• ГЛАВА 1. ТОНАЛЬ И НАГУАЛЬ
  • 1. Res integra (Вещь целостная — лат.)
  • 2. Описание мира: истинная пара
  • 3. Ветер нагуаля
  • 4. Озабоченность и свобода
  • ГЛАВА 2. СОТВОРЕНИЕ ТОНАЛЯ
  • 1. Сны разума
  • 2. В плену языка
  • 3. "Делание"
  • ГЛАВА 3. "БЕЗУМНЫЕ РЕЧИ" ДОНА ХУАНА
  • 1. Кое-что о пользе надувательств
  • 2. Сила безвестности
  • 3. Мир рушится
  • ГЛАВА 4. ПРОРЫВ К НАГУАЛЮ
  • 1. Безмолвие
  • 2. Растения силы
  • 3. «Неделание» и остановка мира
  • I. ОПИСАНИЕ МИРА

    Тени разума, бессмысленные и назойливые, ополчились на меня; их

    несметное множество составляло некое подобие мира и, чтобы избежать

    смятения, каждому призраку дал я имя, каждому приписал сложные законы

    существования. Теперь они реальны, а я — нет.

    Только в редкие минуты чистого сознания вспоминаю я, что это просто тени, и тогда гоню их прочь.

    (Даниэль. О созерцании.)

    ГЛАВА 1. ТОНАЛЬ И НАГУАЛЬ

    Рассуждая отвлеченно, мы все, конечно, знаем, что мир не исчерпывается тем, что в нем уже известно и знакомо, что познано нами, а, напротив, бесконечно шире и содержательнее всего нам уже известного. Но на практике нашего познавательного отношения к миру и — более того — нашей общей установки к бытию мы все склонны жить а «привычном», т. е. уже известном, — жить так, как если бы мир им и кончался.

    (С. Л. Франк. Непостижимое.)

    1. Res integra (Вещь целостная — лат.)


    Обращаясь к знанию дона Хуана — знанию, принципиально незнакомому в традиционном культурном контексте и шокирующему в своем последовательно применяемом виде — мы с самого начала вынуждены признать ложность исходных посылок в отношении к бытию у так называемой "современной личности".

    На протяжении сотен и сотен страниц мы наблюдаем, как дон Хуан методично и беспощадно разрушает не только привычное мировоззрение, но и само мироощущение, миро-переживание Кастанеды. Нам, разумеется, не повторить процесса, но если мы хотим иметь хотя бы частичное представление о характере и целях столь странной (может быть, даже опасной и вредной?) работы и решились узнать, отчего «перепаханный» таким способом субъект делается магом, надо, пожалуй, вначале поразмыслить над сверхценной идеей, составляющей фундамент нашего, человеческого космоса.

    Эта идея настолько прочно занимает центральное место в сознании, что вовсе не бросается в глаза, оставаясь аксиоматичным фоном всякой деятельности и всякого отношения. Это не конструкт, не комплекс, не программа личности — но во всем она универсальный элемент, так как удерживает, крепит, вяжет воедино разнообразные продукты нашего Я.

    Мы говорим об идее целостности себя и мира. Подразумевая таковую целостность, мы как бы сохраняем открытость вовне (что соответствует нашему представлению об адекватности), т. е. готовы признать, что как в мире, так и в нас самих несомненно присутствуют элементы, связи и даже целые области, нами еще не познанные, не усвоенные, сущие "в себе". Прагматическое отношение к ним индивидуально: когнитивный энтузиазм в данном случае мало отличается от консервативной неприязни скептика, ибо каждый раз целостность торжествует — либо принимая в себя новое множество, либо отвергая раздражающее усложнение. Прежде и помимо всего нас интересует «целокупность», «единство» и «однородность», будь то в применении к картине вселенной или к переживанию собственной личности.

    По сути, мы всегда исходим из двух взаимно представленных друг другу образов (само слово «образ» уже содержит представление о некоей обрамленности, внутри которой для нас всегда заключено «целое»):

    — Реальности, что для нас есть всеобщий и универсальный Объект, Целокупное "То",

    — и Я — во всем спектре, во всей распространенности объема внутри нас, начиная с трудно вычленяемого корня («Ichheit» Якоба Беме или Атман ведических риши) и заканчивая ряженым в гримасы обличьем, где вечно гуляют заботы и смятения, внутренний разлад и скука.

    И первое, и второе — «res integra», и именно так предстают они перед нами в первичном и уже неустранимом переживании, сколь ни предавайся абстрактному анализу впоследствии, сколь ни рисуй схемы и механизмы.

    Конечно, чувство целостности должно было иметь начало еще во младенчестве, когда нерасчленимость восприятия в значительной мере определяла характер опыта. И если уж говорить о реализации идеи «целокупности», то именно в первые годы жизни большинство из нас смогло значительно приблизиться к ней — хотя еще сама идея не рождалась, а царила безраздельная свобода чувствования.

    Из воспоминания об этой свободе сохранилась только беспрекословная уверенность в целом мире и целом себе. По мере роста мы хранили и храним ее на дне своего существа, питая иллюзию в целях самосохранения — ведь на самом деле ситуация давно изменилась, как ни трудно себе в этом признаться.

    За всю историю существования своего вида человек так основательно разбил первоначальную целокупность опыта, что, кажется, не осталось ни одной области, куда бы не проник скальпель торжествующего анализа. Сама природа внимания — основополагающего инструмента разума — всегда несла с собой расщепление, разъятие целостности, вычленение компонентов, усиление либо вытеснение их.

    Наш внутренний мир на этом пути подвергся разделению не в меньшей, а, быть может, и в большей степени, чем мир внешний. Социализация человека и стремительное усложнение среды сделали нас скопищем поведенческих механизмов, которые, переплетаясь с биологически обусловленными структурами психики, стали функционировать в сложном, противоречивом и далеко не всегда осознаваемом поле. Рассматривая личность как совокупность программ (этот подход в современной психологии достаточно популярен), мы особенно четко можем видеть неоднородность психики, ее постоянную внутреннюю конфликтность, что и есть на самом деле разрушение целостности. Даже простейшее разграничение внутреннего мира на бессознательное, подсознательное (сверхсознательное) и сознание красноречиво указывает на тот же симптом. Постоянное присутствие в нас областей, эффективно функционирующих, но не поддающихся ни восприятию ни, тем более, контролю, факт, уже ставший привычным. Мы смирились с внутренней темнотой так же, как прежде смирились с темнотой внешней. Но и область так называемого ясного сознания — вечное поле битвы разнообразных импульсов, желаний, мотивов, взглядов и т. д.

    Древнейшим разрывом единства в переживании Я явилась дихотомия тела и духа — своеобразный корень практического мировоззрения «цивилизованного» человека. Само становление цивилизации и культуры оказалось неразрывно связанным с осознанием этой первейшей двойственности: из анимизма росли древние религии, определяя затем мифологию, философию, мистику — словом, весь строй жизни, установку личности по отношению к собственной судьбе. Тело все более превращалось в инструмент, обособлялось и тем самым омертвлялось задолго до естественного разложения в прах. Именно здесь, ни уровне тела, пролегла четкая граница между Я и миром. Составляя часть описания внешнего, наше тело разделило судьбу тотальной дезинтеграции Реальности, Объекта.

    Мы разбили восприятие на фрагменты, опредметили их, после чего каждую отдельность наделили «человеческим» значением и погрузились в сотворение классификаций и схем. Из переживания мир все больше становился описанием, и этот процесс своим непосредственным продуктом имел язык — неоспоримое свидетельство нарастающей дискретности опыта. Вычленение и изоляция повторяющихся перцептивных рядов привели к возникновению идеи закономерности, а затем — закона. Так в раздробленный мир вносился порядок, основу для которого мы всегда находим в обусловленности собственного восприятия.

    К настоящему времени специализация познавательной деятельности человека привела к оформлению целого ряда довольно изолированных описаний внешнего мира: бытового, научного, философского, религиозного, оккультного и т. д. Каждое описание детерминировано собственными условностями, многократно наложенными друг на друга, и бесконечно далеко от Реальности, давшей когда-то почву для его рождения. При этом непротиворечивость каждой картины подкрепляет ее иллюзорную адекватность.

    И над этим разнородным шумящим морем немым светилом маячит обобщающее переживание целокупности, с которого все начиналось.

    Конечно, психологически жизнеспособным человек может быть, только исходя из единого описания мира и единого описания себя. Ибо не устоит царство, разделившееся само в себе. Каким же образом достигается подобное «единство»? Опять же, благодаря специфике нашего внимания.

    Именно внимание актуализирует центральный корпус идей о себе и о мире, сложившийся в результате внешнего научения и внутренней предрасположенности индивидуума, неустанно подкрепляет его подтверждающими переживаниями, одновременно игнорируя (сводя к нулю) переживания, этому корпусу противоречащие либо излишние для него. Таким образом творится мнимый res integra, без которого не может существовать Я.

    Внимание совершает грандиозную работу, неустанно отсеивая, вычленяя, усиливая, собирая и демонтируя внешние воздействия. Можно сказать, почти вся энергия личности подчинена этому кропотливому и неизбежному труду. Дон Хуан, обучая Кастанеду, все время обращается к описанию мира как психическому продукту его внимания — трансформирует, разрушает и пересотворяет «мир» Карлоса.

    В магическом знании для того сложного предмета, который мы вкратце здесь попытались охарактеризовать, есть специальное имя — тональ.


    2. Описание мира: истинная пара


    Итак, фундаментальной задачей учения дона Хуана является восстановление подлинной целостности восприятия себя и мира. По-видимому, это единственный путь к постижению Реальности, а значит, и к освоению ее. Как мы увидим позже, любые попытки такого постижения, основанные на иных посылках, оказываются окольными дорожками, ведущими лишь к частичному и искаженному отображению целокупного бытия, отчего и практический их эффект зачастую бывает противоречивым и сомнительным. Ведь традиционный оккультизм чаще всего предлагает не Реальность саму по себе, а просто вариант описания мира, который может быть сколь угодно привлекательным, оставаясь таким же замкнутым и ограниченным, как всякое иное описание — бытовое, научное и т. д. Мы постоянно сталкиваемся с новыми вариациями на ту же тему, когда знакомимся с сочинениями современных духовидцев или рассуждениями философствующих экстрасенсов. Случаи сознательного шарлатанства нами вовсе не рассматриваются, так как не свидетельствуют ни о чем, кроме изобретательности обманщиков. Но и искреннее желание объяснить мир на основании расширенного восприятия или необычного опыта заранее обречено на блуждание в мифе, пока у наблюдателя нет четкого осознания обусловленности собственных перцептуальных механизмов.

    "Первым действием учителя является внушить ему [ученику] идею, что знакомый нам мир является только видимостью, описанием мира. Каждое усилие учителя направлено на то, чтобы доказывать это своему ученику. Но принять эту идею является самой трудной вещью на свете. Мы полностью захвачены своим частным взглядом на мир, и это заставляет нас чувствовать и действовать так, как если бы мы знали о мире все. Учитель с самого первого своего действия направлен на то, чтобы остановить этот взгляд." (IV, 239)

    Очень важно понять, что эти слова касаются не только тех, кто постоянно пребывает в ординарном состоянии сознания. Люди, которым доступны необычные «переживания», не должны думать, будто этим их взгляд уже «остановлен», а описание мира преодолено. Только последовательная, целеустремленная работа над изменением познавательной установки, включающая в себя глубинную трансформацию психики, позволяет вернуть восприятию непосредственность, снимающую все ограничения описаний.

    Реальность скрыта от нас за плотной стеной описания мира. Именно в этом причина отсутствия целостности, причина нашей рабской зависимости от узости собственных идей:

    "Маги говорят, что мы находимся внутри пузыря. Это тот пузырь, в который мы были помещены с момента своего рождения. Сначала пузырь открыт, но затем он начинает закрываться, пока не запирает нас внутри себя. Этот пузырь является нашим восприятием. Мы живем внутри него всю свою жизнь. А то, что мы видим на его круглых стенках, является нашим собственным отражением. Он наклонил голову и взглянул на меня искоса, потом усмехнулся.

    — Ты с ума сошел, — сказал он. — Здесь тебе полагается задавать вопрос. Я засмеялся. Так или иначе, его предупреждения об объяснении магов,

    плюс представление внушающих благоговейный ужас масштабов его осознания начали, наконец, оказывать на меня свое воздействие.

    — Что за вопрос мне полагалось задать?

    — Если то, что мы видим на стенках, является нашим отражением, значит то, что отражается, должно быть реальной вещью, — сказал он, улыбаясь.

    — Это хороший довод, — сказал я шутливым тоном.

    Мой разум мог легко принять этот аргумент.

    — Это отражение является нашей картиной мира, — сказал он. — Эта картина

    — описание, которое давалось нам с момента нашего рождения, пока все наше внимание не оказывалось захваченным ею, и описание не стало взглядом на мир.

    Задачей учителя является перестроить этот взгляд, подготовить светящееся существо к тому времени, когда бенефактор откроет пузырь снаружи. Он сделал еще одну рассчитанную паузу и еще одно замечание относительно отсутствия у меня внимания, судя по моей неспособности вставить подходящее замечание или вопрос.

    — Каким должен быть мой вопрос?

    — "Почему пузырь должен быть открыт?" — ответил он.

    Он громко рассмеялся и похлопал меня по спине, когда я сказал:

    — Это хороший вопрос.

    — Конечно! — воскликнул он. — Он должен быть хорошим для тебя, потому что он — один из твоих собственных.

    Пузырь открывается для того, чтобы позволить светящемуся существу увидеть свою целостность, — продолжал он. — Естественно, что назвать это «пузырем» — только способ говорить. Но в данном случае это очень точный способ." (IV, 255–257)

    Когда все наше внимание оказалось «захваченным» внушенным описанием мира, клетка захлопнулась. В этот момент мы окончательно становимся людьми и теряем свободу. Для нас привычно рассматривать генезис человеческой личности как процесс обогащения, расширения и упорядочивания опыта, и мы вряд ли задумывались над тем, что с определенной точки зрения такой рост может выглядеть умалением, а развитие — деградацией. Растет и усложняется в нас именно описание мира: деталей становится больше, количество связей возрастает, элементы приобретают твердую однозначность. Нетрудно понять, что само восприятие в результате делается уже и беднее. Ибо непосредственным эффектом развития и его эволюционной целью оказывается устойчивость картины мира, что обеспечивается игнорированием того поля ощущений (переживаний, восприятий), которое в данную картину не входит. Всякий вводимый в описание элемент есть плод усечения определенной области переживания до единичного сигнала с заранее обусловленным содержанием, то есть, сведение поля в точку. Так формулируется далеко ведущий парадокс человеческого развития: каждый новый шаг в разработке описания мира обедняет переживание и ограничивает опыт. Подобную динамику можно проследить как в эволюции отдельной личности, так и в развитии цивилизации вообще.

    У этой проблемы есть и другой аспект — энергетический. В системе дона Хуана этот аспект играет необыкновенно важную роль, так как любые достижения на пути магии возможны лишь при наличии специфической энергии. Вот как о роли описания говорит дон Хуан, используя уже иную терминологию:

    "Я считаю, что восприятие человека на протяжении веков изменяется. Определенному времени соответствует определенная форма, определенный узел из бесчисленного количества энергетических полей. И овладение модальностью времени — этими несколькими избранными полями — отнимает всю имеющуюся у нас энергию, не оставляя нам возможности использовать какие-нибудь другие энергетические поля." (VIII, 9)

    Понять, почему дело обстоит таким образом, можно, если мы вспомним о масштабах работы, совершаемой в процессе восприятия. Даже элементарный акт перцепции является плодом усилий сложного и неосознаваемого механизма. Для того, чтобы стать полноценным компонентом нашего описания мира, внешний сигнал подвергается многочисленным и разнообразным процедурам — трансформациям столь значительным, что поневоле приходишь в изумление: насколько ничтожна связь нашего внутреннего мира с Реальностью! Какою мерою можно оценить глубину той пропасти, что разверзлась между нами и вездесущим Объектом? А ведь мы сами — его неотъемлемая часть, взгляд, направленный изнутри Реальности на все ту же Реальность, но взгляд бесконечно искусственный, последовательно искаженный, доведенный до абсурдной слепоты.




    Рис. 1. Модель перцептивного аппарата человека.

    На рис. 1 мы попытались изобразить максимально упрощенную модель человеческого восприятия. Современная психология знает немало подобных схем, но подлинный масштаб искажений сенсорной информации, проходящей через данный механизм, остается предметом дискуссий и является, собственно говоря, проблемой не столько психологической, сколько философской — одним из тех "проклятых вопросов", к разрешению которых по сей день нельзя даже подступиться. Дон Хуан, презирающий всякую метафизику и опирающийся исключительно на непостижимый опыт «магической» практики, считает, что искажения почти полностью скрывают от нас облик мира. На наш взгляд, с этим трудно поспорить. Обратите внимание на то, какой тернистый путь преодолевает сенсорный сигнал для полного (или же частичного) усвоения психикой.

    С самого начала мы вынуждены признать, что перцептуальный аппарат человека ограничен. А это значит, что некоторая (быть может, бесконечно значительная) часть Реальности остается вовсе недоступной восприятию. Невоспринимаемое буквально пронизывает мир, существуя в самой непосредственной близости от человека, но никак с ним не пересекаясь. Всеми способами наука стремится проникнуть в невоспринимаемое — приборами, экспериментом, интеллектуальным моделированием, однако кто знает, насколько она преуспела в этом?

    Легко можно проследить, какая часть сенсорной информации, доступной нашему аппарату и полученной им, отсеивается сразу же, утопая в аморфном пространстве бессознательного. Это так называемый сенсорный «шум» — лишенные всякого смысла сигналы, лежащие в стороне от луча внимания, осмысление которых специально не производится. В серии тройного вытеснения «шум» отсеивается в первую очередь. Здесь следует помнить, что только внимание определяет, что в данной ситуации «шум», что — полезный сигнал. То же самое происходит на остальных уровнях вытеснения. Например, для здорового человека скорость и характер сокращений его сердечной мышцы почти всегда является сенсорным «шумом», восприятие которого полностью бессознательно. Но в случае серьезной озабоченности болезнью сердца такая информация быстро может стать полезным сигналом, а в «шум» превратится что-нибудь другое.

    Дальше полезный сигнал поступает в смыслообразующий блок, где формируются комплексы или пучки сигналов одновременно с их «узнаванием». Полезный сигнал осмысляется, т. е. наделяется значением согласно заготовленному списку. Мы не будем сейчас рассматривать, откуда берется такой список — об этом речь впереди. В данный момент важно лишь иметь в виду, что процесс наделения смыслом является, возможно, самым сложным и энергоемким моментом в механизме восприятия. О том, каким именно образом это происходит, ученые рассуждают давно, разрабатывая многообразные версии и модели. Сам Кастанеда явно отдает предпочтение теории «глосс» Т. Парсонса. "Описание подхода к пониманию магии содержится в идее Толкотта Парсонса о глоссах, — говорит он в беседе с Сэмом Кином на страницах "Psychology Today". — Глосса — это тотальная система восприятия и соответствующих средств артикулирования. Например, эта комната является глоссой. Мы соединили всинкретическом целом ряд изолированных восприятий — пол, потолок, стены, окно, освещение и т. д. — и этим создали нерасчленимую целостность. Но нас следует определенным образом обучить, чтобы так собирать мир." Если следовать данной терминологии, то глоссировка производится именно в смыслообразующем блоке.

    По окончании этой работы определенный объем информации оказывается просто излишним. На данном этапе и происходит второе вытеснение, на сей раз в подсознательное. Следующий процесс — референция, то есть оценка осмысленного сигнала — для своего успешного протекания нуждается не во всем комплексе (пучке) собранного восприятия, а лишь в отдельных параметрах, по которым должна производиться оценка. И в этом случае сложность механизма обусловлена подвижностью внимания, что, в свою очередь, непосредственно связано с изменениями мотивации. В каждый отдельный момент мы сознательно воспринимаем лишь то, что оцениваем. Но и здесь работа не заканчивается. Произведенная референция порождает третье вытеснение — устранение сигналов, в той или иной степени противоречащих избранной оценке. К несчастью, человек мало способен работать с неоднозначным материалом, полным внутренних конфликтов и парадоксов. Третье вытеснение особенно легко заметить в межличностных отношениях, т. к. именно в общении с себе подобными человек глубже всего погружен в оценочность. Психотерапевты хорошо знают это явление: если клиент уверен, что кто-то к нему относится отрицательно, то любое поведение данного лица, противоречащее такому убеждению, он, скорее всего, не заметит. Впрочем, референтный аспект перцепции универсален, и его результаты можно прослеживать постоянно.

    Итак, на выходе из референтного блока мы получаем информацию настолько ущербную и однобокую, что всякий образ, построенный на ее основе, должен страдать явной и всесторонней недостаточностью. Почему же такая недостаточность ускользает от нашего внимания и, более того, кажется совершенно неочевидной в большинстве случаев? Механизм, с таким успехом скрывающий убожество нашего восприятия, Гриндер и Бэндлер удачно назвали «галлюцинированием». Мы же можем именовать его, например, достройкой. Ибо все утерянные, отсутствующие после вытеснений компоненты заменяются при помощи продуктивной части перцептуального аппарата сконструированными, достроенными, чтобы неизменно сохранять иллюзию целостности, о которой мы уже достаточно сказали выше. «Галлюцинирование» делается явным, когда человек, исходя из собственных предубеждений, начинает приписывать людям или объектам характеристики и действия, не существующие в реальности. В таких случаях говорят: он видит то, что хочет видеть. Окружающим часто трудно понять, откуда у подобных людей столько упрямства и убежденности — нам никак не верится, что они именно галлюцинируют, т. е. воспринимают несуществующее как реальность. Мы поневоле хотим думать, что это сознательное искажение, обман и тому подобное. К несчастью, здесь оказывается пораженным сам процесс восприятия, протекающий вне области ясного сознания, так что переубеждение этих упрямцев наталкивается на почти непреодолимые трудности. Известный эксперимент Постмена и Брунера очень убедительно демонстрирует универсальность процесса достройки ("галлюцинирования") во всех актах перцепции. Брунер и Постмен обращались к испытуемым с просьбой идентифицировать игральные карты, которые можно было видеть в течение очень короткого и тщательно измеренного отрезка времени. В основном это были обычные карты, но попадались и «аномальные». Например, красная шестерка пик или черная четверка червей. Даже при самом коротком предъявлении большинство испытуемых правильно идентифицировали почти все нормальные карты. Что же касается аномальных, то они чаще всего без колебаний идентифицировались как нормальные. Черную четверку червей принимали либо за черную четверку пик, либо за красную четверку червей. При этом испытуемые вовсе не высказывали своих предположений, они называли то, что действительно видели. Это подтвердилось следующим образом. По мере увеличения длительности предъявления аномальных карт, испытуемые начинали колебаться, выдавая тем самым некоторое осознание аномалии. При предъявлении им, например, красной шестерки пик они сообщали следующее: "Это шестерка пик, но что-то в ней не так… У черного изображения края красные."(!) Поистине, мы находимся в "пузыре восприятия" и видим на его стенках то, что сами сконструировали внутри себя. При этом наш аппарат использует три пары способов воздействия на полученный сигнал:

    вычленение (изоляция) — вытеснение

    усиление — ослабление

    комплексация (сборка) — игнорирование

    Таким образом, мы склонны согласиться с доном Хуаном: грандиозный механизм восприятия неминуемо должен потреблять львиную долю психической энергии индивида. Обратной стороной этого процесса, еще более энергоемкой, оказывается эмоциональное реагирование как результат вовлеченности субъекта в переживаемое им «галлюцинаторное» описание мира, но это уже эффект, последствие работы тоналя, о чем мы подробнее скажем ниже.

    Итак, для того, чтобы всерьез взяться за восстановление подлинной целостности своего существа (т. е. необусловленного восприятия в чистом виде) мы имеем две достаточно веские причины: когнитивную (так как в нынешнем состоянии у нас нет доступа к Реальности и мы манипулируем только самодельным "описанием мира") и энергетическую (так как удержание описания требует почти всей перцептивной энергии личности). Иными словами, мы не знаем и не имеем сил постичь Реальность, а значит, и подлинную сущность нас самих. Оттого мы ограничены и немощны в этом мире.

    Значительная часть данного исследования будет посвящена именно методике достижения этой подлинной целостности. Мы выделили три основных приема, которые дон Хуан использовал в работе с учениками. Читатель, внимательно ознакомившийся с книгами К. Кастанеды, непременно заметит, что все действия учителя-мага в процессе долгих лет обучения производились по трем направлениям: а) уничтожение псевдоцелостности (разрушение описания мира), б) трансформация тоналя (очищение "острова тональ"), и в) мыслительное и практическое осознание бытия подлинной Реальности (нагуаля — второй части "истинной пары"). Любопытно, что интеллектуальное понимание «пары» дон Хуан открывает Кастанеде только на заключительном этапе его ученичества. Умствования на этот счет, не подкрепленные живой конкретикой опыта, в представлении данной традиции не многого стоят. Это как раз объясняет, почему первые книги Кастанеды, явившиеся отчетом потрясенного неофита, совершенно не осознающего, что же именно с ним проделывают, иногда оставляют впечатление аморфности, импровизации, странных фантазий и психоделического бреда. Эти книги в каком-то смысле оказываются прямой противоположностью интеллектуальным конструкциям философствующих мистиков Востока, где всякое переживание либо предваряется метафизическим положением, либо комментируется им. Мы постараемся показать, что практически все загадочные поступки дона Хуана и его "безумные речи" выполняют существенную дидактическую роль, тщательно продуманную и психологически убедительную.

    Начнем же мы все-таки с теоретического осознания Реальности, ибо понимаем: подобное исследование может быть воспринято читателем в первую очередь через интеллект, а не каким-либо другим способом.

    В своей четвертой книге ("Сказки о силе", 1974) Кастанеда подробно пересказывает, как дон Хуан ввел в его сознание идею тоналя и нагуаля ("описания" и Реальности). Этот примечательный разговор состоялся в маленьком мексиканской ресторанчике, где даже столовые приборы и окружающая обстановка были использованы учителем для большей наглядности объяснений. "Я собираюсь рассказать тебе о тонале и нагуале," — начал он. Этот эпизод достоин того, чтобы процитировать его подробно.

    "Теперь я использую твои собственные слова, — сказал он. — Тональ — это социальное лицо.

    Он засмеялся и подмигнул мне.

    — Тональ является по праву защитником, хранителем. Хранителем, который чаще всего превращается в охранника.

    Я схватился за блокнот. Он засмеялся и передразнил мои нервные движения.

    — Тональ — это организатор мира, — продолжал он. — Может быть, лучше всего его огромную работу было бы определить так: на его плечах покоится задача создания мирового порядка из хаоса. Не будет преувеличением сказать, что все, что мы знаем и делаем как люди, — работа тоналя. Так говорят маги.

    В данный момент, например, все, что участвует в твоей попытке найти смысл в нашем разговоре, является тоналем. Без него были бы только бессмысленные звуки и гримасы, и из моих слов ты не понял бы ничего.

    Скажу далее, тональ — это хранитель, который охраняет нечто бесценное — само наше существование. Поэтому врожденными качествами тоналя являются консерватизм и ревнивость относительно своих действий. А поскольку его деяния являются самой что ни на есть важнейшей частью нашей жизни, то не удивительно, что он постепенно в каждом из нас превращается из хранителя в охранника.

    Он остановился и спросил, понял ли я. Я машинально кивнул головой, и он недоверчиво улыбнулся.

    — Хранитель мыслит широко и все понимает, — объяснил он. — Но охранник бдительный, косный, чаще всего деспот. Следовательно, тональ во всех нас превратился в мелочного и деспотичного охранника, тогда как он должен быть широко мыслящим хранителем. <…>

    — Тональ — это все, что мы есть, — продолжал он. — Назови его! Все, для чего у нас есть слово — это тональ. А поскольку тональ и есть его собственные деяния, то в его сферу попадает все.

    Я напомнил ему, что он сказал, будто бы «тональ» является "социальным лицом". Этим термином в разговорах с ним пользовался я сам, чтобы определить человека как конечный результат процесса социализации. Я указал, что если «тональ» был продуктом этого явления, то он не может быть «всем», потому что мир вокруг нас не является результатом социальных процессов.

    Дон Хуан возразил, что мой аргумент не имеет никаких оснований, ведь он уже говорил мне, что никакого мира в широком смысле не существует, а есть только описание мира, которое мы научились визуализировать и принимать как само собой разумеющееся.

    — Тональ — это все, что мы знаем, сказал он. — Я думаю, что это само по себе уже достаточная причина, чтобы считать тональ могущественной вещью.<…>

    — Тональ — это все, что мы знаем, — медленно повторил он. — И это включает не только нас как личности, но и все в нашем мире. Можно сказать, что тональ — это все, что мы способны видеть глазами.

    Мы начинаем взращивать его с момента рождения. Как только мы делаем первый вдох, с ним мы вдыхаем и силу для тоналя. Поэтому правильным будет сказать, что тональ человеческого существа сокровенно связан с его рождением.

    Ты должен запомнить это. Понимание всего этого очень важно. Тональ начинается с рождения и заканчивается смертью. <…>

    — Я все еще не могу понять, дон Хуан, что ты подразумеваешь под утверждением, что тональ — это все? — спросил я после секундной паузы.

    — Тональ — это то, что творит мир.

    — Тональ является создателем мира?

    Дон Хуан почесал виски.

    — Тональ создает мир только образно говоря. Он не может ничего создать или изменить, и, тем не менее, он творит мир, потому что его функция — судить, оценивать и свидетельствовать. Я говорю, что тональ творит мир, потому что он свидетельствует и оценивает его согласно своим правилам, правилам тоналя. Очень странным образом тональ является творцом, который не творит ни единой вещи. Другими словами, тональ создает законы, по которым он воспринимает мир, значит, в каком-то смысле он творит мир.

    Дон Хуан мурлыкал популярную мелодию, отбивая ритм пальцами по краю стула. Его глаза сияли. Казалось, они искрятся. Он усмехнулся и покачал головой.

    — Ты не слушаешь меня, — сказал он и улыбнулся.

    — Я слушаю, нет проблем, — сказал я не очень убежденно.

    — Тональ — это остров, — объяснил он. — Лучшим способом описать его будет сравнение вот с этим. Он очертил рукой край стола.

    — Мы можем сказать, что тональ, как поверхность этого стола, остров, и на этом острове мы имеем все. Этот остров — фактически весь наш мир.

    У каждого из нас есть личные тонали и есть коллективный тональ для нас всех в любое данное время, и его мы можем назвать тоналем времени.

    Он показал на ряд столов в ресторане.

    — Взгляни, все столы одинаковы, на каждом из них есть одни и те же предметы. Но каждый из них имеет и свои собственные индивидуальные отличия. За одним столом больше людей, чем за другим. На них разная пища, разная посуда, различная атмосфера. Но мы должны согласиться, что все столы в ресторане очень похожи. То же происходит и с тоналем. Можно сказать, что тональ времени — это то, что делает нас похожими, как похожи все столы в ресторане. В то же время каждый стол существует сам по себе, как и личный тональ каждого из нас. Однако следует помнить очень важную вещь: все, что мы знаем о нас самих и о нашем мире, находится на острове тоналя. Понимаешь, о чем я?

    — Если тональ — это все, что мы знаем о нас самих и о нашем мире, то что же такое нагуаль?

    — Нагуаль — это та часть нас, с которой мы вообще не имеем никакого дела.

    — Прости, я не понял.

    — Нагуаль — это та часть нас, для которой нет никакого описания — ни слов, ни названий, ни чувств, ни знаний.

    — Но это противоречие, дон Хуан. Мне кажется, если это нельзя почувствовать, описать или назвать, то оно просто не существует.

    — Это противоречие существует только в твоем разуме. Я предупреждал тебя ранее, что ты выбьешься из сил, стараясь понять это.

    — Не хочешь ли ты сказать, что нагуаль — это ум?

    — Нет, ум — это предмет на столе, ум — это часть тоналя. Скажем так, ум — это чилийский соус. Он взял бутылку соуса и поставил ее передо мной.

    — Может быть, нагуаль — это душа?

    — Нет, душа тоже на столе. Скажем, душа — это пепельница.

    — Может, это мысли людей?

    — Нет, мысли тоже на столе. Мысли — столовое серебро. Он взял вилку и положил ее рядом с бутылкой соуса и пепельницей.

    — Может, это состояние блаженства, небеса?

    — И не это тоже. Это, чем бы оно ни было, часть тоналя. Это, скажем, бумажная салфетка.

    Я продолжал перечислять всевозможные способы описания того, о чем он говорит: чистый интеллект, психика, энергия, жизненная сила, бессмертие, принцип жизни. Для всего, что я назвал, он находил на столе что-нибудь для сравнения и ставил это напротив меня, пока все предметы на столе не были собраны в одну кучу.

    Дон Хуан, казалось, наслаждался бесконечно. Он посмеивался, потирая руки каждый раз, когда я высказывал очередное предположение.

    — Может быть, нагуаль — это Высшая Сущность, Всемогущий, Господь Бог?

    — спросил я.

    — Нет, Бог тоже на столе. Скажем так, Бог — это скатерть. Он сделал шутливый жест, как бы скомкав скатерть и положив ее передо мной к другим предметам.

    — Но значит, по-твоему, Бога не существует?

    — Нет, я не сказал этого. Я сказал только, что нагуаль — не Бог, потому что Бог принадлежит нашему личному тоналю и тоналю времени. Итак, тональ — это все то, из чего, как мы думаем, состоит мир, включая и Бога, конечно. Бог не более важен, чем все остальное, будучи тоналем нашего времени.

    — В моем понимании, дон Хуан, Бог — это все. Разве мы не говорим об одной и той же вещи?

    — Нет, Бог — это все-таки то, о чем мы можем думать, поэтому, правильно говоря, он только один из предметов на этом острове. Нельзя увидеть Бога по собственному желанию, о нем можно только говорить. Нагуаль же всегда к услугам воина и его можно наблюдать, но о нем невозможно сказать словами.

    — Если нагуаль не является ни одной из тех вещей, которые я перечислил, то, может быть, ты сможешь сказать мне о его местоположении. Где он?

    Дон Хуан сделал широкий жест и показал на пространство вокруг стола. Он провел рукой, как если бы ее тыльной стороной очистит воображаемую поверхность за краями стола.

    — Нагуаль — там, — сказал он. — Там, вокруг острова. Нагуаль там, где обитает сила" (IV, 123–129)

    Глубоко скрытая двойственность человеческого существа всегда стремилась выразиться на уровне сознания. Мы можем предположить, что постоянные (начиная с древнейших мифов и заканчивая современными психологическими теориями) упоминания о дихотомичности человека, вполне могут указывать на подсознательную осведомленность о подлинном положении вещей. Любопытно, что двойственность внутреннего мира часто привлекалась для объяснения именно оккультных, магических явлений. Тому примером является ныне позабытая книга врача Бруно Шиндлера "Магические стороны духовной жизни", изданная еще в 1857 году. Теперь, конечно, его рассуждения выглядят наивными, но упомянуть о них все же следует.

    Шиндлер исходит из того положения, что наша душевная жизнь, "как и все силы природы", имеет два полюса. Психологи, полагает он, обращали внимание только на один нормальный, бодрствующий, "дневной полюс" душевной жизни, между тем как другой — "ночной полюс" — не менее важен, так как в нем мы должны искать источник всех мистических событий, магических влияний и т. д. Чем сильнее проявляется действие "ночного полюса", тем более он оттесняет на задний план "дневной полюс" и тем отчетливее проявляется магическое состояние. Можно проследить целый ряд таких состояний в постоянно усиливающейся прогрессии. Подобно тому как "дневной полюс" получает все возможные впечатления путем внешних чувств, "ночной полюс" также воспринимает впечатления от всей природы через посредство чувств внутренних.

    Эти явления обнаруживаются уже на низших ступенях "ночного самосознания" — в снах. (В учении дона Хуана практика сновидения — один из важнейших способов проникновения в нагуаль! — А. К.) "Во сне, когда раскрывается внутреннее сознание, когда, с одной стороны, индивидуум оградил себя от всех жизненных явлений внешней природы и когда бесчисленные лучи космических и теллургических сия отражаются в индивидууме, когда, с другой стороны, преобладает низшая, вещественная, пластическая жизнь, тогда и в сновидениях проявляются оба направления душевной деятельности: с одной стороны, возникает мутная игра фантазии, возбуждаемая низшими ощущениями плоти, запятнанная телесными страстями, обремененная впечатлениями греховной дневной жизни, с другой стороны, восстает голос природы, подобно оракулу изъясняющий прошедшее, прозревающий настоящее, возвещающий будущее, и достигает порога сознания в форме предчувствия, вдохновения и пророчества". Более высокую степень магического состояния мы наблюдаем в «предчувствии», возникающем в тех случаях, когда "ночной полюс" начинает проявлять себя в "дневном сознании". Если представления принимают определенный образ, то мы имеем временное «ясновидение». Если "ночное сознание" делается преобладающим, то мы имеем «пророчество», которое проявляется только при полном экстазе, выраженном с внешней стороны судорожными движениями. Это последнее обстоятельство ясно указывает, что власть воли над телом утрачена и "дневной полюс" оттеснен окончательно. Так как во всех этих состояниях человек сам не знает, откуда у него взялись эти представления, то и приписывает их либо откровению, либо бесовскому наваждению.

    Все искусственные средства, употребляемые для вызывания экстатического состояния: натирания, курения, заклинания, воздержания, гипнотизирующие средства и т. д., действительны, по мнению Шиндлера, лишь потому, что способствуют усилению ночного полюса за счет дневного. Впечатления, дремлющие в ночном сознании, выступают на первый план и получают яркость действительных явлений. Субъект видит лишь то, что ему желательно видеть: поэтому все вызывания духов приводят только к галлюцинациям. Истинную ценность имеет только ясновидение прошедшего и будущего, овладевающее индивидуумом при экстатическом состоянии, потому что эти явления порождаются воздействием "всего сущего" на "ночной полюс" сознания, хотя точный путь такого воздействия нам неизвестен. По мнению Шиндлера, вся практическая магия основана на действии на расстоянии некоторой силы, исходящей из "ночного полюса" человека и могущей вызывать движения неодушевленных вещей и разнообразные изменения в других людях.

    Таким образом, своеобразность Шиндлеровской теории состоит в том, что все магические явления он приписывает "ночному полюсу" человеческого сознания, весьма отличающемуся от нормального дневного полюса психической жизни. Ночной полюс получает из внешней природы воздействия совершенно иного характера, чем известные нам впечатления, получаемые через органы чувств, и деятельность его настолько различна от деятельности дневного полюса, что мы не можем определить его законы. (См. "Иллюстрированная история суеверий и волшебства". Сост. д-р Леманн. М., 1900. С. 250–251)

    Когда мы говорим о подсознательной осведомленности нашего существа, нельзя не вспомнить слова самого дона Хуана.

    "При определенных обстоятельствах тональ начинает осознавать, что кроме него есть еще нечто. Это что-то вроде голоса, который приходит из глубин, голоса нагуаля. Видишь ли, целостность является нашим естественным состоянием, и тональ не может полностью отбросить этот факт. Поэтому бывают моменты, особенно в жизни воинов, когда целостность становится явной. Именно в эти моменты мы получаем возможность осознать, чем являемся в действительности.

    Меня заинтересовали толчки, о которых ты говорил, потому что именно так нагуаль и выходит на поверхность. В эти моменты тональ начинает осознавать целостность самого себя. Такое осознание — это всегда потрясение, потому что оно разрывает пелену нашей умиротворенности. Я называю его целостностью существа, которое умрет. Суть в том, что в момент смерти другой член истинной пары — нагуаль — становится полностью действенным. Все осознание, воспоминания, восприятие, накопившееся в наших икрах и бедрах, в нашей спине, плечах и шее, начинают расширяться и распадаться. Как бусинки бесконечного разорванного ожерелья, они раскатываются без связующей нити жизни.

    Он посмотрел на меня. Его глаза были мирными. Я чувствовал себя глупо и неловко.

