Глава 13

Смерть его матери

Я помню, что матери Адольфа пришлось перенести серьезную операцию в начале 1907 года. Тогда она находилась в больнице сестер милосердия на Херренштрассе, и Адольф ежедневно навещал ее там. Ее лечащим врачом был доктор Урбан. Я не помню, что это была за болезнь, возможно рак груди. И хотя фрау Клара достаточно выздоровела, чтобы снова вернуться к ведению домашнего хозяйства, она оставалась очень слабой и болезненной, и время от времени ей приходилось лежать в постели. Однако через несколько недель после отъезда Адольфа в Вену ей, казалось, стало лучше, так как я случайно встретил ее в месте для гулянья, где в то время обычно разворачивался уличный рынок и куда приходили крестьянки из деревень, чтобы продавать яйца, масло и овощи. «С Адольфом все в порядке, – удовлетворенно сказала она мне. – Если бы я только знала, чему же он все-таки учится! К сожалению, он совершенно не упоминает об этом. Но я думаю, что он очень занят».

Это была хорошая весть, которая обрадовала и меня, так как Адольф не писал мне о том, что делает в Вене. Наша переписка касалась главным образом Бенкайзера, а другими словами – Стефании. Но его матери об этом, конечно, было нельзя говорить. Я спросил фрау Клару, как она себя чувствует. Далеко не хорошо, сказала она; ее мучили сильные боли, и очень часто она не могла спать по ночам. Но она предупредила меня, чтобы я не писал об этом Адольфу, так как, возможно, ей скоро станет лучше. Когда мы расставались, она попросила меня прийти навестить ее в ближайшие дни.

Тогда мы были очень загружены работой в мастерской; действительно, дела никогда раньше не шли так хорошо, как в тот год, заказы приходили часто и регулярно. Но, несмотря на эту тяжелую работу, я каждый миг своего досуга посвящал занятиям музыкой. Я играл на альте в Музыкальном обществе и в большом симфоническом оркестре. Проходили недели, и только в конце ноября я наконец нашел время навестить фрау Гитлер. Я был потрясен, когда увидел ее. Каким высохшим и изможденным было ее доброе, милое лицо! Она лежала в постели и протянула ко мне бледную, тонкую руку. Маленькая Паула пододвинула к ее постели стул. Фрау Клара сразу же начала говорить об Адольфе и была довольна оптимистичным тоном его писем. Я спросил ее, сообщила ли она ему о своей болезни, и предложил сделать это за нее, если писать для нее значит прилагать слишком большие усилия. Но она поспешно отказалась. Если ее состояние не улучшится, сказала она, ей придется послать за Адольфом, чтобы он приехал из Вены. Она очень сожалела о том, что вынуждена отрывать его от серьезной работы, но что же ей остается делать? Малышке нужно каждый день ходить в школу. У Ангелы достаточно своих забот (она ожидала второго ребенка), и она совсем не может полагаться на своего зятя Раубаля. После того как она встала на сторону Адольфа и поддержала его в его решении поехать в Вену, Раубаль рассердился на нее и больше не приходит; он даже не пускает Ангелу присматривать за ней. Так что не оставалось ничего другого, кроме как отправиться в больницу, как посоветовал доктор, сказала фрау Клара. Врач семьи Гитлер был очень популярным доктором Блохом, известным в городе как «доктор бедняков», отличный терапевт и огромной доброты человек, который жертвовал собой ради своих пациентов. Если доктор Блох посоветовал фрау Гитлер пойти в больницу, то ее дела, вероятно, были плохи. Я спрашивал себя, не является ли, в конце концов, моим долгом известить Адольфа. Фрау Клара сказала: как ужасно, что Адольф находится так далеко! Я никогда так отчетливо не понимал, как во время того моего визита, насколько преданна она была сыну. Она обдумывала и планировала его благополучие, призвав к себе все силы, которые у нее остались. В конце концов она пообещала мне, что расскажет Адольфу о своем состоянии.

