Глава 23

Политическое пробуждение

Портрет моего друга в том виде, в котором я его нарисовал, был бы неполным без упоминания о его огромном интересе к политике. Если я обращаюсь к этой теме только в конце этой книги и, несмотря на все свои усилия, освещаю ее недостаточно, то это происходит не из-за недостаточного понимания, а потому, что мои интересы лежали больше в области искусства и едва ли имели отношение к политике.

Даже еще больше, чем в Линце, я чувствовал себя подающим надежды музыкантом Венской консерватории и не хотел быть замешанным в политику. Развитие моего друга шло в совершенно противоположном направлении. Хотя в Линце его интерес к искусству был сильнее интереса к политике, в Вене, в центре политической жизни империи Габсбургов, политика доминировала в такой степени, что поглощала все другие интересы.

Я начал понимать, как почти любая проблема, с которой он сталкивался, в конце концов приводила его в область политики, как бы мало она ни была связана с ней. Его оригинальный метод глядеть на явления, которые его окружали, глазами художника и эстета все больше превращался в привычку смотреть на них с точки зрения политика, как он писал в «Майн кампф»: «Во время ожесточенной борьбы между моим духовным развитием и холодным расчетом картины жизни на улицах Вены давали мне бесценное понимание происходящего. Наконец, пришло время, когда я больше не бродил, как слепец, по городу, а с открытыми глазами видел не только дома, но и людей».

Люди настолько сильно интересовали его, что он начал подгонять свои профессиональные планы к политическим соображениям. Ведь если он действительно хотел построить все, что было наготове в его голове и даже отчасти представлено в тщательно разработанных схемах: новый Линц, украшенный внушительными постройками, такими как мост через Дунай, здание мэрии и так далее, и Вена, трущобы которой должны были быть заменены многочисленными жилыми районами, – то рука преобразователя должна была сначала положить конец существованию политических условий, которые стали невыносимы, и открыть возможности для творческой работы с честолюбивым размахом.

Политики начали занимать все более высокое и важное положение в этой шкале ценностей. Самые трудные проблемы становились легкими, когда оказывались перенесенными в политическую плоскость. С той же самой последовательностью, с которой он исследовал все интересовавшие его явления до тех пор, пока не достигал их дна, Адольф среди шумной политической жизни столицы обнаружил точку, из которой исходили все политические события, – парламент.

«Пойдем со мной, Густл», – сказал он однажды. Я спросил его, куда он хочет идти. Мне нужно было посещать лекции и готовиться к экзамену по фортепьяно, но мои возражения не произвели на него никакого впечатления. Он сказал, что ничто из всего этого не может сравниться по важности с тем, что он намерен сделать; у него уже был для меня билет. Я недоумевал, что это может быть: концерт органной музыки или экскурсия с гидом по картинной галерее придворного музея? А мои лекции и экзамен? Для меня будет очень плохо, если я провалюсь. «Да пойдем уже, поторопись!» – сердито закричал он. Мне было знакомо это выражение лица, когда он терпеть не мог никаких возражений. Кроме того, это, вероятно, было что-то особенное, потому что Адольфу было несвойственно подниматься в такую рань, как в половине девятого утра. Так что я сдался и пошел с ним на Рингштрассе. Ровно в девять часов мы повернули на Штадионгассе и остановились перед небольшим боковым входом, где собралось несколько людей неопределенного вида, по всей видимости бездельников. И тут наконец меня осенило: «В парламент?» Я нерешительно сказал: «Что я там буду делать?»

Я помнил, что Адольф иногда упоминал о своих посещениях парламента. Лично я считал это пустой тратой времени, но, прежде чем успел сказать хоть слово, он всунул мне в руку билет, дверь открылась, и нас направили на галерею для посетителей. Глядя вниз с галереи, можно было получить хороший обзор и увидеть внушительный полукруг, который образовывал большой зал собраний. Его классическая красота была подходящим фоном для любого художественного представления: концерта, хорового исполнения гимнов или даже – с некоторыми приспособлениями – оперы.

