• Глава I Чудеса Востока
  • Глава II Несколько общих замечаний
  • Глава III Буддийские культы в Индии, на Цейлоне и в Индокитае.
  • Глава IV Перерождение буддизма в Индии
  • Глава V Книга Даранаты
  • Глава VI Индусская теософия. Брамаизм и буддизм в сравнении с христианством.
  • Глава VII Монашеские ордена буддистов и их поразительное сходство с католическими
  • Глава IX Буддийская мораль
  • Глава Х Философия индийского буддизма, рассматриваемая в связи с поздней христианской философией.
  • Глава XI Первичные воззрения буддистов
  • Глава XII Характеристика наших сведений о Будде
  • Глава XIII Волшебная сказка о перевоплощенце Будителе.
  • Глава XIV Современный буддийский фольклор
  • Глава XV Рождение Будды-Христа под именем Гаутамы.
  • Глава XVI Некоторые размышления по поводу основателя религии пробужденства.
  • Глава XVII Попытка краткого эскиза реальной истории буддизма и общий вывод о его развитии из учения европейских христиан возвращенцев (несториан) V века нашей эры.
  • ЧАСТЬ ВТОРАЯ

    Христы в Индии и на Цейлоне

    Глава I

    Чудеса Востока

    Изучая сырой материал, собранный западно-европейскими коллекторами по древней истории Малой Азии, Сирии, Персии, Месопотамии, Ирана, Индии и Китая, невольно поражаешься огромным количеством заключающихся в нем умышленных и неумышленных мистификаций. Беспристрастному исследователю кажется, как будто он читает историю святых мощей какого-либо монастыря в одной из клерикальных монографий, где атмосфера чудес всегда носится вокруг мощей святого, как запах падали вокруг гниющего трупа.

    И все эти монастырские чудеса, главным образом исцеления тяжело больных, подтверждены точными показаниями присутствующих лично свидетелей, с указанием их имен, места жительства и прошлой жизни и с обозначением точного времени чуда и обстоятельств, при которых оно произошло. Кажется, что никакого сомнения в правдивости рассказов тут быть не может, особенно, когда их приведено, как в некоторых «описаниях мощей» целые сотни. И однако же при освидетельствовании таких мощей (какое было, например, у нас в первые годы революции) всегда оказывалось, что они простые засохшие от жары и сухости трупы неизвестных людей, которые никого не могли исцелить.

    Как могли произойти такие грандиозные мистификации? Возможно ли это объяснить одним своеобразным экономическим материализмом монахов и монахинь из монастыря, измысливших все это с целью добывания средств для своего пропитания? Конечно, во многих случаях это несомненно. Главари монастыря, в котором из засохших трупов образовались уже настоящие страшилища, не могли этого не видеть при их приемках после смерти своего предшественника и сознательно скрывали настоящее положение дела. Но «истории» отдельных мощей с описаниями многочисленных выздоровлений от них, часто носят характер полной убедительности. Неужели, — спрашиваете вы, — все приходящие сюда поклонники и поклонницы тоже были сознательными обманщиками? Ответ на это очень прост. Из тысяч тяжело больных, привозимых сюда родственниками для исцеления, ведь не все же умирали при самом выходе из монастыря, а некоторый процент и выздоравливал, и особенно были эффектны случаи с истерическими больными, которые не время действительно чувствовали себя поправившимися моментально, что и протоколировалось я жадностью монахами. А о том, что через какой-нибудь месяц истерия во многих случаях возобновлялась по отъезде или уже дома далеко от монастыря, и о том, что огромное большинство тяжело больных уезжали не поправившимися, об этом умалчивалось. И вот, прилагая такую поправку и приняв во внимание сотни тысяч искавших исцеления, приходится удивляться не числу чудес, описанных в таких монографиях, а наоборот их малочисленности.

    Но такую же поправку мы должны делать и относительно «исторических мощей», найденных до сих пор в азиатских странах западно-европейскими искателями-специалистами. Не все из них были мистификаторы, а в огромном большинстве самыми честными и добросовестными археологами. Но такое большинство большею частью возвращалось ни с чем, или с неэффективным материалом. И только меньшинство из авантюристов, способных на мистификацию, или, наоборот, из слишком простодушных ученых, способных поверить местным мистификаторам, естественно налетающим со всех сторон на таких искателей, как мухи на мед, привозило с собой в Европу настоящие «чудеса Востока». Во многих случаях они, при ближайшем рассмотрении, оказываются не хуже носившихся недавно около святых мощей и поднимают историю Восточных народов выше всяких естественных эволюционных законов природы, ставя первичную культуру этих народов совершенно на сверхнатуральные основы. Вот почему эту область и следует особенно внимательно рассмотреть и если тут действительно окажется много шарлатанства, то не ставить этого в укор историкам-мыслителям.

    Мы должны всегда помнить, что не всякий коллектор имеет право на звание ученого. Вот, например, я сам еще будучи гимназистом первых классов, сколлектировал и рассадил в ящиках на булавках вероятно, почти все виды и разновидности насекомых Ярославской губернии, где проводил лето. Они потом пропали во время превратностей моей последующей жизни, но были бы несомненно довольно ценным материалом для энтомолога, особенно интересующегося распределением насекомых. Но сам был ли я тогда энтомологом? Нет, я был просто гимназистом.

    Вот, например, нечто и побольше — корреспондент американской газеты Стенли. По поручению этой газеты и на ее средства он был отправлен в 1877 году разыскивать затерявшегося в Африке Ливингстона и описал ряд восточно-африканских стран и народов, а более всего свои занимательные приключения. Затем, по поручению той же газеты в 1874—1877 году он проехал по рекам и прошел по лесам поперек всей Африки, что и описал, и наконец, в третий раз он был послан для отыскания Эмина-Паши, т.е. немецкого путешественника Эдуарда Шнитцера, отрезанного от цивилизованного мира восстанием египетских магдистов и нашел его в Верхнем Египте, открыв и описав по пути истоки Конго около 1889 года. Я буду последний из способных отвергать его заслуги в качестве коллектора географического материала, но на вопрос о том, был ли он ученым географом, т.е. способным к обобщению этого материала, и к установлению общих географических основ, я прямо отвечу: нет! Он был замечательным путешественником-авантюристом, но не ученым-географом.

    Возьмем, наконец, и еще нечто побольше, даже Стенли — замечательного коллектора египетских древностей Генриха Бругша. Он был послан из Берлина консулом и дипломатом в Каир и в Персию, поступил на службу египетского хедива под именем Бругаш-паша, сколлектировал и скопировал множество иероглифических и демотических антиков и опубликовал их. И вот, хотя потом, возвратившись в Германию, он и стал профессором Берлинского университета и написал много ценных вещей по египтологии, я прямо должен сказать, что разделяю его жизнь на два периода. В молодости он был просто авантюрист и коллектор и только во вторую половину стал ученым. В первой половине своей жизни он, как коллектор и авантюрист был очень крупная величина, хотя подобно им и бесцеремонен, что покажут нам в следующих же главах этого тома его «Четыре египетские таблетки времен дедушки астронома Гиппарха», сводящиеся к предумышленному подлогу. А как ученый он был, конечно, хотя очень сведущ в фактическом материале, но без всяких обещающих способностей, благодаря чему и создал ту нелепую хронологию древнего Египта, опровергать которую нам пришлось во второй половине VI тома «Христа».

    Все это я сказал здесь для того, чтобы у читателя не возникло недоразумение при чтении последующих страниц. Обнаруживая многочисленные подлоги в древней истории азиатских народов (не известной, кстати, им самим, но созданной для них европейскими учеными и по привозимым от них же и неведомых для них самих документам) я ни в коем случае не хочу бросить тень на добросовестность наших ученых востоковедов. Я резко отделяю ученого историка от простого искателя древних и редких исторических документов, особенно сенсационных и в отдаленных странах, мало известных общеобразованной публике на его родине. Первый похож на охотника за редкой дичью, а второй на ученого зоолога, препарирующего ее, а разница между ними большая: ведь все знают, что называется «охотничьими рассказами».

    С психологической точки зрения вполне понятно, что искателю редких документов, совершившему за ними отдаленнейшее путешествие с огромными затратами собственного времени и нередко чужих средств, почти немыслимо, если он не герой добродетели, вернуться домой ни с чем, особенно когда головы соотечественников, как и его самого при начале путешествия, были переполнены фантазиями насчет груд древних обломков и всяких клинописных надписей, валяющихся там чуть ли не на каждом шагу. Да и кто поверит, если возвратившись, он объявит, что там их еще меньше, чем у него на родине, где тоже можно копать землю в разных местах целую жизнь и все-таки не найти ничего особенно сенсационного? Соблазн подделать с отчаянья что-нибудь тут почти непреодолим. Вот почему и надо строго отличать ученого историка от коллектора сырых исторических материалов. Это две совершенно разные категории людей и каждая категория совершенно различной психической закалки. Коллекторы всегда склонны к авантюризму, и при случае не прочь мистифицировать, а вторые, особенно очень узкие специалисты, которым трудно сделать широкие обобщения, часто слишком доверчивы, тем более, что история, как серьезная наука, ищущая в кажущемся хаосе исторических явлений естественной причинности и эволюционной закономерности, возникла лишь со времени выхода в 1858 году гениальной книги Томаса Бокля «История цивилизации в Англии». Правда, что первые попытки этого рода были сделаны еще Вольтером в половине XIX века и отчасти Огюстом Контом в первой половине XIX века. Но Бокль впервые стал на естественно-научную и фактическую почву, а потому и реальную «историческую науку» приходится начинать только с него, и это мое исследование только надстройка заложенного Боклем фундамента.

    Научная история начинается только с Бокля, а все, что было до него под названием «Всемирных историй», только рассортированный по векам (да и то с грубыми ошибками) материал для научной истории человечества.

    Глава II

    Несколько общих замечаний


    У лукоморья дуб зеленый,

    Златая цепь на дубе том.

    И днем и ночью кот ученый

    Все ходит по цепи кругом.

    Идет направо — песнь заводит,

    Налево — сказку говорит.

    Там чудеса, там леший бродит,

    Русалка на ветвях сидит.

    Там на неведомых дорожках

    Следы невиданных зверей;

    Избушка там на курьих ножках

    Стоит без окон, без дверей.

    Там лес и дол видений полны.

    Там на заре прихлынут волны

    На брег песчаный и пустой —

    И тридцать витязей прекрасных

    Тотчас из волн выходят ясных

    И с ними дядька их морской…

    И там я был, и мед я пил,

    У моря видел дуб зеленый,

    Под ним сидел, и кот ученый

    Свои мне сказки говорил…


    Это предисловие Пушкина к его поэме «Руслан и Людмила» давно следовало бы поставить эпиграфом ко всей нашей древней истории, так как при систематических поисках первоисточников ее действительно старинных сообщений, мы в окончательном результате всегда добираемся до «ученого кота», и тут наши поиски приостанавливаются. А содержание первичного кошачьего рассказа всегда бывает, как и в поэме Пушкина, и с русалками на ветвях, и с тридцатью морскими богатырями, которых насильно приходится отлуплять от остальной более правдоподобной части сообщения. Но ведь и из «Руслана и Людмилы» Пушкина можно сделать исторических личностей, выбросив из нее все куплеты с неправдоподобными сообщениями и оставив лишь одно правдоподобное. Чем, например, не исторично самое начало этой поэмы?


    Дела давно минувших дней,

    Преданья старины глубокой:

    С друзьями в гриднице высокой

    Владимир Солнце пировал.

    Меньшую дочь он выдавал

    За князя храброго Руслана,

    И мед из тяжкого стакана

    За их здоровье выпивал.


    Не скоро ели предки наши,

    Не скоро двигались кругом

    Ковши, серебряные чаши

    С кипящим пивом и вином.

    Они веселье в сердце лили,

    Шипела пена по краям,

    Их важно чашники носили

    И низко кланялись гостям.


    Чем же это не исторично? Тут даже есть и описание быта очень правдоподобное, и не менее правдоподобны все описываемые события, как только мы исключим из них чудесные эпизоды и допустим, что похититель Людмилы Черномор только по легковерию автора принят за волшебника, а в действительности был печенегским царем с берегов Черного моря. Даже и время описываемых событий мы легко определим: они были между 938 и 1015 годами нашей эры. Ошибки тут быть не может, даже и на несколько лет: так хорошо считается известным время пребывания Владимира в Киеве.

    Совершенно таковы же и все остальные наши исторические первоисточники, время появления которых мы имеем право считать раньше книгопечатной эпохи. Возьмем, например, рассказы о царях Сауле, Давиде, Соломоне, и даже о последующих за ними царях народа божия, вроде, например, грешного царя Ахава с гремящим перед ним пророком Илией. Чем эти повествования — взятые целиком, историчнее сказки Пушкина о Руслане и Людмиле, хотя о них и говорят, что они написаны не самим «Ученым котом» под зеленым дубом у Лукоморья, а продиктованы коту «святым духом».

    Я здесь нарочно подчеркнул, что говорю это только о книгах, время составления которых до начала книгопечатной эры, т.е. ранее 1450 года нашей эры мы можем считать доказанным. Чудесный или мистический ингредиент является всегда их отличительным признаком, и он вполне соответствует первой и даже средней стадии литературного творчества, когда реалистическое представление и изображение событий человеческой жизни и природы еще не выработалось диалектическим путем внутри самого окончательно созревшего мистического миропонимания.

    Уже одно это обстоятельство должно бы заставить современных, чуждых мистики авторов, особенно марксистов-диалектиков, признать за апокрифы все обширные произведения реалистического естественнонаучного и жизнеописательного характера, приписываемого глубокой древности, вроде, например, Геродота, Фукидида, Плиния и других «классиков». Не говоря уже об астрономе Птоломее, обнаруживающем уже механистическое представление о Вселенной. Ведь признать, что человеческая мысль, поднявшись во втором веке нашей эры при астрономе и географе Птоломее до чисто материалистических представлений, опять в средние века возвратилась к мистике, это с точки зрения диалектического эволюционизма то же самое, как объявить, что некий уже родившийся ребенок, вместо того, чтобы достигши зрелости, самому стать отцом других детей, каким-то образом обратно возвратился уже взрослым в чрево своей матери, чтобы возродиться в какую-то «Эпоху возрождения».

    Но для того, чтобы отличить действительно древние документы от возникших в Эпоху Возрождения или даже от умышленных подлогов нашего времени, которые, к сожалению, не прекратились и до сих пор, нам нет нужды ссылаться на Маркса и Энгельса, и доказывать, что всякий ученый марксист, не ставший на нашу точку зрения, будет только биться, как карась на сковороде в деле приведения древних историй (потому что их несколько совершенно разрозненных) в диалектическую связь со средневековой и с новейшей историей человечества.

    Есть несколько очень простых признаков для отличия действительно старинного литературного произведения от недавнего. Прежде всего мы здесь можем опереться на закон размножения рукописей в допечатное время в геометрической прогрессии с каждым новым десятилетием существования языка, на котором они написаны.

    Я уже обосновывал этот закон в шестом томе моего исследования, говоря о подложных биографиях Магомета, опубликованных в XIX веке нашей эры д-ром Шпренгером, по которым обычно и пишутся биографии мифического завоевателя Ислама, но для связности изложения повторю и здесь, пояснив на наглядном примере из недавней русской жизни.

    Когда около 1840 года Лермонтов написал свою поэму «Демон», печатанье ее было запрещено церковною цензурою, но она все же быстро распространялась в читающей публике. Человека четыре (допустим, что не более) списали ее у самого автора в первый же год. У каждого из них списали в следующий год тоже, например, четыре знакомых и таким образом во второй год имелось уже не менее 16+4, т.е. 20 экземпляров. С каждого из этих экземпляров в следующем году было списано (положим) тоже по 4 экземпляра, и значит, ходило уже 80+20, т.е. около ста экземпляров и т.д. с каждым годом увеличиваясь, положим, только вчетверо, а не более.

    Что же выходило? Мало знакомый с математикой читатель даже и не подозревает, какой поистине чудотворный размножитель геометрическая прогрессия, ее действие прекращается только с полным насыщением всех интересующихся данной книгой. Так и «Демон» Лермонтова через несколько лет был уже в каждой помещичьей домашней библиотеке в многих сотнях. Переписывание его прекратилось только тогда, когда было разрешено напечатанье этой поэмы в полном издании сочинений Лермонтова и рукописные экземпляры, как более не нужные, стали выбрасываться вон. Однажды я нашел такой экземпляр, изящно переплетенный и с разрисованным заглавным листком, заброшенным в нижнем отделении книжного шкафа своего отца и он мне рассказал, как ранее появления этой поэмы в печатном виде, все переписывали ее.

    И само собой понятно, что если бы печатный станок сразу размноживший сочинения Лермонтова, не оттиснул с ними и эту поэму сразу в тысячах экземпляров, то процесс ее рукописного воспроизведения продолжался бы и теперь. Она была бы во всяком случае настолько распространена в России, что желающему напечатать ее стоило бы только выпустить объявление в газетах с обещанием приличного гонорара, для того, чтобы получить десятки списков, а не найти единственный на земном шаре экземпляр ее у какого-нибудь гидальго в отдаленной от центров испанской культуры усадьбе в Пиренейских горах, куда трудно добраться.

    И если бы какой-нибудь современный русский писатель, съездив Испанию, вдруг объявил, что он нашел там в развалинах одного дома в Пиринеях еще неизвестный в России рассказ Лермонтова и предлагает редакторам наших журналов купить его у себя за крупную сумму денег, то кто над этим не рассмеялся бы и не сказал, что написал рассказ он сам — путешественник?

    Но вот, как я уже показывал в шестом томе, были открыты по такому именно шаблону д-ром Шпрингером в XIX веке, в недоступном для проверки местечке внутренней Индии уники биографий Магомета, которыми и пользуются теперь ученые жизнеописатели пророка. Почему эти биографии, как чрезвычайно интересные всякому образованному магометанину, не распространились за тысячу лет их существования по закону геометрической прогрессии в тысячах экземпляров, как распространились рукописи Библии, бывшие в каждом монастыре перед их напечатанием Гуттенбергом? Почему их единственные на нашем свете экземпляры оказались найденными арабистом Шпенглером за тридевять земель в тридесятом царстве от места, около которого происходило действие, подобно тому, как я предположил относительно Лермонтова.

    Отсюда ясен такой вывод.

    Всякое общеинтересное литературное произведение древности, найденное до сих пор (или еще вернее: до своего напечатания) только в одном экземпляре априорно должно считаться подложным. И это сторицею относится к тем случаям, когда оно найдено не на территории того народа, на языке которого писал автор, а в чужих для него странах.

    Но ведь в таком случае, — уже говорили мне, — придется признать подложными все лучшие произведения классической древности! Не лучше ли допустить, что их истребили последующие иноверцы?

    Но какие же иноверцы владели, например, магометанскими странами? Да и относительно истребления классических произведений христианскими монахами у нас нет никаких указаний. Ведь для этого надо было делать поголовные обыски всех грамотных граждан, о чем ничто нам не сообщает. И, кроме того, у нас имеются даже документы, вроде латинских кодексов запрещенных книг, совершенно опровергающие такое допущение: в них нет ни одной классической книги.

    О псевдо-древних «униках», лежащих в основе современной нам древней истории часто говорят: «Очевидно, они хранились в каком-нибудь одном роде, бережно передаваясь от отца к сыну, в тайне от посторонних».

    Но ведь это объяснение во-первых, сразу уничтожает всю ценность документа: оно рисует его как никогда не никому не известное, кроме одного человека, как индивидуальное случайное произведение, чуждое всему остальному миру.

    Во-вторых, такое оберегание не свойственно человеческой природе. Пряталось от всех глаз только золото скрягами, которые скрывали его даже и от старшего сына, по совершенно другим причинам. Да и передача рукописи от отца к старшему сыну не могла совершаться много поколений подряд, так как очень часто случается, что в том или ином семействе получаются только одни дочери. Все такого рода объяснения существования общеинтересных литературных рукописных произведений в продолжении сотен лет в одном экземпляре, без их естественного размножения в геометрической прогрессии, способны удовлетворить только детей.

    Рассматривая общеинтересные литературные произведения, приписываемые буддизму, мы тоже, как и в открытиях Шпринглера, прежде всего наталкиваемся на указанные нами признаки их недавнего возникновения, или их умышленной подложности.

    Завершением буддизма во внутренней Азии является Ламаизм, возникший только в конце XIV века нашей эры под влиянием Изонканы (1357—1417), а ламаизм представляет собой лишь простое ответвление религии «пробужденцев», во главе которого стоит нечто вроде римского папы — Далай-Лама в городе Лассе — властитель Тибета, первосвященник всего Китая и соседних с ним стран, в котором, — говорят нам, — воплощается первичный «пробужденец» (Будда).

    Раньше 1357 года никакого Далай-Ламы, т.е. воплощения Будды, не было, и следовательно, казалось бы и Первопробужденец жил уже не так задолго до первого своего воплощения в конце XIV века. А между тем нам говорят обратное.

    Одни нам повествуют, что основатель Пробужденства жил еще между минус 560 и минус 480 годами, а другие утверждают, что это было за минус 1037 лет, откуда буддисты ведут свою «священную Эру».

    А когда обращаешься к первоисточникам, то в конце концов и тут доходишь до «ученого кота» из «Руслана и Людмилы».

    Астрономических указаний у меня для этого случая еще нет, но и оставаясь на чисто рационалистической точке зрения не трудно видеть, что возникновение буддизма-пробужденства с исключительно монашеским духовенством не могло быть разновременно с развитием монашества и в Европе, потому что для такого противоестественного учреждения не могло быть в человеческой истории двух самостоятельных и разновременных причин.

    Причиной развития его могло быть только сильное распространение венерических болезней, благодаря вакхическому культу, как результату открытия виноделия, пережитком чего является таинство причащения в христианской восточной церкви. А это обряд со временем Василия Великого, современника, если не варианта императора Юлиана (361—363) нашей эры.

    Значит, и легенда о «пробужденном» скорее всего относится к концу IV века и занесена в Тибет не из Индии, а из Великой Ромеи, а оттуда попала в Индию и Цейлон, едва ли ранее, как в период распространения ислама, тогда как Брамаизм с его Троицей, был занесен туда же вместе с виноделием из той же Великой Ромеи, еще в средние века.

    Нам остается только посмотреть, насколько имеющиеся у нас — и все очень позднего времени — сказания оправдывают такое предварительное предположение.

    Глава III

    Буддийские культы в Индии, на Цейлоне и в Индокитае.

    Два раза в месяц, во время новолуния и полнолуния, когда происходят затмения солнца и луны, — говорит нам книга «Терагата» (стр. 1062), — сходились монахи, живущие в округе, чтобы держать пост. Буддизм есть религия без молитв. Самым значительным проявлением этого культа были покаянные собрания монахов во время поста, нечто вроде проверки, насколько строго братия исполняла обязанности духовной жизни.

    Старший из монахов каждого округа назначал место собрания, и вечером в день поста собирались в выбранном монастыре или в другом каком месте, доме или норной пещере, все монахи, жившие в округе.

    В месте собрания, освещенном факелами, монахи занимали приготовленные для них места на низеньких скамейках. Миряне, послушники и монахини не имели права присутствовать, потому что правила, которые излагались в этом собрании в форме исповедного требника, считались тайной монахов. Но несмотря на эту тайну Ольденберг так излагает буддийскую литургию.

    Старший из братьев или какой-нибудь другой монах, — говорит он (стр. 339), — громко читал этот исповедный требник, литургию «отпущения».

    «Пусть община, достопочтенные, выслушает меня, — говорил он. — Ныне пост, пятнадцатое число месяца. Если община готова, то будет поститься… Я буду читать исповедный требник».

    Присутствующие отвечали:

    «Все мы, присутствующие здесь, слушаем и памятуем».

    «Пусть тот, кто совершил проступок, — продолжает читающий, — признается в нем. А кто не совершил никакого проступка, может молчать. Монах, не сознавшийся после троекратного вопроса о проступке, который он совершил, и о котором помнит, виновен в сознательной лжи. А сознательная ложь, достопочтенные, приносит погибель — так сказал Возвышенный. Потому монах, совершивший какой-либо проступок и вспомнивший о нем, должен сознаться в нем, если он захочет очиститься. Когда он сознается, ему будет легко».

    Потом начиналось перечисление проступков. Сначала идут самые тяжкие проступки. «Если монах, — провозглашал чтец, — имел половое сношение с каким-либо существом, даже с каким-либо животным, то он изгоняется и исключается из общины». В таких же словах говорится о других трех тяжких грехах: о воровстве, убийстве и ложных притязаниях на духовные совершенства. Затем чтец обращался к присутствующим с троекратным вопросом:

    «Спрашиваю я вас, достопочтенные, чисты ли вы от этих преступлений? И во второй раз спрашиваю вас: «чисты ли вы? И в третий раз спрашиваю: чисты ли вы?»

    И если все молчат,[69] то чтец возглашает: «Достопочтенные, присутствующие здесь, чисты, потому они и молчат — так я понимаю их молчание».

    Далее перечисляются менее важные преступления и проступки, ведущие за собой временное понижение по степени святости или такие, за которые не полагается никакого наказания и дело ограничивается этим простым признанием перед всей общиной. Так, например:

    «Тот монах, который унизится до того, что прикоснется к телу женщины с греховными мыслями, который возьмет ее за руку или за волосы или дотронется до той или другой части ее тела, подлежит временному понижению в степени».

    «Если один монах в гневе и по вражде выгнал или велит выгнать другого из дома, принадлежащего общине, то он подлежит покаянию» …. И т.д.

    Таким образом более, чем в двухстах довольно несистематично составленных параграфах излагаются воспрещения относительно ежедневной жизни монахов, их жилищ, пищи и питья, платья, их сношений друг с другом и с мирянами и послушниками. Дело часто идет о самых незначительных и мелких вещах.

    Кроме полумесячного праздника покаяния нужно упомянуть еще об ежегодном празднике, называемом «Приглашением». По окончании трехмесячного дождливого времени до начала странствования собрались монахи каждой диоцезы; все, от старшего монаха до самого молодого, садились в почтительной позе на пол и, подняв сложенные руки, просили братьев назвать ту ошибку против них, в которой они провинились за это время. Вся забота в этих церемониях культа направлена только на приличное поведение и правильность поступков членов общины. Все же выходящее из этих пределов — поучение и благочестивое самоуглубление — предоставляется свободной деятельности отдельных членов общины или отдельным кружкам.

    А каковы же были отношения к женщинам? Даже и теперь гражданское право индусов держит женщину в зависимости в течение всей ее жизни. «В детстве, — гласит известное изречение законов Ману, — она должна подчиняться воле отца, в молодости воле мужа, а когда умрет ее супруг, воле сына; женщина не должна никогда пользоваться независимостью». Правила, установленные буддийским общинным регламентом для духовной жизни монахинь могут служить дополнением к этому положению Ману. Как супруга подчиняется опеке мужа, а мать сына, так о орден монахинь подчинен опеке ордена монахов.

    Основным законом общины монахинь служили «восемь высоких правил», данных от имени Будды первым монахиням при их посвящении.

    «Всякая монахиня, хотя бы она получила посвящение сто лет тому назад, должна почтительно приветствовать всякого монаха, хотя бы он только что получил посвящение, должна ставать перед ним, поднимать к нему сложенные руки и чествовать его, как это приличествует. Это правило она должна уважать, свято сохранять, чтить и не нарушать всю жизнь».

    «Монахиня не должна проводить дождливого времени года в том округе, где нет монахов».

    «Дважды в месяц монахини должны обращаться к общине монахов: они должны спрашивать их о празднике покаяния и слушать, как монахи проповедуют (священное слово)».

    «После дождливого времени монахини должны обращаться к обоюдной общине с троекратным приглашением обличить их в грехах, не заметили ли чего за ними, не слышали ли о них чего-нибудь, не подозревают ли их в чем-нибудь».

    «Монахиня, совершившая тяжкий проступок, должна подчиниться полумесячному покаянию, налагаемому на нее обоюдной общиной».

    «Обоюдная община только тогда даст посвящение желающей, когда та прожила два года, исполняя шесть правил».

    «Монахиня ни в коем случае не должна смеяться или бранить монаха».

    «Заграждается рот монахиням против монахов, но монахам не заграждается рот против монахинь».

    Каждые две недели монахини отправляются к монаху, назначенному для этого решением братии, чтобы получить от него духовное поучение и увещание. Этот монах в присутствии другого ожидает монахинь сидя и, когда они явятся и отдадут ему земной поклон, то он начинает говорить им о восьми высоких правилах, излагает их в проповеди или в форме вопросов и ответов.

    Понятно, что монахи были строго отделены от монахинь. Даже тот монах, который был обязан говорить монахиням проповеди, не может входить в женский монастырь, за исключением только того случая, когда одна из сестер была больна и нуждалась в поучении. Монахам строго воспрещалось идти в путь вместе с монахиней, ехать с ней на одном корабле и быть с ней вместе без свидетелей. Ежедневная жизнь и религиозные упражнения монахинь не отличались ничем существенным от жизни и упражнений монахов. Разница была только в том, что уединение было для монахинь если не воспрещено, то во всяком случае ограничено: им воспрещалось жить одиноко в лесу, а только в стенах деревни или города, в хижинах или монастырских кельях, вдвоем или более, а не в одиночестве. Из монастырей они выходили на сбор милостыни и отправлялись в долгие странствования, считавшиеся у них, так же, как и у монахов, необходимым условием аскетической жизни. Считают, что и число их было гораздо меньше, чем монахов.[70]

    Но без мирян немыслим орден нищенствующих монахов, а потому он и не претендовал на всеобщее присоединение к себе, а только чтоб его чтили, и для поступления в число их «почитателей» не требовалось никаких условий, а только проповедовалось, что для своего же спасения им необходимо содержать нищенствующую братию. Община монахов даже могла предписать «не подставлять такому-то мирянину чашу (т.е. не принимать от него милостыню) и отказываться от общей трапезы»;[71] а если он раскаивался, то составлялось обратное решение: «подставлять ему чашу и разделять с ним трапезу».

    Для мирян не устраивалось никаких правильных духовных собраний и им не разрешалось даже присутствовать при торжественных актах общины. Только ежедневные сборы милостыни поддерживали постоянные отношения между монахами и мирянами, причем последние получали благословение. Миряне с своей стороны приходили в сады общины, находившиеся обыкновенно за городом, с дарами разного рода, с припасами и лекарствами, с венками и благоуханиями; там они воздавали монахам подобающие почести и слушали чтение святых речей и изречений. Верующие какого-нибудь деревенского округа требовали иногда, чтобы монахи провели дождливое время близ их деревни; они страивали для своих гостей жилища и давали им ежедневно при их обходах пищу. Когда по окончании дождливого времени монахи собирались отправляться в путь, миряне обыкновенно давали им прощальный обед, причем обыкновенно уходящим духовным странникам раздавали одежды или ткани для приготовления их. Часто миряне соглашались устраивать для общины обеды поочередно; а во времена голодовок, когда угощение всех братьев было бы не под силу одному мирянину, происходили «обеды по назначению», «обеды по приглашению», «обеды на рынках», «обеды полумесячные». Обязывались или навсегда или на известное время доставлять монахам лекарства, какие им будут нужны; а иногда благотворительные женщины приходили в монастырский сад и в каждом доме спрашивали: «Нет ли больных у вас, достопочтенные? Кому и что нужно принести?» Понятно, что и монахи не скупились на обещания всякого рода небесных наград. «Будда хвалил, как прекраснейший дар, — говорится в одном из текстов, — подарки общине, дома, места убежищ и радости, где можно предаться самоуглублению и святому созерцанию. Потому пусть мудрый человек, понимающий сое собственное благо, строит хорошие дома и принимает в них знатоков учения. Пусть он с радостным сердцем даст им, справедливым, пищу и питье, одежду и ложе. А они пусть проповедуют ему учение, уничтожающее всякое страдание; и если он познает учение, то он без греха войдет в Нирвану». Совершенно естественно, что иногда доброхотные датели, чересчур подающиеся обещаниям небесной награды, сильно эксплуатировались особенно назойливыми и бессовестными из этих нищенствующих раздавателей небесных благ. Рассказывается история о благочестивом горшечнике, у которого монахи потребовали такого огромного количества чаш, что он совершенно разорился.

    Миряне считались только союзниками и не больше. Им было отказано в сознании, что и они принимают участие в царстве Будды — их отличие от монахов было еще больше, чем в браминском жерственном культе отличие от браминов мирян, которые все-таки, хотя бы и при посредстве браминов, могли также приближаться к богу, как и сами жрецы. Верующий буддист, не имеющий силы отречься от мира, мог утешаться лишь надеждой, что в будущей жизни ему суждено надеть монашеское одеяние и вкусить блаженство искупления.

    Но если все это так, читатель, то кто же написал все эти философские трактаты, находимые «униками» в лесах Индии современными европейскими учеными? Неужели эти нищие — лентяи и бродяги-отшельники? Или те миряне, которых они не допускали даже на свои собрания?

    Здесь наши премудрые исследователи индийско-буддийской философии доводят нас до крайних пределов несообразности, далее которых идти невозможно. У этих индийских столпников едва ли было больше литературы и философии, чем у индийских петухов.

    Глава IV

    Перерождение буддизма в Индии

    По словам Рис-Дэвидса при посвящении в члены буддийского духовенства не производится ничего мистического. Мирянин, желающий вступить в орден, должен быть, по крайней мере, восьми лет для принятия в число послушников и не менее двадцати для полного посвящения. В назначенный день собирается капитул, состоящий по крайней мере из десяти монахов; председатель должен быть из числа монахов, принадлежащих к ордену не менее десяти лет. Монахи, составляющие капитул, сидят на циновках в два ряда друг против друга; председатель сидит во главе одного ряда. Кандидат, в светской одежде, но имея в руках три желтых монашеских платья, вводится тем, кто его предлагает (лицо это должно быть из числа монахов), учиняет «салам» перед председателем и предлагает ему маленький подарок в знак уважения. Затем он трижды просит о принятии его в число послушников. «Будь милосерд, Господи, возьми эти облачения и разреши мне быть посвященным, чтобы я избег скорби и испытал Нирвану». Тогда председатель берет связку платьев и обвязывает их вокруг шеи кандидата, произнося формулу, заключающую в себе размышление о преходящей природе человеческого тела. Затем кандидат удаляется и переменяет одежду, повторяя формулу, содержащую мысль о том, что, хотя он и носит одежду, но делает это только из скромности и в защиту от жары, холода и т.п. Когда он вновь появляется, одетый нищенствующим, он становится на колени перед председателем и трижды повторяет за ним две хорошо известные буддийский формулы. Первая из них называется «Тремя убежищами».

    «Я ищу убежища у Будды,

    Я ищу убежища у Закона,

    Я ищу убежища у Ордена».

    Вторая носит название «Десяти Предписаний», заключающихся в следующем:

    1. Я даю обет не разрушать жизнь.

    2. Я даю обет не красть.

    3. Я даю обет воздерживаться от нечистоты.

    4. Я даю обет не лгать.

    5. Я даю обет воздерживаться от опьяняющих напитков, препятствующих успеху и добродетели.

    6. Я даю обет не есть в запрещенное время.

    7. Я даю обет воздерживаться от пляски, пения, музыки и театральных представлений.

    8. Я даю обет не употреблять венков, благоухающих веществ или украшений.

    9. Я даю обет не пользоваться высокою или широкою постелью.

    10. Я даю обет не принимать золота и серебра.


    Затем кандидат встает, выражает свое почтение председателю и удаляется послушником. На этом и кончается церемония принятия в число послушников.

    А послушник, добивающийся полного посвящения, должен снять платья и, в качестве мирянина, вновь подвергнуться вышеуказанным формальностям. Затем кандидат возвращается, вновь учиняет «салам» председателю, отдает свой подарок и трижды почтительно просит его стать его «начальником». Когда на это (значение чего мы сейчас объясним) последует согласие, кандидат удаляется в конец зала, где к его шее привешивают чашу для подаяний. Затем лицо, предложившее его, идет за председателем, в то время как другой монах из капитула встает и становится рядом с кандидатом, который, таким образом, находится между двумя монахами. Последние играют роль как бы экзаменаторов. Отведенный в сторону, он объявляет им свое имя и имя своего начальника; далее, что он снабжен чашею для подаяний и платьями; что он не страдает ни одной из опорочивающих болезней, что он мужского пола, достиг двадцати лет и самостоятелен, и что он заручился согласием своих родителей. Тогда экзаменаторы сообщают капитулу об удовлетворительном результате их расспросов и, по данному разрешению, кандидат снова выступает вперед и, став на колени, трижды просит о посвящении. «Нищенствующие, я прошу капитул о допущении; имейте милосердие ко мне и поднимите меня». После этого экзаменаторы повторяют свои вопросы в присутствии капитула и трижды спрашивают капитул, имеет ли кто-либо возразить против принятия кандидата. Если возражений не последует, они кланяются председателю и говорят: «….принят Обществом, его начальник. Капитул согласен с этим и потому хранит молчание. Так мы понимаем».

    В настоящее время, в буддийских странах церковь так же богата, как и в Англии,[72] монахи часто ленивы и нередко скупы. Но, на Цейлоне или в Бирме, по крайней мере, они, как корпорация, не запятнаны обжорством и пьянством и никогда не проявляли тщеславия в одежде или в великолепии и торжественности обрядов. В буддийской системе нет места для церквей; приношение цветов перед священным деревом или изображением Будды заменяет религиозное служение.

    Благодаря недостатку письменности развитие буддизма в Индии не закончено и теперь.

    «В настоящее время, — говорит Рис-Дэвидс,[73] — как в Сиаме, так и на Цейлоне, возникают его новые секты и появляются реформаторы.

    Так почему же, — спрошу я, — думать, что таких сект и реформаторов не возникало и в XIX и XVIII и в предшествующих веках, когда буддизм был еще моложе?

    Совершенно ясно, что молодая, еще только что образующаяся религия, всегда много гибче, чем старая, окостеневшая в «освященных древностью» формах.

    Значит, это и теперь не такая уже древняя окостеневшая религия, какой ее читают современные европейские теологи, а еще растущая, по крайней мере до тех пор, пока ее рост не будет сразу прерван быстро распространяющимся естествознанием и успехами техники, подобно тому, как, например, бакинское огнепоклонство, с алтарями перед его вечными огнями, существовавшее еще и в XIX веке, само собой ликвидировалось при вторжении туда нефтяной промышленности.

    Рассмотрим же основные идеи буддизма в том виде, в каком они выработаны теперь не столько самими буддистами, сколько от их имени самими европейскими исследователями.

    По мере того, как дитя растет, — говорит Рис-Дэвис (стр. 85), — его самосознание отражает подобно тусклому зеркалу, картину окружающего мира, и фактически, хотя и бессознательно, оно смотрит на себя, как на центр, вокруг которого движется вселенная. Мало помалу его кругозор несколько расширяется, но и взрослый человек никогда не освобождается от заблуждений «самоличности».

    Эти учения о панпсихизме не присущи исключительно буддизму и индийским философским системам. Они встречаются также и в других системах, совершенно различных по времени и по месту. Став носителем истины, заключающейся в этих идеях, буддизм, — догадывается автор, представляя буддистов по своему образу и подобию, — придал бы ей более решительное и более продолжительное распространение, если бы он не воспринял также любопытной веры в переселение душ — учение, которое возникло, по-видимому, независимо и почти одновременно в долине Ганга и в долине Нила.

    После этого вступления, в котором особенно интересно сопоставление Индии с Египтом, Рис-Дэвидс, руководясь апокрифами современных индусских пандитов, тоже освещающих свои национальные сказания сверх европейской естественной философии, перечисляет пять родов качеств живых существ:

    I. Материальные качества, числом двадцать восемь:

    4 элемента: земля, вода, огонь, воздух, причем по Колбруку, буддисты, будто бы думают, что элементы вещей состоят из атомов и что составные вещи суть соединение первичных атомов.

    5 органов чувств: глаз, ухо, нос, язык, тело.

    5 свойств материи: форма, звук, запах, вкус, вещество. В некоторых рукописях это пропущено, и позднее прибавлено «пища».

    2 различных пола: мужской и женский.

    3 основных условия существования: мысль, жизненная сила, пространство.

    2 способа общения: телодвижения, речь.

    7 качеств живых тел: легкость, упругость, приспособляемость, сила сцепления, продолжительность, разрушимость, изменчивость.

    II. Ощущения. Они распадаются на шесть разрядов, смотря по тому, воспринимаются ли они непосредственно каждым из пяти чувств, или умом (через посредство памяти); и далее на восемнадцать подразделений, так как каждый из этих шести разрядов может быть приятным, неприятным или безразличным.

    III. Отвлеченные понятия.

    Они делятся на шесть разрядов соответственно с шестью разрядами ощущений; например, понятия «голубой», «дерево» относятся к зрению, понятие «сладость» — к вкусу, и т.д.

    IV. Наклонности или способности (буквально, созидание). Они имеют пятьдесят два деления, некоторые из которых содержат понятия, входящие в предшествовавшие разряды и чтобы не перебивать основного изложения, я даю их особо на табл. I.

    V. Мысль, разум (органом мысли предполагается сердце[74]). Она делится с точки зрения заслуги или вины на восемьдесят девять разрядов, которые я не привожу, чтоб не удручать читателя, еще имеющего представление о таких делениях из табл. I.

    Нельзя предположить, чтобы это все составили сами апокрифисты-пандиты, чтобы удовлетворить в студенческие годы настоятельным просьбам своих калькуттских, бомбейских, мадрасских и других британских профессоров международной теологии. Искренне верившие, что индусские теологи скрывают от них какую-то огромную, таинственную литературу, перед которой вся европейская наука — одно ничтожество, эти приезжие профессора, конечно, первым долгом уговаривали своих индусских студентов раздобывать или копировать для них у родителей и знакомых всякие имеющиеся там рукописи. Ведь если бы они не делали этого, они не были бы профессорами ост-индской литературы, и им незачем было бы ездить в эту страну, значит, такого рода уговоры была не одна моя догадка, а реальная атмосфера тамошней жизни. А в такой атмосфере рукописи, доставляемые студентами своим профессорам, должны были так же неизбежно появляться, как грибы осенью в северных странах.

    Главная часть их, конечно, состояла в записях местных рассказов, отчасти точных и отчасти перередактированных студентами с их объевропеившейся точки зрения, а другая часть могла быть и настоящими апокрифами, где местный фольклор служил только канвою для собственной фантазии авторов.

    Только таким образом и могли туда проникнуть, например, атомистическая теория строения вещества и ряд других таких же неожиданностей для современных естествоиспытателей. Во всяком случае, это современный нам народный эпос и его настоящее значение, как я уже говорил, только этнографическое, а никак не историческое. И сравнивая это мистическое мировоззрение, невольно сравниваешь восточные народы с детьми, еще играющими в куклы, и искренне верящими, что они их слышат и понимают… Да разве не куклы и все европейские мадонны и всякие чудотворные и не чудотворные иконы?

    Наблюдая огромную разницу между современными естественными науками и теологическими пережитками прошлого, в нашем настоящем, еще охватывающим массы населения, особенно на азиатском континенте, невольно вспоминаешь стихотворение Добролюбова:


    Солнце озарило гор вершины,

    А внизу царит густая тень.

    Тихо спят глубокие долины,

    А вверху сияет яркий день.


    Спустимся же снова в эти глубокие долины и проследим и далее их мировоззрение.

    «Приведенное выше перечисление заключает в себе все телесные и духовные части и силы человека, но ни одна из них в отдельности не обладает постоянством. Первая группа, — говорит от имени индусов Спенс Гарди, — материальные качества, подобна пене, которая то образуется, то расходится. Вторая группа, ощущения, подобна пузырю, качающемуся на водной поверхности.

    Третья группа, понятия, подобна неопределенному отражению, появляющемуся в солнечном свете. Четвертая группа, умственные и духовные наклонности, подобна банановому стеблю, без твердости и устойчивости. А последняя группа, мысли, подобна привидению или призраку».

    В Питаках, — говорит Рис-Дэвидс (стр. 89), — неоднократно выражено, что ни одно из этих качеств одаренного чувством существа, не есть душа. Само тело постоянно меняется, и так же каждое из остальных делений, являющихся лишь функциями живого тела, вызванными соприкосновением внешних предметов с органами чувств тела. В два последовательных момента человек никогда не бывает одним и тем же и в нем нет ни одного постоянного принципа. Но ведь эти выводы, читатель, сделаны только новейшими европейским физиологами! Как могли они попасть к людям, не имевшим еще никакого представления о физиологии! А вот еще страничка и из современного спора между идеалистами и материалистами.