    — Целостность самого себя очень тягучее дело, — сказал он. — Нам нужна лишь малая часть ее для выполнения сложнейших жизненных задач. Но когда мы умираем, мы умираем целостными. Маг задается вопросом: если мы умираем с целостностью самих себя, то почему бы тогда не жить с ней?" (IV, 135)

    Человек — поистине жертва собственного "описания мира". Даже смерть, решающий факт его бытия и величайший страх живого, является элементом внушенной структуры. Наше стремление к псевдоцелостности, сокровенное томление по близкому, но недосягаемому res integra, замыкает восприятие на себе по всем направлениям, превращая мир в бесконечно повторяющееся, монотонное нечто, лишенное подлинной новизны и чувства Реальности. Мы даже не можем говорить о восприятии в точном значении этого слова, ибо почти всегда имеем дело с воспоминанием о предыдущих восприятиях, пребывая в какой-то фантастической каше из идей, рассуждений, оценок, внутренней болтовни. "Подумай вот о чем, — продолжал он. — Мир не отдается нам прямо. Между нами и ним находится описание мира. Поэтому, правильно говоря, мы всегда на один шаг позади, и наше восприятие мира всегда только воспоминание о его восприятии. Мы вечно вспоминаем тот момент, который только что прошел. Мы вспоминаем, вспоминаем, вспоминаем." (IV, 51)

    Здесь следует понять весьма важное положение, легко ускользающее от нашего внимания и очень часто становившееся камнем преткновения для Кастанеды во времена его ученичества. Описание мира включает в себя не только оценки и суждения, так сказать, мнения по поводу восприятий. Описание в первую очередь структурирует само восприятие и определяет все атрибуты воспринимаемого, включая и то, что именуется объективными (физическими) характеристиками мироздания, то есть пространство и время, массу, энергию и проч. "Плотность, материальность — это воспоминания. Поэтому, как и все, что мы ощущаем в мире, они являются только накапливаемой нами памятью. Памятью об описании. Ты помнишь о моей материальности точно таким же способом, как и о коммуникации посредством слов." (IV, 52)

    И вновь подступает к нам тревожный, неумолимый образ пустоты. Ибо что за непостижимый сумрак открывается взору, когда устранены все иллюзорные кирпичики, все предустановленные описания, когда не за что зацепиться, потому что все эти крючки, «субъективации», модели, стереотипы рассеяны, обращены в пыль нечеловеческой наготой Объекта? (Повседневный мир существует только потому, что мы знаем, как удерживать его образы. Следовательно, если выключить осознание, необходимое для поддерживания этих образов, то мир рухнет. — V, 555) Пустота как конечный итог философского изыска, как Великий Предел (достижение которого невозможно уподобить даже смерти, ибо смерть — все же опознаваемый знак, а не отсутствие всякого знака), всегда питала экзистенциальный нигилизм, начиная со времен Будды. За пределами «человеческого» пространства люди склонны провозглашать Ничто. Этот своеобразный бунт антропоцентриста — оборотная сторона «позитивной» мифологии тех, кто ищет спасения в наукообразной мечте или религиозном откровении. Недюжинная проницательность и трезвомыслие требуются человеку, чтобы осознать: истина пребывает не здесь и не там. Древние даосы понимали это лучше других. "Во сне, в зеркале, в воде существует мир, — сказано в трактате "Гуань Инь-цзы". — Все, что есть и чего нет там, присутствует здесь, а не там. Вот почему мудрец не отвергает мир, а устраняет знание о нем."


    3. Ветер нагуаля

    Я тот, кто есть.

    (Исход, 3:14)

    Но что нам сулит этот непостижимый иероглиф — мир без "знания о нем"? Как может быть нечто, столь неопределимое, абсолютно безразличное и бессмысленное для человеческого взгляда, хотя и вездесущее, так категорично решать нашу судьбу, быть неизмеримо важным и вовлекать в свою тайну до того властно, что порою вся жизнь личности оказывается подчиненной его безудержному и туманному свету? Почему самые удивительные трансформации, раскрытие таинственного могущества психики от века связывались с откровением Реальности, как бы ее ни называли? И какой смысл таится в интригующей метафоре дона Хуана — "нагуаль там, где обитает сила"? Что мы для этого колосса, не знающего пределов, — прах, вечно сметаемый им с ладони, или возлюбленное дитя, «жемчужина», зреющая в утробе Бесконечного? "Если мы отвлечемся от своих эгоистических предубеждений, неглубоких и непостоянных интересов, — писал Шри Ауробиндо, — если мы взглянем на мир беспристрастным и любознательным взглядом, ищущим одну только Истину, то заметим в первую очередь ничем не ограниченную энергию бесконечного существования, бесконечное движение, бесконечную активность, извергающую себя из беспредельного Пространства в вечность Времени, бытие, бесконечно большее, чем наше эго, либо всякое иное эго или их совокупность, — бытие, для равновесия которого грандиозные плоды эонов лишь мимолетный прах, а бесчисленные мириады — только ничтожная мелочь в его не поддающихся счету пределах. Инстинктивно мы действуем, ощущаем, строим свои взгляды на жизнь так, словно этот колоссальный мир движется вокруг нас, словно мы находимся в центре его и он работает ради нас, ради нашей пользы или нам во вред, словно его главная забота, как и для нас, — соответствовать нашим эгоистическим стремлениям, эмоциям, идеям и идеалам. Когда же мы обращаем на него взгляд, то начинаем понимать, что он существует сам по себе, а не для нас, что у него собственные гигантские цели, свой сложный и бесконечный замысел, своя огромная жажда — блаженство, которое он стремится реализовать, свои грандиозные, непостижимые идеалы, с высоты которых он глядит на нашу мелочность, улыбаясь иронично и снисходительно." (The Life Divine, Ch. IX.) Конечно, такой взгляд по-прежнему "слишком человеческий", и сама постановка проблемы не имеет смысла, поскольку отношения между нами и Реальностью наверняка пребывают вне придуманных категорий или суждений. И все же здесь есть нечто, в любом случае важное, — "ничем не ограниченная энергия бесконечного существования". По сути, мы можем постулировать, не опасаясь впасть в космологический миф, только два факта, касающиеся подлинной Реальности: а) бесконечность и всемогущество ее энергии, б) нашу вовлеченность в эту энергию и связанность с нею. Отрицание этих двух фактов заведет нас в экзистенциальный тупик, где прозябают немногочисленные солипсисты нашего века, а «расцвечивание» предложенной (пусть довольно скудной) картинки «интуитивными» догадками по поводу горнего замысла, грядущего величия человека и т. п. в метафизические грезы религиозной философии. Рассматривая такую серьезную вещь, как Реальность, не следует выходит за пределы позитивного прагматизма — слишком дорогой может оказаться цена легкомыслия и заблуждений.

    Памятуя о таком предостережении, попытаемся все же осознать то немногое, что реально стоит за данными фактами бытия. Во-первых, мировая энергия действительно не знает пределов. Мы не можем больше рассматривать вселенную как структуру с неоднородным распределением энергии в пространстве или во времени. Допустимо говорить о преобладании одного вида энергии в рассматриваемой области континуума и лишь по отношению к определенному способу восприятия. Тот факт, что мир существует и движется, указывает на безусловную избыточность мировой энергии для любой точки экзистенциального поля. Сама неустранимость пространства и времени в любом, даже чудовищно измененном (для нас) виде демонстрирует энергию бытия всегда, везде и во всем. Следовательно, проблема заключается только в том, доступно или нет восприятие энергии для данного состояния человеческого существа. Как-то дон Хуан сказал Кастанеде, что в мире нагуаля постоянно дует ветер, и подчеркнут: "Это не метафора. Так оно и есть." Энергия бытия вездесуща, но наша природа позволяет определенным образом вуалировать ее проявления. Иными словами — трансформировать ее воздействие в соответствии с законами описания, т. е. посредством тоналя и в согласии с его "конфигурацией".

    Во-вторых, нам следует понять, что реально означает наша вовлеченность в эту энергию и связанность с нею. То описание мира, которое мы с вами привыкли разделять, внушает представление о некоей противоположности Я и мира, субъекта и объекта, где возможно, например, пассивное созерцание или активная деятельность. Только абстрагируясь от подобных «статических» идей и рассматривая человека как энергетический комплекс, существующий в энергетическом поле, мы можем увидеть, что любой акт восприятия (независимо оттого, описывается он нами как «активный» или "пассивный") есть процесс выделения либо поглощения, а в конечном итоге — обмена энергией. И именно способ восприятия, осознания такового процесса определяет тип утилизации энергии либо исключает возможность самой утилизации. Нетрудно заметить, что описание мира, утверждаемое тоналем, накладывает несметное число ограничений в области утилизации энергии, культивируя лишь те из них, что устраивают его консервативную сущность, «оберегают» нас от рискованных шагов, одновременно лишая любых возможностей изменения. Таким образом, мы владеем некоторым числом способов утилизации энергии, необходимым и достаточным для поддержания конкретной модели мировосприятия. Так обеспечивается эффективная деятельность в узкой области освоенного. "В момент рождения и некоторое время спустя мы являемся целиком нагуалем, — объясняет дон Хуан. — Затем мы чувствуем, что для нормальной деятельности нам необходима противоположная часть того, что мы имеем. Тональ отсутствует, и это дает нам с самого начала ощущение неполноты. Затем тональ начинает развиваться и становится совершенно необходимым для нашего существования. Настолько необходимым, что затеняет сияние нагуаля, захлестывает его. С момента, когда мы целиком становимся тоналем, в нас все возрастает наше старое ощущение неполноты, которое сопровождало нас с момента рождения. Оно постоянно напоминает нам, что есть еще и другая часть, которая дала бы нам целостность.

    С того момента, как мы становимся целиком тоналем, мы начинаем составлять пары. Мы ощущаем две наши стороны, но всегда представляем их предметами тоналя. Мы говорим, что две наши части — душа и тело, или мысль и материя, или добро и зло, Бог и дьявол. Мы никогда не осознаем, что просто объединяем в пары вещи на одном и том же острове, как кофе и чай, хлеб и лепешки или чилийский соус и горчицу. Скажу я тебе, мы — странные животные. Нас унесло в сторону, но в своем безумии мы уверили себя, что все понимаем правильно." (IV, 129)

    Большинство из нас за всю жизнь так и не докапываются до фундаментальной причины собственной ограниченности. Почему прекрасные и волнующие идеи духовного самосовершенствования, медитационные техники, направленные на пробуждение "бессмертной души", экстатические переживания Божества и искреннее противоборство с «дьяволом» разбиваются о безразличие "темной материи", о нерушимые законы праха? Ведь на самом деле мы видим в результате только некоторое расширение возможностей саморегуляции, которое, кстати говоря, вполне достижимо и без привлечения таких идеальных фантомов, как "добро и зло, Бог и дьявол". Мы действительно "странные животные", потому что уверили себя, что способны воздействовать на Реальность, никак не соприкасаясь с нею, а только придумывая красивые слова и воодушевленно суггестируясь ими. Читатель, конечно, вправе спросить: а не окажется ли «нагуаль» таким же красивым словом, ничего не меняющим в гуще безраздельно царствующего описания? Тонкую грань между осознанием истинного соотношения и сотворением еще одного мифа на "острове тональ" переступить крайне легко — ведь всякое слово требует содержания, структуры, а этим располагает исключительно "описание мира" как замкнутая и неизбежно возвращающаяся к себе целостность. Отвечая на вопрос Кастанеды, что можно найти за «островом», дон Хуан сказал:

    "Нет возможности ответить на это. Если я скажу «ничего», то только сделаю нагуаль частью тоналя. Могу сказать только, что за границами острова находится нагуаль.

    — Но когда ты называешь его нагуалем, разве ты не помещаешь его на остров?

    — Нет, я назвал его только затем, чтобы дать тебе возможность осознать его существование.

    — Хорошо! Но разве мое осознание не превращает нагуаль в новый предмет моего тоналя?

    — Боюсь, что ты не понимаешь. Я назвал нагуаль и тональ как истинную пару. Это все, что я сделал.

    Он напомнил мне, как однажды, пытаясь объяснить ему свою настойчивую потребность во всем улавливать смысл, я говорил, что дети, может быть, не способны воспринимать разницу между «отцом» и «матерью», пока не научатся достаточно разбираться в терминологии. И что они, возможно, верят, что отец — это тот, кто носит брюки, а мать — юбки, или учитывают какие-нибудь другие различия в прическе, сложении или предметах одежды.

    — Мы явно делаем то же самое с нашими двумя частями, — сказал он. — Мы чувствуем, что есть еще одна часть нас, но когда стараемся определить эту другую сторону, тональ захватывает рычаги управления, а как директор он крайне мелочен и ревнив. Он ослепляет своими хитростями и заставляет нас забыть малейшие намеки на другую часть истинной пары — нагуаль." (IV, 130–131)

    Как видим, реальный смысл соотношения тональ-нагуаль сохраняется парадоксальным способом, т. е. лишением понятия «нагуаль» содержания вообще. С таким же успехом мы можем назвать Реальность абсолютным иксом (x) и только так не погрешим против истины. Возможно, здесь заключено одно из фундаментальных отличий системы дона Хуана от иных мистических доктрин. Вспомните, как именуют бытие духовные искатели бесчисленных школ и направлений; даже самые утонченные традиции оперируют содержанием несмотря на то, что идея невыразимости опыта — общее положение для всякого мистика, давно ставшее трюизмом. Все эти слова — Брахман, мировое Я, Божественное, Универсальное Сознание, Абсолют, Сат-Чит-Ананда, Христос, Любовь и проч. — оценивают, судят, опредмечивают, ограничивают, направляют. Каждое из этих слов имеет семантические границы, иногда жесткие и явные, иногда — аморфные, смутные, намекающие. В любом случае они служат своего рода дорожными указателями, с одной стороны предваряющими опыт, с другой — обусловливающими его. Дорожный указатель, конечно, полезная штука, если вы хотите попасть в какое-нибудь определенное место, но именно он и мешает нам "пойти купа угодно". (В своем интервью Psychology Today Кастанеда рассказывает, что обсуждая "Логико-философский трактат" Витгенштейна, дон Хуан заявил: "Этот твой приятель Витгенштейн затянул у себя на шее слишком тугую петлю, потому и не может пойти куда угодно.") Даже на пределе абстракции мистик не способен вырваться из описания мира. Скажем, Пустота или Путь Вещей — символы, впечатляющие своим размахом, но все равно путающие нас в качестве наиболее хитрых уловок тоналя. Описание мира работает совсем не грубыми методами, его замкнутость на себе далеко не очевидна. Требуется совершенно особое усилие сознания, чтобы увидеть этот молниеносный и автоматический процесс. Если такое усилие не было приложено, самые проницательные из нас продолжают обманывать себя до конца. Общим аргументом обычно служит утверждаемая несоразмерность слова и полноты переживания. Дескать, слово — не более, чем условный знак, единственный способ намекнуть на нечто грандиозное и несказанное. При этом бхакта продолжает скитаться в сверкающем море Любви, раджа-йогин сливается с беспристрастным космическим субъектом (Пурушей), а буддист ускользает в беспредметную Нирвану. Такая закономерность переживаний особенно примечательна, если не забывать о том, что речь идет о встрече с единственной и абсолютной Реальностью. Для дона Хуана это хороший повод повеселиться, а заодно и выразить восхищение бесконечным хитроумием человеческого тоналя. Судя по всему, представление об "истинной паре" не смогло пробиться в обусловленное сознание мистика. По крайней мере, мы таких примеров не знаем. Что-то ужасающее, неприемлемое заключено в безобидном иксе хихикающего мага, искренне забавляющегося недоумением Кастанеды. Что-то сокрушительное. "Нагуаль там, где обитает сила." Заметьте: нагуаль даже не сила, они только рядом! Сила — всего лишь один из бесчисленных эффектов нагуаля, завораживающий блеск Непостижимого.

    Реальность и Сила настолько глубоко связаны в мироощущении человека, что одного из древнейших богов Земли, наделенного абсолютной властью, единого и всемогущего Творца, духовидцы ветхозаветной Иудеи назвали "Тот, кто есть", «Сущий» (Иегова). Не правда ли, знаменательно? Первейшим атрибутом безраздельно правящего Божества оказывается даже не творчество и вовсе не право карать или миловать собственное творение, не Любовь и не Справедливость, а категоричное утверждение Его Реальности, абсолютного Существования, как будто одно это качество уже гарантирует превосходство над всеми кумирами Земли. Конечно, можно лишь гадать, глубинная интуиция послужила причиной такого почитания Сущего или рассуждения совсем иного рода. Но пронзительный, никогда не затихающий ветер нагуаля действительно является бездонным источником абсолютной, всепобеждающей Силы. Быть может, даже знаменитая формула Эйнштейна E=mc^2 не исчерпывает всей полноты могущества Реальности. Энергия миллиардов солнц готова в любой миг сокрушить, разметать в прах коснувшегося ее субъекта, стоит хоть на йоту погрешить против непререкаемых законов беспощадной «физики» нагуаля. Дон Хуан Матус утверждает, что его особое искусство позволяет индивидуальности сохраниться в обнаженной Непостижимости и даже укротить это свирепое движение с тем, чтобы выйти на иной уровень бытия — функционального, активного, творческого. Статическая греза восточного мистицизма (самадхи, Нирвана и т. п.) настолько отличается от этого могучего потока, что естественно задать вопрос: а не является ли блаженство медитаторов, их бесстрастное Сат-Чит-Ананда последним убежищем тоналя, самой хитрой и самой искусной его уловкой перед лицом вплотную поднявшейся Реальности? ("Величайшее искусство тоналя — это подавление любых проявлений нагуаля таким образом, что даже если его присутствие будет самой очевидной вещью в мире, оно останется незамеченным." — IV, 134) Нагуаль опасен, к нему нельзя приближаться беззащитным. Видимо, есть только два способа спасения существа от его всепоглощающего хаоса: 1) сохранение описания мира в таком виде, где Реальность демонстрирует себя лишь частично, теми сторонами, что менее опасны для бытия личности, 2) осознанное применение «щитов» тоналя, возможное в результате раскрытия "истинной пары" и понимания взаимодействия ее составляющих. Второй способ, несомненно, гораздо сложнее, рискованней, но и бесконечно эффективнее. Этим путем следует традиция дона Хуана. Первый способ дарит чувство защищенности, благополучия, но оставляет Реальность на некоторой дистанции, ослабляя ее ужас и ее мощь. Инстинктивно человек всегда стремился как раз к такому способу — мудрому, безопасному и, в результате, слабосильному. Возникновение дерзкой практики дона Хуана почти смахивает на чудо. Его приемы хитры, но часто подобны прогулкам на краю пропасти.

    "Твой тональ должен быть убежден разумом, твой нагуаль — действиями, пока они не сравняются друг с другом, как я тебе говорил. Тональ правит, и, тем не менее, он очень уязвим. Нагуаль, с другой стороны, никогда или почти никогда не действует, но когда он действует, он ужасает тональ.

    Этим утром твой тональ испугался и стал сжиматься сам собой, и тогда твой нагуаль начал брать верх. <…>

    Тональ должен быть защищен любой ценой. Корона должна быть с него снята, однако он должен оставаться как защищенный поверхностный наблюдатель.

    Любая угроза тоналю обычно заканчивается его смертью. А если умирает тональ, то умирает и весь человек. Тональ легко уничтожить из-за его врожденной слабости, и потому одним из искусств равновесия воина является вывести на поверхность нагуаль, чтобы уравновесить тональ. Я говорю, что это искусство; и маги знают, что только путем усиления тоналя может появиться нагуаль. Понятно, что я имею в виду? Это усиление называется личной силой." (IV, 163)

    Сила тоналя, или личная сила, — вот бесценное приобретение на пути индейских «магов», вот шанс принять нагуаль без мифов, во всей полноте, и не рассыпаться в прах под натиском его ветра. Здесь включена сложная дисциплина, требующая иногда "целой жизни борьбы", но начинается она в осознании тоналем самого себя, своего механизма, своих программ, хитростей и обманов. Без такого осознания невозможно начинать работу, без него мы навсегда останемся немощными и не сможем развернуть во всю ширь «крылья» своего восприятия, они будут лишь обманчиво трепетать, мельком показывая утешительные виды — сверкание несуществующих богов или бескрайнюю гладь морей Нирваны. Кто знает, может оно и лучше? Полностью развернутые крылья уносят нас слишком далеко — к Истине, где нет ничего человеческого.

    "Прошлой ночью пузырь твоего восприятия раскрылся и его крылья развернулись. Больше мне нечего сказать об этом. Невозможно объяснить, что с тобой произошло. Я не пытаюсь, и тебе не советую. Достаточно сказать, что крылья твоего восприятия были созданы для осознания твоей целостности. Прошлой ночью ты вновь и вновь двигался между нагуалем и тоналем. Тебя швыряли дважды для того, чтобы не осталось возможности ошибок. Второй раз ты испытал полный удар путешествия в неизвестное. И тогда твое восприятие развернуло свои крылья. Что-то внутри тебя поняло свою истинную природу. Ты — пучок.

    Это объяснение магов. Нагуаль невыразим. Все возможные ощущения, и существа, и личности плавают в нем, как баржи — мирно, неизменно, всегда. Это идея жизни связывает их вместе. Ты сам обнаружил это прошлой ночью. То же с Паблито. И то же было с Хенаро, когда он впервые путешествовал в неизвестное, и со мной. Когда клей жизни связывает все эти чувства воедино, возникает существо, теряющее ощущение своей истинной природы, ослепленное суетой и сиянием места, где оно оказалось — тоналем. Тональ — это то, где существует всякий объединенный организм. Существо впрыскивается в тональ, как только сила жизни связывает все необходимые ощущения. Я однажды говорил тебе, что тональ начинается с рождения и кончается смертью. Я говорил это потому, что знаю: как только сила жизни оставляет тело, все эти единые осознания распадаются и возвращаются назад туда, откуда они пришли — в нагуаль. То, что делает воин, путешествуя в неизвестном, очень похоже на умирание, только вот его пучок единых ощущений не распадается, а лишь немного расширяется, не теряя своей целостности. В смерти, однако, они тонут глубоко и двигаются независимо, как если бы они никогда не были единым целым.

    Я хотел сказать ему, насколько точно он описал мой опыт, но он не дал мне говорить.

    — Нет способа говорить о неизвестном, — сказал он. — Можно быть только свидетелем его. Объяснение магов гласит, что у каждого из нас есть центр, из которого можно быть свидетелем нагуаля, — это воля. Поэтому воин может отправляться в нагуаль и позволять своему пучку складываться и перестраиваться всевозможными способами. Я уже говорил тебе, что способ выражения нагуаля — это личное дело. Я имел в виду, что от самого воина зависит направление изменения этого пучка. Исходной позицией являются человеческая форма или человеческое существо. Быть может, она нам просто всего милее. Однако есть бесчисленное количество других форм, которые может принять пучок. Я говорил тебе, что маг может принять любую форму, какую хочет. Это правда. Воин, владеющий целостностью самого себя, может перераспределить частицы своего пучка любым вообразимым способом. Сила жизни — вот что делает такие объединения возможными. Когда сила жизни иссякнет — не будет никакого способа вновь собрать пучок. Я назвал этот пучок пузырем восприятия. Я также говорил, что он упакован, закрыт накрепко, и никогда не открывается до момента нашей смерти. И все же его возможно открыть. Маги явно раскрыли этот секрет, и хотя не все они достигли целостности самих себя, но знали о возможности этого. Они знали, что пузырь открывается только тогда, когда погружаешься в нагуаль." (IV, 276–277)

    Нагуаль невыразим. Его эффекты мы организуем в пространстве и во времени, но и эти категории условны, даже на них нельзя опереться, и с этим соглашались все последовательные мыслители, рассуждавшие о Реальности. "Стоит нам взглянуть на само бытие, как Пространство и Время исчезают. Если и существует некая протяженность, то не пространственная, а психологическая; если и есть какая-либо длительность, то не временная, а психологическая длительность, — и тогда легко увидеть, что такая протяженность и длительность суть лишь символы, предоставляющие уму нечто, не переводимое на язык интеллекта, вечность, явленную нам как одно и то же, всегда содержащее в себе вечно новое мгновение, и бесконечность, явленную нам как повсюду одинаковое, везде содержащее в себе всепроникающую точку, не имеющую размеров. И этот конфликт терминов, сталь непримиримый, но, тем не менее, точно выражающий нечто, нами воспринимаемое, демонстрирует, что разум и речь вышли за свои естественные границы и стремятся выразить Реальность, в каковой их собственные условности и неизбежные противопоставления растворяются в невыразимом тождестве." (Шри Ауробиндо. Жизнь Божественная.) Грандиозный Икс, вездесущая тайна, перед которой немеет язык и останавливается разум. Мы обречены пользоваться интеллектом, всегда и во всем признавая его бессилие. От Реальности невозможно укрыться, и если мы полагаем, что изощренный тональ спасет нас, изменит нашу окончательную судьбу (как бессознательно надеются многие мистики), то лишь тешимся пустой иллюзией. Власть нагуаля безраздельна, и даже сквозь описание он постоянно демонстрирует нам свое непостижимое действо.

    "Твой драгоценный разум является только центром сборки, зеркалом, которое отражает нечто, находящееся вне его. Прошлой ночью ты был свидетелем не только неописуемого нагуаля, но и неописуемого тоналя.

    В последнем кусочке объяснения магов говорится, что разум только отражает внешний порядок, ничего не зная об этом порядке, и он не может объяснить его точно так же, как не может объяснить нагуаль. Разум может только свидетельствовать эффекты тоналя, но никогда не сможет понять его или разобраться в нем. Уже то, что мы думаем и говорим, указывает на какой-то порядок, которому мы следуем, даже не зная, ни как мы это делаем, ни того, чем является этот порядок…

    Тональ каждого из нас является просто отражением неописуемого неизвестного, наполненного порядком, а нагуаль каждого из нас является только отражением неописуемой пустоты, которая содержит все." (IV, 280–281)


    4. Озабоченность и свобода


    Если бы мы попробовали взглянуть на человеческое отношение к абсолютной Реальности каким-нибудь особенно посторонним взглядом (т. е. извне собственной психологии), то непременно задались вопросом: отчего все возможные позитивные эпитеты так настойчиво приписывались ей на протяжении долгой истории духовных исканий человечества? В самом деле, почему касание Истины обязательно «благодать» или, скажем, «блаженство»? Даже избегая явных антропоморфизмов вроде "всеблагого Отца Небесного", "Бог есть Любовь" и проч., духовный искатель в той или иной форме открывал для себя Реальность как Сат-Чит-Ананда (Бытие — Сознание — Блаженство). И дон Хуан, категорически отрицая «очеловечивание» мироздания, тем не менее, говорит о поиске "абсолютной свободы" — от чего? Какую бы духовную традицию мы ни взялись изучать, какое бы религиозное движение ни стало предметом нашего рассмотрения, повсюду маячит образ некоего счастья, восторга и даже экстаза. Порою эта высшая эмоция оказывается непременным и достаточным критерием необходимого сближения с Реальностью, интимного контакта или слияния с нею. Тихое «умиление» христиан, «радения» сектантов, буйное веселье суфиев, восторги космического Эроса в разных модификациях бхакти (вплоть до современного кришнаизма) — все это высшие проявления раскрывшегося Божества; они заслоняют и знание, и силу, и покой. Недаром тот, кто однажды окунулся в море этой запредельной радости, часто сохраняет на всю жизнь преданную благодарность традиции, подарившей ему такую возможность, безусловную привязанность и ревностное отношение к любым посягательствам на ее святыни. В других школах и религиях блаженства Истины могут замалчиваться стыдливым аскетизмом, вуалироваться строгой метафизикой, но всегда остаются неудалимым компонентом высших достижений и переживаний. Например, дзэн-буддизм, где экстатический характер просветления вовсе не является центральным моментом учения, все же указывает на него, хотя метафизически в этом ничуть не нуждается. (Д. Т. Судзуки говорит о сатори: "Вся ваша умственная деятельность теперь носит другую окраску, более удовлетворяющую, более мирную, и, как никогда раньше, полную радости." И далее: "Отверженный бродяга, с которым дурно обращались не только другие, но и он сам, обнаруживает, что он стал обладателем всего богатства и власти, которых только может достичь смертный в этом мире. Если не это, то что еще может вызвать у него чувство самовосхваления?" Об экзальтированности в дзэн-буддизме говорится осторожно, но мы можем представить, что за высокие восторги витают вокруг особенной мудрости просветленного.) Касаясь Истины, мудрец всегда чувствует неизъяснимое блаженство. Реальность, Абсолют, Бытие предъявляют себя в первую очередь как яркий психический факт, как внутреннее откровение, "субъективная революция". Переживание своим размахом заслоняет переживаемое, и если мы изначально не декларировали, что движемся вовне (к Богу, Космическому Разуму и т. п.), то локализуем предмет своего восхищения именно внутри, в неисследимых глубинах собственного Я. Да и сам метод интроспекции, подразумевающий искомый результат в психической трансформации, мог возникнуть только после особой оценки внутреннего переживания как путеводной нити в поиске Абсолюта. Мы знаем изрядное количество традиций, где Реальность находится внутри и именуется "высшим Я", «духом» и т. д. Неудивительно, что Кастанеда, столкнувшись в который раз с непостижимыми испытаниями, спрашивает дона Хуана: "Нагуаль и тональ внутри нас?"

    "Очень трудный вопрос, — сказал он. — Сам ты сказал бы, что они внутри нас. Я бы сказал, что это не так, но мы оба были бы неправы. Тональ твоего времени призывает тебя утверждать, что все, имеющее отношение к твоим мыслям и чувствам, находится внутри тебя. Тональ магов говорит противоположное — все снаружи. Кто прав? Никто. Внутри ли, снаружи — это совершенно не имеет значения." (IV, 134)

    На самом деле, не имеет значения. В какой бы точке ни открылась для нас Реальность (во «внутреннем» пространстве или во "внешнем"), она равным образом заполоняет все, включая нас и весь мир в неразличимую целокупность, во всем взаимно открытую, в ту однозначность, которая хорошо понятна философствующему уму, но слишком удалена от непосредственного чувствования. Д. Т. Судзуки на этот счет предлагает любопытное рассуждение, показывающее, насколько прагматичным может быть подход к данной проблеме в учении, обладающем развитой философской базой. "Самое главное, — пишет он, — ухватиться за высшее «я», что, как сказали бы последователи Дзэна, есть постижение своей собственной природы, или кокоро. Последователи христианства и иудаизма озабочены проблемой Бога объективно существующего, или Бога вне нас, а большинство восточных народов, наоборот, стремится заглянуть внутрь, в самих себя, чтобы найти там высшее «я», в котором пребывает реальность. Я бы сказал, что в некотором смысле Бог — это высшее «я». Фактически они представляют собою одно: высшее «я» — это Бог, а Бог — это высшее «я»: нетрадиционное понятие о Боге носит ярко выраженный дуалистический оттенок, и всякий раз, когда мы пользуемся этим термином, он напоминая нам о его мифическом происхождении. Дзэн надежно застрахован от такого рода осложнений. Я предпочитаю высшее «я» вместо Бога — «я», которое мирно дремлет в сокровенных тайниках нашего индивидуального «я», и в то же время не знает абсолютно никаких ограничений. Мы должны общаться с ним не только на высочайшей вершине горы Синай, "где бытие есть бытие", но везде: на рынке, в поле, в рыбацкой лодке, на поле битвы, в лицее, в Колизее. Некоторые из этих мест Богу, может быть, будет противно посетить, но высшее «я» явится туда без колебаний. Высшее «я» не знает преград, а также нигде не встречает никакого сопротивления, куда бы оно ни направилось." (Д. Т. Судзуки. Основы дзэн-буддизма.) И это безусловно так. Мы уже упоминали об удивительном влиянии слов на процесс восприятия и еще будем об этом говорить особо. Но у высшего «я» есть определенный дефект, который оказывается важным при ближайшем рассмотрении. Ведь данный термин акцентирует именно внутреннее бытие, которое, будучи всегда при нас (по наблюдению Судзуки), тем самым вуалирует внешнее, или, по меньшей мере, отдаляет его, делает менее значительным, менее явным. Подход дона Хуана здесь выглядит абсолютным, поскольку ничем не ограничивает психологические установки сознания и одновременно придает переживанию Реальности некоторую адекватность. Конечно, такая адекватность достигается странным, как бы призрачным образом: опять-таки за счет снятия содержания, за счет подчеркнутого семантического провала (вездесущий, нейтральный Икс) и, более того, безразличия к содержанию вообще ("это совершенно не имеет значения"). Тональ и нагуаль всегда внутри и снаружи, всегда вне психологии или физики (объемля то и другое, превосходя то и другое в масштабах, сводящих к нулю всякое содержание). Следуя за доном Хуаном, мы находим нагуаль как равно представленную всюду данность с бесконечным числом характеристик и сознаем, что любое переживание его неполно, а внутреннее состояние не что иное, как определенный тип резонанса с внешним, производимый изнутри глубинными потенциями субъекта.

    В свете вышесказанного прежний вопрос встает с еще большей остротой: почему перцептивное явление, пусть даже столь экзистенциально значимое, как соприкосновение с Реальностью, может оцениваться нами в смысле «блаженства», «благодати» и свободы? Так, Симона Вейль — известный апологет духовности в западном мире — с характерным энтузиазмом говорит о Реальности следующее: "За этим миром скрывается Реальность, вне пространства и времени, вне умственной Вселенной человека, вне какой бы то ни было доступной человеческому познанию сферы. Голос этой реальности звучит в самом сердце человека в форме страстного стремления к абсолютному добру, стремления, которое живет вечно и не может быть удовлетворено ни одним объектом этого мира." (Курсив мой — А. К.) Значит, наше обычное бытие неудовлетворительно, дискомфортно, страдает от отсутствия этого "абсолютного добра", которое, быть может, и не добро вовсе в космическом смысле, однако нечто безусловно притягательное — "обновленное дыхание", сброшенный груз никчемных тягот жизни и, одновременно, обретение утраченной полноты. За Реальностью нам определенно грезится раскрепощенная легкость — это «добро» для нас, и абсолютно оно лишь в том смысле, что более полное удовлетворение мы не в силах представить. Мы полагаем здесь осуществление идеала, абсолют человека, в обычной своей заносчивости приписывая субъективному переживанию онтологическое значение. Очевидно, мы все еще подсознательно верим, будто Вселенная существует не сама по себе, а во благо человеку, и если нам хорошо, то мироздание торжествует.

    Оставим в стороне приятные мечтания, ибо этим скорее пристало заниматься теологии, и попробуем понять причины непреходящего терзания души, а равно собственной очарованности подлинным бытием. Для этого нам придется вновь взглянуть на модель перцептуального механизма человека (см. рисунок 1) и немного поразмышлять над психологией восприятия.

    Итак, все, чем мы располагаем при повседневном переживании мира, есть так или иначе «галлюцинируемое». Оно занимает наши чувства и практически никогда не подвергается сомнению. Такой удивительной самоуверенности мы достигаем благодаря слаженной работе двух фундаментальных блоков перцепции

    — референции и смыслообразованию. Мы почти никогда не задумываемся, что это значит для нас на самом деле. А ведь последствия такого положения всецело определяют не только познавательную беспомощность человека и ограниченность его экзистенциальных возможностей, что, в конце концов, волнует больше философов, ученых, т. е. людей, занятых бесплотной абстракцией мысли. Смыслы и оценки превращаются в фактическое содержание нашей жизни. Вовсе не сенсорная информация, осмысливаемая и оцениваемая, движет нами — заставляет страдать или радоваться, скучать или увлекаться, бездельничать или работать, хотя многие автоматически воображают именно такой процесс. Внимательное наблюдение показывает, что смыслы и оценки — отнюдь не склад всегда готовых к употреблению изделий и не мертвый набор знаков, механически подставляемый под сенсорные сигналы согласно какому-нибудь жесткому алгоритму. В первые годы жизни мы научаемся как самим смыслам (оценкам), так и сложной организации этих элементов — тому, что в психологии иногда именуется сценарием. Иначе говоря, не сигнал определяет налагаемый на него смысл, а смысл манипулирует сигналом, приспосабливает его к себе, окрашивает и оживляет. Строго говоря, человек очень мало зависит от реального содержания окружающего его объективного бытия. Программа переживаний осуществляется своим чередом, и Реальность может повлиять на нее единственным способом — остановить переживание вообще. Только смерть оказывается достойным соперником и одолевает тиранию сценария. Пока же мы живы, весь мир вокруг только и делает, что подтверждает наши подсознательные установки вроде "все люди — негодяи", "я слаб", "мой муж — неудачник", "у меня плохое здоровье", "меня никто не уважает" и т. д. и т. п. Сценарий — это самый тяжкий для человеческой души плод описания мира. Даже в том случае, когда он способствует победам, а не поражениям, это, в конечном счете, бремя и рабство. Если выяснить характерные его признаки и механизм происхождения, наша дисгармония делается явной.

    Корень проблемы заключается уже в том банальном факте, что человек — животное общественное. Только в социуме мы становимся людьми, т. е. обретаем всю совокупность качеств, отличающих нас от иных живых существ. Каждый, таким образом, несет в себе неизбежный груз социальности — описание, являющееся продуктом определенной общественной практики, навыки функционирования, выработанные человеческим общежитием в процессе общения внутри вида и с внешним миром. Инстинкт самосохранения биологической единицы, свойственный всему живому, в социальном преломлении обернулся краеугольным камнем, на котором выросло грандиозное сооружение эго. Известно, что метапсихология оккультизма называет эго причиной всех заблуждений и страданий человека. "Уничтожение, себя во всех смыслах" (С. Вейль), "капитуляция перед Божеством" (Шри Ауробиндо), "мистическая смерть" магов — все это различные названия для одного процесса: остановки эгоистического механизма, девальвации всех его движущих сил, мотивов. Когда Будда провозгласил, что "жизнь есть страдание" и у этого страдания есть причина, он имел в виду тот же комплекс эго. Всякий человек, наделенный достаточной чувствительностью, время от времени сознает утомительность своего бытия, тяжесть желания, страха, уязвленного самолюбия, жалости и неудовлетворенных стремлений. Этот непрерывный фон психической жизни и есть основной продукт эго, чьи ядовитые миазмы истощают и подтачивают личность до конца ее дней. Дело в том, что природа эго опирается на неразрешимое противоречие "Я — мир", вследствие чего полностью соткана из цепи конфликтов, «дурная» бесконечность которой гипнотизирует и внушает иллюзорные надежды: то и дело мерещится, что мы вот-вот вырвемся из заколдованного круга, совершим нечто окончательное и обретем долгожданную гармонию. Но внутри описания гармония невозможна. Таким образом обеспечивается безостановочное движение, неустанный поиск, лихорадочное производство, т. е. само существование цивилизации. Изначально отделив себя от мира, мы раз и навсегда установили экзистенциальное противостояние, безнадежную оппозицию, вовлекли себя в борьбу, где не может быть победителей. Мы сотворили мир частных ценностей, но бессознательно утверждаем их универсальность; мы приняли внушенные социумом сценарии достижения этих ценностей и превратили все воспринимаемое в условный фарс, искренне веря, что это и есть Реальность. Иллюзорные обретения и потери вызывают реальные страдания. Такой процесс превращения иллюзии (слов, идей, представлений) в безусловную реальность можно назвать обратной стороной магии, так как здесь заключено некое мрачное чудо.

    "… Твое знание слишком устрашающе. В нем нет для меня утешения. Нет гавани, нет приюта.

    — Ты опять все путаешь. Утешение, гавань, страх — все это настроения, которым ты научился, даже не спрашивая об их ценности. Как видно, черные маги уже завладели всей твоей преданностью.

    — Кто такие черные маги?

    — Окружающие нас люди являются черными магами. А поскольку ты с ними, то ты тоже черный маг. Задумайся на секунду, можешь ли ты уклониться от тропы, которую они для тебя проложили? Нет. Твои мысли и поступки навсегда зафиксированы в их терминологии. Это рабство. А вот я принес тебе свободу. Свобода стоит дорого, но цена не невозможна. Поэтому бойся своих тюремщиков, своих учителей. " (IV, 26)

    Если мы вспомним, какое значение дон Хуан придает сохранению и накоплению энергии (силы) для постижения нагуаля и представим себе, каких огромных и бессмысленных усилий требует поддержание сложной структуры описания, отождествление с нею и эмоциональная вовлеченность, станет понятно, почему в данных условиях человек обречен вечно метаться в сотворенной им темнице. (Рассуждая научно, мы, разумеется, ничего не можем сказать об энергоемкости всего аппарата — нет у нас ни инструментов для подобного измерения, ни четкого представления о типе задействованной здесь энергии. Но косвенные доказательства производят впечатление. В этом может убедиться каждый, если даст себе труд хоть на небольшой отрезок времени приостановить работу эго — какой разительный эффект, какая удивительная легкость возникает словно из ниоткуда! Недаром духовный искатель стремится сделать такое состояние полноценным и непрерывным, иногда положив на это десятилетия упорного труда!)