Адольф попытался объяснить мне, что на самом деле происходит: «Человек, который сидит там с довольно беспомощным видом и время от времени звонит в колокольчик, – это председатель палаты. Уважаемые люди, сидящие на возвышении, – это министры; перед ними находятся стенографисты, единственные здесь люди, которые занимаются каким-то делом. Поэтому мне больше нравятся они, хотя могу тебя уверить, что эти трудяги не играют большой роли. На скамьях напротив должны сидеть все депутаты от территорий и провинций, представленных в австрийском парламенте, но большинство из них прогуливаются в фойе».

Мой друг продолжал описывать порядок проведения заседаний в парламенте. Один член парламента положил какое-то предложение «под сукно» и теперь выступал в поддержку этого. Почти все другие депутаты, будучи не заинтересованными в этом предложении, покинули зал заседаний, но вскоре председатель призвал начать прения, и все пошло поживее. Адольф был действительно сведущ в парламентской процедуре, перед ним даже лежал листок с порядком ведения заседания. Все случилось точно так, как он предсказал.

Если говорить музыкальными терминами, то как только закончилось сольное выступление депутата, вступил оркестр. Депутаты заполнили зал, и все стали кричать, безжалостно перебивая друг друга. Председатель зазвонил в звонок. Депутаты ответили тем, что начали поднимать крышки своих пюпитров и хлопать ими. Кто-то засвистел, и воздух заполнился оскорблениями, выкрикиваемыми на немецком, чешском, итальянском и бог знает еще на каких языках.

Я посмотрел на Адольфа. Не подходящий ли это момент, чтобы уйти? Но что стало с моим другом? Он вскочил, сжав кулаки, а его лицо горело от возбуждения. Видя все это, я предпочел тихо остаться на своем месте, хотя не имел ни малейшего представления о том, из-за чего этот шум и крики.

Парламент привлекал к себе моего друга все больше и больше, тогда как я старался всячески увиливать от его посещений. Однажды, когда Адольф заставил меня пойти с ним, – я рисковал бы нашей дружбой, если бы отказался, – один чешский депутат оттягивал принятие закона. Адольф объяснил мне, что его речь предназначена лишь для того, чтобы заполнить время и не дать другому депутату высказаться. Не имело значения то, что говорил этот чех, он мог даже повторять уже сказанное, но ни в коем случае не должен был останавливаться. Мне показалось, что этот человек говорил все время da capo alfine (от начала до конца – ит.). Конечно, ни я, ни Адольф не понимали ни слова по-чешски, и я был по-настоящему расстроен такой пустой тратой времени.

«Не возражаешь, если я пойду?» – спросил я Адольфа. «Что? Сейчас? Посреди заседания?» – сердито ответил он. «Но я не понимаю ни слова из того, что говорит этот человек». – «Тебе и не надо понимать это. Это называется «тянуть время». Я тебе уже объяснял». – «Так я могу уйти?» – «Нет!» – яростно воскликнул он и, дернув меня за полы пальто, вернул на место.

Так что я просто сидел и слушал героического чеха, который говорил уже почти обессиленный. Никогда еще меня Адольф так не озадачивал, как в тот момент. Он был необыкновенно умным и, безусловно, здравомыслящим человеком, а я не мог понять, как он может сидеть там, весь в напряжении, и слушать каждое слово речи, которую в конечном счете не понимал. Наверное, это моя вина, подумал я, очевидно, не могу понять, в чем состоит суть политики.

В те дни я часто спрашивал себя: почему Адольф заставлял меня ходить с ним в парламент? Я не мог разгадать эту загадку, пока однажды не понял, что ему нужен партнер, с которым он мог бы обсуждать свои впечатления. В такие дни он с нетерпением ждал вечером моего прихода. Едва я открывал дверь, как он начинал: «Где ты был все это время? – И прежде чем я успевал что-нибудь перекусить на ужин, спрашивал: – Когда ты ложишься спать?»

