Глава 14

«Поедем со мной, Густл!»

Адольф часто произносил эти слова в шутку, когда говорил о своем намерении поехать жить в Вену. Но позже, когда он понял, какое впечатление на меня производят его слова, эта идея стала развиваться в его голове до того, что мы должны поехать туда вместе: он – чтобы посещать Академию художеств, а я – Консерваторию. При помощи своего великолепного воображения он рисовал такую красочную картину этой жизни, такую ясную и подробную, что я часто не знал, выдает ли он желаемое за действительное, или она реальна. Для меня такие фантазии имели более практический аспект. Конечно, я хорошо выучился своему ремеслу, – моими успехами были довольны и мой отец, и заказчики. Но часы, проведенные в пыльной мастерской, повлияли на мое здоровье, и наш доктор, мой тайный союзник, настоятельно рекомендовал мне оставить работу обойщика. Для меня это означало, что я попробую сделать любимую музыку своей профессией – желание, которое приобретало все более и более конкретную форму, хотя препятствий было много. Я выучился всему, чему можно было выучиться в Линце. Мои учителя также поощряли меня в моем решении посвятить свою жизнь музыке, но это означало, что мне нужно ехать в Вену. Так, слова «Поедем со мной, Густл», которые мой друг впервые произнес так беспечно, приняли форму конкретного предложения и определенной цели. Тем не менее я понял, что без решительного вмешательства Адольфа мой неактивный характер не позволил бы мне изменить профессию и уехать жить в Вену.

Безусловно, мой друг в первую очередь думал о себе. Он испытывал ужас перед тем, что ему придется поехать одному, потому что эта его третья поездка в Вену сильно отличалась от предыдущих. Тогда еще была жива его мать, и, хотя он был в отъезде, у него все еще оставался дом. И это еще не был шаг в неизвестность, так как знание того, что мать в любое время и при любых обстоятельствах ждет его с распростертыми объятиями, давало ему твердую и надежную основу в его ненадежной жизни. Его дом был тихим центром, вокруг которого вращалась его бурная жизнь. Теперь он потерял его. Поездка в Вену была последним и окончательным решением, от которого не было хода назад, – это был прыжок в темноту. В течение месяцев, которые он провел там прошлой осенью, ему не удалось завести друзей; может быть, у него просто не было такого желания. Там жили родственники его матери, с которыми у него раньше была какая-то связь, и, если я не ошибаюсь, он жил у них во время своего первого приезда. Он больше никогда не приезжал к ним и даже не упоминал о них. Было вполне понятно то, что он избегал родственников, потому что боялся их вопросов о его работе и заработке. Тогда, несомненно, обнаружилось бы, что он не поступил в академию, а он скорее терпел бы голод и нищету, чем обратился за помощью. Поэтому не было ничего естественнее того, что он берет меня с собой, так как я был не только его другом, но и единственным человеком, с которым он поделился тайной о своей большой любви. После смерти его матери слова Адольфа «Поедем со мной, Густл» стали звучать больше как дружеская просьба.

После празднования Нового, 1908 года я пошел с Адольфом проведать могилу его родителей. Был хороший зимний день, холодный и ясный, который навсегда остался в моей памяти. Снег покрывал все знакомые ориентиры. Адольф знал каждый шаг нашего пути, так как на протяжении многих лет это была его дорога в школу.

Он был очень сдержан – эта перемена удивила меня, так как я знал, что смерть матери глубоко потрясла его и даже принесла ему физические страдания, которые довели его почти до полного упадка сил от истощения. Моя мать приглашала его к нам разделить с нами рождественские трапезы, чтобы он мог набраться сил и на некоторое время покидать пустой, холодный дом, в котором все напоминало ему о матери. Он приходил, но сидел за нашим столом молчаливый и серьезный. Еще не время было говорить с ним о планах на будущее.

Теперь, когда важно шел рядом со мной – выглядел гораздо старше меня, гораздо более зрелым и мужественным, – он был по-прежнему погружен в свои собственные дела. И все же я был поражен, как ясно и отстраненно он говорил о них, почти так, будто о чьих-то чужих делах. Ангела сообщила ему, что Паула теперь может жить у них. Ее муж согласился на это, но отказался принять в семью Адольфа, так как он, Адольф, неуважительно вел себя по отношению к нему. Таким образом, Адольф освободился от своей самой большой заботы, так как у ребенка, по крайней мере, был надежный дом. Сам он никогда и не имел намерения искать приют у Раубалей. Он выразил свою благодарность Ангеле и сообщил ей, что вся мебель родителей переходит к Пауле. Расходы на похороны были покрыты из сбережений его матери. Кстати, накануне Ангела родила девочку, которой при крещении тоже должны были дать имя Ангела[7]. Он добавил, что его опекун, мэр Леондинга, обещал ему уладить дела с наследством и помочь обратиться за пенсией как сироте.

