ИСТОРИЯ, начинающаяс...


НИКИТЫ ХОНИАТА


ИСТОРИЯ,

начинающаяся

с


ЦАРСТВОВАНИЯ ИОАННА КОМНИНА


ТОМ 1.

Перевод

под редакциею профессора В. И. Долоцкого.


Краткое сведение


о Никите Хониате

и его «Истории»*

Никита, по родовому имени Акоминат, а по месту рождения в фригийском городе Хонах (?????) обыкновенно называемый Хониатом, родился около половины XII века. На девятом году его возраста отец отправил его для воспитания в Константинополь, где в то время жил старший брат его Михаил, бывший впоследствии архиепископом афинским. Получив под руководством своего ученого брата отличное, по тогдашнему времени, образование и в особенности изучив красноречие и гражданское право, Никита, если не при Мануиле, то, по крайней мере, при Алексее Комнине был принят в число чиновников константинопольского двора и был одним из царских писцов. В этой должности он состоял и при Исааке Ангеле в его втором походе против валахов в 1188 году. Впоследствии, пользуясь всегда неизменным и вполне заслуженным расположением царей, он мало-помалу достиг высших государственных чинов и занимал весьма важные должности как в столице, так и в провинциях*. В 1204 году, когда Константинополем овладели крестоносцы, он был одним из константинопольских сенаторов. Этот год, роковой для многих жителей Константинополя, был последним годом славы и счастья и для Никиты. Спасаясь от неистовства крестоносцев, истреблявших все огнем и мечом, он 17 апреля 1204 года оставил Константинополь и бедным странником удалился в Никею. Здесь, некогда богатый и знаменитый, он провел остальные годы своей недолгой жизни в бедности, терпя укоризны и поношения от прежних сограждан, подобно ему укрывшихся в Никее. Скончался после 1206 года, не дожив до старости.

Предлагаемая ныне в русском переводе история Никиты Хониата обнимает собою период времени от 1118 до 1206 года и служит как бы продолжением истории Анны Комниной. Начиная свое повествование о событиях в Византийской Империи смертью Алексея Комнина, Никита доводит его до начала царствования Генриха, брата Балдуинова, и, как сам говорит в предисловии, рассказывает или то, чему сам был очевидным свидетелем, или то, что слышал от очевидцев. Уже и это обстоятельство, рассматриваемое в связи с общественным положением Никиты, говорит весьма много в пользу его истории; но ее следует ценить тем выше, что в сочинителе всегда виден человек с умом светлым и образованным, с суждением свободным и неподкупным, с характером твердым и независимым. Вольф и Липе называют Никиту историком правдивым**, и нам кажется, этот приговор вполне справедлив. Если римско-католические писатели иногда и отзываются о Никите невыгодно, то причина этого очень понятна: Никита передал потомству печальную повесть о неистовствах латинян в Фессалонике, и особенно в Константинополе.

В предисловии к своей «Истории» Никита обещал рассказ ясный, простой и естественный; но, к сожалению, далеко не исполнил своего обещания. Начитавшись греческих поэтов, и в особенности Гомера, он явно старался подражать им, так что, по отзыву Вольфа, ему лучше было бы писать поэму, чем историю. Часто о самых простых вещах он говорит высокопарно, без нужды прибегает к метафорам, иногда совсем неуместным, и любит слова непонятные и малоупотребительные. Читать его трудно, а переводить — еще труднее. Наш перевод сделан с последнего издания его «Истории», вышедшего в Бонне под редакцией Беккера в 1835 году***.

СОДЕРЖАНИЕ.

Важность и значение истории вообще; вид, в каком Никита будет излагать свою историю (1).— Иоанн Комнин, против желания матери, назначается на царство отцом своим Алексеем (2).— Начало его царствования, его друзья и советники. Отпадение его родственников на сторону зятя его Вриенния. Иоанн милостиво поступает с заговорщиками, примиряется с сестрою Анною и приобретает расположение матери Ирины (3).— Походы Иоанна против персов и победа над скифами (4).— Победа над триваллами. Любовь Иоанна к сыновьям. Нападение на гуннов. Переход на Восток и торжество над побежденными персо-армянами (5).— Взятие и потеря Гангры; движение в Киликию; осада сильной крепости Вака. Единоборство армянина Константина и македонянина Евстратия (6).— Иоанн овладевает крепостью Вака и завоевывает Анаварзу; отправляется в Келесирию и вступает в дружбу с антиохийцами; принуждает к сдаче Пизу и испытывает неудачи (7). — Осаждает город Сезер, берет с него выкуп и отражает коварные нападения персов (8).— Исаак Ком-{I}нин примиряется с братом Иоанном. Новые походы Иоанна против персов. Негодование войска и великодушие Иоанна. Поход против тирана трапезунтского. Отважное дело Мануила, сына Иоаннова, пред Неокесариею (9).— Иоанн, сын Исаака, переходит на сторону султана. Невыгодные следствия этого поступка. Император покоряет некоторых мятежных христиан и испытывает семейные несчастия (10).— Поход Иоанна против Антиохии и смертельная рана на охоте. Предсказания о его смерти (11).— Предсмертная речь императора к родственникам, друзьям и вельможам. Назначение на царство Мануила предпочтительно пред старшим его братом Исааком. Мануила все приветствуют императором. Смерть и доблести Иоанна Комнина (12).

ЦАРСТВОВАНИЕ МАНУИЛА КОМНИНА

Книга I. Мануил, наследовав отцу своему Иоанну Комнину, заключает в монастырь старшего брата своего Исаака и, прибыв в столицу, за свои душевные и телесные качества, радушно принимается жителями Византии (1).— Коронуется патриархом Михаилом и, примирившись с братом, дважды выступает в поход против персов; женится на алеманке, женщине с прекрасною наружностью и с возвышенною душою, уважает, но не любит ее, и вдается в непозволительные связи (2).— Заботясь об управлении государством, назначает ближайшим к себе министром Иоанна Агиофеодорита, а главным казначеем — Иоанна Пуцинского, человека чрезвычайно скупого и бесчеловечного. Агиофеодорита сменяет {II} Феодор Стипиот. Добрые свойства Мануила и их скорая перемена (3).— Иерусалимский поход германского императора Конрада. Благосклонный ответ Мануила алеманским послам и тайные козни. Греческие легионы сопровождают алеманское войско. Придворное красноречие Филиппопольского епископа (4).— Раздоры между алеманнами и греками. Бедствия, испытываемые алеманнами от греков; участие в этом Мануила (5).— Германское войско решается напасть на турков. Благочестивая и сильная речь Конрада к войску. Жестокая битва и знаменитая победа над турками (6).


Книга 2. Рожер, король сицилийский, занимает Корциру, опустошает Акарнанию, Этолию и приморский берег, входит в Беотию, овладевает Акрокоринфом и разграбляет Коринф (1).— Поход Мануила против сицилийцев. Осада Корциры. Смерть великого вождя Контостефана (2).— Пророчество о ней патриарха Козьмы. Место Контостефана занимает великий доместик (3).— Мануил, продолжая осаду Корциры, устрояет деревянную лестницу в виде башни, по которой поднимаются Пупака и еще 400 ратников. Лестница лопается, причем большая часть людей гибнет, а Пупака, к общему удивлению, спасается (4).— Кровавый мятеж между греками и венецианцами и его прекращение. Новая осада и сдача Корциры (5).— Неудачный поход Мануила в Сицилию. Опустошение Сербии. Удачные действия Михаила Палеолога против сицилийцев (6).— Походы Мануила против сербов и венгров, кончившиеся триумфом. Неудачная битва Каламанна со скифами. Алексей Вриенний, Иоанн Дука и Константин Ангел попадают в {III} плен к сицилийцам (7).— По убеждению римского первосвященника, Мануил заключает мир с Рожером; но спустя немного времени взаимная вражда между ними обнаруживается с новою силою (8).


Книга 3. Венгерский поход Мануила. Опустошительные набеги гуннов (1).— Кровосмесничество Мануила и Андроника. Заключение Андроника в тюрьму, его бегство, при содействии жены, и новое заключение (2).— Мануил учреждает в Антиохии потешные кавалерийские битвы. Распущенные войска Мануиловы терпят поражение от турков (3).— Ослепление Феодора Стипиота по наветам логофета Каматира. Воззвание Никиты к божественному провидению. Характер Каматира, его пьянство и прожорливость (1).— Второй брак Мануила. Воззвание Никиты к Богу по поводу опустошительных набегов со стороны турков. Вражда между Иконийским султаном и Каппадокийским топархом. Приезд султана к Мануилу и его великолепный прием. Землетрясение. Безрассудство одного агарянина, захотевшего быть вторым Икаром (5).— Султан, получив от Мануила великолепные дары, по возвращении в Иконию нарушает данное им обещание, нападает на подданных Мануила и мучит их (6).— Притворная дружба между султаном и Мануилом. Набеги и опустошения с той и другой стороны (7).


Книга 4-я. Напрасные усилия Мануила сделать царем Паннонии Стефана, брата царя гуннов. Гунны отравляют Стефана, за что Мануил объявляет им войну (1).— Андроник, после неоднократного избавления от оков, примиряется наконец с Мануилом (2).— Поход Мануила в Паннонию и завоевание{IV} города Зевгмина (3).— Сербский король Десе принуждается к повиновению. Назначение на царство Алексея, жениха Марии, дочери Мануила от брака с принцессою алеманскою. Андроник противится этому назначению (4). — Андроник своими непозволительными связями с Филиппою, сестрою императрицы, и с Феодорою, вдовою Балдуина, навлекает на себя ненависть Мануила и с своими детьми и Феодорою убегает к Халдейскому султану (5). — Мануил принуждает протостратора Алексея, человека ни в чем не виноватого, вступить в монашество. Причина нерасположения Мануила к Алексею (6).— Ослепление знаменитых обманщиков: Аарона, Склира и Сикидита, из которых у Аарона впоследствии отсечен был и язык. Мануил к общему удовольствию устрояет новые крепости в Азии (7).


Книга 5-я. Мануил назначает начальником над войском в венгерский поход Андроника Контостефана. Паннонцы приготовляются к войне (1).— Андроник не обращает внимания на астрологическое суеверие Мануила и одушевляет войско к сражению (2).— Расположение того и другого войска и сражение. Победа Андроника и триумф Мануила (3).— Поход Мануила против сербов; поход против египтян — причем Иерусалимский король Америг обещает помощь (4).— Двоедушные действия Америга. Андроник осаждает Тамиаф и старается овладеть им (5).— Не успев овладеть Тамиафом вследствие обмана со стороны Америга, Андроник убеждает войско возобновить атаку города (6).— Эта новая попытка, вследствие козней Америга, оказывается напрасною, и греки на обратном пути в отечество почти все погиба-{V}ют от кораблекрушения. Сарацины заключают мир с Мануилом (7).— У Мануила рождается сын Алексей и назначается на царство. Нареченный зять Мануила занимает царство Паннонское, а Мария дочь Мануила, выходит в замужество за сына маркиза Монферратского (8).— Раздор, война и мир Мануила с венецианцами (8).


Книга 6-я. Мануил, восстановив Дорилей и Сувлей, решается напасть на султана персидского и открыто приготовляется к войне (1).— Пренебрежение посольством султана, который просил мира. Мануил за свою надменность терпит наказание: безрассудно вступив на опасную дорогу, испытывает страшное поражение (2).— Опасности, которым лично подвергается Мануил и которые с трудом преодолевает, потеряв множество войска и нескольких знаменитых родственников (3).— Новые опасности и новое от них избавление. Наконец Мануил соединяется с своими легионами и, молча, выслушивает жестокие упреки со стороны одного наглеца (4); — намеревается тайно бежать, но, услышав обличение со стороны простого воина, оставляет свое намерение. Султан предлагает мир. Спасение греческого войска. Сновидения Мануила и Мавропула пред этою несчастною битвою (5).— Персы и по заключении мира нападают на греков. За несоблюдение Мануилом условий мира султан нападает на греческие области (6).— Поражение и истребление персидского войска, когда оно с добычею возвращалось из похода (7).— Новый неудачный поход Мануила против персов. Турки без успеха осаждают Клавдиополь (8). {VI}


Книга 7-я. Двоедушные отношения Мануила к королю Фридерику. Осада и защита Анконы (1).— Суждение Никиты о Мануиле. Грабительство и расточительность Мануила, его слепая привязанность к иноземцам и отсюда крайнее расстройство государства (2).— Великолепные постройки Мануила и его строгость к монахам (3).— Его невнимательность к военной дисциплине и отсюда порча войска (4). — Его занятия Богословием (5).— Его безумный указ об учении Магометовом (6).— Достопримечательное предсказание о смерти Мануила. Его смерть и погребение (7).