    «Апостолы мои! — говорит Гаутами-Христос, — с какой бы стороны ученые ни смотрели на душу, они полагают, что ее составляют пять свойств или одно из пяти. Необращенный человек считает душу или тождественною с материальными качествами, или содержащею их в себе или содержащеюся в них; или же тождественною с ощущениями, или содержащею их в себе, или содержащеюся в них». «Рассматривая душу, он доходит до мысли «я есмь». Из ощущений (вызываемых прикосновениями) чувственный. Невежественный человек выводит понятия: «я есмь», «это я существую», «я буду», «я не буду», «я буду иметь материальные свойства или не буду иметь таковых», «я буду или не буду иметь понятия». И просвещенный ученик обращенного, обладая теми же самыми пятью органами чувств, освободился от невежества и приобрел мудрость; и поэтому мысли «я есмь» не приходят ему в голову.

    Одним словом, даже представление о своем существовании есть обмен чувств и наше «я» тождественно со всей вселенной.

    Но ведь это же, читатель, уже взято из Шопенгауэра (1788—1860), а потому и не могло бть написано ранее половины прошлого столетия! Чтоб не ходить далеко за его сочинениями, посмотрите хотя в Малом Энциклопедическом словаре Брокгауза и Эфрона и там под словом Шопенгауэр вы найдете: «Высшая степень нравственности у Шопенгауэра есть умерщвление не жизни, а воли к жизни. Доктрина Шопенгауэра близко соприкасается с буддийским учением о Нирване, т.е. о блаженном состоянии святых, очищенных подвижничеством от всяких житейских влечений».

    Но для Шопенгауэра такое мировоззрение есть естественный результат предшествовавшего ему знакомства с сочинениями Гегеля и Канта, а откуда же оно у индусских буддистов? Выходит, что они уже знакомы с идеями Шопенгауэра, развившимися лишь к концу первой половины XIX века, когда они действительно стали очень модными у философов. И во всяком случае чрезвычайно знаменательно то, что они были открыты в Индии как раз при распространении в Европейских, а с ними и в индийско-европейских университетах шопенгауэровской философии.

    А интереснее всего то, что учение об отсутствии индивидуальной души состоит уже в контрасте с основным положением обычного теперь брамаизма о переселении душ.

    Идея о переселении душ не требует для себя особого провозвестника. Она возникла в том интересном состоянии памяти, когда мы иногда очень ясно сознали, что испытываемые нами ощущения уже испытывались нами ранее, но мы не знаем, каким образом и когда именно.[75]

    И эта вера была удержана буддизмом. По этому учению, как только одаренное чувствами существо (человек, животное или ангел) умирает, возникает новое существо, в более или менее материальном состоянии бытия, смотря по вине или заслуге умершего существа. Но эти перерождения не бесчисленны, если существо вполне усовершенствовалось, оно получает бесконечный блаженный покой, как в христианском раю.

    «Тому, чьи чувства успокоились, подобно хорошо вышколенной лошади; тому, кто освободился от гордыни и плотских желаний, и страсти к существованию, и грязи невежества, — завидуют даже боги. Тот, кто ведет праведный образ жизни, остается неуязвим, подобно земле, незыблем, подобно городским вратам, невозмутим, подобно прозрачному озеру. Для него не существует более рождения. Спокоен дух, спокойны слова и деяния того, кто таким образом успокоился и освободился путем познания».[76]

    «Что же такое Нирвана, — спрашивает Рис-Дэвидс (стр. 106), — означающая просто покой? Ясно, что здесь не может быть речи о погашении души. Это есть погашение того греховного состояния духа и сердца, которое иначе явилось бы причиной возобновления индивидуального существования. Нирвана то же самое, что безгрешное, спокойное состояние духа и если вообще переводить это слово, то может быть, лучше всего передать его словом «святость» — святость в смысле совершенства в мире, доброте и мудрости.

    Перейдем теперь к представлениям о жизненном процессе.

    Одна буддийская притча говорит, что жизнь человека подобна пламени лампы, в которую положен бумажный фитиль. Одна жизнь производится от другой, подобно тому, как один огонь зажигается от другого; это не то же самое пламя, но без другого его не существовало бы. Как пламя не может существовать без масла, так и индивидуальная жизнь зависит от привязанности к низким земным предметам, от греховности сердца. Когда выйдет пламя в лампе, она погаснет, и тогда новое пламя не может быть получено от нее. Подобным же образом истощатся составные части достигшего совершенства человека, и не народится от него на страданье новое существо.[77]

    Но это все же не будет уничтожение.

    «Если разобрать в Дхамма-паде каждое предложение, в котором упоминается Нирвана, — говорит Макс Мюллер,[78]— то не окажется ни одного, в котором этому слову необходимо было бы придать значение уничтожения, в то время как большая часть их, если не все, стали бы непонятны, если бы мы признали за Нирваною такое значение».

    Глава V

    Книга Даранаты

    Возьмем для примера «Историю буддизма в древней Индии», приписываемую Даранате, в русском переводе В. П. Васильева.

    В тибетском тексте озаглавлено так:

    «Источник счастия или ясное изложение, каким образом драгоценная верховная религия распространилась в Индии, удовлетворяющее всем желаниям и нуждам, сочиненный по просьбе некоторых, находивших в нем нужду и по собственному убеждению автора, что оно будет полезно другим.

    Даранатой из победоносного Хама, на его 34 году от роду, во дворце веры (монастыре) Враг-Дод.

    Да распространится и расплодится драгоценная вера во всех странах и да пребывает там во веки!

    Мангалам!»

    Скажем сначала несколько слов о самом Даранате. Это имя не очень громко в ламайском мире; оно известно нам боле с тех пор, как существует Ургинский Хутукта, перерождение Даранаты. Однако же, несмотря на его близость к нам, о самом оригинале ургинских хутукт мы имеем очень мало сведений. Как мы видим, здесь Дараната показывает, сколько ему было лет от рождения, когда он сочинил свою книгу. Год этот — год земли и обезьяны по хронологическим таблицам Сумба Хутукты, в его истории буддизма соответствует нашему 1608 году, а год рождения показан в год дерева и свиньи. И мы узнаем тут, по этим же таблицам, что собственное имя Даранаты было Гунь-Ньюинг. «Вот все, что мы знаем, — говорит В. Васильев, — о Даранате. Мы не знаем, существует ли его отдельная биография, но верно то, что существует биография ургинского хутукты Чжебацунь Дамбы, в которой непременно должно рассказываться о Даранате. Однако же, несмотря на все наши старания, мы не могли ее приобрести».

    Очевидно, прибавим мы, она еще не написана от духа святого, как и сама исследуемая книга, в которой мы имеем целых 270 страниц убористой печати большого формата.

    Ее историческая ценность определяется уже тем, что она написана, — говорят нам, — в 1608 году нашей эры, а трактует о событиях, которые были почти за 2000 лет до нее. Правда, она показывает знакомство автора с Лалитой Вистарой и некоторыми другими книгами, но и противоречит им во многом и еще более добавляет своего.

    Да и точно ли «34 год победоносного Хама» есть 1608 год нашей эры, как определяется по хронологическим таблицам «Сумба Хутукты» в его истории буддизма? Ведь даже самое место, где писана эта книга, ликвидировано.

    А как же тогда добыли эту рукопись? Совершенно так же и тогда же, как и все ей подобные.

    Вот рассказ самого В. Васильева:

    «Мы, можно сказать, почти неожиданно удостаиваемся редкой чести познакомить ученый мир с Данаратой. В то время, когда мы только что еще начинали заниматься восточными языками в Казани, приехавший туда в 1835 году из Забайкалья Лама Никитуев, который первый сообщил нашему многоуважаемому наставнику и известному во всем ученом мире профессору О. М. Ковалевскому о существовании такой истории и самая рукопись ее была вскоре добыта из калмыцких степей.

    Так как г. профессор Ковалевский не был силен в тибетском языке, то Никитуев, с которым мы жили для практики в монгольском языке, на моих глазах перевел всего Даранату на монгольский язык для почтенного профессора».

    Вот, читатель, как быстро появляются и перевод с тибетского на монгольский, который без этого пояснения В. Васильева мог быть признан произведенным в глубокой древности и подтверждающим достоверность подлинника.

    «На монгольском языке, — продолжает тибетист В. Васильев, — почти совсем нет заслуживающих внимания памятников, что грешно было бы вырывать из-под руки профессора этот материал».

    «Но, — спросим мы, — почему же «грешно», если монгольский перевод был сделан на глазах В Васильева вкусившим университетского образования ламой Никитуевым и потому имеет не больше самостоятельной ценности, чем и сделанный с него русский или немецкий перевод? Ведь это «на наших глазах» как будто (и даже не будто, а прямо) намек на то, что монголист В. Ковалевский хотел скрыть недавность монгольского перевода и к этому же заключению приводят и последние строки «было бы грешно вырвать из-под руки профессора этот (не имеющий никакого самостоятельного значения и сделанный на глазах В. Васильева!) материал. Но тут мы имеем и еще один повод к недоумению. Почему, когда «тибетский подлинник» был уже в руках, за ним через 5 лет пришлось еще ехать В. П. Васильеву в Пекин? Он совершенно не объясняет этого, а просто говорит: «по приезде в Пекин в 1840 году, мы легко достали тибетский экземпляр Даранаты и указали на него отцу Аввакуму, вывезшему копию с него для Азиатского департамента» (стр. XII предисловия).

    Мы видим, что приведен почему-то даже и свидетель отец Аввакум, и находка почему-то послана не в Казанский университет, а в министерство внутренних дел в Петербург.

    Но еще более поражает нас сделанное к этому месту коротенькое примечание В. П. Васильева. «Вот что значит обращать внимание людей на искомый вами предмет! — как бы наивно восклицает он в примечании к стр. XII своего предисловия. — Можно ходить мимо редких книг и не знать их цены! Г. Ковалевский тоже был в Пекине; ему, по знакомству его с Ман Чжул Хутуктой, которого мы уже не застали в живых, легче было запастись всякого рода историями, если бы он знал хоть их тибетское название».

    Но точно ли, читатель, это примечание действительно только наивно? Зачем вдруг, ни с того ни с сего делать вылазку против своего профессора, об уважении к которому В. П. Васильев только что расписался? Ведь это примечание явно было неприятно О. Ковалевскому. И вот, подобно зоологу, который по одному зубу определяет животное, мы по этому зубу Васильева против Ковалевского можем определить и его причину. Очевидно проф. Ковалевский с самого начала не доверял рукописи, представленной ему Никитуевым, а потому не спешил и публиковать ее. Еще меньше доверял он и второму тибетскому экземпляру, открытому Васильевым в 1840 году и говорил ему, что сам он был там у Ман Чжул Хутукты, у которого не было никаких рукописей. И вот, чтоб сразу прекратить возможность появления в печати его возражений, В. Васильев первый и напал на него. Иначе это была бы ничем не объяснимая задирка.

    Мы явно чувствуем тут скрытую конкуренцию тибетиста и монголиста в деле открытия Даранаты. Тибетист утверждает, что впервые обнаруженный монголистом монгольский манускрипт сделан «на его глазах» ламой Никитуевым, а монголист подвергает сомнению подлинность вывезенного тибетистом тибетского экземпляра и последний чувствует это подозрение и заблаговременно призывает свидетелем подлинности своей пекинской находки отца Аввакума и посылает ее не в университетскую или академическую библиотек, а в министерство внутренних дел, как бы заблаговременно становясь под его защиту от своих коллег.

    Но все же он не спешит публиковать и переводить свою находку. «Только в последний год пребывания в Пекине мы (т.е. В. Васильев, везде называющий себя во множественном числе) принялись за полный перевод Даранаты, все еще не думая его издавать (что, прибавим мы, совершенно неправдоподобно, раз сам В. Васильев читал хорошо и по-тибетски).

    Так было, — говорит он, — до 1866 года, когда он обратился к академику Шифнеру с письмом, напечатанным в Санктпетербургских Ведомостях 26 мая 1866 года (№ 141), результатом которого был доклад на заседании Академии Наук.[79]

    В это время, продолжает автор, стр. XIII, — уже нечего было надеяться на то, что г. Ковалевский издаст свой перевод с монгольского (т.е. будто бы сделанного на глазах В. П. Васильева с тибетского языка для самого же Ковалевского ламою Никитуевым, и потому могущий быть изданным только для смеха тибетистов). Этот ученый уже почти 15 лет оставил свою кафедру.[80]

    Академик Шифнер прежде всего приступил к изданию тибетского текста по нескольким, имевшимся у В. Васильева, рукописям, так что перевод Даранаты мог быть сделан только в одном нашем Петербурге», — говорит сам Васильев (стр. XV).

    Таким образом и здесь мы видим характеристическую особенность всех обширных азиатских произведений. Хотя открытый текст оказывается здесь и не в одном экземпляре, а даже на двух языках, но все они открыты почти одновременно одною и тою же группою лиц, а больше никем, что опять вызывает заслуженные подозрения.

    Посмотрим теперь и на оценку этого открытия самим В. Васильевым.

    «Главное историческое достоинство сочинения Даранаты, — говорит В. Васильев, — неоспоримо заключается в том, что оно в первый раз знакомит ученый мир с совершенно неизвестными до сих пор личностями такой эпохи, которая может быть безошибочно названа исторической. Продолжительность времени, занимаемой этой эпохой до полного исчезновения буддизма из внутренней Индии, должно полагать свыше тысячи лет, и до сих пор мы не знали почти ни слова об этом времени, особливо о том, что происходило после путешествия знаменитого китайца Сюань-цзэна, который сообщает лишь кое-какие намеки на счет различных личностей.

    Сравнение их с историей Даранаты облегчит изучение этой эпохи. Мы, в первый раз у Даранаты узнаем последовательно шаг за шагом, какие деятели выступали в буддизме, какие являлись у него покровители и враги, какое направление принимает его богословская деятельность. Нам нечего подсказывать ученому миру, что если выставляемых нашим автором чародеев со всей смешной для нас легендарной обстановкой разоблачить, то они окажутся тоже тружениками, писателями, хотя пошедшими по совершенно новой дороге, которую они расчистили из тропы, проложенной буддистами. Мы говорим о мистицизме, проявившем в чудовищном размере так называемые «начала созерцания».

    «Известия, сообщаемые Даранатой о сказанной эпохе, имеют за собой всю видимость достоверности. Ему известен уже ученый прием для определения времени жизни того или другого лица, — из его трудов и из ссылок на него других. Вероятно в этом случае те историки, которыми он пользовался, со своей стороны имели под рукми отдельные биографии. История Даранаты становится еще драгоценнее тем, что подает надежду на открытие историй еще более аутентичных. Уже из Сюаньцзэна мы знаем, что Индии были не чужды ни история, ни описания страны; Дараната указывает нам теперь положительно на три неизвестных доселе исторических сочинения, составленных в самой Индии, отыскание которых не подлежит сомнению,[81] потому что, если автор имел их под рукой в начале XVII века, то они не могли исчезнуть с того времени и отыщутся не только в Тибете, но и в Непале. Жаль, что до сих пор наши ученые не знали, чего искать.

    Сбылось ли пророчество? Как будто и его постигла та судьба, которая не пожалела и библейских пророков.

    Конечно, В. Васильев может быть и искренне верил в подлинность публикуемой им истории буддизма, т.е. что она написана Даранатой — буддистом XVII века в Тибете, а не оевропеившимся ламой Никитуевым, собравшим около средины XIX века большой запас своих народных сказаний и перечитавшим все собранные до него европейцами книги по буддизму. Ведь я и сам не отвергаю этнографической ценности этой книги, хотя и отрицаю за ней историческое значение. У Васильева есть много и правильных рассуждений.

    Мы вовсе не хотим сказать, — говорит он, например, — что легенды, передаваемые Даранатой, дошли до нас без всяких прибавлений; напротив, на них надобно смотреть сквозь несколько очков. Не забудем, что наша история писана в Тибете, который перевел к себе буддизм в самом крайнем его развитии — в мистицизме. В ней есть стремление все вознести в древность, т.е. перенести факты с близкого на более отдаленное время. В. Васильев правильно отмечает, что история буддизма часто уходила в не принадлежащую ей древность, благодаря склонности авторов ставить рассказы, не умещающиеся в уже занятую рассказами средину исторического времени, в свободные доисторические времена.

    И мое различие от В. Васильева заключается лишь в том, что я иду далее по пути этого умозаключения и склонен думать, что и пророчество современного фольклора, т.е. народных сказаний и былин, возникающих в наше время, переносится в доисторические времена лишь потому, что их содержание не укладывается в реальную жизнь достоверно известных нам недавних веков. Так и эта Дараната, хотя бы даже она и была написана по-монгольски Никитуевым для своего профессора монголиста Ковалевского, а ее воображаемый тибетский подлинник был на самом деле переводом Никитуевской рукописи, чтоб удовлетворить страстным исканиям В. Васильева, не допускавшего мысли, чтобы на монгольском языке могла существовать такая книга — все равно!

    Она не вышла из головы своего автора, как богиня Афина из головы Зевса во всеоружии. Хронология ее, конечно, фикция, и вся канва, на которой вышиты различные сказание — тоже фикция, но самые сказания, взятые в отдельности, не измышления самого автора, а буддийский фольклор, и он может дать ценные материалы даже и для историка, а потому я дам здесь характеристику и их.

    Вот начало книги.

    «Ом, благо тварям! Объяснение распространения в Индии благодатного, богом украшенного, блага источника, верховной драгоценной веры, называемое сокровище погребных желаний.

    Поклоняюсь Будде с его учениками и последователями.

    Поклоняюсь властителю могущества, повелителю облаков,

    Изливающему благотворный дождь нектара судеб,

    Пришедшему из недр бытия небесным путем,

    Украшенному радугою признаков и примет,

    Здесь и самые сведущие в летописях и историях,

    Когда обратятся к согласованию индийских сказаний,

    Встречают неудачу всех усилий,

    Подобно бедняку пред расставленными товарами.

    Поэтому видя весьма много важных ошибок

    В преподавании истории веры некоторыми мудрецами,

    Я написал здесь вкратце для пользы других

    Согласование сказаний, рассеивающее заблуждения».


    Затем идет, как и в книге Бытия, или скорее в «Паралипоменоне» список всех якобы последовательно царствовавших царей, браминов и патриархов, а затем приводятся на этой сухой канве рассказы о них, явно заимствованные из местного фольклора, например, в главе о происшествиях во время царя Аджаташатру (Ардамира?).

    Когда прошло около 15 лет, как Ария Ананду (любимый ученик Будды) управлял учением, пришел в Магаду брамин, весьма искусный в магических заклинаниях и стал состязаться со всеми в силе магической. Он в присутствии царя и всех собравшихся граждан произвел посредством магии четыре горы: золотую, серебряную, хрустальную и лазуриковую, и в каждой горе было по четыре сада из драгоценностей, в каждом саду по четыре пруда, покрытых ненюфарами и наполненных различными птицами. Ария Ананда (в ответ ему) произвел множество свирепых слонов, которые пожрали все ненюфары и возмутили воду в прудах; потом Ананда послал сильный ветер, который поломал все деревья, а ниспавший алмазный дождь истребил дотла все ограды и горы. После того ария Ананда явился в 500 различных формах тела: одни из них испускали свет, из других шел дождь, одни являлись в четырех различных видах на воздухе, в других из верхней части выходил огонь, а из нижней била ключом вода; явивши такие превращения, он собрал их потом в своем теле. Когда изумленный брамин и другие собравшиеся изъявили вследствие этого великое благословение, Ананда много проповедывал и в продолжение семи дней привел к истине и мага и брамина и других 500 браминов и сверх того 80 000 жителей.

    После Аджашатару царствовал сын его Субаху (Хорошерукий), который в продолжении 10 лет своего царствования оказывал почтение религии.

    Еще при жизни его отца были два человека из касты браминов, не знавшие веры, свирепые и жестокие, евшие всякую нечистоту, убивавшие различных животных. Им обоим за воровство были отсечены царем руки и они, рассерженные этим, произнесли желание сделаться (в следующем перерождении) якшами, чтобы отомстить царю и всем магадийцам. После того они оба умерли один за другим и родились якшами, и на седьмом или восьмом году царствования царя Субаху наслали на его царство сильную эпидемию; от этого умерло много людей и скота, но болезнь не прекращалась. Когда гадатели увидели причину, тогда все магадийцаы пригласили арию Шанавасу и молили его укротить этих двух якш. Он пришел на обитаемую гору и сел в их пещере; но в то время якши уходили к другим, и, извещенные товарищами, пришли в сильный гнев, завалили пещеру утесами, но тогда вдруг являлась другая пещера, в которой сидел Шанаваса, и это повторялось три раза. Тогда два якши испустили огонь, но архан испустил огонь гораздо сильнейший, который распространился во все десять стран; испуганные якши убежали, но так как повсюду был огонь, то не могли найти убежища; они прибегли к Шанавасе с просьбой о помиловании и огонь погас. После того он преподал им ученые и когда они вполне возблагоговели, поместил их в недра учения и эпидемия немедленно прекратилась, и это чудо видели сотни тысяч браминов и граждан.

    По смерти этого царя царствовал сын его Судану (т.е. хороший лук) в то самое время, как Мадъянтика перенесся сверхъестественной силой в Кашемир и сел на берегу озера, обитаемого драконами. Они произвели сильную бурю, но не могли пошевельнуть и края его платья, ниспустили дождь стрел, но они превратились в цветы; тогда дракон, явившись лично спросить арию, что ему угодно? Дай земли столько, сколько можно занять сидя с крестообразно сложенными ногами. Дракон согласился, а Мадъянтика одним присестом занял под собой землю девяти кашмирских областей. Мадъянтика, призвав с горы Ушира 500 полуденнников и из Бенареса несколько сот тысяч браминов и граждан, поселился вместе с ними в Кашемире и еще при своей жизни украсил царство девятью большими городами, множеством горных селений, царским дворцом и 12 храмами со множеством духовных. Затем, взяв с собой всех жителей Кашемира, перенесся с ними магической силой на гору Гандамана и, произведенным чудесной силой огнем, укротил драконов; они обещались дать ему шафрану, столько, сколько покроет тень от духовного платья. А архан превратил свое духовное платье в весьма великое, и его народ взял шафран, на который пала тень и в одно мгновение они снова возвратились в Кашемир. Так Мадъянтика распространил обрабатывание шафрана по всему Кашемиру, говоря, что это составит его исключительное богатство, и приведя всех живущих в этой области к буддийской вере, скончался. Говорят, что он проповедовал в Кашемире около двадцати лет.

    Я перескакиваю теперь через несколько царствований (с такими же сказками) к патриархату ария Нагаджуны в царствование царя Уданы, чтобы показать читателю, что и далее содержание этой книги носит тот же фольклорный характер, а здесь отмечу снова, что название патриархов ариями ясно говорит об арианском происхождении этого культа.

    Так как арий Нагарджуна, — говорит автор, — знал жизненный эликсир, цвет его кожи сделался подобным цвету драгоценности; а занимаясь созерцанием на горе Шрипарвата, он достиг первой небесной области (первого неба европейских средневековых теологов) и тело его украсилось 32 признаками.

    Младшая жена тогдашнего царя знала немножко санскритскую грамматику, а царь Удана не знал. В одно время, когда она играла в воде в увеселительном саду, он плеснул в нее водой и она сказала: мамодака синча (т.е. не плещи на меня водой), а царь понял по наречию южных стран: дай пирожок, сваренный в кунжутном масле, — и подал его ей. Тогда она подумала, что лучше умереть, чем жить с таким царем, похожим на быка, и решила удавиться, но была удержана царем, который обещался учиться санскритскому языку и со тщанием занялся под руководством брамина Вараручи. А брамин Вараручи, не находя никакого учителя, который бы мог вполне знать Папиньеву грамматику и узнав, что только дракон Нагараджа Шеша знает ее вполне, вызвал его силой заклинаний. Дракон стал излагать пространное толкование на Папини, которое заключало бы до ста тысяч шлок, а Вараручи записывал с его слов. Обоих их разделяла занавеска. И вот, когда было написано 25 000 шлок, то учитель, желая посмотреть, каково тело дракона, отдернул занавеску и увидел изгибающегося большого дракона, который убежал со стыда. После того он стал писать толкование и покончил его, написав не более 12 000 шлок. Эти два сочинения вместе сделались известными под именем грамматики, преподанной драконом. Здесь много говорится не только о уиологии, но и других науках.

    А история Калидасы следующая. В то время брамин Вараручи пользовался почестями Варанасинского царя Бимакшулы, этот царь хотел выдать за него свою дочь Васанти, но она, по гордости считала себя умнее Вараручи, отвечала, что не будет его служанкой. Тогда Вараручи, желая ввести ее в обман, чтобы отплатить и отомстить, сказал царю: «У меня есть мудрый учитель, который умнее меня во сто раз, призовите его и выдайте за него Васанти. Получив на это согласие, Вараручи увидел магадийского пастуха Калидаса, красивой наружности, который, влезши на дерево, рубил под собой ветви и заключив из этого об его чрезмерной глупости, позвал его к себе и после нескольких дней тщательного омовения и натирания мазями, одев его в платье браминского пандита и научив его произносить слово ом свасти, велел ему, когда он явится пред царем, окруженным свитой, бросив в него цветком, сказать это слово ом свати, а кроме того не отвечать ни на чьи вопросы. Когда пастух, исполняя это, произнес вместо ом свати ушатара, Васанти стала спрашивать о смысле его слов, но пастух ничего не отвечал, а брамин Вараручи сказал: «Такой мудрый учитель к чему станет отвечать на вопросы женщины?». Она вышла за него замуж, Вараручи убежал после свадьбы на юг. После того стали водить Калидасу по всем храмам, но он ничего не говорил; наконец, когда на наружной стене одного храма, на которой нарисованы были фигуры различных животных, увидел он изображение быка, то обрадовался и принял вид пасущего стадо. Тогда Васанти воскликнула:«Увы! Это пастух!» и поняла, что была обманута. Но, сказала она, если он умен, то я выучу его санскритскому языку; оказалось, однако, что он весьма глуп. Раздосадованная Васанти отправляла своего мужа каждый день собирать цветы. А одном месте Магады был кумир богини Кали, сделанный небесным архитектором. Калидаса приносил ему в жертву каждый день множество цветов и с благоговением поклонясь молился. Однажды, когда для жертвоприношения Васанти Калидаса отправился с раннего утра собирать цветы, служанка Васанти скрылась ради шутки, жуя лепешки, позади кумира богини Кали. В то время, как пастух по обыкновению молился, она сунула ему в руку оглодок лепешки и он проглотил его, думая, что подала его сама богиня. Но в ту же минуту он получил светлый ум и стал великим знатоком диалектики, грамматики и поэзии. Держа в правой руке цветок ненюфара, а в левой цветок утпалу, он сказал ей стихами:


    «В мое правой руке цветок ненюфар,

    А в левой руке цветок утпала;

    Один с нежным, другой с жестким стебельком,

    Какой хочешь, выбирай.


    Жена, поняв, что он сделался мудрым, стала весьма почитать его. А так как он сделался таким чрез чрезвычайное благоговение к богине Кали, то его прозвали Калидаса, то есть рабом Кали. В то же время он стал первой драгоценностью между всеми поэтами. Он сочинил вестники облаков и многие другие поэтические шастры. Калидас принадлежал к неправославным.

    Такова история буддизма в изложении среднеазиатского историка Даранаты в начале ее средней части. Раскроем теперь эту книгу наудачу и в конце средней части. Попадаем на 23 главу «О происшествиях во время учителя Дигнага», где читаем:

    «Царю Шубасаран привиделось во сне, что если он пригласит в свое царство Ария Авалокитэшвара, то в Джамбудвипе прекратится голод и эпидемия и настанет благоденствие, и чтобы для этого он отправил Упасака, живущего в лесу. Царь позвал Упасака и дал ему жемчужное ожерелье и пригласительное письмо к Авалокитэшвара, да на дорогу денег. Упасака подумал: дорога трудная и далекая и может случиться опасность для жизни; но так как меня посылают в жилище божества, то нельзя не послушаться. И так, взяв путевник на Потала, он отправился в путь и наконец прибыл к монументу превосходного накопления плодов. Отсюда путь на Потала шел несколько времени под землей и снова выходил на поверхность; но говорят, что ныне это место занято морем и путь для людей прекращен. Но в то время еще существовал путь и по нему-то отправился Упасака. Здесь преградила ему путь большая река, но он, как было сказано в дорожнике, помолился Таре и явилась одна старуха, которая и перевезла его на лодке. Снова прегражден был путь озером, но по молитве Байкути, одна девица перевезла его на плоту; далее он встретился с горящим лесом, но по молитве Хаягриве, пошел дождь и огонь потух, а гром указал дорогу. Еще пресекла путь пропасть, простирающаяся в глубину на несколько миль, но по молитве Зкаджати, огромный змей образовал из себя мост, по которому перешел Упасакаю Затем преградили путь множество обезьян, ростом со слона, но по молитве Амогапаша, эти огромные обезьяны открыли дорогу и снабдили лучшей пищей. Когда потом он прибыл к подошве горы Потала, то путь прегражден был утесом, но по молитве Ария Авалокитэшваре, ниспустилась веревочная лестница, по которой он влез на утес; здесь все было покрыто мглой, отчего он не мог найти дороги, но по продолжительной молитве, туман рассеялся и отправившись вверх, он встретил на третьей части горы кумир Тара, а на средине кумир Брикути; когда он достиг вершины горы, то нашел пустой дворец, в котором никого не было, кроме там и здесь цветов. Здесь прожил он в одном месте в молитве целый месяц; однажды явилась какая-то женщина, которая сказала ему: пришел Ария, поди сюда за мной и повела чрез тысячу растворявшихся одни за другими ворот дворца и всякий раз, как растворялись одни ворота, в нем рождалось по одной Самади. Явившись пред лицо пяти святых богов, он бросил на них цветы и подал письмо царя и подарок, умоляя прибыть на Джамбудвипу, на что было явлено согласие; после чего дано на дорогу множество пана и сказано: пропитываясь с помощью этого, ты можешь воротиться на родину, а когда выйдут паны (золотые деньги), там и явимся. Ему указали дорогу и кумиры, стоявшие на средине третьей части города, явились ему в собственном теле живых богинь. На возвратном пути, когда он прошел четырнадцать дней из числа пятнадцати, в которые он мог прибыть на свое жительство, увидев издали горы Пундавардана, он пришел в чрезвычайный восторг и на остальные деньги накупил лучшей пищи и лучшего питья, так что, не доходя еще до царского города, но находясь неподалеку от того места, в котором он занимался совершением, он истратил все деньги. Сидя на том месте, подумал он на закате дня, придет ли Ария, но он не приходил; в полночь склонил его сон, из которого пробудили его звуки музыки и он увидел, что в небе боги приносят жертву; на вопрос его, кого они чествуют, ему сказали: глупый дитя Джамбудвипа! На дерево, которое за твоей спиной, прибыл со свитой Ария. Посмотрев, он увидел сидящих на вершине дерева пятерых богов, и, учинив поклонение и молитву, просил их прийти в царство царя, но они сказали: это случилось бы, если бы не истрачены были деньги, но теперь мы останемся только здесь. Тогда он известил об этом царя и говорят, что тот, недовольный этим, не дал Упасаке никакой награды. После этого он построил там в лесу храм, который стал известен под именем висары Касарпана. Слово Касарпана значит «ходящий по небу», потому что Авалокитэшвара прибыл сюда по воздуху или же это значит «истрата денег», потому что были истрачены деньги. Но гораздо лучше переводить «ходящий по небу», потому что слово Караса означает плату за пищу, а пана есть серебряная или золотая монета, известная теперь под именем Тангка (деньга) и следовательно все слово Касарапана имеет значение монеты, заплаченной за пищу.

    Скажите сами, читатель, что тут вас более поражает: чудесность рассказа или то, что автору этой книги известна уже монета, называемая монголами и тибетцами по-русски «деньга»? Ведь слово тангка и есть только монгольское произношение русского слова деньги, как это объясняет и сам В Васильев (стр. 149, строка 26), да и в тексте сказано, что прежняя монета пана стала называться при нем деньга? Не подтверждает ли это мое мнение, что книга Даранаты собрана из былин XIX века, специально для профессоров Ковалевского и В. П. Васильева, их усердных учеников?

    Но я опять повторяю, что в этом сочинении, как и вообще в сборниках современных нам народных сказаний, можно почерпнуть богатый материал и для истории, особенно при филологическом исследовании. Вот только что мы встретили здесь русское слово «деньги», и притом тоже как название монет. Но не менее интересно и то, что буддийские священнослужители называются здесь арианами. Это прозвище мы читаем у Даранаты более 70 раз в названиях ария-Бодисатва, ария-Вимуктасена, ария-Дева, ария-Деша, — везде в смысле святого, и кроме того множество раз и просто ария в смысле святого.

    Отсюда ясно, что и весь буддизм этой местности есть только развитие принесенного сюда арианства, причем и само название арийцы первоначально значило ариане.

    Я не буду здесь прослеживать происхождения и других собственных имен, предоставляя это специалистам, а только, чтобы закончить характеристик всей книги, раскрою еще хоть одну страницу в конце. Попадаю на 33 главу, о происшествиях во время царя Чанака (стр. 227).

    «Учитель Вагишваракирти (т.е. Знаменитый Властелин Слова) родился в царстве Варанаси и происходил из кшатриев. Сделавшись пандитом, превосходно знавшим логику, филологию и многие сочинения, он бросил в реку Ганг красный цветок дерева Каравира, который пред наступлением успеха испускал звук и цвет, и он в одно мгновение был унесен течением на несколько миль и снова возвратился вверх по течению. Съев его вместе с водой, он приобрел такие умственные способности, что мог каждый день заучивать вполне текст и смысл сочинения в тысячу шлок. От этого он и был назван «знаменитым властелином слова». Сделавшись совершенным мудрецом в Сутрах, Тантрах и во всех науках, он не встречал никакого затруднения в преподавании, состязании и сочинении книг; и не встречал ни в чем недоумения, потому что постоянно видел в лице ария Тару. О нем пронеслась большая слава и царь назначил стражем западных ворот в Наланда. Наготовив множество жизненного эликсира, он роздал его другим и тогда старики, которым было уже 150 лет и подобные стали молодыми. Этим и тому подобным он оказал пользу 500 духовным и набожным светским. Ему стоило только устремить внимание на воду, как она закипала; если он устремлял свой ум на кумир, тот поднимался или приходил в движение. Таких и других чудесных явлений от него было множество. Однажды он рассуждал о вере с бикшу Авадути, который привел при этом текст из сочинений Васубанду, а он в шутку отпустил несколько колкостей на счет сочинений Васубанду. В тот же вечер распух у него язык, так что он не смог преподавать. Пробыв таким образом нездоров несколько месяцев, он спросил объяснения у Тары и та сказала, что это за то, что он насмехался над Васубанду, и чтобы он сочинил похвальный гимн этому учителю. Действительно, как только он сочинил оду, болезнь его прошла. Трудясь таким образом в продолжение многих лет на пользу существу, он под конец жизни пришел в Непал, где особенно предался чародейским занятиям и только немного преподавал учение таинственной Яны, а другому вовсе ничему не учил. Так как при нем находилось множество жен, то большая часть людей думала, что он пришел сюда не будучи в состоянии исполнять предписания нравственности. Однажды царь, построив храм, пожелал при освящении его составить большое собрание и, собрав вне храма множество занимавшихся чарами людей, отправил посланца к учителю с приглашением быть главой собрания. Но посланный встретил на пороге его хижины разряженную женщину и свирепую черную девицу, которые сказали, что учитель дома. Вошедши туда, он просил его прийти сделаться главой составленного царем собрания, а учитель сказал: «ты ступай скорее, а я сейчас приду», хотя тот и скоро ехал, но на одном перекрестке встретился с учителем, который опередил его и которого сопровождали две женщины, и учитель сказал ему: «Я долго ждал тебя, пока ты пришел». По благополучном окончании обширного колеса собрания, при самом освящении, учитель удалился внутрь храма с двумя женами, взяв с собой запасов более чем для 60 человек. Царь подумал: в храме не больше трех человек, почему же понадобилось столько припасов и, посмотрев сквозь дверную скважину, увидел, что 62 бога сидят лично в круге и наслаждаются припасами. А сам учитель превратился в радужное тело и сел с ними. Говорят, что он и теперь тут сидит.

    Этим сиденьем, читатель, я мог бы и закончить характеристику «Истории буддизма в Индии», составленной тибетцем Даранатой. Но не могу не остановиться на его послесловии, где он сам дает характеристику своего сборника.

    «Некоторые тибетцы, пользующиеся славой великих мудрецов, полагают вслед за семью преемниками Будды, появление других; они думают, что едва ли не тотчас по смерти Ашоки вступила династия царей Чандра. Они говорят, что при семи царях из рода Чандр и семи царях из рода Пала явились все без исключения буддийские учителя, начиная от Сараха до Абалкара и в продолжение этого времени, весьма краткого, помещают без хронологического порядка учителей, которые для избежания недоумений, дают весьма долгую жизнь. Все эти неосновательные ошибки, в которых являются длинные промежутки, исчезнут, как скоро ты хорошо узнаешь это историческое сочинение. Что же касается до того, на чем основан мой рассказ, то, хотя в Тибете и сочинено множество отрывистых историй веры и рассказов, но я, не видя в них цельной системы, не извлекал из них ничего, кроме немного заслуживающего вероятия. Встретив сочинение магадийского пандиты Кгемандрабандра, заключающееся в 2000 шлок, в которых рассказывается история до царя Рамапала, я взял его за основание, пополнив слышанным от некоторых моих пандит-учителей; к этому я сделал дополнение из двух сочинений: из Буддашураны в 1200 шлоках, сочиненной Индрадаттой, в которой вполне рассказывается о происшествиях до 4 царей Сена, и из существующих древних рассказов о преемстве учителей, составленных брамином пандитой Батагати.

    О предстоящей находке этих сочинений и пророчествовал в своем предисловии В. П. Васильев, но — увы! — насколько мне известно, они и до сих пор не найдены, хотя их ищут повсюду уже более 60 лет после опубликования этой книги в 1866 году.

    Касательно же назначения порядка времени, то, исключая мелочей, все эти три сочинения согласны большею частью. Краткие же рассказы о позднейших происшествиях, хотя и не встречаются в прежних описаниях, но дошли до меня и заслуживают вероятия. Сверх того я поместил в се то, что встретил в преданиях Пушпамалы.

    «Итак, драгоценности удивительных рассказов

    Нанизывая на нить удопонятных слов,

    Я составил приличное ожерелье

    Для украшения шеи людей, одаренных светлым умом.

    Потребность этого заключалась в том, чтоб дать понятие

    Об основательных и неосновательных сочинениях,

    И чтоб увеличить благоговение к возвышенным существам,

    Которые оказали услуги победоносному учению.

    Еще предстояла надобность доказать достоверность тех

    Добрых деяний и влияний, которые творили

    Искусные приверженцы чар,

    Распространившие благоговение к верховному учению.

    Целью изложения было,

    Чтобы другие, возблагоговев к этим лицам и их пути,

    Занимаясь тем или другим учением,

    Сделались всевысочайшими Буддами.

    Да, в силу этого моего доброго дела, все одушевленные существа,

    Вступив на путь доброй нравственности

    И сделавшись самими несравненными Буддами.

    Да украсятся все ми достоинствами!»


    Но… читатель уже видел, насколько соответствует фантастическое содержание этой книги такому выводу о ней ее автора. Это не история, а сборник народных сказаний, собранных разными лицами и скомпонованными новейшим собирателем не по имевшимся у него будто бы, а потом исчезнувших с земной поверхности первоисточников, а им самим по собственному произволу. Такова же цена и все остальным нашим первоисточникам о прежней истории азиатских государств.

    Никакой государственной истории до прихода европейцев у них не было.

    Глава VI

    Индусская теософия. Брамаизм и буддизм в сравнении с христианством.

    В шестом томе этого моего исследования я показал, что современные магометане узнали впервые биографию своего пророка Магомета из Лондона, от наследников мистера Пококка, которые впервые нашли Ибн-Гишомову биографию пророка в оставленной им библиотеке, и более нигде никто не открыл ее второго экземпляра. А вот теперь мне вновь приходится сказать, что и современное индусское учение познакомилось с основами своей собственной философии тоже от приехавших к ним английских профессоров.

    Однако в данном случае я буду пользоваться более всего книгой немецкого санскритолога проф. Германа Ольденберга.

    История буддийской религии, — говорит он, — начинается мифом об общине нищенствующих монахов. Это были странствующий учитель и его странствующие ученики, несколько подобные тем людям, которые пронесли по Галилее благовестие, что близко царствие небесное.

    Арийское население Индии, как известно, пришло на полуостров с северо-запада.

    Волны великого переселения привели толпы арийцев, множество союзных племен, которые, духовно более развитые, чем их индусские собратья, создали древнейшие замечательнейшие памятники индусского духа, известные под названием Вед. Эти племена в эпоху, изображаемую в гимнах Ригведы, мы встречаем при входе на Индейский полуостров: на Инде и в стране пяти рек, позднее они проникли далее к юго-востоку и основали в стране верхнего течения Ганга и на Ямуни государства, котопые в законодательном сборнике Ману названы страной брамы Мудрого, местом и образцом праведной жизни.[82]

    В ведийском произведении «Брамана Ста путей» сохранилась легенда, в которой ясно отразился ход распространения ведийского культа и культуры. Пламенеющий бог Агни[83] Вайсварана, странствует от реки Саравати, из древнего отечества ведийского культа, к востоку. На пути ему встречаются реки, но Агни перелетает их все и за ним идут князь Матгава и Брамин Готама. Так дошли они до неведомой до сих пор реки Саданиры, исток которой находится в снежных горах севера: чрез нее Агни не перебрался, «ее не перешли» брамины, так как через нее не перелетел Агни Вайсванара. Но теперь живут к востоку от нее многие брамины.[84]

    Мы не можем определить, — говорить автор далее, — годами или даже столетиями события победоносной борьбы, в которой арийская (т.е. арианская) и ведийская культуры завоевали страну Ганга. Мы можем только прибавить к этому, что из арийских миссионеров и выросла каста служителей бога. Слова (по-санскритски) браминов, и по многим <…> можно видеть, что это было связано с тем великим переселением народов, которое шло из Юго-Восточной Европы не только на запад, как думают, но и на восток, хотя и не в виде массовых передвижений, а в виде приобщения восточных народов к более высокой ромейской культуре, что не могло быть ранее основания Великим Царем (Василием Великим Четьи-Миней) христианского мистического богослужения с его оргиями, пережитком которых является до сих пор обряд причащения в Восточной церкви. Значит начало Ведийской культуры в Индии не могло быть ранее V века нашей эры, а прийти она могла естественнее всего с «гуннами» из города Будда (теперь Буда-Пешт), т.е. Пещь Буды, как впервые называлась Доменная Печь, построенная тут братом Аттилы Будою.

    Как в Европе умственное творчество впервые началось в духовенстве, так было и в Индии.

    Начатки индийского религиозно-философского мышления, очень сходного с еврейско-христианским, хорошо отражаются в поэтических гимнах Ригведы. В ней среди молитв Агни —Агнцу и Индре, богу-отцу, о защите, процветании и победе, мы встречаем попытку разрешить загадки бытия. И это в том же духе, как и в библейской поэзии.

    «Тогда не существовало ни бытия, ни небытия,

    Не было ни земли, ни неба над ней.

    Двигалось ли что? Где? И по чьему велению?

    Существовала ли вода и глубокая бездна?

    Тогда не было ни смерти, ни бессмертия:

    День не разделен был от ночи.

    Только Один жил сам по себе:

    Выше его не существовало ничего.

    И вот в Нем в первый раз возбудилось стремление.

    Это было первое семя духа.

    Связь бытия открыли в небытии

    Мудрецы, заглянув в свое сердце.

    Кто знает? Кто может сказать нам,

    Откуда началось, откуда появилось создание?

    И были ли созданы после него боги?

    Кто знает, откуда они появились?

    Откуда пришло такое создание?

    Создано оно или не создано?

    Это знает только тот, глаз которого смотрит на него

    С высоты неба, — или и Он этого не знает?»[85]


    Сравнить с вопросами какой-то библейской книги: кто скажет, как изменить морской песок и т.д.

