К. И. Штатнов

Как мы наступали

(Письма другу[42])

Дорогой Марка!

Я счастлив, что ты жив! Твоя судьба не переставала волновать меня все послевоенные годы. И хотя мы с тобой вместе работали на комсомольском фронте в селе Крапивино не так уж долго, всего десять месяцев, но, видно, находясь на «передовой» общественной ли жизни в деревне в годы Великого перелома, фронта ли, никогда не забудешь того, кто был с тобой рядом.

Марка! Ты мне задал столько вопросов, что на них можно ответить, только написав целую большую повесть или роман под названием: «История жизни моего современника». В будущем я постараюсь это сделать, но в этом письме мне хочется уточнить, где же мы с тобой воевали? Не остались ли у тебя в памяти наименования населенных пунктов, пути следования твоей дивизии и номер армии, в которую она входила? Тебе, может быть, покажется странным, что бывший начальник штаба стрелкового батальона спрашивает тебя об этом? Меня готовили в старшие командиры. Научили, как вести бой во взаимодействии с другими частями, как пользоваться связью и т. д. и т. п. Но на фронте все было перечеркнуто!

Наша отдельная ударная бригада, формировавшаяся в Саратовской области, срочно была отправлена на фронт под Москву без рядового состава, без оружия, без средств связи и другого боевого снаряжения. Под Пензой в наш эшелон погрузили призывников — необученную молодежь. По пути следования от Пензы до Москвы в вагонах началось обучение военному уставу. Что это за люди, с которыми придется пойти в бой, командиры не знали. К счастью, по прибытии в Москву надобность в нашей помощи отпала. Пока в верхах решали, куда нас снова направить, была организована учеба в ротах и во взводах по приемам ведения боя: перебежки, бросок в атаку, преодоление препятствий и прочим военным премудростям.

В эти дни (мы стояли на ст. Лихоборье на окраине Москвы) в хозяйственном взводе батальона пала лошадь, объевшаяся древесиной из-за недостатка сена. Начальник штаба бригады, некий Н. М. Старцев, майор, решил меня за это собственноручно расстрелять. Навел мне в лоб дуло своего нагана и сказал, что сейчас лошадь ценнее меня и вообще любого человека. Так начались мои взаимоотношения с непосредственным начальником по бригаде. И это по пути на фронт! Через восемь дней передышки нас погрузили в вагоны и потащили через Ярославль, Вологду, ст. Хвойную до ст. Будогощь, которая, оказывается, и тебе знакома. По-видимому, наш путь к Волхову был одинаков. В Будогощи мы выгрузились, получили зимнее обмундирование и… тело станкового пулемета без станка. Приданные 120-миллиметровые минометы я оставил в Будогощи из-за отсутствия боеприпасов и средств транспортировки. Далее мой батальон зашагал через деревни Гремячево, Малую Вишеру, Папоротно и сделал многодневный привал в лесу за Александровской слободой. Шли в общей сложности дней пять-шесть. У меня не было возможности поспать, начались зрительные галлюцинации.

В своем письме ты немного перепутал. Встреча наша с тобой произошла не ночью, а днем. Я ругался с твоим солдатом из-за того, что он отобрал у моего солдата топор. Вот тут-то ты и услышал знакомый мой голос. Ты подошел ко мне сзади, взял за плечи и удивленно позвал: «Костя!» Я обернулся и тотчас узнал тебя. Как я был рад нашей встрече! В этот день рядовой состав получил винтовки выпуска 31-го года и карабины. Ручные пулеметы и автоматы ППШ мы получили еще в Малой Вишере.

В пути следования было много неприятных минут: некоторые отказывались идти дальше из-за плохой кормежки, бросали в снег (или теряли?) диски от ручных пулеметов. Были случаи прямой провокации, неповиновения приказу. Приходилось прибегать к крайним мерам. Некоторых сдавали на суд особого отдела. Я же тебе писал, что с рядовыми батальона я начал знакомиться по пути. Тут-то подтвердилась истина, что друзья познаются в беде. А беда, нагрянувшая на нашу страну, сразу выявила, кто есть кто.

До сих пор не могу забыть один случай. В моем батальоне старшиной хозвзвода был молодой бравый парень, фамилию его я, конечно, забыл. Дело во взводе у него было поставлено образцово. С батальоном он прибыл на передовую, а на передовой вдруг исчез, исчез до боев. Мне пришлось назначить другого, с которым мне тоже не повезло: в момент боя он тут же, возле меня, сошел с ума. Ну, об этом после. В ночь после дня нашей встречи мы выступили и пошли навстречу выстрелам и разрывам снарядов, раздававшимся с р. Волхов. В своем письме ты пишешь, что, следуя за нами, слышал, как я командовал «своим лыжным батальоном». Может быть, ты и слышал мой голос, но только я давал команду стрелковому батальону, а не лыжному. Мимо нас вперед, к Волхову, бесшумно и могуче пролетел лыжный батальон. Несколько часов спустя, вступив в бой, я увидел многих из этого батальона на льду, уснувших навеки.

Подошли мы к Волхову, когда уже совсем рассвело. В первом же бою я впервые увидел труса — своего командира батальона, причем кадрового командира в звании капитана (фамилию не помню). До этого командиром батальона был старший лейтенант запаса, по фамилии, кажется, Емельянов. Его почему-то невзлюбил комбриг подполковник Черник, грубый и малокультурный человек. Подполковник часто при солдатах ругал Емельянова матом. Перед самым выходом на передовую к нам в батальон пришел новый командир, капитан-кадровик. Он распек нашу организацию, причем я получил пять суток ареста, не помню за что. Емельянов был снят с должности. По прибытии к Волхову новый комбат приказал ротам наступать на деревню, не объяснив боевой обстановки, а меня послал устраиваться со штабом тут же у реки, на горе против деревни. Он мне сказал: «Будешь наблюдать и посылать мне донесения».