ЦАРСТВОВАНИЕ АЛЕКСЕЯ КОМНИНА, СЫНА МАНУИЛОВА.

Вступление на царство малолетнего Алексея. Бедственное положение государства (1).— Андроник Комнин, главнейший виновник всех будущих бедствий, примирившись с Мануилом, отправляется на жительство в Эней (2).— В своем уединении он замышляет овладеть царством (3).— Кесарисса Мария, сестра малолетнего императора, негодуя на протосеваста Алексея за его полновластие при дворе, составляет заговор (4).— Не успев в своем намерение, она возбуждает в Константинополе мятеж (5). Следствия этого мятежа; усилия протосеваста; кровавая битва (6).— Муж Марии побуждает своих приверженцев возобновить битву и нападает на войско протосеваста. Восстановление мира патриархом Феодосием (7).— По козням протосеваста, патриарх лишается своего места, но, спустя немного времени, снова возвращается на свой трон (8).— Андроник открыто домогается царства и, несмотря на все усилия и противодействия протосеваста, не оставляет своего намерения (9).— {VII} Флот протосеваста, высланный против Андроника. Переход на сторону Андроника посланника Ксифилина, великого вождя и почти всех придворных (10).— Положение дел в Константинополе. Заключение в оковы и ослепление протосеваста. Изгнание из города латинян (11).— Предвестия. Встреча и разговор патриарха с Андроником (12). Встреча Андроника с императором и его матерью. Сожжение одного нищего. Андроник плачет и рыдает при гробе Мануила (13).— Андроник распоряжается государственными делами по своему произволу. Его жестокие поступки с людьми знаменитыми. Ослепление Иоанна Кантакузина. Отравление ядом кесариссы Марии и ее мужа (14).— Противозаконный брак Алексея, незаконнорожденного сына Мануила, с Ириной, незаконнорожденной дочерью Андроника. Удаление Феодосия от патриаршества и избрание на его место Василия Каматира (15).— Неприязненные действия султана иконийского на Востоке. Восстание великого доместика Иоанна Комнина против Андроника. Смерть Иоанна и ослепление детей его. Венчание малолетнего Алексея (16).— Постоянные козни Андроника против императрицы. Заговор против Андроника и его следствия. Жалкая смерть императрицы (17).— Назначение и провозглашение Андроника императором. Предпочтение его Алексею, сыну Мануилову, которого спустя немного времени Андроник лишает не только царства, но и жизни (18).

ЦАРСТВОВАНИЕ АНДРОНИКА КОМНИНА.

Книга 1-я. Брак Андроника с Агнессой, вдовой Алексея. Достойная награда архиереям — угодникам Андроника. Неудачное предприятие Лапарды, ослепление и заключение его в монастырь (1).— Поход Андроника против Никеи и осада этого города (2).— Погибель Феодора Кантакузина. Сдача Никеи. Жестокость Андроника к городским жителям (3).— Взятие Прузы и жестокость Андроника к прузейцам. Ослепление Феодора Ангела и казнь многих вельмож. Опасность, какой подвергался Андроник на театре (4).— Занятие Исааком Комниным острова Кипра и его тирания. Опасения Андроника по этому поводу (5).— Андроник казнит бесчеловечной смертью своих приближенных советников: Константина Макродуку и Андроника Дуку. Ужас народа при этом случае. Казнь братьев Севастианов (6).— Алексей Комнин возбуждает короля сицилийского против греков. Сицилийцы занимают Диррахий и Фессалонику. Бедствия фессалоникийцев по сдаче города (7).— Страшные жестокости сицилийцев с жителями, оставшимися в домах (8).— Их бесчеловечие с несчастными, скитавшимися по улицам и площадям; их наглость с людьми, собиравшимися в храмах для молитвы. Евстафий, епископ солунский, своим заступничеством облегчает участь своих сограждан (9).— Жестокость Андроника к своей дочери Ирине и ее мужу. Жестокая казнь Мамала, секретаря мужа Ирины (10).— Заключение в оковы Георгия Дисипата, бывшего чтецом Великой Церкви, и ослепление Константина Трипсиха, самого усердного исполнителя жестокостей Андроника (11).


Книга 2-я. Неудачное противодействие Андроника сицилийцам (1).— Его приготовления к защите Константинополя. Беспечность, роскошь, стража, собака, жестокость Андроника (2).— Добрые качества Андроника, его милосердие к бедным и заботливость о делах государственных (3).— Речь Андроника о нерадении прежних императоров (4).— Строгость Андроника обезопашивает участь несчастных, потерпевших кораблекрушение. Распоряжения Андроника, клонящиеся к упрочению общественного благосостояния. Его справедливость к подданным и строгость к притеснителям народа. Его любовь к ученым и нерасположение к богословским спорам (5).— Статуи, воздвигнутые Андроником. Возобновление храма 40-ка мучеников (6).— Жестокое намерение Андроника казнить смертью всех, заключенных в темницы, равно как и всех их родственников (7).— Приговор, составленный по этому случаю. Протест против него Мануила, сына Андроникова (8).— Андроник хочет узнать чрез волхвователей, кто будет его преемником (9).— Убиение Агиохристофорита, который хотел схватить Исаака Ангела. Исаак убегает в храм и возмущает народ (10).— Тщетные усилия Андроника остановить мятеж. Иоанн Дука домогается престола; но народ провозглашает императором Исаака Ангела. Бегство Андроника (11).— Чернь разграбляет дворец. Взятие в плен Андроника и его мучительная смерть (12).— Наружность Андроника; его образ жизни; его погребение и пророчество о его погибели (13). {X}



Никиты Хониата

История,

НАЧИНАЮЩАЯСЯ

С

ЦАРСТВОВАНИЯ ИОАННА КОМНИНА.

1. История придумана на общую для всех пользу в жизни; из нее немало выгод могут извлечь люди, стремящиеся к совершенству. Зная события давно минувшие, она и объясняет свойства человеческие, и сообщает разнообразную опытность тем, кто имеет душу возвышенную и питает врожденную любовь к добру. Осмеивая порок и превознося добродетель, она людей, склонных к добру и злу, большею частью удерживает от зла и побуждает преуспевать в добре, если только они не от постыдной привычки и не от дурных наклонностей не радят о многолюбезной добродетели. К тому же люди, вошедшие в историю, становятся некоторым образом бессмертными, хотя они заплатили дань смерти и давно уже окончили свою жизнь; потому что о них хранится хорошая или дурная слава, смотря по тому, хорошо или худо они жили. Душа их перешла в другую жизнь, и тело разложилось на свои составные части, а {1} о том, что они сделали в жизни, будут ли то дела святые и праведные или беззаконные и ненавистные, жили ли они благополучно или испустили дух в несчастии, громко говорит история. Поэтому история справедливо может быть названа также и своего рода книгой живых, и звучной трубой, которая как бы из могил воскрешает давно уже умерших и выставляет их на вид всякому желающему. Таково-то, сколько я могу сказать вкратце, значение истории! А самим занимающимся ею она столько доставляет удовольствия, что, конечно, никто не будет столь безрассуден, что почтет что-нибудь другое более приятным, чем история. В самом деле, что могли бы знать и о чем могли бы рассказывать охотникам послушать лишь люди состарившиеся, и прожившие больше Тифона*, и трехсотлетние старики, если бы они, оставаясь еще в живых, расшевелили свою память и отрыли в ней дела давно минувшие, то самое расскажет и любитель истории, хотя бы он еще не вышел из возраста юноши. Посему-то и я не решился пройти молчанием столь многих и столь важных событий, которые совершились в мое время и несколько раньше и которые достойны памяти и повествования. И вот эти-то события я и делаю известными потомству в настоящей моей книге. {2}

А так как и сам я очень хорошо понимаю, да и другие легко могут сообразить, что история чуждается, как несоответственного ей, повествования неясного, с выражениями околичными и периодами запутанными, а, напротив, любит изложение ясное, не только как сообразное со словами мудрого, но и как особенно ей приличное, то, надеюсь, мое сочинение не совсем будет чуждо и этого достоинства. Я вовсе не заботился о рассказе пышном, испещренном словами непонятными и выражениями высокопарными, хотя многие очень высоко ценят это или, вернее сказать, оставляют прошедшее и настоящее и долго упражняются в этом, как будто бы в каком-нибудь особенно важном деле. Напротив, я и в этом отношении всегда предпочитал поступать согласно с требованиями истории и не любил делать ей насилие или совсем выходить из ее пределов. Ей больше всего противна, как я уже сказал, речь искусственная и неудобопонятная, и напротив, она очень любит повествование простое, естественное и легкопонятное. Имея главной целью истину и совершенно чуждаясь ораторского красноречия и поэтического вымысла, она отвергает и то, что составляет их отличительный характер. Но так как, с другой стороны, при всей своей важности и достопочтенности история любит, чтобы ею занимались и землекопы, и кузнецы, и люди, покрытые сажей, желает, чтобы ее знали и лица, посвятившие себя военному искусству, не сердится и на женщин-поденщиц, когда они разбирают {3} ее; то она охотно допускает речь изящную и любит наряжаться, но — в одежду слов простую и чистую, а отнюдь не пышную и иноземную.

Что касается нашей «Истории», она при ясности будет в то же время, сколько возможно, и кратка. Но мы просим снисхождения у благосклонных читателей, если по изложенным причинам она не будет отличаться пышной и великолепной отделкой, тем более, что мы первые приступаем к изложению настоящего предмета. Мы решаемся пройти путем пустынным и непроложенным, а это и сопряжено с трудностями, и требует гораздо больших усилий, чем следовать за другими или идти прямо и неуклонно широким и царским путем,— разумею «Историю» других. Начнем же мы свое повествование с того, что случилось сряду после смерти первого из семейства Комниных, императора Алексея**, так как этим государем ограничили свой рассказ все бывшие до нас известные историки. Через это наше повествование будет в связи с тем, что они сказали, и рассказ, продолжаясь таким образом, уподобится течению реки, выходящей из одного источника, или же будет походить на ряд связанных меж-{4}ду собой колец, непрерывно тянущийся в бесконечность. Впрочем, жизнь самодержца Иоанна, который был преемником в правлении Алексею, мы расскажем в кратких и общих чертах и не будем говорить о нем с такой же подробностью, с какой скажем о последующих императорах, потому что мы и пишем о нем не то, что видели своими глазами и что поэтому могли бы рассказать подробно, но что слышали от тех из наших современников, которые видели этого царя, сопутствовали ему в походах против неприятелей и разделяли с ним битвы. Но во всяком случае лучше начать отсюда.