    Состояние активного функционирования эго дон Хуан выразительно поименовал «озабоченностью». Это слово довольно ясно дает нам понять всю нелегкость, подавленность, приниженность ординарного бытия человека. "Он (дон Хуан) утверждал, что на протяжении всей активной жизни у нас никогда не появляется шанс пойти дальше простой озабоченности, потому что с незапамятных времен нас усыпляет колыбельная песня повседневных маленьких дел и забот. И лишь когда наша жизнь почти уже на исходе, наша наследственная озабоченность судьбой начинает принимать иной характер. Она пытается дать нам возможность видеть сквозь туман повседневных дел. К сожалению, такое пробуждение всегда приходит одновременно с потерей энергии, вызванной старением, когда у нас уже не остается сил, чтобы превратить свою озабоченность в практическое и позитивное открытие. В итоге остается лишь неопределенная щемящая боль: то ли стремление к чему-то неописуемому, то ли просто гнев, вызванный утратой." (VIII, 58)

    Д. Т. Судзуки говорит почти то же самое: "Наш разум обычно переполнен всякого рода умственной чепухой и эмоциональным хламом. Они, конечно, приносят пользу в нашей повседневной жизни. Этого нельзя отрицать. Но в основном, именно благодаря этим накоплениям мы становимся несчастными и стонем, угнетаемые чувством рабства. Всякий раз, когда мы хотим сделать движение, они сковывают нас, душат нас и свинцовым облаком заволакивают наш духовный горизонт. Мы испытываем такое чувство, будто постоянно живем в заключении. Мы тоскуем по естественности и свободе, однако, кажется, не достигаем их. Учителя Дзэна знают это, потому что они также прошли через те же самые испытания. Они хотят, чтобы мы избавились от этих тяжелых оков, которые мы в действительности не должны носить, если хотим жить просветленной жизнью в истине. Таким образом, они произносят несколько слов и демонстрируют поступками то, что при правильном понимании избавит нас от гнета и тирании этих умственных накоплений. Но понимание к нам не приходит так легко.

    Умственную инерцию трудно преодолеть, так как находясь долгое время под гнетом, мы привыкли к нему, фактически она глубоко укоренилась в нашем существовании, и часто бывает необходимо изменить всю структуру личности. Процесс перестройки требует немало слез и крови." (Основы дзэн-буддизма, сс. 328–329) Так называемая "умственная чепуха и эмоциональный хлам" на самом деле является главным и почти единственным содержанием нашей жизни. Важнее этой «чепухи» мы ничего не знаем, этот «хлам» мы любовно перебираем и ни за что не расстанемся с ним. Исключительные условия (о которых мы еще будем говорить) необходимы для восхождения на просветленные вершины истины, нужен некий экстремальный порог истощения, когда дальнейшее выживание уже не обеспечивается привычной схемой эгоистических стимулов. Пока этого не случилось, забота правит нами, беспощадно убивая любую непосредственность, свежесть, покой, прочащая все впечатления в однообразный и блеклый туман.

    Состояние, противоположное озабоченности по всем параметрам, положение, в котором никакие интересы, стремления, страхи, цели и мотивы эго не являются более актуальными, доном Хуаном называется свободой. (Даосы образно описывали это так: "Тело сделалось подобным сохлому дереву, а сердце — остывшему пеплу.") Радикальная психическая метаморфоза, настигающая мудреца в растождествлении со всем человеческим, описывается двояко (согласно тому, какую сторону переживание желает акцентировать интерпретатор): как абсолютная смерть либо как абсолютная жизнь. По сути же, речь идет об абсолютной инаковости раскрывшегося способа бытия, так что любые характеристики, известные языку, здесь страдают неполнотой, способные лишь намекнуть на принципиальную неизвестность опыта. Рождение нового всегда есть смерть старого даже в контексте частном и обыденном. Когда же в подобном превращении участвует вся личность (а значит, и все описание мира, отраженное на стенках «пузыря» восприятия), смерть и рождение словно охватывают весь космос: Апокалипсис, а за ним — "новое небо и новая земля". Два психофизиологических явления, происходящих одновременно, делают обретение свободы неким душевным взрывом, экзальтацией и всеохватывающим восторгом: 1) исчезновение тяжелого экзистенциального конфликта, порожденного бесчисленными ограничениями эго, что приводит к ощущению непривязанности и спонтанности, 2) высвобождение прежде закрепощенной в механизме эго энергии, внезапно объявившийся избыток всех жизненных сил. Обычным следствием подобной избыточности становится изменение способа восприятия, значительное расширение полей опыта, что и делает свободу феноменом не только психологическим, но и мистическим по существу.

    "Чистое существование" (бытие без эго) настолько впечатляет масштабами переживания, что само переживание объявлялось древними мудрецами первоосновой Реальности. Например, для ведических риши Ананда (Космическое Блаженство) — изначальная причина как всякой эволюции, так и проявленного бытия вообще. Об этом достаточно выразительно сказал Шри Ауробиндо. Отвечая на вопрос "Почему Брахман, совершенный, абсолютный, безграничный, ни в чем не нуждающийся, ничего не желающий, все же направляет энергию сознания на творение в себе этих оформленных миров?", он пишет: "Ведь мы не принимаем объяснение, согласно которому он по самой природе своей Силы вынужден творить, повинуясь потенциальной способности к движению и порождению форм. Верно, что у него есть такая возможность, но он не связан и не ограничен ею, не обязан ей следовать — он свободен. Если же, оставаясь свободным в выборе двигаться либо пребывать в вечном покое, извлекать из себя формы либо удерживать потенциальные формы в себе, он позволяет реализовывать собственную способность к действию и формотворчеству, то это возможно лишь из-за одной причины — испытываемого им восторга (блаженства)." (The Life Divine. Ch. XI. Delight of Existence: The Problem. Курсив мой — А. К.) Так блаженство бытия, открываемое победителем эго, становится двигателем мироздания.

    Однако в системе дона Хуана блаженство свободы перерастает в нечто гораздо более стабильное. Ведь подлинная свобода по самому определению выше любой экзальтации, так как не привязана к ней. Чтобы жить в Реальности (а не просто заглядывать туда на часок восторженным туристом), надо видеть ее чистым, спокойным и непредвзятым взором. Свободное перемещение по всему спектру бытия в состоянии сознательной активности возможно лишь при высоком бесстрастии воспринимающего ума. Это очень близко к образу "чистого зеркала", о котором часто рассуждал Чжуан-цзы. "Сознание, уподобившееся чистому зеркалу, освобождается от житейской и умственной рутины. Каждое явление переживается им с первозданной свежестью восприятия, каждый миг это зеркальное сознание заново переживает момент рождения мира и испытывает свою неопределенность, каждое мгновение оно решает вопрос жизни и смерти. Пустота зеркала, делающая все равнодоступным и недостижимым, выступает в даосизме прообразом пустоты как сферы "Небесного света" — бесформенного, служащего средой опознания форм и неотделимого от них.

    Смотреть на все вещи в лучах "Небесного света", постигая их равную реальность и нереальность, — вот высшее прозрение Чжуан-цзы, столь резко отличающее даосскую традицию от западного идеализма. Мудрость Чжуан-цзы — это действительно только способность "заново увидеть вещи", т. е. созерцать все образы по их пределу, что делает восприятие каждого из них неповторимо насыщенным, но совершенно не отягчающим сознание." (В. В. Малявин. Чжуан-цзы, с. 201.) Такая перцептуальная позиция для дона Хуана есть своеобразный порог, с которого только и могут открыться непостижимые пространства нагуаля. Но он не останавливается на нем, а идет дальше, в иные бездны, в безграничную свободу не только восприятия, но и самого бытия.

    Теперь, когда мы в общем составили представление об исключительной ценности субъективного переживания Реальности для внутреннего мира индивидуума, следует сказать несколько слов об отношении к природе Бытия, так как именно отношение в немалой степени обусловливает и характер опыта, и саму возможность постижения. Полемизируя с антропоморфизмом оккультного мышления, мы позволили себе временно занять противоположную позицию по данному вопросу. Мы словно бы объявили Реальность «мертвой», почти математической абстракцией, невольно вызвав ощущение "пассивного вещества"

    — Бытия как объекта психоэнергетических манипуляций, что особенно близко вульгарному материализму. Однако вспомните, сколько раз было повторено, что Реальность существует вне всякого описания, не принадлежит ему и выходит за любые его рамки! Чтобы не оказаться в интеллектуальной ловушке, постоянно прибегая к условностям и упрощениям, мы должны неизменно соблюдать почтительную осторожность. С одной стороны, мы не имеем права объективировать переживания, всегда памятуя, что это наше внутреннее дело, а с другой — не должны забывать, что всякое переживание включено в Реальность и есть ее прямое продолжение, ибо нет на самом деле ни внешнего, ни внутреннего. Иными словами, Реальность жива, поскольку живы мы, и одновременно нежива, поскольку объемлет в равной мере все состояния. Помыслив Реальность Богом, мы актуализируем в ней все соответствия Божественному (в описании) и делаем их в какой-то степени частью себя; рассматривая же ее как "мертвое вещество", мы сами «умираем», так как более не видим здесь жизни. Истина всегда заключена в золотой середине, которую так трудно соблюсти, которую много веков назад искал еще Будда. Конечно, эти предосторожности необходимы только на пути к подлинной свободе, чтобы не сбиться на прозаическую узость естествоиспытателя или вдохновенный миф идеалиста. Когда же подлинная свобода раскрывает перед нами Реальность, все в ее лучах становится на свое место.

    Таким образом, "поиски абсолютной свободы" (что является предметом магической дисциплины дона Хуана) бесконечно важны для человека в трех аспектах. Во-первых, свобода — единственное условие, при котором возможно адекватное восприятие и постижение Реальности, нагуаля. Во-вторых, психологически свобода есть окончательная реализация внутренней гармонии субъекта, наивысшее счастье личности, преодолевшей ограничения эго. В-третьих, свобода — факт не только перцептивный или эмоциональный, но и (что самое важное) реальный, так сказать, «физический». Ибо свобода в абсолютном своем проявлении восстанавливает единство внешней и внутренней Реальности, что приведет к совершенно иному способу функционирования целостного существа. Свобода, по дону Хуану, способна превратить человека в бессмертное и могущественное существо, которому доступны беспредельные миры нагуаля. Потому как подлинная магия рождается из свободы, питается ею и воплощается в ней. Ведь, в конечном счете, нагуаль и есть свобода, вечно ждущая нас за порогом самой хитроумной темницы на свете — человеческого "описания мира". Хватило бы только умения и сил, чтобы осуществить побег.


    ГЛАВА 2. СОТВОРЕНИЕ ТОНАЛЯ

    Когда мы спим, мы не знаем, что видим сон. Во сне мы даже гадаем по сну и, лишь пробудившись, узнаем, что то был сон. Но есть еще великое пробуждение, после которого узнаешь, что все это — великий сон. А дураки думают, что они бодрствуют и доподлинно знают, кто они: "Я царь! Я пастух!" Как тупы они в своей уверенности! Ты и Конфуций — только сон. И то, что я называю себя сном, — тоже сон…

    (Чжуан-цзы)

    1. Сны разума


    Общее чувство, что с реальностью у нас не все в порядке. отдаленно преследует перегруженную баржу человеческой культуры от самых истоков ее многотрудного пути по океану беспощадного Хроноса. Мы словно бы вечно стараемся утаить от сознания некую внутреннюю недостаточность, тревожную призрачность целей и туманную неубедительность продукта. Вся кропотливая деятельность людского общежития, непрерывная жажда устроения порядков, возведения громоздких колоссов, вся крикливая и напыщенная суета как будто призвана сохранить в тайне врожденный порок самого нашего бытия. В минуты остолбенения, когда масса искусственных переживаний, рожденных помрачением от энтузиазма, валится через край, мы вдруг видим себя возбужденными лунатиками — героями торопливого сна. Такой кризис тотальной вовлеченности сознания в лабиринты самоосуществления разума настигает человека тем чаще, чем активнее он переживает. Философы и поэты, интеллектуалы и художники особенно страдают от этого, и тогда сомнамбулизм жизни накладывает свой отпечаток на их творчество.

    Почему именно сон, сновидение так часто становится символом бурного потока жизни — и не только в литературе или искусстве, но в философии, в самом фундаменте миросозерцания, будучи если не предельной, то крайне причудливой гранью саморефлексии? Разве не знаменательно, что во сне мы неосознанно находим многостороннее подобие той неумолкающей буре страстей, что увлекает человека к блаженству и гибели? Сноподобие бытия повсюду настигает нас — и в круговороте отчаянных стремлений, и в напряжении последовательного, надолго спланированного труда, и в созерцательном покое притихшего отшельника. Да и первоначальное понимание сна было глубже, проникновенней нынешнего. Древний человек яснее переживал сходство зыбкой ткани сновидения и внятного вещества яви. И здесь и там он видел всепроникновенность, неустранимость, навязанность извне (как часто мы ощущаем себя во сне пленниками ситуаций, движущихся согласно эфемерным, но неизбежным законам вопреки всякой воле, всякому намерению!). Мы способны лишь прервать сон, каким образом и поступаем, столкнувшись с нелепым ужасом или тягостным давлением. Но ведь и в яви, когда страдание бодрствующего преступает последнюю черту, он повторяет ту же, единственную процедуру — сходя с ума, впадая в летаргию, умирая от горя или даже убивая себя. Внимательный взгляд открывает, что сновидение содержит в себе почти зеркальное повторение основных качеств дневной, «трезвой» жизни. Соотношение реального и мнимого так же условно, самодовлеюще и непостижимо, так же зависит от игры сил, сознанию невнятных — то ли внешних, то ли внутренних. У сна своя рациональность и свое безумие, свои закономерности и случайности — совсем как наяву. Мифологическое чувство первобытного человека признавало во сне реальность (австралийские аборигены, например, даже полагали в сновидении начало мира), а мудрец и мыслитель находил в реальности сон. Уже более двух с половиной тысяч лет назад Чжуан-цзы столкнул мир сна с миром яви и не нашел опоры — два зеркальных отблеска, и только. Помните его притчу о мотыльке? Ее любят повторять и по сей день. Как-то Чжуан-цзы увидел сон, в котором он был порхающим мотыльком, а когда проснулся, то так и не смог решить: то ли он Чжуан-цзы, которому снилось, что он мотылек, то ли мотылек, которому снится, что он Чжуан-цзы. Теперь мы больше склонны рассматривать подобные парадоксы как шутку, хотя критерии, по которым мы узнаем бодрствующее сознание (последовательность и ясность восприятия, устойчивость картины мира, повторяемость, предсказуемость, узнавание), только на первый взгляд безупречны, а по сути — условны и легко опровергаемы. Общий корень, сердцевина любого переживания, абсолютный детерминатор человеческого восприятия неизбежно присутствует наяву и во сне одинаково безусловным императивом, представленным полно, ярко, многообразно. Этот корень, питающий живою водой грезы дня и грезы ночи, всегда как бы внеположен собственному творению, его не отыщешь в грубых ассоциациях и простейших физиологических импульсах. Очевидное и никуда не ведущее рассуждение типа "Вам приснился бой и пушечная канонада, потому что той ночью была гроза" удовлетворяло в свое время лишь поверхностный ум самого вульгарного материалиста. Даже по столь ничтожному поводу одному приснится война, а другому — праздник с фейерверком. А дальнейшие события в сновидении могут завести так далеко, что только плечами пожмешь — какой уж тут гром! И толкователю-фрейдисту с его колодцами и шляпами, палками и лестницами придется отчаянно врать, притягивать за уши покойных родственников, инфантильную сексуальность, конфликты, комплексы, табу, чтобы все это хитроумие беспомощно оцепенело перед лицом яркого переживания калейдоскопической вереницы все новых и новых картин. Ибо корень сна есть некая идеальность, кладезь всех запечатленных восприятий и выученных приемов воспринимать, опыта в самом широком смысле этого слова. Чем богаче опыт, тем разнообразнее конкретика сна. Животные тоже видят сны, но только у человека идеальность распространилась в таком неслыханном масштабе и, самое главное, стала предметом для самой себя, получив бесконечную перспективу самоотражения. Мы обрели способность заниматься снами наяву, когда блуждаем в извилистых коридорах отражений. Более того, основную часть времени мы проводим там, а утомившись, горько восклицаем: "Ах, эта жизнь — только сон!" Животные, должно быть, не чувствуют лунатизма собственного бытия, а человек смог совершить это важное открытие. Нам следует быть благодарными своей утомительной идеальности и тому аппарату, что безостановочно порождает ее — мы привыкли называть его разумом.

    Не нужно забывать, что ранее и даже теперь, когда рациональность стала проявлять свой воинственный нрав и экспансию в переделке бытия, разум часто воспринимается человеком как бремя, как завеса и туман иллюзии, как препятствие на пути к Богу. Даже в девственные времена Экклезиаста мудрость приумножала скорбь, рассудок находился в непримиримой оппозиции к сердцу (а значит, и Богу), а потому вводил во искушение, во зло. Уродливая тень, источник сомнений, неверия, гордыни — так оценивался разум. "Ты утаил сие от мудрых и разумных и открыл младенцам", — говорил Христос, радуясь замыслу Отца. Человек тогда острее чувствовал, как разум по мере своего развития все более удаляет от нас реальность, все более выхолащивает ее, как вместе с разумом растут опасения и заботы, неудовлетворенность, скука, искусственная и нездоровая страсть. Неудивительно, что у народов с рано сформировавшейся интеллектуальной культурой, сон в разных своих ипостасях (как забытье, иллюзия, Майя) постоянно вторгается в мировоззрение. Даосы говорят о Великом Сне и Великом Пробуждении, индуисты и буддисты разворачивают сноподобную вселенную Майи, на каждом шагу намекая: виновник всех несчастий — разум. Дон Хуан, наверное, объяснил бы нам, что беспорядочное усложнение тоналя отнимало у человечества все больше энергии. Разум с нарастающей скоростью отнимал силу у восприятия, одновременно закрывая двери перед миром Реальности и употребляя свои конструкторские таланты на сотворение мира Иллюзии.

    "Мы — воспринимающие существа… Однако воспринимаемый нами мир является иллюзией. Он создан описанием, которое нам внушали с рождения.

    Мы, светящиеся существа, рождаемся с двумя кольцами силы, но для создания мира используем только одно из них. Это кольцо, которое замыкается на нас в первые годы жизни, есть разум и его компаньон, разговор. Именно они и состряпали этот мир, столковавшись между собой, а теперь поддерживают его. Так что твой мир, охраняемый разумом, создан описанием и его неизменными законами, которые разум научился принимать и отстаивать." (IV, 101)

    Любопытно, что когда этот процесс завершился и разум обрел полную, всеобъемлющую власть, человек почувствовал зависимость от него, наркотическое пристрастие к его обманчивой ясности. Даже временная остановка разумной комплектации действительности на складе идей и понятий превратилась в пугающую аварию, угроза хаоса — в навязчивый кошмар, почти равнозначный сумасшествию: "сон разума порождает чудовищ". Таким образом, разум на протяжении веков был проклят и был воспет, построил иллюзию, но, благодаря своей активности, оказался способен многое из этой иллюзии превратить в реальность. И все же самый важный вопрос — вопрос о степени перцептуальной адекватности рационального описания мира самому бытию — остался неразрешенным. Более того, он до сих пор может рассматриваться как лежащий вне компетенции разума вообще. В пылу философской полемики чаще всего звучали крайние идеи на этот счет. Индийские майявадины и субъективный идеализм Европы предпочитали говорить о том, что разум никак не отражает подлинной Реальности, что мы замкнуты в сложной вселенской галлюцинации, не имеющей для себя никаких оснований, кроме своевольных фантазий эгоистического ума. Материалисты, увлеченные наглядной простотой и эффективностью эксперимента, пылко отстаивали если не тождественность рационального восприятия и бытия, то их безусловную, принципиальную близость, усматривая в человеческой перцепции адекватное отражение Реальности и потенциально исчерпывающее соответствие ей. Иными словами, на пути разума они не видели преград для поступательного постижения всего сущего. Разные школы, каждая на свой лад, бесконечно повторяли доводы либо тех, либо других. Пристало ли нам и дальше держаться за идеи гносеологических экстремистов? Почему, в самом деле, так легко провозглашать крайние взгляды и разве не кроется в подобной легкости научная западня? Ведь мы знаем на горьком опыте, что абсолютизация любой идеи есть всегда результат упрощения, а простота происходит не из бытия, а из нашей собственной ограниченности.

    Дон Хуан, который опирается в своих размышлениях не на логические ухищрения и не на риторику схоластов, а на живой опыт расширенного восприятия, как бы поддерживает в равной мере обе точки зрения, на самом деле предлагая особенный, «магический» взгляд. Разум действительно позволяет восприятию собрать причудливую иллюзию, но он не способен творить из пустоты. Он наделен волшебным даром превращать любую данность во все что угодно: муху — в слона, гору — в мышь, и это внушает мысль о его всемогуществе. Но подлинное творчество не во власти разума. Если целью учения объявляется интимный контакт с самой Реальностью, любой вид солипсизма или материалистического снобизма — только страусиная политика, впопыхах найденное убежище. Для индейских магов ясно, что все мы в некоторой мере открыты Реальности — тональ убегает от нее лишь по форме, но не по сути (вспомните: тональ, как и нагуаль, непостижим, т. е. отчасти вне самого себя!). Нечто из мира Реальности мы воспринимаем и сознаем. Это нечто лежит вне нас и оказывает на нас постоянное, неустранимое воздействие. Собирать восприятия в картину мира способен, конечно, не только человек. Мы видим огромное множество живых форм, не наделенных разумом. Мы способны сравнить их поведение со своим собственным, чтобы найти порой удивительное сходство в реагировании на разнообразные сигналы среды. Как бы то ни было, нам приходится согласиться: — наличие общих компонентов в перцептивной картине мира у разных живых существ несомненно. Реальность действительно вторгается в нас определенными общими аспектами своего бытия, ну, а насколько талантливо и оригинально мы можем исказить ее, зависит как раз от развитости ума.

    Очевидно, то общее между восприятием человека и животного, что подталкивает нас признать свой способ восприятия действительно адекватным, на самом деле происходит из общности нашей биологии, а значит, биологических потребностей. Можно сказать, что формирование определенного восприятия — это не игра случая и не каприз неведомых сил, а вопрос выживания конкретной энергетической формы в конкретной среде. "Неважно, положительным или отрицательным было значение восприятия Вселенной как мира конкретных твердых объектов, но нашим предкам этот режим восприятия был жизненно необходим… В течение множества веков мы воспринимали мир именно таким, и теперь в результате вынуждены верить, что именно таковым он и является, — миром, состоящим из обособленных конкретных предметов. (А что обеспечивает такую веру, что генерирует ее, если не разум? — А. К.)

    <…> — Наш способ восприятия — это способ, свойственный хищнику, — однажды сказал мне дон Хуан. — Очень эффективный метод оценки и классификации добычи и степени опасности. Hо это — не единственный доступный нам способ воспринимать." (IX, 19–20) (Курсив мой — А. К.)

    Как видим, генезис разума имел свое начало вовсе не на пустом месте. Сама биологическая форма человека заложила основу для разработки вполне определенного режима восприятия. Давление энергетического поля вызвало особый тип резонанса в биологическом субъекте восприятия не спонтанно, а в результате его длительной адаптации и благодаря его инстинкту самосохранения. Но разум сделал данную картину мира универсальной, утвердил ее единственность, ее исключительную ценность, жестко зафиксировал в качестве фундамента, на котором и принялся возводить эфемерное здание интеллектуальных грез, каждый этаж все более отрывая от почвы непосредственного восприятия.

    Краеугольным камнем этой вавилонской башни, населенной суетливыми и заносчивыми призраками, явился образ «Я» — первый плод разумной социальности человека."… Когда тональ обнаруживает, насколько приятно говорить о себе, он создает термины «я», «меня» и им подобные, чтобы говорить о себе не только с самим собой, но и с другими тоналями." (IV,

    135) С некоторых пор мы стали считать самосознание (сознание Я) определяющей характеристикой разумного существа. Мы знаем, как далеко завел нас этот вроде бы безобидный факт. Все отношение к внешнему миру и к себе подобным претерпело кардинальные изменения. Природа стала полем исследования и удовлетворения потребностей, стадо превратилось в социум, сила — в культ, а слабость — в комплекс неполноценности. Социальность (а вместе с нею и обременительный груз социальных потребностей, тяжкий соблазн, принуждающий следовать выдуманным идеалам и "преуспевать") — это естественный продукт взаимодействия самосознаний, структурно отражающий аппарат некоего сверхэго, в своей ненасытности заполонившего планету. В предыдущей главе мы говорили о сценариях и их роли в перцептивной ограниченности человека. Можно сказать, что сценарий — это основной структурный элемент нашего социального Я, воплощенная функция, существование которой обеспечивается предпосылками, изобретенными разумом в процессе коммуникации с другими разумами. Самоосуществление разума было бы вполне достойной целью человеческого рода, раз уж мы признаем, что именно разумность отличает нас от всего живого и наделяет неоспоримыми преимуществами. Так и полагали энтузиасты рациональности, заложившие фундамент теперешнего европейского изобилия. Но здесь есть серьезная загвоздка, которая, конечно, не приводит к девальвации самого разума, однако делает явным экзистенциальный тупик, куда нас завела господствующая тенденция развития. Проблема заключена в самой природе мышления.

    По сути дела, разум сотворил для нас почти непреодолимое препятствие на пути к полному восприятию мира. Если ограничения, наложенные на воспринимающую природу биологией есть обязательный механизм выживания (в общем, достаточно гибкий, податливый на изменение согласно разнообразным модификациям среды обитания), то стена разума — это жесткая формация, не допускающая никаких посягательств на собственный фундамент. (Одна японская притча выразительно иллюстрирует такую непримиримость разума. Как-то учитель Дзэн принимал у себя университетского профессора, пришедшего узнать что-нибудь об учении. Учитель пригласил его выпить чаю. Он налил гостю чашку доверху и продолжал лить дальше. Профессор следил за тем, как переполняется чашка и, наконец, не выдержал: "Она и так полна! Больше уже не войдет!" И тогда учитель сказал: "Как и эта чашка, вы полны собственных мнений и мыслей. Как же я могу показать вам Дзэн, если вы не опустошили ее?")

    Разум развивается благодаря бесконечному самоотражению, его законы всегда исходят из себя самих, не считаясь с текучей реальностью внешнего бытия. Будучи универсальным самообучающимся компьютером, он всегда готов к изменению программ, но каждое такое изменение обусловлено метапрограммой, которая, в свою очередь, исходит из продукта подчиненных программ. Нет предела внутреннему самоусложнению, но и заколдованный круг не разорвать. На каждом этапе усложнения разума стена между нами и Реальностью делается еще толще, ибо мышление возможно только благодаря целой серии искажений. В основе этих процессов — способность абстрагировать. Задумывались ли вы когда-нибудь, что это означает? Для мира, существующего вне разума, это просто нагромождение бессмыслиц. Всякий раз, когда вы принимаетесь мыслить (а это происходит почти ежесекундно), вы отвлекаетесь от реального содержания опыта, выбираете ряд условных признаков объекта (или серии объектов) и начинаете громоздить их на другие условные признаки, получая в результате вдвойне условное заключение. Но это лишь начало. Дальше вы мгновенно забываете об условности полученного продукта (ведь для разума не существует разницы между идеальным и реальным) и вводите его в цепочку других условных признаков, чтобы продолжить привычные манипуляции. В конце концов удаление от реальности достигает астрономических степеней — там и творится окончательный вариант описания мира.

    Чуть ли не со времен античности мы открыли в своем мышлении два часто употребляемых процесса — анализ и синтез. Вряд ли какое рассуждение (не только научное, но и повседневно-бытовое) обходится без них. Анализ, как известно, производит разложение объекта (уже изначально условного) на элементы по придуманной разумом схеме, а синтез сводит эти эфемерные частички воедино опять же условным, «умственным» способом. Даже на примере только трех указанных способов мышления (абстракции, анализа и синтеза) легко заметить, в каком искаженном пространстве пребывает наш ум.

    Мы, конечно, не знаем для себя иного функционирования в мире. Однажды заведенный механизм не имеет пути к отступлению. Он безусловно прагматичен и позволяет преобразовывать среду для наших (уже во многом искусственных) потребностей. Все бы хорошо, но трагический факт заключается в том, что разум и восприятие связаны друг с другом в единый, идеально слаженный организм. И в результате мы не только мыслим воспринимаемое, но и воспринимаем мысленное, причем последний процесс давно уже стал доминирующим. О том, каким именно образом работа разума обусловливает восприятие, размышляли в новое время сотни психологов и философов. В самом общем виде, но очень выразительно, систематизировали эту информацию «отцы» нейролингвистического программирования Гриндер и Бэндлер. Они свели эффекты интеллектуальных операций к трем явлениям: генерализации, опущению и искажению. Генерализация, говорят они, "это процесс, в котором элементы или части модели, отрываются от исходного опыта, породившего эти модели, и начинают репрезентировать в целом категорию, по отношению к которой данный опыт является лишь частным случаем". Опущение позволяет нам избирательно обращать внимание на одни параметры опыта, исключая рассмотрение других. А искажение смещает восприятие чувственных данных таким образом, чтобы они соответствовали заранее принятым интеллектуальным предпосылкам. Все это приводит к значительным психологическим последствиям, делая нас всех в какой-то мере шизофрениками. Способность выйти из-под власти разума парадоксальным образом возвращает нас к трезвости и дает возможность действительно постигать. На первых порах дон Хуан часто упрекал Кастанеду в зависимости от этого условного и ограниченного инструмента. "Ты любишь смирение нищего, — тихо сказал он. — Ты склоняешь голову перед разумом." (IV, 25).

    Но не следует понимать разум как аппарат, поддерживающий лишь рационалистский или материалистический образ мира. За долгие века своего существования интеллект доказал, что обладает огромными способностями и недюжинной фантазией. Все религиозные доктрины, оккультные философии, самые утонченные мифы являются его особенно претенциозными конструкциями. Все духовные «учителя» в той или иной степени заигрывают с разумом, превращаясь в архитекторов собственного, обожествленного Космоса. Тем же страдают экстрасенсы и духовидцы, пытающиеся истолковать, разложить по полочкам проблески подлинных откровений, изрядно перепутанные со сновидением, галлюцинацией или мечтой. С этой точки зрения они лишь внешне выигрывают в сравнении с первобытными колдунами, ибо точно так же создают иллюзию, только пользуясь при этом более сложными, интеллектуально отягощенными образами. Практически же они чаше всего проигрывают: аморфное описание мира «нецивилизованного» провидца позволяет ему больше замечать в мире Реальности и лучше работать с замеченным, а наивные сказки, которыми он потчует своих соплеменников, бывают не столь уж серьезной помехой. Так что страх культурных народов перед дикими соседями, о котором упоминает Тайлор, возможно, не лишен оснований.

    Роль разума в сотворении человеческого тоналя трудно преувеличить. Благодаря ему мы обрели противоречивый, но, безусловно, ценный опыт. В первую очередь разум лишил нас связи с Реальностью и научил страдать. Абстрактное (то есть, мир — в — себе, по терминологии дона Хуана) потеряло для нас свою ценность, так как разум не смог нацепить на него те ограниченные знаки, что кажутся уму смыслам. "Нагваль Элиас обычно говорил мне, что все человечество отошло от абстрактного, хотя когда-то мы, должно быть, были очень близки к нему. Оно безусловно было той силой, которая поддерживала нас. Потом произошло нечто, что отвратило нас от абстрактного. Теперь мы не можем вернуться к нему назад. Обычно он говорил мне, что ученику требуются годы, чтобы получить возможность вернуться к абстрактному, то есть понять, что знание и язык могут существовать независимо друг от друга.

    Дон Хуан повторил, что сутью нашего затруднения в том, чтобы вернуться назад к абстрактному, является наш отказ принять возможность знания без слов или даже мыслей." (VIII, 47)

    Подлинное знание только тогда подлинно, когда не искажено никаким вмешательством интеллектуального формализма, и неудивительно, что с момента возникновения разума оно ушло куда-то на периферию сознания, а после того, как интеллект утвердил себя в качестве самого ценного инструмента освоения действительности, превратилось для нас во вредный хаос, для вящего спокойствия человека признанный несуществующим. С этого момента все противоречия разума стали самой Реальностью, а страдание — абсолютным и неизбежным. "Дон Хуан выразил свое убеждение в том, что христианские идеи об изгнании из райского сада представляются ему аллегорией утраты нашего безмолвного знания, нашего знания намерения. Следовательно, магия — это возвращение к началу, возвращение в рай." (VIII, 105) Шри Ауробиндо, рассматривая причины страдания, тоже приходит к подобному выводу. "Если все поистине есть Саччидананда, то смерть, страдание, зло, ограниченность могут быть лишь творениями — положительными в практических своих последствиях и негативными по сути — искажающего сознания, отошедшего от целостного и объединяющего знания самого себя и впавшего в некое заблуждение отделенности и обособленного существования. Это и есть человеческое падение, символически изображенное в поэтической притче еврейской книги Бытия. Таким падением явился его отход от полного и чистого признания Бога и самого себя, или, скорее, Бога в самом себе, в сторону разделяющего сознания, несущего целый ряд двойственностей: жизнь и смерть, добро и зло, радость и боль, полноту и недостаточность — плод раздельного бытия. Это и есть тот плод, что съели Адам и Ева, Пуруша, и Пракрити, душа, искушаемая Природой." (Sri Aurobindo. The Life Divine. Ch. VII) В какое же мрачнее состояние впал человек, в какое царство озабоченности и ограничений, что безмятежность полуживотного духа, бесцельное и чистое переживание вкупе с удовлетворением минимальных, чисто биологических потребностей нам теперь, задним числом, представляется Раем, пределом блаженства и исканий? Конечно же, мы идеализировали то прежнее состояние — в чем-то оно было бесконечно богаче нынешнего, но и бесконечно беднее. Скорее всего, в нем отсутствовало даже наивное изумление ребенка, так как изумление сопровождает процесс научения или познания, а в отсутствие разума возможен только один тип наслаждения — радость от буйства энергии и яркости физиологических чувств.

    Но энергию мы действительно потеряли. Точнее, использовали на иную радость (как нам теперь кажется, сомнительную) — радость мышления и вербализации. "Мышление и попытка точно выразить свои мысли требуют невообразимого количества энергии, — сказал дон Хуан…" (VIII, 89) Страшно подумать, сколько бы, например, смог совершить автор, направь он свою энергию не на написание этих строк, а на что-нибудь более существенное? Но историю не обратить вспять. Да и не стоит, наверное. Ведь благодаря разуму мы обрели не только автомобили, телевидение и атомную бомбу. Разум обеспечил развитие действительно бесценной способности, имеющейся в этом мире только у человека — способности к сосредоточению и произвольному управлению вниманием. Забегая вперед, надо сказать, что именно эта способность сделала нас потенциально всемогущими — подлинными магами с беспредельной перспективой самореализации. Произвольное внимание дало ключ к управлению всем энергетическим потенциалом нашего существа, к контролируемому выбору любого режима восприятия — стоит лишь приложить целенаправленное усилие, и разум из преграды превратится в мощное орудие движения.

    "Нагваль Элиас заверил дона Хуана, что только те человеческие существа которые являются образцами разума, могут легко сдвигать свою точку сборки и быть образцами безмолвного знания. Он сказал, что только те, кто пребывает точно в одном из этих положений, могут ясно видеть другое положение, и что именно таким и был путь, приведший к эпохе разума. Положение разума было ясно видно из положения безмолвного знания.

    Старый Нагваль сказал дону Хуану, что односторонний мост от безмолвного знания к разуму называется «озабоченностью». Это озабоченность, которую истинные люди безмолвного знания ощущали относительно источника всего, что они знали. А второй односторонний мост, от разума к безмолвному знанию, называется "чистым пониманием". Это понимание, которое говорит человеку разума, что разум — лишь один-единственный островок в бесконечном архипелаге." (VIII, 225)


    2. В плену языка


    Наши рассуждения не должны казаться чисто теоретическими. Следует твердо понимать, что только через верное и всестороннее осознание механизма тоналя можно преодолеть его хитроумные уловки и ограничения, выйти к чистому, свободному восприятию, новому и действительно адекватному режиму резонирования с энергетическими полями Вселенной — то есть, реализовать во всей полноте природу человеческого существа. Магическую природу, как говорят некоторые оккультисты. В общих чертах мы проследили, как разум пересотворил воспринимающую и деятельностную сущность человека, сообщив его энергетике неповторимую уникальность, а внутреннему миру — отягощенность противоречиями и стремление к свободе. Самоосуществление разума как продукта психосоциального всегда происходило главным образом через язык: разум творил язык, развивался в языке, оформлял в нем свои достижения, вновь отталкивался от него и никогда не мог расстаться с языком даже на мгновение. Можно сказать, что язык есть способ существования разума, особенно если мы понимаем язык широко — как структуру знаков, как организацию условных элементов, наделенных условным значением, и служащую для коммуникации разумов между собой. Начиная с какого-то момента своего развития, интеллект перестал удовлетворяться естественным языком и породил рад искусственных: язык математики, химии, физики, позже — язык генетики и кибернетики и т. д. Множество искусственных (или вторичных) языков достигло невообразимых степеней абстракции, их логика и формализм могут произвести впечатление чего-то совершенно нечеловеческого, но это только впечатление. По сути, все языки, сотворенные разумом, следуют одним и тем же фундаментальным принципам, которые хорошо известны лингвистам и подчиняются определенным структурным и семантическим закономерностям. Так что, языки делятся на естественные и искусственные, исходя только из того, было ли их возникновение стихийным продуктом социальной практики некоторой человеческой общности (этноса) либо сознательно спланированным, специальным продуктом цеха, касты, профессии. В обоих случаях бросаются в глаза следующие особенности лингвистической системы: а) будучи структурой условных знаков, язык невольно претендует на приравненность к реальности, хотя по сути невероятно далек от нее, б) язык неизбежно обусловливает восприятие, и делает это тем более масштабно, чем распространенней область его функционирования.

    Воспринимаемый мир обеспечивается разумом и поддерживается его основным способом самоосуществления — языком. Дон Хуан сказал однажды: "Всегда, когда прекращается диалог, мир разрушается, и на поверхность выходят незнакомые грани нас самих, как если бы до этого они содержались под усиленной охраной наших слов. Ты такой, какой ты есть, потому что ты говоришь это себе." (IV, 35) Давайте попробуем разобраться, в какой мере языковые реалии соответствуют Реальности мироздания, и действительно ли восприятие вне языка может быть по-настоящему произвольным, а значит — свободным от любых условностей.