Я, выполняя приказ, стал со своими помощниками и связными карабкаться на гору, погружаясь в снег почти по горло. Когда мы достигли вершины горы, то впереди ничего не увидели из-за глубокого снега и кустарника. Услышали несколько выстрелов из пушки, автоматов и минометов и заметили, что деревня горит. Из всего этого стало ясно, что мне как начальнику штаба сидеть на горе в бездействии негоже. Я послал первое донесение комбату о том, что увидел-услышал, и приписал, что должен спуститься к нему. Вскоре я со всем своим штабом был возле командира. Он, начальник особого отдела и еще несколько солдат стояли на месте слияния рек Осьмы и Волхова. Капитан при каждом близком разрыве мины тыкался лицом в снег и съеживался, как от удара.

Я посмотрел на свой батальон, наступающий на деревню. Мои ребята шли во весь рост. Никаких перебежек. Как будто и не было никакого обучения под Москвой. Многие падали и не поднимались. Мне стало тошно и стыдно за свое безучастие. Было невыносимо глядеть на потерявшего себя от страха капитана, на себя и всех, кто с нами был. Я больше не мог оставаться пассивным наблюдателем. Мы должны были руководить боем, а вместо этого укрылись за бугром на приличной дистанции от огня. Если у нас нет средств связи, значит, должны быть в боевых порядках своего батальона. А наше бездействие было сходно с трусостью. Напомнив капитану о приказе Сталина, кажется, за № 270, в котором разрешалось солдату стрелять в своего командира, проявившего трусость в бою, я сказал: «Не могу больше, я ухожу!» Ничего не ответил мне на это капитан, только попросил: «Перенеси мне наблюдательный пункт». Я приказал это сделать своим связным, указав на старое дерево, стоящее у самой реки, но гораздо ближе к деревне, чем мы стояли.

Отдав приказ, я тотчас спрыгнул на лед и побежал к своему батальону, передние ряды которого уже входили в деревню. Рукопашного боя немец не принял и оставил деревню, запалив ее с двух концов. Но из дотов он не переставал обстреливать Волхов и поливать огнем деревню. Ты сам бывал в бою, Марка, и понимаешь, что я не хочу показать себя героем. Нет, я отнюдь не герой! Я просто честный человек, не более того. Капе и своим друзьям я писал, что не опозорю свое доброе имя, честь моей семьи и не заставлю их стыдиться за меня.

Когда я спрыгнул на лед, весь похолодел от страха, но заставил себя бежать вперед. Я был уверен, что вот сейчас или секундой позже все будет кончено. Около меня зачастили пули. Побежал зигзагами. Вдруг совсем рядом разорвалась мина. Мое тело стало неуправляемым и полетело в глубокую воронку. Я низко пригнулся. Какое-то мгновение я не мог заставить себя подняться и оставить воронку. Мне показалось, что я очень долго сижу в воронке, и все кругом видят это. Меня точно что-то подбросило из воронки, и я снова побежал вперед. Вскоре обязанности начштаба заставили меня позабыть о своих переживаниях. Навстречу мне из боя выходили трое: один был ранен в кисть правой руки, а двое его вели. Рана была нетяжелой, я отправил раненого в тыл одного, а двух других вернул обратно. Потом я увидел молодого бойца. Он сидел на льду и старался остановить кровь, бьющую фонтаном из раздробленного бедра, прикрывая рану ладонью. Я вскрыл свой санитарный пакет и попытался наложить повязку. Но потом увидел санинструктора и передал раненого ему. Устремившись далее, вдруг заметил в воронке бледного, дрожащего, как в лихорадке, бойца, прижимавшегося к телу станкового пулемета, того самого, который получили еще в Будогощи. Сразу несколько чувств смешались воедино: и уважение к нему за проявленную доблесть — сберег оружие в далеком походе, и жалость за перенесенные трудности, и злость за проявленный страх. А немец все поливал огнем Волхов. Единственным средством спасти парня было поднять его на ноги и увлечь за собой. Я скомандовал: «Встать!» Но боец продолжал судорожно дрожать. Тогда я прикрикнул на него матерно и вытащил из кобуры свой ТТ. Это помогло. Мы вместе достигли деревни, уцелев от немецкого огня.

Первое, что я увидел, это лежавшего на дороге, почти у самой реки, убитого немецкого офицера, у которого был вырван затылок. Высокий лоб немца напомнил мне почему-то одинокую стену разрушенного дома.

У какого-то здания под уцелевшей крышей я увидел бойцов, уничтожавших немецкие консервы. Они были веселы от счастья, что уцелели, и от сознания своей победы. Обернувшись на реку, увидел, что почти на четвереньках в деревню вползает бледный, вспотевший и изнемогающий военный в командирской шинели. Вглядевшись в него, я узнал своего уполномоченного особого отдела и засмеялся. Он с обидой спросил, над чем я смеюсь. Я сказал, что себя не видел, но, наверное, был таким же бледным и мокрым, как он сейчас. Да! Впервые пересечь довольно солидное, около 1 км, расстояние под сплошным, смертельным огнем автоматов и минометов противника, двигаясь среди раненых и убитых, нелегко. Потом мы вместе пошли разыскивать свой батальон.