2. У императора Алексея Комнина было три сына и четыре дочери. Старший из сыновей был Иоанн, а старше всех детей у Алексея была дочь Анна, выданная замуж за Никифора Вриенния и имевшая титул кесариссы*. Царь и отец Алексей больше всех детей любил Иоанна и потому-то, конечно, решившись оставить его наследником царства, дал ему право носить пурпуровые сапоги и дозволил, чтобы его провозглашали царем. Напротив, мать и царица Ирина, отдав всю свою любовь дочери Анне, непрестанно клеветала на Иоанна перед своим мужем Алексеем, называла его человеком безрассудным, изнеженным, легкомысленным и {5} явно глупым и постоянно больше всего заботилась о том, чтобы царь переменил свое о нем решение. Порою же, как будто бы к слову, назвав Вриенния, она превозносила его всякого рода похвалами и как человека весьма красноречивого и не менее способного к делам, и как человека, знакомого со свободными науками, которые образуют нравы и немало содействуют будущим правителям к непостыдному царствованию. Алексей, слушая это и зная расположение матери к Анне, иногда притворялся занятым важнейшими и нужнейшими делами и показывал вид, будто совсем не обращает внимания на ее слова, иногда уверял, что он подумает о ее словах и не пренебрежет ее просьбой, а однажды не мог сдержать себя и сказал нечто в таком роде: «Жена, участница моего ложа и царства! Ужели ты не перестанешь советовать мне того, что благоприятно твоей дочери, стараясь нарушить похвальный порядок, как будто бы ты с ума сошла? Оставь меня в покое! Или лучше давай рассмотрим вместе, кто из всех прежних римских императоров, имея сына, способного царствовать, пренебрег им и предпочел ему зятя? Если же когда-нибудь и были подобные случаи, не станем, жена, считать законом того, что бывало редко. А надо мною и особенно стали бы громко смеяться все римляне** и меня сочли бы {6} за сумасшедшего, если бы я, получив царство не путем законным, но кровью родных и средствами, несогласными с христианскими постановлениями, при назначении наследника отверг своего родного сына и принял к себе македонянина»,— так он называл Вриенния, по его происхождению из Орестии***, одного из счастливых и важнейших городов Македонии. Впрочем, и после таких слов, сказанных с твердостью, Алексей опять перед царицей Ириной показывал вид человека, отнюдь ей не отказывающего, и всегда успокаивал свою жену притворным уверением, что он о ее словах размышляет. Это был человек как нельзя более скрытный, крайнюю осторожность всегда считал делом мудрым и обыкновенно не любил рассказывать о том, что хотел делать. Когда же настал конец его жизни и он лежал при последнем издыхании в великолепных палатах, построенных в Манганском монастыре4*, сын его Иоанн, видя, что отец приближается к смерти, и зная, что мать ненавидит его и заботится о предоставлении царства сестре, входит в сношение касательно плана своих действий с теми из родных, которые ему благоприятствовали и между которыми главным был брат Исаак. Вследствие этого, {7} тайно от матери, входит в спальню к отцу и, припав к нему как бы для того, чтобы оплакать его, тихонько снимает с его руки перстень с изображением печати. Некоторые, впрочем, говорят, что он это сделал с согласия отца, как это и можно заключать из того, что мы спустя немного скажем. Вслед затем Иоанн тотчас же собрал своих соучастников и, рассказав им о случившемся, поспешно отправился верхом в сопровождении оруженосцев к большому дворцу5*, причем как в самом Манганском монастыре, так равно и по городским улицам приверженная к нему толпа и жители города, собравшиеся по слуху об этом событии, приветствовали его царем-самодержцем. Царица Ирина, мать Иоанна, испугавшись этих происшествий, послав за сыном, звала его к себе и убеждала удержаться от его предприятия. Но так как Иоанн, вполне отдавшись своему делу, нисколько не обращал внимания на мать, то она побуждает Вриенния присвоить себе царство, обещая ему свое содействие. Когда же увидела, что и тут расчеты ее не удаются, приходит к мужу, распростертому на одре и лишь кратким дыханием обнаруживающему в себе жизнь, повергается на его тело и, проливая слезы, как источник черной воды, громко жалуется на сына за то, что он еще при жизни отца, затеяв заговор, похищает царство. Но муж ничего не ответил на {8} ее слова, будучи, естественно, занят при конце жизни другими важнейшими делами, помышляя о наступающей кончине и обращая взоры к Ангелам — посмертным душеводителям. Когда же царица стала сильнее настаивать и крайне огорчалась поступками сына, Алексей принужденно улыбнулся и поднял руки к небу. Это он сделал, вероятно, от радости, которую испытал, узнав о случившемся и желая возблагодарить за то Бога, а может быть, этим он хотел выразить упрек и укоризну жене за то, что она заводит речь о царстве в минуты разлучения души с телом, или, наконец, чрез это он испрашивал у Бога прощения в своих согрешениях. Но жена подумала, что муж непременно радуется полученному от нее известию, и потому, как совершенно потерявшая все прежние надежды и обманувшаяся в обещаниях, с глубоким вздохом сказала: «Муж! Ты и при жизни отличался всевозможным коварством, любя говорить не то, что думал, и теперь, расставаясь с жизнью, не изменяешь тому, что любил прежде». Между тем Иоанн, прибыв к большому дворцу, нелегко нашел в него доступ, потому что стража не довольствовалась тем, что он показал перстень, но требовала еще и другого доказательства на то, что он прибыл туда по приказанию отца. Вследствие этого дворцовые ворота, будучи несколько приподняты с одного конца широкими медными полосами, падают на землю, и таким образом и сам он легко вошел, и с ним вошли его {9} оруженосцы и родственники. В то же время немало вторглось людей и из случайно сбежавшейся и сопровождавшей его толпы, которые и стали грабить все, что ни попало. Когда же ворота снова были заперты, то и бывшие вне дворца не могли больше входить в него, и те, которые вошли, не имея позволения выходить, в течение многих дней жили в нем вместе с царем. Это было в пятнадцатый день месяца августа. А в следующую ночь царь Алексей скончался, царствовав тридцать семь лет и четыре месяца с половиной. На другой день рано утром мать тотчас же посылает за Иоанном, приглашая его выйти к торжественному выносу отцовского тела, которое немедленно имеет быть поднято и отвезено в монастырь, воздвигнутый Алексеем во имя человеколюбца Христа. Но Иоанн не послушался матери и отказался от приглашения не потому, чтобы он пренебрегал властью матери или не хотел отдать честь отцу, но потому, что опасался за свою еще не утвердившуюся власть и боялся соперников, которые втайне горели еще желанием царствовать. Посему-то сам он не оставил дворца, держась его, как полипы держатся за камни, а большую часть бывших с ним родных отправил на вынос отца.

3. Когда же прошло много дней и он был уже в безопасности, то дозволил всякому желающему и входить во дворец, и выходить из него и стал распоряжаться государственными делами по своему усмотрению. С людьми, близкими {10} к нему по родству и дружбе, он обходился сообразно с их достоинством и отдавал каждому соответственную ему честь. А к родному брату Исааку до того был привязан, что казалось, сросся с ним и дышал одним с ним воздухом; отчасти потому, что и тот любил его больше всех, но особенно потому, что он исключительно или по крайней мере преимущественно помог ему получить царство. При самом начале царствования он разделил с ним свое седалище и трапезу и удостоил его провозглашения, соответствующего достоинству севастократора*, которым Исаак почтен был от отца своего Алексея. И надзирателями над общественными делами он также сделал людей, близких ему по крови, именно Иоанна Комнина, которого почтил и достоинством паракимомена**, и Григория Таронита, бывшего протовестиарием***. Но так как Иоанн хотел распоряжаться всем по своему {11} произволу, вел себя надменно и был горд, как никто другой, то скоро сложил с себя звание надзирателя за общественными делами. Напротив, Григорий, исполняя обязанности своего звания, вел себя скромно и не выходил из пределов своей власти и потому пользовался ею постояннее. Впоследствии ему придан был в товарищи некто другой Григорий, по прозванию Каматир. Это был человек знаменитый, но рода незнатного и отнюдь не богатого. Будучи принят царем Алексеем в число секретарей, он объезжал провинции, назначал им подати и, собрав через то огромное богатство, захотел через брак породниться с царем. И когда действительно женился на одной из его родственниц, сделан был секретологофетом*. Но больше всех имел силы при этом царе и пользовался первыми почестями Иоанн Аксух, родом персиянин. В то время, как Ваймунд на походе в Палестину освободил из-под власти персов главный город вифинский — Никею, вместе с городом взят был и Аксух и представлен в дар царю Алексею. Так как он был ровесником царю Иоанну, то принят был в товарищи ему по забавам и сделался самым любимым лицом между всеми служившими в комнатах и при спальне. А когда Иоанн взошел {12} на царство, он, будучи почтен званием великого доместика**, получил такую силу, какой никто не имел при прежних царях, так что многие из знаменитых людей по своему родству с царским домом, случайно встретившись с ним, сходили с коня и отдавали ему поклон. Впрочем, руки этого человека были не только опытны в войне, но и скоры и готовы на благотворение нуждающимся. А такое его великодушие и благородство характера много прикрывали незнатность его рода и делали его любимым у всех.

Но царю не исполнилось еще и года, как уже родные, неизвестно каким образом, из ненависти и зависти устраивают против него заговор. Составив злой умысел и поклявшись друг другу в верности, все они пристают к стороне Вриенния и предоставляют ему царство, как человеку, который знает словесные науки, одарен царской наружностью и имеет преимущество перед другими по родству с царем, потому что, как мы выше сказали, он был женат на сестре царя, кесариссе Анне, которая также занималась главной из всех наук, философией, и была сведуща во всем. И когда царь ночевал в филопатийском цирке, находящемся недалеко от земляных ворот, они, верно, ночью напали бы на него с {13} оружием убийц, наперед подкупив богатыми дарами начальника над городскими воротами, если бы Вриенний не расстроил их замысла. По своей обычной беспечности и недостатку энергии, нужной для овладения царством, он и сам забыл об условии и спокойно оставался дома и был причиной охлаждения жара в заговорщиках. Говорят, что при этом случае кесарисса Анна, негодуя на такую беспечность своего мужа, от ярости скрежетала зубами, как жестоко обиженная, и горько жаловалась на природу, немало обвиняя ее в самых срамных выражениях за то, что ее она сделала женщиной, а Вриенния мужчиной. Когда же днем заговорщики были открыты, ни один из них не был ни изувечен, ни наказан бичами, но все были лишены имущества. А спустя немного времени и самое имущество было возвращено большей части из них, начиная с самой зачинщицы заговора кесариссы Анны, которой прежде всех царь оказал человеколюбие. Поводом к этому было вот какое обстоятельство. Когда царь Иоанн осматривал имущество кесариссы, сложенное в одном доме и состоявшее из золота, серебра, всякого рода сокровищ и разнообразных одежд, то при этом случае сказал: «Со мной случилось не то, чего бы следовало ожидать по обыкновенному порядку: родные оказались мне врагами, а чужие — друзьями; поэтому нужно, чтобы и богатство их перешло к друзьям»,— и действительно приказал великому доместику взять все себе. Но тот, поблагодарив {14} царя за столь великую щедрость, попросил у него дозволения сказать свое мнение и, когда получил это дозволение, сказал: «Хотя сестра твоя, царь, покусилась на дело беззаконное и крайне преступное и самим делом отреклась от родства с тобой, но с потерей естественного расположения не потеряла и природного названия; а оставаясь родной сестрой доброго царя, она через раскаяние, при пособии природы, опять может снискать ту любовь, которую теперь погубила по безумию. Пощади же, государь, однородную, оскорбившую твое державное величество, и накажи человеколюбием ту, которая уже открыто признает себя побежденной твоей благостью; отдай ей и это лежащее на глазах имущество, не как справедливый долг, но как добровольный дар. Ведь она с большим правом, чем я, будет владеть этим имуществом, так как оно составляет ее отцовское наследство и опять перейдет в ее потомство». Убежденный или, вернее сказать, тронутый этими словами, царь охотно согласился на представление Аксуха, сказав: «Я был бы недостоин царствовать, если бы ты, пренебрегши столь великим и столь легким приобретением, превзошел меня в человеколюбии к моему семейству». И действительно, он все возвратил кесариссе и примирился с ней. Что же касается матери и царицы Ирины, она отнюдь не была уличена в участии в заговоре против сына; а напротив, узнав впоследствии о заговоре, она, говорят, даже произнесла {15} и это мудрое правило: «Надобно искать царя, когда его нет, и не трогать его с места, когда он есть» — и притом сказала: «Какое великое мучение готовили мне убийцы моего сына,— мучение, без сомнения, более тяжкое, чем муки, испытанные при его рождении! Эти последние вызывали, по крайней мере, на свет плод, носимый во чреве, а то, исходя из глубины ада и проходя сквозь мою утробу, причиняло бы мне непрестанную скорбь».

4. После сего царь, видя, что персы ни во что ставят договор, заключенный с его отцом, и во множестве нападают на города, расположенные во Фригии при реке Меандре, с началом весны выступил против них в поход и, после многократных побед над ними в сражениях, овладел Лаодикией и окружил ее стенами, изгнав Алпихара, которому вверена была ее защита. Затем, приведя в надлежащий порядок и все прочие дела, он возвратился домой; но, прожив в Византии недолго, он снова оставляет дворец и переселяется в лагерь для предотвращения варварских набегов, справедливо полагая, что, в случае неготовности отразить их, они легко могут нанести большой вред. Он охотно проводил время в походах, надеясь через это достичь двух весьма важных выгод: и охраны своих провинций, которая обеспечивается по большей части таким движением войск в открытом поле; и обучения военным делам и окреплости своих легионов, которые, живя не в домах, трудом и по-{16}том закаляются, как раскаленное железо от погружения в воду. Итак, он выступает в поход с намерением овладеть Созополем, городом Памфилии. Но как нелегко было взять этот город силой и по причине находившегося в нем гарнизона, и по труднодоступной и скалистой местности, на которой он был расположен, то царь по божественному внушению употребляет следующую хитрость. Поручив конницу некоему Пактиарию, он приказывает ему как можно чаще появляться в виду Созополя и бросать на стены стрелы; если же неприятели выйдут — бежать назад и, не вступая в сражение, проходить узкие и лесистые тропы, находящиеся недалеко от города. Как царь приказал, так Пактиарий и делал. И как персы часто выходили из Созополя и далеко преследовали Пактиария, то он искусно вводит в обман неприятелей, поставив в узком месте засаду. При одном из таких нападений турки, не предполагая засады, особенно упорно и далеко преследовали римлян, так что неосторожно прошли и теснины. Тогда бывшие в засаде римляне, видя, что персы беззаботно во всю мочь гонятся за их товарищами и думают лишь о том, как бы догнать бегущих, тотчас же поднимаются из засады и идут прямо к Созополю. Когда же вскоре затем и бегущие обратились назад, то турки очутились в середине и, не имея возможности ни опять войти в город, потому что вышедшие из засады римляне заняли входы, ни убежать от тех, которые прежде {17} бежали, а теперь теснили их сзади, частью были переловлены, частью легко побиты мечами, и лишь немногие спаслись благодаря отличному качеству своих лошадей. Таким-то образом Созополь взят был римлянами по одному благоразумному распоряжению царя. Вслед затем царь овладел крепостью, которая называлась Иеракокорифитис (ястребиная вершина), и покорил весьма многие другие города и укрепления, прежде платившие дань римлянам, а тогда бывшие в союзе с персами.