Все это звучало рассудительно и разумно. В конце концов, он начал говорить о Стефании. Он сказал, что принял решение положить конец существующему положению дел. При первой же возможности он представится Стефании и ее матери, так как во время рождественских каникул это не было возможно. Он сказал, что пора довести дело до конца.

Мы шли по заснеженной деревне. Там был маленький одноэтажный дом под номером 61, который когда-то принадлежал отцу Адольфа: большой улей, которым так гордился отец, по-прежнему оставался на месте, но теперь принадлежал чужим людям. Рядом с домом было кладбище. Могила его отца, в которой теперь покоилась и мать, находилась у восточной стены, и небольшой свежий холмик земли был покрыт снегом. Адольф стоял перед ним с застывшим лицом. Его взгляд был тяжел и суров, а в глазах не было слез. Мыслями он был со своей любимой матерью. Я стоял рядом с ним и молился.

По дороге назад Адольф сказал, что, вероятно, останется в Линце в течение января, пока не решится вопрос с домом и имуществом. Он предвидел горячие споры со своим опекуном. Безусловно, опекун хотел сделать для Адольфа как лучше, но какая ему была от этого польза, если «лучше» означало место ученика булочника в Леондинге?

Старый Джозеф Майрхофер, опекун Гитлера, умер в Леондинге в 1956 году. Конечно же его часто спрашивали о молодом Гитлере и впечатлениях от него. В своей простой, незаинтересованной манере он отвечал всем, задающим вопросы – сначала врагам, затем друзьям и снова врагам своего подопечного, – и его ответы были всегда одними и теми же, независимо от мнения спрашивающего.

Он говорил, что однажды в январе 1908 года к нему пришел Гитлер, вытянувшийся, с темными усиками на верхней губе и низким голосом – почти взрослый мужчина, – чтобы обсудить вопрос о своем наследстве. Но его первой фразой было: «Я снова еду в Вену». Все попытки отговорить его не увенчались успехом – упрямец, как и его отец, старый Гитлер.

Джозеф Майрхофер сохранил документы, относящиеся к этим дискуссиям. Прошение о назначении пенсии себе и своей сестре как сиротам, которое Адольф составил по просьбе своего опекуна, гласит:


«В достопочтенное Имперское и Королевское управление финансов.

Нижеподписавшиеся почтительно просят назначить причитающуюся им, сиротам, пенсию. Оба заявителя после смерти матери, вдовы служащего имперской и королевской таможни, 21 декабря 1907 года в настоящее время остались без обоих родителей; они являются несовершеннолетними и не способны заработать себе на жизнь. Опекуном обоих заявителей, Адольфа Гитлера, родившегося 20 апреля 1889 года в Браунау-на-Инне, и Паулы Гитлер, родившейся 21 января 1898 года в Фишлгаме неподалеку от Ламбаха в Верхней Австрии, является господин Джозеф Майрхофер из Леондинга близ Линца. Оба заявителя проживают в Линце.

С почтением повторяют свою просьбу

Адольф Гитлер,

Паула Гитлер

Урфар, 10 февраля 1908 года».


Кстати, Адольф, очевидно, подписал это прошение за свою сестру Паулу, так как фамилия Гитлер в обеих подписях имеет одинаковую тенденцию загибаться вниз, что было так характерно для его подписи в более поздние годы. Кроме того, он допустил ошибку в дате рождения своей сестры, которая родилась в 1896 году.

Согласно действовавшему в то время законодательству в отношении государственных служащих, сироты, не достигшие возраста двадцати четырех лет и не имевшие собственных средств к существованию, имели право требовать сиротскую пенсию, размер которой доходил до половины вдовьей пенсии, которую получала их мать. Фрау Гитлер после смерти мужа ежемесячно получала пенсию в 120 крон, поэтому Адольф и Паула вдвоем имели право получать ежемесячно 50 крон. Так что доля Адольфа составляла ежемесячно 25 крон. Конечно, этого ему было недостаточно, чтобы прожить. Например, ежемесячно ему приходилось платить 10 крон фрау Цакрис за комнату.