Немцы продолжали обстреливать деревню из орудий и минометов. Но бойцы чувствовали себя как дома и уже не обращали внимания на обстрел. Я подошел к одной группе солдат, разговаривавших между собой, и тут произошел курьезный случай. Один солдат вдруг вздрогнул и, немного согнувшись, негромко ойкнул. А потом сказал, удивленно смотря на товарищей: «Меня ранило!» Ему не поверили и засмеялись. Тогда пострадавший осторожно снял меховую шапку. Из нее выпал маленький осколок минометного снаряда, который смог лишь пробить кожу головы. Я тоже был наказан за неуважение к смертоносному огню фашистов: переходя в сумерках улицу, был оторван от земли взрывной волной, перевернут и плашмя — животом, грудью и коленями — брошен на груду камней, остатки какого-то разрушенного сооружения. Больно разбился, но мне тогда было 36 лет, и к вечеру я уже мог двигаться.

На этом описании первого боя, в котором мне выпала пассивная роль, я, Марка, прервусь.

Обнимаю, Костя.

Здравствуй, Марка!

Только что отправил тебе начало моей «повести» и вот уже засел за продолжение.

После взятия деревни в глубоких сумерках наша бригада двинулась дальше. Куда? С какой целью? Этого я не знал. Мой командир повел батальон за другими батальонами бригады, а мне поручил быть с обозом, чтобы тот опять не заплутался, как это было под деревней Гремячево. После первого боя командиром батальона снова стал старший лейтенант Емельянов, так как вновь назначенный комбат из кадровиков так и не смог оправиться от страха. Его передали в особый отдел. Военврач, командир санвзода, рассказывал мне, что капитана продолжало трясти, когда они по льду Волхова направились в деревню, потом его начало рвать. Врачу пришлось передать его в особый отдел как человека, неспособного управлять собой.

Как только я прибыл к месту сбора, меня вызвал к себе подполковник Черник, который находился во втором батальоне, расположившемся в лесу. Наступила черная ночь. Мне указали протоптанную в снегу тропинку, ведущую в расположение второго батальона. Я помчался к комбригу. А что значит «помчаться» по целинному снегу, ты и сам знаешь. Наконец я достиг цели. Но оказалось, я спешил напрасно. Командир бригады уже ушел. Комбат-2 молчаливый, мрачноватого вида, ничего мне толком не рассказал. Я понял одно: его батальон должен прибыть своей дорогой к месту расположения всей бригады. Что мне оставалось делать? Решил вернуться в свой батальон. Второй батальон, получив команду, двинулся в глубь леса. А я проделал тот же путь по снежной целине, но в обратную сторону. В кромешной тьме я еле видел следы на снегу. Когда вышел на опушку леса, неожиданно был ослеплен ярким светом и оглушен сильным взрывом. Что это было, не понял: прожектор, выстрел в меня либо разрыв снаряда. Я прыгнул в лес и затаился. Сердце мое готово было выскочить из груди. Что это, конец? Немцы? Я прислушался. Мне показалось, что слышу какой-то шелест или шаги. Вскоре увидел идущих людей. Немцы или наши? Подпустил их ближе. Наши! Я выскочил из своей засады и спросил: «Товарищи! Вы из какой воинской части?» А мне вдруг отвечает очень знакомый голос: «Первый стрелковый батальон 57-й отдельной бригады, 2-й ударной армии, дорогой дружище Костя». Я оцепенел от изумления и тут же попал в объятия Николая Москаленко, вывшего моего комбата по 95-му запасному полку, где я был командиром учебной роты. Нас обоих в сентябре 1941 г. из 95-го полка послали на формирование 2-й ударной. Я попал на формирование 59-й бригады в Алтату, а он — на формирование 57-й бригады в г. Пугачевск.

С тех пор мы потеряли друг друга. Я очень горевал. Николай — замечательный парень. И вдруг здесь, в лесу, за тысячу километров от места формирования, наши пути сошлись в одной точке, и мы встретились, как в сказке!

Расставаться нам не хотелось, но положение обязывало. Наскоро поговорив с ним и узнав, что они двигаются на встречу с другими бригадами 2-й ударной, я побежал догонять второй батальон, так как для меня стало ясно, что все наши подразделения уже снялись с места и нет смысла ночью искать их, да одному это было бы и опасно.

Вспотевший, измочаленный, догнал наконец шагающих в конце батальона. Батальон по глубокому снегу двигался медленно. Немного остыв, почувствовал, что у меня больше нет сил двигаться. Страшно хотелось спать и есть — ведь прошли уже сутки (да еще какие!) с того момента, как мы вышли на передовую и пошли в наступление. Я продолжал механически шагать, периодически падая на снег и засыпая на ходу. Хватал ртом с веток елей снег. А бойцы рядом все время хрустели сухарями из НЗ. Было темно, и никто не видел, что я ничего не ем. Никто не предложил мне ни одного сухарика, а я не просил: люди мне были незнакомы. Посчитали бы «гнилой интеллигентщиной».

Прошла ночь. Наступило утро, за ним — день. Мы продолжали шагать. В лесу встретили артиллеристов, вернее, один артиллерийский расчет, который вручную силился помочь лошадям сдвинуть лафет, глубоко застрявший колесами в снегу. Мы молча прошли мимо. Никто не попытался помочь артиллеристам.

Чувствовал я себя морально преотвратительно. Я — начштаба батальона, шагаю с чужим батальоном, не зная куда и зачем. Жил одной надеждой, что второй батальон придет в расположение моего. Люди шли молча. Один солдат совсем посинел и дрожал, и все плотнее запахивал шинель и подтягивал ремень. «Заболел я, братцы!» — говорил он, но ему никто ничего не отвечал, молча сочувствуя.

Снова наступила ночь. Батальон сделал привал. Погрелись у костров. С рассветом зашагали вновь. Примерно в середине дня достигли опушки леса. Остановились. Услышали лай собак и веселую музыку. Осторожно выглянув из леса, увидели деревенскую улицу, на которой наши советские девушки танцевали с немецкими солдатами.