На пятом году своего царствования Иоанн выступает в поход против скифов, которые стали опустошать Фракию, уничтожая хуже саранчи все, что ни встречалось. Собрав римские войска, он вооружился сколько можно сильнее не только потому, что неприятелей было почти бесчисленное множество, но и потому, что варвары выказывали надменность и с хвастовством смело и сильно наступали. К тому же он, кажется, вспомнил, что потерпел прежде, когда римским скипетром владел Алексей Комнин и когда занята была Фракия и опустошена большая часть Македонии. Сначала, употребив военную хитрость, царь отправляет к скифам послов, которые говорили одним с ними языком, чтобы как-нибудь склонить их к договору и отклонить от войны всех или, по крайней мере, некоторых из них, так как они разделялись на многие племена и отдельно раскидывали свои шатры. Заманив к себе этим способом некоторых из их начальников, он оказал {18} им всевозможную ласковость, предложил роскошное угощение, очаровал и обворожил их подарками, состоявшими из шелковых одежд и серебряных чаш и кастрюль. Отуманив и расстроив такими ласками умы скифов, он решился, нисколько не медля, вывести против них войско и вступить с ними в сражение, пока они находятся еще в нерешимости и склоняются то туда, то сюда, то есть и думают заключить с римлянами союз, вследствие сделанных им обещаний, и хотят отважиться на войну, как уже прежде привыкшие побеждать. Итак, поднявшись из пределов Верои, где стоял лагерем, он в сумерки нападает на скифов. Тогда происходит страшная свалка и завязывается ужаснейшая из когда-либо бывших битва. Ибо и скифы мужественно встретили наше войско, наводя ужас своими конными атаками, бросанием стрел и криками при нападениях, и римляне, однажды вступив в бой, решились сражаться с тем, чтобы победить или умереть. При этом и сам царь, имея при себе друзей и определенное число телохранителей, всегда как-то являлся на помощь там, где была опасность. Между тем скифы, руководимые одной нуждой, изобретательницей всего полезного, из предосторожности ухитрились во время этой битвы вот на что. Собрав все повозки, они расположили их в виде круга и, поставив на них немалое число своего войска, пользовались ими как валом. Вместе с тем, оставив между ними косые проходы, они, когда {19} теснимы были римлянами и принуждены были бежать, уходили за повозки, как за крепкую стену, и оттого не подвергались невыгодам бегства, а потом, отдохнув, опять выходили оттуда как бы через отверстые ворота и мужественно сражались. Таким образом, эта битва была почти настоящим штурмом стен, внезапно воздвигнутых скифами среди открытого поля, и оттого римляне напрасно истощались в усилиях. Тогда-то Иоанн показал своим подданным образец мудрости, ибо он не только был умный и находчивый советник, но и первый исполнял на деле то, что предписывал военачальникам и войскам. То было дело необыкновенное и свидетельствовало о его великом благочестии. Когда неприятели всей массой напали на римлян и с особенной отвагой вступили в бой и когда римские фаланги изнемогали, он, став перед иконой Богоматери и с воплем и с умоляющим видом взирая на нее, проливал слезы, более горячие, чем пот воинов. И не бесплодно было это его действие; напротив, он тотчас же облекся силой свыше и прогнал войска скифские, как некогда Моисей простертием рук рассеял полчища амаликитян. Взяв телохранителей, которые защищаются длинными щитами и заостренными с одной стороны секирами, он несокрушимой стеной устремляется на скифов. И когда устроенное из повозок укрепление ими было разрушено и оттого бой сделался рукопашным, враги опрокидываются и обращаются в бесславное {20} бегство, а римляне смело их преследуют. Тогда тысячами падают эти жители повозок, и лагери их разграбляются. Что же касается до военнопленных, то их оказывается бесчисленное множество, равно как и тех, которые добровольно отдались из любви к пленным единоземцам, так что из них в одной западной римской провинции составлены были целые селения, от которых небольшие остатки существуют еще и доселе. Немалое также число их включено было в союзные когорты, но еще более значительные толпы, взятые войском, были проданы.

5. Одержав столь знаменитую победу над скифами и достигнув такого великого торжества, Иоанн воздает благодарение Богу, учредив в память этого события и во свидетельство благодарности так называемый у нас праздник печенегов. Затем, спустя немного времени, он объявил поход и против триваллов, которых другие называют сербами, за их неприязненные действия и за нарушение договоров. Сразившись с ними и одержав над ними полную победу, он принудил к миру и этих варваров, которые, впрочем, и не отличались воинскими доблестями и потому всегда находились под властью соседей. Вынесши отсюда огромную добычу и обогатив добычею войско, он взятых в плен людей перевел на Восток и, назначив им жилище в никомидийской области и наделив большим количе-{21}ством земли, часть из них включил в войско, а часть обложил податью.

Когда у этого царя родились дети мужского пола, то старшему сыну, по имени Алексей, он дал право носить порфиру и обуваться в красные сапоги и дозволил вместе со своим именем провозглашать и его имя, когда народные толпы приветствуют его именем римского самодержца; а второго после него сына Андроника, и следующего за ним Исаака, и потом четвертого — Мануила почтил достоинством севастократорским. Рассказывают, что царь видел во сне, будто нововенчанный сын его Алексей сидит на льве и управляет им, держа его за уши, за неимением другого средства управлять этим животным. Смысл этого сновидения был тот, что Алексея будут только именовать и провозглашать царем, действительно же царской власти он не получит. Так и случилось, потому что спустя немного времени Алексей скончался.

Около летнего времени гунны, нарушив прежде заключенные дружественные договоры, перешли Дунай, опустошили Враницову, разрушив ее стены и перенесши камни в Зевгмин, и разграбили Сардику. Тайной причиною этого неприязненного действия было то, что Алмуз, родной брат Стефана, начальствовавшего над гуннами, ушел к царю и был принят им чрезвычайно ласково, а благовидным и открытым предлогом — то, будто жители Враницовы разбойнически нападают на приходящих к ним {22} для торговли гуннов и поступают с ними весьма худо. Так как это несчастье случилось неожиданно, то царь благоразумно ограничил тогда свои оборонительные действия прибытием в Филиппополь и изгнанием из него гуннов. Но последующее затем время он употребил на то, чтобы все приготовить к обороне своих и отмщению врагам: собрал войско, устроил быстрые на ходу суда, ввел их через Понт в Дунай и таким образом водой и сушей предстал перед неприятелями. Переплыв реку на адмиральском корабле и переправив войско на противоположный берег, он конницей и копьями рассеял собравшуюся толпу гуннов. Затем, оставшись в неприятельской земле и пробыв в ней долее обыкновенного, он овладел Франгохорием, этой плодоноснейшей частью земли гуннов, которая расстилается обширными равнинами между реками Савой и Дунаем, принудил к сдаче Зевгмин и, достигнув самого Храма, овладел огромной добычей. Наконец, после нескольких новых сражений, заключив и с этим народом выгодный и прочный мирный договор и своими многократными успехами в войне заставив искать дружбы с собой и прочих варваров, сопредельных римлянам на Западе, он признал необходимым привлечь к себе каким-нибудь образом и племена отдаленные, и особенно те, которые, занимаясь торговлей и промыслами, приезжают на кораблях в Константинополь. И действительно, он склонил к дружбе с собой приморскую Италию, которая обык-{23}новенно на всех парусах летела в царствующий город. Когда же таким образом водворен был мир с народами западными, он перевел войско на Восток и решился напасть на персо-армян, владевших Кастамоной. С этой целью, пройдя Вифинией и Пафлагонией, он приходит к тому месту и, при пособии множества лестниц и поставленных вокруг города осадных машин, овладевает Кастамоной, а начальствовавшего над ней персо-армянина заставляет в отчаянии бежать. Выведя отсюда значительную толпу взятых в плен персов, он возвратился в Византию и, назначив по поводу этой победы триумф, приказал соорудить колесницу и отделать ее серебром. Чудное произведение была эта колесница, украшенная по местам даже камнями, хотя и не самыми дорогими! Когда настал день, назначенный для торжественного шествия, улицы украсились всякого рода коврами, протканными золотом и пурпуром; были тут и изображения Христа и святых, которые художническая рука отпечатлела на покрывалах так, что их можно было принять за живые, а не вытканные. Стоили также удивления и деревянные подмостки, устроенные для зрителей по обеим сторонам дороги. Так была приготовлена и убрана та часть города, которая идет от восточных ворот до самого большого дворца. Великолепна была колесница, но и везли ее четыре прекрасные лошади, шерстью белее снега. Царь сам не взошел на колесницу, но поместил на ней икону Богоматери {24}, так как она была причиною его радости и восторга, от которого он был вне себя, и ей, как непобедимой воеводе, вместе с ним начальствовавшей над войском, он приписывал победы. Назначив первым при себе вельможам вести за узду лошадей и поручив близким родным попечение о колеснице, он сам пешком шел впереди, неся крест. Войдя в храм, которого наименование взято от премудрости Божией, он перед лицом всего народа воздал благодарение Господу Богу за успешные дела свои и затем отправился во дворец.

Но немного прошло после того времени,— так что едва успел он показать себя своим подданным и насладиться зрелищами, да и солдаты после долгого отсутствия едва успели побывать в своих домах, дать отдохнуть лошадям и отточить копья,— как он опять выступил в поход против Кастамоны. Причиною было то, что владевший в то время каппадокийской страной персо-армянин Таисманий, напав на этот город с большим войском, взял его силой и истребил мечом римский гарнизон. Прибыв на место, царь узнал, что Таисмания нет уже в живых, что Кастамоной правит какой-то Магомет, который находился во вражде с начальником города Иконии Массутом. Пользуясь этим благоприятным обстоятельством для усиления своих средств, он заключает с Массутом союз и, получив от него вспомогательное войско, нападает на Магомета. Тогда Магомет, видя, что он не в {25} состоянии бороться с двумя войсками, входит в тайное сношение со своим соплеменником Массутом и, забыв вражду, как многими другими представлениями, которые выставил ему на вид в письме, так особенно тем, что дела персов будут в дурном положении, если они не примирятся между собою и он останется в союзе с царем римским, убеждает иконийца Массута, оставив царя, соединиться с ним и подать ему помощь. Вследствие сего, когда спустя немного времени персы, высланные султаном на помощь царю, действительно ночью ушли от него, настоящий поход для римлян не был удачен. Поэтому царь отступил оттуда и расположился лагерем в городе, который им же был выстроен при реке Риндаке. Но потом он снова, с большей силой напал на Магомета и, возвратив римлянам Кастамону, захотел овладеть и Гангрою, одним из знаменитых и величайших городов понтийских, который не так давно подпал под власть персов.

