Приложение: Два отклика

I.

Отзыв о книге: «Миросозерцание П.Флоренского», Ч.I: «Столп и утверждение истины», или Попытка верности); Ч. II: Бытие, как космос и смысл. (Машинопись, 400 с., год не указан. Автор — Хоружий).

Большой труд Хоружия о Флоренском производит двойственное впечатление: с одной стороны, видишь несомненную талантливость автора, его знание предмета и его формальную подготовленность к работе такого масштаба; с другой стороны, бросается в глаза общая ложная тенденция автора, общее направление его работы, его бессознательная установка, которая сводится, грубо говоря, к завистливому стремлению во что бы то ни стало «изничтожить» этого Флоренского, сровнять с землей эту высокую вершину «сверхчеловеческой эрудиции» (по выражению Н.О. Лосского) , богословского и духовного авторитета, с которой столкнулся автор на своем жизненном пути. Эта бессознательная тенденциозность, в которой автор не отдает себе отчета, заставляет его не брезговать любыми средствами для достижения своей (повторяем: бессознательной) цели. Напр., при наличии многочисленных литературных свидетельств об исключительной эрудиции Флоренского в таких областях знания, как математика, физика, философия, богословие, филология и т.д., автор пытается доказать путем ссылки на слова одного только автора, математика Н.П. Лузина, что Флоренский был ничего не давшим в области математики дилетантом. Путем такого же нечистоплотного и грубо-тенденциозного приема автор сокрушает авторитет Флоренского и в области физики, глухо ссылаясь на физика И.Е. Тамма, не приводя даже его слов! (с. 350) [1]. Так же просто «доказывает» автор, что Флоренский не был и философом, поскольку он «подгонял» свою аргументацию под заранее сложившиеся религиозные убеждения (с. 392). Пользуясь такими, с позволения сказать «научными приемами», можно написать сенсационную книгу, напр., о Вл. Соловьеве и «доказать», что он не был ни философом, ни богословом, ни поэтом и ни публицистом, — а так себе, какой-то средней, серой и посредственной величиной. И удивительно, как это не пришла никому в голову такая мысль — прославиться путем сокрушения авторитета великого мыслителя. Ведь вот пришла же в голову Хоружия такая дикая мысль — «изничтожить» Флоренского! И мы действительно находим у него абсурдные, бредовые мысли, выставляемые им против Флоренского с целью его развенчать, принизить, дискредитировать.

Вот напр., образец его патологического (иначе это нельзя назвать) мышления: говоря с едкой иронией о «пристрастии, граничащем с причудой» Флоренского «к подробным экскурсам во всевозможнейшие частные вопросы или детали» (с. 376), он далее заключает: «Упомянем хотя бы пресловутые 1056 примечаний, в громадном большинстве совершенно не нужные: это верный признак либо шизофрении, либо же юношеской неуверенности и незрелости» (с. 392). Таким образом, ценнейший научный аппарат «Столпа» объявляется признаком шизофрении, да еще «верным признаком»! Мы всегда считали и считаем наличие большого научного аппарата тем признаком книги (или статьи), который повышает ее ценность, ибо дает возможность самостоятельно разобраться в ее частностях и деталях. По этой причине мы всегда ценили этот научный аппарат «Столпа», который, помимо этого и вне всякого отношения к книге Флоренского, имеет еще самостоятельную ценность и как библиографический справочник (целых 200 страниц!) по религиозной философии, мистике и богословию [2]. Вместе с тем Хоружий вынужден отметить, что Флоренский никогда не был шизофреником (с. 391) и, следовательно, из его слов получается вывод, что эти «пресловутые примечания» являются признаком «юношеской незрелости». Что можно сказать об этом сногсшибательном выводе? Проще всего надо отметить, что Флоренский всегда, до конца своей литературной деятельности, снабжал все свои статьи большим научным аппаратом, и это является характерной чертой его научной работы. Кроме того, как раз то, что Н.О. Лосский назвал признаком «сверхчеловеческой эрудиции», Хоружий называет признаком юношеской незрелости... Это очевидное сальто-мортале Хоружия влечет за собой перестановку всех оценок «вверх ногами» и свидетельствует о патологическом характере его мышления. Говоря о влиянии Канта на Флоренского, он пишет: «Трудно здесь не увидеть явный конфуз, приключившийся с «русским Леонардо да Винчи»... Вывод отсюда может, однако, быть лишь один: что у Флоренского сохранялись довольно-таки поверхностные и предвзятые представления об истинном характере критической философии и, в частности, и об истинном соотношении последней со своею собственной метафизикой» (с. 336). Обратите внимание, с каким язвительным сарказмом говорит здесь автор о Флоренском; он говорит с чувством собственного превосходства, и его тон, язвительность выдают его бессознательную острую неприязнь к светлой личности Флоренского, «загораживающей» собою Хоружия, обладающего непомерным самомнением и самолюбием. Отсюда психологически понятен подспудный ход егомысли: если повалить этот колосс интеллектуальной и духовной культуры и сровнять его с землей, то, очевидно, победитель тем самым докажет свое превосходство над ним. В этом я состоит подтекст всей книги Хоружия.