Этот вопрос имел особенное значение. Так как наша комната была маленькой, Адольф мог ходить взад-вперед только тогда, когда я либо сидел на стуле за роялем, либо ложился спать. Так что он хотел расчистить себе место для выступления.

Как только я забирался в постель, он начинал шагать взад-вперед, рассуждая. Только по возбужденному тону его голоса я мог понять, как сильно его тревожат мысли. Ему просто нужна была отдушина, чтобы выдерживать огромное напряжение.

И вот я лежал в постели, а Адольф, как обычно, ходил взад и вперед, с напором выговаривая мне, как будто я был политической силой, которая может решить вопрос о существовании или не существовании немецкого народа, а не всего лишь бедным студентом-музыкантом. Что же тогда его так сильно и глубоко волновало? В основном всегда одно и то же: его безраздельная преданность всему немецкому. С истинной страстью он оставался верным людям одной с ним крови, и ничто на земле он не ставил выше любви ко всему, что было немецким. В этой монархии на Дунае все немецкое вело жестокую борьбу за свою национальную особенность. Где-то был выдвинут аргумент – в ходе этой борьбы, – что австрийские немцы не самых лучших кровей.

В моей памяти остался еще один из таких ночных разговоров. Адольф с надрывом описывал страдания немецкого народа, судьбу, которая его ожидает, и его будущее, полное опасностей. Он был близок к слезам, но после этих жестоких слов вернулся к более оптимистичным мыслям. Он снова строил «государство всех немцев», которое отправляло «гостевые народы» – так он называл другие народы австро-венгерской империи – туда, откуда они пришли.

Иногда, когда его обличительная речь слишком затягивалась, я засыпал. Как только он замечал это, он будил меня и кричал мне: неужели мне не интересно то, что он говорит; если так, то пусть я продолжаю спать, как и все те, у кого нет национального самосознания. И я делал усилие и заставлял себя лежать с открытыми глазами.

Позже у Адольфа появился более дружелюбный настрой в таких случаях. Вместо того чтобы блуждать в утопии, он стал поднимать вопросы, которые, по его мнению, будут мне более интересны. Например, однажды он подверг яростным нападкам ссудо-сберегательные группы, которые образовались во многих небольших гостиницах, расположенных в рабочих районах. Каждый член такой группы еженедельно вносил какую-то сумму и получал свои сбережения к Рождеству. Казначеем обычно был хозяин гостиницы. Адольф критиковал эти группы, потому что сумма денег, которую рабочий тратил в такие «вечера сбережений», была больше, чем внесенная сумма, так что на самом деле единственным человеком, получавшим от этого выгоду, был хозяин гостиницы. В другой раз он в ярких красках описывал мне, как представляет себе студенческие общежития в своем «идеальном государстве». Светлые, солнечные спальни, общие комнаты для учебы, музыки и рисования, простая, но питательная пища, бесплатные билеты на концерты, оперы и выставки, а также бесплатный проезд до учебных заведений.

Однажды вечером он заговорил об аэроплане братьев Райт. Он привел цитату из какой-то газеты о том, что эти известные авиаторы поставили на свой летательный аппарат небольшую, сравнительно легкую пушку и провели эксперименты, чтобы оценить эффект, который могла иметь стрельба с воздуха. Адольф, который был ярым пацифистом, был возмущен. Он сказал, что, как только создается новое изобретение, его немедленно ставят на службу войне. Кто хочет войны? – спросил он. Разумеется, не «маленький человек», далеко не он. Войны устраивают коронованные и некоронованные правители, которых, в свою очередь, направляют и которыми руководит их военная промышленность. В то время когда эти господа зарабатывают колоссальные суммы денег и остаются вдали от линии огня, «маленький человек» должен рисковать своей жизнью, не зная ради чего.