6. С этой целью покорив сначала силой оружия окрестности города, он вслед затем стал укрепленным лагерем перед самым городом. Но как бывшие в городе персы думали о себе слишком много и ни на каком условии и договоре не соглашались впустить царя в город, то войска обложили городские стены и начали стенобитными машинами непрерывно поражать их в тех местах, где представлялась возможность овладеть ими. Когда же эти {26} труды оказались безуспешными как по силе оборонительных укреплений, так и по упорному мужеству, с которым сражались осажденные, то царь положил, оставя стены, бросать камни в дома, видимые с внешних высот, на которых римляне стояли лагерем. Тогда управляющие машинами, пользуясь открытой местностью, стали бросать круглые и легкие камни сколько можно дальше, так что, казалось, камни летели, а не были бросаемы машинами. От этого дома стали падать, крыши их проваливались и давили жителей, так что наконец и ходить по улицам было опасно и сидеть спокойно дома совсем невозможно. Частью от этого, частью вследствие упорной осады со стороны царя, но особенно по причине смерти начальствовавшего над Гангрой Таисмания, жители и сами сдались, и сдали город императору. Тогда царь вошел в город, вывел из него множество персов, оставил в нем гарнизон из двух тысяч римлян и затем возвратился в столицу. Но и этот город недолго оставался в руках Константинополя в числе других подвластных ему городов. Персы в большем, против прежнего, числе и в гораздо превосходнейших силах напали на него, осадили и принудили к сдаче голодом, между тем как царь был занят другими важнейшими делами и на них обращал все свое внимание.

После сего царь объявил поход в Киликию, желая отомстить царю Армении Левуну (Леону) за то, что он не только овладел несколь-{27}кими подвластными римлянам городами, но и покушался занять Селевкию. Собрав войска старые и присоединив к ним вновь набранные и взяв с собою достаточное количество продовольственных запасов на долговременный поход, он является у врат Киликии* и, пройдя ими без боя, занимает Адану и овладевает Тарсом. Но неудовольствовавшись этим, он ведет борьбу из-за целой Армении и, после того как одними из важнейших крепостей овладел по договору, а другие покорил силой, действительно становится обладателем всей этой страны. В это время он, между прочим, приступил и к одной стоящей на крутизне крепости, по имени Вака; и так как жители не только не просили пощады, но даже не соглашались ни на какой мирный договор, то он, окопавшись валом, окружил крепость всем войском и решительно объявил, что не отступит отсюда, пока не сделается обладателем города, хотя бы ему пришлось поседеть и много раз быть засыпанным снегом. В то же время он представлял осажденным, сколько они получат от него благодеяний, если сдадутся и передадут ему укрепление, и напротив, как худо будет с ними поступлено, если они будут взяты силой оружия и увидят войско ворвавшимся в город. Но оказалось, что это он напевал аспидам, которые нарочно закрывают {28} уши, чтобы не слышать чар, произносимых волхвователем, и хотел вымыть эфиопа. Ибо и все вообще, кому вверено было начальство в крепости Вака, нисколько не боялись сражения, и в особенности некто Константин, знаменитейший между армянами и превосходивший многих силою и храбростью. Этот человек не только возбуждал и одушевлял жителей к войне с римлянами, но и сам часто показывался из крепости и, стоя в вооружении на холме, который природа оградила скалой, а искусство окружило и укрепило стенами, осыпал царя бранью на греческом языке и нагло издевался в непристойных выражениях над его женой и дочерьми. Царю очень хотелось схватить и наказать этого нагло ругавшегося варвара; и так как он, надеясь на свою силу и чрезмерно хвастая крепостью своих мышц, смеялся и над царскими войсками и дерзко вызывал на единоборство с собой любого царского воина, то царь немедленно приказывает таксиархам** выбрать какого-нибудь сильного ратника, который мог бы сразиться с этим армянином. Когда выбран был из македонского легиона некто Евстратий, ему дали щит величиной в рост человека и вручили вновь отточенный меч. Вооружившись таким образом, Евстратий отделился от римских отрядов и, став у подножия холма, приглашал армянина {29} сойти несколько ниже, чтобы они могли сразиться на ровном месте, если он действительно хочет вступить в единоборство, а не напрасно и не по крайней глупости, сверх всего другого величается и этим. Константин, будучи воином и огромного роста, и отважного духа, принял эти слова македонянина за личную обиду. Оградившись белым квадратным щитом, на середине которого было изображение креста, он, как ниспадающая молния или как горная серна, выскакивающая из кустов, бросается на Евстратия и, подняв вооруженную мечом руку, непрерывно с неистовством бьет вдоль и поперек по щиту македонянина, так что постоянно ожидали, что он нанесет ему тяжкий удар. Царь со своей стороны не только потерял всякую надежду на успех, но и явно говорил, что македонянин не останется в живых. Несмотря, однако же, на то, что Константин так стремительно нападал, римляне криками ободряли Евстратия и побуждали его в свою очередь также поразить противника. Но Евстратий много раз поднимал руку и заставлял думать, что он ударит соперника, и, однако же, вопреки ожиданию, опускал ее, как будто бы какой-нибудь чародей отводил ее от удара и удерживал, когда она готова была поразить. Наконец, после долгого махания мечом, македонянин наносит такой удар, что рассекает пополам огромный и истинно гекторский щит Константина. При этом римляне с величайшим изумлением подняли радостный крик, а армянин, потеряв {30} так неожиданно охранное оружие и не имея возможности долее оставаться на месте битвы, искал спасения в бегстве и с чрезвычайной поспешностью, как в опасности жизни, взбежал на холм. С тех пор, оставаясь в крепости, он не величался уже над римлянами и перестал со своих дерзких уст, как с тетивы, бросать в царя и в его род стрелы поносных речей. Когда же царь спросил македонянина, для чего и с какой целью он несколько раз поднимал руку, как бы намереваясь поразить противника, и только однажды нанес удар, тот отвечал, что у него было намерение одним ударом меча рассечь и щит и щитоносца; но так как он не мог осуществить своего намерения, потому что противник держал щит не прижатым к телу, но вдали от себя, то решился не терять напрасно времени, но сначала решительным ударом сокрушить щит и затем уже напасть на неприятеля, когда он останется без щита. Царь подивился этим словам и наградил Евстратия весьма большими дарами.

7. Немного дней спустя после того крепость принуждена была сдаться царю. Тогда и Константин был взят в плен, заключен в оковы и посажен на корабль, который через несколько времени должен был сняться с якоря и доставить этого узника в Византию; но армянин, будучи человеком дерзким и отважным, напав ночью на стражей, весьма многих из них убил и, сняв с себя оковы {31} при пособии бывших с ним слуг, спасся бегством. Впрочем, прежде чем успел затеять новые дела, он опять был схвачен и выдан царю.

Но не только при взятии крепости Вака царь боролся с трудностями, а еще и прежде ему стоило весьма много трудов занятие Анаварзы*. Этот город и сам по себе был многолюден, обнесен крепкими стенами и расположен на утесистых скалах, а тогда он сделался еще сильнее, потому что в нем, как в безопасном убежище, укрылись люди, вполне вооруженные и весьма храбрые, к нему прибавлены были новые укрепления и он снабжен был всякого рода машинами. Царь наперед послал к этому городу часть своего войска, и именно составленную из персидских отрядов, которые он взял прежде, при занятии Гангры, в намерении выведать через это расположения армян и с точностью узнать, что они имеют в виду. Но те, лишь только увидели персов, воспламенились против них гневом и, в уверенности, что они немедленно погибнут и не выдержат даже и первого их нападения, отворив ворота, выступили против них. В последовавшей затем битве они действительно одолевают персов и, обратив их в бегство, далеко преследуют. Но когда бегущие персы спустя немного времени остановились и обратились назад, потому что и римские легионы по-{32}доспели им на помощь, тогда битва принимает противоположный вид и армяне поневоле запираются в стенах. Вскоре затем к стенам подвозятся осадные машины и бросаемыми из них шаровидными камнями поражаются башни. Но и варвары не оставались при этом в бездействии: напротив, и они также, поставив на своих укреплениях машины, бросали в войско тяжелые камни и пускали раскаленные куски железа, и как в этом отношении имели решительный перевес над римлянами, то сначала весьма многие из римлян были ранены. Затем, одушевившись, армяне выходят из крепости и, произведя неожиданное и стремительное нападение, сжигают осадные машины, легко поджегши тростниковые циновки и плетенки, которыми для защиты покрыты были машины. Тут поднялся со стороны неприятелей громкий смех, начались радостные телодвижения, и многократные насмешки над римлянами, и бранные речи на царя, и продолжительная болтовня. Но это не надолго остановило военные действия и прекратило борьбу. Римляне наскоро исправили камнеметательные орудия, устроили для них покрышки и связи из глины и кирпичей и на следующий день снова начали поражать стены. Так как теперь бросаемые армянами раскаленные куски железа нисколько не вредили машинам, то все усилия неприятелей оказались бесплодными и прежний их смех и хохот обратились в плач. Ибо раскаленные куски железа, бросаемые из города, хотя и падали стремительно и про-{33}изводили жестокие удары, но, падая на мягкую, влажную, глинистую и рыхлую покрышку, оставались без действия: сила удара их мало-помалу ослабевала, пламя погасло, и потому они не производили ни одного из тех действий, для которых были бросаемы. Когда таким образом городская стена во многих местах была разрушена и доступ в город сделался удобным, многочисленные неприятели, прежде дерзкие и потрясавшие оружием, преклоняются перед царем и скорее по необходимости, чем по доброй воле, сдают ему город Анаварзу; да и то не тотчас, но после вторичной попытки защититься, после неоднократных сражений, после того как перешли за другую, смежную стену и опять отсюда также, как из-за первой стены, не без крови отражали и отбивали римлян.

Покорив подобным образом и лежащие около этого города крепости, царь отправляется в Келесирию и вступает в прекрасный город Антиохию, через который протекает Оронт и который освежает западный ветер с моря. Здесь он был принят с распростертыми объятиями и князем Раймундом, и всеми городскими жителями. Пробыв в этом городе довольно времени и сделав своим ленником князя, а вместе с ним и графа трипольского, он решился напасть на сопредельные с Антиохией города сиро-финикийские, бывшие в то время под властью агарян. С этой целью приблизившись к реке Евфрату, он подходит к одному городу, который туземцы называют Пизою. Здесь {34} неприятели выказали особенную храбрость в битве, и потому римляне отступили и были несколько времени преследуемы, так как передовая часть войска не могла устоять против бешеного и невероятно стремительного нападения врагов. Но когда потом вблизи показался царь, то его фаланга снова вступила в бой с неприятелями; и они, не выдержав натиска римлян, принуждены были укрыться за стенами, из-за которых с тех пор уже и не решались выходить. Этот город имел двойные стены и отчасти был опоясан глубоким рвом, отчасти огражден естественной скалой. Но когда многие из башен, не устояв под градом камней, рушились, агаряне потеряли мужество. Дерзкие и надменные, они теперь, когда укрепления не обещали им безопасности, обратившись к царю с просьбой, умоляют его о жизни и покупают ее ценой всего своего имущества. Отсюда царь отправил часть войска против городов и крепостей, лежащих за Евфратом, и собрал множество добычи. Затем, подарив Пизу графу едесскому и миновав Вемпец как такой город, который нетрудно было взять, потому что он лежал на ровном месте, выступил по просьбе князя антиохийского, который также был с ним в походе, против Халепа и Ферепа. Приблизившись к Халепу, который в древности назывался Верреей, он видит, что это город многолюдный и что в нем весьма много войска, которое тотчас же и вышло из-за стены, как только увидело римлян, {35} и стремительно напало на царские войска, но, потерпев поражение, укрылось за стену. И не теперь только, но и после несколько раз неприятели производили вылазку, хотя ни в одной не имели успеха. А однажды, когда сам царь объезжал город и осматривал стену, они тайно направили против него далекометные машины, но и тут не успели в своем намерении. Впрочем, на этот раз царь ничего не мог сделать с городом, частью по прочности его укреплений, частью по многочисленности бывшего в нем пешего и конного войска, а не менее того и по недостатку жизненных припасов, равно как дров и воды. Выступив отсюда, он овладел при первом же нападении Ферепом и, подарив его одному графу антиохийскому, перешел к другому городу, называемому на местном наречии Кафарда, который повелевает обширной страной, гордится подвластными ему в окрестности немаловажными крепостями и славится крепостью своих стен.