Дальше идти было нельзя. Некоторое время смотрели на немцев. Кто-то из бойцов привел красивую сытую лошадь явно немецкой породы. Он отобрал ее у крестьянина. Выстрелом в ухо из пистолета лошадь убили. По котелкам разлили теплую лошадиную кровь, потом, быстро освежевав лошадь, ножами разделали тушу на мелкие порции и раздали бойцам и командирам батальона, а заодно и мне. Запасшись питанием, батальон повернул обратно. Отойдя на приличное расстояние, мы остановились, разожгли костры и начали жарить и варить мясо кто как мог. Но до конца приготовить мясо нам не дал немец. Видно, мужик, у которого взяли лошадь, сообщил о нас, и лес подвергся артиллерийскому обстрелу. Захватив с собой полусырые куски, мы поднялись и быстро стали отходить. Напившись теплой лошадиной крови, я почувствовал себя немного лучше. Мясо я, как и все, рвал зубами на ходу. Нес его в чехле от бинокля, а бинокль повесил на шею.

Опять наступила ночь. Тут нас нашли бойцы из хозвзвода второго батальона, которые принесли с собой хлеб, мясо, масло и водку. После крови и полусырого конского мяса я ел плохо, а водку совсем не мог пить и отдал другому. С рассветом снова двинулись в путь. Когда совсем стало светло, мы наткнулись по дороге на мертвое тело солдата — того самого, который все время в пути дрожал и ежился. Бедняга! Так умереть… Путь нам показывали бойцы из хозвзвода, поэтому мы пошли бойчее и к середине дня вышли к своим. Не успел я направиться к своему батальону, как двое бойцов подхватили меня под руки: «Товарищ лейтенант, вы ранены? Где вы пропадали?» Наверное, вид у меня после голодного и бессонного похода был таков, как иногда говорят: «вид на море и обратно». Мне помогли дойти до командира Емельянова. Я все ему рассказал. Потом по его приказу меня досыта накормили гречневой кашей. Тут же был дан приказ о выступлении. Подозвав подводу из хозвзвода, Емельянов приказал мне: «Ложись и спи! Я тебя разбужу!» И сам прикрыл меня полушубком. Конечно, я моментально заснул, точно сраженный пулей. Двигались мы, наверное, долго. Я был разбужен только рано утром. Старший лейтенант сказал: «Вставай! Выступаем!» Видно, мы были у самой передовой. Совсем рядом слышалась стрельба. Появились раненые из какой-то сибирской дивизии.

Мы пошли. Выйдя из леса, вышли на дорогу. Прошли метров 200, наши батальоны были встречены огнем «кукушки». Мне поручили снять ее. Отделение зашло в лес. Рассредоточившись, бойцы затаились, внимательно обследуя дерево за деревом. Внезапно грянула автоматная очередь «кукушки», но тут раздался одиночный выстрел нашего солдата. «Кукушка»-немец тяжело рухнул на землю.

Мы вернулись в расположение своей части и поняли, что бригада уже ведет бой. Погибли командир первой роты — прекрасный парень, москвич, командир взвода автоматчиков и многие другие… Навстречу шли раненые. Тяжелораненых уложили в каком-то сарае. И это была только середина дня, только начало боя! Где мой батальон? Где мой командир? Нашел комбрига. На мои вопросы он ответил: «Батальон твой ведет бой. А ты возьми себе автомат и пятнадцать автоматчиков и удерживай левый фланг». Он указал на опушку густого ельника. Много часов подряд, до темноты, я со своими автоматчиками отвечал стрельбой на стрельбу немцев. Стрельбу была неприцельной, так как мы не видели противника. Когда стемнело, стали стрелять в ту сторону, откуда летели трассирующие пули. С наступлением темноты страх напал на моих бойцов. Им стало казаться, что нас окружают, что они слышат лязг гусениц танков. От волнения у многих бойцов тряслись руки, что сказывалось на качестве выстрелов. Я то ругался, то уверял, что все им чудится от страха, помогал исправлять автоматы. Вскоре удалось немного успокоить солдат, но тут случилось непредвиденное: мой старшина хозвзвода, которого я взял с собой в качестве автоматчика, вдруг упал на землю, бросил автомат и закричал истошным голосом. Я подбежал к нему, думая, что он ранен. Нет, цел, но его так трясло, что тело поднималось над землей. Зубы стиснуты, пялит на меня безумные глаза и вырывается из рук. «Что это, — думал я, — безумие или симуляция?» Промучившись какое-то время, я наконец приказал четырем автоматчикам отвести его в санвзвод.

Вскоре бой затих. Меня вызвали в штаб бригады. Подполковник был уже пьян. Он приказал мне доложить о боевом состоянии батальона. Я ответил, что ему это лучше известно, так как он самолично руководил боем, а я выполнял его же приказ по обороне левого фланга. На меня полилась матерная ругань, из кобуры был вытащен пистолет и наведен на меня. Однако выстрела не последовало, и я ушел.

Спустя какое-то время я получил приказ продвинуться со своим батальоном и приданным мне отделением станковых пулеметов километра на два вперед. Никаких карт, никаких ориентиров! «Пойдешь прямо!» И все! Мне уже все осточертело. Надоели эта пьяная ругань командиров, их безалаберность, а главное — напрасная гибель людей из-за бесцельного ведения боя. Вот и сейчас — никакой боевой задачи. Продвинуться, и все тут! Местность никому не известна. Куда я поведу людей? Кругом ночь, не видно ни зги!