В общем, мысли о «маленьком человеке», о «бедных обманутых народных массах» играли у него главенствующую роль. Однажды мы видели демонстрацию рабочих на Рингштрассе. Мы оказались зажатыми в толпе зевак неподалеку от парламента и отлично видели волнующее действо. Я с беспокойством спросил себя: уж не это ли Адольф называет «революционной бурей»? Несколько мужчин шли во главе демонстрантов с большим транспарантом в руках, на котором было написано одно слово: «Голод». Для моего друга не могло быть более вдохновляющего призыва, потому что он сам очень часто страдал от грызущего его голода. Он стоял рядом со мной, жадно впитывая в себя эту картину. Какое бы сильное чувство он ни испытывал по отношению к этим людям, он оставался в стороне и смотрел на все происходящее со всеми его подробностями объективно и хладнокровно, как будто единственное, что его интересовало, – это изучение методов такой демонстрации. Несмотря на свою солидарность с «маленьким человеком», ему никогда бы и в голову не пришло принимать участие в манифестации, которая на самом деле была протестом против недавнего повышения цены на пиво.

Людей становилось все больше и больше. Казалось, что вся Рингштрассе переполнена возбужденными людьми. Они несли красные флаги, но гораздо больше о серьезности ситуации можно было судить по оборванной одежде и голодным лицам демонстрантов, чем по флагам и лозунгам.

Голова процессии достигла парламента и попыталась штурмовать его. Внезапно конные полицейские, которые сопровождали протестующих, вытащили сабли и стали наносить удары направо и налево. Ответом был град камней. Какой-то момент ситуация балансировала на лезвии бритвы, но в конце концов полицейские получили подкрепление и сумели разогнать демонстрантов.

Это зрелище потрясло Адольфа до глубины души, но свои чувства он озвучил не раньше, чем мы добрались до дома. Да, он был на стороне голодных и бедных людей, но также был против тех людей, которые организовывали такие демонстрации. Кто эти люди, которые держат в своих руках все нити, стоя за этими дважды обманутыми массами людей, которые управляют ими по своей воле? Никого из них не было на месте действия. Почему? Потому что их больше устраивало делать свои дела незаметно – они не хотели рисковать жизнью. Кто эти вожди несчастных демонстрантов? Это не те люди, которые сами испытали бедность «маленького человека», а амбициозные политики, жаждущие власти, которые хотели использовать нищету людей в своих корыстных целях. Взрыв негодования против этих политических стервятников завершил ожесточенную речь моего друга. Это была его демонстрация.

После таких случаев один вопрос мучил его, хотя он никогда не выражал его вслух: а где его место? Если судить по его материальному положению и социальному окружению, в котором он жил, не было сомнений в том, что его место среди тех, кто шел за знаменем голодных людей. Он жил в жалком клоповнике; много раз его обед состоял лишь из кусочка черствого хлеба. Некоторые демонстранты, возможно, были богаче, чем он. Почему же тогда он не был в рядах этих людей? Что удерживало его?

Наверное, он чувствовал, что принадлежит к другому общественному классу. Он был сыном австрийского государственного служащего, чин которого приравнивался к капитану в армии. Он помнил, что его отец был весьма уважаемым таможенным чиновником, перед которым люди снимали шляпы и слово которого имело немалый вес среди его друзей. Его отец не имел абсолютно ничего общего с этими людьми на улице.

Еще больше, чем страх заразиться моральным и политическим упадком правящих классов, был его страх стать пролетарием. Он, несомненно, жил как один из них, но он не хотел становиться им. Возможно, то, что привело его к интенсивной учебе, и было его инстинктивным ощущением того, что только основательное образование может спасти его от скатывания на уровень рабочих масс.