Когда я ушел от нее в тот вечер, я был очень недоволен собой. Неужели нет способа помочь бедной женщине?

Я знал, как Адольф любил свою мать; что-то необходимо предпринять. Если его матери действительно нужна помощь, маленькая Паула слишком неловка и испуганна, чтобы быть хоть как-то полезной. Придя домой, я поговорил со своей матерью. Она сразу же предложила присматривать за фрау Гитлер, даже если она ей совершенно чужой человек. Но это запретил мой отец, который, имея преувеличенное представление о корректном поведении, решил, что будет дурным тоном предлагать помощь, пока тебя не попросили. Несколько дней спустя я снова пошел навестить фрау Клару. Я увидел ее на ногах, хлопочущей в кухне. Она чувствовала себя немного лучше и уже сожалела о том, что рассказала Адольфу о своей болезни. Я долго пробыл с ней в тот вечер. Она была более разговорчива, чем обычно, и – что совсем противоречило ее привычке – стала рассказывать мне о своей жизни. Что-то из ее рассказа я понял, о многом догадался, хотя многое и осталось невысказанным. Тем не менее история ее жизни, полной страданий, была рассказана юноше, преисполненному надежд в свои девятнадцать лет.

Но в мастерской время поджимало, а мой отец был строгим начальником. Даже в отношении моих художественных устремлений он, бывало, говорил: сначала – работа, потом – музыка. А так как приближалось особое выступление, то репетиции оркестра шли одна за другой. Иногда я буквально не знал, как все успеть. И вдруг однажды утром, когда я энергично набивал матрас, в мастерской появился Адольф. Он выглядел ужасно. Его лицо было таким бледным, что казалось почти прозрачным, глаза были тусклыми, а голос хриплым. Я чувствовал, что за его ледяным спокойствием скрыта буря страданий. Было впечатление, что он борется за жизнь с враждебной судьбой.

Он едва поздоровался, не задал ни одного вопроса о Стефании, не сказал ничего о том, что он делал в Вене. «Врач говорит, это неизлечимо» – вот все, что он смог произнести. Я был потрясен недвусмысленным диагнозом. Вероятно, доктор Блох сообщил ему о состоянии его матери. Возможно, он позвал другого врача для консультации и не смог примириться с этим жестоким приговором.

Его глаза горели, он разразился гневом. «Неизлечимо – что они хотят этим сказать? – кричал он. – Дело не в том, что болезнь неизлечима, а в том, что врачи не способны ее вылечить. Моя мать еще не старая. Сорок семь лет – это не возраст, когда уже отказываются от надежды. Но как только врачи ничего не могут сделать, они называют болезнь неизлечимой».

Это была знакомая привычка моего друга превращать все, с чем он сталкивается, в проблему. Но он никогда не говорил с такой горечью, с такой страстью, как сейчас. Внезапно мне показалось, будто Адольф, бледный, возбужденный, потрясенный до глубины души, спорит и торгуется со Смертью, которая безжалостно требует свою жертву.

Я спросил у Адольфа, не могу ли чем-нибудь помочь. Он не слышал меня, он был слишком занят этим сведением счетов. Затем он оборвал себя и заявил спокойным, сухим тоном: «Я останусь в Линце и буду заниматься хозяйством вместо матери». – «Ты можешь это сделать?» – спросил я. «Человек может сделать все, когда должен сделать» – и больше он ничего не сказал.

Я вышел с ним на улицу. Теперь, подумал я, он конечно же спросит меня о Стефании; возможно, ему не хотелось упоминать о ней в мастерской. Я был бы рад, если бы он сделал это, потому что точно выполнил указания и мог о многом ему рассказать, хотя ожидаемый разговор не состоялся. Я также надеялся, что Адольф, находясь в глубоких душевных переживаниях, найдет утешение в мыслях о Стефании. И безусловно, так оно и было. Стефания значила для него в те тяжелые недели больше, чем когда-либо раньше. Но он подавлял любое упоминание о ней – так глубоко его поглотила тревога о матери.