Но приказ есть приказ. Собрав людей, я двинулся в направлении, куда вел до этого стрельбу из автоматов. За мной потянули провод связи. На этот раз мне был придан связист с телефонным аппаратом для связи с комбригом. Мы передвигались медленно, осторожно. Изредка немец стрелял по местности, не нанося вреда. Одна шальная пуля, правда, достигла все-таки своей цели — был убит один из пулеметчиков. Мы шли долго, как вдруг попали, по-видимому, на пристрелянный немцем участок, под сильный огонь. Быстрым броском проскочили его и, пробежав метров сто, залегли, зарывшись в снег. По моим расчетам, мы достигли указанного подполковником рубежа. Мы уже давно продвигались по безлесью и сейчас залегли на открытом месте. Впереди нас был не то опять лес, не то деревня. Слева тоже что-то темнело. Я послал бойцов узнать, что это. Оказалось, деревня, где стояли наши. Ночь была на исходе. В одной из перестрелок у меня оборвалась связь с «хозяином», и я направил связиста восстанавливать ее. До рассвета связь наладить не удалось, а связист пропал. Неожиданно ко мне явился сам начштаба бригады майор Старцев. Снова матерная ругань: меня вызывает подполковник. Вместе с майором перебегаю сильно обстреливаемое шоссе, минут пятнадцать бежим под обстрелом по лесу и наконец являюсь пред голубые неумные очи комбрига. При ярком солнце, выделяясь на сверкающем снегу, как мухи на потолке, солдаты в своих потемневших от дыма костров шинелях ведут огонь из винтовок. Среди них в белом полушубке лежит на снегу «хозяин» и тоже стреляет из винтовки.

Я оторопел. «Что это? Сознательное нарушение боевого устава или бездумная преступность, ведущая к гибели своих людей? Никаких немцев впереди! Бой на светящемся снегу без укрытий!»

(Через две недели тот же майор Старцев в госпитале в Боровичах подкатит на коляске — он был ранен в обе ноги — к моей кровати и скажет: «Эх, Штатнов! За то, как мы воевали, нас нужно расстрелять!» Он будет говорить, конечно, о руководстве бригадой, о себе и подполковнике, а не о нас, подчинявшихся их приказам.)

Увидев меня, подполковник гневно спросил: «Где твой батальон?» Я ответил. Он продолжал: «Чтобы через десять минут батальон был здесь!» Я сказал: «Не могу выполнить ваш приказ: батальон находится отсюда на расстоянии пятнадцати минут быстрого шага». Комбриг вскочил на ноги и озверело закричал: «Приказываю, чтобы сейчас же батальон был здесь!» Я ответил: «Есть!» и побежал выполнять приказ, думая про себя: «Сейчас — это не десять минут».

Когда я привел батальон к указанному месту, бесцельный винтовочный бой уже прекратился. Батальоны отошли в лес. Дальнейшие подробности того дня не помню. Кажется, той же ночью было приказано наступать на станцию Спасская Полисть.

Наступление назначили на 2.30 ночи, т. е. уже на 22 января 1942 г. Мороз стоял небывалый — более 40 градусов. Бойцы расположились на опушке леса. Я приказал командирам рот неусыпно следить за ними: уставших людей клонило ко сну, долго ли замерзнуть. Несмотря на это, перед самым началом наступления обнаружили двоих замерзших солдат.

А мороз все крепчал. В ночной тишине слышался только треск разрывающейся от мороза коры деревьев. Внезапно справа раздалась автоматная очередь, потом другая. И опять все стихло. Потом мне дали знать, что ранены начштаба бригады майор Старцев и мой второй помощник младший лейтенант Спицын, который бросился на помощь раненому майору. Итак, мы начали терять людей, еще не начав наступление. Перед самым наступлением немцы зажгли то ли сарай, то ли стог сена. По снегу, казалось, катился на нас огненный шар. Поначалу никто не мог определить, что это, и поэтому моральное состояние было пренеприятное. (Сейчас я понимаю состояние немцев под Берлином, когда на них были направлены лучи ста сорока прожекторов, обрушились вой сирен, залпы «катюш» и грохот танков!)

Но вот наступило время нашего выхода. Троекратно прогрохотали приданные нашему батальону пушки и замолкли из-за отсутствия снарядов. Где-то далеко впереди, куда нам следовало идти, затутукали «катюши». Полетели огненные сигары. Прозвучали три залпа.

Когда вновь наступила тишина, мы начали наступление. Все поле почернело от наших шинелей. Шли молча. Только слышно было, как скрипел под ногами снег. Слева двигалась первая рота, справа — вторая, я со своим штабом — в середине, за нами третья рота, взвод автоматчиков и т. д. Шли долго в тишине, справа над лесом взвивались красные ракеты. Скорее всего, это подавали сигнал наблюдатели или «кукушки» немцев.

Через какое-то мгновение тишину разорвал грохот снарядов, минометных гранат, впереди засверкала, забушевала огненная метель трассирующих пуль и автоматных очередей. Совсем близко услышал почти детский крик: «Мама!» Потом другой голос просил: «Товарищи, добейте меня…»

Чувствую, нервы напряжены до предела. Но, странное дело, голова работала ясно. Я без страха смотрел на стремительно несущийся смертоносный огонь пуль и отрешенно думал: «Какая-нибудь из них сейчас сразит и меня…» Я не потерял даже способность удивляться, почему несущийся прямо на меня огонек-убийца вдруг сворачивал вбок или со свистом пролетал над моей головой.

Как боевая единица я был нуль. У меня в руке был только наган. Как командир я был еще менее полезен своему батальону, так как управлять было нечем — отсутствовали средства связи. Да и едва ли в грохоте разрывов, треске автоматов и пулеметов слышен был мой голос, приказывавший: «Не отставать! Вперед! Рассредоточиться!»

Вдруг земля стала уходить из-под ног. Мы спускались в какую-то ложбинку. И тут немец взял нас в кинжальный огонь. С обоих флангов оглушительно затрещали, засверкали пулеметные очереди. Я истошно заорал: «Бегом! Вперед!» — так как знал, что единственное спасение от такого огня — быстро уйти из-под обстрела. Собрав последние силы, я помчался вперед и выскочил на бугор. Внезапно навстречу мне затарахтел крупнокалиберный пулемет, и в то же мгновение я почувствовал тяжелый удар по ноге, точно двинули по бедру оглоблей или ломом.