Вместе с тем он с необычайной самоуверенностью утверждает «неубедительность теоретических построений» Флоренского в его «Столпе» (с. 392). Мы же, вопреки этому утверждению, можем сослаться на потрясающий пример убедительности и влиятельности теоретических концепций «Столпа», как об этом свидетельствует европейски известный «патриарх» русских философов — Н.О. Лосский, в своей «Истории русской философии», говоря, что только под влиянием «Столпа» Флоренского он обратился к Церкви и принял церковное мировоззрение (Лосский ?.?. История русской философии / Пер. с англ. М.: Изд-во ин. лит-ры, 1954. С. 180). И мы лично знали людей философски образованных, которых теперь принято называть «интеллектуалами» и которые под влиянием «Столпа» Флоренского обратились к Церкви и стали церковными людьми. Небезызвестный И. Крывелев написал статью о Флоренском в ж. «Наука и религия» (№11, 1975), в которой старался доказать, что Флоренский не был ни ученым и ни философом путем простой ссылки на то обстоятельство, что Флоренский был богословом и священником, активно защищающим церковное мировоззрение, которое, по его понятиям, несовместимо ни с наукой, ни с философией. Теперь он мог бы искренне пожалеть, что во время написания этой статьи он не имел под руками книги Хоружия, которая дала бы ему ценнейший материал, причем из рук верующего автора, для развенчания Флоренского, как ученого и философа. Поразительно, что общая тенденция, общая точка зрения на значение литературного наследства Флоренского и Крывелева и Хоружия буквально совпадают! Если мы учтем, что Крывелев в своей статье выполнял «заказ» известных идеологических органов, то получается особенно пикантным то обстоятельство, что мысль и сознание Хоружия движутся в русле или рамках одного и того же «социального заказа», как теперь выражаются. Полностью развенчав Флоренского, представив его читателям как посредственную величину («дилетантом»), не имеющую творческого значения, Хоружий должен был дать итог своего исследования или резюме в том смысле, что о.Павел не был ни философом, ни математиком и ни физиком, и даже ни христианским богословом в связи с его магически-языческим или «эллинским» восприятием христианства (как утверждает Хоружий, повторяя М.М. Тареева).

Но здесь Хоружий неожиданно останавливается: очевидно, заговорила совесть, и вместо резюме своего исследования он дает читателю чисто механический «привесок», не имеющий с ним (исследованием) никакой логической связи. Он пишет совершенно неожиданно для читателя следующее: «Вопреки всем в изобилии отмечавшимся нами языческим уклонениям, произвольным интерпретациям, субъективным смещениям всех акцентов и перспектив и многая прочая в этом роде — мы все же решились бы утверждать, вслед за Фуделем, что в творчестве Флоренского совершается воцерковление мысли. Присоединяясь к такой оценке, мы имеем в виду даже не столько те немалочисленные идеи Флоренского, которые, по нашему убеждению, органически связаны со всем развитием русск. христианской мысли и остаются ценными и значительными для ее будущих судеб. Принять эту оценку нас заставляет прежде всего сам общий характер, общая проникнутость его религиозно-философского творчества. Ибо как бы не решались у о.Павла затрагиваемые им темы, — но главным искомым всей его философской работы, по существу, всегда оставалось именно это воцерковление мысли» (с. 3-182, 3-183; странная нумерация страниц). Действительно, это заключение написано «вопреки» — как выражается сам автор, — всему содержанию его исследования. Поскольку такое, неожиданное, заключение логически не связано со всем содержанием большого «исследования» Хоружия, постольку мы вправе его игнорировать при общей его оценке.

Труд Хоружия вызывает естественный протест и желание разоблачить этот пасквиль, имеющий только форму научного исследования. Автор собрал в своем грандиозном пасквиле всё кем-либо и когда-либо сказанное против о.Павла. Всё это так называемое «исследование» проникнуто холодно-враждебным и пренебрежительным тоном по отношению к своему предмету. И уж во всяком случае книга Хоружия писалась не по внушению добрых духов, ибо в ней нет ни капли любви, ни капли уважения или признательности к светлой и гениальной личности Флоренского, которой так восхищался о.Сергий Булгаков за ее исключительную духовную красоту и силу (см. статью Булгакова в ВРСХД № 101-102, с. 126-135). Благодаря своей ложной и вредной тенденции, этот большой труд, несмотря на ряд верных и остроумных критических замечаний, получил, в общем и целом, звучание лая моськи на слона из басни Крылова.