Прошение было удовлетворено, и первый платеж состоялся 12 февраля 1908 года, когда Адольф был уже в Вене. Кстати, три года спустя он отказался от своей доли в пользу Паулы, хотя мог бы продолжать претендовать на нее, пока ему не исполнилось бы 24 года в апреле 1913 года. Документ об отказе также сохранился у его опекуна в Леондинге.

В документе, касающемся наследства, который Адольф подписал в присутствии своего опекуна до отъезда в Вену, также упоминалась его доля имущества его отца, которая составляла около 700 крон. Возможно, он уже потратил часть этих денег во время своего предыдущего пребывания в Вене, но ввиду его очень экономного образа жизни – единственным большим пунктом расходов в его бюджете были книги – ему осталось достаточно средств, чтобы преодолеть по крайней мере первые трудности его новой жизни там. Что касалось нашего совместного будущего, Адольф был более удачлив, чем я, не только потому, что у него был некоторый капитал и установленный ежемесячный доход, хоть и маленький – этот вопрос я еще должен был уладить со своими родителями, – но также и потому, что, одержав победу над опекуном, он был волен принимать свои собственные решения, тогда как мои решения должны были одобрять родители. Для меня к тому же переезд в Вену означал отказ от ремесла, которому я выучился, тогда как Адольф мог продолжать вести более или менее прежнюю жизнь. Все эти обстоятельства делали для меня принятие решения все более трудным. Адольф какое-то время не мог понять этого, хотя с самого начала взял на себя инициативу в этом непростом деле. Еще в начале нашей дружбы, когда я представлял свое будущее в пыльной обойной мастерской, Адольф, который был почти на год младше меня, ясно дал мне понять, что мне следует стать музыкантом. Вложив эту мысль мне в голову, он никогда не переставал убеждать меня в этом. Он утешал меня, когда я отчаивался, он поддерживал во мне уверенность в себе, когда я мог ее потерять, он хвалил, критиковал, был временами груб и вспыльчив и неистово бранил меня, но он никогда не терял из виду цель, которую для меня наметил. И если иногда у нас с ним случались такие бурные ссоры, что я думал, будто пришел конец всему, мы с воодушевлением возобновляли нашу дружбу после концерта или музыкального представления, в котором я принимал участие.

Ей-богу, никто на свете, даже моя мать, которая так любила меня и знала меня так хорошо, не был способен вытащить мои тайные стремления на свет божий и помочь им исполниться, как мой друг, хотя он никогда не получал никакого систематического музыкального образования.

Зимой 1907 года, когда объем работы в нашей мастерской стал уменьшаться и у меня появилось больше времени для себя, я стал брать уроки гармонии у дирижера театра в Линце. Мои занятия были столь же основательными, сколь и успешными и воодушевляли меня. К сожалению, в Линце не было возможности изучать другие предметы музыкальной теории, такие как контрапункт, оркестровка и история музыки, не было и учебного заведения, где можно было бы учиться дирижерскому искусству и композиции, и еще меньше было стимулов для свободного сочинения. Образование такого рода можно было получить только в Венской консерватории; кроме того, там у меня появилась бы возможность слушать оперы и концерты в первоклассном исполнении.

И хотя я принял решение ехать в Вену, мне – в отличие от моего друга – не хватало необходимой решимости исполнить его, несмотря на все разногласия. Но Адольф уже подготовил почву. Не поставив меня в известность, он убедил мою мать в моем музыкальном призвании. Ведь какая мать не хотела бы услышать, что ее сыну прочат блестящую карьеру дирижера, особенно когда она сама так любит музыку? А также она испытывала вполне оправданное беспокойство за мое здоровье, так как мои легкие больше не могли выдерживать постоянную пыль в мастерской. Так что моя мать, которая полюбила Адольфа точно так же, как фрау Клара полюбила меня, склонилась на нашу сторону, и теперь все зависело от согласия моего отца. Он не противился открыто моему желанию. Мой отец был во всех отношениях противоположностью отцу Адольфа, каким мне описывал его мой друг. Он всегда вел себя тихо и, очевидно, не интересовался тем, что происходит вокруг него. Все его помыслы были связаны с делом, которое он создал из ничего, успешно провел его через тяжелые кризисы и теперь превратил в достойное уважения, процветающее предприятие. Он считал мои музыкальные наклонности пустым дилетантизмом, так как он не мог поверить в то, что можно построить надежную жизнь на более или менее бесполезной игре на скрипке или каком-либо другом инструменте. И наконец, он не мог понять, что я, познавший бедность и несчастья, хотел отказаться от стабильности в пользу неясного будущего. Как часто я слышал от него слова: «Синица в руке лучше журавля в небе» или горькое «И зачем я так надрывался?».