Я упал и, наверное, от болевого шока потерял сознание. Когда очнулся, кругом было темно и стояла такая тишина, будто войны нет и в помине. Приподнялся на руках и сел. Резкая боль в ноге, будто острым ножом полоснула по сердцу. Понял, что ранен, пощупал ногу, но тут же отдернул руку: ватные брюки были мокры и липки.

Эх, Марка! Вот когда обуял меня страх перед неминуемой смертью. Сердце сдавила страшная тоска, а в голове вертелась только одна мысль: «Неужели больше не увижу свою Капку и Леночку?» Я был готов и умереть, только увидев дорогих мне жену и дочку.

Взял себя в руки. Решил наложить повязку на рану и ползти. Сунув руку в карман шинели, не нашел там санитарного пакета. Вспомнил, что отдал его истекающему кровью парнишке еще на Волхове. Снова надо мной нависла неизбежность смерти — теперь уж от потери крови. Силы оставляли меня. Вдруг увидел, что справа ко мне двигается какая-то темная фигура. Я похолодел: «Немец или свой?» Превозмогая острую боль, дотянулся до своего нагана, который, видно, выронил в момент падения, и стал напряженно ждать. «Если немец, — буду стрелять в него, а потом выстрелю в себя», — решил я, не отрывая глаз от приближающейся человеческой фигуры. Потом до моих ушей донеслось негромкое: «Товарищ лейтенант, вы ранены?»

Вне себя от радости ответил: «Давай, друг, скорее!» Мы начали перевязывать. Неожиданно над нами зависла осветительная ракета и раздалась очередь из автомата. Мы легли, притаившись на снегу. Очутившись снова в темноте, спаситель перевязал мою ногу, обвязал солдатским ремнем вокруг спины и, выведя концы ремня из-под плеч, поволок меня, как мешок картошки, по снегу. Я помогал ему, упираясь и отталкиваясь здоровой ногой.

Еще дважды немец освещал нас ракетами и обстреливал из автоматов, пока солдат не спустил меня осторожно с бугра в ложбинку. Тут к нему на помощь подошли и взялись за ремень начальник особого отдела моего батальона, Николай и еще кто-то. Мне стало хорошо — появилась надежда остаться живым и, быть может, увидеть жену и дочь.

Ну, а что было дальше со мной, дорогой Марка, ты узнаешь из следующего письма.

Здравствуй, Марка!

Посылаю тебе последнюю часть моей повести. Прошлое письмо я закончил тем, как меня, тяжелораненого, тащили по снегу все дальше и дальше от линии огня. Тащили долго. Когда меня приволокли на исходные позиции, откуда мы начали наступление, было уже светло.

Я услышал голоса: «Скорее! Скорее!» Меня потащили быстрее и не так осторожно, как прежде, в результате голова моя уткнулась в кусты, а мои спасители не заметили этого и все пытались сдвинуть с места. Несмотря на трагичность положения, от сознания, что я жив и буду жить, я не разозлился, а рассмеялся и только крикнул: «Ребята! Что ж вы делаете!?» Мне казалось, я говорил громко, но на мой крик ко мне низко наклонился начальник особого отдела и спросил: «Лейтенант, ты что хочешь сказать?»

Доставили меня в батальонный санвзвод в бессознательном состоянии. Очнулся, когда санитары оттирали меня спиртом от обморожения. Потом мне дали рюмку спирта для внутреннего согрева. Военврач Г. Казачок спросила о моем самочувствии и занялась раненным в живот. Им оказался мой комбат, старший лейтенант Емельянов. После обработки ран меня и Емельянова отправили на подводе, укрыв тепло полушубками, в медсанбат.

Подводу сопровождал мой первый помощник, молоденький белокурый младший лейтенант, перед самой войной окончивший пехотное училище. Ему было не более 20 лет. Всю дорогу бедняга плакал, боясь не довезти нас живыми. Он то и дело растирал нам побелевшие от мороза щеки и носы, поминутно укрывал, подбивая под бока и ноги полушубки. Особое беспокойство ему доставлял комбат, который так и не приходил в себя. Он кричал, просил пить, метался, размахивал руками, часто удары попадали мне в лицо. Можно понять, что выстрадал бедняга, мой помощник, пока не сдал нас врачам санбата.

Было, вероятно, около трех-четырех часов дня. С подводы нас сняли и на носилках внесли в жаркую избу, сплошь заставленную такими же носилками с ранеными. Меня уложили на пол возле окна. Врач осмотрел мою ногу и велел пошевелить пальцами. Потом попросил меня подождать, так как в первую очередь хирургическая помощь нужна раненным в голову и живот. Я сказал, что чувствую себя хорошо, и меня оставили в покое.

До полуночи я уступал свою очередь неоднократно, показывая врачу, как шевелятся пальцы на раненой ноге. Положили меня на операционный стол последним. Я лежал нагим. Вся комната была завешена простынями, шумел примус. Мне было так хорошо после всего пережитого за эти сутки, что не мог не улыбаться. За все время пребывания на фронте при сорокаградусном морозе, в лесу, в снегу, я ни разу не был в тепле, под крышей. Меня спросили, отчего мне так весело, и я сказал: «У вас так тепло и уютно, а я так намерзся…» Врачи ухмыльнулись: «Уютно?!» Они смертельно устали от непрерывной изнурительной работы, но, чуть отдохнув, принялись за меня. На нос и рот положили мокрую марлю, покропили из пузырька, по-видимому, эфиром. Голова тотчас закружилась, и операционный стол закачался, точно я лежал в лодке. Очнулся снова на носилках, на полу. Одет был во все теплое. Правая нога от самого тазобедренного сустава была зажата шинами. Правая рука, вернее, вся кисть правой руки, забинтована до локтя. «Вы долго не просыпались после наркоза, — сказала мне сестра, подходя с чайником и со шприцем. — Мы уже стали за вас беспокоиться». Она напоила меня чаем и сделала противостолбнячный укол. Я спросил ее: «Сестрица! Почему у меня забинтована рука?» — «У вас, к сожалению, обморожение третьей степени всей кисти. Пришлось наложить повязку. Это поможет… А комбат ваш скончался…»

Еще одна жизнь отдана за спасение Родины. А сколько наших людей осталось под ст. Спасская Полисть и сколько их ушло из жизни за полгода ожесточенных боев с фашизмом… Какое страшное бедствие — война!