Мы даем здесь очень краткий и лишь предварительный отзыв о книге Хоружия в целях «профилактики», чтобы парализовать, до какой-то степени, вредное ее влияние среди неопытной, но увлекающейся всеми «критическими новинками» нашей религиозной молодежи. Дело в том, что мы имеем очень тревожный сигнал о результатах влияния этой книги. Один из «начинающих» писать на религиозно-философские темы так увлекся книгой Хоружия, увидя в ней «открытие» подлинного Флоренского, что по своей неопытности пошел в критике Флоренского дальше Хоружия, продолжая развивать нигилистическую позицию последнего. В своем докладе в каком-то кружке религиозной молодежи он стал доказывать на основании некоторых текстов «Столпа», что Флоренский был шизофреником и, кроме того, имел склонность к гомосексуализму!! Такую, с позволения сказать, критику еще можно понять, как результат непродуманного, легкомысленного и поспешного заключения, сделанного «под горячую руку» увлеченного молодого человека, и в этом ярко сказывается тлетворное влияние книги Хоружия...

Спрашивается, как можно говорить о гомосексуализме о.Павла, да еще в кружке религиозной молодежи, показавшего нам пример подвижнической жизни и мученической смерти? Ведь большинство святых, почитаемых Церковью, были до своего обращения к Богу великими грешниками. Но вся ценность святых не в их прошлых грехах, а в их резком изменении жизни, в их покаянии и подвигах, на примерах которых мы учимся сами праведной жизни. Церковь указывает нам примеры для подражания — благоразумного разбойника, мытаря и блудницу, как Мария Магдалина. И весь смысл этих примеров не в том, что благоразумный разбойник грабил людей, а Мария Магдалина распутничала, а в их коренном изменении жизни, т.е. в покаянии (покаяние без изменения образа жизни — фальшиво и бесполезно). Так зачем же рыться в грязном белье святого и указывать на темные пятна в его прошлой жизни, от которой он сам отказался, порвав все со своим прошлым? Зачем демонстрировать эти «пятны»? Автор говорит о гомосексуализме Флоренского без достаточных оснований и без всяких ссылок на литературные источники. Но если и признать утверждение автора справедливым, то и в этом случае неуместно напоминать о греховных влечениях молодости Флоренского после того, как он женился, имел детей, вел подвижнический образ жизни и погиб мученической смертью. Это копание в грязном белье светлой личности Флоренского воспринимается теми, кто с благоговением относится к памяти о.Павла, — как какое-то кощунство... Очевидно, описываемая ситуация возникла по той причине, которая была указана великим сердцеведом и пророком России — Достоевским, сказавшим (в «Бр. Карамазовых»): «любит человек падение праведного и позор его». Грешный человек любит поболтать об этом «позоре праведного», который, как ему кажется, возвышает его в его собственных глазах: дескать и святые были такими же грешниками, как и мы. Но это неправда: хотя и такими же, но все же не такими, как мы, продолжающими утопать в своих грехах, в противоположность праведникам, резко порвавшим со всем своим прошлым и вступившим на новый путь благодатной жизни, как «родившиеся свыше», от Духа Святого и ставшие сынами Божиими. Поэтому нам и представляется Хоружий, несмотря на его талантливость и его познания, карликом по сравнению с таким гигантом, таким гением в духовном плане, как о.Павел [3].

Теперь несколько слов о шизофрении. Понятие «шизофрении» настолько неопределенно, что шизофреником можно признать, при желании, буквально любого человека. Поэтому понятие «шизофрении», как слишком широкое и точно не определенное, является не научным понятием, а чисто словесным, и все пресловутое «учение о шизофрении», разработанное А.В. Снежневским и его школой, представляет собой фантастическое извращение науки. И положение школы Снежневского в психиатрии очень напоминает положение, в свое время, школы печальной памяти академика Лысенко в биологии. Кроме того, поскольку «учение о шизофрении» стали использовать в качестве средства для подавления свободомыслия (а оно для этой цели, ввиду своей неопределенности, очень удобно), постольку термин «шизофрения» как морально дискредитированный и опошленный вообще, недопустимо употреблять в серьезной научной литературе, а следовательно, и тем более в богословско-философской и религиозной. Подробно обо всем этом см. в большой статье: «Невежество на службе произвола. О состоянии современной психиатрии в СССР» (ВРСХД, №№ 101, 102, 103, 104, 105).