8. Овладев в короткое время и этим городом, царь идет далее и, направляя путь к Сезеру, располагается лагерем около Истрия, города Месопотамии, недалеко отстоящего от Сезера и всем как нельзя лучше снабженного. Разрушив мимоходом этот город и отдав его на разграбление солдатам, и в особенности тем скифским легионам, которые его взяли, он поднимается отсюда и подходит к Сезеру. Между тем жители этого города собрали весьма много вооруженных ратников, так как {36} сюда сошлись и соседние сатрапы. Соединившись в одно войско и составив один военный союз, они, перейдя протекающую там реку, выступили навстречу римлянам и, потрясая тростниковыми дротиками, на своих быстрых лошадях напали на царские фаланги. Но после многократных схваток царь одерживает победу, и тогда одни из неприятелей тонут в воде, а другие пронизываются копьями, так как тростниковые дротики, которые они бросали, отнюдь не оказали им нужной помощи, а доставили пособие слабое, ничтожное, одним словом, тростниковое. С этих пор, укрывшись за стены, они уже не делали вылазок, но, показываясь из-за земляных крыш, доставлявших им при этом важное пособие, действовали против римлян, предоставив им безнаказанно грабить и опустошать свою страну и брать крепости. И между тем как римляне это делали, царь, тщательно осмотрев фаланги и разделив их по нациям и племенам так, чтобы соплеменники помогали соплеменникам, одну часть их составляет из македонян, другую из так называемых избранников, третью из скифов и еще одну из персов, перешедших к римлянам во время прежних войн. Это соединение одноплеменников и это разделение войска на большое число отрядов, вооруженных различного рода оружием, еще больше устрашило неприятелей, и они, оставив упорное сопротивление, из-за внешних стен переходят за внутренние. Здесь, в течение многих дней, на близком {37} расстоянии происходили схватки, стычки, и настоящие битвы, и единоборства храбрецов, и бегства, и отступления, и взаимное с той и другой стороны преследование. Хотя перевес всегда оказывался на стороне римлян, но и неприятели, несмотря на то, что во множестве падали от меча и засыпали сном смертным от стрел и были разрываемы на части камнями, бросаемыми из машин, несмотря на то, что и городские стены разрушались и падали, все еще оставались непоколебимыми, так как их было бесчисленное множество, а притом они и сражались за свою жизнь, за своих жен и детей, да, кроме того, и за множество всякого рода богатства. Но, вероятно, и этот город был бы взят, покорился бы царю и потерял бы все свое богатство, и римляне больше прежнего прославились бы через то, что овладели им, если бы не пришли дурные вести и не заставили царя поневоле выйти оттуда. Эти вести говорили, что Едесса окружена персами и находится в опасности жестоко пострадать, если царь в самом скором времени не подаст ей помощи. Поэтому, получив от осажденных великолепные дары из драгоценнейшего вещества, и отличной породы лошадей, и шелковые материи, протканные золотом, и достопримечательный стол, но выше всего этого получив прекраснейший и необыкновенный крест, который был высечен из драгоценного светящегося камня и на котором искусство живо изобразило божественный лик несравненной Красоты, на которую глаза не {38} могут насмотреться,— царь снимает осаду и отправляется к Антиохии. Сезерские сарацины говорили, что между поднесенными царю дарами крест из лучезарного камня, равно как драгоценный и удивительный стол, давно уже приобретены их предками на войне, именно когда они взяли в плен бывшего римского самодержца Романа Диогена, разграбили его царскую палатку и, овладев лагерем, разделили между собой все, что в нем было. Во время отступления царя от Сезера на римлян нападают сзади персидские войска Заки и некоторых других знаменитых вождей на своих, почти как ветер, быстрых лошадях, наперед уже считая себя победителями и, по глупой варварской спеси, весьма мало ценя римлян. Но они обманулись в своих надеждах и не только не сделали ничего славного, а еще за свое хвастовство и надменность понесли от божественного правосудия достойное наказание да сверх того потеряли пленниками двух вождей, из которых один был сын Атапака, а другой — родной брат эмира Самуха. Когда царь подходил к знаменитому городу Антиохии, ему навстречу вышли все городские жители, так что даже наскоро устроили ему светлое входное торжество со священными изображениями и с великолепным убранством улиц. Из Антиохии, сопровождаемый благожеланиями и похвалами, он прибыл в пределы Киликии и потом вступил на путь, ведущий к Византии. Подвигаясь таким образом вперед в боевом порядке и держась {39} своих военачальнических правил, он посылает часть войска против иконийских персов, так как они в то время, как царь вступал в Сирию, воспользовавшись этим случаем, нападали на римлян. Победив и эту враждебную толпу, он опустошил неприятельскую землю и взял в плен много людей и разного рода скота, годного для работы и для езды. Таковы-то дела, совершенные этим самодержцем на Востоке в течение одного похода, продолжавшегося три года, заставившего всех говорить о себе и привлекшего к себе общее внимание.

9. В это же время возвратился к царю и родной брат, севастократор Исаак, который, как мы прежде сказали, больше всех помог ему получить царство. Разойдясь с братом вследствие ничтожного огорчения, он убежал из пределов римских. Вместе с ним бежал и странствовал и старший сын его Иоанн. Исаак был человек воинственный и храбрый, одаренный отличным ростом и прекрасной наружностью. Перебывав у многих других народов, он между прочим пришел и к сатрапу столичного города Иконии, постоянно имея в виду напасть на римские области и отомстить Иоанну. Но так как у него не было денег, а царь Иоанн всегда и везде славился своими военными действиями, то он не находил никого, кто бы сошелся с ним в его видах. Напротив, все даже отступали от него и, при первом слове о возмущении, изъявляли свое негодование и отказывались от его замыслов, как {40} бесполезных и для него, и для них отнюдь не достижимых. Поэтому, обходя местных начальников, он хотя везде, где останавливался, принимаем был почтительно, как человек, одаренный истинно царской наружностью и весьма знаменитый родом, однако же, наконец, понял, что напрасно, отделившись от родства, ведет бедственную жизнь, и возвратился к брату. Царь ласково принял и его и сына, виделся и говорил с ними и сердечно обнял их. Так-то сильна любовь, внушаемая родством. Хотя бы она на время и прекратилась, но опять скоро и легко восстанавливается. Потому-то и царь, сохранив вполне всю прежнюю привязанность, не скрывал в душе никакой тайной неприязни, как это любят делать люди, облеченные властью, которые до времени умеют скрывать свой гнев, а при случае со всей силой обнаруживают его. Вступив вместе с братом в Константинополь, он не больше радовался о победе, чем о возвращении брата. Да и подданные, со своей стороны, также прославляли эту внимательность царя: они не только гордились его трофеями и воссылали благодарения Богу за то, что Он сохранил его и возвратил победителем, но и радовались возвращению его брата.

Впрочем, царь недолго пробыл в Византии. Вследствие вторжения персов в открытые равнины, лежащие при реке Сангарии, он, несмотря на то, что был болен, немедленно выступил в поход. Устрашив неприятелей своим появлением и отняв множество разного рода {41} скота, он возвратился в Лопадий. Спустя немного времени, когда и царица со своим домом выехала в этот город, он воздвиг укрепления, употребив свободное от военных действий время не без пользы для римлян. Предполагая пробыть в этих местах долгое время, он приказал собраться сюда войску. По приказанию царскому войско действительно стало собираться; однако же, вследствие этого распоряжения, воины больше чем когда-либо находили его безжалостным, не знающим меры в походах, как будто бы он забыл или вовсе не думал о том, что римляне три года провели в восточной войне. Эта неприязнь к нему войска еще более усилилась оттого, что многие из воинов, бывших с ним в походе в Сирии, будучи задержаны на пути болезнью, недостатком продовольствия и потерей лошадей, не успели еще повидаться со своими домашними и между тем должны были идти не на родину, а отправляться прямо туда, где находился царь, быв к тому принуждаемы людьми, которые тщательно смотрели за дорогами и наблюдали за морскими переправами. Царь не мог не знать причины ропота, но показывал вид, будто не знает, чтобы не сказать — нисколько не обращает на то внимания. Он позволял войскам говорить пустые речи, а сам твердо держался своего решения, говоря, что он хочет иметь войска, которые соревновали бы ему, а отнюдь не тяготились и не скучали непрерывными походами. Предположив наказать варваров, тайно вторгшихся {42} в область Армениаков*, а вместе с тем захватить и Константина Гавра, который давно уже подчинил себе Трапезунт и управлял им в качестве тирана, он отправляется в поход через долину пафлагонскую для того, чтобы идти все прибрежными местами Понта. Это он сделал по двум причинам: частью для того, чтобы продовольствие доставлять войску из своих провинций, а частью для того, чтобы, в случае сражения, неприятели могли угрожать только с одной стороны, но не могли напасть с обеих сторон и через то легко окружить его. А этого он мог опасаться, потому что Кесарией в то время владел Магомет, о котором мы сказали выше, человек чрезвычайно сильный, покоривший часть Иверии и подчинивший себе некоторые места в Месопотамии. Отдаленный род свой он сливал с Арзакидами, а ближайшим образом происходил от Танисманиев, а это были люди отважные и храбрые и между всеми тогдашними обладателями восточных римских городов особенно могущественные и наглые. Таким-то образом царь, выступив из Лопадия, когда весна стала приближаться к концу, и проведя в походе все лето и лучшую часть осени, около зимнего солнцестояния стал лагерем в понтийском городе Кинте. Вторгшись отсюда в {43} неприятельскую землю, он перенес много несчастий. Страна каппадокийская и сама по себе холодна, климат ее суров, ветры пронзительны, а тогда наступила еще необыкновенная зима; оттого царь должен был бороться с разнообразными затруднениями. У него и продовольственные запасы совсем истощались, и лошади, как подъемные, так и боевые, погибали. Между тем неприятели, сделавшись от этого еще смелее,— так как нет ничего сокровенного и тайного, о чем молва не разгласила бы,— стали часто и неожиданно нападать на него. Нападая тайно, как разбойники, а иногда вступая в борьбу и явно, они всегда наносили вред римским фалангам, потому что, нападая внезапно густой, как туча, толпой, в надежде на быстроту своих коней, они исчезали с поля битвы, как будто бы уносимы были порывом ветра. Чтобы вознаградить потерю конницы, царь, со своей стороны, собирал со всего войска лучших лошадей и, раздавая их частью римлянам, которые умели сражаться пиками, но преимущественно тем из латинян, которые искусно владели копьями, противопоставлял этих всадников неприятелям, поручая им мужественно отражать нападения. Неприятели действительно не выдерживали атак этих копьеносцев и обращались в бегство. Этим-то средством, а равно и тем, что весьма многие из пешего войска держали поднятые вверх знамена для того, чтобы представить, что у них еще много конницы, царь достаточно оградил себя от нападений со {44} стороны персидских полчищ и таким образом достиг Неокесарии. Но и здесь также много было схваток между персами и римлянами. Однажды младший сын царя, по имени Мануил, взяв копье и выступив довольно далеко вперед, без ведома отца напал на неприятелей. Этот поступок юноши заставил почти все войско вступить в неравный бой, так как некоторые увлеклись соревнованием, а все другие боялись за юношу и думали особенно угодить царю, если при их содействии он не потерпит от неприятелей никакого вреда. В виду всех царь похвалил за это сына; но потом, когда вошли в палатку, он нагнул его и слегка наказал за то, что он не столько храбро, сколько дерзко, и притом без его приказания, вступил в бой с неприятелями.

10. Впрочем, царь, может быть, овладел бы и Неокесарией, если бы, вследствие неожиданного обстоятельства, не помешала ему безрассудно-упрямая гордость и совершенно неукротимый нрав племянника Иоанна, сына севастократора Исаака. Однажды, перед наступлением сражения с персами, царь, увидев, что у знаменитого итальянского всадника нет лошади, приказал стоявшему подле него племяннику Иоанну сойти с арабского коня, на котором он сидел, и отдать его итальянцу, зная, что у племянника нет недостатка в лошадях. Но Иоанн, будучи человеком чрезвычайно гордым и надменным, воспротивился царскому приказанию, дав ответ очень грубый, чтобы не сказать,— очень {45} дерзкий. Ставя ни во что латинянина, он вызывал его на бой с тем, чтобы он по праву получил коня, если останется победителем. Но не имея возможности долго противиться дяде и царю, так как заметил, что тот начинает сердиться, он нехотя отдал своего коня. Потом с досадой и гневом сел на другого коня и, устремив вперед копье, понесся к неприятельскому строю. Когда же отъехал несколько вперед, то, откинув копье назад, кладет его на плечо, снимает с головы шлем и перебегает к персам. Варвары с удовольствием встречают и охотно принимают Иоанна, так как они уже и прежде знали его, когда он скитался вместе с отцом своим, да и теперь надеялись, что он своим присутствием будет содействовать успеху их дел. А сам Иоанн спустя немного времени отрекся и от веры христианской и женился на дочери иконийского перса. Это обстоятельство крайне встревожило царя, и он стал опасаться дурных последствий. Он знал, что племянник не станет молчать о стеснительном положении римского войска, но непременно и скоро расскажет о потере лошадей, о недостатке продовольствия и о всех других лишениях лагеря. Поэтому, желая скрыть свое отступление, от стал мало-помалу, как бы передвигаясь, удаляться оттуда, но и при таком отступлении не вполне успел укрыться от неприятелей, которые, настигши задние отряды войска, весьма далеко преследовали их и постоянно тревожили. По этой причи-{46}не он взял направление к морскому берегу и, таким образом, поставил себя в безопасности, а неприятели, не имея уже возможности нападать на него, возвратились назад.