    В другом гимне поэт, ищет бога, «всего движущегося» и говорит:


    «Кто дает нам жизнь? Кто дает нам силу?

    Чьего веленья слушаются все боги?

    Чья тень есть бессмертие и смерть?

    Кто есть бог, которого мы чтим жертвами?

    Тот, чье величие эти снежные горы,

    Соединяющий море с далекими потоками,

    Чьи руки суть страны света?

    Кто есть Бог, Которого мы чтим жертвами?

    Он, создавший небо ясным, землю твердой,

    Он, измеривший свет и высшее небо,

    Он, бросающий свет в эфирное пространство,

    Кто есть Бог, Которого мы чтим жертвами?

    Он пребывающий выше облаков,

    Он дающий силу и производящий огонь,

    Он единый Бог над всеми богами, —

    Кто есть Бог, Которого мы чтим жертвами?


    И этот гимн непознаваемому богу <………> имеет в библейских псалмах <…………> целая пропасть отделяет такой гимн от доверчивой веры древних времен, которая хорошо знала богов, которым нужно было приносить жертву.

    Последовательное развитие мышления или, вернее сказать, выделение его из мира призраков начинается в эту эпоху.

    Древность индусских сочинений, — говорит и далее Ольденберг (стр. 32), — мы можем определить только гадательно, но едва ли однако существенно ошибемся, если будем считать появление их принадлежащими в IX или VII векам до христианской веры.

    И вот на основании одного «едва ли ошибемся» таким-то путем и установилась индусская хронология. Но почему бы нам не сказать также «мы едва ли ошибемся, если будем эту поэзию считать принадлежащею к IX веку нашей эры»?

    Сама сложность индусской религиозной философии показывает на ее новое время. В ней фигурируют те силы, которые видят, слышат и чувствуют и пространство — «страны света» и время, со своей создающей и разрушающей силой, и времена года и месяцы, и дни и ночи, землю и воздух и солнце, и ветер, который там веет, и силы дыхания, проходящие «по человеческому телу», и мысли, и слова. Тут часто уже не индивидуальные боги, а сплетение и действие этих таинственных сил управляют миром и приносят ему счастье и страдание.

    Образуется атмосфера, богатая мистериями и символами. Во всем, окружающем брамина на жертвенном месте должны присутствовать теперь не только бог Агни, т.е. апокалиптический Агнец (созвездие Овна) и бог Саватар (т.е. Спаситель), но и все скрытые силы мирового целого: «ибо порядок жертвы производит все это». То что появляется глазу во время жертвы, есть не только то, что есть, или что кажется, но еще и нечто другое — а именно то, что оно обозначает. Слово и дело имеет двоякий смысл: открытый и сокровенный, и если человеческое знание стремится к открытому, то боги любят сокровенное и ненавидят все открытое.

    Числа здесь, как и у средневековых европейских ученых, имеют тайную силу, слова и слоги, и рифмы тоже. Между фантастическими силами движутся фантастические явления, не связанные никакими законами человеческого понимания. Каждое время года подает свой голос.

    Бытие и значение предметов сливаются друг с другом. «Праджапати (по-видимому, смешение славянского — прежний, т.е. Создатель) создал жертву Агни-Агнца, по созвучию перешедшего в жертвенный Огонь, как свой образ». Лучи солнца — это поводья, которыми запряжены в жизнь все создания. Оно привлекает ими к себе и возносит вверх жизнь всякого, кого захочет. И он тогда умирает. Но мудрец знает жертвенный Огонь, поднимающий его над царством катящихся дней и ночей, где солнце управляет жизнью и смертью.

    Он спасает Огнем свою жизнь от смерти: «в сожжении Агни-Агнца заключается искупление от смерти». А эта игра слов Огняи Агнца показывает на приход жертвоприношений Овна от Балканских славян.

    Куда ни обращается мысль автора Браманы Ста Путей, везде пред ней восстают новые боги и новые чарующие силы, и над всем выдается бог, существовавший прежде всех богов и всего сущего, Создатель миров Праджа-пати (Прежний Отец), который в начале был один, но сказал «я хотел быть множеством» и тотчас произвел из себя мир богов и людей, пространство и время, мышление и слово. Но мы нигде в индусских книгах не замечаем какой-нибудь борьбы могучей мысли, стремящейся к уяснению великих задач жизни. Суеверие, всезнающе и всеобъясняющее, самодовольно царит среди своих безумных образов. И под этой властью запутанных идей вырастает и теперь одно поколение за другим, и одно за другим неутомимо присоединяет к идеям прошлых поколений свои идеи.

    Трудно осмотреться в этом полусвете, в котором двигаются бесформенные фантастические картины. Но и тут открывается некоторого рода психический естественный закон.

    Силы, на деятельности которых, по мнению индусских мыслителей, покоится мировое целое, таковы не сами по себе: чем далее проникает мышление, тем яснее эти силы представляются зависимыми от великих основных сил, из которых исходит их жизнь, и к которым оне возвращаются, достигнув целей своего бытия.

    Ни в одном из индийских текстов нельзя с такой ясностью проследить шаг за шагом генезис слабых признаков мысли до ее полной ясности, как в сочинении «Брамана Сто путей», заслуживающем названия самого значительного во всей индийской литературе.

    «Брамана ста путей» показывает прежде всего, как при этой запутанной массе представлений выделяется представление об Я. На языке индусов Атман — (греческое Атмос, откуда слово атмосфера) — есть субъект, в котором находятся корни всех жизненных сил и жизненных функций человека. Силы дыхания проникают человеческое тело; властелин над всеми силами дыхания есть сущность Атмана — атмосферы, центральная сила дыхания, из которой черпают свое бытие другие отдельные силы дыхания.

    Как человеческий глаз похож на глаз мира — солнце, так и воздух, будучи центральной сущностью Я, выходит за пределы человеческой личности и делается создающей силой, движущей великое тело мирового целого. Сущность атмосфера есть вместе с тем и властелин богов, создатель всего сущего, вызвавший из своего собственного Я все миры, и есть Перво-Отец Праджа-Пати. Множество отдельных фигур отвлекают внимание людей от него, который есть все. Но он ждет только времени, когда о нем опять вспомнят.

    А из другой сферы представлений выделяется вторая сила — слово, признаваемая тоже космической великой силой.

    По-санскритски Слово называется Брами (откуда путем перестановки звуков и русское слово бормот — бормотание) и им держится небо и земля.

    Но это уже звучит знанием евангелия Иоанна, начинающегося словами: «В начале бло слово и слово было у бога (отца) и слово было бог». Таким образом, у браминов «Брама есть перворожденный в этой вселенной»; он первый рожденный перво-отцом миров, т.е. Атмосом (атмосферой).

    Как ни различны образы, связываемые с этими обоими представлениями, но как и у христиан в процессе развития идеи об Атмане и Браме — о перво-отце и его сыне Слове — все более и более отождествлялись. Говорили, что «перворожденный во вселенной есть Брама»; но и об Атмане говорили: «из всего сущего существовал сперва Атман». Брама назывался лицом вселенной, а Атман есть «первенец вселенной». Определенное содержание, свойственное прежде представлениям об Атмане и о Браме, расширяется до беспредельности и вместе с ним все более и более исчезает различие подобных представлений. Фантазия, стремящаяся к единству, не имеет уже силы воспринимать отдельные образы в их особности. Совершенно так же, как и в современной христианской теософии.

    Повторяя слова Апокалипсиса, брамин, — по словам Ольденберга (стр. 41), — говорит: «я чту того, кто был, и кто будет: Великого Браму, Единого вечного». «Будем чтить Атмана, духа, тело которого — дыхание, форма — свет, сущность — эфир, который приготовляет ы себе формы, какие хочет, быстрого, как мысль, полного праведной воли, полного праведного бытия, начало всего благоухающего, всего как сок, проникающего во все части света, сущего во всем. Этот дух малый, как зерно риса или ячменя, или пшеницы, пребывает в Я и он же больше неба, больше эфира, больше земли и больше всего сущего; он есть Я, дыхание, он есть мое Я. С ним соединюсь я, когда уйду отсюда. Истинно, истинно, что кто так думает, в том нет сомнения. Так гооврит Чандилия».

    О сущности, как о всесозидающей атмосфере, у браминов в целой массе их мыслей проявлялись самые различные течения, причем совсем не замечалось их внутреннего противоречия.

    «Атман, — говорится в «Брамане Ста Путей», — оформился в начале подобный человеку. Он осмотрелся кругом и не увидал кругом ничего, кроме себя самого; он сказал первое слово «я есмь», откуда происходит имя «Я»; потому и теперь еще тот, кого зовут другие, прежде всего говорит: «это я», а потом называет свое имя… Ему стало страшно, что он один, но он подумал: «так как нет ничего, кроме меня, то чего же я боюсь?» Тогда страх исчез. Кого ему было бояться? Боятся другого. Он почувствовал себя недовольным, потому что тот, кто один, чувствует себя недовольным. Он желал второго. В нем переплетались сущности женщины и мужчины. Он разделил эту сущность на две части, из них создались супруг и супруга; потому каждый из нас, — говорит Яджнавалькия, — только половина; этот недостаток (природа мужчины) дополняется женщиной. Он соединяется с нею; и так были произведены люди».

    Далее рассматривается, как обе половины создателя Атмана, как супруг и супруга, после человеческого образа, приманили образы всех животных и произвели животный мир, как потом Атман создал из себя огонь и влажность или богов Агни и Сому. «он создал высших богов, чем он сам; он, смертный, создал бессмертных».

    Насколько этот текст похож с внешней стороны на космогонии прежнего времени, гласящие: «в начале был бог-отец (Праджапати)», на столько же и с внутренней стороны это наивное понимание высшей сущности не отличается от того, что думали в предшествующий век о создателе и властелине миров Праджа-пати. Атман здесь похож более на первобытного человека, чем на бога, в котором пребывает всякое другое бытие. Это Атман боится в своем уединении, как человек, он чувствует желания, как человек, он производит и рождает, как люди. Правда, он создает богов, но эти создания выше своего создателя.

    Ольденбург сопоставляет с этой космогонией другой отрывок из того же текста, который по времени не позднее, чем приведенный выше.

    Знаменитый брамин Яджнавалькия хочет уходить из дому и сделаться нищим, и прощаясь, говорит одной из своих жен об Атмане: «Как кусок соли, бросаемый в воду, растворяется в воде и ее нельзя вычерпать, но зато вода сделалась соленой, так и эта великая сущность, бесконечная, беспредельная полнота познания: из земных сущностей выступает она в явлениях и с ними исчезает она. Истинно, истинно, говорю тебе: после смерти нет сознания».

    «Горе мне, возвышенный, — воскликнула Майтрейя, — не пойму я слов: после смерти нет сознания».

    «Не горе возвещаю я тебе, — отвечал Яджнавалькия, — а благо, если поймешь это. Где существует двойственность сущности, там один может видеть другого, один может говорить с другим, один может слушать другого. Но там где все сделалось Я (Атман), кого оно того может видеть? С кем оно может тогда говорить? Кого оно может слушать, представить, признать? Через кого оно может познать познающего?»

    Единосущее ни велико, ни мало, ни длинно, ни коротко, ни скрыто, ни открыто, ни внутреннее, ни внешнее. Имя его «Нет», потому что его нельзя определить никакими определениями и однако его изображение есть слово утверждения.

    Но чем же эта философия отличается от европейского христианского пантеизма? Подобно христианскому выражению о боге «иже везде сый и все наполняй», так и у браминов бог-отец есть бессмертный «пребывающий в воде», пребывающий в огне, пребывающий в эфире, пребывающий в ветре, пребывающий в солнце, луне и звездах, пребывающий в пространстве, пребывающий в громе и молнии, пребывающий во всех мирах, пребывающий во всех водах, во всех жертвах, во всех существах, различный от всех существ, которого все существа не знают, но тело которого они суть и который руководит всеми ими — таков Атман-Атмосфера, внутренний руководитель, бессмертный». «Он вошел сюда (в тело) до самых когтей, как бритва, лежащая в футляре или скорпион в гнезде». А в другом месте того же текста, из которого взяты эти цитаты, говорится: «По велению этой неизменной сущности твердо стоят земля и небо, твердо стоят солнце и луна, утверждены дни и ночи, полумесяцы, месяцы, времена года и годы. По велению этой неизменной сущности одни реки со снежных гор бегут к востоку, другие к западу, и во все страны света.

    Но когда чтут Атмана, «который выше голода и жажды, выше заботы и горя, выше радости и смерти», то этим невольно обращают внимание и на чувственный мир, в котором свирепствуют голод и жажда, забота и горе, в котором старятся и умирают. Уж то было несчастием, что Единый, блаженный Атман решил создать мир разнообразия, мир созидания и разрушения. Было бы лучше, если бы не было никакого «множества», Этого индусские мыслители не высказывают, потому что боятся мысли приписывать мировое страдание своему Единому Блаженному существу и даже винить в нем его; но эта мысль являлась неизбежной, и потому явилась мысль и о своеволии созданных атмосферой из себя творениях, о наградах и наказаниях и о злых силах-соблазнителях.

    В Ригведе уже говорится об жилище блаженных, где в царстве Ямы наслаждаются вечной радостью.

    «Где пребывают блаженство и радость,

    И счастье, и веселье, где желания

    Получают исполнение».


    Говорят также о местах мрака и об ужасах, ожидающих злодеев в загробной жизни. Но при этом предполагается, как и у христиан, что с уходом в мир блаженных или в мир вечного мрака жребий людей решен навсегда.

    А эпоха, последовавшая за Ригведой, создала еще новую картину мира: везде борются друг с другом и угрожают опасностями человеческой судьбе страшные бесформенные силы, видимые или скрытые в таинственных символах. Власть смерти над человеком не кончается одним нанесенным ему ударом. Ее сила над не умеющим искупить себя праведным словом и праведной жертвой, простирается и на загробную жизнь, появляются представления о множестве сил смерти, из которых одна властвует над человеком в загробном мире, а другие в земной жизни. «Кто уходит в тот мир не освободившись от смерти, тот и на том свете всегда будет достойной добычей смерти; как в этом мире, так и в том пощады смерть не знает и убивает, когда хочет».

    Но раз смерть убивает много раз, то существо столько же раз и возрождается, и это приводит к идее о переселении душ. Души умерших всюду летают вокруг нас, и как только увидят где зачатие нового существа, так и поселяются в нем, соблюдая предначерченные правом, согрешившие вселяются в худшие зародыши, чем те, в которых были, а совершившие хорошую жизнь, наоборот. Этим восток опередил запад в осложнении психологических представлений.

    Также странствование души из тела в тело есть результат ее неединения с Брамой, словом — результат лжи. Но победив свои дурные желания, дух, освободившись от господства смерти, возвращается в отечество всякой жизни — к Браме. «Как швея, — гласит «Брамана Ста Путей», — берет из пестрой ткани кусок и дает ему другую, более прекрасную форму, так и дух бросает и оставляет в неведении это тело и приготовляет себе другую новую форму и делается Божественным, человеческим или каким-либо другим существом. Кто делал добро, делается еще более добрым существом, кто делал зло, делается злым; чистым делается он благодаря чистой деятельности и злым благодаря злому делу…. Так бывает с теми, кто погряз в желаниях; но что делается с тем, кто желает только Атмана. Он — Брама и идет к Браме. Об этом говорит стих:


    «Смертный, освободившись от всякого желания своего сердца,

    Входит бессмертным в Браму».


    По-христиански соединяется с Христом.

    На что же похоже соединение с Брамой? Оказывается, на сон без сновидений. «Если спящий во сне не чувствует никакого желания и не видит никаких сновидений, то это и есть состояние, когда он достиг своего желания, когда он без желания»,[86] как Атман.

    Но часто решающим последнюю судьбу человека моментом считают вместо отсутствия желания — познание. «Для познающего, для кого все существа сделались собственным Я, для того, кто созерцает единство — как возможно для него заблуждения, как возможно горе?» «Кто открыл и познал Атмана, присущего во мраке телесного мира, тот всесозидающий, ибо он творец всего. Мир принадлежит ему и он сам есть мир.

    Очевидно, — продолжает Ольденберг, связывая брамаизм с буддизмом (стр. 58), — что это совершенно тот же круг идей, который проповедует учение Будды. Вопрос, на котором основаны буддийские идеи об искуплении, здесь ставится таким же образом, как и в этом учении и на него дается тот же двойной ответ. Что держит душу в круговороте рождения, смерти и возрождения? Буддизм отвечает совершенно то же: «желание и незнание». Глубочайшее зло из них двух есть незнание; оно есть первое звено в долгой цепи причин и следствий, в которых совершается приносящая страдание судьба мира. Раз достигнуто знание, всякое страдание побеждено. Под деревом познания, достигнув искупляющего познания, Будда говорит следующие слова:


    «Когда открывается вечный порядок

    Жгучему чувству брамана,

    Войска искусителя он побеждает,

    Подобно солнцу, льющему свет в мировое пространство».


    Но знание, т.е. продукт науки, обучения, бывает первичное, мистическое и окончательное, естественнонаучное. Европа пошла с конца средних веков по последнему направлению и отделилась, как антитеза от тезиса, а в Азии, за исключением школ, перенесенных европейцами в доступные для них местности, она и до сих пор продолжает развивать далее принесенные в нее из Европы же первичные метафизические учения.

    Браманская метафизика и буддизм одинаковы, как в идеях, так и в словах. Еще и теперь она начинает употреблять те же самые обороты речи, которые служат общине Будды для выражения ее религиозных верований, служат и браминам. В «Брамане Ста Путей» искупленным называется тот, который «познал» в нем Атмана, для выражения понятия «познать» употреблено слово <…>, значащее также и пробужденный, слово, употребляемое буддистами, когда они говорят о том, как Будда в торжественный час под деревом Асваттха познал искупляющую истину, т.е. пробудился для искупляющей истины; самое имя Будды значит «познавший и пробудившийся».

    Ольденберг, стоящий на точке зрения, что буддизму предшествовал брамаизм, говорит: «буддизм получил в наследство от брамаизма не только ряд важнейших из своих догм, но — и это для историка не менее важно, — и настроение религиозного мышления и чувства, которые легче воспринимаются, чем выражаются в слова».

    А мы, стоящие на обратной точке зрения, что буддизм есть только дальнейшее локальное развитие библейского мессианства, а брамаизм такое же локальное развитие троичного христианства, ставили эту же фразу только с обратною перестановкой подлежащих, оставляя самое сказуемое, которое вполне правильно. Но и в буддизм до настоящего времени проникло, как и в Библию многое из евангельского христианства.

    Мне не известно, найдено ли в Индии индийское стихотворение Катака — Упанишад только в одном экземпляре, что по установленному мною закону, размножение общеинтересных рукописей в геометрической прогрессии, служило бы доказательством его новейшего происхождения, но в нем мы видим ясно дальнейшее развитие легенды об искушении Иисуса Сатаною, а также и его буддийского варианта.

    Здесь мы находим Сатану буддийского мира, Мару, демонического врага «искупителя», в форме Мритиу, бога смерти (русское ори). Тождественность концепции просвечивает здесь довольно ясно, несмотря на разнообразные формы, и притом ведийское стихотворение сохранило общее ему с буддийскими легендами представление, очевидно, в его первоначальной форме.

    Мальчик Начикетас, соответствующий евангельскому Христу, сказал своему отцу: «отец, кому ты отдашь меня?». И во второй и в третий раз он спросил его то же самое. Тогда отец отвечал ему: «я отдаю тебя смерти». Начикетас снисходит в царство смерти, но бог смерти Яма не видит его и он как Христос пребывает в царстве смерти незамеченным три дня. Потом его узнали слуги Бога смерти и сказали ему:

    Яма, дай воды гостю, чтобы потушить

    Пламя, ибо брамин отнимает надежду и дружбу,

    Радость детей и благословение стад у того,

    Кто не признает его гостем.


    Яма (бог смерти)


    Ты незамеченным жил в моем доме три ночи,

    Достойный гость, Брамин.

    Привет тебе и исполненье трех желаний

    Даю тебе, Брамин, лишь выбирай.


    Начикетас выбирает, как первое желание, чтобы отец, когда возвратится из царства мертвых, принял его без гнева. Потом он просит, чтобы бог смерти обучил его тайному знанию о жертвенном огне при посредстве которого достигается небесное царство. Смерть сообщает ему это учение и говорит, что он будет называться людьми огнем Начикетаса. Тогда Начикетас высказывает ему и свое третье желание.


    Начикетас:

    Неизвестна судьба мертвых:

    Они существуют, — говорит один, — их нет, — говорит другой.

    Вот что хочу я знать, вот что открой мне,

    Вот третье желание, которое я выбираю.


    Бог смерти:

    Самые боги издревле не знают о том:

    Темна эта тайна, ее трудно понять.

    Другое желанье скажи. Начикетас,

    Не настаивай на этом, освободи меня от слова.


    Начикетас:

    Самим богам это скрыто —

    И трудно понять, говоришь, ты, о, смерть.

    Один ты мне можешь это открыть

    И только это желание я выбираю.


    Бог смерти:

    Выбирай долголетних детей и внуков,

    Деньги, стада, слонов и коней;

    Выбирай на земле огромное царство;

    Пусть жизнь твоя будет долга, как ты желаешь.

    Если заменишь желанье твое, выбирай

    Хоть богатство, хоть долгую жизнь;

    Будь царем над землей, Начикетас,

    Всех наслаждений участником будь.

    Все, что смертным с трудом достается,

    Всякую радость возьми, к которой сердце стремится.

    Дам я тебе прекрасных девиц,

    Что краше всех дев на земле;

    Дам их тебе, — пусть будут твоими; —

    Только не спрашивай о смерти, Начикетас.


    Начикетас:

    Все то пригодно лишь ненадолго.

    Сила чувств у людей исчезает,

    В жизни все скоро проходит;

    Песни и танцы, кони, стадо, — все это — твое.

    Людям довольства богатство не даст.

    Что для нас деньги, когда мы увидим тебя?

    Все мы живем, пока лишь велишь ты —

    Это желанье одно потому выбираю.

    О чем, полны сомненья, думают люди,

    О том скажи мне; о смерти, о будущем царстве.


    Сопротивление бога смерти побеждено. Они исполняет волю Начикетаса. Далеко, — говорит он, — расходятся два пути: путь знания и путь незнания. Те, которые идут по пути незнания, бесцельно бродят по земле, как слепцы, руководимые слепыми. Мудрец, познающий единое, вечное, древнего бога, пребывающего в глубине всего сущего, оставляет радость и страдание, освобождается от всего справедливого и от несправедливого, делается свободным от настоящего и от будущего. Таков ответ Ямы на вопросы Начикетаса. Такова браманская легенда, в которой нисшествие христа в ад уже соединено в единое целое с его искуплением и всему придан более философский, чем фантастический характер, ее евангельского первоисточника.

    Посмотрим теперь, какова же буддийская легенда. Избранный к достоинству Будды стремится к познанию, которое искупило бы его от смерти и возрождения. Враг его — Мара. Как бог Мритиу обещает Начикетасу господство над землей, если только он откажется от познания будущей жизни, так и Будде Мара предлагает неземных красавиц, так и Будду искушают дочери Мары, по имени Желание, Страстность и Похоть. Начикетас и Будда сопротивляются всем искушениям и достигают знания, избавляющего от могущества смерти. Имя Мара то же самое, что и Мритиу, Бог смерти есть вместе с тем и князь сего мира, властелин всех наслаждений, враг познания; для браманской или буддийский метафизики, всякое наслаждение составляет узы, привязывающие к царству смерти, а познание есть сила, разрешающая эти узы. Эта сторона бога смерти, как искусителя к власти и наслаждению, выступает в личности Мары буддийской легенды на первый план, а браманское стихотворение Упанишад уже принимает более философский характер, чем и показывается позднейшее происхождение брамаизма. То обстоятельство, что Бог Слова Брама рисуется как бесцветный, бесформенный Абсолют во многих индусских рукописях, указывает на то огромное влияние, которое имели в Индии европейские новейшие метафизические размышления. Но для менее мудрствующих браминов такой бог был уж чересчур неконкретным богом и из Брамы сделался бог Браман, «предок всех миров», перворожденный из всех существ.

    И едва ли какое-нибудь божество так знакомо не только браманам, но даже и современным буддистам, как Брама Сагампати. Во все важные моменты в жизни Будды и его верующих Брама оставляет свое небо и является на земле, по заповеди Христа — последние да будут первыми, покорным и послушным слугой святых людей. И из этого главного Брамана фантазия создала целые ряды богов Брам, пребывающих в различных небесах.

    Глава VII

    Монашеские ордена буддистов и их поразительное сходство с католическими

    Подобно тому, как в Европе с средние века была мания аскетизма и отшельников монахов, а затем и высшее духовенство стало обязательно монашеским, как было и в Азии. И как в Европе началась наконец реакция против этого, так и буддийские монахи стали заменяться семейными браминами. Но брамаизм там не был протестантизмом, как в Европе после Лютера и Кальвина, так как существовал там уже до приезда англичан, а потому мы можем считать его влиянием восточной церкви, допускающей к церковному служению и даже требующей по апостолу Павлу, чтобы «епископ был мужем одной жены». А сходство современного буддийского ламаистского безбрачия и аскетизма с прежним европейским и особенно с католическим, настолько поразительно, что не оставляет никакой возможности сомневаться в их общем происхождении.

    Как житие святых — произведение не позднее XVII века — полны аскетическими подвигами святых, так и современные буддийские сказания.

    В Индии существует такое же общественное состояние, как в Риме в тяжелейшие времена католицизма, богатые и знатные, еще более, чем бедняки и простой народ; юноши и старики, которым уже нечего ждать от жизни; женщины и девушки оставляют мир и надевают монашеское платье. Рассказываются подвиги непобедимой силы людей, умевших, несмотря на всякое сопротивление, разрывать свои связи с мирской жизнью.

    Под защитой абсолютнейшей веротерпимости, которая когда-либо существовала, образовывались секты за сектами и среди них. Чем объяснить такую противоестественность? Конечно тем же самым, чем я объяснял уже и европейское монашество: огромным распространением какой-то венерической болезни вроде перелоя, с его булонами и гонококками, как следствия покровительствовавшейся тогдашней церковью храмовой проституцией «во славу божью», пережитком чего и теперь остались баядерки при браманских храмах.

    Как и у христиан здесь были аскеты, жившие в самоистязаниях, принимавшие пищу только через долгие промежутки времени, не мывшиеся, никогда не садившиеся, спавшие на терновом ложе; были приверженцы веры в очистительную силу воды, думавшие освободиться от всякого греха постоянными омовениями; иные стремились к состоянию духовного самоуглубления и старались отделиться от всякого восприятия чувственных реальностей и проникнуться чувством «бесконечности пространства» или «бесконечности разума» и т.д. Между разными такими святыми людьми, естественно, появлялись и диковинные святые; так рассказывают, например, о святом «петухе», обет которого состоял в том, что он клевал свою пищу, как петух, да и вообще во всем подражал этой птице. Другой святой того же рода жил как «коровий святой». Буддийские отчеты доставляют нам вообще немало описаний различного рода святых того времени, из которых очень немногие были настолько счастливы, чтобы не сделать свою святость смешной.

    Могла ли возникнуть какая-нибудь культура при таком образе жизни?

    Глава IX

    Буддийская мораль

    Заповедь «справедливости» буддистов выражается в пяти отрицательных определениях:

    1) Не убивать ни одного живого существа.

    2) Не покушаться на чужую собственность.

    3) Не касаться чужой супруги.

    4) Не говорить неправды.

    5) Не пить горячительных напитков.


    А для монахов вместо третьего из этих положений предписывается абсолютное целомудрие; кроме того, они обязываются к воздержанию от всех светских удобств и роскоши, от всяких деловых занятий и увеселений. Но здесь только последнее запрещение не христианское, а агарянское, и может быть, является запрещением восточного причащения вином, отождествляющегося с оргиями.

    Уже и без меня старались буддизм сблизить с христианством и считали ядром благочестивой нравственности буддистов любовь и милосердие к всему сущему. Совершенно таким же образом, как блаженство Нирваны — блаженство в бесконечном созерцании божества в раю, — приближается к христианской идее. «Гнев побеждают миролюбием, зло побеждают добром, скупого дарами, а истиной побеждают лжеца». «Вражда не успокаивается на земле посредством вражды: она успокаивается посредством мира — таков вечный порядок». Так, христианская мысль, что страха нет в любви, что полная любовь прогоняет страх, выражается и в буддийской морали. Но тут же мы находим, как и у христиан, идею о благодеянии, как о самом выгодном помещении капитала. Речь обыкновенно идет о святом, которого спрашивают, за какое доброе дело в прошлом существовании он получил в награду небесное блаженство. На это он обыкновенно отвечает, что за дар, принесенный святому человеку или церкви.

    Я приведу здесь несколько рассказов, которыми фантазия верующих украшала представление о прошлых существованиях Будды. В священном каноне есть следующий короткий рассказ.

    «Я жил, — говорит Будда, — в лесу на горном хребте, как черный бык, которого создал Сакка (бог Индра). Я привлекал к себе силой благоволение львов и тигров. Окруженный львами, тиграми, пантерами, медведями и буйволами, антилопами, газелями и кабанами, жил я в лесу. Ни одно существо не боялось меня и я тоже не боялся ни одного существа. Сила благоволения была моей защитой — и так я пребывал на гороном хребте».

    В предпоследнем из земных существований Будда жил как царский сын, не признанный народом и несправедливо изгнанный из своего царства. Он отдал просящим свои последние сокровища, даже лошадей и повозку, на которой он ехал и пошел дальше пешком во время жгучего зноя, сопровождаемый женой и детьми. «Когда дети увидели в лесу деревья, покрытые плодами, им хотелось плодов, и они плакали. И высокие, могучие деревья, видя плачущих детей, сами склонялись к ним». Наконец, они пришли к горе Ванка. Там они жили, как пустынники, в лесу, в хижине из ветвей и листьев.

    «И жили мы там в пустыне, я и принцесса Мадди и двое детей, Джали и Канхаджина, прогоняя грусть друг друга. Я оставался в хижине ухаживать за детьми, а Мадди собирала лесные плоды и приносила на пищу. Когда я жил в лесу на горе, пришел нищий и попросил у меня моих детей. Я улыбнулся, взял обоих своих детей и отдал их браману. И когда я отдал детей браману Джуджаке, то задрожала земля, украшенная как венком лесом Меру. Потом случилось, что сошел с неба бог Сакка в виде брамана; и он попросил у меня мою Мадди, добродетельную и верную принцессу. И взял я Мадди за руки, зачерпнул в руки воды и с радостью отдал ему свою Мадди. И когда я отдал Мадди, то боги на небе возрадовались и опять задрожала земля, украшенная как венком, левом Меру. Я отдал детей и верную свою княгиню Мадди и не горевал об этом, лишь бы мне достигнуть достоинства Будды».

    А другой из таких рассказов о прошлых существованиях Будды есть «История о мудром зайце».

    «И был я в другой жизни зайчиком и жил в лесу на горе; ел я траву и корни, листья и плоды, и никому не делал зла. Обезьяна, шакал, молодая выдра и я — жили в одном месте и с утра до ночи всегда были вместе. Я поучал их обязанностям и учил их распознавать добро от зла: удерживайтесь от дурного и склоняйтесь к доброму. В праздник, во время полнолуния, я говорил им: сегодня праздник, давайте дары по достоинству и почтите праздник постом. И они отвечали мне: «пусть будет так» и по возможности приготовляли дары и соображали, кто достоин получить их. А я сел и искал в уме своем, какой дар могу дать я: «если я найду достойного, что я дам ему? У меня нет ни кунжутного семени, ни бобов, ни рису, ни масла. Сам я живу травою; нельзя же дать ему травы. Если придет ко мне достойный человек и будет просить у меня поесть, то я отдам ему сам себя; не должен уйти голодным». И угадал Сакка (царь богов) мысли мои и пришел к моей норе в виде брамана, чтобы испытать меня. Когда я увидел его, я радостно сказал ему: «это хорошо, что ты пришел искать у меня пищи. Сегодня я дам тебе благороднейший дар, какого никто никогда не делал тебе. Ты справедливый человек — тебе не приходится приносить кому-нибудь страдание. Иди, собери веток и разложи костер: я сам себя изжарю, и изжаренного ты можешь съесть меня».

    И он сказал: «пусть будет так» и начал весело собирать ветки и сложил их в большую кучу. В средину костра положил он горячие угли и скоро костер запылал, потом отряхнул он пыль, покрывающую его могучие члены, и сел у костра. Когда костер разгорелся, я прыгнул вверх и бросился в пламя. Как свежая вода охлаждает мучения зноя, как на дает освежение и радость, так и пламя, в которое я бросился, освежало, точно холодная вода, все мои мучения. И так отдал я браману и кожу, и мех, и мясо, и связки, и кости, и сердце, и мускулы — все мое тело, со всеми его членами».

    Вот этот документ, читатель, носит уж признаки историчности, не то, что индусская теософия, наполовину списанная с Шопенгауэра! Но и тут, читатель, навязывается курьезное сближение. В 1852 году Дарвин выпустил в свет свое гениальное творение «Происхождение видов посредством естественного отбора», которое в публике резюмировалось в форме: «человек произошел от обезьяны», а обезьяна от других низших животных. И вот интересно сопоставить, были ли «открыты» эти рассказы о прежнем существовании Будды в виде слона и в виде зайца до выхода книги Дарвина, или вслед за ее появлением? Ведь, в сущности говоря, все учение о переселении духа из тела в тело со стремлением улучшиться, — только своеобразное отражение дарвинизма в мистических настроенный умах.

    Для простодушного буддиста (как и для христиан сатана ) соблазнитель Мара есть личное существо, — говорит Ольденберг (стр. 287), настолько же реальная, ограниченная пространством и временем личность, как и Будда, как и все люди и все боги. Но философское мышление естественно старалось оттеснить на задний план понятие о Маре или, по крайней мере, переменить его личную сущность во всеобщую. Мару (как и у христиан сатану) продолжали считать личностью, но пределы его существования расширились до того, что они охватили содержание всего пространства мира, подверженного страданию. Везде, где существует глаз и воспринимаемые им формы, везде, где существует ухо и воспринимаемые им звуки, везде, где существует мышлением мысль — там и Мара. Радха говорит Будде: «Господи, в чем состоит могущество Мары?» — «Везде, где существует телесность, Радха, там и Мара (смерть), там и убийца, там и тот, кто умирает. Потому смотри на телесность как на Мару».

    Однако, в проповедях и легендах, в которых говорится о Маре-искусителе, не имеется того трагизма, каким христиане привыкли окружать врага всего доброго. Она рассказывает маленькие, по-детски выдуманные истории о нападении мары на Будду и на его последователей, рассказывает о том, как он появляется то брамином, то земледельцем, то царем слонов и в разных других видах, чтобы смутить их святость разными искушениями, а их веру и их познание ложью.

    «Во время оно, — говорится в тексте, — пребывал Возвышенный в стране Козала в Гималаях, в хижине в лесу. И в уме его появилась мысль:

    «Поистине можно управлять миром справедливо, чтобы не убивали и не приказывали убивать, чтобы не угнетали и не приказывали угнетать, чтобы не терпели страданий и не наносили страданий другим».

    И познал злой Мара мысли Возвышенного, пошел к нему и сказал:

    «Пусть Возвышенный управляет, как царь, пусть Совершенный управляет, как царь, справедливо, чтобы не убивали и не приказывали убивать, чтобы не угнетали и не приказывали угнетать, чтобы не терпели страданий и не наносили страданий другим».

    Будда отвечал ему:

    «Что ты думаешь обо мне, злой, зачем ты так говоришь со мной?»

    Мара сказал:

    «Возвышенный имеет четверную чудотворную силу — если бы Возвышенный захотел, он мог бы повелеть, чтобы Гималаи сделались золотыми и они сделались бы золотыми».

    Какая польза мудрому иметь целые горы серебра или золота? Кто знает, что земное существование есть цепь, привязывающая к этому миру, тот старается освободиться от него.

    И понял тогда злой Мара:

    «Возвышенный узнал меня» — и огорченный и недовольный ушел он от него».

    Таково постоянное окончание всех этих рассказов. Будда проникает намерение злого и этим разрушает его замыслы. Совершенно как Христос в Евангелиях, или святые в «Житиях».

    Несомненно, что разнообразные и методические старания достигнуть состояния самоуглубленности играли особенно выдающуюся роль в жизни буддийских монахов. В произведениях монахов-поэтов часто высказывается любовь к лесному уединению, полному святого самоуглубления. «Как прекрасно жить одному в лесу, когда глаз мой не видит никого ни передо мной, ни сзади меня. Пойду я в пустыню, в лес, восхваляемый Буддой; хорошо там одинокому монаху, стремящемуся к совершенству. Один, уверенный в своей цели, вступлю я в прекрасный лес, приносящий радость благочестивому борцу, в это жилище могучих слонов. В богатом цветами лесу Сита, в прохладной горной пещере, вымою я тело свое, и буду странствовать там одинокий. Один, без товарищей, в обширном, прелестном лесу — когда достигну я цели? Когда освобожусь я от грехов?»

    Подробные описания такого душевного состояния не оставляют никакого сомнения в том, что в этом состоянии, кроме аффектов, возможных и для здорового ума, дело не обходилось и без явлений патологических. В священных текстах часто упоминается о галлюцинациях слуха и зрения, о «небесных формах» и «небесных звуках»,

    Обычный тип самоуглубления очень похож на средневековое столпничество христиан. Монах садится «с скрещенными ногами, с выпрямленным туловищем, окружая лицо свое бдительным мышлением». Нам говорят, что пред христианами в минуту экстаза открывались тайны творения мира; а буддисты в такие минуты созерцали прошлое своего я в бесчисленные периоды переселений душ, признавали существа, странствующие по мирам, видели, как они умирают и возрождаются, проникали мысли других.

    Но верно ли это, если что-нибудь подобное и рассказывали о себе «столпники»?

    Во многих сказаниях о Будде он является не сыном божиим, а только усыновленным человеком, как было и у некоторых христианских сект. И потому могли быть и другие усыновленные.

    Из этого, конечно, не следует, что личность Будды не перешла наконец границ земной и человеческой реальности, что догматика не окружала его блестящим венцом величия, озарявшим всю вселенную.

    Первичная фигура одного Будды должна была в восточной догматике превратиться в бесчисленное количество Будд, живших в прошлые века и имеющих появиться в будущем. Христианская вера, которая измеряла прошедшее существование этого мира тысячелетиями, а будущее его только годами, или днями, могла удовольствоваться признанием одного Спасителя, появление которого предсказывалось в прошлом, и второе пришествие которого обозначало конец мира. Но для индуса в период творчества им своей религии горизонты мировой жизни стали уже беспредельными. В бесконечной дали прежних веков и в бесконечной дали будущего — говорила им какая-то новая философия — вечно повторяется один и тот же процесс происхождения, уничтожения и появления.

    При появлении и исчезновении всех мировых эпох, во всем мрачном по природе бытии непрерывно проявляется стремление к свету искупления и потому в известные определенные эпохи[87] известный личности должны были достигать искупления; такие личности делались Буддами и совершали предопределенное от века поприще. Все они родились в восточной части Средней Индии, все происходили из родов браманов и кшатриев; все достигли искупительного познания под деревом. Жили они на земле неодинаковое время, смотря по той эпохе, в которую они появлялись, и возвещенное ими учение продержалось тоже различное время. «Пятьсот лет, Ананда, будет существовать истинное учение, — сказал Будда своему любимому ученику. — Потом вера исчезает до тех пор, пока не появится новый Будда и не приведет в движение колесо закона».

    Буддисты полагают, — говорит за них Ольденберг (стр. 202), — что как и в неизменные по времени мировые периоды является целый ряд Будд, так и неизмеримые пространства вселенной имеют своих Будд. В мирах, отделенных от нас бесконечно большим пространством, идет такая же борьба ради искупления, как и на земном шаре. «Не может случиться, ученики, — говорит Будда, — чтобы в одной и той же мировой системе одновременно не раньше и не позже, появились два святые всемирные Будды». И вот Ольденбург заключает, что в этих словах мы имеем право видеть указание на то, что в других мировых системах, независимо от того, что происходит в нашем мире, одерживаются такие же победы света над мраком, какую одержал на земле под деревом при Урвеле Будда. Но в этой философии сказывается уже европейское учение о бесчисленности обитаемых миров!

    Наступит ли когда конец их появлений? Будет ли когда-нибудь победа настолько полной, что все существа достигнут искупления?

    В рассказе о смерти Будды приводится изречение, сказанное богом Брамой, когда святой взошел в нирвану:


    «В мире все существа тело свое оставляют —

    Так и Будда теперь, победоносный учитель миров

    Совершенный, могучий, в Нирвану вошел».


    Стало быть, — заключает Ольденберг (стр. 304), — все существа достигнут когда-нибудь Нирваны.

    Останется ли навеки, даже и тогда, когда все одушевленные, способные к страданиям существа, исчезнут из царства бытия, поток происхождения и уничтожения миров? Или, после уничтожения всякого сознания, в котором отражается мир явлений, чувственный мир уничтожится? Будет ли только Нирвана, в глубине которой погрузятся все царства видимого мира, Единым и Сущим?

    «Для буддизма, — отвечает за него Обльденберг, — эти вопросы излини. Возвышенный не открыл этого; ибо это не нужно для спасения, не нужно для благочестивой жизни, для отрешения от всего земного, для уничтожения желаний, для покоя, познания, просвещения, Нирваны».

    Как это похоже на слова христианского вероучения: — это непостижимо для человеческого ума!…

    По мнению буддистов законодательное право принадлежит только Будде. Все заповеди и воспрещения имеют силу только потому, что по твердому убеждению верующих, так повелел Будда. Община должна только применять и объяснять правила Будды, точно так же, как она обязана хранить открытое Буддой учение, но она и не призвана и не способна улучшать или развивать эти правила далее. Как и у христиан принимаемые разделялись на послушников и монахов. И так же, как в Евангелиях, кто говорит «я вспомнил мать» или «я вспомнил отца» или «жены забыть не могу», пусть лучше вернется в мир.

    Глава Х

    Философия индийского буддизма, рассматриваемая в связи с поздней христианской философией.

    Большая часть положений, встречающихся в буддийском учении, может считаться не характерными для этой веры, а просто общим владением всех религиозных людей. Таковы учения о переселении душ, об экстазах, понятие святости. Но так называемые «четыре святые истины» составляют то, что отличает буддистов от не буддистов и составляет зерно и основу их закона.

    В ночь под святым деревом, близ Урувелы, ему открываются эти четыре истины и он делается Буддой. Эти положения повторяются и обсуждаются в канонических текстах бесчисленное количество раз. Об их важности там говорится в чрезмерно гиперболических выражениях.

    Вот они:

    1. «Святая истина о страдании, монахи, такова: рождение есть страдание, болезнь есть страдание, смерть есть страдание, соединение с немилым есть страдание, разлука с милым есть страдание, недостижение желаемого есть страдание, — короче говоря, пятерная привязанность к земному есть страдание».

    2. «Святая истина о происхождении страдания, монахи, такова: жажда к бытию и наслаждению и к желанию, находящему свое наслаждение на земле, жажда к наслаждению, жажда к созиданию, жажда власти ведут от возрождения к возрождению».

    3. «Святая истина об уничтожении страдания, монахи, такова: уничтожение этой жажды через полное уничтожение желания, через устранение от него, через отчуждение от него, через лишение его всякой опоры».

    4. «Святая истина о пути к уничтожению страдания, монахи, это святой осмерной путь — а именно: праведная вера, праведное решение, праведное слово, праведное дело, праведная жизнь, праведное стремление, праведное воспоминание и праведное самоуглубление».

    Эти положения хорошо выражают однобокий пессимизм автора, совершенно тот же, как и в библейской книге «Иов многострадальный». Они наглядно показывают, что автор их был ослабевший, уже пресытившийся жизнью, мудрствующий, дряхлый старец, какими несомненно были и авторы всех мудрствующих библейских книг. Эта жалобная ария, монотонно распеваемая и во всех христианских церквях, настолько гипнотизировала их прихожан, что они стали уже неспособны отметить ее явной однобокости.

    Ведь если бы наша жизнь действительно была только переходы от страдания к страданию, то разве большинство боялось ее потерять? И если авторы таких книг вместо того, чтобы их писать, не покончили свою жизнь самоубийством, то этим бы только доказали, что и сами не поняли о чем они так жалобно поют.