В заключение следует изложить следующее. Существует несколько типов исследования личности и творчества того или иного мыслителя или философа: нигилистический (характерный и редкий пример — книга нашего Хоружия о Флоренском); панегиристический, т.е. лишенный полностью каких-либо критических элементов (напр., огромная монография В.В.Завитневича о А.С.Хомякове или В.А.Кожевникова о Н.Ф.Федорове); критический (напр., книга Н.Бердяева о К.Леонтьеве — Париж: Имка-Пресс). Но есть еще один тип исследования, который мы можем назвать «творческим» и который отличается от указанных тем, что он пишется совсем в другом плане, другом ключе, другом тоне. Такое исследование представляет собой глубокое, любовное, интимное проникновение в систему идей мыслителя и дальнейшее творческое ее развитие путем устранения всех непоследовательностей ее и возникших на этой почве ошибок и заблуждений мыслителя; это — творческая реконструкция системы идей исследуемого мыслителя, воссоздание ее в новом варианте, освобожденном от всех присущих ей недостатков. Характерным и ярким примером подобного исследования может служить прекрасная, большая монография о Вл. Соловьеве Е.Трубецкого. Это был ученик Соловьева и продолжатель его дела. Исходя из той задачи, которую поставил перед собой Соловьев: «оправдать веру отцов», он и произвел реконструкцию системы Соловьева в направлении церковности и творчески воссоздал церковный, православный вариант его системы. Вот именно такого, творческого исследования мы и ждем от учеников Флоренского о системе своего учителя, которые продолжали бы его дело — дело воцерковления философской мысли, как это правильно заметил Хоружий в своем нелогичном заключении.

Б.С.

Написано во время отдыха в пансионате «Клязьминское водохранилище», в июне 1970 г.

Примечания:

[1]. От себя Хоружий прямо заявляет, что Флоренский не понимал принципов и методологии современной физики! (с. 3-48, — под таким № одна стр.) Еще бы! Разве мог этот убогий и недалекий умом Флоренский понимать то, что доступно пониманию только Хоружия? Самомнению Хоружия нет пределов, и он с наивной уверенностью считает, как увидим это дальше, что Флоренскому, как дилетанту (якобы) многое не понятно из того, что доступно пониманию его самого (т.е. Хоружия)!

[2]. Вот как писал об этих примечаниях ректор МДА еп. Феодор Поздеевский: «Одни примечания автора сами по себе без наших слов могут говорить за научное достоинство его труда, и ценность их может быть понята вполне только специалистом вроде самого автора. Но автор везде остается свободным от подавляющего влияния этого научного багажа; он везде творец и хозяин. Читая книгу автора, чувствуешь, что вместе с ней растешь духовно, а не только приобретаешь знание в какой-нибудь области; да до нее и нужно дорасти, чтобы понять». («Богосл. Вестник». 1914. № 5. С. 181).

[3]. Если уж необходимо касаться вопроса (для чисто научных целей) о гомосексуализме Флоренского, то обсуждение его должно быть предметом специальной, психиатрической литературы, а не достоянием богословско-философских трудов, и тем более это не тема для докладов в религиозных кружках молодежи. В самом деле, кто, когда слышал или читал в литературе о музыкальном творчестве Чайковского упоминание о его гомосексуализме? А ведь он был именно настоящим гомосексуалистом в течение своей жизни (что известно из психиатрической литер-ры) в противоположность Флоренскому, который «излечился» или, точнее сказать, преодолел эту греховную наклонность своей молодости на аскетическом пути христианской жизни, которой не знал Чайковский. Поэтому если неуместно говорить о гомосексуализме Чайковского в литературе о его музыкальном творчестве, то тем более об этом неуместно говорить в литературе о богословско-философском и научном творчестве Флоренского. Мы вынуждены касаться этой неприятной темы в связи с указанным скандальным докладом о личности и творчестве Флоренского в молодежном кружке. Повторяем: мы говорим условно о гомосексуализме Флоренского: если имеются какие-то литературные источники, подтверждающие этот факт, о котором мы, пока, ничего не знаем и о которых докладчик ничего не сообщил. Какую острую реакцию вызывает среди почитателей Флоренского сообщение об указанном докладе, свидетельствует отношение к нему такого спокойного, уравновешенного и любвеобильного человека, как Анатолий Васильевич Ведерников, который был возмущен до глубины души, когда мы ему сообщили об этом скандальном докладе, не называя, конечно, имени незадачливого докладчика, принадлежащего к числу наших молодых друзей: мы его щадим, как неопытного еще, но духовно растущего и подающего надежды...

А.В.Ведерников при этом сообщил нам неизвестные в литературе факты об уникальной способности о.Павла всегда побеждать в споре своих противников, которыми являлись выдающиеся ученые, известные профессора университета (фамилии их мы не запомнили). В связи с этим они побаивались вступать с ним в споры и удивлялись этой его уникальной способности. Вот каким был этот «шизофреник»! Следует добавить, что вообще, с точки зрения психиатрии, гении и святые всегда считались «ненормальными», т.е. психически больными (см. об этом: Ломброзо Ч. Гениальность и прмешательство. СПб., 1895. Автор — известный итальянский психиатр и криминалист). Норма здоровья для психиатра — это «быть, как все», т.е. норма взята со «среднего человека». Поэтому все отклонения от этой нормы считаются патологическими. Но с более глубокой, религиозно-философской т.з. «нормы здоровья», предлагаемые психиатрией, совершенно не приемлемы. С этой т.з. .норма здоровья — редкое явление, и как раз гении и святые являются самыми здоровыми людьми. Об этом хорошо сказал выдающийся английский писатель — врач по профессии — Сомерсет Моэм! «И здесь, как в анатомии: самое редкое — это норма» (Подводя итоги. М., 1957. С. 65). Еще лучше сказал об этом Томас Манн в своей статье о Достоевском: — «...ведь болезнь можно рассматривать с двух различных точек зрения — и как упадок жизненных сил, и как их подъем». Перед болезнью как величием, величием как болезнью узкомедицинская точка зрения оказывается мещански ограниченной и несостоятельной, по меньшей мере, односторонне-натуралистической; у этого вопроса есть духовный и культурный аспект, который связан с самой жизнью и ее интенсификацией, с ее ростом, а здесь профессиональный биолог и медик мало что понимают. Мы со всей решительностью заявляем: зреет или, быть может, обретает второе рождение гуманистическая концепция, согласно которой понятие жизни и здоровья должно быть отобрано у естественных наук и рассмотрено с большей свободой, с большим благоговением и, во всяком случае, с большей истинностью, чем это делает биология, претендующая на некую монополию в данной области. Ибо человек — существо не только биологическое.