Я не могу вспомнить точно, когда Адольф вернулся из Вены. Возможно, это было в конце ноября, но, может быть, даже и в декабре. Но недели после его приезда не изгладились в моей памяти; они были в некотором смысле самыми прекрасными, самыми интимными неделями нашей дружбы. То, насколько глубокое впечатление оставили во мне эти дни, можно понять из простого факта: ни из какого другого периода нашего общения с Адольфом в моей памяти не выделяется так много подробностей. Он как будто преобразился. До этого я был уверен, что знаю его очень хорошо во всех отношениях. В конце концов, мы, объединенные исключительно близкими дружескими отношениями, прожили более трех лет, которые не допускали никаких тайн. Однако в те недели мне казалось, что мой друг стал другим человеком.

Ушли те проблемы и представления, которые обычно волновали его столь сильно, были забыты все мысли о политике. Даже его интерес к искусству был едва заметен. Он был никем, лишь преданным сыном и помощником своей матери.

Я не принимал слова Адольфа всерьез, когда он сказал, что теперь возьмет на себя ведение домашнего хозяйства на Блютенгассе, так как знал, что он низкого мнения о таких монотонных и рутинных, хоть и необходимых занятиях. Поэтому я скептически относился к его добрым намерениям и воображал, что они ограничатся несколькими жестами, исполненными благих намерений. Но я сильно заблуждался. Я недостаточно понимал эту сторону характера Адольфа и не понимал, что безграничная любовь к матери даст ему возможность выполнять непривычную домашнюю работу так хорошо, что она не могла им нахвалиться. Так, однажды, когда пришел на Блютенгассе, я увидел Адольфа, стоящего на коленях на полу в голубом переднике. Он драил кухню, которую не мыли уже давно. Я был на самом деле поражен и, вероятно, показал это, так как фрау Клара улыбнулась, несмотря на боль, и сказала мне: «Видишь, Адольф может делать все». Потом я заметил, что Адольф передвинул в комнате мебель. Теперь кровать его матери стояла на кухне, потому что там было тепло. Кухонный буфет оказался в гостиной, а на его месте стояла кушетка, на которой спал Адольф, чтобы быть ближе к матери и ночью тоже. Паула спала в гостиной.

Я не мог удержаться от вопроса, как он справляется с готовкой. «Как только закончу с мытьем полов, ты сможешь сам увидеть», – сказал Адольф. Но прежде чем я это смог увидеть, фрау Клара сказала мне, что каждое утро она обсуждает с Адольфом, что приготовить на обед. Он всегда выбирал ее любимые блюда и готовил их так хорошо, что она сама не могла бы сделать лучше. Она утверждала, что получает огромное удовольствие от приготовленной еды и что она никогда не ела с таким аппетитом с тех пор, как вернулся Адольф.

Я взглянул на фрау Клару, которая сидела на постели. Горячность слов разрумянила ее обычно бледные щеки. Радость оттого, что ее сын вернулся, и его преданность ей преобразили серьезное, изможденное лицо. Но за этой материнской радостью были видны несомненные признаки страдания. Глубокие морщины, сжатый рот и запавшие глаза показывали, насколько прав был доктор.

Разумеется, мне следовало бы знать, что мой друг не подведет даже в таком экстраординарном деле, так как, за что бы он ни брался, он делал это тщательно. Видя серьезность, с которой он занимался домашними делами, я подавил шутливое замечание, хотя Адольф, который всегда был таким щепетильным в отношении того, чтобы быть изящно одетым, безусловно, выглядел комично в своих старых вещах и фартуке. Я также не произнес и слов похвалы, так я был тронут этой переменой в нем, зная, сколько выдержки стоила ему эта работа.