    Эксперименты над высшими животными показали, что их внеразумное (внеязыковое) восприятие представляет собой структуру простейших форм значений, собранных из предметных признаков жизненно важных ситуаций, но эти простейшие формы значений заданы и ограничены жесткими биологическими рамками, и выход за эти рамки невозможен. (См.: Фабри К. Э. Основы зоопсихологии.) Мы все время должны учитывать неоднозначность перцептивной ситуации. С одной стороны, животное воспринимает мир более непосредственно, ситуативно, аморфно, — оно не привязано к конкретному способу восприятия, как человек, и, возможно, имеет потому более широкий опыт чувственного переживания внешней реальности. С другой стороны, животное может воспользоваться этим опытом только для удовлетворения своих биологических потребностей, которые, в свою очередь, жестко привязывают к себе определенный режим восприятия. Известные опыты зоопсихологов над приматами (в частности, работы Э. Г. Вацуро) наглядно демонстрируют, как внеязыковое сознание шимпанзе жестко ограничивает его поведение. В данном случае обезьян обучали заливать водой пламя горелки и доставать находящееся под ней лакомство. Бачок с водой находился на одном плоту, свободно плавающем в пруду, а ящичек с лакомством — на другом. Плоты были соединены мостиком, и обезьяна, набрав воды из бачка в кружку, могла свободно перебежать с одного плота на другой, залить пламя водой и достать вознаграждение. Когда же мостик, соединяющий плоты, убрали, обезьяна стада метаться по одному плоту, стремясь попасть за водой в привычное ей место, хотя вокруг нее полно воды в пруду. При этом обезьяна «знала», что кругом вода, более того, она пила воду из пруда так же, как и воду из бачка. Но дело в том, что у обезьяны нет значения «воды» как набора ее объективных качеств. Одну «воду» пьют, другой «водой» заливают пламя, т. е. "свойства объекта выступают только в контексте наличной биологической потребности и вне ее не актуализируются". (Вацуро Э. Г. Исследование высшей нервной деятельности антропоида (шимпанзе). М., 1948.) Чтобы отделить объект от наличной (ситуативной) потребности субъекта, надо выразить его в чем-то отличном от его эмоционально-чувственного переживания. Такой формой отчуждения, выражения отраженного содержания (отражение отражения) в устойчивой форме является фиксация его в знаке, в словесном значении, о чем писал еще Гегель. Таким образом язык фиксирует переживаемую действительность. Обратной стороной того же процесса оказывается неминуемое отдаление восприятия от Реальности, господство языкового детерминизма в перцептуальном аппарате человека. Мы более не воспринимаем то, что реально предлагается органам чувств, — с той поры, когда языковое сознание стало доминирующим, мы «воспринимаем» слова, их жестко закрепленные значения и такие же жесткие взаимоотношения значений, независимо от того, в какой мере языковые связи согласуются с конкретной, ситуативной действительностью.

    В гипнотических опытах, основанных на языковом воздействии, этот эффект заметен особенно ярко. Например, психологи В. Ф. Петренко и В. В. Кучеренко сообщают о любопытных последствиях постгипнотической инструкции на восприятие испытуемых. В третьей стадии гипноза (с последующей амнезией) испытуемым внушалось, что по выходе из гипноза они не будут видеть некоторые предметы. Испытуемые действительно не видели «запрещенные» предметы, более того — они не видели и все то, что оказывалось семантически с ними связано. Например, если испытуемым внушалось, что они не будут видеть сигареты, то они не замечали также пепельницу с окурками, спички и т. п. Если же семантически связанный предмет назывался, то испытуемый не мог вспомнить его функцию. Так, один из участников эксперимента, указав на лежащую на столе зажигалку, назвал ее «цилиндриком», другой — "тюбиком для валидола" и т. п. Гипнотическое запрещение "видения объекта" ведет, очевидно, к блокированию связи "образ

    — слово", и воспринимаемый объект не осознается испытуемым, "не видится" им. Такая удивительная взаимосвязь заводит нас довольно далеко. Можно, например, утверждать, что отсутствие в языке некоторого значения приводит к существенному ограничению в восприятии реальности, либо делает такое восприятие вообще невозможным — оно уходит в подсознательное, как и огромный объем сенсорного «шума», о котором мы говорили в предыдущей главе. Ярким примером таких ограничений опыта, налагаемых языком, может послужить, в частности, восприятие цвета у североамериканских индейцев в языке майду. Для описания всего цветового спектра у них имеется всего три слова: лак (красный), тит (сине-зеленый) и тулак (желто-оранжево-коричневый). В то время, как человеческие существа способны различать в видимом цветовом спектре 750000 различных оттенков, носители языка майду распределяют свой цветовой опыт по трем категориям, которыми они располагают в своей лингвистической системе. Скажем, для говорящих на языке майду желтая книга и коричневая книга не отличаются друг от друга — обе книги будут цвета тулак. Исследователи психосемантики часто указывают, что подобные ограничения легко преодолимы, о чем свидетельствует наша способность разговаривать на разных языках, т. е. для организации собственного опыта и репрезентации мира мы способны применять несколько "социально-генетических фильтров" (по терминологии Гриндера и Бэндлера). Однако не следует забывать, что мир языковых «реальностей» замкнут своей внутренней логикой, и не стоит в этом отношении проявлять особенный оптимизм. В конечном итоге, вы можете лишь переходить из одного языкового мира в другой (конечно, если вы полиглот), но реальность вне языка останется чем-то в высшей степени неопределенным, призрачным, для сознания несуществующим, ибо неназванным. (В этой связи особый интерес представляет мнение известного исследователя культуры и языка нагуа — именно на этом языке говорили древние маги традиции дона Хуана — Франциско Хавиер Клавихеро."… утверждаю, — говорит он, — что нелегко найти язык более пригодный для рассуждений на метафизические темы, чем мексиканский (нагуа — А. К.), ибо трудно назвать другой язык, в котором бы содержалось такое большое число абстрактных названий, как в этом." Цит. по: М. Леон-Портилья. Философия нагуа, с. 49.) Собственно говоря, мы не знаем никакого восприятия с момента появления языка; мы знаем другой психологический процесс — осознание при восприятии. Это и есть удвоенное отражение, вторичное отражение мира с помощью знаковых средств.

    В связи с этим невольно вспоминается впечатляющее описание американского психолога Р. Грегори, где он пытается вообразить Реальность вне человека. Отражение без удвоения настолько удалилось от человека, что может показаться чем-то даже ужасающим. До появления человека, пишет он, на Земле извергались вулканы, лилась магма, летели камни, но грохота не было. Более того, не было не только звука как формы психической презентации, не было «вулканов» и «камней» как форм категоризации человеческого восприятия, особенности которого проявляются в том, что в качестве фигуры из фона выделяются твердые объекты (камни), жидкие (магма), а не движение, например, газов. Понятия «вулкан», «камни» суть некоторые формы обобщения, под которые подводятся и через призму которых воспринимаются конкретные единичные объекты.

    Проблема удаленности языковой реальности от сенсорного восприятия обрела особую остроту только в нашем столетии. Американские лингвисты Э. Сэпир и Б. Уорф, основываясь на богатом материале исследования языков индейцев хоппи, нутка, навахо, пришли к созданию так называемой "теории лингвистической относительности". Так, Б. Уорф пишет: "Мы расчленяем природу в направлении, подсказанном нашим языком. Мы выделяем в мире явлений те или иные категории и типы совсем не потому, что они (категории и типы) самоочевидны; напротив, мир предстает перед нами как калейдоскопический поток впечатлений, который должен быть организован нашим сознанием, а это значит — в основном языковой системой, хранящейся в нашем сознании… Мы сталкиваемся, таким образом, с новым принципом относительности, который гласит, что сходные физические явления позволяют создать сходную картину вселенной только при сходстве или по крайней мере при соотносительности языковых систем." (Курсив мой — А. К.) Кажется, что такое заявление смог бы сделать и дон Хуан (будь он лингвистом) — настолько совпадают гносеологические позиции этих необыкновенно далеких друг от друга людей.

    Здесь важно подчеркнуть, что мы вовсе не собираемся объявлять язык демиургом образа мира в том абсолютном смысле, какой ему могут приписывать субъективисты различных направлений. Как верно подметил московский психолингвист В. Петренко, "для обыденного, житейского сознания, структуры которого закреплены в языке, адекватность или неадекватность окружающей действительности — вопрос не лингвистических штудий, а жизненно важный момент, определяющий выживание той или иной этнической общности, и сам факт существования того или иного национального языка является свидетельством успешного решения этой жизненно важной задачи." Но мы объявляем язык структурным ограничителем и фиксатором описания мира, работающим на основе двух видов потребностей: биологических (развившихся в результате особенностей энергообмена между живой формой и средой) и социоинтеллектуальных (результат построения мыслительных категорий согласно закономерностям самого мышления). Язык успешно решает задачу биологического выживания вида и функционирования социума, в отношении же иных, «революционных» путей развития человека всегда был и остается препятствием, фундаментальной преградой. Сам Кастанеда любит, объясняя природу этого препятствия, ссылаться на теорию Толкотта Парсонса, где вводится понятие глосса — элемент, являющийся результатом взаимодействия языка и восприятия. "Глосса — это тотальная система восприятия и соответствующих средств артикулирования, — говорит он. — … Однако для составления мира таким способом мы должны быть определенным образом научены. Ребенок познает мир, исходя из ограниченного количества заранее сформированных мнений, до тех пор, пока его не обучат видеть вещи таким способом, который соответствует общепринятому описанию. Мир — это по сути соглашение. Именно это содержится в идее глоссировки — обучения ориентации в мире и соответствующих действий согласно заранее заданному описанию, определяющему вид социального соучастия." (Интервью в Psychology Today). Более того, можно добавить, что описание устанавливает способ мышления, тем самым определяя специфику умозаключения, а значит, и особенности научной картины мира у конкретного народа, в конкретной культуре. Такое явление, как логико-грамматический параллелизм (т. е. соответствие способа мышления грамматическому строю данного языка), кажется, могло в свое время сыграть решающую роль в становлении мировоззрения различных цивилизаций Земли. Требует особого исследования, например, дистанция, возникшая между сознанием индоария и представителями китайско-японской культурной общности. Именно здесь с особой силой заметно влияние далеких друг от друга структур языка на мироощущение человека и его когнитивные установки. (Древняя культура американских индейцев, заметно отличающаяся от европейской и давшая начало традиции дона Хуана, тоже является, видимо, монголоидной, будучи отдаленным родичем своих азиатских собратьев — китайцев, японцев и др.)

    Единственный вывод, который мы можем сделать на основании исследований, посвященных проблемам восприятия и языка, звучит так: освобождение перцептивной функции человека от ограничений разума приходит только в результате полного и всестороннего преодоления языка, стабильного и контролируемого растождествления с ним. Постижение Реальности всегда происходит вне языка, а называние, если оно включается, практически аннулирует полученный опыт. Каждое оккультное учение, желающее вывести своих последователей из-под власти разума, уделяет внимание проблеме растождествления с языком. Более того, все исследователи оккультизма в процессе работы вынуждены сталкиваться с данным вопросом. Рассуждение Олдоса Хаксли, которое мы собираемся привести, в этом отношении типично, оно убедительно демонстрирует, что "языковой барьер" для мистика неизбежен. Для Хаксли эти идеи явились результатом его опытов с мескалином и другими психоделиками. Вот что он пишет:

    "Размышляя над свои опытом, я обнаружил, что совпадаю во взглядах с выдающимся кембриджским философом, доктором Броудом, который писал: "нам следовало бы отнестись серьезней, чем раньше, к теории, которую Бергсон выдвинул для объяснения памяти и чувственных восприятий. Восприятие, как функция мозга и нервной системы, — явление в значительной степени злиминативное (вытесняющее), а не продуцирующее. Каждый человек в любой момент способен вспомнить все, что когда-либо происходило с ним, и воспринять все, что происходит повсюду во вселенной. Функция мозга и нервной системы — защитить нас от подавления этой массой в основном бесполезного и бессмысленного знания, скрывая большую часть того, что мы могли бы воспринять или вспомнить, и оставляя только весьма небольшой, специфически отобранный материал, который может пригодиться практически." В соответствии с этой теорией каждый из нас потенциально является Космическим Разумом. Но так как мы продолжаем оставаться животными, все наши заботы сводятся к выживанию. Чтобы обеспечить биологическое выживание, Космический Разум должен был сузиться при помощи перекрывающих клапанов мозга и нервной системы. В конечном итоге выходит ничтожная струйка, представляющая тот тип сознания, который помогает нам выжить на поверхности этой ничем не выдающейся планеты. Чтобы сформулировать и выразить содержание этого суженного сознания, человек изобрел и тщательно разработал ту систему символов вместе с внутренне присущей ей философией, колкую мы называем языком. Каждый индивид одновременно извлекает пользу из языковой традиции, в которой он рожден, и оказывается ее жертвой. Польза языковой традиции в том, что она дает доступ к накопленным запасам опыта других людей, а ее жатвой человек становится, так как язык убеждает его в том, что суженное сознание — это единственное сознание, и так извращает его чувство реальности, что он слишком склонен считать свои концепции чем-то данным извне, а свой мир — явлением действительности. То, что в языке религии называется "этим миром", есть вселенная суженного сознания, выраженного через язык, и как бы окаменевшая под его воздействием. Различные "иные миры", с которыми человек случайно сталкивается, являются множеством элементов всеобщего сознания, принадлежащих Космическому Разуму. Большинство людей почти всегда знает только то, что проходит через перекрывающий клапан и признается абсолютно реальным с точки зрения местного языка." (A. Huxley. The doors of perception)

    He осознав, каким серьезным препятствием является язык дня чистого восприятия, мистически настроенный искатель находит лишь то, что подсказывает ему собственный ограниченный разум. Слишком много оккультистов заблудилось в лабиринте видений именно по этой причине. Почти все мифы современного мистицизма рождены в результате небрежного обращения с языком, отчего оказываются сотканными из сплошной цепи заблуждений, ценою которых подчас становится сама жизнь. "Вся беда в том, — писал Д. Т. Судзуки, — что язык — это самый ненадежный инструмент, который когда-либо изобретал человеческий разум. Мы не можем жить, не прибегая к помощи этого средства общения, ведь мы существа общественные; но если мы только примем язык за реальность или сам опыт, мы совершим самую ужасную ошибку, и начнем принимать за луну палец, который всего лишь указывает на нее. Язык — это обоюдоострый меч. Если пользоваться им неосторожно, то он поразит не только врага, но и самого нападающего. Мудрый избегает этого. Он всегда очень осторожен в обращении с языком." Что поделать! Недостает мудрости современному оккультизму, который слишком часто норовит произвести впечатление, поразить чем-нибудь «потусторонним» — астральными «контактами», чудесными силами, сверхъестественными личностями (вроде "космических учителей"), которые только и делают, что распространяют "спасительное знание" или зловещие новости о близком возмездии за грехи. Раз поддавшись соблазну назвать, определить опыт, ввести его таким способом в рамки языка, и поверив в произнесенное слово, духовный искатель превращается в носителя мифа, бессознательного шарлатана, созывающего вокруг себя толпу учеников. К несчастью, обывателю именно такая «духовность» кажется наиболее убедительной, ибо в общем-то она не выходит за границы человеческих представлений и судит вполне доступную, увлекательную сказку — что-то вроде новомодного впечатляющего) триллера. Настоящая же тайна бытия современному человеку не так бросается в глаза, оставаясь слишком сложной, трудноуловимой материей. Да и в самом деле, возможно ли какое-то постижение вне языка, вне разума? Не очередная ли это выдумка "мудрствующих лукаво" философов?

    По крайней мере, древнейшие исследователи психики утверждают, что такое постижение возможно. Как пишет Э. Гримстоун в своем введении к "Практике дзэн" Сэкида Кацуки: "Чтобы видеть мир таким, каков он есть, нам нужно оставить эту всепроникающую деятельность ума, оставить ее, опустошить ум, ослабить то, что мы воображаем своей словесной властью над миром. Зрелый ученик Дзэна посредством длительной практики освободился от таких мыслей, концепций, ложных понятий, фальсификаций и грез, которые обычно плетет наш ум. Он переживает настоящий момент во всей его полноте таким, каков он есть, он способен видеть то, что действительно находится перед ним. Его восприятие мира является чистым и незапятнанным."

    Мы, конечно, не можем забыть язык, как не можем забыть разум, если не собираемся вместо подлинной Реальности найти подлинное безумие. Очевидно, мы должны прийти в некое особое положение произвольного разьединения с языком, чтобы подобно дону Хуану всегда повторять: "Это лишь способ говорить." Нам следует забыть язык, не забывая его. Древние даосы неоднократно упоминали о таком странном процессе. Они создали образ Великого Слова, сущностью которого является тишина. Всем своим творчеством они напоминали человеку, что слово не имеет «изначального» смысла, оно только чревато смыслом. Как замечает В. Малявин: "Истинное слово — это слово, переживаемое как процесс и в предельной конкретности своей откликающееся всей бездной мироздания; слово, высвобождающее силу бытия в вещах."

    Забвение слова, забвение языка — это совсем не тривиальная «забывчивость». Такое забвение, как указывали даосы, несет определенную функцию: оно является перерастанием мыслью ее концептуальной оболочки, превращает обособленную и потому бессмысленную вещь в весть бытия. Такое постижение — переворот в сознании и восприятии языка. Оно освобождает язык от навязанной ему функции обозначать сущности, а сознание — от его предметности. Оно научает видеть во всех формах жизни беспредметный порыв, чистый зов, являющийся сугубо конкретной реальностью. "Небо и земля обладают великой красотой, а не говорят. Четыре времени года имеют ясный закон, а не судят. Вещи несут в себе совершенную истину, а не ведут речей…" — такова древняя даосская мудрость. Значит, возможно пользоваться языком так, чтобы он не заслонял от нас этот "беспредметный порыв", этот "ветер нагуаля". Более того, нам совершенно необходимо пройти через словесную и умственную мишуру, через всеохватывающую пелену абстракций, чтобы, оттолкнувшись от нее, найти в первозданной чистоте безмолвный фундамент — саму энергию бытия. Выражаясь поэтически, в Слове мы находим Молчание. Ведь слова, как учили даосы, существуют для того, чтобы их забывать. Они нужны потому, что они не нужны или, точнее, становятся ненужными. Выпестованное языком внимание освобождается, чтобы превратить нас в новую, невиданную форму, в существо, полностью слитое с Реальностью, но способное при этом жить в ней и восхищаться ею. До сих пор этого достигали немногие, и мы все еще можем разделить горечь великого Чжуан-цзы, сказавшего так: "Ловушкой пользуются для ловли зайца. Поймав зайца, забывают про ловушку. Словами пользуются для того, чтобы внушить смысл. Постигнув смысл, забывают про слова. Где же найти мне забывшего слова человека, чтобы перекинуться с ним словом?"


    3. "Делание"


    Есть известная доля иронии в том, что человек иногда пускается в далекие и небезопасные странствия, чтобы найти настоящее «чудо», в том, что он преклоняется перед чудотворцами и готов признать за ними чуть ли не божественное происхождение. Ведь стоит лишь вдуматься в сущность проделываемых нами самими фокусов, и несомненные чудеса раскроются в обычном и повседневном. Куда бы ни направился этот утомленный, наскучивший нам ум, где бы ни задерживался его неистощимый аппарат, переполненный тривиальностями, чудо происходит вполне автоматически — помимо сознания, помимо любого специального намерения, то есть так, как однажды заведенная игрушка совершает последовательность сколь угодно усложненных действий, ничуть не задумываясь над ними, а просто следуя своему механизму, пока не развернется пружина, пока энергия действия не исчерпает себя. Однако «чудесность» работы нашего разума заключается не только в его сверхсложном автоматизме — все характеристики чуда (т. е. непостижимого действия, выходящего за рамки естественных законов и природного сосуществования вещей) мы находим уже в результате, в разнообразных и повсюду сопровождающих человека плодах, которыми он привык пользоваться, не замечая их. "Тональ — это то, что творит мир", — сказал дон Хуан. Разум и язык — два главных инструмента тоналя — постоянно совершают свою незаметную, но удивительную работу. Ежесекундно мы свидетельствуем великое чудо творения, авторами которого сами являемся. И это совсем не метафора, а точное определение основной работы, которую проделывает психика.

    Пожалуй, для этого чуда может подойти такой термин, как экстериоризация, т. е. выведение некоего объекта (сущности, явления) изнутри вовне, из внутреннего (субъективного или психического) пространства в реально существующую снаружи среду. Фундамент экстериоризации мы в общих чертах уже рассмотрели — это то самое «галлюцинируемое», которое возникает в результате прилежных усилий тоналя вызвать соответствия между воспринимаемым сигналом и категориями, изготовленными разумом. Одно лишь «галлюцинируемое» уже оказывает на восприятие решающее, принципиальное воздействие, так как искажает действительность до неузнаваемости. (Точнее сказать, как раз до узнаваемости, ведь именно на узнавании строится перцептивный аппарат человека. Неузнаваемое не может быть осознано, а значит, и не может быть воспринято.)

    В необычных условиях, когда тональ испытывает затруднения в интерпретации, мы получаем возможность явственно убедиться в его творческой силе. Кому из вас не случалось в потемках принять куст за человека, веревку — за змею, или качающуюся ветку — за сидящую на дереве птицу? Чаще всего такие ошибки быстро исправляются последующим проверочным опытом. То есть, мы можем подойти поближе, разглядеть, пощупать и т. д. Но иногда возникают ситуации, в которых проверка невозможна (объект слишком удален, очень быстро исчезает из поля зрения, или вы сами цепенеете от шока). Тогда процесс интерпретации может зайти очень далеко. Стоит человеку по каким-то причинам увериться, что перед ним не куст, а, скажем, присевший на корточки незнакомец, как тональ разворачивает целую картину, порою достаточно детализированную, стремящуюся к всесторонней полноте перцептивного образа. Можно, например, заметить детали одежды несуществующего призрака (шляпу, поблескивающие пуговицы, причудливые башмаки), особенности его позы или строения тела. Если процесс не остановится, можно даже «услышать» его дыхание или иные, производимые фантомом звуки. С апофеозом таких игр тоналя сталкиваются некоторые впечатлительные субъекты, если они склонны верить в привидений или нечистую силу. Потому что при желании с «галлюцинируемым» можно даже поговорить — задать вопрос, получить ответ. Подобных историй предостаточно. Вспомните, как Кастанеда, испытывая панический ужас, наблюдал агонию диковинного зверя, умиравшего в сумерках среди пустынных холмов. И только особенное усилие воспрявшей рациональности позволило ему заметить, что перед ним всего лишь высохшая ветка, а не животное "с клювом птицы и телом антилопы". Понятно, что дон Хуан был недоволен строптивостью и упрямством этого «цивилизованного» ума, ведь он стремился научить Карлоса время от времени выбрасывать ум на свалку.

    Похожая история приключилась с койотом, говорившим на двух языках. После того, как Карлос вызвал у себя особое состояние, именуемое в системе дона Хуана "остановкой мира", он встретился в пустыне с койотом и «беседовал» с ним. Учитель попытался объяснить Кастанеде, что произошло на самом деле. "Что-то было между тобой и койотом, но это не разговор. Я сам бывал в такой переделке. Я тебе рассказывал, как однажды разговаривал с оленем. Но ни ты, ни я никогда не узнаем, что происходило в этих случаях на самом деле. <…> Олень и я что-то делали, но в это время мне нужно было заставить мир соответствовать моим идеям совершенно так же, как это сделал ты. Как и ты, я всю жизнь разговаривал. Поэтому мои привычки взяли верх и распространились на оленя. Когда олень подошел ко мне и сделал то, что он сделал, я был вынужден понимать это как разговор. <… >

    Его объяснение вызвало у меня состояние огромного умственного возбуждения. Но некоторое время я не только забыл о крадущейся бабочке, но даже перестал записывать. Я попытался перефразировать его заявление, и мы ушли в длинные рассуждения относительно рефлексивной природы нашего мира. Мир, по словам дона Хуана, должен соответствовать его описанию. Это описание отражает самого себя.

    Еще одним аспектом его объяснения была идея, что мы научились соотносить себя с нашим описанием мира в соответствии с тем, что он называл «привычками». Я привел более обширный термин «преднамеренность» (intentionality) — как свойство человеческого осознания, посредством которого соотносятся с объектом или его истолковывают." (IV, 27–28)

    Только подумайте, сколько похожих представлений разыгрывается медиумами, астральными «контактерами», богоизбранными провидцами — вполне неосознанно, с чистой, искренней верой в абсолютную ценность этих галлюцинаций! Ведь тональ, согласно со своей основной привычкой, склонен создавать иллюзии в необычных перцептивных ситуациях, а все оккультные психотехники, по сути, ведут именно к таким ситуациям — то есть, к изменению привычного режима работы сознания.

    Однако энергетически действия тоналя не ограничиваются субъективными галлюцинациями и искажением восприятия. Упорно концентрируясь на внутренних образах и составленных умом связях, мы создаем то, что буддисты называют «мыслеформами», — психоэнергетические формации, способные в какой-то степени существовать отдельно от нас во внешней среде. Они в немалой степени способствуют укреплению субъективных искажений, делают эти искажения достоянием какой-то человеческой общности, в конечном итоге образуя энергетическую ткань психополя Земли. Коллективная иллюзия, или, выражаясь языком психиатрии, "массовый психоз" — явление куда более распространенное, чем мы обычно полагаем. В наиболее острой форме групповые перцептивные искажения свойственны религиозным или мистическим общинам, но и повседневная наша жизнь подспудно переполнена ими. Мы постоянно делаем свой мир, вовлекая в него энергетические структуры, рожденные нашим вниманием из субъективных идей, предрассудков, убеждений. Мистика начинается в быту: ненависть или любовь превращаются в самостоятельные формации силы и влияют на судьбу всего живого вокруг нас. Это и есть экстериоризация тоналя, магия, данная человеку от рождения. Различные сенситивы, способные воспринимать мир мыслеформ, бывают очарованы им — и неудивительно! Целый океан иллюзий, со своим «раем» и «адом», богами и демонами, неупокоенными душами коварно убиенных (эти живут обычно, благодаря памяти обиженных родственников или учеников), захватывает их пылкое воображение, заменяя холодную и далекую Реальность «астральным» продолжением человека. Здесь интересно блуждать, так как все это — родное: тайны, интриги, приключения и льстящая человеку близость к «потустороннему». Изо всей этой мешанины можно иногда извлекать полезную информацию, даже оказывая реальную помощь ближнему, но нельзя забывать: мир мыслеформ — всего лишь тончайший налет, человеческая «накипь» на безграничной поверхности океана бытия; «накипь», безотносительно к нам не обладающая никакой ценностью. Полагая ее Реальностью, вы отрезаете себе путь к истине и подлинной трансформации существа.

    Дон Хуан, наверное, назвал бы мир мыслеформ результатом общечеловеческого «делания». Этим словом его традиция окрестила превращение описания как мыслимого факта в факт воспринимаемый. Когда мы воспринимаем некую совокупность сигналов и осознаем ее, скажем, как «стул», — мы занимаемся деланием. Основано оно на привычке, и в этом смысле ведет себя точно таким же образом.

    "Дон Хуан говорил, что любая привычка является «деланием», и что для функционирования деланию необходимы все его составные части. Если некоторые части отсутствуют, делание расстраивается. Под «деланием» он подразумевал любую связную и осмысленную последовательность действий. Другими словами, привычка нуждается во всех своих составных частях, чтобы быть живой деятельностью. " (V, 510)

    Запомним это важное замечание в дальнейшем можно будет проследить, каким образом и какие именно составные части «делания» устранял дон Хуан у своих учеников, чтобы добиться освобождения восприятия. Сейчас же важно отметить, что «делание», являясь самой прочной, самой неотъемлемой и въевшейся в нас привычкой, гарантирует, в первую очередь, устойчивость картины мира.

    Действительность существует в движении. Текучесть и изменчивость — вот главные характеристики Реальности, дающей нам материал для восприятия. Ничто не остается неизменным, даже на миг. Буддисты, наверное, раньше других возвели изменчивость бытия в онтологическую категорию. Следствия, которые они вывели из этого открытия, привели к целой космологической теории. Кшаника-вада, или учение о мгновенности, говорит о том, что мир рождается и погибает каждую кшану (мгновение, или квант времени). Мы наблюдаем движение таким же образом, как смотрим кино. Кинокадр заключает в себя все мироздание и длится ровно одну кшану, после чего безвозвратно гаснет, уходит в небытие, чтобы уступить место следующему миру (или следующему кадру). То же касается и воспринимающего Я: оно рождается и гибнет, на его место приходит другое Я, в чем-то отличное от прежнего, за ним еще одно, и так далее и тому подобное. Мы можем оставить в стороне метафизические конструкции буддистских мыслителей, но всепроникающая сила, каждую секунду несущая изменения во всякую точку пространства, неустранима. В конечном итоге все, воспринимаемое человеком, должно вызывать постоянное смятение, так как в реальности ни один объект не остается тем же самым, а значит, не может узнаваться. Однако мы прекрасно избегаем этого затруднения, даже не задумываясь о его существовании. Разумеется, и здесь огромную работу совершает «делание». Из исследований в области психологии восприятия известно, что для узнавания образа перцептивный аппарат не нуждается в исчерпывающей сенсорной информации о предлагаемом объекте. Человек успешно «достраивает» образ, исходя из некоторого числа характерных признаков; более того, исчерпывающий сигнал, видимо, вообще противоречит обычному стереотипу нашего восприятия (Вспомните, какое количество условных форм, условных сигналов окружает нас и постоянно требует энергии для перцептивной интерпретации! Человеческая деятельность со всех сферах продуцирует условности для вызывания искусственных переживаний. Например, область визуальных восприятий так интенсивно загружается условным материалом, что его производство превратилось в отрасль индустрии развлечений. Фотография, а за ней — кино, и, наконец, телевидение — вот ступени распространяющейся искусственности визуального сигнала. Все более изощренное «делание» развивает в себе человек, научившийся находить смысл в мелькании света на куске белого полотна или в скольжении электронного луча по слою люминофора.) Во всяком случае, когда мы искусственно достигаем максимальной детализации восприятия объекта, узнавание, как это ни странно, заметно затрудняется. Возможно, это качество как раз и связано с постоянной текучестью внешнего мира — восприятие изначально учитывает высокую степень неопределенности и не готово к реальной стабильности воспринимаемого, хотя тональ непрерывно демонстрирует человеку иллюзорную версию этой стабильности.

    "Сегодня я должен… помочь тебе лучше осознать тот факт, что все мы — светящиеся существа, что мы не объекты, а чистое осознание, не имеющее ни плотности, ни границ. Представление о плотном теле лишь облегчает наше путешествие на земле, это описание, созданное нами для удобства, но не более. Однако наш разум забывает об этом, и мы сами себя заключаем в заколдованный круг, из которого редко вырываемся в течение жизни." (IV, 100–101)

    Потоки энергии, не знающие покоя, несомые ветром времени в головокружительную бездну пространства, претерпевающие невиданные метаморфозы в бесконечном разнообразии, пересекая друг друга, сливаясь и разделяясь между собой, — они каменеют в сознании человека и делаются вещью, объектом, инертной массой материи. Мы словно бы гонимся за солнечным бликом, за свободно ускользающей лучистостью, цепляемся взором за невидимый ветер и заставляем весь подвижный, бушующий космос осесть, уплотниться, обрести зримые и устойчивые контуры, замереть в однообразном рельефе. Работа проделана, делание осуществлено. И вот перед нами мир, которым можно манипулировать на свой лад, — мир, в котором мало что происходит, где почти все события предсказуемы, а явления жизни катятся по рельсам согласно расписанию, как поезда. Мы жалуемся на скуку, на однообразие, совершенно не понимая, что сами сотворили плоский и угрюмый пейзаж с его безнадежной недвижностью, сами отказались от неуловимых стихий, от опасной неустойчивости вечного урагана бытия, в угоду рациональности и запланированному потреблению. В этом волшебстве есть что-то печальное, но ведь чудеса не всегда служат для развлечения. Мы — угрюмые маги, и, возможно, как раз поэтому тяготимся жизнью, скучаем и тоскуем. Животные не слишком страдают от скуки, а если бывают печальны, то уж во всяком случае не от однообразия бытия. Их мир более текуч, их внимание в значительно меньшей степени способно отсекать постоянные и всепроникающие изменения. Да что там животные! Мы сами почти не скучали в первые годы своей жизни, и не только потому, что все нам было в новинку, все казалось любопытным и занимательным. Хуже работало наше «делание», меньше устойчивых категорий накладывали мы на мир, а значит, больше оставалось подвижного, переменчивого, нового. Повзрослев, люди изгнали удивительное из своей жизни, так как возжелали включить в делание весь мир без остатка.

    Можно сказать, что эта затея практически удалась, хотя «делание», как и любой психический процесс, не может быть совершенным и абсолютным. Человек мастерски овладел особой эквилибристикой духа, чтобы нести довольно хрупкое равновесие психики, не теряя его. Тем не менее, экстремальные условия могут вызывать нарушения в протекании «делания» и даже на время совсем отключать его. Энергетическое истощение, вызванное болезнью, переутомлением, бессонницей, различными психическими агентами или ядами, достигнув некоего порога, останавливают «делание», и тогда безликий образ нагуаля топит восприятие в своем безмолвии. Потом, когда процесс возобновляется, мы уже почти ничего не помним — сознание тоналя вытесняет любые переживания, не получившие своевременной интерпретации. Только туманное чувство, относимое нами скорее к телу, чем к душе, неопределенным призраком бродит в самых потаенных уголках психики и тревожит своим присутствием невнятные сновидения. "Величайшее искусство тоналя — это подавление любых проявлений нагуаля таким образом, что даже если его присутствие будет самой очевидной вещью в мире, оно останется незамеченным." (IV, 134) Остановки «делания» случаются не только в «помраченных» состояниях сознания, но и в результате перестройки энергетических процессов, изменения перцептивных или поведенческих стереотипов. Особенно часто они сопровождают сознательные эксперименты по самоизменению, которыми занимаются мистики или маги. Кастанеда, например, рассказывал об этом дону Хуану. "Я объяснил, что подобное со мной бывало и раньше — какие-то странные провалы, перерывы в потоке сознания. Обычно они начинались с ощущения толчка в теле, после чего я чувствовал себя как бы парящим.

    …Дон Хуан попросил поподробнее рассказать об этих «провалах», но мне было крайне трудно подобрать слова. Я начал было описывать их в терминах «забывчивость», «рассеянность», «невнимательность», но он напомнил мне, что в действительности я человек очень обязательный и осторожный, с отличной памятью.

    Сначала я связывал эти странные провалы с остановкой внутреннего диалога, но затем вспомнил, что они случались со мной и тогда, кота я вовсю разговаривал сам с собой. Казалось, они исходили из области, независимой от всего того, что я знаю." (IV, 132) Дон Хуан был очень доволен такими, казалось бы, бесполезными и ничего не значащими происшествиями. Он, безусловно, видел здесь прорывы нагуаля, и потому удовлетворенно заметил: "Наконец-то ты начинаешь устанавливать реальные связи." (IV, 133)

    Но мы не должны забывать, что «делание» — это фиксация любого режима восприятия. А потому все оккультисты, стремящиеся к стабильному воспроизведению своих необычных переживаний, вынуждены заниматься «деланием». Правда, их «делание», как правило, связано с целым рядом странных условностей, для профана лишенных всякого смысла, но ведь и наше «делание» вполне могло бы вызвать изумление у существ с другим устройством перцептивного механизма. Как нам кажется, многие элементы мистического ритуала или приемы оккультной психотехники (вроде работы с чакрами, энергетическими каналами, точками и проч.) представляют собой механизмы, активизирующие определенный тип «делания», культивируемый в данной традиции. В результате полюбившийся способ интерпретации делается устойчивым, внушая адепту иллюзию подлинности избранной им мистической сверх-реальности.

    Совсем неплохо, если мы имеем возможность выбирать между двумя или более системами интерпретаций сенсорных сигналов — это обогащает переживание, делает его полнее, разнообразнее, увлекательнее. Опасное заблуждение рождается тогда, когда мы декларируем универсальность какого-либо «делания» или устанавливаем иерархию режимов восприятия. Для нагуаля любое делание — всего лишь фрагмент, частность. Не имеет значения, какой именно участок безграничного спектра вы выбираете в данный момент. Только свобода выбора может вести к полноте опыта, только она имеет ценность для подлинной Реальности. Каждое достижение на этом пути мы вправе рассматривать лишь как увеличение гибкости, но не в качестве перехода с низшей ступеньки на более высокую — будто бы Абсолют пребывает на вершине некоей пирамиды, а мы последовательно шагаем с одного уровня на другой! Гибкость приближает нас к чистому восприятию, но только через беспристрастную интеграцию опыта, через особое возвышение над любым продуктом тоналя во всяком режиме его функционирования.

    При отсутствии выбора жесткая заданность интерпретации порождает уродливые и ограниченные результаты. Любой воспринимаемый сигнал сводится к банальности, какие бы удивительные явления ни стояли за ним. После того, как Хенаро продемонстрировал Карлосу свои полеты и перемещения среди ветвей эвкалиптов, а также заставил его принять участие в своих фантастических «прыжках», Кастанеда обратился к дону Хуану, пытаясь выяснить, как все это выглядело со стороны:

    "Что ты видел?

    — Сегодня я видел лишь движения нагуаля, скользящего между деревьев и кружащего вокруг нас. Любой, кто видит, может свидетельствовать это.

    — А как насчет того, кто не видит?

    — Он не заметит ничего. Может быть, только, что деревья сотрясаются бешеным ветром, или даже какой-то странный свет, возможно, светлячок неизвестного вида. Если настаивать, то человек, который не видит, скажет, что хотя и видел что-то, но не может вспомнить что. Это совершенно естественно. Человек всегда будет цепляться за смысл. В конце концов, его глаза и не могут заметить ничего необычного. Будучи глазами тоналя, они должны быть ограничены миром тоналя, а в этом мире нет ничего поразительно нового. Ничего такого, что глаза не могли бы воспринять, а тональ не мог бы объяснить." (IV, 195)

    Если применить к этой ситуации модель человеческого восприятия, которую мы рассматривали в главе 1, то можно сказать, что сигнал, который невозможно интерпретировать в соответствии с работающей схемой, при прохождении через смыслообразующий блок либо совсем не допускается к осознанию (т. е. вытесняется), либо превращается в «псевдоинформацию» — это значит, что происходит чудовищная фальсификация смысла, сопровождаемая искажением основных параметров воспринимаемого. Тональ изо всех сил стремится сохранить свою целостность, заставляя нас осознавать белое как черное, близкое как далекое, большое как маленькое, и наоборот. В самых критических ситуациях тональ способен «взбунтоваться» и остановить «делание» полностью. В опытах по гипнотическому запрещению видеть отдельные предметы (о которых мы говорили выше) испытуемые нередко впадали в ступор, если восприятие «запрещенного» объекта оказывалось по каким-то причинам неизбежным. Их сознание полностью отключалось, и они могли выйти из обморочного транса только по приказу гипнотизера.

    Выйти из-под гипноза тоналя и научиться управлять «деланием» — одна из первейших задач в учении дона Хуана. Дальше мы будем много говорить о методах и приемах, об уловках и хитростях, применяемых магами, чтобы осуществить это неслыханное и невероятное дело, но вначале попробуйте просто представить себе, что такое достижение возможно. Дон Хуан особо подчеркивал необходимость убежденности в том, что наш взгляд можно освободить. Он говорил об этом так: "Наши глаза — это глаза тоналя или, точнее, — наши глаза выдрессированы тоналем. Поэтому тональ считает их своими. Одним из источников твоего замешательства и неудобства является то, что твой тональ не отступается от твоих глаз. В день, когда он это сделает, твой нагуаль выиграет великую битву. Твоей помехой, или, лучше сказать, помехой каждого является стремление построить мир согласно правилам тоналя. Поэтому каждый раз, когда мы сталкиваемся с нагуалем, мы сходим с дороги, чтобы сделать наши таза застывшими и бескомпромиссными. Я должен взывать к той части твоего тоналя, которая понимает эту дилемму, а ты должен сделать усилие, чтобы освободить глаза. Тут нужно убедить тональ, что есть другие миры, которые могут проходить перед теми же самыми окнами. Нагуаль показал тебе это сегодня утром. Поэтому отпусти свой глаза на свободу. Пусть они будут настоящими окнами. Глаза могут быть окнами, чтобы заглядывать в хаос или заглядывать в эту бесконечность." (IV, 176)

    Стоит попробовать, не так ли?


    ГЛАВА 3. "БЕЗУМНЫЕ РЕЧИ" ДОНА ХУАНА

    Что лучше: пена или дом?

    Давай-ка вместе поразмыслим!

    Тогда, дай Бог, все наши мысли

    Исчезнут в небе голубом.

    (Борис Гребенщиков.)