    Домового ли хоронят,

    Ведьму ль замуж выдают?


    Всякий человек в здравом уме понимает, что жизнь есть счастье, которым дорожит все живое. Даже и для мистически настроенной души это ясно, как видим из стихотворения Лермонтова:


    Когда волнуется желтеющая нива,

    И темный лес шумит,

    И прячется в саду малиновая слива

    Под тенью сладостной зеленого листка.

    Тогда смиряется души моей тревога,

    И морщины на челе,

    Я счастье на зеимле

    А в небесах я вижу бога.


    Единственная правильная точка зрения состоит в том, что моменты счастья преобладают во всей органической жизни над моментами горя, да и сами моменты усталости и страдания служат только подготовкой к более интенсивному восприятию счастья. А наша смерть? Она существует только для других, а собственной своей смерти еще никто не испытал, и если есть что-нибудь действительно, что существует лишь в воображении отдельного человеческого «Я», а не в реальности, то это представление о его собственной смерти.

    Обыкновенно центральные идеи буддийского пессимизма европейцы находят в той мысли, что истинная сущность всего существующего есть небытие.

    Но такое понимание буддизма представляет странную ошибку: всякий, кого интересуют не метафизические размышления позднейших веков, а то, что признается проповедью Будды и верованием его общины, не найдет и мысли о небытии. Положение о священных истинах ясно указывает нам, что если буддисты взвесили и нашли слишком легким этот мир, то основание этого было совсем не в том, что он есть обманчивое, кажущееся нечто, или вернее говоря, простое ничто, а только о том, что этот мир, как и у христиан, есть страдание и скрывает в себе только страдание.

    Возвышенный, — так рассказывает традиция, — сказал пяти монахам следующее:[88]

    «Телесность не есть Я. Если бы телесность была Я, то она не была бы подвержена болезни и можно было бы сказать: мое тело должно быть таким; мое тело не должно быть таким».

    «Чувства не суть Я» — затем говорится и относительно чувств то же, что сказано относительно тела.[89] Потом такие же рассуждения повторяются относительно остальных трех элементов, составляющих по мнению буддистов, физическое и духовное бытие человека, т.е. относительно представлений, форм существования и сознания. Далее Будда продолжает:

    — Как вы полагаете, постоянна или непостоянна телесность?

    — Непостоянна, господи.

    — А все непостоянное есть ли страдание или радость?

    — Да, господи, все непостоянное есть страдание.

    — Можно ли сказать о непостоянном, о страдании, подверженном изменению, что это я сам?

    — Так сказать нельзя, господи.

    Далее следуют те же рассуждения относительно чувств представлений, форм существования и сознания. Потом Будда продолжает:

    «Поэтому телесность, чувства, представления и проч., все равно существуют ли они в нас или во внешнем мире, будут ли они сильны или слабы, далекой или близкой не Я, не Я сам. Так поистине должен думать всякий, обладающий праведным познанием. Мудрый, благородный слушатель слова, думающий таким образом, отвращается от телесности, отвращается от чувств и представлений, от форм и познания. Отвернувшись от них, он освобождается от желания, уничтожением же желания он получает искупление. В искупленном появляется знание об его искуплении, уничтожено возрождение, довершена святая жизнь, исполнена обязанность; нет более возвращения к этому миру».

    В этой речи, приписываемой Будде, очевидно повторяются характеристические основные воззрения и браманского мышления, главной идеей которого было представление о существовании в мире дуализма. С одной стороны, вечно неизменное, имеющее все предикаты высшего блаженства. Это слово (Брама) ни что иное, как свойственное человеку истинное Я (Атман). С другой стороны, мир созидания и уничтожения, мир рожденья, старости и смерти, одним словом, мир страдания. Именно из этого-то дуализма и вытекает основная аксиома, вытекает положение, что спасение может быть только там, где нет ни созидания, ни уничтожения. Вытекает наконец, убеждение, что Я человека (Атта, то же самое, что по-санскритски Атман) не может принадлежать к миру явлений.

    Но что же такое это я? Есть ли оно что-то высшее, чем мир явлений, или его совсем не существует? И что такое искупление? Есть ли оно возврат Я, заключенного в мире явлений, к самому себе, освобождение этого Я, или после исчезновения скоропреходящего не остается ничего, что бы оказалось существенным и постоянным? Мы видим, что апокрифическая речь Будды в Бенаресе оставляет этот вопрос совершенно открытым.

    Будду делает Буддой его знание четырех священных истин. Формула каузальной связи, открывшаяся ему еще до достижения им достоинства Будды, занимает его ум, когда он сидит под деревом познания, «наслаждаясь блаженством искупления».

    Средневековое учение европейской схоластики о наменах и фепоменах проникло и в Индию.

    Диалог, в котором Будда объясняет своему любимому ученику Ананде большую часть формулы причинности, дает нам очень конкретное истолкование этого псевдо-философского положения, верно передающее первоначальный его смысл. «Если бы сознание, Ананда, не входило в тело матери, то образовались бы в ней имя и телесность?». «Нет, господи».

    «А если сознание, Ананда, после того, как оно вошло в тело матери, опять оставит его, то появится ли «имя и телесность» при рождении?» — «Нет, господи». — «А если сознание у мальчика или у девочки, когда они еще малы, потеряется опять, — будут ли ими достигнуты тогда имя и телесность, рост, увеличение и процветание?» — «Нет, господи».

    Таким образом, положение: «из сознания происходят имя и телесность» приводится к моменту зачатия. По буддийским представлениям, при смерти все остальные элементы, составляющие физическое и духовное существование человека, уничтожаются; тело, восприятие и представление исчезают, но не исчезает сознание. Как человеческое тело образовано из вещественных элементов, точно так же сознание представляется состоящим из соответственного духовного элемента. «Существует шесть стихий, ученики, — говорит Будда, — стихия земли, стихия воды, стихия огня, стихия воздуха, стихия эфира и стихия сознания». Вещество, из которого состоит сознание, выше всех других стихий, оно как бы обитает в своем собственном мире. «Сознание, — говорится в одном из текстов, — неуказуемое, бесконечное, все просвещающее; оно там, где нет ни воды, ни огня, ни земли, ни воздуха; оно там, где совершенно уничтожается великое и малое, ничтожное и могущественное, прекрасное и безобразное, там, где совершенно уничтожается имя и телесность».

    Пока существо подвергается переселению душ, до тех пор сознание составляет звено, соединяющее различные существования. Только когда достигнута цель искупления — Нирвана, исчезает в ней и сознание совершенного умирающего.

    То, что образуется в человеке из стихии сознания — в ту самую минуту, когда умирает старое существо, делается зародышем нового; этот духовный зародыш ищет и находит в теле матери тот материал, из которого он образует новое бытие, запечатленное именем и телесностью.

    Как имя и телесность основаны на сознания, так и сознание в свою очередь основано на них. «Ананда, имя и телесность суть базис познания».

    «Чтобы существовали имя и телесность, должно было существовать познание. А чтобы существовало познание, должны были существовать имя и телесность; от них происходит познание.

    В другом месте Сарипутте, самому замечательному из учеников Будды, приписывается следующее сравнение: «как два снопа стоят, опершись друг на друга, так, друг, познание происходит из имени и телесности, а телесность из познания».

    Но каким образом происходит, что существо, появляющееся на свет, облекается именно в это, определенное тело, а не в какое-нибудь другое? «Это тело, ученики, не ваше тело, и не тело других, его нужно считать делом прошлого, получившим известную форму, воплотившимся и сделавшимся чувствительным посредством мышления.

    Сами мы представляем результат того, что мы делаем. В одном из браманских текстов мы встречали такое положение: «какое дело человек делает, к такому существованию он и приходит». А буддизм учит: «мое дело есть мое наследство, оно есть рождающее меня чрево матери, дело мое есть род, к которому я принадлежу, оно есть мое прибежище.

    Закон причинности принимает здесь форму нравственной мировой потенции. От его действия никто не может уйти. «Ни в воздушном царстве, — говорится в Дхамманаде, — ни среди моря, ни в горных пещерах, нигде на земле не найдешь ты убежища, куда бы мог убежать от твоего злого дела».

    И наоборот: «как приветствие родственников, друзей и товарищей встречает путешественника, издалека возвращающегося домой, — точно так же и того, кто делал добро, когда он переходит из этой жизни в загробную, встречают его добрые дела, как родственники своего возвратившегося друга». Сила наших дел проводит нас по пяти царствам переселения душ, через божественное и человеческое существование, через царство призраков, через животный мир и через ад. Доброго ожидает величие неба. Злого же адские стражи ведут к трону царя Ямы. Тот спрашивает его — не видал ли он, когда жил на земле, пятерых божеских посланников, посылаемых для предупреждения людей, не видал ли он пять явлений человеческих слабостей и человеческого страдания, а именно: ребенка, старика, больного, преступника, выдерживающего наказание за свое преступление и мертвого.

    — Да, — скажет злой человек, — я видел их.

    — И как же ты, человек, когда ты был в зрелых годах и когда ты состарился, не подумал про себя: ведь и я тоже не изъят от старости, рождения и вымирания. И потому буду творить добро в мыслях, словах и делах? Человек отвечает:

    — Я не мог сделать так, господи; по своему легкомыслию я не думал так.

    И тогда царь Яма сказал ему:

    — Эти твои злые дела сделали не мать твоя, не отец твой, не брат твой, не сестра, не твои друзья и советники, не твои родственники, не аскеты, не браманы, не боги. Ты один сделал это и один ты должен пожинать плод их.

    И адские стражи увлекают его в место мучения. Его кладут на раскаленную наковальню, бросают в кипящее море крови, мучат на кучах горячих углей и он не умирает до тех пор, пока не будет искуплен последний остаток его вины.

    В диалоге Милиндапанха круг все возобновляющихся существований сравнивается с вращающимся около оси колесом или с попеременным происхождением дерева из семени, а семени из плода дерева, курицы из яйца, а яйца из курицы.

    Когда дух нашел свое тело, а тело свой дух, тогда это духовно-телесное существо созидает себе органы, чтобы вступить посредством них в отношения с внешним миром. «Из имени и телесности происходит шесть органов субъекта: глаз, ухо, нос, язык, тело (как орган осязания) и мышление.

    Органы субъектов вступают в определенные отношения к объективному миру. «Происходит их соприкосновение с внешним миром, а из соприкосновения происходит восприятие». «Из восприятия происходит жажда», ведущая от возрождения к возрождению». Мы существуем потому, что жаждем бытия, мы страдаем потому, что жаждем радости. «Кого побеждает презренная жажда, привязывающая к миру, того страдание растет, как растет трава. Кто побеждает презренную жажду, от которой трудно уйти в мире, от того отпадает страдание, как капли росы отпадают от цветка лотоса». «Когда корень не испорчен, срубленное дерево снова растет. Точно так же все снова и снова появляется страдание, если не убита жажда». «Дары истины выше всяких даров, сладость истины выше всяких сладостей, уничтожение жажды побеждает всякое страдание». «Из жажды, — гласит формула, — происходит привязанность».

    Бытие каждого существа похоже на пламя; как пламя, так и наше бытие есть в некотором роде непрерывный процесс горения. Искупление есть угасание пламени (Нирвана). Но пламя не угасает до тех пор, покуда у него есть горючий материал, к которому оно «привязано». И как пламя, привязанное к ветру, проникает в даль, так и пламя нашего бытия не остается на одном месте, а совершает при переселении душ определенные странствования от неба к аду, от ада к небу.

    Что называется формами в учении, приписываемом нашими европейскими учеными буддийским и браманским учителям?

    Философия позднейших браманских школ, — говорит Ольденберг, особенно развивший буддийскую философию (стр. 223), — следующим образом говорит о Майне (Майе), которая представляет Единому Несозданному обманчивую картину мира, имеющего быть созданным: «когда Он, Знающий, погрузился в сон, приготовленный Майей, он увидал сновидения, имеющие множество форм: это я, это мой отец, это моя мать, это мое поле, это мое богатство». И уже сравнивали учение буддизма с этим сном браманской теософии.

    В тексте «О совершенстве знания», которое буддисты считают особенно святым, мы читаем:[90]

    «Будда сказал Сарипутте:

    — Вещи, Сарипутта, существуют не так, как полагают.

    — Как же существуют оне, господи? — спросил Сарипутта.

    — Оне существуют, о, Сарипутта, — отвечал Будда, — только так, что оне поистине не существуют. К ним крепко привязаны обыкновенные, не получившие поучения. Они представляют себе существующими все вещи, из которых поистине ни одна не существует.

    Потом Будда спросил святого ученика Субхути:

    — Как ты полагаешь, Субхути, есть ли телесность не обман и восприятия, представления, формы и познание не обман?

    — Нет, господи, — отвечал Субхути, — нет. Они обман. И телесность, и восприятия, и формы, и представления обман.

    — Обман делает существа теми, что они суть».

    Таким образом, рассуждение, изложенное в сочинении «О совершенстве знания делает незнание конечной причиной появления мира и вместе с тем существенным свойством его бытия, которое в действительности есть небытие.

    Однако сам Ольденберг доказывает, что этой фидлософии не согло быть в первичном буддизме или брамаизме.

    Для браманского ведийского мыслителя незнание есть незнание тождества собственного Я с тем великим Я, которое составляет источник и сумму всех Я. А у буддистов незнание есть источник форм существования.[91] Причем форма существования тела состоит в дыхании и выдыхании, форма существования речи в рассуждениях и взвешивании, а форма состояния духа состоит в впечатлении и восприятии.

    Однако это общее учение о формах существования в других документах является в более простом виде: «случилось, — говорится в Санкгарупатти Суттанта[92], — что монах, одаренный верой, справедливостью, знанием, самоотречением и мудростью, подумал про себя: «хотел бы я возродиться после смерти в могущественном царском роде» Эти внутренние состояния и привели его в такое существование. Таков, ученики, путь ведущий к возрождению в данном существовании».

    Верующий и справедливый монах, направивший при жизни свои мысли и желания на какие либо формы существования, возрождается в них до самого высшего класса богов, отделенных от Нирваны совершенно незначительным остатком земного. В конце концов Сутра говорит и о монахе, подумавшем про себя: «хотел бы я через уничтожение греховного существа в этой жизни познать и узреть свободное от грехов искупление в стремлениях и мудрости и в ней найти свое прибежище». Такой монах через уничтожение греховного существа еще в этой жизни познает и узрит свободное от грехов искупление в стремлениях и мудрости и в ней найдет свое прибежище. Этот монах, ученики, не возродится нигде».

    А вот мы встречаем и совет не думать о начале мира: «Ученики! Не думайте, как другие: мир вечен, или мир не вечен, мир конечен или мир бесконечен… а думайте лучше так: «мир есть страдание», и еще думайте: «каков путь к уничтожению страдания».

    Нам говорили часто, будто буддизм, как его излагают европейские ученые, отрицает существование души, но это в том же смысле, как и существование тела. «Тело, — говорит Ольденберг (стр. 236), — точно так же, как и душа, существует не как замкнутая, самоопределяющаяся сущность, а только как сумма разнообразно перемежающихся процессов происхождения и уничтожения. Восприятия, представления и все те явления, которые составляют внутреннюю жизнь человека, перекрещиваются. В центре этого разнообразия находится познание; когда тело сравнивается с городом, то познание сравнивается с властелином этого города.[93] Но познание не имеет родовых отличий от представлений и от ощущений, над появлением и исчезновением которых оно господствует. Познание тоже изменчиво и не представляется сущностью. Буддийское учение признает, что происходят явления зрения, слуха, самосознания и прежде всего страдания, но оно не признает сущности, которая была бы видящей, слышащей и страдающей.

    Оставим на время священные тексты и займемся очень ясными рассуждениями об этих вопросах, которые мы находим в «вопросах Милинды», т.е. ионийского князя Менандра.

    Царь Милинда говорит великому святому Нагасене:

    — Как зовут тебя, достопочтенный, как имя твое, господи?

    Святой отвечает:

    — Я называюсь Нагасена, великий царь.

    И сказал тогда царь Милинда:

    — Хорошо, путь пятьсот Явана (греков) и восемьдесят тысяч монахов слушают Нагасена говорит: субъекта здесь нет. Можно ли похвалить его за это?

    И царь Милинда сказал достопочтенному Нагасене:

    — Составляют ли Нагасену волосы?

    — Нет, великий царь.

    — Ногти или зубы, кожа или мясо или кости составляют ли Нагасену?

    — Нет, великий царь.

    — Составляет ли Нагасену телесность?

    — Нет, великий царь.

    — Составляет ли Нагасену восприятие?

    — Нет, великий царь.

    — Составляет ли Нагасену представление формы и познание?

    — Нет, великий царь.

    — Или этот Нагасена есть соединение телесных восприятий, представлений, форм и познаний?

    — Нет, великий царь.

    — Таким образом, где я ни спрашиваю, нигде не нахожу Нагасены. Нагасена, господи, простое слово. Что же такое Нагасена? Ты говоришь неправду и лжешь. Никакого Нагасены нет.

    И сказал тогда достопочтенный Нагасена царю Милинде:

    — Пришел ли ты пешком или приехал на повозке?

    — Я не хожу пешком, я приехал на повозке.

    — Если ты приехал на повозке, великий царь, то объясни мне повозку: составляет ли ось повозку, великий царь?

    И святой обращает против царя его собственную аргументацию. Повозка не есть ни ось, ни колесо, ни кузов, ни ярмо. Она точно так же не соединение всех этих составных частей и не что либо другое, кроме их.

    — Где я ни спрашиваю, великий царь, нигде не нахожу я повозки; эта повозка есть простое слово. Что же такое есть повозка? Неправду говоришь ты, царь, и лжешь: нет никакой повозки. Ты, великий царь, глава всей Индии. Кого же ты боишься, что говоришь неправду? Пусть слышат это пятьсот Явана и восемьдесят тысяч монахов: это царь Милинда сказал: «я приехал на повозке» и спросил я его: «если ты, великий царь, приехал на повозке, то объясни мне повозку». А он не мог указать мне повозку. Можно ли похвалить его за это?»

    И когда достопочтенный Нагасена сказал так, то пятьсот Явана похвалили его и обратились к царю Милинде с такими словами: «Теперь, великий царь, говори, если можешь!»…

    И царь Милинда сказал достопочтенному Нагасене:

    — Я не говорил неправды, достопочтенный Нагасена, относительно совокупности осей и колес, кузова и дышла, употребляется слово: «повозка».

    — Поистине, великий царь, ты знаешь повозку. И точно так же относительно моих волос, моей кожи и костей, относительно телесности, восприятия, представлений, форм и познания употребляется слово: «Нагасена», но субъекта в строгом смысле этого слова здесь нет. Точно так же, великий царь, говорила перед Возвышенным Буддой монахиня Веджира таким образом: «Как в том случае, когда соединяются части повозки, тогда употребляют ее имя, так и в том случае, когда существуют пять групп элементов, составляющих бытие человека (телесность, восприятия, представления, формы существования и познание), употребляют слово личность — таково обыкновенное мнение.

    — Прекрасно, достопочтенный Нагасена! Удивительно, достопочтенный Нагасена! Много разных вопросов приходило мне в голову и ты разрешил их. Если бы жил Будда, он бы похвалил тебя.

    Это место из «вопросов Милинды» полемизирует против представления об субстанциональности души гораздо яснее, чем канонические тексты. Но в сущности говоря, и они стоят на той почве. И диалог только цитирует их. Хотя очевидно, что Милинда-Панха написана на северо-западе индийского полуострова, а священные тексты в той форме, в которой они сохраняются (!) в цейлонских монастырях, однако, в этих текстах встречаются цитированные в этом диалоге слова монахини Ваджиры. И обстоятельства, при которых они были произнесены, не оставляют нам никакого сомнения в том, что этот разговор святого Нагасены и греческого царя совершенно верно передает древнее церковное учение о личности. Мара, искуситель, всегда желающий запутывать людей в заблуждениях и ереси, является перед монахиней и говорит ей: «кем создана личность? Где находилась рождающаяся личность? Где личность, которая уничтожается?» Она отвечала ему: «Учение твое ложное — личность есть только сумма изменяющихся форм существования, личности нет. Как в том случае, когда соединяются части повозки, тогда употребляют слово повозка, точно так же и в том случае, когда существует пять групп, то это и есть личность — таково обыкновенное мнение. Происходит одно только страдание, существует и уничтожается одно только страдание. Не происходит ничего другого, кроме страдания; кроме страдания не уничтожается ничего другого».

    Если страдание создается непрестанным изменением всего сущего, то уже нельзя сказать, что страдаю я, что страдаешь ты; остается только сознание, что страдание существует, или, вернее сказать, что страдание находится в постоянном процессе происхождения и уничтожения. Существуют только призраки Я и Ты, и этим призракам заблуждающаяся толпа дает имя личности.

    Но ведь это, читатель, только дальнейшее развитие приписываемого Гераклиту изречения: «все течет», «все горит, как вечно живой огонь». И язык буддизма точно так же употребляет образы потока и пламени, как символы непрестанного движения всего бытия.

    «Все, ученики, находится в пламени. И что же, ученики, это все, что находится в пламени? Оно зажигается огнем любви, огнем ненависти, огнем заблуждения; оно зажигается рождением, старостью и смертью, горем и печалью, заботой, страданием и отчаянием, — так говорю я. — Весь мир находится в пламени, весь мир покрыт дымом, весь мир пожирается огнем, весь мир трепещет».

    А куда ведет все это?

    «Если ты проплыл все страшное, бурное море,

    Полное волн, и глубин и чудовищ различных —

    Мудрость и святость тебе достаются на долю,

    Берега ты достигаешь — цели всего бытия».

    Так отвечает нам Самиутта Никайя. Жажда бытия несет душу от одного существования к другому так же, как ветер уносит пламя.

    В «Вопросах Милинды» разговор заходит также о тождестве или нетождестве человека в его различных существованиях. Святой Нагасена говорит, что в ряду существований заменяют друг друга не одни и те же люди, но, однако, и не различные.

    «— Объясни это сравнением, — говорит царь Милинда.

    — Если человек, великий царь, зажжет свечку, то прогорит ли она целую ночь?

    —Да, господи, она прогорит целую ночь.

    — Но тождественно ли, великий царь, пламя в первую ночную стражу с пламенем в среднюю ночную стражу?

    — Нет, господи.

    — А тождественно ли пламя в среднюю ночную стражу с пламенем последней ночной стражи?

    —Нет, господи.

    — Стало быть, великий царь, свеча в первую ночную стражу была одна, в среднюю ночную стражу была другая, а в последнюю третья?

    — Нет, господи, она прогорела всю ночь, так как пламя было привязано к одному и тому же веществу.

    — Точно так же, великий царь, — заключил Нагасена, — смыкается цепь элементов человека. Один появляется, другой исчезает, потому что это и не есть один и тот же человек, но и не другой человек».

    Мы видим, что тут буддизм предвосхитил уже и учение современных европейских физиологов о постоянном обмене веществ в живом организме. И неужели еще за 2000 лет назад, и даже не имея ни малейшего понятия об органической химии?

    Познающий из пламени созидания, уничтожения и страдания, уходит в место успокоения (Нирвану), — говорит о понимании Нирваны как места, отождествляя ее с пространством, не созданным, вечным и бесконечным. «Я не знаю конца страданий, — говорит Будда, — если не достигнут конец мира. Но я возвещаю вам, что в этом одушевленном теле, которое величиной меньше сажени, пребывает целый мир, в нем пребывает и происхождение и уничтожение мира, в нем же и путь к уничтожению его». Но буддийские поэтические изречения постоянно приписывают святому, живущему еще на земле, обладание Нирваной.

    «Ученик, богатый мудростью, отрешившийся от наслаждения и желания, достигает здесь на земле искупления от смерти, достигает покоя, Нирваны, вечного прибежища».

    Того, кто, углубившись в себя, без колебаний и сомнений достиг берега того, кто отрешившись от земного, достиг Нирваны, того я называю истинным браманом».[94] Когда Нирваной называют не только загробную жизнь, ожидающую искупленного святого, но и то совершенство, которого он достигает в земной жизни, — то это не есть простая преднамеренная ошибка, а абсолютно точное выражение догматической мысли.

    Когда считают буддизм религией небытия и стараются с этой точки зрения объяснить самую сущность его, то в действительности достигают этим только того, что совершенно упускают из виду те идеи, которые в нем самые существенные, — говрит Ольденберг (стр. 248).

    Но составляет ли конец земного бытия конец бытия вообще? Принимает ли умирающего Совершенного во власть свою небытие?

    Полагали, что ответ находится в самом слове «Нирвана», т.е. угасание. Самым естественным объяснением этого слова казалось предположение, что угасание есть угасание бытия в небытии. Но против подобного ответа очень скоро поднялись совершенно справедливые возражения. Ведь можно говорить об угасании и в том случае — и индусы действительно говорили о нем в таком смысле — когда бытие совсем не уничтожено. Об угасании можно говорить и тогда, когда освободясь от пламени страдания, люди находят путь к покою блаженства. Макс Мюллер с особенной горячностью защищает мнение, что Нирвана есть совершенство бытия, а совсем не его уничтожение.[95] Это переход духа к блаженному покою, столь же далекому от радостей мира, как и от его страданий. Была ли бы религией, — спрашивает Макс Мюллер, — та религия, которая в конце концов доходит до небытия? Она не была бы уже тем переходом от конечного к бесконечному, каким должна быть всякая религия. Она была бы внезапно исчезающей, обманчивой тропинкой, идя по которой человека сталкивают в пропасть небытия в ту самую минуту, когда он думает достигнуть цели вечного существования.

    Но вот последующие европейские индиологи Джемс Д’Альви и, в особенности, Чайльдерс и Тренкнер «открыли» вдруг материалы о Нирване. По этим материалам Ольденберг и выяснил самим индусам, что их учение, для которого за преходящим бытием находится будущее вечное совершенство, не может считать царства Вечности начинающимся только там, где кончается мир скоропреходящего и не может создать его непосредственно из небытия. Он показал индийским ученым, что в самом царстве скоропреходящего, хотя и может быть, и в зачаточной только форме, должен быть присущ элемент, который, не будучи подвержен закону происхождения и уничтожения, носит в себе зародыш вечного бытия.

    Для буддийской догматики, — доказал он буддистам, — конечный мир представляется существующим сам по себе. Все, что мы видим, все, что мы слышим, наши чувства, точно так же, как и представляющиеся нам объекты, — все это включается в круговорот происхождения и уничтожения. Но откуда происходит этот круговорот? Все равно, откуда бы он ни происходил, — он существует искони. Условное тут признается, как факт, мышление не решается привести его к безусловному.

    Посмотрим, — продолжает он далее, но не приводит, так ли смотрят на этот вопрос буддийские тексты.

    «И пришел странствующий монах, Ваххаготта, в то место, где пребывал Возвышенный»

    — Как полагать надо, Готама, существует ли Я?

    Возвышенный молчал.

    — Может быть, досточтимый Готама, я не существует?

    И опять Возвышенный не отвечал ничего. Тогда странствующий монах Ваххаготта встал со своего места и ушел.

    Когда он удалился, достопочтенный Ананда спросил Возвышенного:

    — Почему, господи, Возвышенный не отвечал на вопросы?

    — Если бы я, Ананда, на вопрос «существует ли Я?» отвечал ему: «Я существует», то это бы, Ананда, подтвердило учение саманов и браманов, верящих в вечность.[96] А если бы я, Ананда, на второй вопрос отвечал: «Я не существует», то это бы, Ананда, подтвердило бы учение саманов и браманов, верящих в уничтожение».

    Таким образом, — говорит Ольденберг (стр. 256), — официальное церковное учение признает, что Возвышенный Будда не учил ничего относительно вопроса: «существует ли Я?» и относительно того, продолжает ли жить после смерти совершенный святой, указавший уклонение от ответа на вопрос о загробной жизни.

    Из других текстов, в которых находится такое уклонение от вопросов о последней цели, приведем еще в извлечении следующий диалог.

    К учителю приходит достопочтенный Малункиапутта и высказывает свое удивление о том, что проповедь его оставляет без ответа ряд самых важных и самых глубоких вопросов. Вечен ли мир или ограничен во времени? Бесконечен ли мир, или он имеет конец? Будет ли жить совершенный Будда после смерти? «Мне не нравится, что все эти вопросы остаются без ответа, — говорит монах, — и это кажется мне несправедливым. Пусть Будда ответит мне, если он может». «Прямой человек, если он чего-нибудь не знает, если чего-нибудь не понимает, то так прямо и говорит: «Я этого не знаю, я этого не понимаю».

    Мы видим, что вопрос о Нирване ставится Будде этим монахом очень прямо. Что же отвечает Будда? Он отвечает:

    «— Говорил ли я тебе, Малункиапутта, будь моим учеником? Говорили ли, что я буду учить тебя, вечен ли мир или не вечен, ограничен ли он или бесконечен? Тождественна ли с телом жизненная сила или различна от него? Живет ли после смерти Совершенный, или нет? Или Совершенный после смерти живет и вместе с тем не живет?

    — Ты мне не говорил этого, господи.

    — Или, может быть, — продолжает Будда, — ты сам мне говорил: я хочу быть твоим учеником, открой мне, вечен ли мир или не вечен? Потому, Малункиапутта, пусть останется не открытым то, что я не открыл, и пусть будет открыто то, что я открыл».

    Но уклонение от ответа на вопрос, который постоянно должен ставиться религиозным сознанием, не могло искоренить из умов учеников Будды потребности в каком-нибудь ответе — положительном или отрицательном.

    И вот один из текстов рассказывает, что царь Козалы встретил на дороге между двумя своими столицами знаменитую по своей мцдрости ученицу Будды, монахиню Кхему.

    Царь принес ей почтение и стал ее спрашивать о священном учении.

    «— Существует ли, достопочтенная, — спрашивал царь, — Совершеный после смерти?

    — Возвышенный не открыл, великий царь, чтобы Совершенный существовал после смерти.

    — Стало быть, Совершенный не существует после смерти, достопочтенная?

    — И этого, великий царь, не открыл Возвышенный, чтобы Совершенный не существовал после смерти.

    — Стало быть, достопочтенная, Совершенный существует после смерти и вместе с тем не существует?

    Ответ всегда один и тот же:

    — Возвышенный не открыл этого.

    Царь удивлен.

    — Что же за причина, достопочтенная, что за основание, ради которого Возвышенный этого не открыл?

    — Позволь, великий царь, мне спросить у тебя самого, — отвечает монахиня, — нет ли у тебя счетчика, который мог бы сосчитать песок Ганга, который мог сказать: здесь столько-то песчинок или столько-то сотен, или тысяч, или сотен тысяч песчинок?

    — такого счетчика у меня нет, достопочтенная.

    — Или у тебя, может быть, есть счетчик, который мог бы вымерить воду в великом океане и сказать: в нем столько-то ведер воды?

    — такого у меня нет, достопочтенная.

    — А почему нет? Великий океан глубок — бездонен, неизмерим. Точно так же, великий царь, и сущность Совершенного не может быть исчисляема числами телесного мира; она глубока, бездонна, неизмерима, как великий океан. Нельзя сказать, что Совершенный существует после смерти, но также нельзя сказать, что Совершенный не существует после смерти; нельзя сказать, что Совершенный существует после смерти и в то же время не существует.

    Тогда царь Козалы принял с одобрением речь монахини, встал со своего места, с почтением преклонился перед нею и уехал».

    И Ольденберг формулирует индусам сущность ответа их монахини так: «Тот, кто применяет к безусловному такие предикаты, как бытие и небытие, пригодные только для определения конечного условного, похож на человека, который попробовал бы сосчитать песок в Ганге или капли в море. Но он не одинок:

    «Никакой мерой нельзя измерить того, кто ушел из жизни; нет слов, какими можно говорить о нем. Как все формы бытия отняты у него, так и у речи не хватает выражений для его определения».

    Отметим еще один текст, в котором высказывается отношение к этому вопросу.

    «Некоторый монах, по имени Ямака, высказывал еретическое мнение:

    «Я понимаю возвещенное Возвышенным учение таким образом, что монах, освободившийся от грехов, когда распадается его тело, подлежит уничтожению, что он исчезает, что он не существует после смерти».

    Ученые, полагающие, что буддийское верование признает целью жизни Совершенного небытие, могут из этого места увидать, что монах Ямака именно за это мнение назван еретиком.

    Дотопочтенный Сарипутта берет на себя его обращение.

    «— Как ты думаешь, друг Ямака, представляет ли тело Будды его истинное Я? Думаешь ли ты таким образом?

    — Нет, друг, я так не думаю.

    — А тождествен ли Совершенный с его восприятиями? Тождествен ли он с представлениями, формами существования, познанием? Думаешь ли ты таким образом?

    — Нет, друг, я так не думаю.

    — Полагаешь ли ты, друг Ямака, что Совершенный содержится в телесности, в восприятиях и т.д.?

    — Нет, друг, я так не думаю.

    — Думаешь ли ты, что Совершенный отделен от телесности?… и т.д.

    — Нет, друг, я так не думаю.

    — Полагаешь ли ты, друг Ямака, что Совершенный отличен от телесности, восприятий, представлений, форм и познания?

    — Нет, друг, я так не думаю.

    — Итак, друг Ямака, ты поистине не можешь понять Совершенного даже в этом мире. Какое же право ты имеешь сказать: «Я понимаю возвещенное Возвышенным учение таким образом, что монах, освободившийся от грехов, когда распадается его тело, подлежит уничтожению, что он исчезает, что он не существует после смерти?

    — Друг Сарипутти, — отвечает ему тогда посрамленный монах, — это (об уничтожении после смерти) я составил по своему невежеству. Но теперь, когда я услышал учение достопочтенного Сарипутты, я оставил свое еретическое мнение и познал его учение.

    Существует, ученики, не рожденное, не созданное, не сделанное, не имеющее формы. И если бы это не рожденное, не созданное, не сделанное, не имеющее формы не существовало, то для рожденного, созданного, сделанного, имеющего форму не было бы исхода, — говорит рукопись Удана».

    По-видимому, эти слова напоминают нам речи браманских философов о Браме, не рожденном, не преходящем, который ни велик. Ни мал, имя которого «не то, не то», так как ни одно слово не может исчерпать его сущности. И, однако, эти выражения в связи со всем буддийским мышлением имеют совершенно другое значение. Для брамана реальность несозданного настолько велика, что пред ней бледнеет реальность созданного. Бытие и жизнь созданного происходят только из созданного. Для буддиста же слова: «существует несозданное» значат только то, что не созданное может быть искуплено от страдания созиданий, что существует путь из мира созданного в бесконечную неизвестность. Но ведет ли этот путь к новому бытию или он ведет к небытию? Буддийское верование колеблется между обоими этими решениями. Мысль о бесконечном, о вечном ни в одной религии не уходит в такую беспердельную даль, как в буддизме. Для буддиста эта мысль легкое дыхание, угрожающее каждую минуту исчезнуть, погрузиться в небытие.

    Все эти выводы Ольденберга о сложной буддийской религиозной философии очень интересны, и потому было бы очень хорошо, если бы буддийские мудрецы и возрожденцы Индии, Тибета, Китая и Монголии прочли их хоть в этом моем совращенном и популяризированном изложении.

    Нельзя же в самом деле, чтоб мы, европейцы, знали о них много-много больше того, что знают они сами!

    Глава XI

    Первичные воззрения буддистов

    Апокрифизм высокофилософских буддийских книг лучше всего доказывается огромным количеством сказаний совершенно справедливого тона.

    От имени Будды никогда не пишут на санскрите, а только на наречии восточного Индостана. Впрочем, его слово не связано ни с каким диалектом и традиция приписывает ему следующее повеление: «Я приказываю, ученики, чтобы каждый учил на своем языке».

    Мышление его в правдоподобных документах так близко к европейской метафизике средних веков, что сам Ольденберг (стр. 172) говорит:

    «Рассматривая буддизм с этой точки зрения, мы должны поставить Будду рядом не с Основателем христианства, а с каким-нибудь из его позднейших теологических представителей, вроде Оригена».

    Синтаксическое строение его фраз имеет торжественный гиератический характер и размеренность речи скоро переходит в тяжеловатую важность. В словах его благовестия не звучит никакой внутренней духовной работы, в них нет той силы, какую имеют речи выдающегося человека, нет и суровости, неотделимой от этой силы. Не заметно никакого бурного стремления к верованию, никакой горечи против неверия. В его речах одно положение однообразно укладывается рядом с другим, — все равно, говорится ли о ничтожных вещах или о значительных. Каждая мысль имеет одинаковое право быть высказанной на известном определенном месте, отчего и происходили бесконечные повторения.

    Вот хотя бы замечательная речь от имени Будды, что у человека столько же страданий, сколько и любви:

    «Кто имеет стократную любовь. Тот имеет стократное страданье; у кого девяностократная любовь — у того девяностократное страданье». И так далее, пока не перебрали весь ряд чисел без всяких выпусков и в конце следующее заключение: у кого одна любовь, у того и одно страдание, а кто не имеет любви, тот не имеет и страдания». И большая часть поучительных речей похожи на эту. Такова же, например, одна из знаменитейших речей, выражающая мысль, что все чувства человека и весь мир охватываются и пожираются, как огнем, приносящими страдание силами земного и скоропреходящего существования.

    И сказал Возвышенный ученикам своим:

    «Все, ученики, находится в пламени, И что же это все, что находится в пламени? Ввсе видимое находится в пламени, познание видимого находится в пламени, чувство, происходящее от соприкосновения с видимым — будет ли это радость или страдание, будет ли это ни радость, ни страдание — тоже находится в пламени.

    Каким же огнем воспламеняется все это? Воспламеняется это огнем желания, огнем ненависти, огнем ослепления, воспламеняется рождением, старостью, смертью, грустью, печалью, страданием, заботой и отчаянием — так говорю я.

    Ухо находится в пламени, все слышанное находится в пламени, отношение к слышимому находится в пламени, чувство, происходящее от отношения к слышимому — будет ли это радость или страдание, будет ли это ни страдание, ни радость — тоже находится в пламени.

    Каким же огнем воспламеняется все это? Воспламеняется это огнем делания, огнем ненависти, огнем ослепления, воспламеняется рождением, старостью, смертью, грустью, печалью, страданием, заботой и отчаянием — так говорю я.

    Обоняние находится в пламени, язык находится в пламени, тело находится в пламени и ум находится в пламени» и так далее и затем каждый раз целиком повторяется тот же припев. Затем речь продолжается таким образом:

    «Познав это, ученики, мудрый, благородный слушатель слова делается недовольным всем видимым, познанием видимого, соприкосновением с видимым, делается он недоволен чувством, происходящим от соприкосновения с видимым — будут ли это радость или страдание, будет ли это ни радость, ни страдание. Он делается недовольным слухом», — и опять идут те же самые ряды понятий, как и прежде, и Будда таким образом кончает свою речь:

    «Когда он делается недовольным всем этим, то он освобождается от делания, он делается искупленным, в искупленном же появляется познание: я искуплен, возрождение уничтожено, долг совершен, для меня нет более возвращения к земной жизни — так познает искупленный».

    Конечно, и в Библии мы видим, как часто повторяются те же самые фразы, но здесь это уже доведено до крайнего предела. И это же не апокриф нашего времени, а действительно записанный кем-то образчик буддийского мудрствования. А вот еще пример, тоже взятый из книги Ольденберга (стр. 176).

    «И пошли восемьдесят тысяч деревенских старейшин к достопочтенному Сагате. Придя к нему, они сказали:

    — Пришли восемьдесят тысяч деревенских старейшин видеть Возвышенного. Позволь нам лицезреть его.

    — Подождите немного, друзья, пока я извещу Возвышенного.

    И исчез Сагата с крыльца при входе в монастырский дом, из глаз восьмидесяти тысяч деревенских старейшин. Он появился перед лицом Возвышенного с казал ему:

    — Господи, восемьдесят тысяч деревенских старейшин пришли видеть Возвышенного. Что захочет Возвышенный сделать теперь, на то да будет воля его.

    — Приготовь же мне место, Сагата, в тени монастырского дома.

    — Да будет так, господи, — отвечал Возвышенному достопочтенный Сагата, взял стул, исчез из глаз Возвышенного и появился на крыльце перед лицом восьмидесяти тысяч деревенских старейшин и приготовил место в тени монастырского дома. И вышел тогда Возвышенный из монастырского дома и сел на место, приготовленное в тени.

    И пошли к Возвышенному восемьдесят тысяч деревенских старейшин; придя к нему, преклонились перед ним и сели рядом друг с другом. Но мысли свои восемьдесят тысяч деревенских старейшин направляли только на достопочтенного Сагату, а не на Возвышенного. И познал Возвышенный в духе своем мысли восьмидесяти тысяч деревенских старейшин и сказал достопочтенному Сагате:

    — Соверши же, Сагата, перед ними великое чудо нечеловеческой силы.

    — Да будет так, господи, — отвечал Возвышенному достопочтенный Сагата.

    Он поднялся в воздух, и в высоте, в воздушном пространстве, ходил, стоял, опускался, садился, выпускал дым и пламя, и потом исчез.

    И когда достопочтенный Сагата в высоте, в воздушном пространстве совершал такие чудеса, то преклонил он главу свою к ногам Возвышенного и сказал ему:

    — Господи, учитель мой — Возвышенный, а я его ученик.

    И подумали тогда восемьдесят тысяч деревенских старейшин:

    «Поистине, это величественно, поистине это чудесно; если ученик столь велик и могуществен, то каков же должен быть учитель?»

    И направили они мысли свои на Возвышенного, а не на достопочтенного Сагату. И познал Возвышенный в уме своем мысли восьмидесяти тысяч деревенских старейшин и проповедовал им слово свое по порядку: о милостыне, о справедливости, о небе, о губительности и тщете наслаждений, о награде освобождения от наслаждений.

    Когда Возвышенный познал, что мысли их освобождены от всяких препятствий, возвышенны и склонны к нему, тогда проповедовал он им главнейшее благовестие Будды: о страдании, о появлении страдания, об уничтожении страдания и о пути к уничтожению страдания.

    Как чистое платье после мытья получает надлежащий цвет, так и в этих восьмидесяти тысяч деревенских старейшин получилось чистое, незапятнанное познание истины, что все, подчиненное закону происхождения, подчинено и закону уничтожения. И познав учение, проникнутые им, зная учение, погрузившись в него, победив сомнения, освободившись от колебаний, поверив в слова учителя, сказали они Возвышенному:

    — Воистину так, господи, как поднимают согбенное, как открывают скрытое, или показывают путь заблудившемуся, или как водружают в мраке светоч, чтобы всякий мог видеть окружающее, так и Возвышенный в речи своей возвестил нам учение. Прибегаем, господи, к Возвышенному, к Закону и к Общине учеников. Пусть Возвышенный считает нас своими мирскими учениками, ибо отныне и на всю нашу жизнь мы прибегаем к нему».

    Этот рассказ о посещении Будды, — говорит Ольденберг, — старейшинами, может служить типическим: в священных текстах при всех подобных случаях без конца повторяются те же самые подробности.

    Время от времени внешняя форма этих рассказов изменяется, вместо проповеди появляется диалог, Будда спрашивает, или его кто-нибудь спрашивает. Авторы священных текстов, несмотря на искусственную, выдуманную ими теорию о различных родах вопросов, решительно не умеют нарисовать живую картину. У них не имеется никаких признаков драматического таланта. Люди, разговаривающие с Буддой, говорят только «да» или, если злые противники его, то со срамом умолкают и в конце концов принимают его учение.

    Забавный пример того, как священные тексты обращаются с художественными требованиями, представляет история о разговоре Будды с невесткой Анатапиндики.

    Будда подходит к дому своего богатого и щедрого почитателя, купца Анатапиндики, он слышит там громкий разговор и спрашивает:

    «О чем кричат люди в этом доме? Можно подумать, что у рыбаков рыбу украли».

    Анатапиндика рассказывает Будде о своем горе: в его дом вошла невестка из богатого семейства и не хочет слушаться ни своего мужа, ни его родителей и отказывается воздать надлежащие почести Будде. Будда говорит ей:

    «— Иди, Суджата, сюда.

    — Иду, господи, — отвечает она и подходит к Будде, а он говорит ей:

    — Суджата, существует семь родов супруг, которые могут достаться мужчинам. Одна похожа на убийцу, другая на грабительницу, третья на госпожу, четвертая на мать, пятая на сестру, шестая на подругу, седьмая на служанку. Таковы, Суджата, семь родов супруг, которые могут достаться мужчине. К какому роду супруг принадлежишь ты?