Состояние фрау Клары менялось. Присутствие сына улучшило ее общее состояние и взбодрило ее. Иногда она даже вставала с постели во второй половине дня и сидела в кресле. Адольф предупреждал каждое ее желание и очень нежно заботился о ней. Никогда раньше я не видел, чтобы он проявлял такую любовь и нежность. Я не верил собственным глазам и ушам. Ни одного сердитого слова, ни одного нетерпеливого замечания, никаких резких попыток настоять на своем. Он совершенно забыл о себе в те недели и жил только для своей матери. Хотя Адольф, как утверждала фрау Клара, унаследовал много черт характера от своего отца, я в те дни понял, как сильно его характер был похож на характер его матери. Конечно, отчасти это было благодаря тому, что предыдущие четыре года жизни он провел с ней. Но помимо этого между матерью и сыном существовала особая духовная гармония, которая с тех пор мне никогда больше не встречалась. Все, что их разделяло, отошло на задний план. Адольф никогда не говорил о разочаровании, которое постигло его в Вене. На тот момент тревоги о будущем, казалось, больше не существовало. Атмосфера расслабленного, почти безмятежного довольства окружала умирающую женщину.

Адольф тоже, казалось, забыл обо всем, что его заботило. Только однажды, когда я уже попрощался с фрау Кларой, он дошел со мной до двери и спросил меня, видел ли я Стефанию. Но теперь этот вопрос был задан другим тоном. В нем больше не было нетерпения пылкого влюбленного, а лишь тайная тревога молодого человека, который боится, что судьба лишит его того последнего, ради чего стоит жить. Из его торопливого вопроса я понял, как много эта девушка значила для него в те тяжелые дни; наверное, больше, чем если бы она действительно была так близка ему, как он хотел бы. Я его уверил: я часто видел Стефанию, шедшую по мосту со своей матерью, и все, казалось, было по-прежнему.

Декабрь был промозглым и безрадостным. Дни напролет влажный тяжелый туман висел над Дунаем. Солнце светило редко, а когда оно появлялось, казалось таким слабым, что не давало никакого тепла. Состояние его матери заметно ухудшилось, и Адольф просил меня приходить только через день. Когда я входил в кухню, фрау Клара приветствовала меня, слегка приподнимая руку и протягивая ее ко мне, и слабая улыбка мелькала на ее лице, теперь искаженном болью. Я помню маленький, но важный случай. Просматривая тетради Паулы, Адольф заметил, что она учится в школе не так хорошо, как ожидала ее мать. Адольф взял ее за руку и привел к постели матери; там он заставил ее дать слово, что она всегда будет прилежной и благонравной ученицей. Наверное, этой небольшой сценой Адольф хотел показать матери, что он за это время осознал собственные промахи. Если бы он остался в реальном училище и окончил его, то избежал бы провала в Вене. Несомненно, это решающее событие, которое, как он сам сказал позднее, впервые привело его к разладу с самим собой, постоянно было у него в подсознании во время тех ужасных дней и усиливало его депрессию.

Когда я вернулся на Блютенгассе два дня спустя и мягко постучал в дверь, Адольф сразу же открыл ее, вышел в коридор и закрыл дверь за собой. Он сказал мне, что его матери совсем плохо и ее мучают ужасные боли. Даже больше, чем слова, его душевное волнение заставило меня осознать серьезность ситуации. Я решил, что мне лучше уйти, и Адольф со мной согласился. Мы молча пожали друг другу руки, и я ушел.

Приближалось Рождество. Наконец, пошел снег, и город приобрел праздничный вид. Но Рождества не чувствовалось.

Я шел по мосту через Дунай в Урфар. От людей в доме я узнал, что фрау Клару уже соборовали. Я хотел сделать свой визит как можно более кратким. Я постучал, и дверь открыла Паула. Я нерешительно вошел. Фрау Клара сидела в постели. Адольф обнимал ее рукой за плечи, чтобы поддержать, так как ужасная боль была менее жестокой, когда она сидела.