    1. Кое-что о пользе надувательств


    Чванливая самонадеянность, с которой мы навешиваем ярлыки направо и налево, судим обо всем на свете, будто проницательнее нашего разума ничего нет, смешит просто до слез и вызывает желание как-нибудь встряхнуть самовлюбленного невежду — скажем, дать пинка, сбить с толку, обескуражить, довести до обалдения. Потому что через интеллектуальное убеждение к большинству из нас не пробиться. Мы только и знаем, что недоверчиво хмыкать, пожимать плечами и произносить глубокомысленные речи о том, что надо жить реальной жизнью, а не блуждать в мире малоправдоподобных фантазий. Обычно мы очень легко определяем, что возможно, что невозможно, где правда и где вымысел. Никому и в голову не приходит, что на самом-то деле мы мало смыслим в подобных вещах, что все наши критерии — самообман, фикция и надувательство, а втолковать «нормальному» человеку, что он ничего не знает об окружающей его действительности, — дало безнадежное. Даже в тех случаях, когда наш ум достаточно гибок и готов принять неожиданные интеллектуальные версии, мы всегда остаемся в плену условного наклонения, и не потому, что недоверчивы или упрямы (хотя и такое бывает нередко), а просто в силу великого груза инерции, накопленного за годы беспрекословного утверждения общепринятой модели мира. Попробуйте превратить в условность вещи, которые казались очевидными с самого детства и устойчиво подтверждались всем предыдущим опытом? Однодело — играть с теориями, концепциями, умозаключениями — тут мы чувствуем себя в безопасности и можем дать волю фантазии; когда же посягают на саму сущность воспринимаемого, все в нас становится на дыбы, и огромная энергия подсознательного блокирует любую попытку к изменению. Тональ — бдительный и упрямый сторож, его так просто не проведешь.

    В этой главе мы будем говорить об искусстве надувательств, которое в традиции дона Хуана применяется к тоналю ученика, чтобы заставить эту строптивую часть человеческого существа уступить свою абсолютную власть и занять более подобающее ей положение гибкого и послушного помощника.

    Вообще же, для полного и гармоничного эффекта работа с тоналем проводится как снаружи, так и изнутри. Более того, «внутренние» методы (т. е. то, что ученик проделывает со своим тоналем сам) являются центральными и решающими, а «внешние» (хитрые проделки учителя) закладывают фундамент для грядущей трансформации, расшатывая иллюзорную незыблемость здания тоналя. Внутренняя работа настолько объемна, сложна и многоаспектна, что составляет целое направление в системе дона Хуана, и нам придется посвятить ей специальный раздел в этом исследовании. Здесь же мы обсудим в основном те манипуляции, которые производит учитель с психикой неофита. В некоторых случаях это намеки на что-то действительно важное, украшенные, правда, изрядной толикой таинственности и своеобразного романтизма (как еще произвести впечатление на скучающего умника?), а иногда — чистое надувательство, игра в жутковатую сказку, которая бывает порой эффективнее, чем целый курс внятных и убедительных лекций. Вы сомневаетесь? Вспомните, что говорил об этом дон Хуан: "… он объяснил, что мир нашей саморефлексии или нашего разума очень хрупок и держится лишь на нескольких ключевых идеях, которые образуют его основополагающий порядок. Когда такие идеи рушатся, этот основополагающий порядок перестает существовать." (VIII, 159)

    Проблема заключается в том, что разговоры не производят на наш тональ никакого впечатления, в счет идут только действия. Дон Хуан ставит перед собой задачу произвести разъидентификацию знаков и знаковых структур, из которых состоит описание мира у его ученика, и это осуществимо только в наличии ситуативного контекста, имитирующего независимое движение действительности. Учитель просто вынужден обманывать ученика для того, чтобы обойти его сопротивляющееся сознание, чтобы незаметным образом подвести его к признанию условности всего им воспринимаемого безо всяких исключений. Эмоционально-чувственное переживание проявившейся условности вызывает серьезные нарушения в работе перцептивных стереотипов. Иными словами, происходит дезавтоматизация фундаментальных психических процессов, гарантирующих "здравый рассудок" личности и замкнутость воспринимаемого ею мира. Как вы уже догадались, это дело крайне опасное. Расшатывание тоналя — это искусство ходить по краю пропасти, заглядывать в нее, не пугаясь головокружения, и все же не свернуть себе шею. Парадоксально, но для того, чтобы не попасть в число пациентов психиатрических клиник, нам необходимо особого рода легкомыслие, которое обеспечивает подвижность фиксации внимания и поверхностность эмоциональной реакции. Не так уж часто человек обладает набором этих качеств совокупно с проницательностью и способностью к внимательному наблюдению. Именно учитель, управляя ситуацией и вниманием ученика, должен обеспечить тонкий баланс между интенсивностью воздействия и способностью к самоконтролю в экстремальных условиях. Нельзя не сказать, что дон Хуан справлялся с этим мастерски. Он последовательно разрушил все ключевые стереотипы восприятия у Кастанеды, то есть, говоря откровенно, провел его через серию настоящих кошмаров и, тем не менее, не сделал из него неврастеника и психопата. Достаточно вспомнить хотя бы эпизод, где дон Хуан превращается в слабоумного старика, чтобы преподать Карлосу важный урок «безжалостности» и одновременно развалить одну из важнейших идей, на которой держится ординарное описание мира, — идею непрерывности.

    "В нашем сознании, — говорит дон Хуан, — мир держится на том, что мы уверены в своей неизменности. Мы еще можем согласиться с тем, что наше поведение можно как-то изменить, что могут изменяться наши реакции и мнения, но идея изменения внешности или идея возможности быть кем-то другим не является частью основополагающего порядка нашей саморефлексии. Как только маг прерывает этот порядок, мир разума останавливается.

    <…>Дон Хуан напомнил мне, что когда-то он познакомил меня с понятием остановки мира. Он сказал, что остановка мира является такой же необходимостью для мага, как для меня — чтение и письмо. Она заключается в том, что в ткань повседневного поведения привносится какой-то диссонирующий элемент с целью всколыхнуть обычно монотонное течение повседневной жизни — событий, разложенных нашим разумом по полочкам нашего сознания.

    Диссонирующий элемент называется «неделанием», или противоположностью «деланию». (Вспомните о наших рассуждениях по поводу «делания» в предыдущей главе. Принципиальный шаг от «делания» к «неделанию» мы осуществляем здесь впервые, и вы еще много раз станете свидетелями удивительных метаморфоз, порождаемых этим шагом на пути к овладению магией. — А. К.) «Делание» — это все, что является частью целого, в котором мы отдаем себе отчет. «Неделание», в свою очередь, есть элемент, не принадлежащий к этому строго очерченному целому." (VIII, 159–160)

    Здесь мы должны познакомиться с одним очень часто встречающимся у дона Хуана термином — инвентаризационным списком человеческого тоналя. Эта условная номинация заключает в себе грандиозное хранилище специальным образом отобранной и рассортированной информации. То есть, всякий комплекс сенсорных сигналов внутри нашего мозга немедленно соотносится с автоматически приписанным ему продуктом — охватывающим все аспекты, варианты и ситуации, связанные с принятым к осознанию комплексом; содержащим все известные индивидуальному и общечеловеческому опыту способы манипулирования с ним; его потенциальную валентность в мире описания — т. е. возможность сочетаемости с другими сенсорными комплексами, исходя из законов (опять-таки) описания, или невозможность сочетания его с теми пунктами инвентаризационного списка, что имеют иную семантическую сферу, иную формально-логическую основу для манипуляций. Инвентаризационный список — это центральные структуры, несущие костяки психических «программ» личности. Ключевые стереотипы, позволяющие интегрировать различные программы человека, в свою очередь, относятся к простейшим элементам так называемой метапрограммы, от изменения которой зависит весь строй переживания, стимулов и реакций индивида, от которой, в конечном счете, зависит весь спектр социальной адаптированности личности, разделяемость другими ее «реальности», т. е., попросту говоря, ее психическое здоровье. Инвентаризационный список в данном случае должен был попасть под управление «трансформированной» метапрограммы, — метапрограммы с усиленным аппаратом допустимых неопределенностей, позволяющей гибко соединять пункты списка любым парадоксальным способом, чтобы тем самым «создать» ряды условных парадигм, в любой момент готовых переиначить установленную сетку связей. Мутация такого элемента метапрограммы, как непрерывность, освободила от прежних схем значительную часть списка.

    "Маги знают о том, что если инвентаризационный список среднего человека разрушается, такой человек или расширяет его, или же рушится его собственный мир саморефлексии. Обычный человек стремится включить в свой список новые темы, если они не противоречат основополагающему порядку этой описи. Однако если темы противоречат друг другу, разум человека рушится. Инвентаризационная опись — это разум. И маги принимают это во внимание, когда пытаются разбить зеркало саморефлексии.

    Он объяснил, что в тот день он тщательно отобрал средства для разрушения моей непрерывности. Он постепенно преобразился в по-настоящему немощного старика, а затем, с целью усиления моей непрерывности, взял меня с собой в ресторан, где все знали его таким стариком." (VIII, 160)

    Мистификация, применяемая доном Хуаном, поражает по сути саму рациональность человека. К различным приемам воздействия на ординарный интеллект с целью приостановить его однообразный, замкнутый на себе труд, прибегали многие мистические школы. Чего стоят одни лишь дзэнские коаны, каждый из которых демонстрирует нескрываемое презрение к умственным потугам человека. То же показывают нам даосские парадоксы, исполненные туманных намеков на тщетности мышления, опирающегося на человеческие категории. Дзэновский коан, как прием интеллектуальный, ведет к снятию во всех видах формально-логических связей, чтобы остановить разум. Например:

    "Однажды монах спросил Шао-шаня: "Существует ли высказывание, которое не было бы ни истинным, ни ложным?" Шао-шань ответил: "В белом облаке не увидишь ни следа уродства."

    Или замечательный пример коана, направленного на разрушение умственных интерпретаций по поводу воспринимаемого:

    "Три монаха: Сю-фэнь, Чжинь-шань и Йень-тоу — встретились в саду храма. Сю-фэнь увидел ведро с водой и указал на него. Чжинь-шань сказал: "Вода чиста и отражает образ Луны." "Нет, нет, сказал Сю-фэнь, — это не вода, это не Луна." Йень-тоу перевернул ведро."

    И все же дзэнские парадоксализмы в целом призывают нас вовлечься в некую формальную игру, где смыслы разрушают друг друга в собственном пространстве мышления. Мы как бы и не выходим наружу — в реальную действительность, убеждаясь только в наличии безусловной свободы движения символов среди расшатанных рамок интеллектуального механизма. Конечно, и это служит достаточно серьезным намеком на причудливую природу текучей Реальности, но мы все равно только догадываемся. Конкретные метаморфозы в восприятии и переживании восприятия неактуальны, если внимание погружено в абстрактную игру, вызывающую внутренне обусловленное оцепенение.

    Впрочем, мы тут сталкиваемся, скорее всего, с особой чертой психологической культуры Востока, где интровертированность сознания всегда представлялась совершенно необходимым условием любых постижений и трансформаций духовного мира субъекта. Как подходит к рациональности дон Хуан, мы увидим из следующего отрывка. Его подход напрямую связан с ситуацией, охватывает приемы «грубого» физического воздействия, провоцирует эмоциональные всплески, — словом, использует всю целостность существа для нужного ему эффекта. Видно, интеллектуальных парадоксов недостаточно, чтобы всесторонне переменить механизм перцептивного переживания внешней Реальности.

    "Я неоднократно повторял, что слишком большая рациональность является помехой, — сказал он. — Человеческие существа обладают очень глубоким чувством магии. Мы сами являемся частью тайны. Рациональность есть лишь наружный тонкий слой. Если мы удалим этот слой, то под ним обнаружим мага. Однако некоторые из нас с большим трудом могут проникнуть под поверхностный слой — другие же делают это с большой легкостью. Ты и я очень похожи в этом отношении — оба мы должны были трудиться до кровавого пота, прежде чем избавиться от саморефлексии.

    Я объяснил ему, что для меня держаться за свою рациональность вопрос жизни и смерти. Важность этого для меня только возросла, когда я стал постигать мир магии.

    Дон Хуан заметил, что тогда, в Гуаймасе, моя рациональность стала для него исключительным испытанием. С самого начала дон Хуан должен был пустить в ход все известные ему средства, чтобы подорвать ее. С этой целью он начал сильно давить ладонями на мои плечи и почти пригнул меня к земле тяжестью своего тела. Этот грубый физический маневр послужил первым толчком для моего тела. В сочетании со страхом, вызванным отсутствием непрерывности, такой прием пробил стену моей рациональности.

    — Но только нарушить рациональность было недостаточно, — продолжал дон Хуан. — Мне было известно, что для того, чтобы твоя точка сборки достигла места без жалости, я должен был полностью прервать твою непрерывность. Все это произошло, когда я по-настоящему стал стариком и заставил тебя бегать по городу, а под конец разозлился и ударил тебя.

    Ты был шокирован, однако находился на пути к мгновенному возвращению в нормальное состояние, и тогда я нанес последний удар по твоему зеркалу саморефлексии. Я завопил, что ты убийца. Я не ожидал, что ты убежишь, забыв о твоей склонности к вспышкам ярости." (VIII, 162–163)

    Как видите, этот эксперимент (как и множество ему подобных, нередко применявшихся в работе с Карлосом Кастанедой) больше всего напоминает тщательно разыгранный спектакль с привлечением богатого контекста (действующих лиц, реквизита и декораций). Он нерасторжим с внешней реальностью, и все естественное развитие интриги охватывает воспринимаемый мир испытуемого со всех сторон: даже невинные прохожие и стражи порядка оказываются вовлеченными в дьявольские планы хитроумного мага. Теоретические уроки преподаются намного позже, а порой — не преподаются совсем, словно интеллектуальные штудии должны привлекаться лишь на заключительных этапах работы, когда сумасбродность учителя, его каверзные выходки и нелепая буффонада уже приняты учеником как само собой разумеющееся, а приобретенная гибкость обнаружила свои преимущества и уже не желает отказываться от них.

    Кажется, такой подход может сулить широкие перспективы, особенно в применении к психике современного, «цивилизованного» человека, страдающего далеко зашедшей интровертированностью сознания, что, безусловно, есть результат победившей евро-американской технократии, требующей особого напряжения в работе с мыслимыми (ментальными) конструкциями при весьма ослабленном осознании сенсорного опыта, поступающего извне. Ориентальная интровентированность, имеющая куда более древнюю историю и совсем иные источники, вторгается в западное общество без труда. Если мы припомним классификацию духовных путей, предложенную американским ученым Д. Холлом, то родственность настроений в «мистицированной» Европе и в индо-буддистском альянсе оккультных доктрин довольно ярко демонстрирует себя. Д. Холл различает три глобальные разновидности духовного подвижничества: экстаз как слияние индивидуальной души с высшей божественной реальностью, что характерно для христианской и мусульманской традиции, энтаз — интроспективное самосозерцание в индийской йоге, и присущий даосизму идеал «контаза», определяемый Д. Холлом как "стояние наравне с природой", "созерцание всего под образом вечности." (См. D Hall. Process and Anarchy: A Taoist Vision of Creativity. - Philosophy East and West. Vol. 28, 1978, no. 3.) Христианский экстаз для современной Европы на сегодняшний момент превратился скорее в экзотическое зрелище, которое редко встретишь и вряд ли безболезненно включишь в привычный режим деятельности современного западного человека. Наш взгляд постоянно направляется вовнутрь под давлением интеллектуализированного сообщества, с одной стороны, и нарастающей эмоциональной отчужденности, с другой. В этом, кроме всего, можно усмотреть причину легкого распространения в западном мире индо-буддистских идей, пропитанных интроспективными исследованиями мистического толка. Что же касается системы дона Хуана, то она, вопреки сложившимся в современной культуре тенденциям, «разворачивает» наш взгляд наружу, вовне, к самой конкретной действительности, настаивая на том, что именно во внимательном обращении с нею лежит открытый путь свободы и гармоничного преображения. И если уж применять классификацию Д. Холла к достижениям индейских магов дона Хуана, то там можно найти место лишь контазу — "стоянию наравне с природой". "Созерцание всего под образом вечности" есть единственно возможный тип взгляда для тех, кто непрестанно свидетельствует мироздание, выскакивая за ограничения как внутреннего, так и внешнего опыта общения с ним.

    Итак, с нашей точки зрения дон Хуан для разрушения описания мира использует приемы более действенные, чем многолетние медитации дзэнских монахов на тему "Как достать птицу из бутыли с узким горлышком, чтобы в результате и бутылка и птица остались невредимыми?" Он разъидентифицирует знаки мира, вовлекая адепта в абсурдную для того систему интерпретаций самым насильственным образом и заставляет погрузиться в реальность шаманическую, сказочную и неправдоподобную.

    Буквально с самых первых встреч с Кастанедой дон Хуан начал показывать себя довольно странным типом, с необъяснимыми причудами и эксцентричным поведением. Скажем, для подтверждения своих слов он то и дело обращается к разным неодушевленным предметам, как, например, в таком разговоре:

    "Ты думаешь, так легко бросить пить или, скажем, курить? — спросил я.

    — Ну конечно! — убежденно воскликнул он… В это мгновение кипяток в кофеварке весело забулькал.

    — Слышишь? — воскликнул дон Хуан, блеснув глазами. — Кипяток со мной согласен.

    И, помолчав недолго, добавил: "Человек может получать подтверждение от всего, что его окружает."

    Тут кофеварка издала булькающий звук, напоминающий нечто не совсем приличное.

    Дон Хуан взглянул на кофеварку и мягко произнес: "Спасибо." (III, 456)

    Прямо скажем: с доном Хуаном не соскучишься. Наивничает он или создает условия для подступающего «безумия» магии — ученик уже на крючке, и если не заинтригован, то, по крайней мере, выбит из безмятежной колеи повседневности. "Едва он это произнес, как сильный порыв ветра пронесся по пустынному чаппаралю. Кусты громко зашелестели.

    — Слышишь? — спросил дон Хуан. — Листья и ветер со мной соглашаются." (III, 454)

    И здесь же: "(Самолет) пронесся над нами на бреющем полете, сотрясая всю округу ревом двигателей. "О! Слышишь, как мир соглашается?" — сказал дон Хуан, приставив к уху левую ладонь." (III, 455)

    Интровентированный ум человека не только позабыл, что всякий избранный знак условен и может капризно примерять себя на любое явление действительности, на любой аспект, чтобы повернуться к нам своими самыми абсурдными гранями. Он даже забыл о том, что Реальность живет безотносительно к нему и может выражать себя вольно, никак не приноравливаясь к привычному для человека истолкованию. Разум позабыл о Реальности вне себя, а она движется и дышит, потрясает безответностью своей красоты, очарованием запахов, пронзающей ясностью ветров, даже тогда, когда некому любоваться ее неистощимым божественным разливом. Каждая непримечательная частичка таит в себе изначальный импульс самоценного, углубленного бытия, в ней сквозит вездесущая тайна существования. Этот отблеск самостоятельной Тайны, пред-стоящий распахнутому от изумления взору, делает, быть может, самый важный намек — намек на счастье и свободу, раскрывающиеся в непосредственном со-общении с Миром, — общении глубоком, полноценном, всестороннем, но уважительном и чутком. "Пока ты чувствуешь, что наиболее важное и значительное явление в мире — это твоя персона, ты никогда не сможешь по-настоящему ощутить окружающий мир", — вновь и вновь повторяет дон Хуан. (III, 472) Он заставляет Карлоса разговаривать с растениями, особенно в том случае, если нужно их сорвать. Следует извиниться и заверить их, что твое тело тоже станет когда-нибудь для них пищей. Конечно, дон Хуан применял это упражнение в первую очередь для того, чтобы избавить Кастанеду от "чувства собственной важности", но хитрость имела и другую сторону: Карлос понемногу научался относиться к растению совершенно непривычным способом, что вызывало изменения в его инвентаризационном списке и исподволь подтачивало его "описание мира".

    В других случаях дон Хуан применяет страх перед неизвестным таким образом, что и это служит постепенному «усмирению» тоналя. Например, после обеда на охоте, когда они с Карлосом съели только двух перепелов из пяти пойманных (оставшихся дон Хуан выпустил), Кастанеда посетовал, что не смог приготовить из всех птиц очень вкусное жаркое. На что дон Хуан возразил: "Если бы ты все это проделал, то, возможно, нам не удалось бы уйти отсюда целыми и невредимыми." И пояснил: "Кусты, перепела, все вокруг восстало бы против нас." Кастанеда, как положено, усомнился в таком чрезвычайно странном заявлении, на что получил возмущенную отповедь учителя: "Почему мир должен быть таким, каким ты его считаешь? Кто дал тебе право так думать?" (III, 511)

    Дон Хуан переиначивает знаки, переосмысливает явления окружающего мира с тем, чтобы окончательно запутать ученика, сбить его с толку, вызвать неуверенность не только в интеллектуальных его способностях, но и принятой им системе интерпретаций, даже в самом умении верно воспринимать происходящее. Нам трудно сказать наверняка, где заканчивается конкретный урок, упражнение в магии, и где начинается импровизация, свободная игра фантазии, в которой необъяснимые происшествия, пугающие звуки и леденящие кровь предостережения — только мастерски сочиненный миф "на злобу дня", комедия, разыгрываемая для того, чтобы рухнул очередной бастион разума. Но и в этом случае дон Хуан всегда следит, чтобы ученик не принимал его странные спектакли за шутку, ибо тогда они теряют свой дидактический смысл. Например, когда над Карлосом с шумом пролетела ворона, он испугался и от испуга захохотал. Дон Хуан довольно резко заставил его успокоиться, на что Кастанеда разозлился. "То, что ты видел, не было согласием мира. Летящая, да еще и каркающая ворона никогда не выражает согласие мира. Это был знак!

    — Знак чего?

    — Очень важный знак. Он касается тебя, — ответил он загадочно. В это мгновение прямо к нашим ногам упала сухая ветка, сорванная ветром с куста.

    — А вот это — согласие! — дон Хуан взглянул на меня сияющими глазами и рассмеялся грудным смехом.

    У меня возникло ощущение, что он просто дразнит меня, на ходу выдумывая правила своей странной игры так, чтобы ему можно было смеяться, а мне — нет. Раздражение мое вспыхнуло с новой силой, и я все это ему выложил." (III, 468)

    И еще более пугающий эпизод, где разрушение системы знаков было осуществлено с особым успехом. В нем на первый взгляд нет ничего сверхъестественного, но он, тем не менее, вызывает у Карлоса полное смятение духа. Быть может, впервые в жизни он теряет способность однозначно воспринимать самые обычные явления природы и впадает в изумленный ужас, который, наверное, испытывал первобытный человек в эпоху слабого тоналя. Мы напомним вам основные моменты этой виртуозно сделанной сценки о "ветре".

    "Вдруг он оживился и левой рукой указал на темное пятно среди кустарника внизу.

    — Вот оно, — сказал он, словно ждал появления чего-то, и это что-то вдруг появилось.

    — Что это? — спросил я.

    — Вот оно, — повторил он. — Смотри! Смотри!

    Но я не видел ничего, кроме кустов.

    — А теперь оно здесь, — настойчиво сказал он. — Оно здесь. В это мгновение меня ударил порыв ветра, в глазах появилась резь. Я смотрел на то место, куда показывал дон Хуан. Там не было абсолютно ничего необычного.

    — Я ничего не вижу, — сказал я.

    — Ты только что это почувствовал. Только что. Оно попало тебе в глаза и мешает смотреть.

    — Что «оно»? О чем ты говоришь?

    — Я специально привел тебя на вершину холма, ответил он. Здесь мы заметны, и нечто пришло к нам.

    — Что «нечто»? Ветер?

    — Не просто ветер, — сурово произнес он. — Тебе может казаться, что это ветер, потому что ветер — это все, что тебе известно." (III, 512)

    После такого интригующего предуведомления дон Хуан нарвал веток, уложил Карлоса на землю и прикрыл его ими, а сам лег рядом.

    "В какой-то момент ветер, как и предсказывал дон Хуан, действительно утих, что весьма меня изумило. Переход был настолько плавным, что я вряд ли бы заметил перемену, если бы специально за этим не следил. Какое-то время после того, как мы спрятались, ветер еще шуршал листьями над моим лицом, а потом все вокруг нас постепенно стихло.

    Я прошептал дону Хуану, что ветер стих, и он шепотом ответил, что нужно лежать неподвижно и не шуметь, поскольку то, что я называю ветром — не ветер вовсе, а нечто, обладающее собственной волей и самым натуральным образом способное нас узнать. <…>

    Дон Хуан неотрывно смотрел на юг.

    — Опять идет! — громко воскликнул он.

    Я непроизвольно подпрыгнул от неожиданности, едва не потеряв равновесие, а он громко приказал мне смотреть.

    — Но что я должен увидеть? — в отчаянии спросил я.

    Он ответил, что оно — чем бы там оно ни было — ветром или чем-то другим — похоже на облако, на вихрь вдалеке над кустами, который подбирается к вершине холма, на которой мы стоим.

    Я увидел волну, пробежавшую по кустарнику на некотором расстоянии от нас.

    — Вот оно, — сказал дон Хуан. — Смотри, как оно нас ищет. Сразу вслед за его словами мне в лицо в очередной раз ударил устойчивый поток ветра. Но реакция моя теперь была иной — я пришел в ужас." (III, 513–514)

    Нам никогда не узнать, преследовало ли что-то Кастанеду под видом ветра или это фокуснический трюк шамана, который, импровизируя, пытается заставить ученика воспринять хоть что-то, находящееся за пределами «острова» тональ. Так или иначе, спектакль был разыгран блестяще. Любой психолог-практик отметит, что было учтено максимальное число факторов, влияющих на перестройку восприятия: незнакомая местность, сумерки, игра света и тени, холмы, среди которых скрывается неведомо что, впечатляющий облик мага, призывающего потустороннее, его настораживающие намеки, не говорящие ничего по существу, странный ритуал с ветками и т. п. Все это, в конечном счете, разрушило основные ориентиры рационального внимания Кастанеды. Его «делание» оказалось в крайне затруднительной ситуации, и для разрешения ее пришлось максимально расширить чувствительность по всему полю восприятия (так как ориентиры утрачены), обострить внимание до возможных пределов. В таких условиях есть шанс перевести сознание в иной режим восприятия. До этого не дошло, но ветер как пункт инвентаризационного списка тоналя прекратил свое знаковое существование, он обратился в нечто — в кусочек Реальности вне нас. Долго еще «преследовал» ветер бедного Карлоса, навсегда, возможно, изменив его отношение к метеорологии.

    Такими надувательствами (или не надувательствами?) первые книги Кастанеды просто переполнены. Дон Хуан отказывается их разъяснять, а через некоторое время вовсе перестает вспоминать о них. В других же случаях он предлагает Кастанеде целую кучу подробностей, заставляет запоминать сложные колдовские ритуалы, рассказывает причудливые «магические» истории

    — и это тоже исчезает неизвестно куда, словно выполнив уже свою загадочную роль; сходит со сцены, чтобы больше никогда не вернуться. Первые читатели этих опусов бывали заворожены именно такими невнятными тайнами, сумрачной экзотикой чудовищных теней, колдовских зелий, фантасмагорией психоделического бреда — впрочем, как и сам автор, полагавший эти эпизоды наиболее значительным соприкосновением с миром магии.

    Вероятнее же всего, дон Хуан просто знакомил Карлоса с фрагментами иных описаний мира, чтобы заставить ученика усомниться в его собственном. Для этой цели он обычно использовал забавные идеи шаманов, мрачные образы древних магов, или опирался на собственную выдумку, интуицию, сообразительность.

    Вспомните хотя бы, как дон Хуан "наделяет жизнью" предметы, чтобы вызвать к ним особое отношение ученика. Описывая мир, человек обычно поступает иначе, т. е. «живое» наделяет всеми качествами бездушного вещества. По сути, маг демонстрирует знакомый тоналю процесс, но наизнанку. Предлагая Карлосу воспользоваться трубкой для курения психотропной смеси, дон Хуан говорит так:

    "Первый шаг — полюбить трубку. На это нужно время." (I, 59) И в другом месте: "Трубку я получил от моего бенефактора, и за долгие годы общения с трубкой я с ней сросся. Она вросла в мои руки. Вручить ее, например, тебе, будет серьезной задачей для меня и большим достижением для тебя — если, конечно, у нас что-то получится. Трубка будет в напряжении от того, что ее держит кто-то другой, и если один из нас сделает ошибку, то она с роковой неизбежностью сама расколется, или, скажем, случайно выскользнет из рук и разобьется, даже если упадет на кучу соломы. Если это когда-нибудь случится, то, значит, конец нам обоим, о себе не говорю." (I, 57)

    Так мог бы рассуждать дремучий шаман, первобытный охотник, вся жизнь которого построена на суевериях, или человек с явными отклонениями психики. Все эти магические фигурки из дерева с воткнутыми шипами, светящиеся и болтающие олени, мудрые ящерицы, посещающие далекие миры о зашитым ртом (чтобы не проболтались!) — кто будет принимать всерьез подобную ерунду! К тому же, каждый эпизод не имеет полноценного завершения, не вписывается ни в какие метафизические конструкции, оставляя впечатление злонамеренной шизофренизации как автора, так и читателя. Не забудьте также о магических кристаллах, о зернышках, наделяемых убийственной силой, и, наконец, о великолепном Мескалито, который, словно Люцифер на троне, восседает среди одержимых вассалов, творящих свои сумасшедшие ритуалы. Христианская церковь усмотрела бы здесь чудовищный грех и безусловную бесовщину. И суеверный Карлос наверняка сбежал бы из этого дома умалишенных, но, помимо любопытства, его удерживала одна странность: нигде он не сталкивался с корыстью (посюсторонней или потусторонней) — главным атрибутом зла в представлении религиозного человека. Ни золота, ни девиц не предлагали ему «демоны», никто не посягал на его "бессмертную душу" и т. д. и т. п. Да, его подвергали жестоким испытаниям, бессовестно надували — но пошло ли все это во вред? Сбегая в ужасе, он всякий раз возвращался, потому что тело его накапливало силу, делалось свободней, и телу это нравилось. Застоявшиеся образы описания мира рушились, и от этого становилось легче дышать.

    Хотя людям впечатлительным (не говоря уже о педагогах) подход дона Хуана к изменению описания мира у ребенка может показаться даже изуверским. В начале третьей книги ("Путешествие в Икстлан") дон Хуан излагает свои идеи насчет перевоспитания хулиганистого и капризного мальчишки. Во-первых, ребенка должен отшлепать на виду у всех неизвестно откуда взявшийся "жуткий ублюдок", нанятый для этой цели в каких-нибудь трущобах. Здесь мальчик увидит его впервые. Все должно произойти для него внезапно и необъяснимо, как раз в тот момент, когда он начнет себя дурно вести. Ну, а после того, как ребенок станет более управляемым, его следует отвести… в морг."… Скажешь своему другу одно, последнее: пусть найдет способ показать сыну мертвого ребенка. Где-нибудь в больнице или в морге. И пускай мальчик потрогает труп. Левой рукой, в любом месте, кроме живота. После этого он станет другим человеком и никогда уже не сможет воспринимать мир так же, как раньше." (III, 446) Мы бы не стали рекомендовать этот способ воспитателям, но смысл его сводится к тому же: разрушение всех ключевых стереотипов восприятия при помощи целостного набора средств — разума, разговора и конкретно-чувственного переживания. А чтобы преодолеть довольно высокую адаптивность тоналя, надо всегда заставать его врасплох — чем угодно, хотя бы дикими воплями, как поступал непредсказуемый баловник дон Хенаро.

    Кстати, существует совершенно иной способ застать тональ врасплох. Маги издавна пользовались им, заставляя учеников принимать мощные галлюциногены (как, например, мескалин, содержащийся в кактусе Lophophora). О механизме действия "растений силы" мы еще поговорим отдельно. Сейчас нам хотелось бы обратить ваше внимание на один факт, который не так уж бросается в глаза. Вспомните, как настойчиво дон Хуан добивался от Кастанеды подробных и связных отчетов о любых перипетиях его психоделических видений. Он незаметно заставлял ученика изо всех сил концентрироваться на ярких и путаных образах, исподволь вызывая в нем особое отношение к феноменам "того мира". Чем больше Кастанеда думал о них, тем реальнее становилось пережитое. Устранение пропасти между ординарным восприятием и галлюцинацией есть разрушение еще одного ключевого стереотипа. "Самое продуктивное состояние, — как-то сказал дон Хуан, — это когда мы уже ни в чем не уверены." Так приоткрывается завеса тоналя, за которой таится Непостижимое.

    В свое время Кастанеда, по-видимому, и сам не понял глубины тех преобразований, которым на протяжении лет его подвергал дон Хуан. Это ясно из его ответа на вопрос корреспондента Psychology Today Сэма Кина:

    "С. К.:… Являлось ли это обучением новой системе значений и соответствующего описания или же это было лишь методикой освобождения от прежней системы — для того, скажем, чтобы увидеть мир глазами изумленного ребенка?

    К. К.: Здесь у меня с доном Хуаном разногласия. Я утверждаю, что он меня реглоссировал (т. е. изменил систему глосс), а он убежден, что, напротив, — деглоссировал (т. е. освободил от системы глосс вообще. — Примечания везде мои. А. К.)."

    Здесь можно привести целый ряд аргументов в пользу мнения дона Хуана. Мы ограничимся лишь некоторыми. Цель хуановских уроков заключалась в раскрепощении прежде жестко фиксированного режима восприятия и системы интерпретаций воспринимаемого. Успех занятий не мог сводиться к столь же жесткому переходу в любую иную, даже самую экзотическую систему оценки перцептивных сигналов хотя бы потому, что на практике маг вынужден постоянно манипулировать восприятием, меняя методы интерпретации по собственному усмотрению, каждый раз учитывая степень ее адекватности и эффективности. Иначе как объяснить, что дон Хуан настоятельно призывает к свободе? Привязанность к той или иной системе глосс не имеет ничего общего со свободой.

    Во-вторых, при переводе в другую систему глосс ее предлагают систематически и стремятся вызвать полную и всестороннюю картину «виртуальной» реальности. Дон Хуан чаще всего поступает как раз наоборот: все у него фрагментарно, ничто не доведено до конца, образы то и дело исчезают, либо изменяются до неузнаваемости, чтобы затем уступить место другим, мало связанным с предыдущими.

    Кроме того, ценность всякой системы глосс заключается в ее разделяемости с определенной общностью людей, которые подтверждают вашу общую синхронность и единство коллективного опыта. Что же мы видим у дона Хуана? Сколько раз за годы обучения он повторял Кастанеде: "То, что ты видишь в нагуале, — твое личное дело"! Каждый видит свое, и никто не имеет права утверждать, что созерцает истину как она есть. Хуже того, надеяться на повторение даже этого «субъективного» опыта — пустое дело. Нельзя знать, каким окажется твое восприятие в следующий раз, как бы ты ни старался соблюсти все условия.

    И наконец: подлинная глоссировка непременно включает в себя идею противопоставления между истинным и ложным. Вам обязательно нужно верить, что в избранной системе вы воспринимаете правильно, а в других — искаженно, смутно, нечетко, неадекватно. А дон Хуан только и знает, что с одинаковой радостью потешается как над ограниченностью банального мира обывателя, так и над впечатляющими фата-морганами обалдевших учеников и разных доморощенных мистиков. Даже собственная традиция, по его мнению, в избытке может предложить массу «сверхценной» чепухи, из которой можно настряпать сколько хочешь увлекательных систем, да только сами по себе они совсем не нужны «магу». Вот если вы вступаете в религиозную секту или решаетесь воплотить в полном объеме концепции какой-нибудь из йогических школ, тогда реглоссировки не избежать. Что же касается дона Хуана, то он ищет только свободу.


    2. Сила безвестности


    Свобода — свободой, а "от себя не убежишь" — гласит народная мудрость. По Канту, как мы знаем, человек становится личностью благодаря самосознанию, которое отличает его от животных. Объединяясь с себе подобными, личность становится социальной — тогда мир перестает быть простой совокупностью «внешних» вещей, становится человеческим миром, а индивид обретает "социальное лицо". Следуя традиции дона Хуана, мы назовем "социальное лицо" образом себя и согласимся, что таковой образ является одним из важнейших центральных элементов описания мира. Иными словами, тональ творит не только внешний мир, но и свою собственную личину.

    Помните, как дон Хуан со своим учеником часами просиживал у городской церкви, демонстрируя на примере прохожих самые неказистые физиономии, которые способен взрастить на себе тональ, если его не дисциплинируют определенным образом? Но образ себя — это тот главный рычаг, который приводит в движение всю громадину эгоистического механизма; потенциально в образе себя заложены все перспективы развития человеческого индивида и все бездны его возможного падения. Мы говорим, что нас делают обстоятельства. Неправда, нас делают суждения, умозаключения, оценки по поводу обстоятельств, а иногда и в отсутствие таковых. Образ себя — результат длительной фиксации внимания, долгих разговоров тоналя с самим собой, убеждений, логических натяжек, интуитивных заклинаний, которые в некий загадочный и неосознаваемый миг становятся верой: "Я — такой."

    Однажды родившийся образ создает два типа ограничений, и оба они «ужесточают» нас, делают монотонными, негибкими, навсегда застывшими существами. Внутренние ограничения касаются, прежде всего, стереотипов общественного поведения, мотивов и оценок любых действий, производимых нами самими. (И не только прилюдно! Социум существует уже не только среди аудитории, в коллективном труде и т. п. — социум «живет» в нашей голове, даже когда мы уединились, читаем книжки или принимаем душ.) Внешние ограничения непосредственно происходят из внутренних и касаются «оценок»: нас сковывает мнение «других», их отношение к нам, ожидания, их представления о «хорошем» и «дурном», «предсказуемости» и "непредсказуемости".

    Неосознанно любой индивид всегда стремится к т. н. "социальной конгруэнтности", т. е. пропорциональной соразмерности образа себя со всеми видами социального воздействия на него (лучше сказать, социального принуждения). Такая конгруэнтность присуща любой социальной ячейке, с которой себя отождествил тональ в процессе напряженного самоубеждения. В неразрывном единстве с образом себя существует весь личностный механизм, а особенно — те его компоненты, что нам в данном случае интересны, т. е. мыслительный и перцептивный.

    Психологическая история человечества изобилует такого рода примерами. Дон Хуан, рассматривая историю человеческого общежития, прибегает к такому емкому понятию, как тональ времен.

    Например, субъект средневековой истории качественно отличается от античной личности. Он должен быть корпоративен, связан узами служения и верности со своим сюзереном, он — часть универсалистской общины христианской церкви. Феодальное общество стремилось ликвидировать индивидуальные проявления, так как видела в индивидуальности, прежде всего, деструктивное начало. Что же касается социальной структуры Нового времени, то здесь поведение индивидов не нуждается в иных регуляторах, кроме колебаний хозяйственной конъюнктуры. Их существенной чертой является тенденция к «торговому», «деловому» поведению в самом широком смысле. Личность оказывает услуги другому, лишь ожидая взаимности. Для такого типа характерна экстравертивность, перцептивная точность (т. е. жестко фиксированная адекватность на усложнившееся описание мира), стремление к получению информации и корыстному ее использованию. При этом речь идет не только о материальных возможностях, но и о престиже, знаниях, влиянии и т. п. Из-за того, что социальная позиция в новом обществе является одновременно доступным и сверхценным достижением, характерной чертой общественно активных личностей становится конформизм — постоянное приспособление к общепринятым положениям и ценностям, стремление избежать подчеркивания индивидуальных черт.

    Образ Я — структура изменчивая и зависит от актуальных в данный момент ситуаций, оценок других людей. Образ актуального социального окружения также весьма нестабилен и подвержен конъюнктурным изменениям. Представления о целесообразности собственного поведения, смысла своего существования не являются, как правило, продуктом индивидуального опыта, спонтанной избирательности, чаще они детерминированы соображениями карьеры, гарантиями жизненных успехов в определенных условиях.

    Нас интересует, прежде всего, в какой степени социальный аспект тоналя несет ответственность за ограничения перцептуальных способностей человека. Если мы согласились, что наша сущность (личностное "Я") потенциально свободна, то нам требуется понять, каким именно образом социальность препятствует осуществлению этой свободы. Назовем суть нашего общественного бытия интеракцией, т. е. взаимовоздействием. Человеческая интеракция, снабженная мыслительным и перцептуальным механизмом, — не такое уж простое явление. Достаточно сказать, что люди не просто реагируют друг на друга, но, в первую очередь, интерпретируют и определяют взаимные действия. Их реакции не вызываются непосредственно действиями другого, а основываются на значении, которое они придают подобным действиям. Таким образом, интеракция людей опосредуется использованием символов, их интерпретацией или приданием значения действиям другого. Это опосредование эквивалентно включению процесса интерпретации между стимулом (сенсорным сигналом) и реакцией. Как видите, именно работа тоналя всесторонне окрашивает попытки человеческих существ со-общиться, возвести любую (пусть даже самую незначительную) структуру, институт коллективного действия. При этом стимулом действия оказывается значение объекта в приложении к сконструированной (тем же тоналем) потребности.