    Суджата забывает все свое упорство и надменность и скромно говорит:

    — Не понимаю, господи, смысла того, что сказал Возвышенный. Возвести мне учение свое, чтобы я могла понять то, что сказал ты вкратце.

    — Слушай же, Суджата, и прими к сердцу то, что я скажу тебе.

    — Слушаю, господи, — отвечала Суджата».

    Будда описывает ей семь родов женщин, от худших, привязывающихся к другим мужчинам, презирающих своего мужа и покушающихся на его жизнь, до лучших, преданных воле супруга, как служанки и выносящих без ропота все, что он ни скажет и ни сделает.

    «— Таковы, Суджата, семь родов супруг, которые могут достаться мужчине. К какому роду супруг принадлежишь ты?

    — Отныне, господи, пусть Возвышенный считает меня женщиной, которая подобна служанке своего супруга».

    Но почти в таком же роде читаем мы в житиях святых, как посрамляли они своих противников.

    В другом разговоре между Буддой и браманом дело идет об отношениях между четырьмя кастами и о притязаниях. В этом разговоре Будда придает своей критике форму вопросов и ответов.

    «Если спросить кшатрию (благородного) таким образом: кому будешь ты служить: тому ли, у которого за твою службу тебе будет не лучше, а хуже, или тому, у кого тебе будет не хуже, а лучше? Кшатрия, если захочет ответить по ответит, ответит так: «я не буду служить тому, у которого за свою службу мне будет не лучше, а хуже, а я буду служить тому, у которого за мою службу мне будет не хуже, а лучше». Потом индукция идет дальше:

    «Если спросишь брамана, — если спросишь вайсию, если спросишь судру».

    Естественно, что ответ каждый раз получается один и тот же и вот Будда приходит окончательно к следующему результату.

    «Я говорю, что служить надо тогда, когда, благодаря службе другому, растет вера, растет добродетель, растет знание и познание».

    Евангельским аллегориям соответствуют и буддийские. Так проповедь Будды об искуплении сравнивается с деятельностью врача, извлекающего из раны отравленную стрелу и целительными травами побеждающего силу яда. Община его учеников уподобляется морю, в глубине которого лежат перлы и кристаллы, в котором живут исполинские чудища, в которое притекают реки, где они и теряют свое имя и делаются морем. Как земледелец обрабатывает свое поле, засевает семя и проводит к нему воду, но не имеет при этом возможности сказать: «сегодня начнет расти растение, и завтра оно созреет», а должен ждать надлежащего времени, когда вырастет и созреет его хлеб, — так бывает и с учеником, стремящимся к искуплению: он не может сказать: «сегодня или завтра дух мой будет искуплен от всего нечистого», а должен ждать, пока не придет его время и пока он не получит искупления.

    «В лесу, на горной возвышенности, — говорит он, — большая низменность, наполненная водой; живет тут большое стадо диких животных. И приходит сюда человек, желающий причинить диким животным вред, мучения и несчастие. Он скрывает верный путь, по которому ходить полезно, и открывает ложный болотистый путь, болотистую тропинку. И тогда большое стадо диких животных страдает от вреда и опасности и уменьшается. А потом приходит человек, желающий блага и процветания этому стаду животных; он открывает верный путь, по которому полезно ходить, закрывает ложный болотистый путь, болотную тропинку. Тогда большое стадо диких животных будет процветать, расти, множиться. Смысл этого сравнения, ученики, таков: большая низменность и вода суть наслаждения, большое стадо диких животных — люди; человек, стремящийся к вреду, мучению и несчастию — Мара, злой; ложный путь, ученики, есть восьмичленный путь, а именно: ложная вера, ложное решение, ложное слово, ложное дело, ложная жизнь, ложное стремление, ложное воспоминание и ложное самоуглубление; болотистый путь есть похоть и желания; болотистая тропинка есть незнание. Человек, стремящийся к благу, процветанию, счастью, — это человек, ученики, есть совершенный Святой, Высочайший Будда. Верный, безопасный путь, по которому полезно идти — это святой восьмичленный путь, а именно: праведная вера, праведное решение, праведное слово, праведное дело, праведная жизнь, праведное стремление, праведное воспоминание и праведное самоуглубление. Таким образом я, ученики, открыл верный безопасный путь, по которому полезно идти. Ложный путь закрыт, болотистый путь, болотистая тропинка уничтожены. Все, что должен делать учитель, стремящийся к спасению своих учеников, имеющий к ним милосердие — все это я сделал для вас, ученики мои».

    Все это напоминает уже влияние Евангелий, но есть к ним и дополнения, вроде позднейших гимнов христианской церкви, вроде Иже Херувимского.

    Я приведу только одно из Ольденберга (стр. 184).


    «Долга для бессонного ночь,

    И путь для усталого странника длинен, —

    Долга возрождения мука,

    Доколе не узрел он истины света.

    Как глубокое море спокойно,

    Как зеркально ясны глубокие воды —

    Так слушая истины слово

    Находит покой у сердца мудрого

    Поток бытия подавляй ты насильно,

    Наслаждения из сердца ты все изгони.

    Сознающий конец мироздания —

    Вечное тот созерцает.

    В бесконечном пути возрождений

    Творца бытия все искал я.

    Печален рожденного жребий.

    Строитель, тебя наконец я нашел.

    Опять не построишь ты дом мой.

    Разрушена стройка твоя,

    Разрушены дома основы.

    От мира ушедшее сердце

    Достигло желаний предела».


    Как Христос предсказал свою смерть ученикам, так и Будда. Возвышенный сказал монахам: «истинно, истинно говорю вам, монахи — все земное подвержено погибели, молитесь непрестанно; вскоре настанет для Совершенного Нирвана, через три месяца войдет Совершенный в Нирвану».

    Так сказал Возвышенный, и потом учитель продолжал говорить так:


    «Плод мой созрел, близка цель моей жизни,

    Я ухожу, — вы остаетесь, готово для меня место прибежища.

    Будьте постоянно бдительны, живите всегда в святости.

    Сохраняйте, ученики, дух ваш постоянно решительным и готовым.

    Кто живет без колебаний, верный слову истины,

    Тот отрешается от рождения и смерти и достигает конца всякого страдания».

    Наконец Будда пришел в Кузинару, там на берегу реки Гираниавати (Хота — Кондак) находился густой лес. « Иди, Ананда, — говорит Будда — приготовь мне ложе между двумя деревьями головой к северу. Я утомлен, Ананда, и хочу лечь».

    Это время не было временем цветения деревьев, но эти два дерева сверху донизу были покрыты цветами. Будда лег под цветущими деревьями и цветы начали падать на него. С деревьев падал целый дождь цветов и мудрецы на небе в честь умирающего святого пели торжественные песни.

    При наступлении ночи пришли в лес из Кузинары благородные жители этого города с женщинами и детьми, чтобы в последний раз поклониться умирающему учителю.

    Перед самой своей смертью Будда сказал Ананде: «может быть, вы, Ананда, подумаете: слово потеряло своего учителя; у нас нет больше учителя. Так вы не должны думать, Ананда: учение, которое я возвестил вам, и правила, которым я учил, — вот ваш учитель, когда я уйду от вас».

    И обратившись к ученикам, он произнес: «истинно, истинно говорю вам, ученики мои, все созданное скоро преходящее, боритесь непрестанно» — таковы были его последние слова.

    И поднялся дух его от одного экстаза к другому по всем степеням восхищения; и потом пошел он в Нирвану. И вот Брама произнес следующее изречение:

    «В мире все существа тело свое оставляют —

    Так и теперь Будда победоносный, мира великий учитель,

    Всесовершенный, могучий, в Нирвану вошел».

    Мы видим, что эпизод о распятии Христа совершенно исключен из буддийской легенды, как не имеется его и в других вариантах того же происхождения в мифе о пророке Илии, который возносится на небо перед своим учеником Елисеем — Анандой буддийского мифа, как нет его и в мифе об Иисусе Навине и о Великом царе-мессии, да и в легенде Четьи-Минеи о Великом царе (Василии Великом). Следует ли из этого, что и весь рассказ Евангелия о столбовании Христа и о лунном затмении при этом есть миф? О том, что самое затмение 21 марта 368 года при Василии Великом было реальное, в этом нет сомнения, мне кажется и в том, что оно было в момент какого-то издевательства над попавшим в руки своего соперника основателем христианского богослужения, которое и выручило его и после него он, обратившись в ходячего учителя, жил еще не один год, как и Великий царь в Житиях Святых. Евангелие же только поторопилось отправить его на небо.

    Глава XII

    Характеристика наших сведений о Будде

    Открытые в Непале тексты: Лалита Вистара, Дивиа Авадана и Магавасту, найдены, насколько мне известно до сих пор только в одном экземпляре, а следовательно имеют распространение вплоть до нахождения, что указывает безусловно на их подложность. Такими же должны считаться и замечательные открытия Мюллера и Якоби текстов секты Джайна.

    Биографий Будды из эпохи Палийских священных текстов не сохранилось, и мы можем с уверенностью сказать, что ее и не существовало.[97]

    Но если б это было так, то вместо трех корзин, мы имели бы уже столько переписанных с них экземпляров, что их было бы возможно найти в каждом буддийском храме. А так ли это?

    Но почему же сказания о жизни Будды появились лишь через несколько столетий после его предполагаемой жизни. Совершенно то же явление замечается и в древних христианских общинах, — отвечает нам Ольденберг (стр. 87). – Еще задолго до того времени, когда начали изображать жизнь Иисуса в наших Евангелиях, в христианских общинах было уже распространено собрание речей и изречений Иисуса.

    Это собрание речей Иисуса не имеет ни малейших притязаний на какой-нибудь исторический прагматизм или на хронологическую верность; то же самое можно сказать и о воспоминаниях Ксенофона о Сократе: в них способ деятельности Сократа выясняется отдельными его разговорами. Но жизнь Сократа нам не рассказал ни Ксенофон, ни кто-либо другой из древних сократиков, — да и что могло заставить их заняться этим предметом? Для сократиков фигура Сократа была замечательна по словам мудрости, изрекаемым великим философом, а не по однообразным внешним происшествиям его жизни.

    Совершенно таким же образом шло развитие преданий о Будде. Очень рано начали запоминать и передавать в общине речи великого учителя, или, по крайней мере, манеру его речей. Отмечали также где и когда он говорил или должен был говорить каждое слово; это нужно было для конкретного определения положения и для того, чтобы подлинность слов Будды была выше всяких сомнений; но когда говорил Будда то-то и то-то, об этом не спрашивали. Рассказ об этом начинался обыкновенно таким образом: «во время оно» или: «в это время возвышенный Будда пребывал в таком-то и в таком-то месте». В Индии вообще никогда не существовало природного чутья.

    И вот по свидетельству самого Ольденберга историческое чутье появилось только у европейских историков, приехавших в Индию в наше время, и оно быстро произвело там чудеса. Вся история этой страны восстала перед ее изумленными обитателями, как по волшебству. И в этом волшебном свете жизнь учителя вырисовывалась, как при вспышке бенгальского огня. Даже в момент его зачатия неизмеримо яркий свет наполнил весь мир, миры задрожали, четыре бога, стражи четырех стран света пришли бодрствовать над беременной матерью.

    Но где же он родился и жил? Даже на индийской почве было бы немыслимо, что бы община, назвавшаяся по имени сына Сакиев, не сохранила, как выходит уже через сто лет после его смерти, хотя бы и в легендарной форме, правильных воспоминаний о важнейших личностях, имевших отношение к Буде, и об известнейших внешних фактах его жизни.

    Или, — говорит Ольденберг (стр. 98), — права та критика, которая видит здесь простой обман? Или, даже название родного города Будды, Капилаватту, возбуждает подозрения? Может быть, это просто мифическая Капила, место первобытного существа Капила, основателя учения Санкхиа[98] (одинакового с Будда-Сакия). Не нужно искать в таких именах мифологических, исторических и литературных тайн? Особенно если держаться мнения Сенара, что мы не имеем достаточных доказательств существования такого города и что самое имя его значит Воздушный Город.

    Нам говорят, что китайские пилигримы, объезжавшие Индию в V и VII столетии до Рождества Христова, видели развалины Капилаватты. Но, — возражает Сенар, — по развалинам нельзя видеть, назывался ли разрушенный город Каптлаватту.

    Видеть этого, конечно, нельзя, - отвечает ему Ольденберг (стр.99), — но с другой стороны нельзя не придавать значения традициям, сохранившимся об этом городе, и монументам, еще сохранившимся там во время путешествия китайцев. Но самое лучшее подтверждение показаний китайских пилигримов состоит в том, что с одной стороны прямые и непрямые указания Палийских священных книг о положении города, а с другой стороны маршруты посетивших его индусских пилигримов, если их проследить по карте Индии, совершенно совпадают; а кроме того, там, где, по этим показаниям, находилось отечество Будды, и теперь находится речка, носящая то же название (Рогини), как та речка в стране Сакиев, о которой упоминают буддийские традиции. Я полагаю, что невозможно ожидать более сильных доказательств прежнего существования этого рано погибшего города.

    Однако, как бы ни казались убедительными проф. Ольденбергу эти его доводы, они никак не объясняют, почему же такое замечательное место было потом забыто, тогда как какая-то черная речонка еще сохранила свое имя? Почему ни археолог Кунингем, ни Карлейль в поисках на ней развалин не нашли ни их, ни воспоминаний об этом городе у туземцев.

    Мать Будды, Майя тоже, благодаря своему выразительному имени, сделалась значительной для критики. По мнению Сенара, Майя, умирающая через несколько минут после рождения своего сына, есть утренний туман, исчезающий под лучами утреннего солнца.

    А не проще ли думать, что это евангельская Мария?

    Самое слово Сакья – значит могучий, другими словами, маг, и тогда Сакья-Муни будет значить Мудрый Маг,[99] а относительно города Капилаватту, где он родился, можно еще сказать, что он совершенно неизвестен в браманской литературе, хотя в одном древнем буддийском диалоге о нем и говорится, как о богатом населенном месте, в узких улицах которого теснились слоны, повозки, лошади и люди. Его имя пробовали переводить как «Красное место» и вот, делает из этого вывод Ольденберг (стр. 105) – совершено достаточно для объяснения имени Капилаватту, если принять во внимание, что наводнения производили изменения земной поверхности в течение периода, большего 2000 лет.

    Что может быть убедительнее такого доказательства?

    «Тут были, – фантазирует далее автор, — и тенистые сады с прудами, на плавучих цветниках которых цветки лотоса блестели в солнечном свете и вечером далеко распространяли свое благоухание. Тут были и загородные парки, куда отправлялись кавалькады на слонах, где вдали от шума городского в тени высоких густолиственных манго и тамаринд царили покой и уединение (стр. 106)».

    «Нам известно, — продолжает он далее, — что будущий Будда был женат, неизвестно только на одной или на нескольких женщинах, и что у него был сын Рагула, который позже сделался членом его духовного ордена. Эти указания мы можем считать тем более верными, что тенденция творцов предания состояла бы скорее в том, чтобы скрыть брак будущего Будды, чем в том, чтобы выдумать несуществующий брак. Очевидно, что тут мы имеем дело с фактами, а не с выдумкой.

    Но кто может знать о том, в какой форме приникло к нему направление той эпохи, заставлявшее тогда и мужчин и женщин оставлять свои дома и вести монашескую жизнь?

    Священные тексты, в замечательно простых образах указывают нам это, — говорит Ольденберг, верящий в историческое существование Будды. Вот слова его самого:

    «Каким богатством, ученики, был я одарен и в каком величии жил я. И вот пробудилась во мне такая мысль; невежественный обыкновенный человек, подверженный старости и несвободный от силы ее, чувствует недовольство, ужас и отвращение, когда он видит другого в старости. Я тоже подвержен старости и не свободен от силы ее. Должен ли я, человек, подверженный старости и несвободный от силы ее, чувствовать недовольство, ужас и отвращение, когда я вижу другого в старости? Это мне не нравилось, и когда я так думал про себя, о, ученики мои, то у меня пропадали все радость и веселье, свойственные юности. Невежественный, обыкновенный человек, хотя он и сам подвержен болезни и не свободен от силы ее», — и так далее – то же самое, что говорилось относительно старости и молодости, повторяется относительно болезни и здоровья, и потом относительно смерти и жизни. «Когда я, о, ученики, — таким образом кончается это место, — так думал про себя, пропала у меня вся жизненная радость, присущая жизни». И вот он бросил все в 26-летнем возрасте. Но почему же не делают того же самого и все богатые и знатные юноши, несмотря на все буддийские и евангельские призывы?

    Все это бесплодные фантазии и мы никогда ничего не поймем в развитии монашества до тех пор, пока не признаем, что это бегство одного пола от другого могла вызвать только повальная венерическая болезнь, от беспорядочного конкубината женщин с духовенством на религиозных торжествах. В обычной жизни ему мешало естественно развившееся чувство ревности мужа к жене и жены к мужу, тоже развившееся не без причин, а как средство сохранения человеческого рода, противодействующее распространению венерических болезней. Возникшее затем при первом начале христианства, т.е. освященства, представление о святости помазанного на духовную власть духовенства и внушенное им этим населению представления, что <…………………………> для жен и дочерей, то же самое, как при обряде причащения у христиан, восприятие в себя самой божественной сущности, нарушило действие естественного чувства собственности жены на мужа и мужа на жену, и как и следовало ожидать, привело к губительным для человеческого рода последствиям. Только этим и может быть объяснен тот факт, что в обоих посвященических религиях обет безбрачия обязателен для всякого посвящаемого, а говорится смягченно, «что епископ должен быть мужем только одной жены» (Апостол Павел).

    Но население заметило, наконец, что скверные болезни распространяются, главным образом, у него после служения их жен «почитаемой богине» (Венере по-латыни), по-видимому, первично отождествляемой с самой яркой звездой, всегда сопровождающей солнце, хотя потом представление о ней, как во сне, на который похоже все мифическое творчество, богиня эта стала отождествляться то с созвездием Девы, то с девой Марией, имя которой ни в каком случае нельзя переводить «горькая», как делают с еврейского, оно должно происходить от итальянского слова «Марина» – морская, так как Венера и считалась вышедшею утром из пены морских волн, что между прочим указывает на то, что культ ее первоначально возник в Мессине или в Сиракузах, где Венера, а также созвездие Девы, действительно выходят всегда из моря. Значит, заключило население, этот культ ненавистен богоматери.

    Как антитезис его первоначального разврата, от него начали требовать монашеской жизни, почему автор Апокалипсиса и называет первичную византийско-ромейскую церковь матерью блудников. Само духовенство, видя, что его заболевания происходят от отдающихся им, начало считать всех женщин сосудами всякой скверны. И убегать от них, как от сатаны-искусителя. Историки-протоколисты, которых не мало и теперь, конечно, меня спросят: в каком старинном документе вы вычитали все это? А я отвечу на это, даже не ссылаясь на Апокалипсис: история народов, не освещенных соображениями общего характера о причинности ее явлений, похожа на человека без головы. Необходимо не только протоколировать, но и обдумывать все события совершающиеся и совершавшиеся в истории человечества, как естествоиспытатель обдумывает все явления происходящие и считает свое дело закончившимся лишь тогда, когда ясно понял их причинность.

    А с этой точки зрения и на будущее нельзя смотреть иначе, как на восточный отпрыск византийско-ромейского апокалиптического христианства. Знаменитое дерево Будды, где получил он свое откровение, пересажено туда с балканского полуострова и дало там только новые ветви.

    Картины, сохранившиеся в священных текстах о переходах Будды и его учеников с целью проповеди, много более разнообразны, чем переходы Христа в Евангелиях. Мы читаем о встречах его в вольных городах с господствующими там дворянскими родами. Из Кузинары навстречу Будде выходят Малла, царствующее семейство этого города, и издают приказание, «кто не выйдет навстречу Возвышенному, платит штраф». Из богатого Везали, самого блестящего из индийских вольных городов, навстречу Будде в великолепных упряжках выезжает знатная молодежь из дома Ликхави – одни в белых одеяниях с белыми украшениями, а другие – в желтых, черных и красных одеяниях. Увидав издали Ликхави, Будда сказал своим ученикам: « кто из вас, ученики, не видал божественной толпы тридцати трех богов, тот пусть созерцает толпу Ликхави». Кроме благородных юношей и с неменьшею роскошью выехала навстречу Будде и другая знаменитость города, куртизанка Амбапали; она пригласила Будду и его учеников на обед в свой парк и по окончании обеда подарила этот парк Будде и общине. Опять черта, сближающая его с Христом, не чуждавшимся куртизанок.

    Для пополнения картины публики, собиравшейся около Будды, нужно упомянуть еще о диалектиках и о теологах разного рода, напоминающих евангельских фарисеев. Спорщики-софисты, люди как духовного, так и светского сословия, которые, услыхав, что Саман Готама живет недалеко, приготовлялись задавать ему двусмысленные вопросы и каков бы ни был ответ, запутать его в противоречиях.

    И в конце этих разговоров и почитатели и побежденные противники Будды приглашали его вместе с учениками на обед: «пусть Возвышенный и его ученики пожалуют ко мне на обед».

    Будда дает свое молчаливое согласие и когда на другой день к полудню обед готов, хозяин посылает к нему сказать: «пришло время, господи, обед готов».

    Будда берет верхнюю одежду и чашу и идет с своими учениками в город или в деревню в дом хозяина. После обеда, при котором хозяин старался предложить самое лучшее, и при котором сам хозяин и его семейство служат гостям, и после омовения рук, хозяин и домочадцы садятся рядом с Буддой и Будда говорит им слово поучения.

    Если не имеется никаких приглашений, то Будда по монашескому правилу отправляется в деревню или в город собирать милостыню.

    По возвращении из обхода и после обеда наступало время если не сна, то уединенного отдыха. В тихой комнате или, еще лучше, в прохладном сумраке густого леса, Будда проводил тихие, душные послеобеденные часы — в уединенных размышлениях, пока не наступал вечер и после «святого молчания» начинались опять шумные посещения друзей и врагов — говорят его биографы (в европейской литературе).

    Внешними знаками отречения от мира было у буддистов желтое монашеское платье и тонзура; отрешение от семейных связей, отказ от всякой собственности, строгое целомудрие были естественными обязанностями аскетов, следующих за сыном Сакиев.

    Подобно тому, как у христиан, постригшиеся в монахи теряют свое прежнее сословие, так и у буддистов.

    В одной из речей приписываемой Будде, сохранявшейся в священных текстах, говорится: «как великие реки, сколько бы их ни было: Ганг, Ямуна, Ачиравати, Сарабгу, Маги, когда они достигают великого океана, теряют свое старое имя и свой старый род и носят только имя великого океана; так, ученики, и с этими четырьмя кастами — кшатриями и браманами, вайсиями и судра: если они, согласно учению и закону, возвещенному Совершенным, отрекутся от отечества и пойдут на чужбину, то теряют свое старое имя и старый род и носят только имя аскетов, следующих за сыном Сакиев».

    Один из учеников Будды походил на Иуду Искариота. Разница только в том, что он его не предал, а подослал убийц, но когда посланные подошли к Будде, на них напал ужас и трепет; он кротко поговорил с ними и они обратились к его учению; кусок скалы, который должен был раздавить Будду, упал на две склонившиеся друг на друга вершины, так что Будда только слегка ушиб себе ногу; дикий слон, пущенный против Будды в узкой улице, пораженный чарующей силой его «дружелюбного мышления», остановился перед ним и потом покорно возвратился назад. Наконец его соперник — ученик Девадатта пытался другим путем достигнуть высшего положения в общине. Он выставил пять положений, в которых требовал, чтобы монах всю свою жизнь жил непременно в лесу, тогда как Будда и сам обыкновенно жил и позволял жить вблизи деревень и городов; чтобы монах жил только дарами, получаемыми им во время сбора милостыни, и не принимать ни одного приглашения благочестивых мирян на обед; одеваться он должен только в платья, сшитые из собранных лохмотьев и т.д. Девадатта выставлял эти правила, как основание истинной строгой духовной жизни, тогда как правила Будды он считал уступкой человеческим слабостям; он старался привлечь к себе привязанных к Будде монахов, и, как утверждает традиция, сначала с некоторым успехом, хотя и кончившимся после полнейшей неудачей. Конец Девадатты был печальный.

    По новейшим и очень распространенным рассказам вдруг появился адский дракон и проглотил его живого.

    Такой трагический конец ученика, желавшего довести аскетизм до абсурда, был, конечно, неизбежен. Само собой понятно, что с тех пор, как появились нищенствующие монахи, должны были существовать и благочестивые богатые люди, дававшие им милостыню от своих избытков, и очень скоро должна была развиться хотя бы и не имеющая определенной формы связь между монашескими орденами и богатыми мирянами, получавшими от монахов духовные поучения.

    Кажется, — говорит Ольденберг (стр. 156), — что богатых и высокопоставленных сначала было больше среди исповедников буддизма, чем бедных?

    Так действительно и рисуется в легендах о первом распространении буддизма, да ведь и христианство распространялось по Европе ее князьями, не редко насильно крестившими своих подчиненных. Припомним только Владимира Святого.

    Понятие о женщинах в учении буддистов кажутся как будто выписанными прямо из Четьи-Миней. И для буддиста, как и для христианских монахов, женщина представляет самую опаснейшую из засад, которую ставит искуситель людям; в женщине воплощаются все неразумно-чарующие силы, привязывающие дух к этому миру. Книги буддистов полны рассказов и размышлений о неисправимых хитростях женщин: «скрытны пути женщин, как путь рыбы в воде — гласит одна из них, для них ложь все равно, что истина, а истина все равно, что ложь».

    «— Как нам, господи, — спрашивает ученик Ананда Будду, — вести себя относительно женщины?

    — Избегайте вида ее.

    — Но если мы увидим ее, господи, что тогда нам нужно делать?

    — Не разговаривайте с ней.

    — Но если, господи, мы с ней уже заговорили, тогда что?

    — Тогда, Ананда, будьте осторожны».

    Традиция говорит нам, что сначала в буддийские монахи, как и в христианские, допускались только мужчины, и что Будда с большой неохотой уступил желанию своей родной матери, чтобы женщины принимались тоже в монахини. «Если на рисовом поле, Ананда, которое уже созревает, начинается болезнь, именуемая ржавчиной, то не долго будет продолжаться процветание этого рисового поля; точно так же, если в учение и в орден допускаются женщины, отрекшиеся от мира, то не долго процветет святая жизнь.

    Но женщины и в Индии старались помогать монашеским общинам и служили им.

    В буддийских священных текстах описывается Висакха, богатая гражданка. Она, как Олимпиада в сказаниях об Иоанне Златоусте, устроила первые большие благотворительные заведения, снабжавшие приходящих в Саввати учеников Будды необходимыми жизненными средствами.

    Однажды Будда со своими учениками обедал в ее доме. После обеда Висакха присаживается к нему и говорит:

    «— Исполни, господи, восемь моих желаний.

    — Совершенные, Висакха, слишком возвышены, чтобы исполнять всякое желание.

    — Но мои желания, о, господи, позволительны и похвальны.

    — Если так – то говори, Висакха.

    — Я желала бы, господи, всю свою жизнь давать общине дождевые платья, давать пищу чужим приходящим монахам, кормить проезжающих монахов, кормить больных братьев, кормить ухаживающими за больными, давать больным лекарства, раздавать ежедневно рис и подарить общине монахинь купальные платья. Вот мои восемь желаний.

    — Почему, Висакха, ты обращаешься к Совершенному с восьмым желанием?

    — Раз случилось, что монахини обнаженные купались в реке Ачиравати на одном месте с публичными девицами, которые говорили: зачем вам, достопочтенные, ведете вы святую жизнь, пока вы молоды? Не лучше ли предаваться наслаждению? Когда состаритесь, то можете начать святую жизнь, и тогда земная жизнь и загробная — обе будут ваши. И монахини рассердились на них. Не чиста, господи, обнаженность женщины, постыдна и зловредна. Таково, господи, мое желание, а потому желаю я всю свою жизнь давать общине монахинь купальные платья.

    И Будда сказал:

    — Прекрасно, Висакха. Хорошо ты делаешь, что высказываешь Совершенному эти восемь желаний. Я согласен, Висакха, на твои восемь желаний. И похвалил святой Висакху, мать Мигары, таким изречением:

    Полная благородной радости, раздает пищу и питье

    Ученица святого, богатая добродетелями.

    Приносящая дары, ради небесной награды,

    Утешающая горе, приносящая радость,

    Получает жребий небесной жизни.

    По легкому, похвальному пути идет она.

    Свободная от горестей, радостная, будет долго наслаждаться она

    Наградой доброго дела в блаженном царстве небесном».

    Но точно ли такие богатые женщины-патронессы могли быть в Индии, где равноправности обоих полов не было до последнего времени? Опять как будто заимствовано из Европы…

    «О буддизме обыкновенно говорят, как о противнике браминизма и, притом, о таком противнике, каким было лютеранство относительно папизма. Но подобная параллель будет совершенно неудачна, если бы мы вздумали представить себе какую-нибудь единую браманскую церковь, враждебную начинаниям Будды и противившуюся ему, как обыкновенно противятся всякой новизне. В эпоху Будды, в тех местах, где он действовал, не существовало браманской иерархии». Так говорит один из самых главнейших основателей истории буддизма — профессор Ольденберг (стр. 162), и это только дополняется нашими выводами о том, что буддизм предшествовал брамаизму, а потому и все выпадки его против браминов и их кастового устройства, являются уже подписанными задним числом и такими же бессильными, как и евангельские призывы к социальному равенству, подобно евангельскому Христу, порицающему книжников, и Будда с иронией говорит о ведийской книжной учености, как о пустой глупости.

    Кто обожает песни и изречения древних мудрых поэтов и потому считает и себя мудрецом – говорит он – тот похож на человека из низшего сословия или на раба, который ставши на его место, где говорил царь, и , произнося те же слова, вообразит себя царем. Ученик верит тому, чему верит учитель, а учитель тому, что он принял от прежних учителей. «И думаю я, что речь браманов похожа на ряд слепых и тот , кто впереди, ничего не видит и тот кто в средине, ничего не видит и тот , кто сзади, ничего не видит. А если так, то не напрасна ли вера браманов».

    Буддизм, как и христианство, обладал многими сектами.

    «Мы не можем составить себе ясного представления о том тоне, который господствовал у монахов соперничествующих общин, — говорит Ольденберг (стр.167). Вообще, кажется, что не существовало открытой вражды. Было обыкновенным делом, что посещали друг друга в монастырях, обменивались вежливостями и покойно и дружелюбно разговаривали о догматических положениях, хотя, само собой разумеется, что при этом дело не обходилось без интриг; для приобретения покровительства влиятельных личностей прибегали ко всяким средствам. Из духовных соперников Будды и буддистов Маккали-Гозале особенно достается. В одной из речей приписываемых Будде даже говорится: «из всех существующих тканей волосяная самая худшая – она холодна во время холода, тепла во время жары, она грязного цвета, дурно пахнет и груба на ощупь, — так, и из всех учений аскетов и монахов самое худшее учение Маккали».

    Но как монахи отшельники в Европе превратились в монахов-сибаритов, так и в буддизме первоначальный аскетизм заменялся более мягкой формой. Праведная духовная жизнь сравнивается с лютней, которая издает настоящий звук только тогда, когда ее струны не слишком натянуты и не слишком расслаблены. От имени Будды рекомендуется стремление только к равновесию, к внутреннему довольству. Совершенно естественно, что подобные воззрения буддийской общины навлекли на нее со стороны прежних монашеских общин упреки в склонности к комфорту.

    Как это говорится в джайском стихотворении, опубликованном Лецманом[100] :

    «Ночью спать на мягком ложе,

    Утром выпить хорошо,

    В полдень есть, и к ночи выпить

    С сладеньким во рту уснуть –

    В заключенье искупленье

    Ловко выдумал Сакие».

    Одним словом, одежда разная, а внутреннее содержание тоже, что и в Европе.

    Глава XIII

    Волшебная сказка о перевоплощенце Будителе.

    Дадим прежде всего краткую схему предстоящего предмета изложения, которое послужит нам как бы географической картой для предстоящего путешествия по почти непроходимым зарослям человеческих фантазий, в которую мы здесь тоже попадем, как и предшествовавших наших исследованиях.

    Прежде всего отметим, что буддизм распространился исключительно по внутренней и восточной Азии и граничит с магометанскими странами. К нему причисляло себя в начале века около 40% верующих лиц, как об этом свидетельствуют статистические данные, собранные около 1900 года.[101]

    Слово «буддист» значит просто «пробужденец» или «прозревший», в смысле просвещения. И оно одно еще ничего не говорит об имени основателя буддизма, т.е. пробужденства. Но, конечно, никакая сложная религия или даже просто ее обрядность не упала прямо неба, а возникла эволюционно, ведя свое начало от какого-нибудь выдающегося человека, который в действительности проповедовал почти всегда совсем не то, что выросло потом с течением веков на его могиле и распространилось далеко от места его жительства. Конечно, и он имел какое-нибудь прозвище, но оно давно сменилось совсем другим, как это мы видели и у христиан, имя которых по-гречески значит «помазанники», т.е. посвященные в тайны божественных знаний, и у магометан, имя которых значит «достославные».

    «Помазанники» объявили своим первоучителем некоего «Помазанника», по-гречески Христа, прибавив к нему это прозвище «Спаситель» — по-еврейски Иисус; «достославные» объявили своим первоучителем некоего «Достославного», прибавив к нему прозвище Отец Мироздания — Абул Козем по-греко-сирийски,[102] а «пробужденцы» повели свое происхождение от некоего пробужденца, по-санскритски Будды (от корня будить, одинаково как и корни множества других санскритских слов со славянскими словами того же значения).

    Как в двух предшествовавших религиях, они дали своему пробужденцу также и другие прозвища, например, Гаутама-Будда и Могучий Мудрец-Сакья-Муни — в поэзии пробужденцев. Но это же слово Сакья — Могучий, послужило и для определения его рода: он, — вывели отсюда толкователи, — был из рода «Могучих», а отцом его был не иначе как Судходана. Матерью его была «Чудесная Сила» (Майя по-санскритски, но очень созвучно с матерью Христа — Марьей), а город, где он родился, называется «Воздушный город» (Капила Васту), и потому понятно, что несмотря на все поиски археологов его до сих пор не могли найти на земле, хотя и сочли возможным читать это имя Канила-ватта и переводить красное место и хотя «китайские пилигримы» и видели хорошо его развалины, как раз около времени, когда должен был жить Могучий Пробужденный (около V—VII века до Рождества Христова).[103]

    В конце концов признали, что этот город должен находиться не иначе, как на север от реки Ганга, что прирожденное прозвище основателя «пробужденцев», данное ему матерью, было «Достигший своей цели» (Сидхарта), а потом его начали называть: Блаженным, Учителем, Покорителем, Благословенным, Владыкой Мира, Всеведущим, Царем Справедливости и т.д.[104]

    Мы видим, что с точки зрения точной положительной науки личность основателя буддизма настолько же мифична, как и жизнь «евангельского Христа». И подобно тому, как миф о «Христе» в течение средних веков отодвинул сцену своего рассказа в другую сторону и отнес, исказив до неузнаваемости все события вспять на триста с лишком лет до действительного возникновения христианства при римском императоре Юлиане Философе (361—363 гг.), так и миф о просветленном — основателе буддизма, мог сильно дислоцировать сцену первичного возникновения этой религии и заменив почти вполне реальность фантазией, перенести все вспять на много столетий до того времени, когда действительно возникла эта религия.

    С этой точки зрения интересно пересмотреть все наши первоисточники.

    Главным из них считается санскритская Лалита Вистара,[105] т.е. доводящая жизнь «Могучего Мудреца» лишь до того времени, когда он выступил по другим рассказам в роли публичного проповедника. Написана она частью прозой, частью стихами, и полна вычурных измышлений о рождении и искушении «пробужденного». Но время ее возникновения определить невозможно, и даже можно заподозрить, что она написана была сначала по-тибетски, и потом уже ее санскритский перевод, который Фуко относит без серьезных доказательств к VI веку нашей эры, был выдан за оригинал, а тибетский подлинник — за перевод.

    Вторым основным документом является китайская «Книга Великого Отречения»,[106] излагающая отказ «Пробужденного» от своего дома и семьи. Она тоже без всяких веских причин отнесена историками к VI веку нашей эры.

    А третьим и четвертым основными документами являются «Заметки о жизни Сакьи» из «Тибетских авторитетов» Александра Чома и «Тибетская биография Сакья Муни», найденная Антоном Шифнером и написанная буддийским ученым монахом Ратна Дхарма-Раджа в 1734 году нашей эры. Первый документ весь основан на Лалите Вистаре, а конец второго повторяет, кроме того, и часть «Книги Великого Отречения».

    Таким образом и сама «Лалита» и «Книга Великого Отречения» оказываются фактически тесно связанными с произведением Ратна-Дхарма-Раджи, написанным в 1743 году нашей эры. А промежуточных заимствованных документов на протяжении от VI века, куда относят «Лалиту» и «Книгу великого отречения» нет… Но не следует ли из этого, что и обе они писаны не ранее XVI века? Ведь иначе по уже изложенному мною закону размножение общеинтересных и в особенности религиозных рукописей с каждым годом в геометрической прогрессии до полного насыщения читающих, «Лалита Вистара», если она действительно принадлежала VI веку нашей эры, обнаружилась бы теперь по крайней мере в сотнях рукописей, как это было, например, с Библией перед ее напечатанием.

    Но кроме этих, найденных еще в XIX веке, тибетско-китайских документов, нашлись к началу ХХ века несколько других. Так, в Индокитае, в Бирмане был найден Бигандетом манускрипт на бирманском языке 1773 года, т.е. лишь на 39 лет позднее вышеописанного, найденного Антоном Шефнером в Тибете. Бигандет назвал его Маллалинкара Вутту, и счел бы не за подлинник, а за перевод неизвестного в подлиннике сочинения на палийском языке, и издал в 1858 году по-английски. Оно совпадает во многих местах слово в слово с «комментарием к Джатаке», относимом без особых доказательств к V веку нашей эры, что при отсутствии промежуточных рукописей тоже невозможно по закону размножения общеинтересных манускриптов с каждым годом в геометрической прогрессии. Таким образом и сам «Комментарий к Джатаке» не может считаться написанным ранее XVII века и скорей всего подложен.

    Палийский текст Этого «Комментария к Джатаке» был «открыт» на Цейлоне, как и постоянно происходит при подлогах древних документов уже позднее его перевода, и первая часть его была опубликована на английском языке Рис-Дэвидсом под названием «Буддийские Рождественские рассказы».

    Он включает в себя дословно почти всю жизнь Гаутамы, как таковая передана Торнером.

    Следующий пример прекрасно иллюстрирует ценность этих источников. По сингалезским рукописям, он делает чудеса луком, который тысяча человек не могли натянуть, причем жужжание тетивы было слышно на семь тысяч миль. Он в совершенстве владел восемнадцатью искусствами, хотя никогда не имел учителя и был одинаково хорошо знаком со многими другими науками. А рассказы «Лалиты Вистары» в переводе Фуко еще вычурнее и чудеснее.

    Палийский рассказ о смерти Гаутамы, «из второй Питаки». Он называется «Махапариниббана Сутта».[107]

    Этот источник относят ко времени той эпохи, когда Патна стала важным городом, а почитание мощей в буддийской церкви стало всеобщим. Он преувеличивает события, будто бы случившиеся после смерти, и большинство длинных проповедей, которые он влагает в уста Гаутамы перед его смертью, явно является сочинением автора рассказа.

    Основною литературою по индийскому буддизму являются так называемые «Собрания» (Питаки). Из них Никайя Питаки (Собрание Постановлений) издана по-палийски профессором Ольденбергом.

    Сутта-Питака (проповеди для мирян) издана в одной части профессором Рис-Дэвидсом и Д. Эстлин Карпентером, а в другой части Тренкнером и Чалмерсом. Затем идут смешанные рассуждения. Сборник стихов, изданный в 18855 году проф. Фаусбедлем в Копенгагене, переведенный Максом Мюллером в 1881 году.

    «Песни восторга» — восемьдесят два коротких лирических стихотворения, сто десять извлечений, начинающихся словами: «Так сказал Благословенный». Сборник семидесяти дидактических стихотворений, переведенных в 1881 году Фаусбеллем в его «Сутте Питаки».

    О небесных жилищах. О бестелесных духах. Стихотворения монахов. Стихотворения монахинь (№№ 8 и 9 изданы Обществом палийских текстов).

    Джатака. — Пятьсот пятьдесят рассказов, сказок и басен, важнейшее собрание сохранившегося теперь фольклора. Английский перевод издан Рис-Дэвидсом. О силах и знания и разумения, которыми обладают буддийские Арахаты. — Ападана. Рассказы о буддийских Арахатах. Будда-ванса. — Краткие жизнеописания двадцати четырех предшествовавших Будд и Гаутамы. — О качествах духа. — О спорных вопросах. — О взаимодействиях характера. Издана для Общества палийских текстов. И, наконец, «Книга происхождений». — О причинах бытия.

    «Существует, — говорит Рис-Дэвидс (стр. 24), — ошибочное представление относительно громадного объема перечисленных сочинений. Так, Спенс Гарди говорит: «по объему Питаки превосходят все западные писания», а сэр Кумара Свами говорит об «обширной массе оригинальных сочинений, в которых, независимо от комментариев, включены учения буддизма». Но это сильно преувеличено.

    Сосчитав слова на девяти страницах нашей Библии, я нашел, что, за исключением апокрифов, она содержит до 950 000 слов. Число слов в первых 221 стихе Джамма-пады, составляющих хороший пример для остального, равняется 3 001. Поэтому 431 стих этой книги должен содержать менее 6 000 слов. По Перечню Торнера, Джамма-пада написана на пятнадцати листах, а все три Питаки на 4 382 листах приблизительно того же формата. Это составит для всего текста 1 752 800 слов. Таким образом, буддийские писания, со включением всех многочисленных повторений и всех книг, заключает в себе не более двойного количества слов нашей Библии, а без повторений даже менее ее.

    С этим вычислением Рис-Дэвидса, сделанным в 1900 году и должен примириться читатель, ожидающий грандиозной, но никому не ведомой браминской литературы…

    Как иллюстрацию при этом прибавим, что вплоть до начала XVI века нашей эры, когда прибыли туда европейцы, единственным материалом для письменности, могли там быть только древесные листы, высушенные как в наших гербариях. Но сам читатель понимает, что ломкость этого материала не мола способствовать их долгому сохранению и потому и никаких подлинных письменных документов ранее европейской эпохи (т.е. до XVI века) там нет. Из буддийских построек монолитные «Столбы Асоки», распространителя буддизма в Индии, не дают пока возможности определить их время, так же, как и Руанвелийская топа в 30 сажен высотой на о. Цейлоне и пещерные храмы в разных местах Индии. А все постройки браминского периода, сменившего буддийский (как и в Европе по нашим исследованиям тримуртное христианство предшествовало апокалиптическому, к которому относятся и библейские мессианские пророки — Исайия, Иееремия, и др.), призваны уже индиологами за более поздние средневековые, например, знаменитая Чагонатская, построенная в 1198 году, да и другие, относительно которых есть точные сведения, оказываются не ранее XI—XII века.


    1. Верую во единого бога отца Вседержителя, творца неба и земли, видимых же всех и невидимых.

    2. И во единого господина нашего Спасителя Христа, сына божия, единородного, иже от отца рожденного прежде всех в век, света от света, бога истинна, рожденного, не сотворенного, единосущного отцу и через него все произошло, нас ради людей и нашего ради спасения сошедшего с небес и воплотившегося от духа святого, от Марии девы, вочеловечившегося, и снова грядущего со славою судить живых и мертвых, его же царству не будет конца.