Я остался стоять в дверях. Адольф сделал мне знак уйти. Когда я открывал дверь, фрау Клара помахала мне рукой. Я никогда не забуду слова, которые тогда шепотом произнесла умирающая. «Густл, – сказала она (обычно она называла меня господин Кубичек, но в тот час назвала меня именем, которым всегда называл меня Адольф), – оставайтесь добрым другом моему сыну, когда меня уже не будет. У него больше никого нет». Я дал обещание со слезами на глазах и ушел. Это было вечером 20 декабря.

На следующий день Адольф пришел к нам домой. Он выглядел измученным, и по его обезумевшему лицу мы поняли, что случилось. Рано утром его мать умерла, сказал он. Ее последним желанием было быть похороненной рядом со своим мужем в Леондинге. Адольф едва мог говорить, так глубоко он был потрясен кончиной матери.

Мои родители выразили свои соболезнования, но моя мать понимала, что к практическим вопросам лучше всего приступить прямо сейчас. Следовало заняться организацией похорон. Адольф уже виделся с владельцем похоронного бюро, и похороны были назначены на 9 часов 23 декабря. Но нужно было еще о многом позаботиться. Следовало организовать перевоз тела в Леондинг, обеспечить необходимые документы и дать объявление о похоронах. Все это помогло Адольфу преодолеть эмоциональное потрясение, и он спокойно делал необходимые приготовления.

23 декабря 1907 года я вместе со своей матерью пошел в дом, где царила скорбь. Погода переменилась: потеплело, и улицы были покрыты снеговой кашей. День был сырой и туманный, и река едва видна. Мы вошли в квартиру, чтобы попрощаться с усопшей и возложить цветы, как было принято. Фрау Клара лежала на своей постели. Ее восковое лицо было искажено. Я подумал, что смерть пришла к ней как избавление от ужасной боли. Маленькая Паула рыдала, но Адольф сдерживался. И все же одного взгляда на его лицо было достаточно, чтобы понять, как он страдал в эти часы. Теперь он не только потерял обоих родителей, но вместе с матерью потерял единственного человека на земле, на котором была сконцентрировала его любовь и который платил ему тем же.

Мы с моей матерью вышли на улицу. Пришел священник. Тело уже положили в гроб, который спустили в вестибюль. Священник благословил усопшую, а затем небольшой кортеж тронулся. Адольф шел за гробом. На нем было длинное черное пальто, черные перчатки, а в руке, как это было принято, черный цилиндр. Черная одежда делала его белое лицо еще бледнее. Он выглядел мрачным и спокойным. Слева от него, тоже в черном, шел его зять Раубаль, а между ними одиннадцатилетняя Паула. Ангела, которая была на последнем месяце беременности, следовала за родственниками в закрытом экипаже. Похороны производили жалкое впечатление. Помимо меня и моей матери там были лишь несколько жильцов дома номер 9 по Блютенгассе и несколько соседей и знакомых по их бывшему месту жительства на Гумбольдтштрассе. Моя мать тоже чувствовала, насколько жалок этот кортеж, но по доброте душевной сразу же стала защищать тех, кто не пришел на похороны. Завтра Рождество, сказала она, и многим женщинам при всем их желании просто невозможно оторваться от дел.

У дверей церкви гроб сняли с катафалка и внесли внутрь. После мессы состоялось второе благословение. Так как тело должно было быть доставлено в Леондинг, похоронная процессия проследовала по главной дороге Урфара. Когда она приближалась, звонили церковные колокола. Я инстинктивно поднял глаза на окна дома, где жила Стефания. Возможно, мое горячее желание позвало ее, чтобы она не покинула моего друга в этот самый горестный для него час. Я и сейчас вижу, как открылось окно и Стефания заинтересованно посмотрела вниз на небольшую процессию, проходившую внизу. Я взглянул на Адольфа; его лицо не изменилось, но я не сомневаюсь, что он тоже видел Стефанию. Позже он сказал мне об этом и признался, как сильно в этот тяжелый час его утешил образ любимой. Было это намеренно или случайно, что Стефания подошла к окну в тот момент? Возможно, она просто услышала звон колоколов и задалась вопросом, почему они звонят так рано утром. Адольф же, конечно, был убежден, что она хотела показать ему свое сопереживание.