В Январские иды (13 января) царь Иоанн возвратился в столицу из тягостного персидского похода, а в конце весны он опять уже был препоясан мечом и прибыл в город, основанный при р. Риндаке. Но когда летнее время прошло, а наступившая зима, негодуя на живущих на открытом воздухе, стала устрашать их воем ветров и отнимала возможность бороться со стужей, он снова возвращается в Византию, уступив холоду, вооруженному снегами, как бы камнями, и морозами, как бы копьями. А при первой улыбке весны опять оставляет царские чертоги, прощается со своими дочерьми, которые, как дочери солнца, проливают по нем янтаровидные слезы, проходит Фригию и, достигши знаменитого города Аттала*, решается провести в нем несколько времени для того, чтобы лучше устроить благосостояние сопредельных городов и областей. В то время некоторые из них подпали уже под власть турков, в том числе было и озеро, называемое Пусгуским, которое, разливаясь, почти как море, на огромное пространство, имеет во многих местах островки, обнесенные крепкими стенами. На этих островах жило тогда весьма много христиан, которые на рыбачьих лодках и неболь-{47}ших парусных судах имели сношение с иконийскими турками и через то не только завели взаимную между собой дружбу, но и позаимствовали от них весьма много обычаев. А находясь в тесной связи с ними, как с соседями, они смотрели на римлян как на врагов: так-то привычка, скрепленная временем, бывает сильнее родства по племени и вере! Поэтому и царя они поносили, как своего неприятеля, и осмеливались решительно не повиноваться его повелениям, гордясь тем, что окружены озером, и, как безумные, дозволяли себе то, о чем бы в здравом уме и не подумали. Царь убеждал их оставить озеро, как древнее достояние римлян, и, если хотят, совсем переселиться к персам. В противном случае, говорил, он никак не потерпит, чтобы они и озеро долго оставались в отчуждении от римлян. Но когда слова не имели успеха, он начал военные действия. Построив наскоро рыбачьи лодки и небольшие парусные суда и связав их между собой, он поставил на них осадные машины и таким образом подступил к самым укреплениям озера; и хотя действительно взял их силой, однако же и римлянам эта война обошлась не без бедствий. Случалось, что буря возмущала озеро и воздымала его волны; тогда многие из грузовых судов были уносимы ветром и опрокидывали свой груз в пучину и волны.

В это время умер старший сын царя, Алексей, которому он дал право носить красные са-{48}поги и пурпуровую царскую одежду. Болезнь была острая, а не хроническая, а именно — быстро поражающая горячка, которая, как на крепость, напала на его голову. А после Алексея недолго прожил и следующий за ним Андроник: едва успел он оплакать смерть брата, как и сам окончил свою долю жизни.

11. Царь, хотя и смутился духом от таких бедствий и горестной потери прекрасных сыновей, хотя, можно сказать, и видел дурное предзнаменование для дальнейшего похода в смерти возлюбленных детей, однако же нисколько не допустил себя до малодушия, ни в чем не изменил своему намерению и не возвратился в Византию после того, как уже целый год провел в таких трудах; напротив, прибывши в Исаврию и устроив, как было нужно, тамошние провинции, он отправился далее, в Сирию, в сопровождении младшего своего сына Мануила. Открытой целью этого похода было лучшее устройство Армении и обеспечение верности городов и крепостей, которые он завоевал в прежний свой поход. Но истинная причина, не объявленная войску, а хранимая втайне и тщательно скрываемая, была следующая. Он всегда и пламенно желал присоединить к Константинополю Антиохию и оттуда посетить освященные божественными стопами места, почтить дарами животворящий гроб Господень и очистить окрестности от варваров. Потому-то он и употреблял все средства, чтобы как-нибудь склонить латинян добровольно уступить ему господ-{49}ство над знаменитой Антиохией, или, если они не согласятся, — так как он не полагался на гордых и надменных латинян,— то по крайней мере привлечь к себе киликийцев и сириян. С этой целью он не преминул во время настоящего похода писать к антиохийцам и предуведомить их о своем прибытии, так что, прежде чем он вступил в пределы Сирии, они уже выслали к нему посольство, которое подавало ему весьма хорошие надежды в будущем. Но когда он приблизился к городу Антиоха, то встретил в итальянцах совсем иные мысли и расположения, так как молва уже разгласила о всех его тайных и тщательно скрываемых замыслах. Он не нашел в Антиохию доступа легкого и согласного с его видами, напротив, увидел, что ему дозволяют вступить только под условием клятвы, что, вступив в город, он пробудет в нем несколько дней, примет подобающие ему поздравления и почести и затем опять выступит, не делая никакого нововведения в гражданском управлении и не изменяя ничего в установившихся обычаях, т. е. совсем не так, как он предполагал. Раздраженный тем, что не сбылись его ожидания, он, хотя и не счел нужным войти в город силой, питая крайнее отвращение к войне с христианами, однако же, расположившись в предместьях города, дозволил войску опустошать их и забирать все, что только можно. Вследствие этого дозволения, данного под предлогом недостатка в необходимом {50} продовольствии, даже фруктовые деревья не остались нетронутыми, но и они были сожжены для приготовления пищи. Тайно отомстивши таким образом за пренебрежение к себе, царь удалился к пределам киликийским и стал лагерем в обширнейшей долине, из которой высоко поднимаются к небу две вершины горы, называемые, как говорят, Гнездами Воронов. Здесь отправился он на охоту и, встретив дикого кабана, вонзил в грудь зверя острие копья. Кабан с такой силой напирал, что всадил в свои внутренности все железо. Оттого рука, державшая копье, начала мало-помалу цепенеть и уступать сильному напору зверя и, согнувшись, уперлась в колчан, косо висевший у царя сбоку и наполненный ядовитыми стрелами. Колчан от этого перевернулся, и одна из рассыпавшихся стрел ранила царя в руку между последними пальцами. Яд, разливаясь и распространяясь все далее и далее, поражает наконец и самые важные части тела, мало-помалу лишает их силы и жизненности, и оттого царь спустя немного времени умирает. Сначала он счел за ничто свою рану и для ее излечения наложил на нее снятую с подошвы ноги кожу, что называется ???? (excoriatio), стараясь этим сомнительным средством остановить выходящую из раны кровяную материю. Возвратившись вечером в лагерь, он поужинал и спокойно провел ночь. Но на другой день, когда рана стала пухнуть и воспаляться, он почувствовал сильную боль и поспешил рассказать врачам {51} бывший с ним случай. Те, осмотрев опухоль руки и с любопытством посмотрев на приложенную к ране накладку, сняли ее с руки, как средство, принятое не по правилам медицины, и употребили другие лекарства, имеющие силу уничтожать воспаление ран. Но так как лекарства эти не принесли никакой пользы, то потомки эскулапа обратились к хирургии. Опухлое место было разрезано, но и это не принесло никакого облегчения и успокоения страждущему члену, напротив, опухоль все более увеличивалась, и боль переходила от пальца к пальцу, от ладони к ручной кисти, потом перешла в локоть, а отсюда дошла и до плеча, так что царь стал терять надежду на спасение. Врачи были в крайнем недоумении и полагали совсем отнять у царя руку, которая от опухоли сделалась толстой, как мужское бедро, хотя и в этом случае не признавали исцеления верным. Но царь, считая и прежнюю операцию причиной всего зла, не согласился на их предложение, не захотел допустить сомнительного способа врачевания, но по-прежнему лежал больной и страдал. В пресветлый день Христова Воскресения он приобщился божественных Тайн и в вечернее время перед ужином открыл свою царскую палатку для всех, кто только желал войти и просить его о своих нуждах. То же самое по совету великого доместика Иоанна сделал он и в следующий день, разделив притом между присутствовавшими поставленные яства, и затем, оставшись один, стал ду-{52}мать о назначении себе преемника. Между тем пошел проливной дождь, и глубокая долина, в которой император стоял лагерем, покрылась водой. Когда по этому поводу царское ложе переносимо было на незанятое водой место, на устах царя было следующее изречение оракула: «В местах водных и против ожидания падешь ты!» А те, которые особенно любят судить о преемстве и переменах царей, находили, что теперь сбылось и это предсказание: «Увы! Ты будешь пищей страшных воронов!» По их словам, это древнее изречение частью указывает на черные и шипящие железные инструменты, которыми прижигали руку царя, а частью объясняется названием гор, близ которых император стоял лагерем.