Болезнь!.. Да ведь дело прежде всего в том, кто болен, кто безумен, кто поражен эпилепсией или разбит параличом — средний дурак, у которого болезнь лишена духовного и культурного аспекта, или человек масштаба Ницше, Достоевского. Во всех случаях болезнь влечет за собой нечто такое, что важнее и плодотворнее для жизни и ее развития, чем засвидетельствованная врачами нормальность. Известно, что без болезни жизнь вовеки не обходилась, и, я полагаю, нет более глупого изречения, чем: «больное может породить лишь больное». Жизнь не жеманная барышня, и, пожалуй, можно сказать, что творческая, стимулирующая гениальность, болезнь, которая преодолевает препятствия, как отважный всадник, бесстрашно скачущий с утеса на утес, — такая болезнь бесконечно дороже для жизни, чем здоровье, которое лениво тащится по прямой дороге, как усталый пешеход», «...иные взлеты души и познания невозможны без болезни, безумия, «духовного преступления», и великие безумцы суть жертвы человечества, распятые во имя его повышения, роста его чувств и познаний, иначе говоря, — во имя высшего его здоровья. Отсюда тот ореол святости, столь явно озаряющий жизнь этих людей и столь глубоко определяющий их собственное самосознание. Однако здесь же источник и свойственной самим жертвам уверенности в своей силе, предчувствия победы, чувства необычайной интенсивности жизни, возрастающего благодаря всякому страданию, чувства торжества, которое можно считать иллюзией лишь с плоско-медицинской точки зрения; это единство болезни и силы противоречит общепринятому представлению о единстве болезни и слабости, и его парадоксальность способствует тому, что мы взираем на жизнь этих людей с религиозным трепетом. Они заставляют нас пересмотреть наши представления о «болезни» и «здоровье», о соотношении болезни и жизни; они учат нас необходимости осторожно подходить к понятию «болезнь», в которой мы всегда готовы видеть биологически отрицательную величину», «...изучая эпилептика Достоевского, мы почти вынуждены видеть в болезни плод избыточной силы, некий взрыв, крайнюю норму титанического здоровья и убедиться в том, что наивысшая жизненность может иметь черты бледной немощи. Ничто так не спутывает наши биологические представления, как жизнь этого человека: он — клубок нервов, его бьет дрожь и каждый миг охватывают судороги, он так чувствителен, словно с него сняли кожу и само прикосновение воздуха причиняет ему боль. Тем не менее он дожил до 60-ти лет и за четыре десятилетия литературного труда создал поэтический мир невиданной новизны и смелости, населенный бесчисленными персонажами, мир, в котором бушуют грандиозные страсти и который не только велик «преступными» порывами мысли и сердца, раздвигающими границы наших знаний о человеке, но и клокочет вызывающим озорством, фантастическим комизмом и «веселостью духа». Ибо, помимо прочего, этот распятый страстотерпец был и удивительным юмористом». «... знавшие сокровенную историю его творений уверяют нас, что Федор Михайлович не написал и десятой части тех романов, которые он носил в себе, так сказать, завершенными и о которых рассказывал подробно и воодушевленно. На разработку этих бесчисленных набросков у него просто не хватило времени. А нас хотят уверить, будто болезнь — это угасание жизненных сил» (Собр. соч. Т. 10. М., 1961. С. 337-340). Мы привели только отдельные места из этой блестящей статьи, заслуживающей внимания и психиатров, и богословов.

II.

Дорогой!