На Гауптштрассе ожидал второй закрытый экипаж, в который сели Адольф и Паула, когда провожавшие покойную разошлись. Раубаль присоединился к своей жене. Потом катафалк и два экипажа отправились в Леондинг на место погребения.

На следующее утро 24 декабря Адольф пришел ко мне домой. Он выглядел таким измученным, словно в любую минуту мог упасть в обморок. Казалось, он в отчаянии, опустошен, в нем не осталось ни искры жизни. Он объяснил, что чувствовал, как беспокоится о нем его мать, и поэтому не спал много дней. Моя мать спросила его, где он собирается провести сочельник. Он сказал, что Раубали пригласили его с сестрой к себе. Паула уже ушла к ним, а он еще не решил, пойдет или нет. Моя мать уговаривала его мирно провести Рождество в кругу родных теперь, когда все члены семьи понесли такую утрату. Адольф слушал ее в молчании. Но когда мы остались одни, он резко сказал мне: «Я не пойду к Раубалям». – «Куда же ты пойдешь? – нетерпеливо спросил я его. – В конце концов, это сочельник». Я хотел попросить его остаться с нами. Но он даже не дал мне закончить и энергично заставил меня замолчать, несмотря на свое горе. Внезапно он взял себя в руки, и у него заблестели глаза. «Может быть, я пойду к Стефании», – сказал он.

Этот ответ был вдвойне типичен для моего друга: во-первых, потому, что он был способен совершенно забыть в такой момент, что его отношения со Стефанией были не чем иным, как принятием желаемого за действительное, прекрасной иллюзией; а во-вторых, потому, что, даже когда понял это, он по трезвом размышлении предпочел принимать желаемое за действительное, нежели открыть душу реальным людям.

Позже он признался мне, что действительно принял решение идти к Стефании, хотя прекрасно знал, что такой внезапный визит без предварительной договоренности, даже не будучи представленным ей, к тому же в сочельник противоречил хорошим манерам и принятым в обществе правилам и, вероятно, означал бы конец его отношениям с ней. Он сказал мне, что по дороге увидел Рихарда, брата Стефании, который проводил рождественские каникулы в Линце. Эта неожиданная встреча заставила его отказаться от своей идеи, так как ему было бы больно, если бы Рихард – что неизбежно – присутствовал при его разговоре с ней. Я больше не задавал вопросов; на самом деле не имело значения, обманывал ли себя Адольф этим предлогом или придумал его для меня в качестве оправдания своего поведения. Конечно, когда я увидел Стефанию у окна, сочувствие, написанное на ее лице, было, несомненно, искренним. Однако я сомневаюсь, что она узнала Адольфа в его похоронном наряде и в таких обстоятельствах. Но разумеется, я не высказал ему этого сомнения, потому что знал, что это только лишит моего друга последней надежды.

Я вполне могу себе представить, какой сочельник был у Адольфа в 1907 году. То, что он не хотел идти в дом к Раубалям, я мог понять. Я также мог понять, что он не хотел мешать нашему тихому, маленькому семейному празднику, на который я пригласил его. Безмятежная атмосфера в нашем доме заставила бы его почувствовать свое одиночество еще сильнее. По сравнению с Адольфом я считал себя баловнем судьбы, так как у меня было все, что он потерял: отец, который меня обеспечивал, мать, которая любила меня, и тихий дом, который радушно принимал меня.

А он? Куда ему было пойти в тот сочельник? У него не было знакомых, друзей, никого, кто принял бы его с распростертыми объятиями. Для него мир был враждебным и пустым. И поэтому он пошел к Стефании. То есть к своей мечте.

О том сочельнике он рассказал мне лишь то, что он много часов бродил в одиночестве. Только к утру он возвратился домой и лег спать. О чем он думал, что чувствовал и пережил, я никогда не узнал.






Главная | Контакты | Прислать материал | Добавить в избранное | Сообщить об ошибке