    Значение объекта придается ему индивидом. Индивид не окружен уже существующими объектами, которые воздействуют на него и вызывают его действия. Он сам конструирует свои объекты, исходя из интерпретаций деятельности и потребности. Человек противостоит миру и другим людям посредством значений, формирование которых — развивающийся коммуникативный процесс, в ходе которого индивид замечает предмет, оценивает его, придает ему значение и решает действовать на основе данного значения. Учитывая предъявляемые ему социальные требования и сталкиваясь с неприятными ему интерпретациями (недружелюбная среда, отсутствие поддержки, враждебность, конкуренция и т. п.), индивид противопоставляет себя подобным явлениям, принимая или отвергая их, или преобразуя в соответствии с тем, как он их определяет или интерпретирует. Следовательно, "поведение человека не является результатом давления окружающей среды, стимулов, мотивов, социальных установок или идей, — как писал американский социолог Г. Блумер. — Оно возникает в результате того, как он интерпретирует эти вещи и обращается с ними в действии, которое он конструирует." (Курсив мой — А. К.)

    Если же мы назовем «эти» вещи своими именами, то чаще всего выяснится, что речь идет о людях, о себе подобных, о референтной среде, которая, оставаясь для нашего "личностного Я" стимулирующим, но бесконечно «внешним» веществом, имеет наглость порицать или восхвалять, судить или оправдывать, как будто мы принадлежим им по праву. Сколько зла, зависти, дурных советов и бессмысленных предостережений сыплется нам на голову со всех сторон! Более того, наш образ себя волей-неволей формируется, питаясь этими миазмами, уподобляется банальному шаблону, то и дело цепляемому на нас участливыми "доброжелателями".

    Невольно вспоминаются слова апостола Павла, уместные здесь, хоть и сказанные по другому поводу: "Не боишься ли ты, что твоя мысль или ты сам будешь опасен для соседа?"

    Неудивительно, что отказ от социального Я, "Я для других", во имя полноценного, спонтанного и свободного переживания "Я для себя", для многих мистиков и религиозных адептов кажется спасительной идеей. "Уход от мира", "уход в безвестность" всегда манили мудрецов и пророков, не желавших потерять сосредоточенность, необходимую для постижения Реальности, Бога. Чаще всего эти идеи принимались учениками буквально: йог уходил в пещеру, монах — в монастырь, подвижник — в пустыню. Такое простое действие не меняет ничего в природе. Социальный человек остается таким же даже в абсолютной изоляции. Действительно упорного труда требует внутреннее изменение, для которого вовсе не нужна келья или шалаш.

    Например, Чжуан-цзы, мысли которого мы часто и с любовью приводим, называл всю совокупность социокультурных структур "постоялыми дворами" на пути к истине. Мудрые люди могут остановиться в них на ночлег, но не задерживаются там. Наутро они снова пускаются в странствие по неведомым дорогам беспредельных пространств."… правда мира, — говорит он, — в том, чтобы быть возвышенным без горделивых дум, воспитывать себя, не думая о гуманности и справедливости, править, не имея заслуг и славы, пребывать в праздности, не скрываясь на реках и морях, жить долго без аскетических упражнений, обо всем забыть и всем обладать, быть безыскусным и не ведать пределов…»

    Заметьте: в этом высказывании нет ни малейшего намека на демонстративную, «принципиальную» асоциальность ("править, не имея заслуг и славы") — речь идет о растождествлении с социальным механизмом, с его угнетающей фиксацией, т. е. о специальной «внутренней» работе, результатом которой становится свободное участие в общественных действиях, не привязанное к опутавшим их стереотипам, условностям, эмоциональным стимулам, мотивам и целям. Предлагаемое иное качество социального участия, разумеется, не может быть массовым — по крайней мере, в нынешнем состоянии общества, и, тем не менее, это единственный способ превратиться из объекта экономических манипуляций в человека Реальности, в человека Бытия.

    Дон Хуан, для которого разрушение образа себя является важнейшим шагом на пути к преодолению описания мира, предлагает Карлосу оригинальный метод "неделания себя":

    "Я уже знаю, что ты считаешь себя порочным, — произнес дон Хуан. — И это — твое «делание». Теперь я предлагаю тебе подействовать на это «делание» другим «деланием». С этого момента в течение восьми дней тебе следует себя обманывать. Вместо того, чтобы говорить себе, что ты отвратителен, порочен и бестолков, ты будешь убеждать себя в том, что ты — полная этому противоположность. Зная, что это — ложь, и что ты абсолютно безнадежен.

    — Но какой смысл в этом самообмане, дон Хуан?

    — Он может зацепить тебя и привести к другому «деланию». А потом ты осознаешь, что и то, и другое — ложь, иллюзия, что они нереальны, и вовлекаться в какое бы то ни было из них, превращая его в основу своего бытия, — нелепо, что это пустая трата времени, и что единственной реальностью является существо, которое живет в тебе и удел которого — смерть. Достижение этого существа, отождествление себя с ним и его самосознанием есть неделание самого себя." (III, 655)

    И здесь дон Хуан очень четко определяет сущность своего принципа, о котором мы уже говорили выше: в отношении к образу себя он стремится произвести не реглоссировку (скажем, превратить «порочного» Карлоса в благодетельного и мудрого), а именно деглоссировку, т. е. показать, что всякий образ себя есть ложь, иллюзия, и верить в него — нелепо. Потому-то данная работа может называться исключительно «неделанием», так как противоположна любому «деланию» по существу.

    С другой стороны, мы должны бы спросить себя: а в чем же неизменно демонстрирует образ себя свою консервативную и упрямую сущность? Какова, в главных чертах, его сущностная манифестация? Первое, что бросается в глаза, — это однообразная последовательность стереотипов в любом действии. Мало того, что мы подкрепляем стабильный (т. е. ограниченный) образ себя внутренними разговорами, языком вообще, мы еще и постоянно реализуем этот набор штампов действиями. Каждый из нас — тщательно сработанный, набитый огромным числом деталей штамп. И поэтому мы предсказуемы. Дон Хуан учил Кастанеду "убегать от самого себя" во всех ситуациях, где это только возможно. Для этого он даже учил его охоте.

    "Охотник не уподобляется тем, на кого он охотится. Они (добыча) скованы жесткими распорядками, путают след по строго определенной программе, и все причуды их легко предсказуемы. Охотник же свободен, текуч и непредсказуем." (III, 527)

    "Чтобы стать охотником, ты должен разрушить все свои распорядки, стереть все программы. Ты уже здорово преуспел в изучении охоты. Ты — способный ученик и схватываешь все на лету. Так что тебе уже должно быть ясно: ты подобен тем, на кого охотишься, ты — легко предсказуем." (III,

    527) А потом со смехом предложил Карлосу для начала отказаться от ежедневного ленча в одно и то же время.

    Стереотипы поведения, как мы уже сказали, — продукт человеческой социализации. В предыдущих главах нам довелось достаточно порассуждать о пользе и вреде социальности для человека — не будем на этом останавливаться. Обстоятельства нашей жизни почти всегда есть тоже продукт общества. Нас интересует теперь, как и в силу каких мотивов личность в таких обстоятельствах реализует себя? Личность уже во многом «безвестная» для социума, остановившая ключевой стереотип общественного поведения.

    Дело в том, что, отключившись от общественных обстоятельств, человек прежде всего утрачивает в них опору и ориентир. Как причина и мотив поведения обстоятельства отпадают, обесцениваются, что создает для человека совершенно новую ситуацию. Он ничем не мотивирован, а что-то делает. Что, почему, в силу чего? Поскольку человек не является больше выразителем, представителем или защитником чего бы то ни было, ничто за ним не стоит и ни с чем он не сообразуется, то ответ может быть только один — он действует ни для чего, ни почему, беспричинно и бесцельно, он действует от себя. Это — открытие, открытие личности-мотива, личности как мотива поведения.

    Человек способен «отключаться» от обстоятельств — созерцать, задумываться, решаться, чтобы затем вновь вернуться к ним. Но здесь речь идет о чем-то гораздо менее условном — ни созерцательности, ни задумчивости, ни выбора, ни возврата. Не временное отрешение, а абсолютный отрыв. Обнаруживающаяся личность — это непосредственная и одновременно окончательная причина деятельности, человек, за которым и перед которым ничто не стоит. Можно сказать, что это своего рода измена обстоятельствам (моралисты скажут — измена самому обществу!), то есть противостояние обстоятельствам, постоянство независимости от них. Это не дух сопротивления, а абсолютное безразличие — все многообразие обстоятельств сокращается для личности в одно определение — безличное. (Между прочим, особым защитником прав личности, вынужденно пребывающей в социуме, выступал Шарль Бодлер: "При перечислении многих "прав человека", которое мудрость XIX века так часто и с таким удовольствием предпринимает, были забыты два достаточно важных права, а именно: право противоречить самому себе и право на уход." Ш. Бодлер. Эдгар По, его жизнь и произведения. -

    Курсив мой. А. К.)

    А дон Хуан как раз и призывает к уходу — изящному, таинственному, магическому по существу; уходу из мира повседневности, где никогда не может случиться ничего принципиально нового, в мир Непостижимого, в мир Вечности, где есть только одна, истинная Реальность — нагуаль. Хитрую уловку, придуманную магами для этой цели, он называет "стиранием личной истории".

    "Нельзя ли уточнить, что имеется в виду, когда ты говоришь "избавиться от личной истории"? — спросил я.

    — Неужели тебе не ясно? — драматически сказал он. — Твоя личная история постоянно нуждается в том, чтобы ее сохраняли и обновляли. Поэтому ты рассказываешь своим друзьям и родственникам обо всем, что делаешь. А если бы у тебя не было личной истории, надобность в объяснениях тут же отпала бы. Твои действия не могли бы никого рассердить или разочаровать, а самое главное — ты не был бы связан ничьими мыслями." (III, 460–461)

    Последовательная разъидентификация всех компонентов образа себя — вот исключительная цель этой практики. Это не театральная таинственность, не многозначительные недомолвки с целью привлечь внимание. В конце концов, не так уж важно, какие события вашей личной истории становятся достоянием других; факт известности еще не делает их частью личной истории. Она «стирается» тогда, когда мы более ни в какой степени не связаны всем предыдущим — поступками, эмоциями, памятью, привычками и т. д. "Стирание личной истории" — дисциплина, в основном, психологическая. Каждый внутренний шаг личности должен быть свободен от груза прошлого, вы должны двигаться свободно, не подчиняясь никаким стереотипам "социального Я". И тогда никто не сможет составить о вас устойчивого мнения — ваша внутренняя спонтанность развеет любую «мыслеформу», сотканную на вас друзьями иди недоброжелателями. Вы пройдете сквозь их энергетические «препоны», как дым. "Чтобы путешествовать в другие миры, — сказал Кастанеда, — и затем возвращаться, следует оставаться незаметным. Чем больше о вас известно, тем менее вы свободны. Вы попросту будете лишены свободы передвижения… "Стирание личной истории" — один из первых и самых главных уроков дона Хуана. Последовательное окутывание себя туманом не позволит никому принимать вас за нечто само собой разумеющееся и предоставит вам простор для личного изменения…"

    В нашем многословном мире, где ценят точную информацию и опредмечивают все живое, свободный человек — это человек, в первую очередь, безвестный, неведомый. Неведомый как другим, так и самому себе.


    3. Мир рушится

    Здравствуй, моя смерть.

    Я рад, что мы говорим на одном языке.

    Мне часто был нужен кто-то,

    Кому все равно, кто я сейчас,

    Кто знает меня и откроет мне двери домой.

    (Б. Г.)

    Тень грандиозного розыгрыша постоянно как бы витает над всевозможными «экспериментами» индейских магов, когда они берутся знакомить Карлоса Кастанеду с таинственностью, которая, по их мнению, составляет суть нашего повседневного мира. Мир — это непостижимая тайна, но заметить ее за серым однообразием рационально сложенного фасада могут лишь отчаянные бунтари — им все нипочем, они презирают условности архитектуры, законы устойчивости и целесообразности, ясность и прагматизм структур. В некотором метафорическом смысле это равнодушные к цивилизации параноики, готовые с кувалдой в руках безо всякого сожаления крушить как вычурные анфилады предков, так и модерновую геометрию бездумно одинаковых интерьеров. Если уж и дальше следовать такой драматической аллегории, то тайна бытия являет им свой невиданный свет именно в разломах — там, где вдруг обваливается несущая плоскость, где разодранное покрытие демонстрирует в лохмотьях бессмысленный узор, где вещи наяву открывают присущую им нефункциональность, чистую бытийственность, прах. Такое освобождение от смысла можно высмотреть, наблюдая руины. В самом деле — что за ними, кроме памяти, а память, как известно, сродни воображению? Стоит отказаться от памяти, забыть, и останется лишь совокупность теней, бликов, положений и форм, о которых можно сказать только одно: они есть.

    Подобным образом раскрепощенное мескалином сознание Хаксли воспринимало чудесно непостижимую структуру форм, пока «протрезвевший» тональ не испортил все представление радостью банального узнавания: "Стул!" А прежде перед Хаксли во всей своей первозданной красоте возвышались именно руины — «обломки» описания мира, сквозь которые проливался несказанный свет чистой Реальности. Возможно, как раз на «обломках» художник и находит материал для подлинного искусства — ведь по сей день никто не знает, в чем содержится источник красоты, и почему творец почти инстинктивно ищет ее в «естественности», в «не-сделанности», в овеществленной спонтанности и релаксации перцептуальных шаблонов.

    Розыгрыш, надувательство, фокусничество, иллюзионизм — вот те слова, которые поневоле приходят на ум, когда мы сталкиваемся с полотнами Ван-Гога или, что то же самое, с шаманским камланием, парапсихологическим воздействием, полтергейстом и НЛО. Все они рушат наш мир, вызывая некий перцептуальный столбняк, — пелена, за которой мерещится то ли подлинное, то ли мнимое откровение.

    Для того, чтобы описание мира отступилось от себя, рухнуло за область содержания и смысла, существует один несложный в общем-то прием — введение в систему деструктивного знака. Возможно, это нечто, напоминающее компьютерный «вирус» — особо организованный информационный фрагмент, который «сбивает» и расстраивает деятельность программ одну за другой.

    Эффективность деструктивного знака тем значительнее, чем масштабнее он разрывает ключевые стереотипы воспринимающего сознания. Такой деструктор должен быть четко направлен на опору описания мира, на его "центральное звено", на краеугольный камень всего здания тоналя. Ведь нам требуются качественные руины, не так ли? Доверимся в этом отношении дону Хуану — он опытный «подрывник», и посмотрим, каким образом он выполняет свою задачу, беззастенчиво гоняя по пустыне своего "подопытного кролика" — Карлоса Кастанеду.

    Но для начала попробуем разобраться, на каких «камнях», на каком фундаменте стоит перцептуальный аппарат сознания, строго охраняющий целесообразное, прагматическое здание тоналя. Ключевой набор идей, или стереотипов восприятия, мы, разумеется, не исчерпаем. Попытаемся охарактеризовать лишь основные. Во-первых, это непрерывность — идентифицируемый объект или его свойства не могут прекратить свою длительность, если это противоречит законам общего описания мира. Во-вторых, это ожидаемость (предсказуемость) — объект включается в сетку закономерностей, и восприятие его должно поддерживать принятую закономерность. Объект должен быть предсказуем в каждой отдельно взятой ситуации, т. к. каждая ситуация в описании мира обладает вполне определенным набором прогнозируемых вариантов развития. Иными словами, брошенный камень должен пролететь некоторое расстояние и упасть на землю. Если он вместо этого испарится в пространстве или улетит к звездам, тональ, по крайней мере, содрогнется. Фокус, надувательство, иллюзия — вот спасительные для него слова в подобных случаях. Третьей фундаментальной опорой "описания мира" можно назвать стабильность (повторяемость) образа. Кот не может превратиться в оленя, человек не может отрастить крылья, и если вы оставили на стоянке свой автомобиль, то вряд ли, вернувшись, обнаружите на его месте баллистическую ракету. Представьте, какая чушь полезла бы со всех сторон, если сегодня вода закипает при 100 градусах по Цельсию, а завтра — при 14 или 220? Если ваши любимые цветы сегодня — розовые, а завтра — серые в крапинку и т. д. и т. п.

    В-четвертых, тональ изо всех сил цепляется за идею целостности. Он способен функционировать, если окружает себя полными (полноценными) образами, за которыми стоит синхронность или скоординированность сигналов, поступающих по разным сенсорным каналам (через зрение, слух, осязание, обоняние и даже вкус). С другой стороны, такая скоординированность неминуемо связана с идеей пространственно-временного континуума, чьи законы неоспоримы, в противном же случае «возмущенный» тональ объявляет забастовку и отказывается участвовать в перцепции вообще, либо (преодолев инстинкт самосохранения) разрушается, патологически сужается, избрав тот или иной тип регрессии. С последними случаями нередко имеют дело психиатры. Подумайте, как бы вы отнеслись к ясно видимому объекту, который имеет запах и вкус, но его никак невозможно пощупать? Или, наоборот, нечто невидимое, но жужжащее и вечно сующееся вам под ноги? Читайте психиатрические справочники — там вы найдете много «лестных» определений в свой адрес.

    Каким образом дон Хуан обошелся с непрерывностью Кастанеды, мы уже вспоминали в предыдущем разделе. Превратившись на его глазах в дряхлого и слабоумного идиота, он подорвал веру тоналя в столь жизненно важную идею его бытия, что Карлос достиг "места без жалости": тональ забастовал всерьез и отказался "жалеть себя", т. е. попросту отказался на время от целесообразности своего существования. Ожидаемость (предсказуемость) событий подвергается со стороны дона Хуана и его эксцентричного «ассистента» дона Хенаро постоянным, многократным и достаточно грубым нападкам. Во-первых, предпринимая очередную атаку на крепкий тональ Кастанеды, дон Хуан всегда подчеркивает: "У меня нет никакого плана". Причем, для нас не имеет никакого значения, действительно ли маг «импровизирует», прислушивается к недоступному для нас "зову намерения" или вполне осознанно конструирует западню, согласно собственной культурной традиции. Главное — это неожиданность, остановка предсказуемости, нелепая «брешь» в описании мира. Он сбивает с толку и пользуется растерянностью тоналя, чтобы проиллюстрировать некие таинственные «обломки», чья ценность, быть может, и состоит только в том, что они чужеродны, они — извне, мистическая галька на берегу океана Реальности. Добиваясь этого, он любит пользоваться перцептивными контрастами: свет — тьма, звук — тишина и т. д. Сколько раз он в минуты самого глубокого затишья издавал пронзительные звуки, от которых кровь застывала в жилах, а потом снова требовал глубокой, почтительной тишины! И тогда случалось, что приходили "непостижимые вещи". Благодаря этим проказникам мир делается «непредсказуемым», как в знаменитых фантасмагориях Льюиса Кэррола. Например, существо из параллельного мира — «союзник» — настойчиво предлагается Кастанеде в качестве забавного посетителя, которого можно ожидать в любой момент.

    "Теперь союзник непременно придет к тебе, независимо от твоего отношения к нему. Ты можешь сидеть без дела или думать о женщинах и вдруг — хлоп! — кто-то похлопает тебя по плечу. Обернешься — а сзади стоит союзник," — шутит (?) дон Хенаро. (II, 425)

    "Ладно, — сказал я. — Что делает в таком случае воин?

    Дон Хенаро подмигнул и почмокал губами, как бы подбирая подходящее слово. Он неотрывно смотрел на меня, потирая подбородок.

    — Воин делает в штаны, — произнес он с величественной невозмутимостью, доступной только индейцу." (II, 425)

    Абсурд, нелепость, возведенные в принцип эмоционально-чувственного отношения к разваливающемуся на глазах миру только и могут спасти тональ от окончательного хаоса. Мы как бы оставляем в стороне самую важную черту тоналя, с помощью которой он лелеет свою консервативность, свою хрупкую мощь и безусловную веру в собственную непогрешимость, — мы оставляем в стороне его чванливую серьезность, парадоксальным образом при помощи смеха оберегаем его от разрушения. Так или иначе, столкновение с союзником — серьезное испытание для человеческого тоналя. Потрясти разум, заставить его уйти в сторону, и все же сохранить его — особое искусство работы с союзником, явление которого — всегда разрушение ожидаемости (предсказуемости) ординарного описания. Это явление оказывает магу неоценимую помощь, давая возможность извлечь уникальный урок из восприятия элемента нагуаля среди яркого солнечного дня тоналя.

    "Растения подводят ученика непосредственно к нагуалю, а союзник является одним из его аспектов. Мы действуем исключительно в центре разума вне зависимости от того, кем мы являемся, и откуда мы пришли. Разум способен естественно так или иначе брать в расчет все, что происходит в рамках его идеи мира. Союзник — это нечто такое, что находится вне его обозрения, вне царства разума. Это может наблюдаться только в центре воли в те моменты, когда наш обычный взгляд остановлен. Поэтому правильно было бы сказать, что это — нагуаль. <…>Маги научились после многих поколений использования растений силы отдавать себе отчет о своем взгляде на мир во всем, что происходит с ними. Я сказал бы, что маги, используя свою волю, добились расширения своих взглядов на мир." (IV, 247–248) (Курсив мой — А. К.)

    Кто-нибудь хмыкнет и назовет все это "управляемой шизофренией". Какие еще «союзники», где они обитают и почему обычное осознание не имеет о них никаких свидетельств? В связи с этим, мне приходит на память известная среди этнографов история об одном малазийском племени в несколько сот человек, которое из-за горного обвала оказалось на века полностью изолированным от внешней цивилизации. Эти ребята питались подножным кормом, охотились на мелкую дичь, строили хижины из подручного материала — словом, пребывая на первобытном уровне развития, имели все необходимое для биологического выживания. Разумеется, у них сложилась собственная картина мира — несложная мифология, зачатки культуры, обрядность, религия и племенная социальная структура. Совсем недавно антропологи смогли проникнуть в этот "затерянный мир" — завал был расчищен и коммуникация возобновилась. И тут выяснился любопытный факт. Дело в том, что на протяжении последних десятилетий дважды в день (!) над заброшенной долиной на небольшой высоте пролетал пассажирский воздушный лайнер — там пролегал один из авиационных «коридоров», испещривших небо Азии после проникновения сюда мировых авиакомпаний. Так вот: ни один из туземцев за всю свою жизнь ни разу не только не видел бороздящую небеса "железную птицу", но даже не слышал поистине громоподобного рева его сверхмощных двигателей. Самолет «отсутствовал» в перцептивной картине мира малазийских «отшельников», из-за чего не мог восприниматься их сознанием вообще.

    Пожалуй, самому жуткому переживанию подвергся Кастанеда, когда его изобретательные учителя решили слегка «поработать» с третьей фундаментальной опорой описания мира ординарного тоналя — со стабильностью (повторяемостью) образа. Если вначале дон Хуан ограничивался таинственными разговорами, путая растерянного антрополога заявлениями вроде "эта ворона — вовсе не ворона", "этот ветер ночью не является ветром", или, скажем, "бабочка, которая издает щелкающие звуки, — само знание", то в дальнейшем подобные «игры» приобретают куда более драматическую и впечатляющую окраску. Целые области мира разъидентифицируются, так и не обретя нового имени: "Ночью эти холмы перестают быть холмами." (III, 618) Затем Хенаро произвел с Карлосом ужасающий опыт по кардинальному разрушению идеи стабильности образа. В книге четвертой ("Сказки о силе") он при помощи мистического звука приводит Кастанеду к гребню скалы, где сидит, посмеиваясь и болтая ногами. Но стоило Карлосу отвернуться на долю секунды, как Хенаро исчез, хотя «физически» никак не мог этого сделать. Вновь погрузившись в определенное состояние восприятия, он опять увидел его на гребне скалы. Потом оба учителя производили мощные и ужасающие манипуляции с восприятием Кастанеды. Эти «эксперименты» вызвали разрушение тоналя в таких масштабах, что оно обратилось в подлинную агонию:

    "Мое тело непроизвольно задрожало от напряжения. Я почувствовал себя так, будто меня захватило и втянуло в смертельную битву что-то, не дающее мне дышать. У меня не было даже страха. Скорее, какая-то неконтролируемая ярость овладела мной и достигла такой степени, что я рычал и визжал, как животное. <…>

    Я почувствовал себя утомленным и безучастным. Было ощущение безразличия, и я не хотел ни думать, ни говорить с самим собой. Я чувствовал не испуг, а необъяснимую печаль. Мне хотелось плакать. <Дон Хуан> потребовал, чтобы я разговаривал с собой, потому что на этот раз внутренний диалог был отчаянно нужен. Я слышал, как он приказывает мне: "Разговаривай! Разговаривай!"

    Губы сводила судорога. Мой рот двигался без единого звука." (IV, 93–94)

    Разрушаемый тональ Кастанеды агонизировал. Это было подлинное умирание тоналя, утратившего основополагающие свои опоры. Подобно разочаровавшемуся во всем подростку, он не хотел жить и умирал вместе с языком. Юмор, с которым дон Хуан хлопочет вокруг «онемевшего» Карлоса, не снижает серьезности положения. В таких случаях может помочь только действительно искусный "реаниматор".

    Менее опасным, но столь же решительным нападением на идею стабильности оказалась известная и многими любимая сцена с "исчезновением автомобиля". Мы не будем ее пересказывать, петому что она по сути повторяет тот же опыт с тоналем. Представление о том, что автомобиль можно запросто "убрать из этого мира", а потом так же безболезненно «вернуть» его обратно, вполне приемлемо для фантастического романа, но в сфере обыденного восприятия может положить конец безусловному торжеству привычного описания мира раз и навсегда.

    Деструктивные элементы вводятся в описание мира настойчиво и целенаправленно. Можно предложить читателю самому обнаружить их повсеместное присутствие в тех уроках, которые дон Хуан преподавал Кастанеде на первых этапах обучения. Обычно его "безумные речи" и такие же "безумные действия" либо вводят читателя в недоумение, либо очаровывают мнимой мистичностью, так или иначе оставаясь необъясненными, непонятными, непостижимыми. «Нелепыми», как говорят скептики.

    Даже целостность пространственно-временного континуума (быть может, последняя зацепка тоналя за свой узаконенный космос) безапелляционно прерывается вторжением нагуаля. То и дело Карлос попадает в «магическое» время — то удаляясь в переживания, что длятся в его жизни часами, а по хронометру — несколько минут, то "выпадая из потока" времени на мосту силы, где пытается справиться с новой для себя ролью лидера магического «отряда», забывая и вспоминая «куски» неизвестно когда прожитых ситуаций. Он долго не может прийти в себя после телепортации, произведенной с помощью дона Хуана в Мехико (тут уж и пространство и время теряют свою непрерывность). Словом, мир рушится, а на его обломках вырастает нечто безымянное, но очаровывающее и влекущее к себе.

    Однако самой квинтэссенцией деструктивного начала — бездной, куда в любой миг готовы скатиться все рациональные сооружения и мыслимые законы, весь порядок замкнутых структур — в системе дона Хуана выступает смерть, все сводящая на нет, неотступная, беспристрастная, неминуемая.

    "На каждом повороте этого пути человек сталкивается с угрозой полного уничтожения, поэтому неизбежно начинает осознавать свою смерть. Без осознания смерти он останется только обычным человеком, совершающим заученные действия. Он не будет обладать мощью и способностью к концентрации, чтобы отведенное ему на этой земле время превратилось в магическую силу." (II, 323)

    Метафора, избранная доном Хуаном, вызывает у тоналя неотразимое впечатление. Ведь это не мысль, не идея бренности всего сущего или тому подобная банальность, а ощутимое, почти зримое присутствие Деструктора, способного в единый миг прервать все непрерывности, уничтожить любую предсказуемость, развалить придуманную стабильность и все обратить в прах.

    "Когда ты в нетерпении или раздражен — оглянись налево и спроси совета у своей смерти. Масса мелочной чепухи мигом отлетит прочь, если смерть подаст тебе знак, или если краем глаза ты уловишь ее движение, или просто почувствуешь, что твой попутчик — всегда рядом и все время внимательно за тобой наблюдает.

    Он снова наклонился ко мне и прошептал в самое ухо, что, резко оглянувшись налево по его знаку, я опять увижу на камне свою смерть. Он едва заметно мигнул, но оглянуться я не отважился. Я сказал, что верю, и что в этом плане ему больше нет нужды на меня давить, потому что я и так в ужасе." (III, 483–484)

    Смерть в понимании индейских магов отнимает у нас всякую надежду на длительность, на продолжительность, что является основной и абсолютно необходимой уверенностью тоналя.

    "У тебя нет времени, приятель, — сказал он. — В этом — беда всех человеческих существ. Времени нет ни у кого из нас, и твой "поддающийся оценке промежуток времени" ничего не значит в этом жутком таинственном мире." (III, 537)

    Дон Хуан вовлекает Смерть как абсолютного Деструктора в качестве силы, способной укротить самонадеянный тональ, ибо все живое боится смерти. Таким образом «маги» прижимают тональ к стенке.

    "Я уже говорил тебе, это — очень странный мир. Силы, которые руководят людьми, непредсказуемы и ужасны, но в то же время их великолепие стоит того, чтобы стать их свидетелем. "(II, 539)

    Вообще, если говорить об эмоциональном отношении мира тоналя к магии, то оно глубоко противоречиво (не подобным ли образом мы относимся и к самой смерти?). Взирая на магию, тональ испытывает, как минимум, два противоположных и обостренных до крайности чувства: ужас и очарование. Агония тоналя — это рождение магии, агония человеческой целостности — окончательный прорыв в аморфную ткань нагуаля. Возвращение из ярко освещенного пространства мира в неопределимую Реальность — это и магия и смерть одновременно. Когда мир рушится, нам страшно. Но над руинами восстает "новое небо", никогда не виданное нами — изумительное и чарующее.

    Как-то на ночной трассе машину Кастанеды догоняли странные «огни» — то ли фары неизвестного преследователя, то ли «неизвестное» само по себе. Дон Хуан, естественно, усомнился в том, что едет автомобиль.

    "Ну что еще это может быть? — нервно спросил я.

    Его намеки вывели меня из себя.

    Он повернулся и посмотрел прямо на меня, потом медленно покивал, как бы взвешивая то, что собирался сказать.

    — Это огни на голове смерти, — сказал он мягко. — Она надевает их наподобие шляпы, прежде чем пуститься в галоп. То, что ты видишь позади, — это огни на голове смерти, которые она зажгла, бросившись в погоню за нами. Смерть неуклонно преследует нас, и с каждой секундой она все ближе и ближе…

    У меня по спине пробежал озноб. Какое-то время я не смотрел назад, а когда снова взглянул в зеркало, огней нигде не было видно.

    Я сказал дону Хуану, что машина, должно быть, остановилась или свернула в сторону. Он не глянул назад, а лишь потянулся и зевнул.

    — Нет. Смерть никогда не останавливается. Просто иногда она гасит огни. Но это ничего не меняет…" (II, 221–222)

    И все же маг испытывает исключительную благодарность и особенное уважение к собственной смерти. На протяжении всей жизни она учит его умирать, не умирая. Срывать пелену тоналя так решительно, целиком и полностью, дано только смерти. Для «воина» она — учитель и благодетель. На неопределенное время откладывая сроки уничтожения, смерть дает возможность магу сделать свой тональ послушным, «выдрессировать» его и научиться многим чудесам подлинного Бытия, постичь высокие и несказанные тайны нагуаля, сохранив при этом осознание и волю, что в совокупности и есть жизнь.

    Итак, мир разрушается и мир восстанавливается. Маг умирает и обретает бессмертие. Подытоживая способы разрушения мира, которые мы рассмотрели в данной главе, нельзя не вспомнить о том, как коротко разъяснил парадокс магии дон Хуан в доверительной беседе с Кастанедой:

    "Я тоже не хотел обладать силой. И не видел причин для того, чтобы ее накапливать, и никогда не выполнял инструкций, которые мне давались, или, по крайней мере, никогда не думал, что их выполняю. И однако, несмотря на свою глупость, я накопил достаточное количество силы, и в один прекрасный день моя личная сила заставила мир рухнуть.

    — Но почему кто-то должен хотеть остановить мир?

    — Так ведь никто и не хочет, в том-то и дело. Это просто происходит. А когда ты узнаешь, что это такое — остановка мира, ты осознаешь, что на то есть свои веские причины. Видишь ли, одним из аспектов искусства воина является умение сначала по некоторой особой причине разрушить мир, а затем — снова восстановить его, для того, чтобы продолжать жить." (III, 587)

    Можно сказать, в этом и заключается венец всех усилий по разрушению "описания мира": мы достигаем крайней точки доверия, обнажаем все и всяческие условности, и возвращаемся для продолжения своей работы в привычное сновидение уже не рабами его каторжных проектов, но свободными созерцателями, следующими по собственной дороге к Истине.


    ГЛАВА 4. ПРОРЫВ К НАГУАЛЮ

    Ухожу — не спрашивай больше куда…

    Белые облака… Бездонная пропасть времен.

    (Ван Вэй)

    1. Безмолвие

    Доселе мы рассуждали лишь о методах разрушения, опровержения описания мира, о приемах, позволяющих дезавтоматизировать работу тоналя, и оказались теперь у решающего порога — перед прыжком в нагуаль.

    Вот уж в самом деле невиданное предприятие! Возможно ли ограниченному человеческому существу объять каким бы то ни было (пусть даже сколь угодно необычным, превращенным, магическим!) способом саму Реальность — абсолютный Объект, если мы отказались от изготовленного мудрой природой аппарата сокращения, упрощения, приспособления внешнего сигнала к доступной нашему ничтожеству интерпретации? По сути, этот вопрос есть лишь перифраза вековечной проблемы, предмет сомнений и дерзаний мировой философии от начала времен.

    Агностическая традиция в лице новейшего позитивизма прочно удерживает свое положение в нынешних научных воззрениях; более того, своею трезвостью, взвешенным подходом и практицизмом она может вызвать лишь понимание и симпатию. И еще больше: можно утверждать, что для науки такая гносеологическая установка является единственно приемлемой, в то время, как когнитивный максимализм (будь то материалистический или идеалистический) — штука пагубная, поскольку провозглашает реальность условного знака, заменяет мир символами, иероглифами, мечтой. Иной ситуации быть не может и не должно, ведь наука является полновесным и самым значимым плодом тоналя, описания мира; это его апофеоз, вершина продуктивного космоса человеческой мысли, неотъемлемая часть описания, вне его не существующая и невозможная. А значит, научный агностицизм прав: ибо в рамках тоналя нагуаль действительно непознаваем.

    Однако научный взгляд, вполне уверенный в себе (что понятно), склонен игнорировать то, что в его аппарат не входит и внутри его модели не верифицируется. И связано это прежде всего с фундаментальным представлением о природе познания. Именно здесь всегда лежал камень преткновения, порождающий вражду между наукой и мистицизмом любого сорта, ибо мистики туманно вещают о каком-то невыразимом знании, а для науки невыразимое есть просто непознанное, т. е. существующее за пределами знания, вне научной Вселенной и (может быть) вне мира вообще. Для науки познание — это процесс превращения воспринимаемого сигнала в специфическую структуру смысловых единиц (что и подразумевает само слово информация), из которой можно извлечь разнообразные закономерности, соединяемые в модель согласно предложенному категориальному инструментарию. Очевидный тупик возникает, стоит нам вспомнить об ограниченности человеческой памяти, внимания, восприятия перед лицом ничем не ограниченного бытия. Мы не способны воспринять и сохранить объем информации, превышающий некоторый поставленный предел, тем более не способны оперировать этим объемом. Таковы неутешительные законы тоналя.

    (Любопытно наблюдать, какими причудливыми и необоснованными приемами пользуются мистики, столкнувшись с этой гносеологической западней. Зная, что тупик непреодолим, они и не пытаются найти решение. Логика, как и любая форма рационалистского мышления, в других случаях используемая ими вполне беззастенчиво, здесь отметается даже с некоторым презрением. В ход идут слова возвышенные и неопределенные. Цепь рассуждений, доселе ясная, обрывается, и все мыслительное настроение изменяет тональность — вторгаются мощные аккорды религиозного чувства, которые, хотя и несут неоспоримую эстетическую ценность, но все же мало относятся к прямому исследованию когнитивной природы человека. По-видимому, никто из мистиков не избегает подобных «провалов» в мышлении. Даже такой маститый буддолог, как Д. Т. Судзуки, не побоявшийся откровенно поставить вопрос, искусно уходит от ответа, оставив читателя с рассуждениями о неизведанных глубинах психики и надеждой на так называемое Неосознанное. Вот пример его рассуждений из популярной монографии "Основы дзэн-буддизма": "Теперь возникают следующие практические вопросы: каким образом человеческий разум может постичь нуль, бесконечность, протяженность, не имеющую конца, непрерывные отрезки времени и пространства…; каким образом может маленькое «я», отрезанное от целого и ограниченное, когда-либо постичь и даже осознать высшее «я», неограниченное, целостное и бесконечное? <…> Я целиком и полностью согласен с утверждением Симоны Вейль: "Единственный путь к истине, то есть, к истине высшего «я», заключается в уничтожении себя в любом смысле. "Мы не можем не испытать чувства унижения, пока не опустимся в глубины Неосознанного, где пребывает высшее «я», а современный человек пока еще до этого не дошел <.. > Я имею в виду открытие высшего «я». (Д. Т. Судзуки. Основы дзэн-буддизма, сс. 364–365.) Вы заметили, как главный и действительно насущный вопрос как бы «снимается», утекает меж пальцев и тонет в общих рассуждениях? Мы нисколько не намерены спорить с давним оккультным утверждением, будто постижение Реальности происходит через "уничтожение себя в любом смысле", т. е. через остановку эго. Но нас интересует именно: почему? В чем заключена таинственная связь между механизмом эго и восприятием бесконечных объемов Реальности, Объекта, Бытия? Если вопрос ставится таким образом, то в ответ мы не услышим ничего, кроме более или менее поэтических метафор и аллегорий. Возможно, только концепция нагуаля проливает некоторый свет на вечные проблемы познания.)

    Обратившись к нагуалю, мы обнаруживаем некоторые сюрпризы. Прежде всего, восприятие, извлеченное из жерновов тоналя, оказывается совершенно безразличным к информации. Всякое воздействие совершается непосредственно и сводится, по сути, к целостному, ничем не искаженному «энергообмену» между Реальностью и субъектом. Если рассуждать в рамках описания, никакого познания, собственно говоря, не происходит. Обнажается природа того явления, что лежит в основе «тонального» познания — своего рода «резонанс», или слияние с любым избранным участком бесконечного спектра Реальности.

    Практически это куда более эффективный процесс, чем интеллектуальное постижение внутри тоналя, поскольку позволяет напрямую оперировать интересующим нас полем безо всякого механизма, пользуясь лишь теми резонансными явлениями, что лежат в основе восприятия самого по себе. Формально же он не является познанием, если мы говорим о познании тоналя, так как невербализуем и, более того, не может быть описан принципиально: в тот же миг, как мы приступим к его описанию, процесс прекратится, и мы вернемся в исходную точку.

    Это и есть "темное знание" мистиков, куда науке нет доступа. Сам мозг как предмет описания перестает в нагуале существовать; он не только не является больше хранилищем информации, поскольку нагуаль не знает никакой «информации», категорически протестуя против формы ("ин-форма-ция" — облечение в форму), — он исчезает как замкнутый на себе объект, как обиталище психического, что для мира тоналя всегда есть оппозиция внешнему, некая коробка, набитая мыслеформами, образами, идеями, т. е. той рефлексивной кашей, что называется "идеальным миром" человека. Противопоставления "субъект — объект", "внутреннее — внешнее" в нагуале не актуальны.

    Как мы функционируем посредством описания? Сталкиваясь с внешним сигналом, мы закономерно обращаемся внутрь, силясь отыскать идеальные элементы, при помощи которых возможна интерпретация и адекватное ей действие. Такое положение неизменно чревато экзистенциальным конфликтом. Внешнее — всегда враг внутреннего, потенциальный противник, вызов, проверка на прочность и эффективность. В нагуале, где торжествует Реальность, миф об отделенности исчезает, как тень. Человек превращается в разомкнутую структуру, вещь и знание о ней абсолютно уравниваются друг с другом. Ничего не зная формально, мы в каждый момент располагаем абсолютным, исчерпывающим знанием о той области Реальности, с которой имеем дело. Наука здесь невозможна и не нужна, так как уже не информация оперирует информацией, но вещь — вещью, что и есть необусловленное действие, для которого нет пределов.