Я прочел Вашу книжку об о.Павле не то что с интересом, но с подлинным увлечением и громадным удовольствием. Я ее читал особенно внимательно, поскольку сам довольно много думал об о.Павле в этом аспекте и даже собирался писать о нем, но остановился, так как почувствовал, что профессионально мне такую работу меньше чем года за два не сделать, а делать непрофессионально — это вписываться в набор отвратительнейших писаний, которые, не свидетельствуя о предмете, свидетельствуют о просвещенном и либеральном дилетантизме автора. А в Вашей книжке я обнаружил зрелый профессионализм и точность в изложении совсем не простых и не легко формулируемых мыслей. Особенно, конечно, было мне приятно, что многие из этих размышлений вполне совпадали с моими взглядами, хотя, естественно, я и много нового для себя нашел. Единственный, пожалуй, большой недостаток (зато легко исправимый) — это отсутствие какого-нибудь членения (на главки, параграфы), а это — при объеме в 7 листов — все-таки очень затрудняет чтение.

Книжка Ваша, на мой взгляд, не только хороша, но и очень нужна, в ней восстанавливается традиция умного православия, сочетающего духовную трезвость со смелостью и проницательностью философской мысли. о.Павел становится сейчас кумиром и православных неофитов (что же для неофита лучше, чем рациональный иррационализм, соединенный с акцентами на всем том, что внешне отделяет посвященного от непосвященных), и духовно-академических наших кругов, которые о.Павла готовы поставить во главе православного богословия со словами «и у нас есть философия, и у нас есть наука». Это, конечно, беда давняя, и одной книжкой ей не поможешь. Вы пишете, что православие обращается к философии как к наемной работнице со стороны, и для последних 500 лет это, пожалуй, и соответствует действительности. А для русской православной традиции так обстояло дело и все скоро 1000 лет ее существования: и не писали, и переводили по большей части экзегетические и аскетические творения. До Флорентийской унии оставалась по крайней мере связь с Византией, потом и ее потеряли, и когда в XVII веке принялись философствовать, то на чужой образец, и только в середине XIX века стало это поправляться, но как следует поправиться не успело, с чем мы на нынешний день и остаемся. Но такое отношение к философии все же было у Православия не всюду и не всегда: Палама, Иоанн Кантакузин, Нил и Николай Кавасилы ясные тому свидетели. И всякое православное философствование должно относить себя к ним, как к последнему развитию в этой сфере. Характерно, что О.Павел Паламы, видимо, вообще не знал, и не менее характерно, что Симеон Новый Богослов, которого он знал хорошо, оставлен им в оригинальных сочинениях практически без внимания. А в Вашей книжке обращение к Паламе и очень нужно, и очень уместно, и хотя, мне кажется, в некоторых местах можно было бы и полнее сказать — и о его антиплатонизме, и о «видении лицом к лицу», и о его критике ареопагитического иерархизма. Но это все не так уж важно, поскольку вся мысль в книге лежит вполне в русле живого (а не русско-археологического, как это часто сейчас бывает) Православия. Поэтому все, что я говорю дальше, это мысли и a propos Вашей книги, а не замечания к ней.

Во-первых, на тему Флоренский и кантианство. Отвращение Ф. к Канту Вы очень хорошо объясняете, и очень важно то, что Вы говорите о сходстве в развитии кантианства с миропредставлениями о.Павла. Не есть ли это сходство — следствие одинаковых истоков — от критицизма: через его отвержение или через его преодоление (частичное, конечно, у Кассирера) в развитии. В плане гносеологии переход от кантовского критицизма к философии символических форм осуществляется, на мой взгляд, как поиск философского коррелата общечеловеческого. При этом — при отсутствии онтологической установки — этот поиск лишается ценностных оснований и приводит к полаганию всякого общего для людей значения как непосредственно общечеловеческого. С другой стороны, абсолютизированное отвержение кантовского критицизма как отказ от проверки оснований познавания приводит (или, во всяком случае, может приводить) к полаганию как основание всех смыслов в их взаимосвязи и без различения степени. Я не уверен в правильности такого объяснения, но, думается, сходство между Кассирером и Ф. не только должно быть указано, но и объяснено. Кстати, рецепция и Ф., и Кассирера в нынешней семиотике, которая есть некая синкретическая культурология без философии и, в частности, без герменевтики, очень хорошо иллюстрирует конечный вывод этого схождения. И еще один аспект: ведь у Флоренского к Канту просто личная неприязнь. И вот, я думаю, если отвлечься от конкретных формулировок, то кантианство может быть понято как антропологический корректив к философии Вольфа. При всех грехах критицизма, Кант все-таки очень ярко занялся приисканием человеку места в философии. И хотя место для него он нашел отвратительное — субъекта сознания, — но сама постановка проблемы от этого ценности своей не лишается. Нельзя ли думать поэтому, что ненависть Ф. к Канту — это отвращение ко всякой антропологии, отвращение к необходимости ее, которую о.Павел и чувствует, и признать не хочет.