Внезапно радио объявило воздушную тревогу. Забегали санитары и сестры. Меня завернули в одеяло и понесли. Пронесли по улице и куда-то осторожно положили. Это была глубокая землянка, заполненная ранеными. Снаружи глухо раздавались бомбовые удары. На этот раз я почему-то не ощутил особенной тревоги: до того был убежден, что теперь буду жить долго.

Наутро меня вместе с тремя ранеными погрузили в небольшой автобус и повезли. Я догадывался, что везут по лесной дороге, так как автобус бросало из стороны в сторону. Вскоре послышались громкие крики, ругань. Кто-то просил «подать в сторону». Потом раздалась команда: «Воздух!!!» — и сразу все стихло. Мы услышали характерный рокот немецких самолетов, низко летящих над землей. Застрочили пулеметы. Вот тут сердце мое заледенело от страха. Снова нависла смерть надо мной и моими товарищами. Но, на наше счастье, налет прекратился так же внезапно, как начался.

Сразу лес заговорил, заругался родным матом, закричал. Дверь в автобус распахнулась, и послышался взволнованный голос водителя: «Товарищи! Все живы?» Я ответил: «Живы!» — «А вы, товарищ лейтенант, не ранены? — спросил он меня. — У вас в одеяле две дырки!» Когда я сказал, что не ранен, он облегченно вздохнул: «Ну, и слава богу! Поехали дальше!» Водитель хлопнул дверкой, и через минуту-другую мы тронулись. Дальше путь проходил без происшествий.

Прибыли на ст. Малая Вишера. Меня внесли в помещение вокзала и на носилках опустили на пол среди таких же тяжелораненых, как и я. Малая Вишера была промежуточным этапом эвакуации, и я, возможно, забыл бы о нем, если б не одно обстоятельство. Между ранеными пробирался младший лейтенант, бережно ведя под руку сестру милосердия. Это был мой первый помощник, а сестра — из батальонного санвзвода. Они дружили. Сестра была ранена в лицо. Увидев меня, они подошли. Оба плакали. У девушки осколком была срезана щека и вырван глаз. Младший лейтенант рассказал, что от нашего батальона в ночь наступления на Спасскую Полисть осталось невредимыми всего 320 человек, т. е. треть состава.

Снова я осознал весь трагизм нашей провалившейся атаки. Гораздо позже я понял значение наступлений полуголодных, плохо вооруженных бойцов, но тогда был морально подавлен. Мне казалось, что кто-то виноват в бесцельной гибели людей. Нельзя было бросать нас на автоматы и крупнокалиберные пулеметы немцев безоружными!

Младшего лейтенанта пережитое так впечатлило, и он сказал, что не в силах вернуться в свой батальон. Что я мог ему возразить? Это было явное проявление трусости, слабости, но почему-то осуждать его не хотелось. Может быть, потому, что сам не считал себя героем, ибо откровенно радовался, что остался жив. И меня, к стыду моему, совершенно не тянуло снова попасть под ножи мясорубки, называемой войной.

Я сказал юноше: «Ты — на войне. И ты знаешь, что делается на войне: люди убивают друг друга. Если ты не убьешь — тебя убьют. Многие погибнут, но многие и останутся в живых. Может, тебе посчастливится выжить. Помни одно: в случае победы фашизма всем советским воинам, оставшимся в живых, грозит неминуемая физическая расправа. Мы с тобой находимся в самом пекле войны, и наш долг воевать и все делать для победы Родины. Если ты растерялся и не можешь совладать со своим страхом, то иди в штаб армии и проси другое назначение».

Конечно, Марка, за тридцать четыре года детали нашего разговора могли забыться, но общий смысл был именно таков.

После обеда меня и многих других раненых перенесли в автобусы и привезли в госпиталь г. Боровичи. Своего помощника я больше не встречал.

Госпиталь в Боровичах оставил самые мрачные воспоминания. Мы долго лежали на носилках в огромном пустынном вестибюле. Наконец пришли заспанные санитары и всех понесли в здание. Меня поместили в бывшую ванную или туалетную комнату. Вскоре я почувствовал, что мне на переносицу капает с потолка вода. Закрыл лицо рукой. Капли начали долбить по руке. Нервы напряглись до предела, казалось, еще немного этой японской пытки, и я сойду с ума. Начал звать кого-нибудь из медперсонала, но прошло довольно много времени, пока меня услышали и поместили на полу в огромном зале. Я понимал, что не имею никаких преимуществ перед другими ранеными, но, взбудораженный борьбой с каплями воды, потребовал немедленной врачебной помощи. Мне измерили температуру — 38,5 градусов — и тут же унесли на операционный стол. Хирург установил, что ранение у меня не осколочное, а пулевое, разрывной пулей. Входная рана была диаметром в 20 мм, а на вылете рваная рана длиной 16 см. После операции меня положили в палату, где и произошла моя встреча с майором Н. М. Старцевым, начштаба нашей бригады, о которой я тебе уже писал.