    Таковы два первые параграфа христианского символа веры, единственные, которые могли быть установлены на Царь-Градском Соборе 381 года, так как Никейский собор 325 года не мог ввести параграфа о Спасителе-Христе, легенда о котором создалась лишь после Ромейского императора Клавдия Юлиана Философа (331—363), так сильно напоминающего и Александра Македонского поздних греческих сказаний, и Миц-Римского Великого царя Мессию (Рэ-Мессу-Миамуна) египетских иероглифов, и даже библейского Спасителя-Пророка (Иисуса Навина), особенно если соединить сказания о нем с евангельским мифом о спасителе Христе и с повествованием в Житиях святых о Великом царе (Василии Великом) как основателе христианского богослужения. Об одинаковом происхождении последних мифов я уже говорил, а об отождествлении Великого Царя (Василия) с Юлианом и с Александром Македонским я долго стеснялся даже и намекать читателям, считая, что почва к этому еще не достаточно была подготовлена мною. Теперь же я могу указать, что Клавдий Юлиан очень похож на мифического основателя астрономии Клавдия Птоломея. Первые прозвища обоих, имеющиеся в нашем распоряжении – латинские, и значат: хромые; а из вторых прозвищ Юлиан значит Солнечный и при нем, как я уже показывал, был установлен официально а не при мифическом Юлии Цезаре) солнечный (юлианский) календарь с длиною года в 12 месяцев, соответствующих прохождению солнца по 12 птоломеевым созвездиям Зодиака. С евангельским же Христом сближают его и 12 посланников последнего, аналогичные 12 созвездиям Зодиака, из которых один – Иуда-Скорпион стал отступником, т.е. основателем иудейства, не признающего Христа за бога. Как Христу приписывается в Евангелиях 33 года жизни, так и Юлиану (от 331 до 363 г. включительно), причем как евангельский Спаситель проповедовал 3 года, так и Солнечному царю (Юлиану) дают три года царствования (361—363). Как евангельский Христос был прободен будто бы копьем римского воина во время распятия, так и Юлиан был, — говорят нам, — поражен копьем невидимого духа (а по более благоразумным сказаниям собственного воина) в походе в Южную Азию, когда он был уже в Месопотамии за рекою Тигром, т.е. по направлению в Индию, что в богатом воображении его последующих жизнеописателей легко могло превратиться в тот невозможный по условиям местности поход Александра Македонского, карту которого я повторяю здесь,[108] отметив, что азиатские границы, приписываемые этой картой его империи, тождественны уже с границами Оттоманской империи в XV веке, так что и походы Македонского «Храброго Воина» (что значит имя Александр географически вычерчены не ранее XV века, когда названия некоторых местечек внутренней Азии стали уже известны в Европе. Как Александр Великий был учеником мифического отца всех наук Аристотеля, так и Юлиан – в одно время был и Храбрый воин (т.е. Александр по-гречески), так и ученый философ. А в биографии Христа, считая этот термин просто за «помазанника божия», эти две специальности мы видим сначала разделенным, как у двуликого Януса, по двум Иисусам-пророкам. Военная доблесть полностью передана Иисусу Навину – полководцу Моисея, а ученая Иисусу Христу, божественному философу.

    Мне скажут, конечно, что «Великий Храбрый Воин» не ходил в Галлию как Юлиан, но это возражение устраняется легко: галльский поход Юлиана апокрифирован его двойнику Юлию Цезарю, наполовину списанному и с Констанция Хлора, а в биографии Александра поход на латинские народы остался, как война с «греками», нелепая уже по одному тому, что сам он называется затем предводителем греков в борьбе с персами.

    А если меня спросят, каким же образом отношу я здесь убийство Юлиана к 363 году, когда по моим же астрономическим вычислениям столбование евангельского Христа было 21 марта 368 года, то и на это ответ чрезвычайно прост: я дал здесь (как и в моих предшествовавших таблицах) традиционную хронологию событий ШМ века нашей эры, которая не могла быть мною проверена астрономически. Представьте себе только, что времена царствований первой половины ШМ века сдвинуты вспять на пять лет и вы получите полное согласие всей биографии Юлиана с моими астрономическим вычислениями. А что значит для старинного хронологиста сдвиг на 5 лет, когда он с полной готовностью сдвигал годы не только на сотни, но даже и на тысячи лет?

    Все эти соображения, начиная от цитирования первых двух параграфов символа веры и кончая отождествлением основателя христианского богослужения с императором Юлианом, превращенным из основателя христианского богослужения и отступником от арианства, в отступника от бывшего, будто бы, уже за триста лет до его времени христианства (хотя сами теологи признают, что христианская литургия была установлена впервые именно в его царствование), имеют прямое отношение к предмету этого отдела моего исследования.

    Мы видели сейчас, что второй параграф символа христианской веры нам гласит: «верую в спасителя-Христа, рожденного прежде всех веков, единосущного творцу миров, сошедшего с небес и воплотившегося (т.е. получившего тело) посредством святого духа (т.е. дуновения) и вочеловечившегося от девицы Марии. И снова грядущего (в человеческом же теле) со славою судить живых и мертвых». А в апокалипсисе сказано сложнее, чем тут и обещан еще вторичный приход Христа на земное царство за тысячу лет до конца мира:

    «Увидел я, — говорит Иоанн (Апок. 20, 4—18) престолы и сидящих на них, чтобы судить, и души обезглавленных за проповедь Иисуса и божьего слова, которые не поклонялись изображению Зверя (империи) и не приняли клейма его на свою руку. Они ожили и царствовали с Христом тысячу лет. Это первое воскресенье. Блажен и свят имеющий участие в первом воскресении, над ним не имеет места вторая смерть…» «Когда же окончится тысяча лет, сатана будет освобожден из своей темницы и выйдет обольщать народы, находящиеся на четырех углах земли Гога и Магога (вероятно, гуннов и монголов) и собирать их на войну, число их как песок морской…» «Но ниспал огонь с неба и пожрал их». «И море, и ад, и смерть отдали мертвых, которые были в них и судим был каждый по своим делам».

    Что же мы здесь видим? Христос, — говорят нам, — воплотился в девице Марии, она же по-русски Марья, а в греческой классической мифологии Майя, олицетворенная звездой в созвездии Плеяд. Она была, — говорят, — дочь Атланта, поддерживающего на своих плечах всю землю, т.е. державного царя, как и изображались древние монархи на рисунках с жезлом в одной руке и земным шаром в другой. Она, по греческим источникам, родила девицею от бога богов Зевса сына Гермеса, первоначально ходившего среди пастушек хорошеньким аркадским пастушком со свирелью, а потом ставшего богом изобретений и открытий. А по греко-египетским источникам он стал Гермием, трижды величайшим, олицетворявшимся как и евангельский Христос, в виде месяца, изобретателем письмен, искусств и наук, особенно же теософского учения и герметической философии (т.е. будто бы смысл средневековых суеверий), которые были открыты в XV веке в виде 14 латинских трактатов, под общим названием Пэмандра.[109]

    Мы видим отсюда, что и миф о Гермии, Трижды величайшем, есть только один из мифов о Христе, и потом не удивляемся, что мать его Мария (первоначальное имя которой, вероятно, было Марина — морская дева, т.е. наяда, символ созвездия Девы, выходящего в Сицилии из волн Средиземного моря) попала снова на небеса в виде звезды Майи и Плеядах, и так же стала богиней весны, превратившись в месяц май. Но вот другое несравненно более замечательное для современного историка-исследователя совпадение, родившееся будто бы в ущелье Малайских гор и проповедовавшего в Средней Азии «воплощенца» Будды (т.е. будителя) Гаутамы, волшебная сказка о котором носит все черты дальнейшего развития евангельского мифа о воплотившемся Иисусе. Приписать ей независимое происхождение совершенно невозможно, даже и в том случае, если вы не согласитесь с изложенным мною в предшествующей главе законом возникновения всех распространенных сложных философий и сложных мифов в одном пункте земного шара и в одной человеческой голове, откуда они несутся на крыльях человеческого слова повсюду, где их могут воспринять по направлениям наименьшего сопротивления.

    Подробности этой волшебной сказки о Будде-будителе я дам далее в сравнении с евангельской легендой, а теперь только отмечу, что ее проникновение из Царь-Града в Тибет и даже в Индокитай и во все другие места, где существует буддизм, вполне согласуется и с историческими документами, как только мы отбросим представления о глубокой древности Азиатских религий.

    Стремление на восток Азии и особенно в Индию, о богатствах которой в средние века рассказывались чудеса, было вообще присуще средневековым ромейцам-византийцам. Сама легенда об Александре Македонском (действительно ли она миф об императоре Юстиниане с его походом за пределы Месопотамии или легенда о ком-нибудь другом) показывает, что воображение ромейцев было устремлено в Индию и приведенная мною в III томе легенда об обращении в христианство индийского царевича Иоасафа, сыном Ламы (Бар-ламом по-еврейски) заслуживает особого внимания.

    А относительно того, что ученые ламаизма и буддизма, не говоря уже о брамаизме, не является у индусов с незапамятных времен, не стоит даже приводить доказательств. Ведь их распространили в Индии только англичане, сделав общеизвестным путем печатного станка такие сложные мифы, о которых до тех не знал ни один индийский ученый, и которые могли быть написаны лишь в недавнее время, когда европейская теология-теософия уже широко распространилась по Деканскому полуострову.

    Комбинируя между собою разрозненные сведения о первом проникновении буддизма в Среднюю Азию, нам проще всего приходится руководиться сначала географическими, а потом филологическими данными.

    Географические данные прекрасно обнаруживают нам древние дороги походов и караванов, в виде и сих пор текущих рек, русла которых показывают нам ясно, что почти таковы же они были и с незапамятных времен, лишь очень медленно подмывая, благодаря вращению земли, свой правый берег и потому слегка передвигаясь в этом направлении. «Умершие реки», от которых теперь остались лишь одни сухие русла, настолько редки и незначительны, да и мало годны для объяснения каких-либо отживших путей сообщения на земной поверхности, что о них не стоит и говорить при наших соображениях о путях культуры в исторические времена. И как теперь по линиям железных дорог мы знаем основные пути экономической жизни и культуры, так и в древности мы можем определить их по течению рек.

    Ведь было бы детски наивно думать, что целые армии, хотя бы и состояли они лишь из нескольких сот человек, могли без географических карт проходить целые страны, особенно с неведомыми языками. Раз в сильную метель и осенью, когда все прежние, летние дороги засыпаны в средней России снегом, а новых еще не проторено, один крестьянин, хорошо знавший с детства всю окружающую местность, вез меня на станцию железной дороги. Как было узнать, в каком направлении мы едем? Я говорю ему, что едем в обратную сторону, потому что ветер, который дул мне в правый бок, теперь дует в левый. А он не обратил сначала внимания на направление ветра и попав на какую-то дорогу, привез меня обратно, откуда мы выехали.

    Но в еще худшем положении находились древние армии, которые не имея географических карт, не знали даже и направления тех стран, куда они шли. Но если бы они и шли даже по компасу, то как они могли заранее знать, не встретят ли на пути непроходимых гор, или безродных степей, где умрут от жажды и голода? Идя по руслу рек, они по крайней мере могли быть уверены, что всегда найдут воду и очень вероятно человеческие поселки, у которых могут захватить силою оружия съестные припасы. Так географические данные показывают нам, что первая умственная культура, как и первые торговые караваны и первые отряды завоевателей должны были проникнуть из Великой Ромеи через Антиохию, которой недаром приписывалось огромное значение, как столице Селевкидов, со времени поселения в ней Селевка Победителя, начальника конницы и Александра Македонского, будто бы еще около 220 года начала нашей эры, по традиционному счету.

    Но если мы отождествим Александра с Юлианом, то, приняв по той же традиции, что династия Селевкидов царствовала в Антиохии около 259 лет (от –323 до –64 года) и что Юлиан, по той традиции, умер в 363 году, приходим к выводу, что они окончили свое существование в 622 году, т.е. как раз в год Геджры, когда отклики метеоритной катастрофы в Красном море отделили агарян от европейской части Великой Ромеи и тогда вместо покорения Антиохийского царства Селевкидов Римом выйдет их завоевание Миц-Римом, как называется у средневековых евреев Египет.

    Происходит сдвиг хронологии на 686 лет, и все эти Селевки и Антиохи якобы царствовавшие до начала нашей эры, окажутся там вассалами Великой ромеи, так что Антиох Сотер (405—425) придется на царствование Феодосия II (408—450), Антиох Великий (464—499) на царствование Льва великого (457—474) и Антиох Эпифан (511—523) на время Юстина I (518—527), и бывшее при нем восстание мессианцев Молотов (Маккавеев по европейски, 519 г.) на второй год царствования Юстина (и интересно, что молотами (мартеллами) назывались и франкские каролинги, из которых наиболее известен Карл Мартелл (638-741).

    Но настаивать на правильности только что приведенной хронологии селевкидов, как основанной на ничем не подтвержденной исторической традиции на недостаточно обоснованном предположении, невозможно даже и допустив, что правильна моя догадка о том, что миф о Александре Македонском относится к царю философу и полководцу Юлиану. Да и моя цель в настоящее время совсем другая: показать, какими путями арианское и евангельское христианство по географическим соображениям могло проникнуть в Южную и внутреннюю Азию и принять там формы буддизма. Ответ на это получается: таким же путем, как походы, приписываемые Юлиану и в мифах Александру Македонскому.

    А на вопрос о том, когда мог брамаизм прийти в Индию с его санскритской литературой, может быть только один: пришел он безусловно с Балканского полуострова, так как санскритский язык, как я уже показывал в III томе, есть смесь славянских слов индийских окружающих наречий, как видно при простом просмотре его словаря. Такая смесь трех европейских языков могла произойти только на Балканском полуострове, где она существует и до сих пор, а временем распространения вероятнее всего приходится признать IX век, когда Кирилл и Мефодий переводили Евангелий на славянский язык. И началась и в западной и северной Европе христианская миссионерская горячка.

    Так слово Будда, вернее Буда, тоже несомненно славянское и значит: Будитель и лишь с натяжкой Пробужденный. Но будят людей только от сна, а потому и профессионал такого занятия должен так же уметь и усыплять людей по произволу, то есть быть гипнотизером. Считать такое имя (в его начальном происхождении) за фигуральное, в смысле умственного пробуждения, значило бы уж слишком осложнять первобытную символистику, тем более, что для этого нет совершенно никаких причин. Ведь все мы знаем, что гипнотические внушения составляют неотъемлемую принадлежность индусских и тибетских религий, без ясного понятия о которых нельзя даже и приступать к их изучению.

    Они же были принадлежностью и первичного мессианского культа в Великой Ромее, как не трудно видеть из описания чудес Моисея перед целым нападением Миц-Рима, и даже из описания евангельских чудес царя Иудейского. Но эти грубые приемы гипнотических усыплений и пробуждений с нагрузкой головы усыпленного всякими галлюцинациями, были истреблены в конце средних веков в христианских странах самою церковью и светской властью. Их подвели, наконец, под сношения с врагом человеческого рода – сатаною, так как монополизации их в руках «посвященных» приводила к губительным последствиям всего общества и даже для собственного существования церкви. Ведь каждый ее вожак мог употреблять такие средства против других, и в результате подобных и, конечно, основанных на фактах соображений, черная магия (то есть черное могущество гипноза) было объявлено колдовством, ненавистным для бога и всех его святых и настолько уничтожено к эпохе возрождения, что долгое время нельзя было даже приступить к его научному исследованию с психологической точки зрения. Но вот теперь реальная наука осветила для нас эту темную сторону человеческой психики, и низвела явления гипнотического внушения к галлюцинациям того же порядка, как и сновидения во время сна, но только без привычных для нас сонных симптомов, то есть недвижимости тела и бесчувственности его: к событиям внешнего мира, и вместе с этим мы получили возможность рационально исследовать и те религии Азии, где гипнотические приемы практикуются и теперь, давая нам возможность установить по сохранившимся отрывкам старинных европейских сказаний и то, что происходило в первичном арианстве и христианстве в странах средиземноморского этнического бассейна.

    Посмотрим же на то, что и теперь совершается в Азии, чтобы легче выяснить, затем, и происходившее когда-то в Европе.

    Глава XIV

    Современный буддийский фольклор

    Вот некоторые отрывки из современной нам буддийской морально-религиозной поэзии, соответствующей библейским псалмам:


    Дева: Много богов и людей

    Разные вещи считали блаженством.

    В поисках счастья

    Высшее ты нам добро укажи.

    Гаутама: Счастье — глупцам не служит,

    А служит мудрецам,

    Оказывать почести честь заслужившим:

    Высшее в этом блаженство.

    Жить в стране благодатной, но

    Прежнюю жизнь прожив благотворно

    В сердце питать лишь благия желанья.

    Высшее в этом блаженство.

    Много познания и воспитания,

    Словах благородства печать неизменного.

    Высшее в этом блаженство.

    Поддержкой быть отца и матери,

    Жены опорой и детей,

    Призванье мирное в удел свой получить:

    Высшее в этом блаженство.

    Творить милостыню и жизнь праведную вести

    И родственникам в нужде помогать,

    В деяниях безупречным быть:

    Высшее в этом блаженство.

    Грех ненавидеть и прекратить,

    От крепких воздерживаться напитков,

    В добрых делах не уставать:

    Высшее в этом блаженство.

    Благоговенье и смиренье,

    Довольствие и благодарность,

    Внимать закону в свое время:

    Высшее в этом блаженство.

    Долготерпенье и кротость,

    С миролюбивыми общенье,

    Духовная беседа в свое время:

    Высшее в этом блаженство

    Самоограничение и чистота,

    Познанье благородных истин,

    Осуществление Нирваны:

    Высшее в этом блаженство.

    Дух непоколебимый

    Среди ударов жизни сей превратной

    Покой обретший от страстей и горя

    Высшее в этом блаженство.

    Со всех сторон неуязвимы

    Так поступающие все,

    Их путь повсюду безопасен,

    И высшее блаженство их удел».


    Из поучительных изречений Дхамма-Бады.


    К чему здесь смех? К чему здесь радость?

    Горит огонь страстей, невежества, ненависти;

    Что ж вы, окруженные тьмой,

    Света не ищете?

    Пусть человек сам становится тем, чем советует быть он другим.

    Кто сам владеет собой, пусть подчиняет других; трудно себя укротить;

    Кто, безрассудство оставив, трезвый взгляд приобрел,

    Мир освещает, подобно луне, из-за туч выглянувшей.

    На всякое способен зло, кто хоть один закон нарушил

    И лжет и будущую жизнь вышучивает безрассудно.

    Будем же счастливо жить без вражды к ненавидящим нас;

    Среди ненавидящих мы без ненависти проживем.

    Будем же счастливо жить, меж хворающих пользуясь здравием,

    Будем жить без скорбей средь страдающих сердцем людей.

    Будем же счастливо жить, без забот меж людей суетливых,

    Без вожделений среди тревожных волнений толпы.

    Будем же счастливо жить, хоть своим ничего не зовем мы;

    Станем подобны богам, пища которых — блаженство.


    Современные нам буддисты имеют ту же неделю, как и мы, и дни их, подобно нашим, получили название по солнцу, луне и пяти издревле известным планетам, что было заимствовано, несомненно, у ромейско-византийских астрономов, не раньше шестого века нашей эры. Но ведь астрология тогда была неразрывно связана с теологией, а потому влияние средневекового апокалиптического христианства на буддизм есть исторический факт.

    Воздержание от пляски, музыки, пения, театральных представлений для буддийского духовенства тоже взято с христианских правил, как и соблюдение постов.

    Соответственно десяти заповедям христиан и у них имеются запрещения:

    Трех телесных:

    - лишение жизни (не убий у Моисея)

    - воровство (не укради)

    - незаконное половое сношение (не прелюбодействуй)

    Четырех словесных:

    - ложь

    - клевета (девятая заповедь Моисея)

    - божба (третья заповедь Моисея)

    - пустой разговор

    Три духовных:

    -алчность (десятая заповедь Моисея)

    - злоба

    - сомнение.

    Мы видим, что число и характер заповедей те же самые, но здесь они более систематизированы.

    С точки зрения исторического рационализма идеология буддизма, в котором нет даже определенного имени для бога-отца, кроме бурхана, т.е. самого же вочеловечившегося Будды-Христа, ни в каком случае не может быть очень древней. Но в ней нет ничего странного. Ведь и в Евангелиях Христос говорит: «Я и отец — одно и то же». И кроме того, нельзя не отметить поразительного факта: у восточных христиан есть храмы, посвященные и Христу (под именем Спаса) и богородице, и архангелу Михаилу, и всем святым, но нет ни одного храма, посвященного богу-отцу. Простая ли это забывчивость? И вот она же повторяется и у буддистов. Так можно ли по этой одной причине не назвать их религию атеистической? Конечно, ни в каком случае. Тем более, что рационалистический буддизм, как мы видели, носит характер только новейшего апокрифизма. Непосредственное исследование (помимо подозрительных трактатов, вывозимых с Востока) показывает, что буддисты постоянно поклонялись силам природы, занимались астрологией, верили в дьявола, волшебство, заклинания и чары.

    Глава XV

    Рождение Будды-Христа под именем Гаутамы.

    Долго не знали индусы, где у них родился буддийский Христос, но наконец, с помощью приехавших туда европейских буддологов определили.

    Это было под 27° 37' северной широты и 83° 11' восточной долготы от Гринвичского меридиана, и в 130 милях к северу от Бенареса, на берегу речки Рохини на отрогах могучего Гималайского хребта, исполинские вершины которого виднелись вдали на прозрачном фоне индийского голубого неба.

    Там жило небольшое, но могучее племя Сакьи, питавшееся продуктами своего скотоводства и рисовых полей, а воду оно получало из Рохини, на другой стороне которого жили Колияне, родственные им.

    «С ними у Сакьев, — говорит Рис-Дэвидс (стр. 29), — иногда происходили ссоры из-за обладания драгоценною влагою речки, но как раз в это время (воды, очевидно, в речке было много) они жили в мире и две дочери одного из предводителей Колиянов были женами Суддходаны, одного из предводителей Сакьев. История повествует, что обе были бездетны — обстоятельство достаточно печальное в другие времена и у других народов, но в особенности тяжкое у арийцев, полагавших, что состояние человека после смерти зависит от обрядов, совершаемых его наследниками. Поэтому велика была радость, когда старшая из сестер, Майя (т.е. Марья) на сорок пятом году подарила своего супруга надеждою на рождение сына. По обычаю, она в надлежащее время отправилась для разрешения от бремени в отчий дом; но сын ее, будущий Будда, неожиданно появился на свет во время путешествия под тенью нескольких высоких деревьев, в роще, называвшейся Лумбини. Мать и ребенок были перенесены в дом Суддходаны, где спустя семь дней мать умерла; но мальчик нашел заботливую воспитательницу в лице сестры своей матери, второй жены отца (что уже похоже на детство Магомета).

    Ему дали имя Сиддхарта, что значит «достигший своей цели» и вот его родословная.

    Прозвище его было Гаутама (созвучно с еврейским Га-Адам), т.е. вочеловечившийся, и такая фамилия по Рис-Дэвидсу существует и сейчас в деревне Нагаре, ошибочно отождествляемой Коннингэмом с мифической Камила-Васту, родиной Будды».

    Другие названия, даваемые основателю буддизма, тоже не имена, а титулы. Благочестивому буддисту кажется непочтительным называть Гаутаму его обиходным человеческим именем, и поэтому он выбирает одно из многочисленных его прозваний. Таковы: Сакья-синха — «лев племени»; Сакья-муни — «могучий мудрец»; Сугата — «счастливый»; Саттха — «учитель»; Джина — «завоеватель»; Багава — «божественный»; Лока-натха — «владыка миров»; Сарваржья — «всеведущий»; Дхурма-раджа — «царь справедливости» и многие другие.

    Нет, кажется, оснований, — говорит Рис-Дэвидс, — сомневаться в весьма ранней женитьбе Гаутамы на двоюродной сестре, дочери Колиянского раджи. И вот, вскоре после его женитьбы его родственники коллективно пожаловались радже Суддходане на то, что его сын, сидя у ног жены, пренебрегает упражнениями, необходимыми человеку, на которого может впоследствии лечь обязанность предводительствовать своими сородичами на войне. Гаутама же. Услышав об этом, оповестил барабанным боем о дне, когда он докажет свою ловкость каждому желающему. Превзойдя в это день самых метких стрелков, он вновь приобрел расположение племени.

    Но вдруг, на 29-м году, верховное божество явилось ему в четырех видениях: в виде мужа, согбенного под бременем лет, в виде больного человека, в виде гниющего мертвого тела и, наконец, в виде почтенного затворника. Это было почти спустя десять лет после женитьбы, когда его жена родила их единственного сына, по имени Рахула. Известие о рождении сына застало Гаутаму в саду, на берегу реки, куда он отправился после четвертого видения — в виде затворника. Поселяне были в восторге от рождения ребенка, единственного внука их раджи. Возвращение Гаутамы подало повод к бурному выражению чувств, и молодая девушка, его двоюродная сестра, пела: «Счастлив отец, счастлива мать, счастлива жена такого мужа и сына». Он снял свое жемчужное ожерелье и послал его ей, а она начала строить воздушные замки, думая: «молодой Сиддхарта влюбился в меня и прислал мне подарок», а он послал своего возницу Чханну, около полуночи, за своей лошадью, и во время его отсутствия отправился к дверям покоя своей жены, которую увидел, при мерцающем свете лампы, спящею среди цветов, с рукою, положенной на голову младенца. Он желал в последний раз перед разлукой обнять младенца, но увидел, что не может сделать этого, не разбудив матери. Он нерешительно оторвался от сына, и, сопровождаемый только Чханною, оставил свой отчий дом, богатства, молодую жену и единственного сына, чтобы стать нищим и бездомным скитальцем.

    Так говорит «Сутра Великого Отречения», а далее рассказывается то же самое, как и в евангельском искушении Христа сатаною.

    Мара — дух зла, является на небе и уговаривает Гаутаму остановиться, обещая ему через семь дней всемирное владычество над четырьмя великими материками, если он откажется от своего предприятия. Но и потерпев неудачу в этом предложении, искуситель утешает себя надеждой на то, что он все-таки когда-нибудь одолеет своего врага, и говорит:

    «Рано или поздно в душе его должна возникнуть какая-либо вредная или злая мысль; в такой момент я и стану его повелителем». И с этого часа, — добавляет летописец Джатаки, — Мара следовал за ним, выжидая какой-либо ошибки, приросши к нему, подобно тени, идущей за предметом. Гаутама в эту ночь проехал большое расстояние и остановился, лишь достигнув берега мифической реки Аномы, за пределами Колийской области. Там, сняв свои украшения, он отдал их и лошадь своему возничему, обрезал свои длинные волосы и, обменявшись платьем с бедным прохожим, отослал удрученного и опечаленного Чханну домой, а сам поспешил по направлению к Раджагрихе, чтобы начать жизнь бездомного нищенствующего отшельника.

    Раджагриха, главный город Магадхи, была столицею Бимбисары, одного из могущественнейших государей восточной долины Ганга. Она была расположена в веселой долине, тесно ограниченной пятью холмами, самыми северными отрогами Виндийских гор.[110]

    Стараясь показать, что брамаизм с его троицей и Кришной существовал еще ранее буддизма, нам внушают, что еще задолго до рождения Гаутамы, брамины обращали большое внимание на глубочайшие вопросы бытия и этики и распадались на различные школы, из которых в той или другой уже излагалась большая часть будущих метафизических учений Гаутамы.

    Одним из наиболее настойчиво проповедуемых учений браминов, — говорят нам, — была даже и в то время вера в действительность самоистязания как средства достижения сверхчеловеческой силы (т.е. силы гипнотического внушения себе и другим) и вместе с тем сверхчеловеческого познания; и Гаутама, изучив системы Алары и Удраки, удалился в леса Урувелы, вблизи нынешнего храма Будда Гайи, и там в течение шести лет в присутствии пяти верных учеников предался строжайшему покаянию, пока постом и самоизнурением не довел себя до тени прежнего Гаутамы. И слава его распространилась, подобно звуку большого колокола, привешенного к небесному своду. Наконец, однажды он внезапно пошатнулся и упал на землю. Некоторые из учеников думали, что он умер; но он вновь пришел в себя и, отчаявшись в пользе такого способа, отказался от самоизнурения.

    Все ученики покинули его и отправились в Бенарес. Для них было аксиомою, что духовная победа могла быть достигнута лишь умерщвлением плоти. Тогда в душе Гаутамы опять возникли сомнения, и искуситель воспользовался ими. Вот как говорит об этом рукопись:[111]

    «Когда началась борьба между Спасителем мира и Князем зла, стали падать тысячи белеющих метеоров; тучи и тьма окружили его. Даже земля, с ее океанами и горами, была потрясена, подобно сознательному существу, подобно нежной невесте, насильственно оторванной от жениха, подобно виноградной лозе в ураган. Океан поднялся от колебаний землетрясения; реки потекли обратно к своим источникам; вершины высоких гор, на которых в течение столетий росли бесчисленные деревья, рухнули на землю, превращаясь в песок. Все это было охвачено порывом урагана; треск становился ужасным; даже солнце окуталось в страшную мглу; и толпа безголовых духов наполнила воздух».

    Совсем как будто выписано из Мильтонова «Возвращенного Рая», вышедшего около 1670 года: «… с одного конца неба до другого загремел гром; тучи, страшно разрываясь, с неистовством изливали потоки дождя, смешанного с молниями; вода с огнем мирились для разрушения. Не спали и ветры в из каменных пещерах: со всех четырех сторон света налетали они и ворвались в истерзанную пустыню; высочайшие сосны, хотя корни их были так же глубоки, как и высоки вершины, крепчайшие дубы склонили свои тугие выи под тяжестью их бурного дыхания или вырывались с корнями. Дурно был ты защищен, о многотерпеливый сын божий, но остался непоколебим. Ужасы ночи еще не кончились этим: духи тьмы, адские фурии окружили тебя; они рычали, выли, визжали, направляя в тебе огненные стрелы; но ты оставался неустрашим среди них, ничто не нарушало твоего святого мира».[112]

    Любопытная черта сходства между повествованием Мильтона и буддийским мифом заключается в том, что и по нему Рай возвращается сыну божьему в пустыне совершенно так же, как Гаутаме под деревом Во, на которое буддисты смотрят, как христиане на крест, причем мы не должны забывать, что и по-славянски крест называется столп и древо, а по-гречески прямо ставрос, т.е. ствол дерева. У буддистов древо Во играло такую же роль, как крест у христиан. Оно стало предметом поклонения, и отросток его, — говорят нам, — еще растет в том месте, где его нашли буддийские паломники и где, по их мнению, росло первоначальное дерево в древнем храме в Водх Гайе, близ Раджгира, который, — говорят нам, — был построен около 500 года по Р. Х. Знаменитым Амара Синхою. Ветка же от него, посаженная в Анурадхапуре на Цейлоне, все еще растет там — как древнейшее историческое дерево мира.

    Когда этот день склонился уже к концу, он одержал победу; его сомнения рассеялись; он стал Буддою, т.е. пробужденцем. Но победа досталась ему не без потерь. Самоизнурение, которому он так долго и решительно предавался, не выдержало испытания. С этого времени он не только перестал ценить его, но пользовался всяким случаем указывать на то, что от такого покаяния никакой пользы быть не может. Спасение может быть исключительно путем самовоспитания и любви. Так говорят нам некоторые буддийские рукописи, но все они единичны и как будто и в самом деле кое-что заимствовали из Мильтона. Но посмотрим и далее.

    Прежде всего, — говорят нам, — он возвратился к своим старым учителям Аларе и Удраке, но узнав, что они умерли, отправился прямо в Бенарес, где тогда жили его бывшие ученики. По дороге он встретил знакомого. По имени Упака. Браман спрашивает его:

    «Чем объясняется, что твоя осанка так совершенна, твое лицо так приятно, наружность так мирна? Какая религиозная система наполнила тебя такою радостью и таким миром?»

    Гаутама отвечает ему стизами, что это потому, что он превозмог все мирские влечения, невежества и заблуждения.

    Брамин спрашивает, куда он идет, и «Почитаемый миром» отвечает стихами:

    «Теперь прекрасного закона колесо вращать желаю.

    И с этой целью я иду в тот город Бенарес,

    Чтоб светом озарить во мраке погруженных,

    Чтоб людям отворить бессмертия врата».


    Не будучи в силах долее выносить столь высокопарные притязания, брамин коротко произносит:

    «Достопочтенный Гаутама, иди туда». А сам удаляется в противоположном направлении.

    Новый пророк продолжает путь в Бенарес и в вечернюю прохладу вступает в Олений парк, где тогда жили пять его бывших учеников. Они, увидя его приближение, решили не признавать его учителем, так как он нарушил свои обеты, и называть его просто по имени; но вместе с тем, так как он происходил из высокой касты, предложить ему для сидения циновку. А он изложил им «Основания Царства Праведности».

    При звуке его голоса, боги летят, чтобы услышать его речь, и небеса пустеют; шум при их приближении подобен реву бури, но вот по звуку небесной трубы они утихают, подобно морю во время штиля. Вся природа встрепенулась; вечные холмы, на которых построен мир, прыгают от радости и склоняются перед учителем, в то время как властители воздуха приводят все в порядок; дуют легкие ветерки, и восхитительные цветы наполняют воздух своим благоуханием. Этот вечер был подобен миловидной девушке: звезды были жемчужины на ее шее, темные тучи — ее сплетенные волосы, уходящее в бесконечность пространство — ее развевающееся платье. Короною ей служили небеса, где живут ангелы; эти три мира были подобны ее телу; глаза ее были белые цветы лотоса, раскрывающиеся перед восходящею луною, а ее голос был как жужжание пчел.

    Все пришли, чтобы поклоняться Будде и услышат первую проповедь слова. Хотя Гаутама говорил по-палийски, но каждая из собранных здесь групп полагала, что он обращается к ней на ее родном языке, и то же самое полагали разного рода животные, большие и малые. Но лишь китайское жизнеописание и Лалита Вистара содержат до некоторой степени подробный рассказ о вышеизложенном, но и они почти совершенно расходятся, как и можно было ожидать, в описании чудес и относительно поэтических частностей.

    Гаутама особенно настаивает на необходимости следовать «среднему пути», т.е. с одной стороны, быть свободным от «преданности расшатывающим нервы чувственным удовольствиям», а с другой стороны, «от всякой веры в действительность самоизнурений», бывших в обычае у индусских отшельников.

    Гаутама некоторое время оставался в Оленьем лесу, проповедуя свое новое учение. И Каннингэм говорит: «Мригадаву, или Олений парк, составляет прекрасную рощу, занимающую еще ныне (!!!) поверхность приблизительно в пол-мили и простирающуюся от большой Дхамекско башни на севере до Чхаукундийского холма на юге.

    Первые его ученики были простые миряне и двое из самых ранних были женщины. Первым новообращенным был богатый молодой человек, по имени Яза, присоединившийся к немногочисленной толпе личных приверженцев; следующими затем был отец Язы, его мать и жена, которые, однако, оставались светскими учениками. Светский ученик, хотя и не был еще в состоянии сбросить узы отечества или отказаться от деловой жизни, все-таки мог «вступить на путь» и праведной жизнью и милосердием обеспечить себе в будущем существовании более благоприятные условия для самосовершенствования.

    Спустя пять месяцев после кризиса под священным деревом и три месяца после прихода Гаутамы в Олений лес, он созвал всех своих учеников, число которых доходило уже до шестидесяти, и послал их как Христос своих 70 учеников в разные стороны проповедовать и учить, говоря:

    «Идите и проповедуйте превосходнейший закон, истолковывая каждую его букву и старательно и внимательно раскрывая его смысл и особенности. Объясняйте начало, середину и конец закона всем, без исключения, людям: пусть все относящееся к нему станет общеизвестным и будет освещено ярким внешним светом. Покажите людям и богам путь, ведущий к совершению чистых и добрых дел. Вы, без сомнения, встретите большое число людей, еще непреданных безвозвратно своим страстям, которые воспользуются вашей проповедью, чтобы вновь завоевать потерянную свободу и сбросить с себя иго страстей. Что касается меня, то я направлюсь в деревню Сену, расположенную вблизи Урувельской пустыни».

    В течение всей своей деятельности Гаутама имел обыкновение странствовать в продолжение большей части лучшего времени года, проповедуя народу и поучая его; но в течение четырех дождливых месяцев, от июня до октября, он оставался на одном месте, посвящая это время более всесторонним поучениям, обращенным к его объявленным ученикам. Но теперь вместо странствующих монахов мы видим оседлое безбрачное приходское духовенство. Но и оно, в течение нескольких месяцев оставляет свои постоянные жилища и поселяется во временных хижинах, возведенных поселянами, приглашающими их. Там они совершают ряд публичных служб, во время которых читают и объясняют палийские Питаки всем желающим слушать, какого бы возраста или пола они ни были, или к какой бы касте не принадлежали. Этот период является на Цейлоне лучшим временем года, и так как в другое время не бывает правильных религиозных служб, то поселяне считают чтение Баны (т.е. Слова, как у христиан Слова Божии) великим религиозным празднеством. Они устанавливают под пальмовыми деревьями помост с крышею, открытый по сторонам и украшенный великолепными платками и цветами. При лунном сиянии садятся они вокруг этого помоста на землю и в течение ночи внимают с большим удовольствием, хотя и не с особым пониманием, священным словам, повторяемым несколькими сменами остриженных монахов.

    Любимою книгою их является «Джатака», содержащая много сказок и рассказов, общих всем арийским народам. Простодушные поселяне, наряженные в свои лучшие платья, слушают эти чудесные рассказы в течение всей ночи с неподдельным восторгом, хотя время от времени перебрасываясь с соседями шутливыми замечаниями и все время жуя производящие слабое наркотическое действие листья бетеля. Запасы этих листьев (и постоянных спутников их — белой извести и арековых орехов) дают постоянные случаи к актам вежливости, свойственных доброму товариществу.

    Но возвратимся снова к жизнеописанию Будды-Гаутамы.

    Дальнейшими его учениками стали огнепоклонники и первый из них Касьяпа. Когда они отправились по направлению к Раджагрихе, бывшей в то время столицей могущественнейшего предводителя в долине Ганга, царство которого простиралось приблизительно до 100 миль к востоку от реки Соны. Как Гаутама, так и Касьяпа, были хорошо известны в городе, и когда раджа вышел, чтобы приветствовать учителей, то толпа находилась в сомнении, кто из них учитель, и кто ученик. Поэтому Гаутама нарочно сам спросил Касьяпу, почему он отказался приносить жертву Агни? Последний понял цвет вопроса и ответил, что некоторые находят удовольствие в зрелищах и звуках, во вкусе и чувственной любви, а некоторые в жертвоприношении; он жене заметил, что все это одинаково не имеет ценности, и отказался от жертв, великих и малых. Говорят, что затем Гаутама рассказал народу джатакское повествование о добродетели Касьяпы при прежнем рождении, и, видя, какое впечатление рассказ произвел на народ, перешел к объяснению ему четырех Благородных Истин. К концу этой проповеди раджа признал себя последователем нового учения, а на следующий день все горожане стали стекаться, чтобы посмотреть на него и услышать, что нового он имеет рассказать. Когда же Гаутама около полудня отправился в город в дом раджи, чтобы получить ежедневную пищу, он был окружен восторженною толпою. Раджа принял его с большим почетом, назначил для его пребывания близлежащую бамбуковую рощу, ставшую знаменитой, как место, где Гаутама провел много дождливых периодов и произнес многие из самых законченных своих проповедей.

    Потом Гаутама отправился в Капилавасту на свою родину и, прибыв туда, по своему обычаю, остановился в роще вне города. Туда пришли его отец, дяди и другие родственники, чтобы повидаться с ним, но вовсе не были обрадованы своему бедствующему родичу. Вскоре до сведения раджи дошло, что его сын ходит по улицам, прося подаяния. Испуганный этой вестью, он принялся и, придерживая верхнее платье, быстро пошел к месту, где находился Гаутама.

    «Зачем, учитель, — сказал он, — ты позоришь нас? Зачем ты ходишь выпрашивать пищу? Разве ты считаешь невозможным доставить пищу стольким нищенствующим?»

    «О, махараджа, — был ответ, — таков обычай нашего рода».

    «Но мы происходим из славного рода воинов, и ни один из нас никогда не добывал пищу нищенством».

    «Ты и твоя семья, — ответил Гаутама, — можете производить свой род от царей; я происхожу от древних пророков, а они, выпрашивая свою пищу, всегда жили подаянием».

    Сказав это, он обратился к своему отцу с разъяснением содержания своего учения, в форме двух стихов, воспроизведенных в Дхамма-Паде:

    «Воспрянь! Не медли!

    И мудрость в жизни вложи, и право.

    Кто добродетель избрал, избрал блаженство

    И в сем и в будущих мирах.

    Вложи же мудрость в жизнь

    И зло отвергни!

    Кто добродетель избрал, избрал блаженство

    И в сем и в будущих мирах».


    На это Суддходана ничего не возразил, но, взяв чашу своего сына, повел его в свой дом, где все члены семьи и домашние слуги вышли отдать ему честь, но жена его Ясодхара не вышла.

    «Если я в его глазах чего-нибудь стою, — сказала она, — то он сам придет».

    Гаутама заметил ее отсутствие и в сопровождении двух учеников пошел к ней, предупредив их, чтобы они не препятствовали ей, если она пожелает обнять его, хотя ни один член их ордена не мог прикасаться к женщине, и женщина не могла прикасаться к нему. Когда она увидала его входящим в дом в образе монаха, в желтой одежде, с остриженными волосами и бородой, то, хотя она и ожидала увидеть его таким, она не могла удержаться и, упав на землю, обняла его колена и разрыдалась. Затем, вспомнив об отделяющей их непреодолимой бездне, она поднялась и стала в стороне.

    Она стала серьезною слушательницей нового учения и когда впоследствии Гаутама, хотя и с большою неохотой, установил орден нищенствующих монахинь, то его овдовевшая жена Ясодхара стала одною из первых буддийских монахинь.

    Приблизительно через неделю Ясодхара одела Яхуру, своего сына от Гаутамы, в лучшее платье и сказала ему, чтобы он пошел к отцу и потребовал своей наследственной доли.

    «Я не знаю своего отца, кроме раджи», — сказал мальчик.

    Ясодхара, подняв его к окну, указала ему Будду, говоря:

    «Этот монах с столь величественной осанкой твой отец; он обладает большим богатством, которое мы не видали с того дня, когда он покинул нас; ступай к нему и потребуй то, что принадлежит тебе по праву; скажи: я твой сын и буду главою рода и мне понадобится мое наследие; дай его мне».

    Рахула отправился к Гаутаме и безбоязненно, с большой сердечностью сказал:

    «Отец, как я счастлив быть около тебя».

    Рахула был принят в орден. После нескольких других свиданий со своим тцом Гаутама возвратился в Раджагриху.

    По пути он остановился на некоторое время в Анупийе на берегу Аномы, в манновой роще, близ того места, в котором он отослал обратно Чханну в знаменательную ночь «Великого Отречения», и пока он оставался там, их общество получило несколько важных приращений. Из них особого упоминания заслуживают Ананда, Девадатта, Упали и Анурудда. Первый стал самым интимным другом своего двоюродного брата Гаутамы. Второй, также его двоюродный брат, стал впоследствии его противником, и поэтому изображается как чрезвычайно дурной и развратный человек. Третий. Упали, был по профессии цирюльником, но благодаря глубокому религиозному чувству и большим умственным способностям впоследствии стал одним из главных руководителей. Последний, Анрудда, стал величайшим представителем буддийской метафизики.

    Затем Гаутама посетил Оравасти на берегу реки Рапти, который Винсент Смит отождествляет с развалинами, лежащими в Непале на 28,7° северной широты и 81,50° восточной долготы. Но нам говорят, что это был один из важнейших городов в долине Ганга, столица царя косальского. Гаутама посетил его по приглашению одного купца, слышавшего его проповедь и предложившего обществу рощу под названием Джетавана. Впоследствии Гаутама часто имел там пребывание, и говорят, что много речей и джатакских рассказов впервые были произнесены здесь.

    На этом оканчиваются связные рассказы о жизни Будды Гаутамы (по имени созвучного с Адамом, что значит просто человек по-еврейски) в палийской книге «Джатаке», так и в санскритской «Лалите Вистаре».

    Скажите сами, читатель, не напоминает ли вам все это странствования евангельского Христа по Иудее, Самарии и Галилее. Но, подобно тому, как народное воображение, работая вплоть до начала книгопечатания, пополнило Евангелия множеством местных легенд, так и о Будде накопилось немало отдельных несвязных рассказов. Так, говорят, что однажды вознесся на небо поучать закону свою мать Майю (т.е. Марию), умершую через семь дней после дня его рождения. Потом он сходит с неба в Санкиссе и идет в Сравасти. Во время его пребывания здесь враждебные ему учителя, вроде фарисеев, побуждаю женщину по имени Чхинчха, обвинить его в нарушении целомудрия, но их обман тотчас же обнаруживается. В деревне, близ Раджагрихи, он обращает брамина Бхараваджу с помощью притчи о сеятеле, которая, впрочем, значительно отличается от евангельской:

    «Богатый брамин, по имени Бхараваджа, был занят жатвою, когда учитель пришел и стал со своею чашею. Некоторые подошли и выразили ему свое уважение, но брамин рассердился и сказал:

    — Нищий! Я пашу и сею и, вспахав и посеяв, ем; было бы лучше, если бы ты таким же образом пахал и сеял, тогда ты имел бы пищу.