Вот эта нелюбовь к антропологии (откуда и отсутствие христологии в его богословии — или, наоборот, отсутствие христологии, откуда и нелюбовь к антропологии — это, в конце концов одно и то же) может быть самое основное в мировоззрении о.Павла, и из этого основного уясняются все другие черты. У Вас все это очень хорошо прослежено, но, может быть, полезны и еще некоторые сближения. По-моему, о.Георгий Флоровский очень правильно видел в отсутствии христологии свидетельство гностицизма о.Павла. Такое определение многое проясняет — полная рецепция платонизма, сходство с антропософией и т.д. (обо всем этом у Вас очень ярко). Гностицизм по самой своей сути исключает антропологию, он растворяет ее в космологическом построении, как и первобытные религии. Вместе с антропологией в космогонии растворяется и история (отсюда может быть выведен антиисторизм о.Павла — не здесь ли одна из причин нелюбви его к Хомякову, которая вообще весьма знаменательна), у В.Н. Топорова есть об этом очень хорошая статья. Христианские гностики именно поэтому и оказываются так глубоко укорененными в древних религиях. При всех исторических связях духовное сродство имеет здесь, конечно, первенствующее значение. Православие старательно фильтровало все эти космологические представления и переосмысляло их, поэтому к нему так плохо прилагаются культурно-исторические схемы описания. А гностицизм свободно эти представления усваивал. И о.Павел возвращается к этому космологизму, откуда неизбежно возникает и тот иерархический религиозный синкретизм, который Вы так четко описываете. Софиология — лишь наиболее очевидный момент этого схождения.

Мистериальность у о.Павла выводится, мне кажется, отсюда же. Так вот шаман. Он не приходит к Богу, не предстоит Богу, а совершает космические действования. Суть его иерейства — в знании магических формул и посвященности. И у о.Павла сходство не только с греческим жрецом, но и с шаманом (ведь жрецы от шаманов очень мало отличаются). В этом — глубокое отличие магической мистериальности от христианской: первая вся построена на необходимости, вторая — на свободе (благодать свободно дается и свободно приемлется). В христианской мистерии не только Бог приходит к человеку, но и человек к Богу. Понимание христианских Таинств немыслимо вне антропологии, вне учения о Домостроительстве. Таинству Евхаристии предшествует Таинство Покаяния. И в учении об Евхаристической Жертве (Собор 1157 г.) эта двуприродность Таинства полностью уяснена. В самой литургии (имею в виду богослужение как такое) оба момента — приход Бога к человеку и человека к Богу — соединяются нераздельно (что ясно видно и по изложению прот. А. Шмемана). И в этом плане мне представляется не столь уж правомерным противопоставлять раннехристианскую духовность духовности византийской. И в той и в другой действование благодати (как результат) не полагается независимым от приуготовленности человека к ее приятию, причем само приуготовление совершается не магическими средствами (типа инициации), а внутренним деланием. Естественно, что именно последний аспект подчеркивается ранними Отцами, как противополагающий христианство мистериальным культам (в том числе, можно думать, и гностическим). Внутреннее делание, однако, вполне может сочетаться с мистериальным характером богослужения, оно не противостоит ему; отсюда уразумевается как естественное развитие последнего момента в более позднем богословии.

Иерархизм Флоренского тоже может рассматриваться как естественное следствие его гностицизма. Насколько иерархизм характерен для христианских гностиков, слишком известно. То же и в антропософии. Вообще, иерархизм — это необходимый результат включения антропологии в космологию. Когда восхождение человека к Богу представляется космическим действием, ступени этого восхождения выступают как иерархия, причем иерархия единственная (вверх и вниз): по ней и всякий человек поднимается к Богу, и Бог спускается к человеку. Семь ворот в падении Софии здесь лишь весьма яркая иллюстрация. Иерархия не может быть неединственной, именно поскольку она отражает строение космоса. Но это прямо противоречит словам ап. Павла о различии даров. Когда я читал в Вашей книге про иерархизм о.Павла, я от страницы к странице ждал, когда же Вы заговорите о св. Максиме или о Паламе. И не случайно Палама специально обращается к этим словам Апостола в своей критике Варлаама (Триады II, 2, § 11 и III, I, § 28) и Акиндина (Против Акиндина, III, 6). В последнем послании Палама прямо говорит: «Но даже тот, кто обладает лишь малым (от даров Духа) и не в полной ясности сравнительно с превосходнейшими мужами... равным образом соединяется со всем пребожественным светом, поскольку этот свет разделяется, не распадаясь, подобно телам». Не в этом ли отвержении разнообразия даров кроется причина универсализма о.Павла, его стремления всем заняться? Соединить в себе все служения — это и значит преодолеть (хотя бы и вычурным способом) реальную множественность, привести ее к единой универсальной иерархии. Это, в общем-то, совсем другая установка, чем у Леонардо да Винчи, если угодно, противоположная (конечно, можно здесь подумать о схождении противоположного).