В конце концов, решающим для Адольфа было то, что его не привлекала ни одна из существующих партий или движений. Надо сказать, он часто говорил мне, что считает себя убежденным сторонником Шёнерера, но говорил он это только мне наедине в нашей комнате. Он, голодный, нищий студент, был бы жалкой фигурой в рядах последователей Георга Риттера фон Шёнерера. Движению Шёнерера не хватало более сильных социалистических целей, чтобы полностью захватить Адольфа. Что мог Шёнерер предложить голодным людям, вышедшим на демонстрацию на Рингштрассе? Ничего. При этом социал-демократы не понимали немецкого национализма в Австрии. Интернациональная марксистская основа, на которой развилось это движение, держала широкие народные массы на расстоянии вытянутой руки – то есть в конечном счете самих людей – от участия в принятии решений, которые были так же важны для судьбы народа, как и решение социального вопроса. Среди ведущих политических фигур того времени Адольф больше всего восхищался бургомистром Вены Карлом Луэгером, но от его партии Адольфа отвращала его связь с духовенством, которое постоянно вмешивалось с политические вопросы. Таким образом, в то время Адольф не находил духовного пристанища для своих политических идеалов.

Несмотря на его нежелание вступать в какую-либо партию или организацию, – было одно исключение, о котором я скажу позже, – мне оставалось только ходить с ним по улицам, чтобы видеть, как сильно его интересовала судьба других людей. Город Вена предлагал ему отличные уроки в этом отношении. Например, когда мимо нас шли спешащие домой рабочие, Адольф хватал меня за руку и говорил: «Ты слышал, Густл? Чех!» В другой раз нам встретились несколько каменщиков, которые громко разговаривали по-итальянски и живо жестикулировали. «Вот тебе и немецкая Вена!» – с негодованием воскликнул он.

Это тоже была одна из его часто повторяемых фраз: «немецкая Вена», но Адольф произносил ее с горьким подтекстом. Была ли на самом деле эта Вена, в которую со всех сторон стекались чехи, венгры, хорваты, поляки, итальянцы, словаки и, прежде всего, галицийские евреи, все еще немецким городом? Мой друг видел в положении дел в Вене символ борьбы немцев в империи Габсбургов. Он ненавидел разноязыкий говор на улицах Вены, это «воплощенное кровосмешение», как он позднее назвал его. Он ненавидел это государство, которое разрушило немецкий способ мышления, и столпы, которые подпирали это государство: правящий дом, знать, капиталистов и евреев.

Он считал, что это государство Габсбургов должно пасть и чем скорее, тем лучше, так как каждый миг его продолжающегося существования стоит немцам чести, собственности и самой их жизни. В фанатической кровопролитной борьбе его народов он видел убедительные симптомы его грядущего падения. Он приходил в парламент, чтобы почувствовать, так сказать, пульс пациента, скорую смерть которого ожидали все. Он с нетерпением ждал этого часа, так как только крах империи Габсбургов мог открыть дорогу тем планам, о которых он мечтал в часы своего одиночества.

Накопленная им ненависть ко всем силам, которые угрожали всему немецкому, была сконцентрирована главным образом на евреях, которые играли главную роль в Вене. Вскоре я начал замечать это, и в моей памяти сохранился небольшой, кажущийся пустяковым случай.

Я пришел к выводу, что мой друг больше не может продолжать жить в такой бедности. Я подумал, что самым простым способом помочь ему было бы воспользоваться его литературными сочинениями. Один мой однокурсник в Консерватории работал журналистом в «Винер тагблатт», и я сказал ему об Адольфе. Молодой человек был полон сочувствия к непрочному положению Адольфа и предложил, чтобы мой друг принес какие-нибудь свои произведения к нему в контору, где можно было все обсудить. За ночь Адольф написал короткий рассказ, из которого я помню только название: «На следующее утро». Оно предвещало недоброе, так как на следующее утро, когда мы пришли к моему сокурснику, произошел ужасный скандал. Как только Адольф увидел этого человека, он развернулся раньше, чем вошел в комнату, и, спускаясь по лестнице, стал кричать мне: «Ты идиот! Разве ты не видел, что он еврей?» На самом деле я не видел, но в будущем старался не обжечь себе пальцы.