На другой день обнаружилось, что чемодан мой с личными вещами, в том числе и очки, пропали. Видно, мародеров и жуликов, как клопов, не выкуришь дымом, не заморозишь морозом. Но поскольку я всегда к вещам и деньгам относился философски, то недолго переживал из-за их пропажи, гораздо сильнее я разволновался, когда пытался писать левой рукой письмо Капе. Правая была забинтована. Кончики пальцев с каждым днем становились чернее: наступала гангрена. Судьба кисти или всей руки была обречена — это ясно. Нужно учиться работать левой. Как только я почувствовал улучшение общего состояния (боль и страшное жжение в обмороженной руке приучил себя не замечать), попросил ручку, листок бумаги и приступил к письму. Опустив руку с ручкой на бумагу, почувствовал, как меня охватывает панический страх: руке неудобно, не вижу, что пишу, — ни строчек, ни букв. В голову лезет одна навязчивая мысль: «Не научишься писать! Не сможешь работать!» С большим трудом, еле-еле, вкривь и вкось, нацарапал начало письма и тут же, вспотев от напряжения, оставил напрасные попытки. Я готов был плакать от отчаяния, но потом, овладев собой, начал думать, как повернуть ручку так, чтобы увидеть, что пишу, ведь есть же люди, которые пишут левой рукой. И, представь себе, Марка, нашел этот «ключик от золотого ларчика». Я понял, что при письме нужно делать левой все наоборот: пишущий правой рукой наклоняет кисть с ручкой вправо, я же должен наклонять влево. Убедившись в правоте своего «открытия», я легко вздохнул и написал Капе длинное письмо.

Через десять дней меня снова положили на носилки, снова в автобус и потом в вагон санитарного поезда. Тянулись мы до Рыбинска целых пять суток, показавшихся нам вечностью. Наделили сухим пайком из концентратов. Варил нам кашу один молодой сопровождающий солдат. Часто я видел его плачущим от непосильной работы — он заботился о 20 лежачих больных.

Ехали без перевязок, а ты сам понимаешь, что значит для раненого перевязка. Рядом со мной лежал здоровенный детина, он все время стонал, приговаривая: «Ой, мамочка! Где мои ноженьки?»

Но ничего не поделаешь, никому не пожалуешься. Страна делала все, что могла. И в этом мы убедились, как только прибыли в госпиталь Рыбинска. Несмотря на глубокую ночь, весь коллектив госпиталя, от начальника и комиссара до санитара, вышли принимать раненых. Прежде всего нас помыли, побрили, покормили горячим ужином и стали принимать по очереди на перевязку. 16 февраля мне вбили в коленный сустав скобу из стальной проволоки, потом хирург Петр Прокофьевич Харитонов, взяв мою обмороженную руку, сказал: «Пальцы придется удалить. Кто вы по специальности?» Я ответил, что инженер. Хирург был искренне огорчен. Он невесело смотрел на мои почерневшие пальцы. «Н-нда! Попробуем сохранить часть большого пальца. Чтобы вы смогли хоть держать карандаш или линейку. Будете работать двумя руками, инженер! Подавайте», — сказал он сестрам, кивнув на операционный стол. Очнувшись уже в палате, я увидел свою забинтованную ногу, поднятую выше головы и лежащую на каком-то станке, который раненые называли «зениткой». Посмотрел на больную руку и увидел маленькую забинтованную культю малинового цвета от крови, пропитавшей бинты. И тут нервы мои не выдержали: я горько заплакал. Медики и соседи старались утешить меня. Но горе мое было неутешным: никто из сочувствующих не знал, что я не только инженер, но и пианист и что музыка для меня — вторая жизнь.

Сорок пять дней я пролежал недвижимо на спине с задранной на «зенитке» ногой. Что это за удовольствие, можешь представить, особенно во время бомбежки, когда весь медперсонал, все «ходячие» раненые уходят в убежище, а ты лежишь и прислушиваешься к буханию и разрыву бомб.

Еще больше я натерпелся от бомбежек железнодорожных станций и эшелонов, когда, загипсованный, как мумия, до самой шеи, лежал уже в вагоне санитарного поезда, следовавшего из Рыбинска в далекий тыл. Как стало легко дышать, когда однажды, проснувшись ночью, я увидел яркий свет электрических лампочек на путевых столбах. Это было где-то в районе ст. Буй-Данилов. Огни войны для нас остались позади.

По пути в Тюмень на ст. Камышлов ко мне в вагон вбежали моя камышловская по жене родня и Капа с Леночкой, моей дочкой. Слез радости и горя было пролито много. Особенно долго плакали мы с дочкой, чем расстроили до слез всех раненых, лежащих в нашем вагоне. Одна Капа не плакала. Она глядела на меня и улыбалась. Потом тихо сказала, показав глазами на мою забинтованную руку: «Рисовать-то ты как-нибудь научишься и левой, а вот на рояле, наверное, отыгрался».

Утром следующего дня нас вынесли из вагонов и вскоре развезли по госпиталям Тюмени. Там я пролежал до августа 1942 г. В сентябре выписался и поехал в Камышлов.

Ну, дорогой Марка, на этом пока остановлюсь.

Сердечный привет тебе и Евдокии Антоновне от нас с Капой.

Твой Костя.

К. И. Штатнов,

лейтенант в отставке,

бывш. начальник штаба 1-го батальона 59-й осбр


Примечания:



4

Жуков Г. К. Воспоминания и размышления. М., 1960. С. 253.



42

Эти письма не предназначались для печати. В них Константин Иванович Штатнов рассказывает о своем участии в Любанской операции 1942 г. давнему другу, которого он счастливо встретил спустя 30 лет после войны.








Главная | Контакты | Прислать материал | Добавить в избранное | Сообщить об ошибке