В мастерской я трудился еще больше, чем когда-либо, потому что не хотел, чтобы говорили, будто я забросил работу ради занятий музыкой. Мой отец видел в моем рвении знак того, что я хочу остаться в этой профессии и когда-нибудь взять дело в свои руки. Мать знала, как предан отец своей работе, и поэтому молчала, чтобы не расстраивать его. Так что в то время, когда мое музыкальное будущее полностью зависело от поступления в Венскую консерваторию, все, казалось, зашло в тупик в нашем домашнем кругу. Я лихорадочно работал в мастерской и ничего не говорил. Моя мать тоже ничего не говорила, и мой отец, думая, что я наконец отказался от своего плана, делал то же самое.

В этой ситуации нас пришел проведать Адольф. С одного взгляда он понял, как обстоят дела, и немедленно вмешался. Для начала он ввел меня в курс дела относительно своих собственных дел. Во время своего пребывания в Вене он навел подробные справки об изучении музыки, и теперь он дал мне точную информацию по этому вопросу, сказав в своей искушающей манере, какое огромное удовольствие он получал от посещения опер и концертов. Воображение моей матери тоже разгорелось от этих ярких описаний, так что принятие решения становилось все более и более настоятельным. Но было необходимо, чтобы моего отца убедил сам Адольф.

Трудная задача! Что толку было в самом блестящем красноречии, если старый мастер-обойщик не питал никакого уважения ко всему, что было связано с искусством? Он очень хорошо относился к Адольфу, но, в конце концов, в нем он видел лишь молодого человека, который плохо учился в школе и был о себе слишком высокого мнения, чтобы учиться какому-нибудь ремеслу.

Мой отец терпимо относился к нашей дружбе, но в действительности он предпочел бы для меня более здравомыслящего товарища. Поэтому положение Адольфа было неблагоприятным, и удивительно, что тем не менее ему удалось склонить моего отца на нашу сторону за такое сравнительно короткое время. Я бы понял, если бы происходило бурное столкновение мнений, – в этом случае Адольф был бы в своей стихии и смог бы выложить все свои козыри. Но все было иначе. Не могу вспомнить, чтобы вообще состоялся какой-либо спор в обычном понимании этого слова. Адольф подошел к этому вопросу так, будто он не имел большого значения и подразумевалось, что решение зависит от одного отца. Он принял тот факт, что мой отец лишь наполовину дал свое согласие, предложив временное решение: так как текущий учебный год в Консерватории уже начался предыдущей осенью, мне следует поехать в Вену лишь на некоторое время, чтобы немного осмотреться. Если возможность для учебы будет соответствовать моим ожиданиям, я мог принять окончательное решение. А если нет, я мог возвратиться домой и войти в бизнес отца. Адольф, который ненавидел компромиссы и у которого обычно было кредо: все или ничего, согласился, что удивительно, на такое предложение. Я был блаженно счастлив, как никогда в своей жизни, так как теперь добился своей цели, не расстроив отца, и моя мать разделяла мою радость.

В начале февраля Адольф вернулся в Вену. Его адрес остался прежним, сказал он мне, когда уезжал, так как он заплатил за комнату фрау Цакрис вперед. Я должен был написать ему и сообщить заранее о своем приезде. Я помог ему отнести багаж на вокзал: четыре чемодана, если я не ошибаюсь, и каждый из них был очень тяжелым. Я спросил его, что в них лежит, и он ответил: «Все мои пожитки». Это были почти одни книги.

На вокзале Адольф снова заговорил о Стефании. Он сказал, что, к сожалению, у него не было возможности поговорить с ней, так как он ни разу не встретил ее одну, без сопровождающих. То, что он хотел сказать Стефании, предназначалось только для ее ушей. «Может быть, я напишу ей», – добавил он в заключение. Но я подумал, что эта идея, высказанная Адольфом впервые, говорила просто о замешательстве или, самое большее, легком утешении. Мой друг вошел в поезд и, стоя у окна, пожал мне руку. Когда поезд тронулся, он крикнул мне: «Скорей приезжай ко мне, Густл!»