    Таким образом, мы еще раз можем оценить смысл выражения дона Хуана "нагуаль там, где обитает сила". Способность к произвольной концентрации внимания (то поистине величайшее достижение Природы в человеческом существе, которое и породило сознание, личность, цивилизацию) в мире нагуаля обнажает заключенную в ней невообразимую мощь. Не это ли высшая самореализация Человека, открывающая совершенно иную перспективу для его бытия, иную гармонию, иной смысл? Выше мы говорили, что способ утилизации энергии бытия — прямое следствие способа восприятия объекта, так что тернистый путь человеческого развития в конце концов сводится к разработке такого описания мира, какое гарантировало бы нам максимальное разнообразие и оптимальность в методах данной утилизации. Мы видели, как подобный путь заставляет нас кружить вокруг да около, какого напряжения сил он требует для достижения частных и малоэффективных результатов, этих нелегких "побед над природой", о которых мы любим возвещать так помпезно. Мы догадываемся, насколько условны и искажены представления, составляющие фундамент нашей науки; мы сокрушаемся об этом, но не способны изменить общий ход своего развития, так как бесконечно увлечены инерцией культуры, преемственностью знаний и подходов. «Магия» дона Хуана подарила неожиданный шанс и невозможную ранее надежду.

    Однако, прежде, чем распроститься со своим уютным «здравомыслием», со своими приятными фантазиями на предмет невиданных миров, прежде чем оставить побоку мастерство рационального мышления и языка, чтобы соблазниться сокрушительными чудесами магии, надо до конца осознать: Реальность — не Сад Небесный и не благоухающий океан Ананды; скорее, это торжество такого нечеловеческого порядка, что мы назвали бы его, в первую очередь, иррациональным хаосом. Только мысль — непревзойденный страж и хранитель тоналя — удерживает нас на краю отверзшейся бездны. Прекрасно сказал об этом М. Мамардашвили: "Только у существ и только в таком мире, где хрупко и как бы неминуемо обречено все высокое и благородное, есть и возможна мысль, полому что такие существа можно назвать историческими существами. Они являются таковыми, поскольку помещены на некоторой точке, которая находится на какой-то бешено закрученной кривой, окруженной хаосом иррациональным и гибелью. И это — мысли. И мысль есть вопрос о том, на каких условиях и как такая точка может удерживаться на этой кривой, и почему вообще такая кривая существует?" (М. Мамардашвили. Что значит мыслить и что значит мыслить не мысля?) (Курсив мой — А. К.)

    Вопрос трагический и неразрешимый. Интеллектуальная программа, обратившая свое внимание на исток, на корень самой себя, обречена. Это конец ее функции, ибо все ее дальнейшее существование — только забвение, забытье поистине кошмарного знака, расшифровка которого сулит самоуничтожение. Но жизнь бесконечно больше разума, бесконечно важнее его — в ней свой особенный смысл, особенная радость и полнота.

    Чтобы увидеть бытие таким, разум должен быть остановлен, язык прекращен и оставлен социальной коммуникации, в чем, собственно, и заключена его единственная функция, производство информации должно быть осознанно отделено от познания и названо составлением интеллектуального инструментария, имеющего существенное прагматическое значение для консервации эволюционно открывающихся путей потребления. Грандиозное «делание» науки и культуры воспето по заслугам, и мы — детища находчивой и трудолюбивой цивилизации — ни в коем случае не выбросим это сокровище на свалку истории. Мы все сохраним и пойдем дальше.

    А дальше — опасная и малознакомая область. Шри Ауробиндо называл ее "безмолвием ума", Джидду Кришнамурти — "тотальным вниманием", буддисты — «пустотой», а дон Хуан — "остановкой внутреннего диалога". Ни одна мистическая доктрина, ни одно магическое учение не обходится без этого фундаментального приема. Какими бы метафизическими конструкциями, какой бы мифологической декорацией ни пользовался "духовный учитель", контроль над умственной деятельностью оказывается первым шагом на пути к Неведомому. Мы знаем два метода, которые в тех или иных формах предлагаются оккультисту для постижения подлинной (или магической) Реальности:

    1. Метод, ведущий к полной (насколько это вообще возможно) остановке мыслительных процессов, наравне с процессами идентификации и вербализации.

    2. Метод, ведущий к растождествлению с мыслительным потоков через эмоционально-чувственное отчуждение от него, т. е. культивация особой области психического пространства, где движения мысли как бы «угасают», и тем самым дают возможность определенному участку воспринимающего Я следить за ним из положения "беспристрастного созерцателя".

    Не следует полагать, будто два метода действуют "в унисон" и приводят к похожим эффектам. Это распространенное заблуждение, опасность которого мы и намерены здесь раскрыть.

    Древнейшим способом работы с умственной активностью (который потом нашли слишком тяжелым, «слишком» насильственным и аскетичным) был метод, зафиксированный в древних «Йога-сутрах» Патанджали. Мы позволим себе высказать предположение, что данный прием был с должным почтением к традиции перенят у гораздо более древних искателей уже тогда, когда смысл их поисков был основательно подзабыт и подменен новыми философскими конструкциями, получившими популярность у индийских мыслителей в IV–II веках до н. э. Древний афоризм, открывающий «Йога-сутры», звучит так: йогас — читта — вритти — ниродха.

    Наиболее вразумительный перевод может звучать так: йога — это приостановка [временное прекращение] (ниродха) движений [колебаний, активности] (вритти) субстанции ума (читта).

    С этим методом связывали строгую дисциплину, требующую особой волевой интенции. Говорили о пути тапасья, где адепт не ждет откровения Абсолюта по Его собственной милости, а дерзает собственными силами приблизиться к Нему. Для религиозного учения, где Воля Всевышнего определяет все, подобный путь еретичен, ибо чреват гордыней или даже богоборчеством. Партнерские отношения с Реальностью для набожного человека если не святотатство, то уж, по меньшей мере, самонадеянность твари земной. Индуизм, быстро охвативший своим влиянием значительную часть полуострова, будучи религией во многом аморфной и терпимой, не решился преследовать «самодеятельных» богоискателей. Но путь тапасья, то ли из-за тернистости своей, то ли по тихому наущению мудрых пандитов, стал понемногу терять популярность, все более уступая разнообразным способам «капитуляции» перед Всемогущим Божеством — через служение, через Любовь, через Веру. Одинокие тапасья все еще бродят по пыльным дорогам Индостана, но при взгляде на них у вас невольно складывается впечатление, что это жалкие руины — обломки невежественных мифов на тему маниакального самоистязания.

    Однако строгие умы и чистые сердца во всех традициях хранили и хранят методы непосредственной самодисциплины, которая пусть небольшими, но собственными силами направляет искателя вперед — ибо не знаем мы, чего хочет Бог, и — более того — не знаем даже, Бог ли Он. Майстер Экхарт, известный христианский мистик, чьи концепции так и остались неприемлемыми для ортодоксальной церкви, одинокий и непонятый, писал на исходе средневековья: "Лучшее и предельное достижение в этой жизни — оставаться неподвижным и позволить Богу (мы бы сказали, Реальности, — А. К.) действовать и говорить в тебе. Когда силы отвлечены от их телесных форм и функций, тогда это слово сказано. Так, Он говорит: "Среди тишины было сказано мне тайное Слово." Чем более полно твое искусство втянуть свои способности и забыть те предметы и их образы, которые ты воспринимаешь, тем более, так сказать, ты забываешь творение, тем ближе твое искусство к этому, тем более восприимчиво твое искусство к этому." (Курсив везде мой — А. К.)

    Для подобного «забвения», т. е. для остановки всех перцептивных стереотипов и отключения интеллектуального механизма, адепты Дзэн разработали целую «технологию». Их религия, не знающая всемогущего Бога, дарующего благодать, оказалась благодатной почвой для интересующих нас экспериментов. Практики предусмотрели специальную серию упражнений для остановки ума — т. н. нэн-действия. По-японски нэн можно приблизительно перевести как "мысленный импульс", зарождающийся в подсознательном. "Нэн — это своеобразное внутреннее давление, и если оно не будет узнано и осознано, оно останется в подсознании нерастворенным. В таком случае некоторые нэн претерпят особого рода брожения…" (С. Кацуки. Практика дзэн.) Три основных нэн-действия составляют фундамент этой своеобразной медитации. (Вообще же, нэн в его типичных разновидностях весьма схож с элементами внутреннего диалога, о котором говорит дон Хуан. Подробнее см. цит. издание.) Дисциплина дзадзэн заключается в том, чтобы лишить нэн содержания, и таким образом «перехитрить» ум, увлекая его в пустоту. Таков, скажем, дзадзэн под названием «му». "Сознательно повторяя «му» с каждым очередным выдохом, изучающий создаст устойчивую последовательность действий первого нэн без размышлений о них в форме второго нэн и без самосознания в форме третьего нэн." (Там же — А. К.) Конечной целью данного дзадзэна, который мы не станем рассматривать целиком, хотя «технология» его увлекательна и эффективна, является достижение "нэна долготой в вечность", что равносильно полной остановке мыслительных процессов при бодрствующем сознании. Недаром дзэн-буддисты сравнивают это состояние с самадхи и называют "чистым существованием". Кстати говоря, практикующие дзэн нередко отмечают, что успешно проводимый дзадзэн приводит к странным и необъяснимым явлениям — спонтанные изменения режима восприятия, выход восприятия за пределы физического тела и многое другое. Буддистская традиция, полагающая все мироздание скопищем иллюзорных мыслеформ, пренебрегает подобными феноменами и советует ученикам избавиться от них, так как усматривает здесь активность скрытых областей ума, которые должны быть также «остановлены» для достижения подлинной Нирваны (т. е. перцептивного нуля, Ничто, космической Шуньяты). Кто знает, действительно ли такой подход плодотворен? И не сыграл ли авторитет Будды со своими последователями злую шутку? По крайней мере, адепты дзэн не любят рисковать своим психическим здоровьем — с чем мы их и поздравляем.

    Но дон Хуан — поистине наследник куда более «безумной» и рискованной традиции. Он берет на себя смелость странствовать в измененных состояниях сознания и даже отличать Реальность от галлюцинации. "Остановка внутреннего диалога" для него только ключ к невиданным мирам, от которых отмахнулись упрямые поклонники Пустоты.

    Свое обучение остановке ума дон Хуан начинает так:

    "Ты слишком много думаешь и разговариваешь. Ты должен прекратить разговор с самим собой. <…> Каждый из нас делает это. Мы ведем внутренний разговор. Подумай об этом. Что ты делаешь, когда остаешься один?

    — Я разговариваю сам с собой. <…>

    — Я скажу тебе, о чем мы разговариваем сами с собой. Мы разговариваем о нашем мире. Фактически, мы создаем наш мир нашим внутренним разговором. <…> Когда мы перестаем разговаривать с собой, мир такой, каким он должен быть. Мы обновляем его, мы наделяем его жизнью, мы поддерживаем его своим внутренним разговором. Но не только это. Мы также выбираем свои пути в соответствии с тем, что говорим себе. Так мы повторяем тот же самый выбор еще и еще, до тех пор, пока не умрем. Потому что мы продолжаем все тот же внутренний разговор.

    Воин осознает это и стремится остановить этот разговор. Это последнее, что ты должен знать, если хочешь жить, как воин. " (II, 393–394) (Курсив мой — А. К.)

    Здесь нам следует сделать два важных замечания. Во-первых, разговор "делает мир". Только исходя из концепции тоналя и нагуаля, мы можем объяснить, почему подлинное "безмолвие ума" обычно приводит к изменению режима восприятия. До сих пор мы сталкивались с ничего не разъясняющими аллегориями на этот счет. Скажем, Ф. Меррел-Вольф, следуя здесь общепринятым разглагольствованиям, сообщает, что безмолвие ума необходимо, чтобы остановить мысленный «шум», который заглушает "голос Безмолвия". Этакая по-восточному пышная метафора!

    Во-вторых, мы выбираем свои пути в соответствии с тем, что говорим себе. Это весьма серьезное препятствие. Не только перцептивные шаблоны, скрывающие от нас нагуаль, но и все поведенческие стереотипы, все сценарии действий и поступков держатся на этой скучит болтовне занятого собою ума. Внутренний диалог консервирует образ себя точно так же, как фиксирует восприятие мира.

    "Мы полностью захвачены своим частным взглядом на мир, и это заставляет нас чувствовать и действовать так, как если бы мы знали о мире все. Учитель с самого первого своего действия направлен на то, чтобы остановить этот взгляд. Маги называют это остановкой внутреннего диалога, и они убеждены, что это — единственная важнейшая техника, которой ученик должен овладеть." (IV, 239)

    С кем же мы ведем этот непрестанный внутренний диалог? Ведь для того, чтобы участвовать в диалоге, нам необходимы две стороны, два объекта, производящих между собой некоторый обмен, чтобы в конечном счете прийти к согласию и единству. (Внутренний диалог, не достигший согласия, — это серьезный симптом душевного недуга, как утверждает психиатрия.) Опять же, заметьте удивительно точный выбор слова! Не «монолог», не "мыслительный поток", не "внутренняя артикуляция" — именно диалог, коммуникация двух неосознанно противопоставленных в психическом пространстве объектов: чистого сенсорного сигнала (внешнего или внутреннего) и перцептуального механизма с его смыслопорождением и референцией. Этот диалог вовсе не обязан «привязываться» к языку, к артикуляции мысленней или голосовой. Даже в том случае, когда вы думаете о том, как разумно распределить финансовый бюджет (еще и шевеля при этом губами), если взгляд ваш случайно упадет на ножницы, лежащие на столе, кто-то в глубинах мозга беззвучно подтвердит вам: "Ножницы." Если же этот «кто-то» уймется (от переутомления или потребленных ядов), вместо «ножниц» вы воспримете нечто — блестящее, острое, округлое, бессмысленное в своем назначении, возможно, даже забавное. Мир перестанет быть миром, и здесь возможно все, что угодно.

    (Касаясь проблемы диалогичности человеческого сознания, любопытно обратиться к точке зрения М. М. Бахтина, рассмотренной в статье Л. А. Радзиховского — "Вопросы психологии", 1985, вып. 6. В частности, он пишет: "Обращенность к человеку объединяет диалог и монолог "на равных". Я обращаюсь к другому не потому, что умею обращаться к себе, наоборот, обращаюсь к себе, так как умею обращаться к другому. Первичен (онто- и филогенетически) диалог. Поэтому и структура диалога формирует структуру монолога. Монолог — подвид диалога, а не наоборот. <…> Структура реального мира людей полицентрична, структура сознания — моноцентрична, или, как это обычно говорят, в системе своего сознания человек — творец, субъект, остальные люди (их образы) — объекты. <…>

    Так, при примитивной форме эгоцентризма человек в своем внутреннем диалоге легко приводит к согласию с собою своего оппонента, как угодно манипулируя его образом…

    Противоположный полюс — предельная децентрованность своего сознания, когда во внутреннем диалоге "образ я" — "образ другого", как и в диалоге реальном, нет "окончательных побед"…

    … для Бахтина диалогизм служит выражением бытийных характеристик сознания, объединяющих его с внешним — также диалогичным — общественным бытием, и есть залог того, что сознание «открыто» во внешнее общественное бытие и способно воспринимать его бытийные характеристики; есть, другими словами, конкретно-психологическое воплощение и мера социальности сознания. <…>

    Но что все-таки значит «противоположность», "отношения диалога", что считать "одним отрезком" в сознании — внутреннем диалоге?..

    Остается предположить, что в сознании есть два уровня: внешний и внутренний. Внутренний слой формируется в раннем онтогенезе (до речи?), на базе существующих к моменту рождения психологических структур и благодаря интериоризации внешнего диалога ребенка со взрослым, в режиме которого (открытого диалога) первоначально и существует психика ребенка. Элементы этого слоя не бесплотны, имеют бытийные (бытийно-диалогические) характеристики, его функции — непосредственное восприятие не содержания, а исходных "бытийных характеристик" самого бытия (общественного бытия) и себя в нем; нечто вроде априорных бытийно-диалогических форм сознания. Этот слой сознания не поддается формально-логическому анализу: он непрерывен и не поддается расчленению на части (недизъюнктивен). Затем на основе неизвестного нам механизма внутренний слой порождает структуру внешнего: деперсонализированного, монологизированного, элементы которого бесплотны; мир открывается внешнему слою не в бытийственных характеристиках, а в содержании, значении; этот слой доступен формально-логическому описанию, он расчленим на части.

    Сознание в такой модели выступает как процесс взаимодействия внешнего и внутреннего слоя. Теперь ясно, почему Бахтин считал диалог универсальной формой существования сознания. Диалогичность сознания обычно понимают как диалогичность его содержаний (т. е. содержаний внешнего слоя), диалоги во внутренней речи. Но эти диалоги а) нечасты, б) монологизированы. Итак, для этого подхода диалоги в сознании Уже внутренней речи. С позиции же Бахтина

    а) диалогично бытие внутреннего слоя и б) диалогична структура (а не содержание!) внешнего слоя (этаструктура есть «аббревиатура» диалогического бытия внутреннего слоя)".)

    "Как ты знаешь, — сказал дон Хуан, — главная помеха в магии — внутренний диалог: это ключ ко всему. Когда воин научится останавливать его, все становится возможным. Самые невероятные проекты становятся выполнимыми. Ключом ко всякому колдовству и магическому опыту, который ты пережил недавно, был тот факт, что ты смог остановить внутренний разговор с самим собой." (IV, 95–96)

    Безусловно, этот способ работы с раскрепощением восприятия принадлежит к древнейшим практикам магии и оккультизма. Это прямой, быть может, несколько грубый, иногда опасный, зато невероятно эффективный путь к подлинному прорыву в Реальность. Но в современном мире, где "все пути сглажены", где убежище и психический комфорт ценится больше, чем "безумные дерзания" попасть неизвестно куда, где нет ни Бога, ни дьявола, ни Учителей, на прочих «астральных» утешителей (вроде ангела-хранителя или Вергилия в роли экскурсовода), большей популярностью стал пользоваться другой способ работы с интеллектом. Мы назвали его "растождествлением с мыслительным потоком". К его чести надо сказать, что этот способ тоже имеет достаточно давнюю историю, но утвердился по-настоящему вместе с развитием религиозного института и религиозной философии. Словом, началось все с того метафизического факта, будто внутри человеческого существа есть некая область (формация), не подверженная ни страданиям, ни смерти. Санкхьяики нарекли ее Пурушей, поздние ведантисты — индивидуальным Атманом, но дело не в словах. Из такого положения, конечно, мог последовать единственный вывод: необходимо растождествить Пурушу (Атмана) с телом и остальной частью психики, чтобы дать ему, наконец, свободу, блаженство и бессмертие. Вместо полной остановки ума стали рекомендовать относительно более простую технику, часто называемую «свидетель». Об этом коротко, но исчерпывающе написал Дж. Хэвитт в своей книге "Йога и медитация": "В этой технике йоги вы наблюдаете любую ежедневную деятельность как независимый свидетель или зритель. Это относится не только к вашим физическим действиям, но и к состояниям ума. Беспристрастно, без разбора и комментариев, спокойно осознавайте вашу ежедневную деятельность, какая бы она ни была: дома, на работе, в социальной жизни, управляя автомобилем, опустошая мочевой пузырь, поедая сандвич — здесь не нужно выбирать деятельность; что бы ни делалось сейчас — это объект созерцательного осознавания. Мы многое узнаем о себе через самонаблюдение, и осознание ведет к полезным переменам в личности в сторону большей невозмутимости, восприимчивости и бдительности. Мы познаем также важность здесь и сейчас, и больше живем в настоящем.

    Буддисты называют это «внимательностью». Буддийский монах может прогуливаться и быть внимательным к каждому шагу. Прогулка становится медитацией. Мы уже видели, что дыхание может быть медитацией. Тибетские учителя йоги инструктируют своих учеников выполнять медитативные упражнения во время их занятий: будь то уборка улиц, починка обуви, работа в магазине или конторе, — что бы то ни было: каждое движение может выполняться с созерцательным осознаванием. Выполнение медитации в повседневной активности — общее положение для многих буддистских школ. Спрошенный "Что такое дзэн?" учитель Дзэн отвечает: "Когда вы голодны — едите, когда устаете — спите." И дзэн-монахи обретают неожиданное просветление (сатори), наблюдая, как учитель ест рис или выполняет какое-то другое ежедневное действие.

    Кришнамурти много уделил самонаблюдению в своих книгах и лекциях, называя умственное отношение отсутствием выбора или пассивным осознаванием. Другое название для этого — чистое внимание. В системе "гармоничного развития" Гурджиева это известно, как «самовспоминание». (Hewitt J. Yoga and meditation. New Delhi, 1982.)

    Подобный прием предпочитал и Шри Ауробиндо, хотя признавал абсолютную остановку мыслительной активности высшим достижением йоги. Но он не рекомендовал ученикам добиваться "полного безмолвия", так как считал его результатом вмешательства высшей Силы, которая придет в свой срок и в согласии со своим законом. Так, Шри Ауробиндо пишет одному ученику:

    "Первый шаг — это спокойный ум, безмолвие ума — шаг следующий… А под умом спокойным я подразумеваю находящееся внутри ментальное сознание, созерцающее появление и передвижение мыслей, но не чувствующее себя мыслящим или отождествляющим себя с мыслями, называя их своими. Мысли, умственные процессы могут проходить через него, словно путники, что появляются и исчезают, пересекая эти безмолвные края — спокойный ум созерцает их, а может и вовсе не обращать на них внимание, но, в любом случае, не приходит в возбуждение и не теряет спокойствия." (Sri Aurobindo. Bases of Yoga.)

    Да и многие современные исследователи оккультизма и метапсихологии йоги вторят этим рассуждениям Шри Ауробиндо. Ф. Меррел-Вольф ("Пути в иные измерения") также твердит, что "полная остановка мыслительного процесса необязательна". Да, необязательна, если вас удовлетворяют случайные проблески, «видения», грезы наяву — в общем, туманный и брошенный мельком взгляд на Реальность, где никому не разобрать, что есть внешнее и искаженное восприятие, и что есть подсознательная мечта, внушенный с детства образ или сон.

    Спокойный ум как беспристрастный созерцатель равно приемлет все. И в первую очередь то, что автоматически продолжают генерировать те его части, которые он не удосужился остановить. Мы хотим особо подчеркнуть сходство этой ситуации со сном или гипнозом. И там, и здесь разум во многом теряет способность к референции. И там, и здесь культивируется особое равнодушие к возникающим у перцептора образам. Кроме того, следует добавить, что оказавшиеся "на воле" психические структуры принимают на себя избыток энергии, высвободившийся благодаря отключению оценочных и реагирующих блоков. Разумеется, творческие потенции «освободившихся» частей (и до того огромные) еще более возрастают.

    Медитаторы, практикующие технику «свидетель», все как один сталкиваются с ростом хаотической ментальной активности — обрывки фраз, нелепые представления, бессмысленные или навязчивые формы, фрагменты автоматической памяти бурлящим потоком несутся сквозь апатичный канал «созерцателя». Говорят, что это естественные помехи, возникающие лишь на первом этапе. Попробуем проследить, что же происходит дальше.

    Практики заявляют, что затем количество образов резко сокращается, они становятся «плотнее», «компактнее», «насыщеннее» — словно вбирают в себя всю свободную энергию из блоков референции и реагирования. Паузы между рождающимися образами удлиняются, и весь ментальный поток как бы затормаживается. Эти редкие и «медленные» образы получают постепенно новое качество: они становятся ярче, все меньше связаны с повседневностью и обретают что-то вроде "символической окраски" с экзистенциальным уклоном. Ориентальные сторонники данной психотехники утверждают, что практикующий переходит на более высокий уровень сознания, где отголоски "космической информации" звучат все явственней. В действительности же, как мы думаем, луч внимания (напоминаем, что речь по-прежнему идет о работе тоналя, пусть даже в измененном режиме), утративший ориентиры в привычной ему области перцепции (беспристрастие, безоценочность, отсутствие реакции "сбивают настройку" тонального механизма), уходит вглубь психики: во-первых, к многочисленным напластованиям подсознательного, а затем и к бессознательному, где обитают первобытные «конденсаты» всех человеческих программ. Это вовсе не идеи и не конструкты, содержащие знание о началах бытия, — это яркие, полноценные образы, необычно емкие и связанные с центральными проблемами существования человека. Отсюда — удлинение пауз (луч внимания должен вначале отыскать образы), несвязанность с повседневным, плотность и насыщенность образов смыслом.

    Утрата ориентиров оказывает нам дурную услугу. Мы перестаем различать внешние и внутренние сигналы, естественно предполагая, что такая «значительная» информация не должна тесниться в закоулках нашего же мозга, а напрямую «спускается» из неких "высших сфер", где, разумеется, на престоле восседает Истина и учит нас постижению Абсолюта.

    Красиво и убедительно звучат рассказы о подобных переживаниях. "Бог внутри" — вот окончательный девиз всех сторонников мистической интроспекции.

    В обычном сновидении мы имеем дело со схожими феноменами. То есть, оценочная и реагирующая части перцептивного аппарата как бы «приглушены», контроль над вниманием в значительной мере ослаблен, — и вот начинается игра саморазвивающихся образов. Здесь и мнимая экстериоризация воспринимаемого, и та же любопытная закономерность: чем ярче и плотнее предъявленный сновидцу обрез, тем более он «символичен», тем больше пищи для размышлений над природой бытия, над собственной судьбой он дает.

    Искусные гипнотизеры воспроизводят аналогичную ситуацию собственным манером: они изолируют некую часть психики пациента, в той или иной степени «обездвиживают» ее и устанавливают раппорт — то есть целенаправленную коммуникацию, посредством которой можно давать команды бессмысленно плавающему "лучу внимания". Через раппорт они могут «извлекать» из психики гипнотика любые картины подсознательного (бессознательного), либо конструируя их специально, взяв в ассистенты творческую силу тоналя ("галлюцинируемое"), либо пробуждать давно ушедшие воспоминания, вмешиваясь в них по своей воле, корректируя и т. п. Что касается воли гипнотика (т. е. способности произвольно двигать "луч внимания" или творить поведенческие сценарии — "выбирать пути", как говорит дон Хуан), то во время сеанса она добровольно отдается во власть гипнотизеру, что и вызывает особую эффективность гипнотерапии.

    Исходя из всего вышесказанного, мы берем на себя смелость утверждать: путь свидетеля имеет много общих черт со сном и гипнотической техникой, а потому может именоваться своеобразной практикой самогипноза, направленной в действительности на пробуждение подсознательных и бессознательных структур психики. Ценность этой практики в деле самопознания неоспорима, ее терапевтический и психологический эффект впечатляет, но Реальность сама по себе, Бытие, Объект — все они по-прежнему остаются "за воротами" самопогруженного сознания. Как нам думается, именно здесь кроется причина столь поразительного несоответствия между созерцательным опытом медитирующих ориенталистов и перцептивным вторжением в океан Реальности у сторонников дона Хуана.

    Даже основной подход, применяемый интроспективно настроенными искателями, полярно противоположен направленному вовне взгляду индейского «мага». Первые чаще всего пользуются техникой "сенсорной и информационной депривации", т. е. сужают поле сознания в точку, где возможен один выход — внутрь. Дон Хуан же, напротив, «перегружает» тональ информацией, чтобы убедить его в собственной ограниченности и заставить «отступить». Иными словами, «маг» лишает тональ последней соблазнительной лазейки укрыться в необозримом океане бессознательной деятельности. Вспомните, какие способы остановки внутреннего диалога он предлагает Кастанеде:

    "Для того, чтобы остановить способ видения мира, который поддерживаешь с колыбели, недостаточно просто желать или просто принять решение. Необходима практическая задача. Эта практическая задача называется правильным способом ходьбы. <…> До самого последнего момента тебе не приходило в голову, что это было самым эффективным средством для остановки твоего внутреннего диалога.

    — Как правильный способ ходьбы может остановить внутренний диалог?

    — Ходьба в этой специфической манере насыщает тональ, — сказал он. — Она переполняет его. Видишь ли, внимание тоналя должно удерживаться на его творениях. В действительности, именно это внимание в первую очередь и создает порядок в мире. Поэтому тональ должен быть наблюдателем этого мира, чтобы поддерживать его. И превыше всего он должен поддерживать наше восприятие мира как внутренний диалог.

    Он сказал, что правильный способ ходьбы является обманным ходом. Воин сначала, поджимая пальцы, привлекает свое внимание к рукам, а затем, глядя без фиксации глаз на любую точку прямо перед собой на линии, которая начинается у концов его ступней и заканчивается над горизонтом, он буквально затопляет свой тональ информацией. Тональ без своих отношений с глазу на глаз с элементами описания не способен разговаривать сам с собой, и таким образом он становится тихим.

    Дон Хуан объяснил, что положение пальцев никакого значения не имеет, и что нужно просто привлечь внимание к рукам, сжимая пальцы непривычным образом. И что важным здесь является то, что несфокусированные глаза замечают огромное количество штрихов мира, не получая о них ясного представления. Он добавил, что глаза в этом состоянии способны замечать такие детали, которые были бы слишком мимолетными для нормального зрения." (IV, 239–240)

    Особенное внимание следует обратить на то, что "переполнение информацией" связано с глазами. 90 % поступающего сенсорного сигнала проходит у человека через визуальный канал. Но и это еще не все. Любое действие тоналя по обработке сигнала (смыслообразование, референция) также автоматически связано с движением глаз — об этом хорошо знают специалисты по нейролингвистическому программированию. Глазами мы «думаем», «вспоминаем», «воображаем», «оцениваем», "ищем выход", "принимаем волевое решение". Дезавтоматизация движения глазных орбит «расстраивает» тональ во всех основных пунктах его хорошо скоординированной деятельности. Вот почему дон Хуан не слишком настаивает на "созерцании точки" или на беспорядочном блуждании взора по белой стене, как это практиковалось в буддистских монастырях. «Маг» требует совмещения двух практических приемов: восприятия большой и неосмысливаемой перцептивной массы и сокращения до возможного минимума автоматических движений глаз. Эти два условия, соблюдаемые одновременно, при должной настойчивости помогают остановить внутренний диалог.

    "В начале нашего знакомства дон Хуан предлагал мне… подолгу ходить с расфокусированными глазами, пользуясь только боковым зрением. Он утверждал, что если удерживать расфокусированные глаза на точке чуть выше горизонта, то получаешь почти полный 180-градусный обзор. Он настаивал, что это упражнение является единственным способом остановки внутреннего диалога. <…> Тогда же я понял, что остановка внутреннего диалога — это не просто удерживание слов, произносимых самому себе. Весь процесс моего мышления остановился, и я ощутил себя как бы парящим." (IV, 19)

    Аудиальный сигнал, как обычно замечают, по сравнению с визуальным менее «информативен», т. е. гораздо меньше склонен складываться в сложные и однозначно узнаваемые перцептивные образы и не так активно участвует в тональном "описании мира". (Мы, конечно, рассматриваем только первую сигнальную систему.) Восприятие звука, не подкрепленное визуальным компонентом, всегда неполно, всегда оставляет «пробел» в значении или ситуации, позволяя применить к нему сразу несколько интерпретационных схем. И этому факту в системе дона Хуана уделяется должное внимание:

    "Как я могу перестать говорить сам с собой?

    — Прежде всего, ты должен использовать уши, чтобы снять часть нагрузки с глаз. Мы с самого рождения использовали свои глаза для того, чтобы судить о мире. Мы говорим с другими и с собой ставным образом о том, что видим. Воин сознает это и прислушивается к звукам мира." (II, 394)

    Пожалуй, самая труднопостигаемая штука в деле остановки внутреннего диалога — это использование воли. Об этой загадочной и одновременно очень простой вещи, которую дон Хуан называет то волей, то намерением, то командой Орла, нам придется говорить особо. Сейчас же мы укажем только на одно: любое действие существа ("мага" или профана) есть прямая манифестация воли, т. е. непосредственного передвижения энергетических полей, связанных в единой структуре с энергетикой мироздания. Все указанные выше приемы — только «уловки», особенные «делания», открытые древними исследователями и служащие для пробуждения воли — для научения перестраивать свое энергетическое поле определенным способом. Если эта задача выполнена, вспомогательные техники можно оставить — они более не нужны.

    В конце обучения дон Хуан прямо разъяснил суть дела: "Внутренний диалог останавливается за счет того же, за счет чего начинается: за счет действия воли. Ведь начать внутренний разговор с самими собой мы вынуждены под давлением тех, кто нас учит. Когда они учат нас, они задействуют свою волю. И мы задействуем свою в процессе обучения. Просто ни они, ни мы не отдаем себе в этом отчета. Обучаясь говорить с самими собой, мы обучаемся управлять волей. Это наша воля — разговаривать с самими собой. И, чтобы прекратить внутренние разговоры, нам следует воспользоваться тем же самым способом: приложить к этому волю, выработать соответствующее намерение." (VII, 374)

    И здесь мы подходим к сущности и цели всего этого нелегкого предприятия.

    Дело в том, что внимание, которым маг выбирает комплексы восприятий из хаотического океана нагуаля, благодаря которому получает способность оперировать ими, — по сути своей схоже с вниманием ординарным. Оно тоже в какой-то мере вычленяет, организует, изолирует и вытесняет (иначе маг в таком режиме восприятия оказался бы обычным идиотом), но по отношению к "описанию мира" такое внимание удалено, пользуется этим «описанием» принципиально иным способом — оно просто не может работать как обычно, т. к. захватывает в область резонанса неизмеримо большую часть энергетического спектра Реальности, чем внимание ординарное. По тем же причинам оно оказывается гораздо мощнее в своих движениях — в фиксации, фокусировке, перемещении.

    Ординарное внимание тоналя дон Хуан называет первым, а энергетически расширенное внимание мага — вторым. И остановка внутреннего диалога — главный ключ ко второму вниманию. Собственно говоря, здесь и начинается настоящая магия. "Дон Хуан говорил, что как только мы остановим внутренний диалог, мы остановим и мир. Это было операционное описание непостижимого процесса фокусировки нашего второго внимания. Он говорил, что некоторая часть нас вселю пребывает под замком, так как мы боимся себя." (V, 584) (Курсив мой — А. К.)

    Этот "страх себя" сродни ностальгии. Ибо однажды увидевший мир глазами "второго внимания" в особом смысле перестает быть человеком — все дорогое ему, все «человеческое» вдруг перестает быть.

    Какой неожиданный поворот от человека (маленького, эгоистичного, ограниченного и смертного) к великолепной Реальности — как к "славе Господней"! И все-таки мы уже были там — в этом космическом чреве, в истоке всех вещей. Были и подсознательно тоскуем о возвращении. Ностальгия «здесь» и ностальгия «там». Обоюдоострый меч, всю безжалостность которого иногда чувствуют философы. Как бы между прочим написал об этом М. Мамардашвили:

    "Вспомним чувство невыразимости, связанное с упоминаемым словосочетанием "неизвестная родина". Если сблизить чувство "неизвестной родины" с ощущением непонятной обреченности всего высокого и доблестного, то мы ощутим у себя какую-то ностальгическую отстраненность от того, где мы живем, с кем мы связаны, от нашей страны, от нашей родины, от нашей географии, от наших нравов и обычаев. За этой ностальгической отстраненностью стоит ощущение и отблеск неизвестный, непонятный, но отблеск чего-то другого."

    Эта же неотступная ностальгия зовет нас в путь, не обещая избавления от тоски, — она зовет, потому что нельзя же вечно оставаться слепыми.

    Реальность стоит у порога и требует своего. "Ни из какой совокупности опыта, — пишет философ, — нельзя вывести различие между реальностью и представлением о ней. Всякая реальность нам дана представлениями о ней. И сама мысль о том, что есть реальность, и представление о ней и что одно отлично от другого, ниоткуда нами не может быть получена. Но она откуда-то приходит, и платоновское «вспомнить» — один из путей, по которому она к нам приходит…" (М. Мамардашвили. "Что значит мыслить и что значит мыслить не мысля…")

    Быть может, всем нам предстоит вспомнить, откуда мы родом, и вся наша ностальгия — только грусть о былом, о давнем, о безвозвратно утраченном детстве.


    2. Растения силы


    К полному разочарованию сторонников психоделического «просветления», Карлос Кастанеда уделяет внимание галлюциногенам лишь в первых двух книгах — "Уроки дона Хуана" и "Отдельная реальность". Поэтому можно сказать, что с точки зрения обывателя эти сочинения Кастанеды наиболее "мистичны".

    Всем, разумеется, известно, что наркотические или психотропные вещества издавна употреблялись магами, оккультистами и медиумами. Прежде всего, надо разобраться, какой тип «одурманивания» психики продуктивен для магии, а какой — просто доставляет экзотические переживания и своеобразное удовольствие.

    Можно принять за аксиому тот факт, что любое отравление мозга, сопровождаемое нарушением процесса его биоэнергетического метаболизма, с неизбежностью вызывает изменение режима восприятия. Выше мы указывали, что даже обычное голодание, переутомление, бессонница, монотонные и бессмысленные действия способны нарушать работу перцептуального механизма. В этом нет ничего нового: и древние шаманы постились, отказывались спать, плясали до полного изнеможения, и нынешние сектанты таскают вериги, кружатся на одном месте, истязают плоть. Одни и те же внешние приемы последовательно применяются из века в век.

    Но употребление ядов — особая статья. Шаманы Севера, скажем, предпочитают настой из свежих мухоморов — микоатропин, содержащийся в грибах, вызывает иногда сильные галлюцинации. Ведьмы всех времен и народов «обожали» дурман, белену — по тем же причинам. Азиатские мистики (из тех, кто не просто "ловит кайф") традиционно употребляют анашу, иногда — опиум.

    Конечно, не все из перечисленных растений содержат наркотические вещества. Строго говоря, к наркотикам медицина должна относить только вещества, вызывающие у потребителя пристрастие, а вслед за ним — биохимическую зависимость. Мухоморы, дурман, белена, пресловутая цикута это все, скорее, объекты вожделения для токсикоманов, которым по той же причине подходит и клей, и бензин, и ацетон.

    Мистики же всегда использовали свои зелья для особых, эзотерических действий — вызывания духов, осуществления магических влияний, прорицаний и т. п. Скучающая молодежь не любит антропологических исследований, иначе узнала бы много интересного о "кайфе предков" Вот, скажем, Э. Б. Тайлор в книге "Первобытная культура" сообщает, что в Америке индейцы для магических целей часто пользовались самым обычным табаком. Антиникотиновая кампания в те времена не произвела бы на них должного впечатления.

    Однако, все по порядку:

    "Колумб наблюдал существовавшую на Вест-Индском архипелаге религиозную церемонию, заключавшуюся в том, что на голову идола ставилось блюдо с порошком когобы, который вдыхался через посредство двух стеблей тростника, вставлявшихся в ноздри. Далее, Пане описывает, как тамошний жрец, призванный к больному, вступает в общение с духами, нанюхавшись когобы до того, "что, опьянев, не знает, что делает, и говорит страшную нелепицу, считающуюся разговором с «цеми», которые, по утверждению жреца, и являются виновниками болезни." На Амазонке племя омагва до новейшего времени употребляло наркотические растения, которыми вызывают опьянение, длящееся целые сутки и сопровождающееся необыкновенными видениями. Из одного такого растения они получают порошок «курупа», который нюхают, как табак, посредством тростинки в форме буквы Y. Сходство названий и обычаев ясно указывает на связь между омагва и антильскими островитянами. Калифорнийские индейцы дают детям наркотическое питье, чтобы получить на основании их видений сведения о неприятеле. Мундуруку в Северной Бразилии, желая обнаружить убийцу, дают такое питье духовидцам, чтобы преступник явился им во сне.