Вообще исторические схемы о.Павла и особенно его отношение к Возрождению — исключительно интересная и показательная тема. Видеть в Возрождении начало всех последующих бед стало теперь настолько общим местом, что это воззрение о.Павла не вызывает ни удивления, ни особых возражений. Другое дело, его глубокая неприязнь к Возрождению, распространяющаяся на все плоды возрожденческой культуры. Этого нет ни у Карсавина, ни у Франка, ни у Флоровского (Сикстинская Мадонна и Тайная Вечеря все же остаются поразительными духовными проникновениями, и в них нет той порчи, которую мы приписываем всему этому времени в целом). Здесь существенен, конечно, выбор жанра, о котором Вы столь проницательно говорите, сопоставляя о.Павла и Рильке. С нашей стороны было бы несносным лицемерием, отвергая духовную доминанту Ренессанса, отвергнуть и все его достижения в живописи, музыке, литературе, и т.д. Но о.Павел, судя по «Иконостасу» и «Итогам», делает это вполне искренне. Для о.Павла иконопись — единственный подлинный вид искусства (живописи). Я бы связал это все с тем же антиантропологизмом его мировосприятия. Ведь отношение между иконописью и возрожденческой живописью вовсе не укладывается в рамки двух моментов общего развития: эти отношения куда сложнее. У иконы иное назначение, нежели у картины Рафаэля или фрески Микельанжело. К иконе человек приходит молиться, поэтому иконе и по природе положено выступать изображением, прорисью Горнего мира, отсюда и обратная перспектива, связанная с позицией наблюдателя. Икона — это Горний мир, явленный человеку, т.е. — по крайней мере, по преимуществу — от Бога к человеку (отсюда нерукотворные и чудотворные иконы). А возрожденческая живопись (вообще живопись, в отличие от иконописи) — это видение человека и через человека (отсюда и формальные следствия) и как Возрождение это не только нарождение самочинного человекобожия, но и реакция на теократичность средневековья (и как таковое — антропологический корректив к теократии, причем в миропонимании, вовсе еще не глухо отделенном от умного святоотеческого ведения), так и возрожденческая живопись — не только отвержение иконописи, но и изображение именно человеческого пути к Горнему миру, вхождение человека во Христа. Это так ясно в «Сотворении Адама» Микельанжело: возникновение человека в его личном бытии, в томлении этого бытия, но рядом с Богом. Вот этот антропологизм, видимо, и непереносим для о.Павла. И опять для него куда более приемлемо античное искусство (по воспоминаниям, кажется, Л.Ф. Жегина, у о.Павла рядом висело Распятие и копия античного барельефа с Афродитой); античное искусство, конечно же, не антропологично, оно где-то посередке.

Вы замечательно рисуете картину мира Флоренского, со смыслом в изнанке, и т.д. В конечном счете, это все же дуализм: между духом и плотью все равно лежит непреодолимая преграда разных сторон (кстати, нет ли здесь отражения чтения де Соссюра, у него есть сопоставление означающего и означаемого — соответственно, в экстраполяции, символизирующего и символизируемого — с двумя сторонами одного листа бумаги). Но это дуализм весьма особого рода, дуализм человека, который всеми силами стремится к ортодоксии: у него мир земной и мир небесный сведены так близко, как только можно при искреннем желании их свести, и остаются столь взаимонепроницаемыми, как только можно при полном неумении это сделать.

И все же я люблю о.Павла, люблю его читать, и нахожу в этом чтении и смысл и интерес. У о.Павла много, по-моему, замечательного в полемике (с тем же Хомяковым, например). Он часто очень ярко и нетривиально видит «Другую сторону» (как в статье об обратной перспективе). Мне это и вообще кажется общим свойством русских философических сочинений. Они как бы один текст: один автор — теза, другой — антитеза, по отдельности довольно узко и однобоко, но вместе — весьма замечательно.

Простите меня за эти пространные и в то же время отрывочные мысли. Буду рад, если хоть в какой-то части они покажутся Вам не лишенными интереса как рефлексия по поводу Вашей замечательной книжки — очень бы хотелось прочесть и другие ее части, особенно экскурс о символизме, что мне прямо интересно в связи с занимающей меня темой о контекстах сакрального, возможных в русской культуре. Еще несколько совсем уже мелких замечаний.

По поводу мистериальной религиозности о.Павла. Когда его спросили, как он относится к делу Бейлиса, о.Павел ответил, что убийства христианских младенцев очень даже могли иметь место, потому что иудаизм — это же «настоящая религия».

Вы цитируете «Мнимости в геометрии» (стр. 3-45), про разлом пространства. Этим же термином описывается и прием изображения пространства в иконописи, например в иконах Схождения Христа во ад. У Ф., скорее всего, эти разломы должны отождествляться.

В примечании на стр. 3-65 Вы говорите о двух аспектах мифологемы утраченного и возвращенного Рая как о «субъективном» и «объективном». По-моему, это чужие для данной темы термины, по существу своему здесь непригодные (так я и понял Ваши кавычки). Но не заменить ли их просто парой «гносеологический — онтологический»?

Еще раз хочу выразить Вам мое восхищение Вашей работой и поздравить Вас с нею,

подпись








Главная | Контакты | Прислать материал | Добавить в избранное | Сообщить об ошибке