    — О, брамин! — был ответ. — И я пашу и сею и, вспахав и посеяв, ем.

    — Но мы не видим никаких признаков этого, — сказал брамин. — Где твои воды и семена, и плуг?

    — Вера, — ответил учитель, — то семя, которое я сею, и добрые дела подобны дождю, оплодотворяющему его; мудрость мои плуги, а дух мой правит вожжами. Рука моя держит дышло закона; трезвый взгляд есть бич, которым я пользуюсь, а прилежание — мой вол. Таким образом пашется моя пашня и искореняются плевелы заблуждений. Жатва, доставляемая ею, есть плод, подобный амброзии, а паханье мое полагает конец всякой скорби.

    Тогда и брамин-фарисей обратился в его веру».

    Затем, когда отец его жены Ямад-Хар проклял его за то, что он ушел от нее, земля поглотила дерзкого. Потом он обращает в свою веру мифическое чудовище, поедавшее детей.

    Подобно спорам о чистом и не чистом в пище, приводимым в Евангелиях, и у буддистов мы видим то же в легендах о Гаутаме, который повелел: пусть члены моей церкви едят обычную пищу той страны, в которой они находятся, пока они едят без потворства своим прихотям. Можно стать чистым как под деревом, так и в дому; как в выброшенных одеяниях, так и в одеждах, данных мирянами; воздерживаясь от мяса, или употребляя таковое. Установить один однообразный закон значило бы ставить препятствия ищущим царства Небесного, но людям следует указывать туда путь, что составляет единственную цель.

    Но даже и в настоящее время, как в Сиаме, так и на Цейлоне, возникают новые секты и появляются реформаторы. Как Христос не чуждался блудных, так и Будда-Гаутама раз, где-то в Амбапали, к великому соблазну аристократов, был гостем главной местной куртизанки. Отсюда он отправился в Белу-гамаку, где провел 45-й дождливый период, во время которого был поражен тяжелою и мучительной болезнью и объявил, что не может долго жить. Он стал медленно ходить по весалийским деревням, всюду собирая членов ордена и увещевая их оставаться верными его учению.

    «О, апостолы мои! Основательно изучайте и исполняйте, и совершенствуйте, и распространяйте закон, возвещенный мною, для того, чтобы эта моя религия существовала долго и была увековечена во благо и счастье народов, из состраданья к миру, к выгоде и благополучию богов и людей… Увы, я удаляюсь. Через три месяца от сего дня Достигший истины умрет. Мой век исполнился, моя жизнь прожита. Оставляя вас, я удаляюсь, предоставленный самому себе. Будьте ревностны, вдумчивы и чисты. Твердые в решимости, охраняйте свои собственные сердца! Кто бы ни был неутомимый последователь этого закона и учения, он переплывет океан жизни и положит конец страданию!».

    По приходе в Паву, он был принят местным золотых дел мастером, принадлежащим к одной из низших каст, который приготовляет для него обед из риса и поросенка, и отправился в Кусинагару выкупаться на пути в реке Кукуште и, отдохнув несколько часов, достиг рощи около Кусинагары, где долго и серьезно беседовал со своим любимым учеником, соответствующим евангелисту Иоанну, Анандою, о своем погребении. Ананда упал духом и, плача, отошел в сторону: «Я еще не достиг совершенства, а мой учитель умирает, он, который так добр». Но Гаутама, послав за ним, утешил его надеждою на царствие небесное (Нирвану). «О, Ананда! Не поддавайся смущению, не плачь. Разве я не говорил тебе, что мы должны расстаться со всем, что мы считаем наиболее дорогим и милым? Ни одно существо, рожденное или составленное из частей, не может преодолеть присущее ему разрушение; такого состояния не может быть, Ананда, ты был весьма близок мне добрым словом и мыслями. Ты всегда поступал хорошо; продолжай, и ты также совершенно освободишься от этой жажды жизни, от этих цепей невежества». Затем, обратившись к другим ученикам, он подробно беседовал с ними.

    Ночью браминский философ пришел и предложил Будде несколько вопросов. «Теперь не время для таких бесед, — ответил Будда, — слушай, я буду проповедовать тебе мой закон». И Гаутама начал объяснять, что спасение не может быть обретено ни в одном из учений, не обращавшем внимания на добродетельную жизнь, на восемь ступеней пути святости, который начинается чистотой и кончается любовью. Эта речь обратила Субхадру.

    Вскоре после этого умирающий учитель говорит Ананде: «Вы, может быть, думаете: теперь слово кончено, наш учитель умер; но вы не должны так думать. После моей смерти, пусть закон и правила церкви, которые я вам дал, будут вашими учителями».

    Через некоторое время он сказал: «Апостолы мои! Разрушение присуще всем составным вещам; трудитесь старательно над своим спасением!» Это были последние слова учителя. Вскоре за тем он впал в беспамятство и в этом состоянии скончался.

    Еще за три года до его смерти, его родной город Канила-Васту был разрушен, и его племя Сакии было избито Видудабхою, сыном и наследником Косальского царя, и о нем более ничего не было слышно,[113] и только в конце XIX века английские буддологи стали его искать в Непальских ущельях Гималаев, под 27° 37' северной широты и 83° 11' восточной долготы от Гринвичского меридиана с таким усердием, что наконец (как и следовало ожидать при таком страстном желании) напали: в виде развалин, о великом значении которых даже и не подозревали местные жители.

    Глава XVI

    Некоторые размышления по поводу основателя религии пробужденства.

    Предполагаемая неподвижность учреждений и верований Востока вошла почти в пословицу; но, с расширением наших сведений о Востоке, пословицу эту придется оставить, — говорит Рис-Дэвидс (стр. 189).

    В палийских и санскритских текстах слово Будда всегда употреблялось как титул, а не как имя. Будда-Гаутама (имя которого созвучно с еврейским А-Адам), т.е. вочеловечившийся, о котором мы говорим, как передают, учил, что он лишь один из длинной серии Будд, которые время от времени появляются в свете и которые учат одной и той же системе. После смерти каждого Будды его вероучение процветает в течение некоторого времени и затем приходит в упадок, пока, наконец, не забывается совершенно и на земле не наступает царство зла и насилия. После этого мир постепенно улучшается, пока, наконец, не появится новый Будда, который снова проповедует утраченную Истину. До нас дошли названия двадцати четырех Будд, предшествовавших вочеловечившемуся Гаутаме и когда, через 5 000 лет после открытия им вновь истины под деревом Во, религия его забудется, новый Будда вновь откроет людям двери Нирваны, и имя его будет Майтрейя Будда, Будда Доброты. В Буддавансе (Истории Будд), последней книге Кхуддака Никайи вл второй Питаке, до рассказа о жизни самого Гаутамы, приведены жизнеописания всех предшествующих Будд; а палийский комментарий на Джатаки дает некоторые подробности относительно каждого из двадцати четырех.

    Достаточно ясно, что почти все эти подробности являются лишь подражанием существующих подробностей в легенде о Гаутаме. В отдельных местах второй Питаки мы имеем некоторые изречения, приписываемые Касьяпе Будде, последнему из двадцати четырех. В ней объясняется, что не употребление нечистой пищи сквернит человека, но скорее злые дела и привычки, причем рассуждения имеют поразительное сходство с хорошо известными местами в Евангелиях, касающихся того же начала.[114]

    Самого Гаутаму уже с весьма ранних времен считали вездесущим и абсолютно безгрешным. Совершенство его мудрости обозначается эпитетом «Совершенно Просветленный», встречающимся в начале каждого палийского текста; а в настоящее время на острове Цейлоне обыкновенное название Гаутамы — Сарваджньян Вахансе, «Почтенный Всеведущий».

    Как вывод из этого учения вскоре появилось верование, что он не мог быть рожден, что он не родился, как рождаются обыкновенные люди; что он не имел земного отца; что он по собственному решению сошел с своего небесного трона в чрево своей матери и что тотчас после своего рождения он обнаружил несомненные признаки своего будущего величия. При его рождении земля и небо соединились для поклонения ему; сами деревья, по собственному побуждению, склонились над его матерью, и ангелы и архангелы явились, неся свою помощь. Мать его (Майя, т.е. Марья) была лучшая и чистейшая из дочерей, рожденных от людей, а отец происходил из царского рода, был богатым и могущественным государем.[115]

    После семидневного поста и уединения чистая и святая Майя –Марья видит во сне, что она возносится архангелами к небу и что там будущий Будда проникает в ее правый бок под видом великолепного белого слона. Когда она рассказала об этом мужу, последний созвал шестьдесят четырех главных браминов для истолкования его. Они объявили, что родится сын, который будет всемирным монархом, или же, если он станет отшельником, то будет Буддою, который «снимет покрывала невежества и греха» с мира.[116] Но белый слон, подобно белому коню Апокалипсиса, был эмблемою Зевса, всемирного монарха неба.

    При зачатии Будды случилось тридцать два затмения; 10 000 миров наполнились светом, слепые прозрели, глухие заслышали, немые заговорили, заключенные были освобождены и т.д.; вся природа расцвела и все существа на земле возрадовались, в то время как огни ада потухли и мучения осужденных были смягчены. В течение десятимесячного пребывания в чреве матери дитя было ясно видимо: оно сидит с сложенными накрест ногами, полное достоинства и проповедует охраняющим его ангелам, протягивая свою руку, но не причиняя этим вреда своей матери.

    После своего рождения дитя выступает на семь шагов вперед и восклицает львиным голосом: «Я глава мира, это мое последнее рождение», и снова на земле и на небе появляются тридцать два знамения радости.

    Святой старик, уединившийся для размышления в Гималайские горы, увидя эти затмения, направляется, как в евангельской легенде маги, в Капилавасту, и дитя выносится к нему для поклонения. Мудрец объясняет изумленному отцу, что дитя станет Буддою, и плачет, что ему самому не придется дожить до этого дня.

    На пятый день происходило празднество «избрания имени», когда 108 браминов, сведущих в трех Ведах, а из них восемь специально искусных в предсказаниях, угощаются во «дворце». Семь из восьми, рассмотрев приметы на теле ребенка, поднимают два пальца и пророчествуют, что он сделается или всемирным монархом, или Буддою; но один, Конданья, впоследствии первый ученик Гаутамы, поднимает один палец и пророчествует, что он несомненно станет Буддою, который снимет покрывало невежества и греха с мира. Четверо из первообращенных были сыновьями четырех из этих пророков.

    Этого эпизода не достает в «Лалите Вистаре», но вместо него (глава VIII) имеются стихи, описывающие, как дитя было принесено в храм и как все боги поднялись и преклонились перед ним.

    «Великий царь» Суддходана выехал, чтобы отпраздновать начало паханья, взяв с собой принца. Его посадили под дерево и вот, хотя тень от всех остальных деревьев обратилась уже в противоположную сторону, дерево, под которым сидел Гаутама, все еще продолжало осенять его. «Лалита Вистара», которая расходится во всех частностях этого мифа, добавляет, что пять ангелов, пролетавших по воздуху, были чудом остановлены, когда пролетали над младенцем. Они поют гимн в его честь:


    «Ты — Вода среди огней греха, пожирающего мир,

    Ты — Свет во мраке невежества мира,

    Ты — Корабль среди опасностей океана человеческих бедствий,

    Ты — Освободитель закованных в цепи греха,

    Ты — Врач страждущих от разрушения и болезни,

    Благодаря тебе будет достигнута истина,

    Которая явится спасением всех одаренных чувствами существ».


    Здесь все сходно с Евангелиями, кроме рассказа о его превосходстве над всеми другими в юношеской храбрости и описании его обстановки, слуг, гаремов и трех дворцов, а также коня Катхака, на котором он, наконец, уезжает из дома своего отца. Но, как и в Евангелиях, он еще в детстве учит своих учителей искусствам и наукам, и искушается сатаною Марою.

    Временное очищение реки, из которой он пожелал напиться, напоминает легенду о крещении Иисуса. Эпизод с преображением сближает тоже рассказ с преображением Иисуса.

    Однако в индусской практике сожжения умерших вместо погребения, проводы «учителя» на небо естественно облеклись в национальный костер. Костер, на который его положили, сам собою загорается, и когда все, за исключением костей, унеслось в высоту, то ливни с неба тушат его.

    Я не могу не остановиться здесь на попытке подвести легенду о Будде, как это делали и относительно Христа, под солнечный миф.

    Сенар, разделив предание на двенадцать частей, следующим образом резюмирует историю Будды в кругообороте солнца, снабдив своими замечаниями в скобках.

    1. Решение покинуть небо. Будда до своего рождения. — глаза богов. Он не рожден, но хочет воплотить себя среди людей ради их блага и спасения (солнце входит из Овна в Тельца, сгорающего в огне вечерней зари).

    2. Зачатие. Оно чудесно. Он не имеет смертного отца, его сошествие с неба сопровождается символами бога света, скрывшегося за тучею — чревом его матери. Его присутствие обнаруживается его первыми лучами, которые сзывают всех богов на молитву и пробуждают их к жизни (Солнце входит из Тельца в Близнецов).

    3. Рождение. Он рождается, как герой света и огня, из светопроизводящего дерева, с помощью Майи (Марьи). Эта дева-матерь, Заря, — представительница всеобъемлющей производительной силы и в то же время полутемная богиня утренних испарений, как бы умирает с первого же часа в ослепительном сиянии своего сына. А в действительности он продолжает жить под именем создательницы, кормилицы вселенной и его бога. Ее сын, могучий, непреодолимый с самого рождения, проникает в пространство, освещая мир и возвещая свое верховное владычество, которому подчиняются и преклоняются все боги. (Солнце входит из Близнецов в Ясли Христа в Раке).

    4. Испытания. Он растет, окруженный «молодыми дочерьми» воздуха, среди которых его сила и его блеск скрыты и неизвестны, или только изредка проявляются, пока не наступает день, когда он открывается, испытывает себя в первых битвах против своих темных врагов и сверкает, не имея соперников. (Солнце переходит из Рака во Льва).

    5. Женитьба и удовольствия гарема. Вместе с ним выросли молодые нимфы, теперь подруги его детства становятся его женами и возлюбленными; бог пребывает в бездеятельности и забывается в своих небесных дворцах, среди удовольствий своего облачного гарема. (Солнце переходит из Льва в Деву. Довольно удачно!).

    6. Удаление из отцовского дома. Но час его настал. Он насильно, чудесным образом, отрывается от своей великолепной темницы; небесный конь перескакивает через стены дьявольских крепостей и несется по воздушным струям. ( Солнце переходит из Девы в Весы).

    7. Подвижничество. С этого момента начинается борьба. Герой сперва подвергается искушениям и ослаблен странствованиями в пространстве. Вскоре он снова приобретает свое могущество на небесных пастбищах, где он пьет амброзию и купается в воде бессмертия. (Солнце переходит из Весов в Скорпиона).

    8. Поражение Демона. Он созрел для предначертанной ему задачи, завоевания амброзии и колеса (орбиты), делающего дождь и свет плодотворными. Он овладевает божественным деревом; демон бри устремляется, чтобы вступить с ним в борьбу из-за этого дерева, но темная сила Мары развита, разорвана и рассеяна: дочери Демона Апсары, последние легкие испарения, несущиеся по небу, напрасно стараются охватить и удержать победителя; он освобождается из их объятий, отталкивает их; они извиваются, теряют свою форму и исчезают. (Солнце переходит в Стрельца).

    9. Совершенное просветление. Тогда он появляется во всей своей славе и в полном блеске; бог достиг вершины своего пути; это момент торжества (Солнце переходит в Козерога — совсем неудачно).

    10. Приведение в движение колеса. Не встречая препятствий и противников, отомстив своему вечному врагу, он двигает в пространстве свой сияющий тысячью лучами диск (Солнце переходит из Козерога в Водолея, начинается новый его подъем на лето).

    11. Нирвана. Через некоторое время он достигает конца своего пути; он накануне смерти, став в свою очередь жертвою демона, мрачного, дикого кабана. Но сперва он видит весь свой род, всю свою светлую свиту исчезающими в кровавых громадах вечерних туч. (Солнце переходит в созвездие Рыб на скрещении небесного экватора и эклиптики).

    12. Погребальные обряды. Он сам исчезает на западе, пылая своими последними лучами, подобно громадному костру и только молочные облака в состоянии потушить на горизонте последние отблески этих божественных похорон. (Солнце вступает в Овна).

    Такова попытка Сенара астромизировать миф о Будде, но она, как читатель видит из моих примечаний в скобках, совсем не выдержана, а потому и зародыш этого мифа приходится искать не самостоятельно, а только как дальнейшее развитие евангельских легенд о Христе, действительно имеющих чисто астральный характер. И не трудно видеть, что все эти Питаки, Лалиты и прочие индийские книги являются сборниками современных нам легенд, возникших уже при широком распространении Евангелий путем печати. Это все фольклор, дающий интересный этнографический материал, но не имеющий никакого исторического значения.

    Поклонение местным святыням, конечно, вызвало также и местные добавления. Так, поклонники одного находящегося на Цейлоне человеческого зуба, по преданию принадлежащего Будде, добавили к рассказу о его смерти подробности, что Арахат Кшема взял этот зуб из пепла погребального костра. Бирманцы передают, что брамин, делавший его мощи, похитил и еще зуб, а сингалезцы, которые утверждают, что мощи от шеи Будды до настоящего времени хранятся под Махиянганской Дагабой, добавляют, что церковный староста, по имени Сарабху, при том же случае взял и эти мощи, откуда видно, что поклонение мощам уже процветало в то время, когда была написана означенная книга.

    Любопытную главу в истории буддийской легенды, — говорит Рис-Дэвидс, — составляет придание ей христианской формы одним из отцов христианской церкви, причем герой этой легенды был принят в число святых римско-католического календаря, и память его празднуется 27 ноября под именем св. Иосафата, о чем я уже говорил в III томе Христа (часть 1, гл. V). А как это случилось, рассказано Рис-Дэвидсом. В числе сочинений, приписываемых Иоанну Дамаскину, находится религиозный роман «Жизнь Варлаама и Иосафа», повествовательная часть которого является прототипом истории Будды, как она изложена в джатакском комментарии или Лалите Вистаре. Греческий текст этого романа, с латинским переводом, находится в патрологии Мина. Главное содержание сочинения заключается в длинных теологических и нравственных наставлениях принцу Иосафу со стороны его учителя Варлаама (Т.е. сына Ламы), причем в тексте его есть несколько буддийских рассказов.

    Убежденный в глубокой древности буддизма, Рис-Дэвидс, конечно, нимало не сомневается, что переписали у буддистов европейцы, а не буддисты у европейцев. Но с эволюционной и даже с просто научной, а не фантастично-исторической точки зрения выходит совершенно обратное. Не буддисты посылали своих миссионеров в Европу, а наоборот. В этом никто не сомневается, а следовательно не может быть сомнения и в том, что все выдержки на санскритском языке (который и сам, как я показывал уже во II томе Христа, пришел в Индию с Балканского полуострова) из истории о сыне Ламы (Вар-Лааме) и его ученике царевиче Иосафе — он же Будда — пришли на Азиатский Восток из Ромеи уже позднее VIII века нашей эры.

    Развитие буддийского учения в Пенджабе, Непале и Тибете, — говорит тот же Рис-Дэвидс, — чрезвычайно интересно и ценно, вследствие сходства с развитием христианства в римско-католических странах. Оно завершилось полным утверждением ламаизма — религии, во многом отличающейся от индийского буддизма.

    Развитие исходит из теории, как таковая изложена в начале последней главы. Дух доброты, из которого проистекают все добродетели и силою которого буддистская церковь еще раз восторжествует над миром и победит всякий грех и неверие, олицетворен ламаизмом в Майтрейя Будде, будущем Будде доброты. Это учение составляет часть системы Малого Экипажа — имя, даваемое позднейшею школою учению Питак, в отличие от Большого Экипажа (Махайяна), как позднейшая школа называет саму себя. Малый Экипаж также говорит уже о личных Буддах; и о Бодисатвах, избранных Буддах, т.е. как бы уподобившихся Христу. К числу личных Будд принадлежат те, которые обладают достаточною мудростью и святостью не только для постижения Нирваны, т.е. царствия небесного, но и буддства для самих себя, не будучи, однако, способны объяснять истину другим. А Бодисатва, т.е. избранный Будда, есть титул, даваемый между прочим и всякому человеку, ангелу и животному, которое производит другие существа в непрерывно-восходящей степени доброты, пока не обратятся в Будду. Но определение Бодисатв неясно, и притом их совсем нет в Бирме, Сиаме и на Цейлоне. Из этих уподобившихся Христу Милослав (Мандж-сри) есть средоточие Мудрости и, в особенности, мистического религиозного познания, а Всевышний Господь (Авалокитесвара) есть милосердный покровитель и хранитель мира и людей. И тот, и другой часто упоминаются в «Лотосе доброго Закона» (мистическое название мира), переведенном Бюрнуфом. И Милослав считается даже мистическим автором «Книги пун-дарики», где целая глава посвящена восхвалению характера, могущества и выгод, которые приобретаются поклонением Всевышнему Господу.

    А кроме них есть еще и третий Бодисатва «Носитель Горома» (Ваджраддхара или Ваджрапани). «Громоручному» — два эпитета, прежде относимые и к богу Индре. Это древнейшая троица северного буддизма. В этой троице Громоручный-Ваджрапани есть Юпитер-Громоврежец, Милослав (Манджусри) — обоготворенный учитель и Всевышний Господь (Авалокиесвара) — святой дух Будд, присутствующий в церкви. Эти существа стали практическими богами, хотя и носят имена избранных Будд.

    В десятом веке нашей эры, — говорят нам, — было одно бесконечное, самобытное и всеведущее существо, названное Ади-Буддою, Первоначальным Буддою. Потом пришли к заключению, что он выделил из себя пять Диани (Божественных) Будд путем пяти размышлений; а они выделили из себя путем мудрости и созерцания соответствующих Бодисатв, и каждый из них, в свою очередь, выделил из своего нематериального существа Космос, материальный мир. Теперь предполагают, что наш нынешний мир есть создание четвертого из них.

    Следует заметить, — говорит Рис-Дэвидс (стр. 193), — что эти выделения имеют отделенное сходство с эонами (выделениями) гностических школ, и представляется возможным, что такие буддийские боги обязаны своим происхождением влиянию персидского христианства.

    Но все это, по-видимому, индивидуальные размышления отдельных лиц нового времени, так как они находятся лишь в рукописях, известных только в одном экземпляре. А в массовой жизни буддистов совсем другое.

    В монастырях и храмах и теперь господствуют уродливые изображения богов со множеством глаз, голов и рук. Они нарисованы в книгах и на стенах, и выставлены по сторонам дорог. Вера в мистические чары и фразы и теперь беспредельна и предполагаемая польза от бесконечных повторений той же самой молитвы составляет одну из выдающихся черт современной религии Тибета. Каждый тибетец имеет четки, состоящие из 108 шариков, на которых он отсчитывает свои просьбы. Как в публичных, так и в частных религиозных актах, величайшее значение придается количеству слов.

    Хотя мы и в более близком от нас расстоянии слышим о подобных же, до некоторой степени, учениях, но тибетцы выставляют их с неустрашимой логикой, поражающей нас. Удивительнейшим, быть может, изобретением, сделанным ими с целью получения благодеяния от тех предполагаемых существ, которыми их детское воображение наполнило небо, представляются хорошо известные молитвенные колеса, эти своеобразные приборы, наполненные молитвами, заклинаниями и местами из священных книг и всюду стоящие в городах на открытых местах, помещенные по сторонам тропинок и дорог, вертящиеся в каждой реке и даже (при помощи особых парусов) вращаемые каждым ветерком, веющим над священными долинами Тибета. Так во время публичных богослужений гимны поются то в унисон, то в виде антифонов — один стих одним хором, другой стих — другим. Но это отнимает много времени, и вот в случае длинных песнопений, время сокращается весьма оригинальным способом: каждый монах поет особую строку, так что клир может пропеть целую главу в одну минуту. Точно так же любят буддисты воздвигать так называемые «Деревья Закона», т.е. высокие шесты с шелковыми флагами, которым присуща особая чародейственная власть, благодаря мистической силе написанных на ней священных слов «Ом Мене падме хум» (драгоценный камень находится в Лотосе). Каждый раз, когда флаги раздуваются ветром, и шесть «святых слов» обращаются к небу, это считается равносильным произнесению одной молитвы, приносящей благословение не только молельщику, за чей счет знамя было воздвигнуто, но и всей местности, и повсюду в Тибете глаз видит эти молитвенные знамена.

    И вот, читатель, видя все это, как же вы сможете примирить свидетельство собственных глаз с рассказами о той сложной буддийской мудрости и теософии, в которой будто бы еще за 2000 лет до этого была предвосхищена вся европейская философия XIX века, от Канта до Бюхнера?

    Глава XVII

    Попытка краткого эскиза реальной истории буддизма и общий вывод о его развитии из учения европейских христиан возвращенцев (несториан) V века нашей эры.

    Наши первоисточники.

    Говоря о неестественности ортодоксального и резкого разграничения земных религий Т. В. Рис-Дэвидс в своей книге «Буддизм» справедливо говорит:

    «Каждый китаец признает себя последователем философии Конфуция, в то время как он обыкновенно молится так же в храмах буддистов. Одинаково невозможно выразить в числах влияние буддизма и в Индии. А мы прибавим от себя, что даже и в Восточной Европе ортодоксальное православие есть достояние лишь нескольких тысяч теологов, а остальные миллионы населения, лишь механически читают символ веры и помнят несколько легенд о «Христе», что совершенно тонет в море суеверных фантазий об ангелах, демонах, приведениях, домовых, русалках и т. д.»

    В этом освещении надо читать и приводимые здесь таблицы, которые по возможности точно указывают число современных буддистов, около 1900г., сравнительно с числом последователей других религий.

    Таблица I.

    Численность буддистов в разных странах к 1900 году.

    На Цейлоне2.000.000
    В Бирме7.000.000
    В других частях Индии300.000
    В Сиаме (лишь мужчин)10.000.000
    В Анаме (лишь мужчин)12.000.000
    В голландских южно-азиатских владениях и Бали50.000
    В английских южно-азиатских владениях500.000
    В русских азиатских владениях600.000
    На островах Лиу-Киу1.000.000
    В Корее8.000.000
    В Бутане и Сикииме1.000.000
    В Кашмире200.000
    В Тибете6.000.000
    В Монголии2.000.000
    В Манчжурии3.000.000
    В Японии41.000.000
    В Непале500.000
    В собственном Китае (18 провинций)415.000.000
    Общая сумма511.000.000

    Таблица 2

    Численность буддистов по сравнению с другими религиями к 1900 году.

    Парсы150.000
    Сейхи1.894.723
    Евреи 7.000.0000,5 %
    Вост. правосл.75.000.0006 %
    Римско-катол.152.000.00012 %
    Остал христиане100.000.0008 %
    Индусы200.000.00016 %
    Магометан155.000.00012,5 %
    Буддисты511.000.00040 %
    Не вошедшие в перечисленные категории100.000.0008 %
    1.311.000.000

    А вот и диаграмма этих чисел (рис ).

    Все это рисует не действительное сознательное отношение людей к религии, а лишь то, каких учителей они считают, по доверию, правыми. Но и в этом случае нельзя подвести религию каждого человека под определенную рубрику. Так, например, многие из цейлонских буддистов присягают на суде как христиане, и огромное большинство их веруют в дьявола и могущество звезд. Многие из присущих им понятий стоят совершенно вне буддизма. Но приведенные тут статические данные очень ценны, так как дают нам возможность до некоторой степени уяснить себе громадное число родившихся, живущих и умирающих без всякого представления о современном европейском естествознании, действительно творящем чудеса в жизни человечества. В то время, как наша современная наука международная и едина, как едина всякая истина, религиозные учения национальны и разнообразны, как и все заблуждения. Действительно, попасть в цель можно только стреляя по одному направлению, а промахнуться по многим. Можно прямо сказать, что ни один из пятисот миллионов которые от времени до времени приносят в жертву цветы на буддистских алтарях, не являются ортодоксальным буддистом первичный первоисточник буддизма, обрабатываемый вплоть до наших дней и дикими ордами холодных плоскогорий Непала, Туркестана и Тибета, и культурными китайцами и японцами в умеренных странах, и сингалезами и сиамцами под пальмовыми рощами юга — настолько видоизменен теперь национальными особенностями своих последователей, что развился в своеобразно нелепые и даже противоречивые исповедания. Но, не смотря на это, каждое из таких исповеданий проникнуто более или менее духом какого-то первичного исповедания, очень близкого к христианскому, и особенно секта христиан возвращенцев (несториан) распространенных как раз в этих странах в начале средних веков.

    Даже и сам Джон Дэвид, признающий действительное существование Будды под именем Гаутамы, в глубокой древности, говорит: «развитие буддизма шло замечательно параллельно с развитием христианства».[117]

    Подобно тому, как наши сведения о жизни Христа почерпнуты из четырех Евангелий, так и сведения о Будде из трех Питак, т. е. «Собраний», как называются канонические книги южных буддистов. И как у христиан Евангелия дополняются толкованиями апостолов и теологов, так и у буддистов есть комментарии на Питаки и священные книги, не получившие общего названия. «Отсюда видно, — говорит Рис-Дэвидс (стр. 12), — что Гаутама-Будда не оставил письменных произведений, да и представляется сомнительным, употреблялось ли письмо в его время в долине Ганга, хотя буддисты верят, что он писал сочинения, которые его ближайшие ученики, при его жизни, выучили наизусть и которые в их первоначальном виде передавались устно от поколения к поколению, пока они не были записаны».

    Читатель видит сам, что это тоже самое, что говорится и о Магомете и о Христе. Нам говорят, что точно также и Книги Ведения (Веды)» индусских браминов в течение многих столетий передавались таким же образом. Мы не будем оспаривать громадного развития памяти у индийских жрецов и монахов. «Но уже из содержания ясно, — говорит тот же Рис-Дэвидс (стр. 13), — что это не могло иметь места относительно какой-либо из известных нам буддистских книг, написанных на санскритском языке или относительно тех частей «Питак», которые касаются жизни Гаутамы. Таким образом, эта уверенность правоверных буддистов падает, и мы предоставлены собственным исследованиям, если хотим установить врем составления священных книг».

    А каковы же материалы для этих исследований? Оказывается, что совершенно такие же, как и у христиан! Оказывается, что аналогично семи вселенским соборам православной церкви, и у буддистов были такие же соборы, только время их вычислено старинными астрологами другое.

    «После смерти Будды-Гаутамы, — говорит тот же автор (стр. 198), — буддистское общество (как и христианское) не сразу распалось на многочисленные секты. После смерти Учителя старшие ученики решили созвать собор для установлений правил и учений церкви».

    Первый собор, аналогичный Никейскому, — состоялся вблизи Раджагрихи, под председательством престарелого Маха Касьяпы (вроде Афанасия Великого), одного из первых членов общины, с которым Будда некогда обменялся платьями в знак единства чувствований между ними. Собор этот состоялся из 500 членов. Заседали в пещере Саттапанни, существующей и по ныне в горе Вайхаре, близ Раджагрихи, и приспособленной для этого случая царем Аджатасатру Магадхским (аналогичный Константину Великому). Там, по преданию, весь собор пропел сообща слова почитаемого Учителя, сохраненные в Тхера Ваде (учениях Старших), и правоверные Буддисты верят, что эта Тхера Вада была тождественна с Тремя Питаками, будто бы существовавшими на Цейлоне, в начале ХХ века, но не опубликованными еще и тогда. Содержание первых двух было:

    1. Сутта, Речи.

    2. Гейя, Смесь прозы и стихов.

    3. Вейякарана, Объяснение.

    4. Гатха, Стихи.

    5. Удана—Песни восторга.

    6. Итивуттака—110 отрывков, начинающихся библейскими обычными словами у пророков: «так говорит Благословенны».

    7. Джатака –350 сказок и притч фольклорного характера.

    8. Аббхута, Мистерии.

    9. Ведалла, обширные рассуждения.

    Обе цейлонские хроники говорят, что первый собор длился семь месяцев.

    Затем мы не имеем никаких документов до описания второго Вайсалийского собора, открытого, будто бы, приблизительно через 100 лет после первого. Собран он был по чрезвычайно важному делу. Некоторые монахи поддерживали так называемые Десять Снисхождений, против которых восставали другие. Важнейшим из них было, то, что посвящение исповедание веры и теперь могут совершаться в частных домах, а не только при монастырях, и кроме того дозволительно пить перебродившие напитки, если они выглядят как вода.

    После сильной борьбы собор осудил эти снисхождения и вслед за тем, в течение 8 месяцев, в Вайсали заседал второй собор из 700 членов, вновь подтвердивший правила и учения Веры. Но постановления этого собора не были признанны всеми. Другая партия также собрала собор, гораздо более многочисленный, и потому названый Великим Собором, который признал снисхождение. Это были вполне аналогично «разбойничьему собор» христианских теологов и о нем «Дипаванса» говорит:


    «Монахи Великого Собора перевернули религию,

    Древние разрушив писания и новые устроив.

    Не знали они, о чем говорится подробно и вкратце,

    В чем простой и в чем высший смысл —

    Они придали слова Будды новый смысл

    И разрушили их дух, держась тени букв.

    Сутту, Винайо глубокие частью отвергнув….

    И много они устранили, заменив другим».


    Это был (как и в преданиях об европейских соборах) первый открытый раскол. Обе цейлонские хроники перечисляют названия 18 сект, на которые распалась потом буддийская церковь; но оба перечисления отличаются как один от другого, так и от перечисления восемнадцати сект в тибетском перечне. Мы почти ничего не знаем относительно разногласий, разделявших эти секты, но все они принадлежали к Малому Экипажу а не к Большому Экипажу, как назывались две главные буддийские церкви, аналогично православной и католической. Некоторые из них должны были отличаться весьма мало от остальных, и хотя спор между двумя великими партиями — партией более слабой и партией более строгой дисциплины — мог быть обесточен, но обе они признавали, что и их противники могли достигнуть того же спасения, как они сами. «обе философские школы, — говорит китайский буддист Хиуен Танг, — находятся постоянно в споре, и шум от их страстных пререканий поднимется подобно морским волнам». Еретики различных сект присоединяются к особым учителям, но и они различными путями идут к той же цели.

    Интересно, что быстрое размножение буддийских сект объясняется историками теми же причинами, как и в Европе. Влияние жречества, — говорит Рис-Дэвидс (стр. 203), — становилось более духовным, по мере того как светская власть усиливалась. Некоторые вожди стали царями, и олигархии все более приближались к деспотиям. Вскоре после смерти Гаутамы Аджатасатру, царь Магадхи, — говорят нам, — разрушил союз вадджийских кланов на противоположной стороне Ганга. За этим последовал ряд войн между Магадхою и соседними царствами. Менее значительные предводители того должны были стать на сторону того или другого из могущественных противников, в то время как каждая из стран стала ареною интриг из-за горячей жажды владения троном.

    И вот явился Чхакраварти, «всемирный монарх» индусов. Подобно грекам присоединившим блеск солнечного мифа к славе Александра Великого, индийцы перенесли на этот свой идеал царя черты ведических героев.

    Так непроизвольно историки буддизма соединяют своего «всемирного монарха» с Александром Македонским греческих сказаний, относя дело в ту же эпоху.

    «В 325 г. до Р.Х., — говорит Рис-Дэвидс ( стр. 205 ), — Александр остановил свое победное шествие на берегах Гифазиа. Там разбитый мятежник, убежавший из рук царя Магадхи, посетил его лагерь. Затем через 10 лет под именем Чхандра-гупты, он выгнал греков из Индии, разбив Селевка, греческого начальника индийских провинций. Возможно ли, что это и был Асока, к царствованию которого как палийские, так и санскритские книги относят Вайсалийские соборы.

    Пусть будет так — согласимся мы, — пусть начало буддизма будет одновременно с Александром Македонским. Но только завоеватель, давший повод к этому мифу, действительно ли ходил на Индию в 325 году до начала нашей эры? Стратегически, — как я уже показывал не раз, — это было совершенно немыслимо при отсутствии всяких путей сообщения до начала нашей эры и при отсутствии в тогдашних войсках топографов и интендантской части. Я уже показывал, что некоторые детали сближают миф об Александре Македонском с легендой об Александре Севере (относимом к 222-235 г. нашей эры), но и этот «герой» мы видели далее, апокрифичен. И вот из всех завоевателей древности Александра Великого скорее всего можно отождествить с тем, кого первоисточники наши называют персидским завоевателем Хозроем Справедливым (531-579) или с его сыном Хозроем II (591-628), распространившим свою (не иначе как теократическую!) власть как раз в тех пределах, как и в мифе об Александре Великом: от Египта и Средиземного моря, через всю Персию и Афганистан до Индии.

    А в это время и был как раз разгар вселенских христианских соборов, из которых второй — Константинопольский — был в 533 г., в царствование Хозроя Справедливого, причем этот Хозрой хронологически является изотопом Юстиниана, имя которого в переводе тоже значит Справедливый.[118]

    И это опять показывает, что легенды о буддийских «соборах» списаны с христианских соборов.

    Ни Чхандрагупта, ни его сын Биндусара не были еще буддистами; но третий в их роде, известный по имени Осоки, открыто принял народную веру.

    Имя его почитается всюду, куда проникло учение Будды, от берегов Волги до Японии, от Цейлона и Сиама до границ Монголии и Сибири. «Если, — говорит Кеппен, — слава человека может быть измеряема числом губ, с уважением произносивших его имя, то Асока более знаменит, чем Карл Великий или Цезарь».

    Подобно своему христианскому ровне Константину, — прибавляет к этому Рис-Дэвидс (стр.206), невольно делая новое сближение, — он был обращен чудом, — так высоко буддистские писатели ставят его присоединение к их вере. И тем не менее, нельзя сомневаться в том, что это был первый шаг к изгнанию Буддизма из Индии. Не то, чтобы обращение это, само по себе, повредило церкви, но буддистские писатели могут, без значительных изменений применить к себе слова Данее:

    «Ах, Константин, какое зло для церкви причинило,

    Не обращение твое, а те поместья,

    Которыми ты церковь одарил».


    После своего обращения, случившегося на 10-м году его царствования, Асока построил много монастырей и снабжал монахов всем необходимым для жизни; к чему он поощрял и своих придворных. Он учредил также сады и больницы для людей и животных и обнародовал указы, обязывающие всех его подданных к нравственной жизни и справедливости.

    В последние 50 лет было сделано интересное открытие нескольких таких указов от имени Асоки, высеченных на различных пракритских наречиях на столбах в Дели и Аллахабаде, на скалах вблизи Пешавара, и на дороге, ведущей в юго-западном направлении от Дели в Джайяпуру. В них повелевается повиновение родителям, доброжелательство в отношении друзей, милосердие к животным, снисхождение к низшим, почтение к браминам и буддистским священникам, подавление гнева, жесткости, или распутств великодушие и терпимость, и человеколюбие, но очень возможно, что эти надписи того же рода как и христианские чудотворные иконы.

    После закрытия собора в Патне, — опять как у христиан в средние века, — были посланы миссионеры в различные страны, среди них упоминаются Цейлон и страна греческого царя Антиоха. В другом указе Асока утверждает, что он послал посольства к четырем греческим царям и «одержал победу не мечом, а религиею».

    Цейлонским царем в это время был Тисса, называемый в хрониках «Тиссою отрадою богов». К нему был послан тотчас же по закрытии собора собственный сын Асоки Махинда, который «короновал его».

    Вслед за тем некоторые из родственниц царя выразили желание стать монахинями и Махинда послал для них за своею сестрою Сангхамиттою. Она простилась со своим отцом, вяла с собою несколько монахинь и начала наставлять новых учений в правилах буддизма. Занятия их, главным образом , заключались в слушании и повторении священных книг.

    Сангхамитта принесла с собой также ветку священного дерева Бо, росшего в то время в Будда Гайе на месте теперешнего храма. Под этим деревом Будда-Гаутама, будто бы, испытывал духовную борьбу, называемую достижением буддства. Оно было посажено в Анурадхапуре, немного южнее Руванвельской Дагабы и, как это ни кажется невероятным, — говорит наивно Рис-Дэвидс (стр. 241), — оно до сих пор растет там. А сэр Эммерсон Теннет даже прибавляет о нем: «Анурадхапурское дерево Бо, по всему вероятию, есть древнейшее историческое дерево мира. Оно было посажено за 288 лет до Р.Х. и, следовательно, ему в настоящее время (в 1899 г.) 2147 лет».[119]

    Баобабам Сенегала, эвкалиптовым деревьям Тасмании, Драконовому дереву Оротавы, Беллингтонии Калифорнии и Ореховому дереву горы Этны, — прибавлял он, — приписывали возраст, колеблющийся между одной и четырьмя тысячами лет. Но все это лишь предположения, и подобные вычисления, как они не остроумны, приводят лишь к искусственным выводам, в то время, как возраст дерева Бо устанавливается историческими источниками, и история постигших его превратностей сохранена в целом ряде последовательных хроник, принадлежащих к числу наиболее достоверных, которыми люди обладают. В сравнении с ним, эллерийский дуб есть лишь росток, а дуб Завоевателя в Виндзорском лесу едва насчитывает половину его лет. Полагают, что кактусы Фаунтенского аббатства цвели там 1200 лет тому назад; маслины в Гефсиманском саду достигли полного роста, когда сарацины были изгнаны из Иерусалима, а сорнский кипарис, в Ломбардии, говорят, уже был деревом во времена Юлия Цезаря. Но дерево Бо старше самого старшего из этих деревьев на столетие и, по-видимому, стремится оправдать пророчество, сделанное при его посадке, что оно будет «цвести и зеленеть вечно». Оно принадлежит к породе фиговых. Весь вид дерева и его ограды носят несомненные следы глубокой древности; но мы не могли бы быть уверены в его тождестве бес той цепи документальных доказательств, которые столь удачно соединены с сэром Эммерсоном Теннером.

    Вот до чего, читатель, можно дойти, руководясь историческими доказательствами!

    Перейдем теперь и к другому, на этот раз не материальному дереву.

    Когда-то Пушкин написал о своих стихах и прозе:


    «Я памятник себе воздвиг нерукотворный

    К нему не зарастет народная тропа.

    То не тирана памятник позорный

    К которому идет бессмысленно толпа.

    Слух обо мне пройдет по всей Руси великой,

    И назовет меня всяк сущий в ней язык

    И гордый внук славян, и финн и ныне дикий

    Тунгус и друг степей калмык».


    Но сочинения Пушкина были напечатаны вскоре после его смерти, а те, которые не подходили по цензурным условиям, быстро размножались в рукописях, пока не были изданы за границей. А что же мы знаем о Собраниях-Питаках?

    Нам говорят, что в царствование Ватты Гамини на Цейлоне, соответствующего по времени как раз Юлию Цезарю (-100 – 44 г.), т. е. в минус 88 году, через 330 лет после смерти Будды-Гаутама были впервые изложены письменно воспоминания о нем. Махаванса передает об этом важном событии в следующих стихах, приводимых ею из Дипавансы:


    «Монахи мудрые передавали устно

    Текст трех Питак и комментарий к ним

    Но видя, что идет забвенье их в народе

    Чтоб Веру предохранить, внесли собравшись в книги».


    Но разве можно сохранить в памяти не только самому, но и заставить задолбить своего ученика целые тома прозы?

    Нам, европейским ученым,— отвечают,— конечно невозможно. Но индусские ученые — другое дело.

    «Но это нежелание переписать текст — говорит наивно Рис-Девидс,— именно и ценный в следствии своей наивности,— не должно вести к сомнению относительно тождества существующего изложения текста с принесенным им когда-то на Цейлон. Он сохранялся таким же образом, как и классические произведения относительно подлинности которых не существует сомнений (стр. 218)».

    А вот, в предшествовавших томах мы получали апокрифами Эпохи Возрождения и все классические произведения. Так почему же не сделать того же и относительно индийской классической литературы, не смотря на то, что «в 1875 году: Ратнапуре, под председательством главного жреца Сумангалы, собралась ревизионная комиссия, состоявшая из ученейших монахов, и старательно просмотрела все Питаки»?