    Индейцы дариен кормили детей семенами Datum Sanguinea, чтобы вызвать у них пророческий бред, в котором они видели скрытые сокровища. В Перу жрецы, разговаривавшие с «гуака», или фетишами, имели обыкновение приводить себя в экстатическое состояние наркотическим напитком «тонка» из того же растения, вследствие чего последнее называлось «гуакакача», фетишем-травой. Мексиканские жрецы, по-видимому, также употребляли мазь или напиток из семян «ололиуки», вызывавших бред и видения. Табак употребляли с той же целью в обеих Америках. Вообще следует заметить, что первобытные народы курят табак ради полного опьянения, и с этой целью глотают дым. Колдуны бразильских племен приводили себя в экстаз во время конвульсионных оргий курением табака и видели при этом духов. Поэтому неудивительно, что табак стал называться у них "священной травой". На этом же основании североамериканские индейцы считали табачную наркотизацию сверхъестественным экстазом, а грезы в этом состоянии — наитием. Такие воззрения делают понятной следующую замечательную церемонию делаваров. Во время празднества в честь бога огня и двенадцати прислуживающих ему «маниту» внутри жертвенного дома сооружался шалаш сделанный из двенадцати палок, связанных у верхушки и покрытых одеялами. Высотой он был приблизительно в рост человека. По окончания праздника шалаш этот нагревался докрасна раскаленными камнями, и в него помещалось двенадцать человек. Один из стариков бросал на камни табак, и, когда страдальцы доходили до крайних пределов удушья от табачного дыма и жара, их вытаскивали обыкновенно в бессознательном состоянии."

    А теперь из Америки вернемся в Евразию:

    "Не останавливаясь на древнеарийском обоготворении наркотического налитка, послужившего оригиналом божественной сомы индусов и божественной хаомы персов, а также на пьяных оргиях поклонников Диониса в древней Греции, мы обнаруживаем в древнем мире точное подражание низшей культуре в употреблении вызывающих экстаз лекарственных средств. Таковы настои, описываемые Плинием как напитки, вызывающие бред и видения, лекарства, упоминаемые Гезихием, при помощи которых вызывалась Геката, средневековые мази ведьм, дававшие пациенту способность видеть призраков или переносившие его на шабаш и помогавшие ему оборачиваться зверем. Употребление подобных средств сохранилось до сих пор у персидских дервишей. Эти мистики — не только потребители опиума, подобно множеству своих соотечественников, но они курят еще гашиш, и это средство доводит их до состояния экзальтации, сопровождающегося очень живыми и яркими галлюцинациями. Человеку в подобном состоянии, говорит д-р Полак, маленький камешек на дороге кажется огромной глыбой, через которую едва можно перебраться, водосточная канава — такой широкой рекой, что он требует лодку для перевоза. Человеческий голос звучит в его ушах, как гром, он воображает, что у него есть крылья, которые поднимают его от земли. На эти экстатические эффекты, в которых чудеса становятся обычным делом, в Персии смотрят как на высшие религиозные проявления, и лица, подверженные им, равно как и их поведение, считаются святыми и находят последователей." (Э. Б. Тайлор. Первобытная культура, сс. 487–488.)

    Как видите, в наркотических экстазах, доставляющих наслаждение, много бреда и нелепостей. С другой стороны, причудливые церемонии духовидцев, использующих психотропные вещества, вызывают удовольствие весьма сомнительное. Это теперь, в кругах гедонистической молодежи Запада, появилось модное выражение nice trip — т. е. "приятное путешествие, совершенное под воздействием ЛСД". А если не «приятное», то кому и зачем оно нужно?

    Правда, есть особая категория химических агентов, которые, вторгаясь в нашу психику, совершают совершенно необычную работу. Об их природе и о механизме их действия написано много. Ученые классификаторы объединили эту совокупность веществ в т. н. "группу больших психоделиков". Обычно сюда относят диэтиламид лизергиновой кислоты (ЛСД-25), мескалин (содержащийся в кактусе Lophophora Williamsi) и псилоцибин — яд, выделяемый из некоторых видов грибов.

    Прежде всего, "большие психоделики" не особенно радуют нас наркотической эйфорией. Они мало способны вызывать пристрастие и зависимость, но зато превосходят все остальные алкалоиды в области изменения способов человеческого восприятия. Даже то незначительное удовольствие, которое они могут вызвать, связано не с биохимической стимуляцией "центра наслаждения" (как это свойственно опиатам или продуктам конопли), а скорее с расслаблением перцептуального аппарата, что, в свою очередь, может привести к временному «снятию» экзистенциального конфликта. (Кстати, далеко не всегда. Дж. Лилли, исследовавший ЛСД-25, рассказывает по этому поводу поучительную историю. Приняв препарат под тяжелым впечатлением от семейной ссоры, он не только не расслабился, как это произошло бы с любителем морфия, но и впал в состояние "глубочайшей депрессии", чуть не повлекшей за собой бессознательный суицид. — Подробнее см.: Лилли Дж. Центр циклона. Гл. 1–2.) Пример Лилли как раз иллюстрирует уже общепризнанное положение, что "большие психоделики" не служат для удовольствий — они только что-то «делают» с нашим вниманием: это и производит неизгладимое впечатление, наполняя тривиальный до этого опыт яркими и (что особенно важно!) экзистенциально значимыми для личности галлюцинациями.

    Мы полагаем, что и здесь имеет место процесс, в чем-то схожий с восточными психотехниками типа «свидетель». Ввиду того, что наркотическое опьянение "большими психоделиками" выражено совсем незначительно, способность к концентрации внимания и свободному манипулированию им мало страдает от получаемой интоксикации. Контроль над осознанием перцепции позволяет проделывать некоторые последовательности интеллектуальных действий, почти не совершая ошибок. Кроме того, есть еще важное отличие — внимание может быть свободно направлено вовне, а не только вглубь себя, как это бывает у ортодоксальных медитаторов.

    Впрочем, главный грех измененного состояния сознания, вызванного как психоделиками, так и интроспективным созерцанием, неустраним: внимание опять-таки теряет ориентиры и не способно отличать эндогенные образы (воспоминания, фантазии, ожидания) от экзогенных (сенсорных сигналов, продуцируемых внешней Реальностью). Однако в случае с психоделическим «бредом» у внимания есть выбор; более того, благодаря некоторому сохранению контроля, у него есть шанс все же отличить мечту от Реальности пусть не всегда, не целиком и не достаточно ясно, но и об этом забывать не стоит.

    Олдос Хаксли, проанализировав свои переживания после опыта с мескалином (алкалоид кактуса Lophophora Williamsi — великого "учителя Мескалито", как выражался дон Хуан), записал следующие наблюдения, которые, как мы увидим позже, окажутся нам полезными:

    "1) Способность к воспоминанию и "последовательному мышлению" уменьшается или совсем исчезает. (Прослушав записи моих разговоров, происходивших под воздействием мескалина, я не обнаружил, что был тогда глупее, чем в своем обычном состоянии.)

    2) Зрительные впечатления в значительной степени усиливаются, глазу открывается та чистота восприятия, которая имела место в детстве, когда чувство не было еще автоматически подчинено идее. Интерес к пространственным отношениям снижается, а интерес ко времени падает почти до нуля.

    3) Несмотря на то, что интеллекту вреда не наносится, а восприятие становится намного совершеннее, воля претерпевает глубокие изменения в худшую сторону. Принявшие мескалин не видят смысла в каких-либо действиях и находят причины, в обычном состоянии побуждающие их к действиям и страданиям, глубоко неинтересными. Они не могут волноваться из-за этих причин, так как находятся более занимательные вещи, о которых стоит подумать.

    4) Эти более занимательные вещи могут переживаться как существующие «вовне» (это было со мной) или «внутри», или в обоих мирах — внешнем и внутреннем, одновременно либо последовательно. То, что эти вещи действительно более занимательны, всем принимавшим мескалин кажется очевидным, если у них здоровая печень и спокойный ум."

    Легко заметить, как "ключевые стереотипы" тоналя, его основные идеи дезактуализируются. Тональ «слабеет» прямо на стазах: снижается способность к "внутреннему диалогу" (1); идеи непрерывности, ожидаемости и стабильности теряют свою жесткость и легко «соглашаются» с альтернативными идеями (что мы увидим из описания некоторых опытов Хаксли, приводимых ниже); мотивация действия, порождаемая фиксированным "образом себя" сводится к нулю (3); а пространственно-временная координация, отвечающая за синхронность и полноту описания мира, теряет смысл (2). Кроме того, мы сталкиваемся здесь с тем же явлением — "переполнением информацией" тоналя, — как и в техниках по остановке внутреннего диалога, предлагаемых доном Хуаном. Обо всех вышеперечисленных эффектах можно прочитать и у других ученых, исследующих "измененные состояния сознания". (См. например: Altered States of Consciousness. Ed. by Charles T. Tart. New York. 1972.)

    Олдос Хаксли свидетельствует об обогащении своего восприятия так: "Исследователь обратил мое внимание на мебель. Маленький столик для пишущей машинки стоял в центре комнаты. За ним, если смотреть от меня, находился плетеный стул, а еще дальше — конторка. Эти три предмета образовали замысловатую структуру из горизонталей, вертикалей и диагоналей — структуру тем более интересную, что ее невозможно было понять с точки зрения пространственных отношений. Я не смотрел на свою мебель как прагматик, которому нужно сидеть на стульях или писать за столом, но и не как кинооператор или фиксирующий научный прибор. Я смотрел, как чистый эстет, которого интересует только форма и расположение форм внутри поля зрения или на холсте картины. <.. > Вот, например, ножки этого стула — как чудесна их округлость, а их полированная гладкость просто сверхъестественна! Я провел несколько минут (или несколько веков?), и при этом не только созерцал эти бамбуковые ножки, но и реально был ими, или, точнее, находился в них." (Huxley A. The doors of perception.) Гипнотическую, завораживающую глубину обнаружили самые тривиальные вещи: книги, стоящие на полках, собственные брюки, закат солнца над равнинами Калифорнии…

    Опыт Карлоса Кастанеды, безусловно, гораздо драматичнее, и, несомненно, дон Хуан приложил к этому руку. Он стремился предъявить ученику более широкий участок спектра Реальности, распахнуть перед ним такие бездны, чтобы его тональ никогда уже не вернулся к своей самоуверенности и самодовольству. В абсолютном одиночестве Мескалито продемонстрировал на кактусовом поле весь груз обусловленности и бессмысленности человеческого тоналя) сквозь обломки которого льется бесценный свет Реальности:

    "От каждого пейотного кактуса на поле исходил голубоватый мерцающий свет. Один кактус светился особенно ярко. Я сел перед ним и начал петь ему свои песни. Тут из растения вышел Мескалито — та же фигура в виде человека, которую я видел раньше. Он взглянул на меня. С большим чувством (совершенно необычным для человека моего темперамента) я пел ему свои песни. К ним примешивалась уже знакомая мне музыка — звуки флейт или ветра. Как и два года назад, он беззвучно спросил: "Чего ты хочешь?" Я заговорил очень громко. Я сказал — я знаю, что в моей жизни и в моих поступках чего-то не хватает, но не могу обнаружить, чего же именно. Я смиренно просил его сказать мне, что у меня неладно, и еще сказать свое имя, чтобы я мог позвать его, когда буду в нем нуждаться. Он взглянул на меня. Его рот вы тянулся, как тромбон, до самого моего уха. И он сказал мне свое имя.

    Внезапно я увидел отца. Он стоял посреди пейотного поля, но поле исчезло, и вся сцена переместилась в старый дом, где прошло мое детство. Я стоял с отцом у смоковницы. Я обнял его и стал торопливо говорить ему все, чего никогда не мог ему сказать. Каждая мысль была законченной и исчерпывающей. Было так, словно у нас в самом деле нет времени и нужно сказать все сразу. Я говорил что-то совершенно потрясающее, говорил о чувствах, которые к нему испытывал, — что-то такое, о чем при обычных обстоятельствах никогда не посмел заикнуться.

    Отец не отвечал. Он просто слушал, а потом исчез. И я снова был один, я плакал от печали и раскаяния.

    Я пошел через пейотное поле, выкликая имя, которому меня научил Мескалито. Что-то появилось из странного, похожего на звездный, света на кактусе. Это был длинный светящийся предмет — что-то вроде палки из света, величиной с человека. На мгновение он осветил все поле ярким светом, желтоватым или янтарным; затем озарил все небо, отчего получилось необычайное, чудесное зрелище. Я подумал, что если буду смотреть, то ослепну. Я зажмурился и спрятал лицо в ладонях.

    Я безошибочно знал, что Мескалито велит мне съесть еще один бутон. Но как же это сделать, подумал я, у меня ведь нет ножа, чтобы его срезать. "Съешь прямо с земли", — сказал он мне тем же необычным образом. Я лег на живот и стал жевать верхушку растения. Оно согрело и ободрило меня. Все мое тело, каждая его клетка согрелась и выпрямилась. Все ожило. Все состояло из сложных и тонких деталей, и в то же время все было таким простым. Я был повсюду: я мог видеть все, что вверху, и все, что внизу, и все вокруг одновременно.

    Это непередаваемое чувство я испытывал как раз столько времени, чтобы успеть его осознать. Затем его вытеснил гнетущий страх, который пусть не мгновенно, но все же достаточно быстро и неумолимо овладел мною. Сначала в мой чудесный мир безмолвия ворвались острые звуки, но я не обратил на это внимание. Затем звуки стали громче и назойливей, как будто надвигались на меня. И постепенно исчезло недавнее чувство, когда я плавал в мире целостном, безразличном и прекрасном. Звуки выросли в гигантские шаги. Что-то громадное дышало и двигалось вокруг меня. Я понял, что оно за мной охотится. Я побежал и спрятался под валуном, пытаясь оттуда определить, что же меня преследует. На мгновение я выглянул из своего убежищу, и тут преследователь, кто бы он ни был, на меня бросился. Он был похож на морскую водоросль. Водоросль бросилась на меня. Я думал, что буду раздавлен ее весом, но оказался в какой-то выбоине или впадине. Я видел, что водоросль покрыла не всю поверхность земли вокруг камня. Под валуном остался клочок свободного пространства. Я старался вжаться под камень. Я видел капающие с водоросли огромные капли слизи. Я «знал», что это секреторная жидкость — пищеварительная кислота, чтобы меня растворить. Капля упала мне на руку; я пытался стереть кислоту землей и смачивал ожог слюной, продолжая закапываться. В какое-то мгновение я почти растаял.

    Меня вытаскивали на свет. Я решил, что уже растворен водорослью. Я смутно заметил свет, который становился все ярче. Свет шел из-под земли, пока наконец не прорвался в то, в чем я узнал встающее из-за гор солнце." (I, 132–134)

    Каждое «психоделическое» переживание Кастанеды заново «оживляется» доном Хуаном — он стремится закрепить в сознании ученика свободу восприятия. Неважно, что из пережитого им действительно имеет смысл, а что отражает груз накопившихся проблем и предвзятостей. Смысл рассказов и воспоминаний в другом — мир можно воспринимать иначе, мир не связан нашим перцептивным шаблоном, он свободен и беспределен до всем.

    Тот же урок заключался и в созерцании Реальности "глазами вороны" (I, 152–153), и в жутковатой аудиенции у мифического "стража другого мира", и тогда, когда Карлос неоднократно погружался в "зеленый туман" у оросительной канавы. Если вы ищете здесь скрытую информацию, обучение "тайному знанию", то вряд ли найдете: все это — способы «расшатать» тональ, «усмирить» его и в случав надобности заставить его покорно отойти в сторону.

    И нельзя не отметить — такие уроки пошли Кастанеде на пользу.

    "Помогли ли мне растения силы? — спросил я.

    — Конечно, — сказал он. — Они раскрыли тебя, остановив твой взгляд на мир. В этом растения силы оказывают такое же воздействие на тональ, как и правильный способ ходьбы. И то, и другое переполняет его информацией, и сила внутреннего диалога приходит к концу. Растения силы превосходно подходят для этой цели, но их применение оплачивается слишком дорого. Они наносят слишком большой вред телу. Это их недостаток, особенно дурмана." (IV, 247) (В работе с Кастанедой дон Хуан употреблял разновидность Datura innoxia — индейский дурман. Из наиболее активных алкалоидов выделен скополамин.)

    В мире растений силы легко заплутать, и дон Хуан часто предупреждает об этом. Древние мага нередко оказывались жертвами определенных пристрастии, вызываемых понравившимся растением. Их специфическая энергия давала им возможность многократно повторять один и тот же перцептивный опыт, служащий предметом мифа и поклонения (о биохимической зависимости мы здесь не говорим). В первых книгах Кастанеда не раз упоминает о том, что дон Хуан называл растения силы союзниками, что поневоле вызывало в сознании ученика антропоморфный образ. Союзник, будучи энергетической формой из пространства, недоступного обычному восприятию, никак не связан с растением или психотропным веществом. Однако они, бывает, сопровождают друг друга. "Растения силы подводят ученика непосредственно к нагуалю, а союзник является одним из его аспектов…" (IV, 247) В разделе "Реальность нагуаля" мы будем особо рассматривать союзников как источник специальной энергии, сообщающей магу способность действовать в силовом поле Реальности. Растения силы — не единственный путь приближения к ним, но соблазнительный из-за своей доступности, легкости, так как требует сравнительно невысокого уровня самодисциплины. И все же путь растений вряд ли стоит рекомендовать: беспризорный тональ, получив доступ к новым полям перцепции, ничтоже сумняшеся превращает их в настоящий сумасшедший дом. Разнообразные «видения» Кастанеды тому яркий пример. То, что его тональ уцелел, — заслуга изумительного мастера. "После целой жизни борьбы я знаю, что действительно важным является не просто научиться новому описанию, но прибыть к целостности самого себя. Следует прибыть к нагуалю, не покалечив тоналя и, превыше всего, не покалечив своего тела. Ты принимал эти растения, следуя точным этапам, через которые прошел я сам. Единственным отличием было то, что я остановился, когда решил, что ты накопил достаточно взглядов на нагуаль. Именно по этой причине я никогда не хотел обсуждать с тобой твои встречи с растениями силы и не позволял тебе иметь навязчивую идею относительно них. Не было смысла строить схемы того, о чем нельзя говорить. Эnо были настоящие экскурсии в нагуаль, в неизвестное." (IV, 248–249)

    Взаимодействие «неусмиренного» тоналя с перцептивным освобождением может давать результаты дисгармонические и неожиданные. Помните оговорку Хаксли — "если у них здоровая печень и спокойный ум"? Насчет "здоровой печени" мы еще можем побеспокоиться, но вот "спокойный ум" без специальной тренировки дается крайне немногим. Весь эгоистический «мусор», пропитанный соками биологически эволюционирующего хищника ("наш взгляд — взгляд хищника"), все наши амбиции, страсти, агрессия и страх выползают на поверхность существа, а его «одурманенный» тональ уже не знает, где внешнее и где внутреннее. И второе внимание, размахивающее дубиной первобытного охотника, может «резонировать» с энергиями разрушительными и пагубными. Ла Горда, одна из учениц дона Хуана, разъяснила Карлосу опасность его положения таким образом: "Мы собирали его [второе внимание -

    А. К.] посредством сновидения, а ты сделал это при помощи своих растений силы. Нагваль сказал, что эти растения собрали угрожающую сторону твоего второго внимания в одну глыбу, и что это и есть та фигура, которая выходит из твоей головы. Он сказал, что это случается с магами, которым дают растения силы. Если они не умирают, то растения силы закручивают их второе внимание в эту устрашающую фигуру". (V, 563)

    Словом, дело не в здоровой печени, не в грозящей токсикомании, которая повсюду мерещится наркологам, не в биохимической зависимости и снижении трудоспособности (на что сетуют социологи и блюстители "нравственного здоровья" нации). Мрачная власть полуживотного эго распрямляет крылья и распускает когти, чтобы крушить, подавлять, устрашать и подчинять все вокруг себя — все, что не есть оно. Обычный человек, получивший доступ ко второму вниманию, и есть полноценный "черный маг", враг рода людского. И если уж вспоминать Сатану, то именно здесь его укрывище, — логово ненасытного Зверя.

    Когда Карлос "остановил мир" (т. е. вышел из-под власти тоналя), не прибегая ни к загадочному кактусу, ни к дурману, ни к "курительной смеси" дона Хуана, он понял важную вещь: растения силы не так уж важны в магии, и, возможно, больше никогда ему не потребуются. "С полной очевидностью я осознал: мое первоначальное предположение относительно принципиального значения психотропных растений — ошибка. Они вовсе не являются важным аспектом магического описания мира, они лишь помогают свести воедино разрозненные части этого описания. Просто в силу особенностей характера я был не в состоянии воспринимать эти части без помощи растений. Упорно цепляясь за привычную версию реальности, я был глух и слеп к тому, что дон Хуан пытался внедрить в мое сознание. И только эта моя нечувствительность заставляла его использовать в моем обучении психотропные средства." (III,

    447) Еще более откровенно рассказывает Кастанеда о своем «прозрении» в интервью Сэму Кину: "Дон Хуан использовал психотропные средства только в начале моего обучения, поскольку я был, по его словам, слишком самонадеян и «заторможен». Я держался за свое описание мира, как утопающий за соломинку. Психотропные средства создали брешь в моей защите — системе глосс. Моя догматическая уверенность была разрушена."

    Апологеты ЛСД-революции утверждали в свое время, что только психоделики способны кардинальным образом преодолеть пропасть, лежащую между «я» (эго) и действительностью, что только с их помощью человек обретет, наконец, изумительную яркость и чистоту восприятия, постигнет великолепие Вселенной и позабудет горечь «отделенного» существования — свою неудовлетворенность, беды, страдания и заботы. Национальные правительства не приняли эту идею — политики и экономисты хорошо знают, что личности, лишенные эго, перестают быть социумом, и тогда "история прекращает течение свое". Не стоит, однако, уповать на успехи химии. (Тем более, что Хаксли сообщает нам о давно известном факте: мескалин и адреналин имеют сходную химическую структуру. А "затем было сделано открытие, что адренохром, являющийся продуктом распада адреналина, может вызывать многие симптомы из тех, что наблюдаются при отравлении мескалином. Но адренохром, вероятно, возникает спонтанно в человеческом теле. Другими словами, каждый из нас может вырабатывать химический продукт, ничтожная доза которого вызывает глубокие изменения в сознании…

    — The Doors of Perception.)

    Сэм Кин тоже пытается понять, есть ли различие между психоделическим опытом и переживаниями Кастанеды в смысле "слияния со Вселенной" и "повышенной яркости восприятия":

    "С. К.: По-видимому, психотропные средства на какое-то время устраняют границу между «я» и миром, и дают возможность мистического слияния с природой. Во многих культурах, сохранивших интуицию общности человека и природы, также предусматривалось церемониальное использование психотропных средств. Был ли Ваш магический опыт без их использования аналогичным тому, когда Вы принимали пейот, «дымок» и "траву дьявола"?

    К. К.: Не только аналогичным, но гораздо более интенсивным. Каждый раз, когда я принимал психотропные растения, я помнил об этом, и у меня была, таким образом, постоянная возможность подвергнуть сомнению достоверность испытываемого опыта. Но когда, например, со мной разговаривал койот, у меня не было никакой такого рода защиты. Я не мог истолковать это каким-либо рациональным образом. Я в самом деле остановил мир, и на короткое время вышел за пределы привычной западно-европейской системы описания." (Из интервью в Psychology Today.)


    3. «Неделание» и остановка мира

    Созерцая всю безмолвную вселенную и человека, оставленного во тьме на произвол судьбы…, не ведающего, на что надеяться, что предпринять, что будет после смерти… я испытываю ужас, как человек, которому пришлось заночевать на страшном необитаемом острове, который, проснувшись, не знает, как ему выбраться с острова, и не имеет такой возможности.

    (Паскаль.)

    Конечно, лишь немногие из нас подсознательно предчувствуют свое безнадежное положение. Мы рождаемся одинокими и живем одинокими. Страх перед одиночеством толкает нас к религии, — ведь чаще всего это обещание загробной жизни в общении с Богом и другими сознательными существами. Мы прячемся в суету, в «экстрарефлексию», в тот увлекательный блеск тоналя, где «забываемся», любовно перебирая свой "инвентаризационный список". Единственное разрешение подспудного и напряженного самообмана чудится нам на самых крутых вершинах метафизического взлета. Как пишут У. Садлер и Т. Джонсон в своей книге "Что такое одиночество?": "…когда на карту не ставится бессмертие личности, а подразумевается плотиновский "полет единственного к Единственному", тогда предполагается слияние «Я» и Абсолюта и сама возможность одиночества в принципе сводится на нет. Фактически все это только кажется непохожим на ницшеанский дионисийский порыв к мистическому единству или на фрейдистское толкование парменидовского Единого, проявляющегося как "океаническое чувство".

    Итак, мы пребываем в состоянии некоего очень продуктивного мифа — "мифа об одиночестве". Не думаю, что вас удивит такой подход — в конце концов, беседуя об описании мира, мы только и делаем, что говорим о мифах: мифах культуры, мифах творчества, мифах социального бытия и бытия как такового. Дабы хоть как-то удовлетворить свою экзистенциальную тоску, человек построил высоко метафизический миф, к которому удобно прибегать мистикам и "учителям жизни". "Парменидовское Единое", "океаническое чувство", "слияние с Абсолютом" — как красиво и тонко сработано мифическое полотно! Противоречия «отдельного» существования эго снимаются легко и удобно, если призвать на помощь сокровища нашей неистощимой лексики. "Задача мифа, — пишет Леви-Стросс, — создать логическую модель для преодоления противоречий". И добавляет: "Потребность в снятии противоречий сильнее всех тех орудий, которыми пытаются снять саму эту потребность."

    В этой главе мы будем говорить о действительном, а не метафизическом факте. Умственные спекуляции философов часто грешат схематизмом и абсолютизацией логических схем. Жизнь всегда неожиданна и преподносит диковинные сюрпризы. Например, Сэм Кин, рассуждая о парадоксальных перцепциях, «просветленного», не думает о Едином, а вспоминает более конкретные вещи: "Это похоже на идею Нормана Брауна, — говорит он, — что дети, шизофреники и те, кому свойственно божественное безумие дионисийского сознания, осознают вещи и других людей как продолжение своих тел. Дон Хуан имеет в виду нечто подобное, когда говорит, что человек знания имеет волокна света, соединяющее его солнечное сплетение со всем миром."

    Остановка мира прекращает миф об одиночестве, но и разрушает миф о преодолении одиночества через "слияние с Абсолютом". Что бы ни говорили мистики и оккультисты, "слияние с Реальностью" — это смерть, это прекращение бытия воспринимающего центра и погружение в безличность, в энергетический порядок Вселенной, который некому больше свидетельствовать. Если ваше религиозное чувство находит такое положение прекрасным, нам нечего к нему добавить.

    Цель дона Хуана — остановить мир не для того, чтобы сбежать в пустоту, а чтобы научиться видеть его.

    "Дон Хуан утверждал, что на пути к видению сначала нужно "остановить мир". Термин "остановка мира", пожалуй, действительно наиболее удачен для обозначения определенных состояний сознания, в которых осознаваемая повседневная реальность кардинальным образом изменяется благодаря остановке обычно непрерывного потока чувственных интерпретаций некоторой совокупностью обстоятельств и фактов, никоим образом в этот поток не вписывающихся. В моем случае роль такой совокупности сыграло магическое описание мира. По мнению дона Хуана, необходимым условием "остановки мира" является убежденность. Иначе говоря, необходимо прочно усвоить новое описание. Это нужно для того, чтобы затем, противопоставив его старому, разрушить догматическую уверенность, свойственную подавляющему большинству человечества, — уверенность в том, что однозначность и обоснованность нашего восприятия, то есть картины мира, которую мы считаем реальностью, не подлежит сомнению." (III, 448)

    Суфии, как и другие утешители из мистических школ, обещают осуществление удивительных мифов. Ибн-Туфейль, например, утверждает, что постоянное созерцание Необходимо Сущего (т. е. Реальности) — что, в свою очередь достигается через "остановку мира", — сулит последователям "верное счастье". "Тот, кто знал это существо, — вдохновенно вещает Ибн-Туфейль, — Необходимо Сущее, прежде, чем расстаться с телом, весь отдавался ему и неотступно размышлял о его славе, блеске и красоте и не отвращался от него, пока не настигла его смерть среди этого стремления к нему и актуального созерцания, — тот, расставшись с телом, остается в беспредельном наслаждении и вечном счастии, восторге и радости, ибо он достиг непосредственного созерцания этого существа, необходимо сущего!.."

    Какое уж тут одиночество, какая уж тут ностальгия! Не правда ли, обещания Ибн-Туфейля намного привлекательнее сухих и практических дон-хуановских лекций? Но все же нам придется иметь дело с Реальностью, а не мечтами о ней.

    Для подготовки этого особого достижения дон Хуан вводит в курс тренировки особые упражнения, которые он называет «неделанием» Особая сила, способная "остановить мир", накапливается во всем энергетическом теле человека.

    "Я говорил тебе: секрет сильного тела не в том, что ты делаешь, а в том, чего не делаешь, — проговорил он. — И теперь пришло время не делать то, что ты привык делать всегда. Так что, до нашего ухода сиди здесь и не-делай." (III, 634)

    "Неделание" можно рассматривать как частную, но очень эффективную практику по расстройству отдельных перцептивных навыков, совокупность которых предъявляет целостную картину мира, складывая элементы восприятия в искусную и неприметную мозаику. Процедура «неделания» технически не вызывает особых сложностей, но требует специальной дисциплины внимания.

    "Не-делать то, что ты хорошо умеешь делать, — ключ к силе. Ты знаешь, как делать то, что умеешь делать. И это нужно не-делать.

    В случае созерцания дерева я знал, что смотреть нужно на листья, и, естественно, немедленно фокусировал на них взгляд. При этом тени и промежутки между листьями никогда меня не интересовали. Последнее, что сказал дон Хуан, была инструкция начать созерцать тени от листьев на одной ветке и постепенно перейти к такого рода созерцанию всего дерева, не давая глазам возвратиться в привычный для них режим созерцания листьев. Первый сознательный шаг в накоплении личной силы — позволить телу "не-делать".

    Наверное, причиной тому явилась моя усталость или нервное перевозбуждение, но я настолько погрузился в созерцание теней, что к тому моменту, когда дон Хуан поднялся на ноги, я мог формировать тени в зрительно воспринимаемые массивы настолько же свободно, насколько обычно в массивы формируется листва. Эффект был поразительный. Я сказал дону Хуану, что хочу посидеть так еще. Он засмеялся и похлопал по моей шляпе:

    — Я же говорил. Тело любит такие штучки." (III, 635)

    Если вдуматься, «неделание» при регулярном и всестороннею использовании может произвести целую революцию в мире психического переживания бытия. Силовые центры и поля, лежащие в основе телесных образов «сделанной» Реальности, оказывают сопротивление импульсу нашего жизненного порыва, сохраняя тем самым необходимое условие для самой возможности восприятия. Однако "чувственные образы" более не формируются, так как механизм их порождения блокирован «неделанием». Представьте себе это странное переживание реальности, данное вам не после (и не в результате) сознательных восприятий образов, а помимо образа вообще. Это вовсе не значит «дереализовать» или «идеировать» мир, напротив, сам момент реальности, целостное, нерасчлененное, властное впечатление реальности становится единственным Объектом переживания. Чистая энергия жизненного порыва сталкивается с чистой энергией существования без всяких посредников. Экзистенциальное сопротивление «гасится», так как не имеет «описанных» в картине конфликтующих сторон. Если «делание» актуализирует драму, чувство и борьбу, то «неделание» останавливает ход мыслей и перцептивный процесс перед Реальностью — "высшим бытием". Бытие, которое существует лишь "через себя самое" и от которого зависит все остальное. И еще раз повторим: «неделание» не аннулирует воспринимающего субъекта и не ставит своей целью «слить» его с переживаемым полем неразличимой Реальности, заполонившей все (Абсолют). Оно лишь делает их контакт «интимнее», «непосредственнее», очищая от ненужного груза умственных страданий.

    "Он наклонился и поднял маленький камушек. Взяв его между большим и указательным пальцами левой руки, он поднес камушек к самым моим глазам.

    — Смотри: вот камушек. Он является камушком вследствие делания, которое делает его камушком. <…>

    — Я тебе говорю, что ты превращаешь это в камушек, зная делание, которое для этого необходимо. И теперь, чтобы остановить мир, ты должен прекратить это делание. <…>

    — В случае с этим маленьким камнем, — продолжал он, — первое, что делание с ним осуществляет, — это жесткая привязка к вот такому размеру. Поэтому воин, который стремится остановить мир, первым делом уничтожает этот аспект фиксации — он увеличивает маленький камень или что-либо другое в размере. Посредством неделания.

    Дон Хуан встал и положил камушек на крупный валун, а потом предложил подойти и хорошенько его изучить. Он велел внимательно разглядывать отверстия, впадины и трещины на камушке, стараясь рассмотреть все до мельчайших деталей. Он сказал, что если мне удастся выделить все детали, отверстия, углубления и трещинки исчезнут, и я пойму, что такое "неделание".

    — Этот проклятый камушек сведет тебя сегодня с ума, — пообещал дон Хуан. <…>

    — Деланием разделяются этот камушек и этот валун, — продолжил он. — Чтобы научиться неделанию, тебе, скажем так, нужно слить их воедино.

    Он указал на небольшое пятнышко тени, которую камушек отбрасывал на валун:

    — Это тень? Это — не тень. Это — клей, их соединяющий.

    Потом он повернулся и пошел прочь, сказав, что вернется попозже, чтобы взглянуть, как я тут себя чувствую." (III, 644–645)

    "Делание" создает перспективу. «Делание» структурирует пространство и делает воспринимаемым расположение вещей по отношению друг к другу. По сути, впечатления Хаксли, записанные им в дневнике после принятия мескалина, во многом передают перцептивный эффект неделания:

    "Обычно зрение озабочено такими вопросами, как где? На каком расстоянии? Как то расположено по отношению к этому? При восприятии мира под воздействием мескалина возникают вопросы иного рода. Место и расстояние больше не представляют интереса. Разум воспринимает интенсивность существования, глубину значения, отношения внутри структуры. Я смотрел на книги, но меня вовсе не занимало их расположение в пространстве. Мой разум был поражен самим фактом того, что все эти книги светятся живым светом, и тем, что некоторые из них окружены более сильным сиянием, чем другие."

    Итак, неделание «стирает» привычные штрихи и привычные конструкции в картине воспринимаемого мира. Можно сказать, что неделание — своего рода игра, где объекты восприятия произвольно меняют качества, удаленность, значение, предлагая перципиенту выбрать любое распределение ролей — но с обязательным условием: поверить в произвольную комбинацию так же твердо, как он верит в могущественный порядок своего тоналя. От такого «легкомыслия» тональ чувствует себя сбитым с толку, действует недостаточно быстро и невпопад — а именно этого мы и добивались.

    Кроме этой техники, дон Хуан учил Карлоса еще многому: разрушению распорядка жизни, бегу силы и т. п. Все эти приемы в совокупности были направлены на то, чтобы Кастанеда «остановил» свой мир.

    "… дон Хуан шаг за шагом описал, как он отвлек мое внимание от сновидения, заставив поверить в важность очень трудной деятельности, называемой им неделанием, и представляющей собой перцептивную игру фокусирования внимания на тех чертах мира, которые обычно остаются незамеченными, например, тени предметов. Дон Хуан сказал, что его стратегией было оставить неделание в стороне, окружив его самой строгой секретностью.

    — Неделание, как и все остальное, — очень важная техника. Но она не была основным моментом, — сказал он. — Ты попался на секретности. Ты — балаболка, и вдруг тебе доверили секрет.

    Он засмеялся и сказал, что может вообразить те трудности, через которые я прошел, чтобы держать рот закрытым.

    Он объяснил, что разрушение рутины, бег силы и неделание были путем к обучению новым способам восприятия мира, и что они давали воину намек на невероятные возможности действия." (IV, 253–254)

    "Невероятные возможности", упоминаемые доном Хуаном, — это, конечно, прежде всего видение (seeing). Немало таинственного, трепетного бдения, немало ухищрений и кропотливого труда легло на алтарь прозрения. «Прозреть», «пронзать», «провидеть» — сорвать туманный покров с возомнившего о себе Пространства; из кромешной ретуши рефлексий и полурефлексий прозаического ума взлететь на волну кристально чистого света, где все как есть и никакого обмана! Но не свихнуться, не потерять связь, не удалиться с брезгливой миной в надменные молельни безмолвных провидцев, а свершить дерзкий проект и объявить результат прямо в лицо — не связывая окраску аурических лучей с печеночными коликами или смещением четвертого позвонка, ничего не пряча в кулак и не зажимая нитку промеж пальцев, как это делают балаганные чародеи на потеху публике! Вот достойная цель, вот подлинное видение — видение чистой энергии бытия, полей, структур и потоков; видение безусловное и всепроникающее.

    Но что же человеческого останется у такого провидца? Когда Кастанеда прочитал дону Хуану "Тибетскую книгу мертвых", он спросил мага:

    "Как ты думаешь, тибетцы, писавшие эту книгу, были видящими?

    — Вряд ли. Если человек видит, то для него все равнозначно. Если бы тибетцы могли видеть, они понимали бы, что ничто не остается прежним. Когда мы видим, нет ничего известного, ничего, что осталось бы в том виде, к какому мы привыкли, когда не видели.

    — Но видение, наверное, не одинаково для всех?

    — Не одинаково. Но это все равно не означает, что жизнь имеет какое-то особое значение. Для видящего ничто не остается прежним, ему приходится пересматривать все ценности без исключения" (II, 367) (Курсив мой — А.К.)

    Впрочем, Клайв Льюис уже теперь высказывает серьезные сомнения насчет наших ценностей, хотя видение, поверьте, здесь совершенно ни при чем.

    "Теперь ценности стали чем-то вроде явлений природы. Старшие внушают младшим ценностные суждения не потому, что верят в них сами, а потому, что "это полезно обществу". Сами они от этих суждений свободны. Их дело — контролировать выполнение правил и не следовать им. <…>

    Быть может, на какое-то время как пережиток они сохранят для себя подобие закона. Скажем, они могут считать, что служат человечеству, или помогают ему, или приносят пользу. Но это пройдет. Рано или поздно они припомнят, что понятия помощи, служения, долга — чистая условность. Освободившись от предрассудков, они решат, оставить ли чувство долга формируемым людям. Произвол у них полный — ни «долг», ни «добро» уже ничего дли них не значат. Они умеют сформировать какие угодно качества. Остается малость — эти качества выбрать. Повторяю: свобода полная, никакого мерила, никакой точки отсчета у них нет." (К. Льюис. Человек отменяется?)

    Что мы можем противопоставить этому угрюмому кошмару антиутопии? То, о чем пишет Льюис, — это апофеоз эгоизма, апофеоз "описания мира", т. е. прямая оппозиция видению, несовместимому с экспансией эгоистического сознания и опредмеченного мира — области личных манипуляций безнравственного человека-хищника. И только философы по-прежнему желают невыразимого. Быть может, для таких, как они, и открывается видение дона Хуана:

    "Он мог бы достичь желаемого, когда однажды не через дискурсивные средства разума, а при помощи интимного и простого опыта, в котором, кажется, все сказано и соучастие дано не иначе, как только в единстве с отстраненностью, ощутит, что существа при всей их красоте в большей мере отличаются от бесконечного Бытия, нежели похожи на него, и узнает, как велика заброшенность тех, кто, для того, что рассмотреть сотворение, должны были подняться на ледник пустоты и увидеть всюду лишь пустоту. Тогда он узнает, что среди людей нет ничего более униженного, чем любимая им истина. Он почувствует, что возможность ее постигнуть всегда упускается… Он поймет, что ценности интеллигибельности бытия — это величие существования и этот вкус существующего, который он так хотел постигнуть! — противостоят ему лишь в бесконечном безразличии и никогда не испытывали желания стать его достоянием. Это он, следуя закону человеческого интеллекта и нацеливая его на извлечение смысла, желает постигнуть их, проникая на мгновение через покров. И следовательно, изначально он был разочарован, ибо мы неминуемо подвергаемся разочарованию, когда желаем постигнуть то, что не хочет открыться нам. Если холмы были обманчивыми, это не означает, что они ему лгали. Однажды они раскроются ему, все станет доступным человеческому интеллекту, но только тогда, когда Существование, имеющее основание только в самом себе, раскроется в видении." (Ж. Маритен. Краткий очерк о существовании и существующем. — Курсив мой — А. К.)









    Главная | Контакты | Прислать материал | Добавить в избранное | Сообщить об ошибке