Моя добрая матушка уже начала готовить мою одежду и белье для поездки в огромную, неизведанную Вену. В конце концов даже мой отец захотел внести свой вклад: он сделал для меня большой деревянный сундук, укрепленный железными полосами. Я положил в него мои ноты, а матушка заполнила оставшееся место одеждой и обувью.

Тем временем от Адольфа пришла почтовая открытка, датируемая 18 февраля 1907 года с изображением коллекции доспехов Венского музея истории искусства. «Дорогой друг, – так она начиналась (и такое обращение доказывало то, как сильно углубилась наша дружба после смерти его матери), – дорогой друг, я с волнением ожидаю вестей о твоем приезде. Напиши скорей, чтобы я мог подготовить все для праздничной встречи. Вся Вена ждет тебя, поэтому приезжай скорей. Я, конечно, приеду встретить тебя». На обратной стороне открытки он написал: «Сейчас погода здесь улучшается. Надеюсь, и у вас там погода станет лучше. Ну, как я уже говорил, сначала ты остановишься у меня. Потом мы посмотрим. Здесь можно достать фортепиано в так называемом «Доротеуме» (торговый и аукционный дом в Вене, один из крупнейших в Европе; регулярно проводит аукционы произведений искусства и других ценностей и товаров, принимает на хранение ценности, производит их оценку, в благотворительных целях выдает дешевые залоговые кредиты. Основан в 1707 г. Называется в память о находившемся здесь в 1360—1782 гг. монастыре Святой Доротеи. – Пер.) всего за 50—60 флоринов. Привет тебе и твоим достопочтенным родителям от твоего друга Адольфа Гитлера». За этим шел постскриптум: «Снова прошу тебя, приезжай скорей».

Адольф адресовал эту открытку, как обычно, Густаву Кубичеку. Иногда он писал имя как Густав, а иногда Густаф. Он от всего сердца не любил мое имя Август и всегда называл меня именем Густл, которое было ближе к Густаву, чем к Августу. Вероятно, он предпочел бы, чтобы я формально сменил имя. Он даже обращался ко мне Густав, когда писал мне на мой день ангела, в праздник святого Августина, 28 августа. Под моим именем стоит аббревиатура «студ.», и я помню, что ему нравилось называть меня «студ. муз.».

Эта почтовая открытка, в отличие от предыдущих, гораздо более жизнерадостная. Ее пронизывает характерный для Адольфа темперамент. «Вся Вена ожидает тебя», – пишет он и собирается подготовить «праздничную встречу». Все это указывает на то, что после мрачных, тягостных дней, проведенных в Линце после смерти матери, Адольф почувствовал себя в Вене расслабленным и свободным, каким бы неопределенным ни было будущее. И все же он, вероятно, был очень одинок. Слова «с волнением», написанные в первом предложении, были, без сомнения, написаны серьезно, а тот факт, что он повторяет «приезжай скорей», даже «снова прошу тебя, приезжай скорей», доказывает, как сильно он ожидал моего приезда. Даже сообщение о дешевом фортепиано было предназначено для того, чтобы подтолкнуть меня ехать без промедления. Возможно, он втайне боялся, что мой сомневающийся отец передумает в последний момент.

Настал день моего отъезда 22 февраля 1907 года. Утром я пошел с матерью в церковь кармелитов. Я чувствовал, как мучителен для нее мой отъезд, хотя она упрямо держалась своего решения. Тем не менее я помню характерное для отца замечание, которое он сделал, когда увидел, что моя мать плачет. «Я не могу понять, почему ты так расстроена, мать, – сказал он. – Мы не просили Густла ехать, он сам захотел». Моя матушка, горюя о моем отъезде, сконцентрировалась на моих земных благах: она дала мне с собой хороший кусок жареной свинины, а растаявший при жарке стекший жир, который был предназначен для намазывания на хлеб, положила в специальную емкость. Она испекла мне несколько булочек, дала большой кусок сыра, банку варенья и флягу кофе. Моя коричневая полотняная сумка была доверху наполнена едой.

Итак, я отправился на вокзал, в последний раз пообедав дома; во всех отношениях я был хорошо обеспечен. Меня провожали родители. Отец пожал мне руку и сказал: «Всегда поступай правильно». А матушка поцеловала меня со слезами на глазах и, когда поезд тронулся, перекрестила мой лоб. Я долгое время ощущал ее нежные пальцы там, где они начертили крест.







Главная | Контакты | Прислать материал | Добавить в избранное | Сообщить об ошибке