    Но возвратимся к псевдоисторической части, перескочив через четырехсотлетний исторический промежуток и становясь менее экстравагантным, историки буддизма говорят, что Бирма перешла к нему уже только в 450 году нашей эры, Сиам в 632 году, а Ява получила первых миссионеров буддизма одновременно с возникновением агарянства в VII столетии: «Но несомненно,— прибавляет Рис-Девидс, что буддизм был господствующей религией в тринадцатом столетии нашей эры, к которому относят постройку храма в Боро- Будоре ( стр. 220)».

    Вот с этим можно и не спорить. Но хуже становится дело, когда переходим к Китаю.

    «Буддизм,— говорят нам,— проник в Китай по пути, огибающему северо-западный Гималайский склон и идущему через восточный Туркистан». Уже во 2 году по Р.Х.. посольство, отправленное, может быть, Хувишкою, доставило буддистские книги (об отрицании которых буддистами Индии мы только что говорили) тогдашнему Китайскому императору А-или, и говорят, что император Минг-Ти, в 62 г по Р.Х., побуждаемый виденным им сном, послал в Татарию и центральную Индию и ввел буддистские книги, в Китае: Монахи из центральной и северо-западной Индии часто совершали путешествия в Китай, и сами китайцы совершили много путешествий в более древние буддистские страны для собирания священных сочинений, старательно переводимых ими на китайский язык. В четвертном столетии буддизм стал государственною религиею в Китае, где существовали и существуют монахи, принадлежащие к большинству различных школ позднейшего непальского буддизма.


    *****************ПРОПУЩЕН ЛИСТ


    Во время своего пребывания в этой стране Хиуен Тзанг присутствовал на великом Канойском (Канъякубжинском) соборе, созванном при Силадитийе в 634 г. (и почти одновременно с Ш. Константинопольским, 680-691 г.), на котором учения Малого Экипажа были положительно осуждены.

    Нам говорят, что вскоре после оставления Хиуен Тзангом Индии буддисты подверглись жестоким гонениям и притеснениям со стороны индусов, подстерегаемых учеными браминами, но даже в одиннадцатом столетии цари Кашмирский и Орисский, все еще поддерживали религию Гаутамы. В двенадцатом столетии, когда Кашмир был завоеван мусульманами, в Индии же не оставалось буддистов за исключением немногих, которые сохранили жалкое существование, усвоив индусские верования относительно кастовых учреждений и ритуала.

    Время появления в Тибете первых миссионеров буддизма в точности не известно. Первый буддистский царь Тибета послал в Индию за священными писаниями в 632 г. нашей эры, но спустя столетие последователь местного идолопоклонства, — говорят нам, — изгнал монахов, разрушил монастыри и сжег священные книги. Но церковь возвратилась торжествующею после смерти своего гонителя и быстро стала приобретать богатства и влияние, благодаря духу Будд, присутствующих в ней. Этот дух присутствует в хутуктах, занимающих почти подобное же положение, как кардиналы в римской церкви, и он в особенности воплощен в Далай Ламе, непогрешимом главе церкви, земном представителе Адибудды, в буддистском папе. Но Далай Лама стал лиг в 1419 г. единственным светским властителем Тибета.

    Следующее описание высокой службы в Хласском главном храме даст читателю понятие о степени развития, которого теперь достиг ламаизм.

    В главный храм священного города входят через широкий притвор, где продаются святая вода и четки и в котором стоят 4 статуи архангелов. Стены покрыты грубыми рисунками, изображающими сцены из легенд о Будде, а крыша поддерживается шестью массивными столбами, покрытыми лепною работою с яркою окраскою и позолотою. Сама церковь состоит из длинного среднего пространства, отделенного рядами столбов от двух боковых пространств и сквозными серебряными решетками, в виде занавесей — от двух больших алтарей. На боковое пространство с каждой стороны выходят 14 приделов. В конце находится святое место, в котором помещаются 15 украшенных драгоценными камнями табличек с мистическими символами и другими выводами буддистской метафизики, а в наиболее отдаленной нише, представляющей род апсиды, находится великолепная золотая статуя обоготворенного Гаутамы Будд. Слева — трон Далай Ламы, справа — трон Панчен Ламы, а с обоих сторон в нисходящем порядке, как по величине, так и по великолепию, — сиденья хутукт, аббатов и 14 степеней низшего духовенства. Против статуи Будды находится главный, жертвенный алтарь, поднятый на несколько ступеней над полом. На верхних ступенях стоят статуи из золота, серебра и глины, на нижних — колокольчики, лампы, кадила и другие предметы, употребляемые при священнодействии. По звуку рожка или трубы, духовенство собирается в притворе в мантиях и шапочках. При третьем сигнале, процессия, имея впереди себя живого Будду, шествует по боковому крылу. Когда Далай-Лама опустился на свой трон, каждый Лама отвешивает перед ним по три поклона и в определенном порядке садится на диван, скрестив ноги. Тогда звонят в колокол, и все бормочут Три Убежища, Десять Предписаний и другие формулы. По наступлении молчания, снова звонят в колокол, и жрецы храма начинают петь более длинные отрывки из священных книг. В праздничные дни наиболее торжественным моментом службы является молитва об обвящении когда благословляются приношения. Звонят в колокол, и все монахи начинают петь молитвенный гимн, в котором прося о присутствии Духа всех Будд. Один из монахов держит над собою зеркало, — смысл, по-видимому, тот, чтобы запечатлеть изображение духа при его появлении; другой монах поднимает кружку; третий — мистически символ мира; четвертый — чашу; другие – разную священную посуду и мистические и символы. Голоса поющих, звук колоколов, барабанов и труб становится все громче, и храм наполняется ладаном из священных кадил. Монах, держащий кружку, несколько раз обливает водою, смешанною с сахаром и шафраном, зеркало, которое другой монах каждый раз вытирает шелковым полотенцем. Вода стекает с зеркала над символом мира и стекает в стоящую внизу чашу. Из нее святая смесь выливается в другую кружку. Одна или две капли ее могут быть накапаны на руки каждого из участвующих в службе монахов, которые мажут священною жидкостью макушку своей выбритой головы, свой лоб и свою грудь. Затем они проглатывают остальные капли, веря, что они проглатывают часть божественного существа, изображение которого было запечатлено в зеркале, по которому протекла вода.

    «Действительно, — заканчивает Рис-Дэвидс свою книгу, — ламаизм со своими бритыми жрецами, колокольчиками и четками, своими статуями, святою водою и пышными облачениями, своею службою с двойными хорами и процессиями, своими мистическими церемониями и каждением, причем миряне играют лишь роль зрителя; своими аббатами, поклонением двойной деве, святым и ангелам, своими постами, исповедями и чистилищем, своими великолепными монастырями и пышными храмами, своею могущественною иерархиею, своими кардиналами и своим папою, — с внешней, по крайней мере, стороны, весьма походят на римский католицизм».

    Еще раз о психологии лживости и обмана.

    Эпилог буддизма.


    Я много раз говорил, что вся философия индусов изобретена европейцами нашего времени и только навязана индусам. А как это произошло, я покажу на истории «Теософического общества».

    «Основные мысли современной теософии, — говорит д-р Леманн в своей иллюстрированной «Истории суеверий и волшебства» (стр. 355), — заимствованы особенно из буддизма. Этим в развитие европейского духа был внесен новый момент, который мы также не должны обходить молчанием, как не можем оставить без внимания и высокодаровитую, во многих отношениях замечательную родоначальницу всего этого учения».

    Вполне соглашаясь с этими словами историка суеверий и волшебства, мы и начнем.

    Елена Петровна фон Ган-Роттенштерн, дочь русского полковника графа Петра фон Ган-Роттенштерна и писательницы Ган, родилась в 1831 году в южнорусском городе Екатеринославе. С самого раннего детства она была предоставлена на попечение прислуги и ее фантазия получила себе первую пищу в нянькиных сказках о всевозможных духах; сверх того, ей рано привили веру в то, что она, в качестве «воскресного дитяти» (так как родилась в воскресенье), должна быть особенно способна видеть духов и иметь с ними общение. Она была очень нервным сомнамбулом-ребенком, сны которого доходили до яркости галлюцинаций. В результате она воображала себя постоянно окруженной существами, которые, хотя и были невидимы для других, но в обществе которых и в мечтательном уединении она чувствовала себя особенно хорошо. В детстве, говорят, она была с одной стороны в высшей степени своевольна и упряма, а с другой — обнаруживала наклонность к мистическим книгам и умствованиям. Легко понять, что из таких задатков, в связи с ее неукротимой энергией, должно было развиться нечто особенное.

    В 1848 году, еще 17 лет от роду, Елена Петровна вышла замуж за генерала Блаватского, но спустя три года, когда ей минуло только 20 лет, они разошлись, и Елена Петровна в течение двенадцати лет путешествовала на свой счет по Европе, Америке, Египту и Индии, сохранив фамилию своего мужа, и развивая свои воображаемые способности как медиума. По ее, никем не проверенным словам, она провела семь лет — от 1863 до 1870 года — у великих махатм в Гималаях. Эти махатмы, честь отыскания которых принадлежит самой Елене Петровне, представляют, по ее словам, общество чрезвычайно мудрых мужей, которые скрываются в самых недоступных местностях Тибета и своей святой жизнью и прилежным исследованием тайн природы достигли почти божественной прозорливости и мощи. Махатма, — говорила она, — или его адепты, обладает способностью читать мысли людей и оказывать внушение на каком угодно отдаленном расстоянии. Он может разнимать или разлагать материальные предметы на их составные части; с помощью тайных сил он в состоянии «устремлять» эти части в любое место, где он снова собирает их в первоначальную форму. Таким путем какой-нибудь предмет может внезапно появиться в замкнутом пространстве. Далее адепт может вызывать звуки, приводить тела в движение, не касаясь их, и с помощью невидимой силы препятствовать перемещению предметов. Он может на всяком расстоянии без материального посредства делать сообщения другим адептам и наконец, на некоторое время отделять душу от тела, так что она получает возможность по собственной инициативе предпринимать экскурсии независимо от времени и пространства.

    При этом-то Гималайском братстве мудрых мужей, которое там существует многие тысячелетия, Елена Петровна будто бы провела семь лет, была посвящена в его тайны и сама сделалась адепткой. До сих пор махатмы, — говорила она, — хранили свою мудрость при себе, как глубокую тайну, но теперь по их вычислению, настало время выступить с нею перед людьми. Для этого они и отправили ее ученицу, чтобы она возвестила миру «знание посвященных». Приехав из Индии в Египет в 1870 году, она сначала основала там в Каире спиритическое общество, которое, однако, скоро распалось, а затем, по приказанию своего учителя, махатмы Кута Хуми, уже в сорокалетнем возрасте, проехала через Европу в Нью-Йорк. Здесь она сошлась с ревностным спиритом полковником Генри Олькоттом и в 1875 году, когда ей было уже 44 года, она совместно с ним учредила теософическое общество, которое имело своей целью:

    1) положить основание всеобщему братству, которое обнимало бы все человечество без различия народности, цвета и вероисповедания;

    2) содействовать изучению арийских и других сочинений по религии и науке и отстаивать значение древней азиатской литературы, особенно же браманской, буддийской и зороастровой философии;

    3) исследовать сокровенные тайны природы, особенно психические силы, дремлющие в человеке».

    Полковник Олькотт был первым президентом этого общества и перевел его на «главную квартиру» в Индию в предместье Адьяр около Мадрасы.

    Ее литературная деятельность началась в консервативных изданиях «Русском вестнике» и «Московских ведомостях», где она описывала свои индийские приключения под псевдонимом Радда-Бай, а затем, несколько лет спустя, в 1877 г, Елена Петровна, сохранившая и после расхождения фамилию мужа, — Блаватская, — издала в Бостоне, когда ей было уже 46 лет, свое большое главное произведение «Раскрытая Изида». Здесь она старается доказать, что так называемая ею теософия есть лишь тайная, внутренняя сущность, содержащаяся в религиозных и философских системах древних времен, в магии, спиритизме и т.д. Предлагаемое ею учение представляет собой экстракт из самых разнообразных систем, причем она обнаруживает большую начитанность в редких магических произведениях. Однако, по словам составительницы, книга ее возникла не чисто естественным путем, а совершенно напротив; большая часть ее исходит от махатм, души которых посещали автора ночью в его рабочем кабинете: на следующее утро она всегда находила множество исписанных листков, далеко превышавшее то, что она сама могла бы написать за то же время.

    И вот Блаватская и полковник Отлькотт стали разъезжать по Индии и всюду проповедовать там будто бы исходящую от нее же новую религию, теософию. Они приобрели там множество приверженцев, которые распространяли затем это учение далее, так что в последующие годы теософические общества стали образовываться повсюду, в особенности же в странах с английской речью. То обстоятельство, что теософия нашла себе немало последователей, объясняется в сущности теми же причинами, как и распространение спиритизма. Прежде всего религиозные догматы теософии, имеющие якобы буддийское происхождение, обладают для христиан своеобразной прелестью в своем мистико-фантастическом отпечатке, да и одно то, что теософия не знает учения о вечном осуждении, создало для него немало сторонников, а Блаватская, кроме того, засвидетельствовала истину своего учения и доказала свою собственную принадлежность к адептам с помощью ряда чудесных деяний. Так, с потолка комнаты, где она находилась, падали письма от ее друзей, махатм, в особенности, от ее учителя Кута Хуми, и в письмах этих содержались длинные, подробные обсуждения глубокомысленных проблем, о которых только что шли прения. Предметы, которые она сейчас держала в руке, исчезали и оказывались в других домах, где она совсем не была. Брошка, потерянная одной, совершенно неизвестной ей особой в совсем другом месте Индии, явилась, по ее желанию, у нее и оказалась в подушке, которая совершенно произвольно была выбрана среди других имеющихся у нее подушек. Особенно часто случались эти чудесные вещи на главной ее квартире в Адьяре в Индии, близ Мадраса. Здесь показал себя впервые в астральном образе Кут Хуми, т.е. явилась его душа, снабженная лишь тонкой материальной оболочкой, чтобы его могли видеть смертные. Здесь же находился «ковчег», священный шкаф, к которому туземцы относились с религиозным благоговением. Разбитые предметы, положенные в него, исчезали и заменялись новыми того же рода. Точно так же в нем исчезали письма с вопросами к махатмам, а спустя несколько минут оказывались пространные ответы на них и т.д.

    Все эти чудеса возбудили, конечно, большое внимание, но настоящим образом они стали известны в Европе благодаря маленькой, мастерски написанной книжке Синнета «Сокровенный мир», 1881 г, которая была переведена на большинство европейских языков. Автор обнаружил здесь большую практичность. Он не довольствовался простой передачей происшествий и утверждением, что все это случилось вполне естественным путем, благодаря высшему разумению махатм и их учеников. Он везде показывает в то же время, что эти кажущиеся чудеса вполне согласуются с известными теперь законами природы, так что западные естествоиспытатели нуждаются лишь в более глубоком знании естественных сил, чтобы получить возможность производить то же самое.

    «Книжка эта, — продолжает д-р Леманн (стр. 359), — действительно написана так хорошо и получает через то такую кажущуюся достоверность, что прямо не решаешься отрицать заранее возможности рассказываемых здесь «чудес». И все-таки, как оказывается, — дополняет он, — они были лишь утонченным обманом. Некто г-н и г-жа Кулом, долгое время проживавшие на главной квартире Блаватской в Адьяре, рассорились с Блаватской и стали всюду рассказывать, что они вместе с двумя индийскими плутами-факирами были соучастниками Блаватской в совершении ею обманов. Это возбудило такое большое внимание, что Лондонское «Общество психических изысканий» послало одного из самых выдающихся своих членов, м-ра Ходгсона, в индию, чтоб он расследовал дело на месте. Он устроил перекрестные допросы обоих сторон и добыл несколько писем Блаватской, которой тогда уже было около 53 лет, и таких, которые якобы принадлежали махатмам. Письма эти были подвергнуты сравнению лондонскими графологами, причем оказалось, что письма махатм были написаны самой Блаватской. Затем Ходгсон установил, что большинство рассказов и различных чудесах противоречат друг другу, а «Ковчег» оказался просто-напросто фокусническим прибором с выдвижной задней стенкой, так что в него можно было проникнуть через потаенную дверь, находившуюся в стене спальни Блаватской. В своем обширном отчете, напечатанном в 9-й части «протоколов» общества за 1885 год, Ходгсон приходит к тому выводу, что Блаватская самая образованная, остроумная и интересная обманщица, какую только знает история, так что ее имя заслуживает по этой причине быть переданным потомству».

    Отчет Ходгсона нанес удар теософии. Многие из теософических обществ распались, и дело нисколько не выиграло от того, что в 1886 году Синнет написал «Случаи из жизни Блаватской», где он старается очистить ее от всех обвинений. Теософические общества отпали от главной квартиры в Индии и та, которая подняла всю эту бурю, умерла в 1891 году в Лондоне, забытая, оставленная большинством своих бывших приверженцев в шестидесятилетнем возрасте.

    Посмотрим теперь ее философию.

    «Религиозная система теософии» была изложена впервые в ее «Раскрытой Изиде». Это громадное произведение появилось в 1887 году, когда Блаватской было 56 лет, в совершенно переработанном виде под заглавием «Тайное учение». Впоследствии она дала краткое изложение главных пунктов своей системы и в «Ключе к теософии». Но лучшее, наиболее наглядное и талантливое выражение эта система нашла себе у Синнета в его «Тайном Буддизме», 1883. В противоположность большинству других положительных религий, теософия является в этих произведениях как самый чистый пантеизм. В «Ключе к теософии» говорится:

    «Мы отвергаем представление о личном, вне мира стоящем, человекообразном боге, который есть лишь исполинская тень человека и даже не лучшего человека. Мы веруем во всеобъемлющее, божественное начало, из которого все выходит и к которому все возвращается в великом круговороте жизни». Для этого учения характеристичны также две мысли, позаимствованные у буддизма, а именно — о деятельности (карме) и о перевоплощении.

    Деятельность как будто отождествляемая с действительностью (по-буддийски карма) есть, — говорит он, — «закон неизбежных следствий». «Все, что случается с человеком здесь, на земле, не только его внешние отношения, но и развитие его личности, есть строгое последствие его прежней жизни в этом или в прежних существованиях. Когда человек умирает, его душа отправляется в Девахан (разновидность рая — нирваны), где она вкушает совершенное блаженство, утрачивая всякое воспоминание или знание о бедствиях земной жизни. Такое состояние блаженства служит наградой за добро, которое душа совершила во время своего пребывания на земле; оно продолжается до тех пор, пока не будут вознаграждены эти заслуги. Тогда душа опять рождается, снова входит в человеческое тело, и как внешние отношения, так и внутренне развитие, начинающиеся теперь для души, являются прямыми следствиями ее прежней земной жизни. В чем душа тогда погрешила, то отмщается ей рано или поздно, приводя за собой свои естественные последствия. Таким образом, душа попеременно пребывает то в раю-девахане, то на земле, пока не будет искуплена вся ее вина и вместе с тем не отпадет необходимость возрождения. Тогда душа сливается со всеобщим божественным началом, т.е. творческой силой природы — нирваной, где рай и бог сливаются вместе.

    Таковая теория, выработанная окончательно только в 1885 году для европейских и американских теософов Синнетом под видом обновленного буддизма. Но всякая теория нуждается в подтверждениях. И вот, подобно тому, как спириты находят подтверждения своего учения в сообщениях духов, теософическое общество ссылалось на махатм. Теософия, по их утверждению, до сих пор содержавшееся в тайне учение этих последних, а так как они и в других областях далеко превосходят остальных смертных своим разумением, то их учение о мировом порядке и о судьбе человеческой души должно стоять выше всякой критики. Сверх того, они получили непосредственные наставления от Гаутамы Будды во время его последнего воплощения, и так как Будда при своем пребывании на земле успел уже настолько очиститься, что мог приступить к вечному блаженству рая-нирваны, и только добровольно отрекся от него, чтобы еще раз родиться среди людей в качестве учителя, — то знание махатм имеет божественное происхождение. А тем, кто спрашивал, какое же можно получить удостоверение в существовании и сверхчеловеческом знании махатм, указывали на чудесные деяния, которые способны совершать Елена Петровна и другие адепты. Таким образом и Блаватская для оправдания своей миссии должна была, как и другие основатели религий, прибегнуть к чудесам. Но, как дочь 19 столетия, она сама не верила в чудеса в смысле нарушения естественного порядка вещей; она видела в них скорее лишь результаты высшего уразумения законов природы и держалась того взгляда, что западная наука тоже постепенно дойдет до них. А в чем состояло «высшее разумение» Блаватской и чем доказывается существование ее учителей, махатм, это можно считать достаточно выясненным после расследования английского научного общества. Вместе с тем теософия низвелась до степени простого продукта фантазии.

    Со стороны Блаватской, — говорит далее д-р Леманн, — было решительно гениальною мыслью отнести местопребывание махатм в Тибет, т.е. недоступную область, лежащую на границе Индии. Ведь индийские факиры, особенно же высшая их группа или секта, так называемые йоги, уже давно пользуются в Европе великой славой как волшебники. Теософы видели в этих йогах род несовершенных махатм: хотя они и могут совершать много чудесных вещей, но не достигают однако степени высоты адептов и пользуются лишь гипнозом, чему выучился от них португальский аббат Фариа еще в начале XIX века. Также несомненно, что факиры умеют приводить себя в состояние искусственного сна, подобного тому, который представляет собой естественное явление у многих животных, так что могут жить без пищи и почти без дыхания довольно долгое время, целые недели, даже месяцы. Но все эти явления до сих пор не более осмысленны у факиров Индии, чем в Европе в средние века у христианского духовенства, где гипнотическое внушение подводилось под сношения с дьяволом (слово того же корня, как и халдей и даже культ).

    Древнейшие описания явлений внушений мы видим, например, в описаниях чудес Моисея или чудес Христа, причем их легендарность нисколько не компрометирует их реального существования в древности, но наоборот подтверждает ее: учителям этим приписывались только такие дела, которые совершались повсеместно отдельными жрецами, у из алтарей. А временное исчезновение этой профессии в Европе после крестовых походов обязано своим происхождением по-видимому именно необыкновенному развитию самогипноза, причем по-видимому большинство нервных женщин брачного возраста под влиянием слышимых ими с церковных алтарей внушений, получали галлюцинации о своих половых сношениях с нечистой силой, и, разболтав об этом своим приятельницам, признавались за ведьм и сжигались инквизицией, что только увеличивало нервность и направляя воображение женщин при возникновении у них полового инстинкта в эту сторону. Первые попытки естественного объединения явлений гипноза мы видим в конце XVIII века у Месмера (1734—1815), который приписал производимые усыпителем действия переходом с него на усыпляемого особой присущей человеку магнетический силы, и применял это к лечению болезней. Потом английский врач Брэд в сороковых годах XIX века, отвергая теорию «животного магнетизма» как чего-то сходного с обычной магнитной силой, перешел на чисто экспериментальный путь, сводя дело усыпления на простое утомление от однообразных манипуляций усыпителя, но не объяснив этим механизма внушения. Эпоху в этом отношении создали только опыты Шарко в 1875 году в Парижской больнице нервных болезней, и с тех пор началась серьезная разработка этого предмета, которая еще ждет окончательного решения и очень возможно, что механизм беспроволочного телеграфирования разрешит нам и эту психологическую проблему.

    А что касается до Азии, то там явления гипноза и способы внушения стоят и в начале ХХ века на той же мистической ступени, на какой были и в Европе в XVIII веке до появления Месмера. Вся разница лишь в том, что действующие тут силы считаются еще божественными, а не демоническими, а потому и самое искусство не только не истребляется, а наоборот, культивируется, оставаясь на религиозно-мистических представлениях.

    Особенно преувеличенные представления об искусстве индийских факиров распространил в Европе современник Блаватской Луи Жакольо, издавший в 1875 году «Спиритизм в разных местах света. Сокровенные науки в Индии» и «Посвящение», где он описывает фокусы факиров, виденные им лично. Тяжелые бронзовые предметы в Индии движутся по одному знаку волшебника; палочки пишут на песке ответы на задуманные вопросы; семечки, выбранные самим Жакольо, вырастают в несколько часов в большие растения и т.д. Все это происходит, по-видимому, без непосредственной связи с факиром, который спокойно и полуобнаженный сидит при этом на полу, имея при себе лишь свою бамбуковую палку с семью узлами, как знак своего достоинства. Здесь, по-видимому, совершенно исключено всякое фокусничество, и потому Жакольо и приходит к заключению, что тут участвуют неизвестные еще силы.

    Однако наблюдения Жакольо имеют тот недостаток, что он всегда виделся с факиром совершенно наедине. Этим, по его словам, он хотел помешать волшебнику найти себе сообщников в своих служителях-туземцах. А так как он признается, что не мог выдерживать пронзительных глаз факира, пристально смотревшего на него иногда по целым часам, прежде чем что-нибудь случится, то нет ничего невозможного, что последний прямо гипнотизировал его. А во время гипноза факир мог внушить ему все то, что, по его воображению, он видел своими закрытыми глазами.

    На деле же факиры выполняют множество чудесных вещей лишь благодаря своей изумительной ловкости в фокуснических проделках. М-р Ходгсон воспользовался своим вышеупомянутым пребыванием в Индии, чтобы поступить в учение к факирам. По его словам, он знает уловки, необходимые для большинства указанных фокусов и, сверх того, приводит поразительные примеры, как даже искусные наблюдатели оказываются не в состоянии давать надежные сведения о том, что они видели при таких представлениях. Факты оказываются при передаче гораздо чудеснее, чем они были в действительности.

    Расскажем об одном таком фокусе, так как он имеет свою историю. Известие о нем мы находим в «Раскрытой Изиде» Блаватской. Факир входит на открытое место, — говорит Елена Петровна, — где его тотчас окружает толпа зрителей. Он расстилает на земле кусок ковра и топчет его кругом ногами. Ковер скоро начинает двигаться и вскоре затем из-под него выползает мальчик. Тогда волшебник берет свиток каната и бросает его в воздух. Свиток распускается и поднимается все выше и выше, пока один конец каната исчезнет в воздухе, а другой спустится до земли. Мальчик взлезает по канату и скрывается вверху из глаз зрителей. Тогда между факиром и мальчиком завязывается разговор, оканчивающийся тем, что факир в гневе схватывает нож и тоже взбирается по канату. Он проводит наверху некоторое время, и вскоре оттуда падают окровавленные члены мальчика вместе с головой и туловищем; потом опять появляется факир, спускаясь по канату. Волшебник кладет разрубленное тело мальчика в мешок и встряхивает последний: из мешка снова выскакивает живой мальчик и убегает. Так рассказывает дело Блаватская.

    И вот, в конце 1890 года, один молодой американец, м-р С. Эльмор, описал такой же случай в «Чикагской трибуне», прибавив тут же, что он сам присутствовал с одним своим другом при этом представлении в Индии. Друг этот, художник, сделал тогда, — говорит он, — несколько набросков, а Эльмор сделал ряд моментальных снимков. На набросках художника оказалось все, о чем говорилось в сообщении, а на фотографических карточках был лишь факир, оживленно жестикулировавший, и зрители, смотревшие по ходу действия то вверх, то вниз. Ни каната, ни мальчика, ни окровавленных членов и т.д. на снимках не было ни малейшего следа. Отсюда автор выводил заключение, что факир загипнотизировал своих зрителей и внушал им все явления в виде галлюцинаций.

    История эта обошла все газеты, а также попала в научные периодические издания.

    Но так как, по нашим теперешним сведениям о гипнотизме, совершенно непонятно, каким образом отдельный человек мог загипнотизировать целый круг зрителей и вызвать одну и ту же галлюцинацию у всех, притом также и у иностранцев, незнакомых с его языком, то это дело возбудило огромное внимание. М-р Ходгсон написал издателям упомянутой газеты, сообщая им, что во время своего пребывания в Индии он тщетно старался увидеть этот фокус; ему даже не удалось отыскать человека, который когда-либо видел его, или хотя бы только знал кого-нибудь, кто был свидетелем такого представления. Поэтому ему очень хотелось бы узнать, где м-р Эльмор присутствовал при этом редком зрелище. А м-р Эльмор чистосердечно признался, что вся эта история вымышлена: у него уже заранее составилось мнение, что фокусы факиров основаны просто на гипнозе, и что это можно доказать с помощью моментальной фотографии. На основании этой своей гипотезы он и выдумал весь свой рассказ и употребил псевдоним С. Эльмор («обманывай больше»), с целью намекнуть догадлитвому читателю, что все это мистификация. Таким образом, весь фокус оказался просто продуктом фантазии изобретательного янки.

    Но откуда же взяла эту историю Блаватская? Это объясняет нам Кизеветтер в «Психических этюдах» (стр. 419). Известно, что эта дама, или скорее, кто-нибудь из ее ближайших сообщников, были очень сведущи в старинной европейской литературе, касающейся магии. И вот как раз совершенно такая же история рассказывается в книге Иоганна Бейера «О чарах демонов». Отсюда ясно, что Блаватская свободно обработала этот рассказ и отнесла сцену действия в Индию, чтобы воспользоваться им в качестве доказательства высоких способностей, какими обладают факиры. Таким образом, весь этот фокус факиров представлял из себя вымысел от начала и до конца. Мораль же этой истории очевидна: к подобным сообщениям надо относиться с большой осторожностью, даже если моментальные снимки и иные научные данные сообщают им некоторую кажущуюся достоверность».

    Так говорит д-р Леманн в своей «Истории суеверий и волшебства» (стр. 365). Никогда никакой факир не производит этого общеизвестного в Европе, но (до сообщения их туда европейцами) неизвестного в Индии чуда. А в доказательство курьера я сам могу прибавить, что слышал это чудо от одного моряка, проезжавшего через Индию из Одессы во Владивосток, как виденное его собственными глазами. Таковы «чудеса Индии» , так чему же удивляться после того, что там же главное место появления и чудесных рукописей-уников, по которым мы узнаем волшебные сказки о древнем золотом веке азиатских народов?

    Конец семидесятых годов был временем высшего процветания физических медиумов. То, что совершил Слад в Лейпциге, едва ли когда-нибудь было достигнуто или превзойдено раньше или после. Можно было подумать, что медиумические проявления лишь для того достигли такой головокружительной высоты, чтобы тем глубже было последующее падение.

    В шестом томе «Христа» у меня была глава под названием: «Психология лживости и обмана», где я пытался объединить проявления лживости у людей с мимикрией, почти повсюду проявляющейся в мире животных и даже растений. А здесь мне снова необходимо возвратиться к этому же предмету по поводу только что приведенной биографии Е.П. Блаватской, этой, по выражению Ходгсона, «интереснейшей обманщицы, какую только знает история и которой имя по одной этой причине заслуживает быть переданным потомству».

    Нельзя же наконец не видеть того, что все наши истории чрезвычайно похожи на зоологические музеи с чучелами. Как в этих музеях вы видите только внешние облики всех представленных там животных, но не получаете представления о их внутренних органах и тем более о психических силах, приводивших их в движение, так и в современных нам псевдо-научных историях государств вы видите, да и то апперцепционно, лишь внешние контуры фигурирующих там деятелей, но не получаете никакого представления о внутренних рычагах их деятельности и не достает вам в этих деятелях самого главного — человеческой души.

    Попробуем же поправить этот недочет хоть для Елены Петровны. Подобно палеонтологу, который по одному скелету исчезнувшего давно с лица земли животного, восстанавливает его внешний вид и образ жизни, постараемся восстановить естественное развитие ее психики по той канве, какую мы имеем в этом кратком эскизе ее жизни.

    Еще в детстве ее воображение наполняется фантастическими рассказами и романами в домашней библиотеке ее матери и живя наполовину воображением, она, как актриса во время исполнения роли, уже переставала отличать воображаемое от действительного и то, чем она в действительности была, от того, чем ей хотелось быть. В такой роли вечно живут люди с сильно развитым воображением, не только женщины, но и мужчины, особенно в своей молодости. Не видя вокруг ничего чудесного, они наполняют чудесами и отдаленное прошлое и отдаленные, мало известные в их время страны, своей богатой внутренней жизнью. Они обыкновенно производят при первых встречах на окружающих чарующее впечатление, особенно мужчины на женщин и женщины на мужчин. Но это очарованье постепенно исчезает при долгой совместной жизни: человек, живущий в мире призраков и строящий воздушные замки, начинает казаться другому, особенно обыденному сожителю, просто пустым мечтателем, не способным к общечеловеческим привязанностям. Нечто подобное должно было случиться и с Еленой Петровной, когда она еще в семнадцатилетнем возрасте очаровала генерала Блаватского, вышла за него замуж, очевидно, в ожидании изъездить с ним всю Европу, а затем попасть и в малодоступные места волшебной Индии, чтобы увидеть все ее чудеса. Но генерал оказался прозаичен, прошли три года скучной для нее семейной и светской жизни, и она бежит от него путешествовать на какие-то имевшиеся у нее средства по свету, в погоне за его чудесами. Но чудеса повсюду бегут от нее, спиритические сеансы нигде не дают ей новых откровений, и вот после многих лет погони, она уже на 33-м году своей жизни достигает последнего убежища — Индии. Там, по ее словам, она пробыла семь лет, почувствовала, как ушла ее молодость в вечной погоне за необыкновенным, а расстаться со своими грезами для нее стало теперь то же самое, что расстаться с жизнью, которая в продолжение сорока лет была переплетена с ними.

    Привившаяся с детства привычка изображать из себя нечто необычное и выработавшаяся вместе с этим привычка самогипнотизировать себя, причем ее руки, без участия ее ясного сознания, писали своеобразные компонаты из всех прочитанных ею книг, постепенно сделали из нее вечную актрису, а непреодолимое желание убедить других в своей правоте, заставили ее, уже утратившую энтузиазм и очарование молодости, пополнять эти бреши и шарлатанствовать.

    Шарлатанство ее, как и всегда бывает, привело ее к разоблачениям, о которых я уже упоминал. А теперь я только приведу один образчик ее самоусыпленного бессознательного творчества.



    Примечания:



    1

    Брама по-санскритски значит слово.



    6

    Еще раз напомню читателю, что корень слова культ тот же самый, как и слова колдовство (КЛД = КЛТ). Точно так же и церковно-славянское слово бог и греческое Бахус — одинакового друг с другом происхождения, и это легко доказать, потому что оно только по-славянски имеет реальный смысл: богатый, богатырь, как и маг значит просто — могучий. Слово Бахус первоначально бохос <…> только прибавило к богу обычное окончание имен мужского пола — «ос», а затем благодаря тому, что греческий звук <…> есть придувное Б, как бы среднее между Б и В, а славянский звук Г, более похожий на немецкий h, неупотребителен в средине слов <…> транскрипция слова Бог <…> перешла в транскрипцию Вакх <…>. Таким образом Вакхический культ, в переводе на русский язык значит просто божественное колдовство. И это вполне соответствует уже сделанным мною выводам, что славянское влияние в средневековой Великой Ромее (Византии) преобладало над греческим и латинским, вплоть до Кирилла и Мефодия, когда славянские ученые Балканского полуострова, а с ним и Царьграда, не довольствуясь тем, что сами говорили друг с другом по-славянски, захотели и писать на своем родном языке. Но гонение на славянский язык началось уже не с Царьграда, который поощрял, а из усилившегося тогда союзом с Западной Европой папского Рима после 871 года, когда Мефодий был заточен Зальцбургским католическим архиепископом в Швабии.



    7

    А. Д. Руднев, «Материалы по говорам Восточной Монголии». 1911.



    8

    Вот начало:

    Ундор ба йсхе олян оргильдо

    Обор ба аро дурен модосни

    Унге бурин набчи чичек дельгерен

    Уджехойе сяхан бяхо чагдаган.



    9

    Ксения Морозова. «Вестник Европы»…



    10

    Рассказчик сам не понимал этого слова: очевидно, что Сингаля — т.е. Цейлон, местожительство аракшасов.



    11

    Рассказчик забыл имя.



    69

    В позднейших текстах есть указание, что на празднике покаяния не должен присутствовать монах, не искупивший свой грех. Он должен признаться и понести должное наказание раньше. Если же он вспомнит о каком-нибудь проступке во время праздника, то не должен отвечать на вопросы чтеца, а должен освободиться временно от своего греха на время праздника тем, что говорит соседу: «Брат, я совершил такой-то и такой-то проступок: я очищусь от него, когда уду отсюда». Кто знает о проступке другого, тот должен убедить виновного очиститься до праздника покаяния, или, если тот не подвергает себя покаянию, должен воспретить ему присутствовать на празднике. В положении: «никто, на ком лежит проступок, не может держать праздника поста», ясно видно различие позднейших понятий от древних учреждений, создавших праздник покаяния именно для тех монахов, которые совершили какой-нибудь проступок.



    70

    Об этом дают представление например, указания о числе монахов и монахинь, присутствовавших на большом празднике, устроенном Асокой. Там было 800 миллионов монахов и только 96 000 монахинь.



    71

    Это отлучение не применялось в случае дурной жизни, а как наказание за оскорбление. Приводится восемь случаев, когда на мирян налагается такое наказание: «Когда мирянин старается, чтобы монахи не получали даров; когда он старается, чтобы монахи терпели вред; когда он старается, чтобы у монахов не было жилищ; когда он смеется и бранит монахов; когда он сеет между них раздоры; когда дурно говорит о Будде, когда дурно говорит об общине».



    72

    Рис-Дэвидс, стр. 159 русского перевода.



    73

    Буддизм, стр. 76.



    74

    Годжери, 1867, стр. 122.



    75

    Несколько интересных примеров этого приводится современными психологами. Таковы, например, случаи, приведенные доктором Карпентером и Б. Броди.



    76

    Дхаммапада (94—96).



    77

    Мана Сутта, стр. 14.



    78

    Притчи Будда-Кгоши, стр. 51.



    79

    Заседание 19 апреля 1866 года (записки имп. Академии Наук, т. Х, книжка 1, стр. 42.



    80

    Отметим, что Осип Михайлович Ковалевский (1800—1879) был родом поляк. В 1827 году он был отправлен в Иркутск, где изучил монгольский язык. В 1830 был командирован в Пекин, в 1833 году стал первым профессором монгольского языка в Казанском университете, а с 1862 года перешел профессором в Варшавский университет. А сам Василий Павлович Васильев, открывший эту рукопись, родился в 1818 году и с 1840 по 1850 год работал в Пекине, с 1851 по 1854 он был профессором китайской и тибетской словесности в Казанском университете, но быстро перешел в Петербургский, с 1855 года профессором, а затем стал академиком, и написал много серьезных исследований по китайской и тибетской письменности. Заподозрить того или другого из этих ученых в предумышленных подлогах невозможно, а в увлечении, наивной доверчивости, даже зависти, можно.



    81

    Т.е. сочинений Кшемендрабадды, Индрадатты и Батагаты, о которых будет в конце этого обзора.



    82

    Ольденберг, стр. 24, русский перевод.



    83

    Соединение славянских слов Агнец и Огонь, из созвучия которых и произошел обычай жертвоприношения Агнцев,т.е. Огнецов и созвездие Овна, так что этот обычай должен быть славянского происхождения, а не еврейского.



    84

    Ольденберг, стр. 25.



    85

    Ригведа, 129,пер. Гельднера и Кэти.



    86

    Ольденберг, стр. 57.



    87

    Появление Будд в различные мировые периоды не было однообразно по времени. В одной из Палийских сутр имеются указания, что последние из Будд появлялись в такие промежутки времени: один в 91 мировом веке до времени Будды, два в 31 веке, настоящий мировой век есть «благословенный», в нем было пять Будд, из которых четвертый есть Готама и ожидается появление пятого, Метейя. Едва ли нужно говорить о том, что все эти три Будды совершенно фантастические фигуры.



    88

    Эту речь обыкновенно называют Суттой о признаках внешнего мира («Не-Я»).



    89

    Чувства не суть Я. Кто, например, видит Я в чувстве наслаждения, тот должен бы был после того, как ушло это чувство, сказать: мое Я ушло. То же самое можно сказать и относительно чувства страдания и относительно чувств индифферентных: «Таким образом, человек, говорящий, что его чувства суть Я, считает свое Я существующим уже в этом видимом бытии, чем-то непостоянным, переполненным наслаждением и страданием, подверженным появлению и уничтожению. Потому, Ананда, и несправедливо рассматривать чувства, как Я».



    90

    Это место сообщено Бюрнуфом.



    91

    Ольденберг, стр. 228.



    92

    Ольденберг, стр. 230.



    93

    Сравните еще следующее, часто повторяющееся в Священных текстах место: это мое тело вещественное, составленное из четырех элементов, произведенное отцом и матерью, а то есть мое познание, прикрепленное к телу, привязанное к нему. Оно — как драгоценный камень, прекрасный, восьмигранный, хорошо обработанный, ясный и чистый, украшенный всяким совершенством, укреплен на ленте голубой или темной, красной или белой, или желтоватой.



    94

    Берлинский манускрипт, 414.

    В прозаических текстах встречается очень много подобных же замечаний. Так, например, один браманский аскет спрашивает Сарипутту: «Говорят, Нирвана, Нирвана, а что такое эта Нирвана, друг Сарипутта». — «Уничтожение наслаждений, уничтожение ненависти, уничтожение заблуждения — вот что, друг, называется Нирваной».



    95

    Введение к сочин. Рожерса.



    96

    Некоторые саманы и браманы, верящие в вечное бытие, учат, что «Я и мир непреходящи».



    97

    Доказательства в пользу такого предположения находим в присутствии некоторых свидетельств в текстах Палийской литературы; а равно и в отсутствии в ней известного рода данных. В памятниках этой литературы мы не находим ни малейшего намека на существование биографии Будды и это уже само по себе весьма значительно. Утрата текстов, некогда существовавших, и утрата всякого воспоминания об их существовании дело неслыханное в истории.



    98

    Во многих исследованиях происхождение буддизма от философии Санкхиа играет немаловажную роль.



    99

    Ольденберг, стр. 101.



    100

    Ольденберг, стр. 169.



    101

    Рис-Дэвидс, Буддизм, глава 1.



    102

    Козем или Касим — есть только вариация греческого слова Космос, т.е Мироздание.



    103

    Ольденберг, Будда, стр. 98 русского перевода, 1897 г.



    104

    Оставляя для ослепления самих себя, а также и читателя ортодоксальные историки постоянно оставля.т их без перевода и потому пишут вместо нашего, в том же порядке: Сугата, Сатха, Джина, Багава, Локо-Натха, Сарваджия, Дхарма-Раджа и т.д.



    105

    Рис-Дэвидс, стр. 14.



    106

    Рис-Дэвидс, стр. 15.



    107

    Полное издание его опубликовано профессором Чайлдерсом.



    108

    См. Христос, кн. VI, стр. 578.



    109

    Первое греческое издание было только в 1854 году, а латинский псевдо-перевод (на деле же оригинал) был издан Марсимом Фицином в 1471 году. Как и всегда, вслед за находкой латинского произведенного, выданного за перевод с утраченного греческого оригинала, был «открываем» другим лицом и см оригинал, а в этом случае даже на безграмотном греческом языке.



    110

    Современный Раджгир.



    111

    Матхуратха Виласина по Торнеру.



    112

    Возвращенный Рай, песнь IV , перевод Шульговской.



    113

    Рис-Дэвидс , стр. 76.



    114

    Проф. Фаусбель. Сутта Нипата, стр. 40, Евангелие от Матфея, XV, 10—21 и Марка, VII, 12—14.



    115

    Чома Кореси указывает на веру монгольских буддистов, что Майя была девственница, а св. Иероним говорит: «У индийских софистов существует предание, что Будда, основатель их системы, родился из бока девственницы».



    116

    Джатака, стр. 50. В «Лалите Вистаре» (Фуко, 61) этот сон превращается в действительность, и Будда спускается с неба в указанном месте.



    117

    Рис-Дэвидс: Буддизм, стр.12 русского перевода, М.Ц.Гинсубрга. 1901 г.



    118

    Юстиниан-Справедливый (в Великой Ромее), сын его Юстин от 527 по 578 год, а Хозрой Справедливый (в Персии) от 531 по 579 год.



    119

    А в довершение курьеза, Рис-Дэвидс даже поправляет его на три года; ему, — говорит он, — в 1899 году было 2144 года.








    Главная | Контакты | Прислать материал | Добавить в избранное | Сообщить об ошибке