Дальше – хуже. Однажды, когда я был очень занят подготовкой к экзамену, в комнату ворвался возбужденный Адольф. По его словам, он только что пришел из полицейского участка: на Марияхильфештрассе произошел инцидент, связанный, разумеется, с евреем. Какой-то «лоточник» стоял перед универмагом «Гернгросс». Слово «лоточник» обозначало восточных евреев, одевавшихся в длинные кафтаны и сапоги, которые продавали шнурки для ботинок, пуговицы, подтяжки и другие галантерейные товары на улице. Лоточники стояли на самой низшей ступени карьеры тех быстро ассимилировавшихся евреев, которые часто занимали ведущие посты в экономической жизни Австрии. Лоточникам было запрещено просить подаяние, но этот человек с жалобным видом обращался к прохожим с протянутой рукой и уже собрал немного денег. Полицейский попросил его предъявить документы. Заламывая руки, он сказал, что живет только своей мелкой торговлей, но не занимается попрошайничеством. Полицейский отвел его в участок и попросил очевидцев выступить свидетелями. Несмотря на свою нелюбовь к публичности, Адольф представился свидетелем и своими собственными глазами увидел, что у лоточника в кафтане лежали три тысячи крон – убедительное доказательство, как сказал Адольф, эксплуатации Вены приезжим восточным евреем.

Я прекрасно помню, как в то время Адольф жадно изучал еврейский вопрос, снова и снова разговаривая со мной, хотя меня он не интересовал. В Консерватории были евреи как среди преподавателей, так и среди студентов, и у меня никогда не возникало проблем, были даже друзья. Разве сам Адольф не восторгался Густавом Малером (композитор, дирижер, оперный режиссер (1860—1911), способствовал расцвету Венской придворной оперы. – Пер.), и разве не любил он произведения Мендельсона? Я осторожно пытался заставить Адольфа изменить свою точку зрения. Его реакция была очень странной.

«Ну же, Густл», – говорил он, и снова, чтобы сэкономить плату за проезд, мне приходилось идти с ним пешком в Бригиттенау (район Вены между Дунаем и Дунайским каналом. – Пер.). Я был поражен, когда Адольф привел меня там к синагоге. Мы вошли. «Не снимай шляпу», – прошептал Адольф, и действительно все мужчины там были с покрытой головой. Адольф обнаружил, что в это время в синагоге проходило бракосочетание. Церемония произвела на меня глубокое впечатление. Прихожане начали с песнопения, которое мне понравилось. Затем раввин прочитал проповедь на иврите и, наконец, возложил на головы врачующихся филактерии. Из нашего необычного посещения я сделал вывод, что Адольф действительно хотел как следует изучить еврейский вопрос и тем самым убедить себя, что религиозные обычаи у евреев по-прежнему сохранились. Я надеялся, что это может смягчить его предвзятое мнение, но ошибся, так как однажды Адольф пришел домой и решительно объявил: «Сегодня я вступил в Союз антисемитов и записал туда и твое имя».

И хотя я уже привык к тому, что он главенствует надо мной в политических вопросах, это зашло уже слишком далеко. Это было тем более удивительно, потому что Адольф обычно избегал вступать в какие-либо общества или организации. Я смолчал, но решил, что в будущем буду сам разбираться со своими делами.

Вспоминая то время в Вене и наши длинные ночные разговоры, я могу утверждать, что Адольф тогда перенял ту философию жизни, которая впредь будет руководить им. Он черпал из нее свои ближайшие впечатления и переживания на улицах, расширял и углублял ее чтением. То, что слышал я, было ее первой версией, зачастую еще неустойчивой и незрелой, но с тем большим пылом предлагаемой на обсуждение.

Тогда я не принимал все эти вещи всерьез, потому что мой друг не играл никакой роли в общественной жизни и ни с кем не встречался, кроме меня, следовательно, все его планы и политические проекты были воздушными замками. Я никогда бы не смел и подумать, что позднее он их осуществит.






Главная | Контакты | Прислать материал | Добавить в избранное | Сообщить об ошибке