12. Потом царь собрал родных, друзей и все власти и высшие чины и, представив своего младшего сына Мануила, сказал такого рода речь: «Римляне! Не за тем, что вы видите, пришел я в Сирию — нет, я думал совершить дела славнее прежних, думал с полной безопасностью омыться в Евфрате и досыта напиться его струящейся воды, надеялся увидеть и реку Тигр и рассеять оружием всех врагов, какие только состоят в связи с киликийцами и соединились с сынами Агари, затем перелететь, подобно царям птиц (хотя это и может показаться преувеличенным), и в самую Палестину, где Христос своей смертью восстановил нашу падшую природу, распростерши руки на кресте и немногими каплями кро-{53}ви соединивши весь мир,— думал взойти, как говорит Псалмопевец, и на гору Господню и стать на месте святом Его, и наказать по праву войны окрестных врагов, которые не раз вооруженной рукой овладевали гробом Господним, как некогда иноплеменники — кивотом. Но мои надежды не исполнились, а по каким причинам, о том знает Бог. Противиться этому совершенно невозможно, да и противоречить не должно. Ибо кто премудрее Бога? Или кто может уразуметь ум Господень и изменить суды его, убавив или прибавив что-нибудь? Шатки помыслы человеческие, но совет Господень тверд и неизменен. Между тем я получил от Бога, устроившего судьбу мою, так много благодеяний, что их и перечислить невозможно. Чтобы возблагодарить Его за все те милости, которые он возвеличил сотворити с нами (Пс. 125, 3), я теперь упомяну о них вам — моим слушателям и их свидетелям. Я родился от отца-императора, сделался преемником его власти, ничего не утратил из того, что передал он в мои руки. А умножил ли я, подобно благоразумному и верному рабу, врученный мне от Бога талант царства, об этом предоставляю другим судить и говорить. Но и сам я без стеснения могу сказать об этом, не с тем, чтобы похвалиться, но чтобы поведать чудеса Божии на мне. Меня видел сражающимся Восток и Запад, я делал походы против народов, живущих на том и другом материке. Немного пробыл я в {54} царских чертогах, почти вся жизнь моя прошла в палатке, и всегдашней моей заботой было находиться в поле. Самая земля эта, на которой мы стоим лагерем, в другой раз уже увидела меня. Много времени прошло с тех пор, как персы и арабы и в глаза не видели римского войска, а теперь это самое войско под главным водительством Божиим и под моим служебным начальством привело их в трепет, и они уступили нам многие города, которые и доселе подвластны нам и живут согласно нашим указам. Да даст же Господь Бог, чтобы я, столько потрудившийся ради христианского народа, сподобился тамошнего жребия и того вечного наследия, которое получат кроткие и угодные Богу! А ваши руки да утвердит и укрепит Он еще более против народов, которые жаждут брани и между которыми совсем не призывается всесвятейшее имя Бога нашего! И это будет, если и вы свои успехи станете поставлять в зависимость от десницы Вышнего и от Его высокой мышцы и вождем над вами будет поставлен от Бога не грабитель народа, не человек, который нисколько не соответствовал бы своему званию или был бы с дурными свойствами души, сидел бы только за столом и не выпускал чаши из рук, и никогда не отрывался бы от царских чертогов, подобно лицам, изображенным мозаикой и красками на стенах. Ведь обыкновенно все дела так или иначе устраиваются и идут соответственно качествам правителя, потому что прежде {55} всего от него зависят. Если он худ — и они расстраиваются, а если хорош — и они приходят в цветущее состояние. Это потому, что Бог, по слову Давида, ублажает благия и правыя сердцем, уклоняющияся же в развращения отведет с делающими беззаконие (Пс. 124, 4—5). А как я хочу теперь сказать нечто и о преемнике моей власти после моей кончины, которая неизбежно и скоро наступит, то вам следует обратить особенное внимание на мои слова. Что царская власть перешла ко мне, как отцовское наследие, об этом мне нет нужды говорить, точно так же, как всякому другому — доказывать, что солнце — светило дня. Я вижу также, что вы усердно желаете, чтобы сохраненное во мне от отца преемство перешло и на тех, которые произошли от моих чресл, что вы искренне хотите быть под властью одного из моих сыновей, которые остаются еще в живых, то есть Исаака или Мануила, и самое избрание предоставляете не самим себе, а моему решению. Поэтому я должен сказать, что хотя природа, верная порядку, обыкновенно отдает преимущество старшим детям, но у Бога при важнейших назначениях почти всегда бывает не так. Вспомните об Исааке, который по порядку рождения занимал второе место за Исмаилом, об Иакове, который вышел из утробы матери после Исава, о Моисее, который был моложе Аарона, о Давиде, самом младшем между братьями и юнейшем в до-{56}му отца и о весьма многих других. Бог не смотрит, подобно человеку, на лица и не отдает предпочтения долголетию, сединам и возрасту, но ценит добрые свойства души и с благоволением взирает на кроткого, смиренного и хранящего Его заповеди. Потому-то и я не очень благоприятствую поврежденной природе, но в делах важных отвергаю ее правила, как советы малодушной жены, и лучше хочу подражать Богу, который выше всякого лицеприятия. Если бы верховная власть бесспорно переходила к старшему моему сыну Исааку, мне вовсе не было бы нужды говорить что-нибудь для изображения свойств обоих моих сыновей. Но так как она должна перейти на сторону младшего сына Мануила, то, чтобы отклонить подозрение народа и чтобы кто-нибудь не подумал, будто я из пристрастия, а не по достоинству предпочел младшего сына старшему, необходимо сказать об этом, что следует. Не одним путем идут человеческие пожелания, но расходятся по множеству тропинок, точно так же, как и наши тела неодинаковы по виду, хотя все мы равно люди и имеем одну и ту же природу. Одни из нас стремятся к одному, другие — к другому, и не все мы равно находим наслаждение в одном и том же. А если бы было иначе, то мы, как необходимо увлекающиеся одними и теми же удовольствиями, одними и теми же расположениями, не были бы виновны ни перед Богом, ни друг перед другом. Так и двое моих сы-{57}новей, хотя произошли от одного отца, но имеют различные душевные качества. Правда, оба они хороши, оба отличаются и телесной силой, и величественным видом, и глубоким умом, но в отношении к управлению царством мне представляется несравненно лучшим младший Мануил. Исаака я часто видел вспыльчивым и раздражающимся от самой ничтожной причины, потому что он крайне гневлив, а это губит и мудрых и доводит большую часть людей до необдуманных поступков. Между тем Мануил с целым рядом других достоинств, которых не чужд и Исаак, соединяет и это прекрасное качество — кротость, легко уступает другим, когда это нужно и полезно, и слушается внушений рассудка. А как мы, люди, скорее любим подчиняться незлобию сердца, которым украшен был и Давид, царь и пророк, чем руке, держащей меч, и воле, не оставляющей без исследования и малейших проступков подвластных, то я по этой причине и решил назначить царем Мануила. Итак, примите этого юношу как царя, и Богом помазанного, и по моему избранию вступающего на престол. А что и Бог действительно предызбрал и предопределил его в царя, доказательство этому — многие благочестивых мужей предсказания и предвещания, которые все провозглашали, что Мануил будет царем римлян. Да как иначе объяснить и то, что умерли мои сыновья, которых я прежде предназначал к верховной власти, и {58} что теперь нет при мне Исаака, которому после них принадлежит царство по праву рождения? Не очевидно ли, что и это мы должны признать за совершенно ясные знаки воли Божией на то, чтобы не другой кто, а Мануил держал в руках скипетр римский? А кто захочет внимательно всмотреться в дело, тот увидит, что и я, отец, не совсем даром вручаю сыну царство, единственно потому, что хочу сохранить преемство рода, но этим назначением награждаю его и за доблести. Ведь вы, без сомнения, знаете, сколько не по возрасту геройских подвигов совершил он при Неокесарии и в то отважное нападение на персов, которое, с одной стороны, так много беспокоило меня, как отца, крайне боявшегося за возлюбленного сына, а с другой — так много возвысило дела римлян». Когда царь Иоанн сказал это, собрание, рыдавшее при его словах, охотно признало Мануила царем, как бы он избран был по жребию или по большинству голосов. Затем отец обратился со словом к сыну и, давши ему полезные советы, украсил его царской диадемой и облек в порфиру. Потом и собравшиеся по приказанию войска провозгласили Мануила римским императором, причем каждый из главных военачальников стоял отдельно со своим отрядом и ясным голосом говорил приветствие новому царю. Наконец предложено было Евангелие, и перед ним все поклялись в преданности и верности Мануилу. Распорядителем и вместе виновником {59} всего этого был великий доместик. Он думал через это обессилить и подавить стремление честолюбцев к возвышению и мятежу и не допустить партиям содействовать некоторым из царских родственников, которые, выставляя на вид старшинство лет как нечто великое и достойное уважения и преувеличивая свое царское родство, считали самих себя более достойными царствовать.

Через несколько дней после того, как все это совершилось, царь Иоанн скончался, царствовав двадцать четыре года и восемь месяцев. Это был человек, который и царством управлял прекрасно, и жил богоугодно, и по нравственности не был ни распутен, ни невоздержан, и в дарах и издержках любил великолепие, как об этом ясно говорят и частые раздачи золота константинопольским жителям, и столько прекрасных и громадных храмов, воздвигнутых им с самого основания. В то же время страстно любя славу, как никто другой, он больше всего старался о том, чтобы оставить по себе в потомстве знаменитое имя. За благопристойным поведением и приличным видом домашних он наблюдал с такой строгостью, что даже обращал внимание на стрижку волос и тщательно осматривал обувь — вполне ли она соответствовала положению того, кто ее носил. Как убийственную заразу, он изгнал из царского дворца и пустословие, и сквернословие при общественных собраниях, и чрезмерную роскошь в одежде и пище. Представляя в {60} себе образец строгого воздержания и желая, чтобы все домашние подражали ему, он не переставал подвизаться во всех видах этой добродетели. Но, поступая таким образом, он не был, однако же, чужд любезности, не был ни суров, ни неприступен, ни угрюм, ни пасмурен и как будто чем-то недоволен. Публично подавая собой пример во всяком прекрасном деле, он вместе с тем, когда оставался без людей посторонних и избавлялся от шумной толпы, как от докучливого звона колокола, допускал и приличное остроумие, не чуждался и шутки, не совсем запрещал или подавлял и смех. И так как он в немногом уступал тем, которые хранят высшее воздержание и непорочность, недалеко отставал от тех, которые ведут жизнь в высшей степени строгую, и ни у кого во все свое царствование ни жизни не отнял, ни тела не изуродовал, то его и до сих пор все прославляют похвалами и считают, так сказать, венцом всех царей, восседавших на римском престоле из рода Комниных. Но и по отношению ко многим из древних и лучших императоров можно сказать, что он с одними из них сравнялся, а других даже превзошел. {61}

ЦАРСТВОВАНИЕ МАНУИЛА КОМНИНА

КНИГА 1

1. Когда Мануил провозглашен был самодержцем, он немедленно отправил в царственный город великого доместика, по имени Иоанн, а по прозванию Аксух, и с ним хартулария* Василия Цинцилука с тем, чтобы они устроили дела нового царствования, облегчили ему прибытие в столицу и приготовили все нужное к его въезду, а в то же время задержали и родного его брата, севастократора Исаака. Самодержец опасался, чтобы Исаак, услышав о смерти отца и узнав, что скипетр передан младшему его брату, не стал противиться и домогаться верховной власти, так как он имел право на престол по своему рождению, находился тогда в {62} столице и проживал в том дворце, в котором хранилась казна и царские регалии. Иоанн, поспешно приехав в Константинополь, действительно задерживает Исаака, который еще ничего не знал о случившемся, и. заключает его в монастырь Вседержителя, построенный царем Иоанном; так что, когда тот, находясь уже в заключении, узнал о смерти отца и услышал о провозглашении брата, то ничего уже не мог сделать и только жаловался, что его обижают, и обижают сверх всякой меры, и превозносил тот порядок, которому все в мире подчиняется. «Скончался,— говорил он,— Алексей, первородный из братьев и наследник отеческой власти; за ним последовал Андроник, второй после первого; и он вскоре после того, как привез тело покойного брата из-за моря, также окончил жизнь. Значит, ко мне теперь должен перейти римский скипетр и по праву мне принадлежит власть». Но между тем как он тщетно высказывал такие жалобы и, как пойманная птичка, напрасно истощался в усилиях, великий доместик, заботясь об охранении дворца и стараясь, чтобы граждане провозгласили Мануила царем, выдает духовенству великого храма грамоту, писанную красными чернилами и скрепленную золотой печатью и шелковым красным шнурком, в которой назначалось ему ежегодно по 200 мин серебряных монет**. Гово-{63}рили, впрочем, что Аксух привез с собой и другую подобную же царскую грамоту, в которой назначалось столько же золотых монет. Император не без основания опасался, чтобы или сам Исаак, имевший больше права на престол по рождению, услышав о смерти отца и о провозглашении младшего брата, не возмутил города, или происки каких-нибудь беспокойных и склонных к возмущениям людей, обыкновенно сопровождающие восшествие на престол и перемену императоров, не сделали чего-либо неблагоприятного новому царю и опасного для его царствования. Поэтому, при таком сомнительном положении дел, он и вручил Иоанну две милостивые грамоты. Но дела посольства пошли так благоприятно, что ни пославшему, ни посланному нельзя было ничего лучшего ни представить, ни желать, и потому Иоанн, удержав грамоту, назначавшую золото, выдал только грамоту, назначавшую серебро.

Между тем как посланные подготовили таким образом прибытие царя, сам царь, воздав последний долг отцу, поставил тело его на одном из кораблей, стоявших в реке Пираме, которая, орошая Мопсуестию, впадает в море, и, устроив, сколько позволяло время, дела в Антиохии, выступил из Киликии и отправился в путь через так называемую верхнюю Фригию. На пути были захвачены персами и отведены к тогдашнему правителю Иконии, Масуту, двоюродный по отцу брат Мануила, Андроник Комнин, бывший впоследствии тираном над рим-{64}лянами, и Феодор Дасиот, за которым была в замужестве Мария, дочь родного брата Мануилова, севастократора Андроника. Находясь на охоте и уклонившись от пути, по которому шло войско, они нечаянно попали в руки неприятелей и таким образом, думая ловить зверей, сами были пойманы ловцами людей. В то время царь не мог обращать внимания ни на что постороннее, будучи всецело занят предстоявшим ему делом и считая небезопасным хоть сколько-нибудь медлить его исполнением, и потому не позаботился, как следовало, и об этих лицах и не оказал им царской помощи, но впоследствии освободил их без выкупа и возвратил римлянам небольшой город Праку, основанный в соседстве с Селевкией и разоренный персами. По прибытии в столицу Мануил был радостно принят ее жителями как потому, что он наследовал отеческий престол, так и потому, что его все любили. В возрасте нежного юноши он превосходил уже благоразумием людей, состарившихся в делах, был воинствен и смел, в опасностях неустрашим и мужествен, в битвах решителен и храбр. Юношеское лицо его отличалось приятностью, и улыбающийся взор заключал в себе много привлекательного. Ростом он был высок, хотя несколько и сутуловат. Цвет тела его был не такой белоснежный, как бывает у воспитанных в тени, но и не такой смуглый, как у людей, которые долго были на солнце и подвергались действию пламенных лучей его; отличаясь от белого, он хотя {65} и приближался к черноватому, но не отнимал тем красоты. По всем этим причинам граждане стеклись ему навстречу с распростертыми объятиями, и он радостно вступил в царские чертоги при громких восклицаниях и сильных рукоплесканиях народа. При вступлении его во дворец на стройном арабском коне, когда нужно было проходить воротами, за которыми сходить с седла дозволяется одним только императорам, конь, на котором ехал царь, громко заржал и стал сильно бить копытами в помост, потом спокойно пошел вперед и, гордо описав несколько кругов, переступил наконец порог. Это обстоятельство показалось счастливым предзнаменованием для бывших тут болтунов, и особенно для тех, которые глазеют на небо, но едва умеют различать то, что у них под ногами; по этим движениям и многократным кружениям коня они предсказывали самодержцу продолжительную жизнь.

2. Воздав благодарение Богу за свое провозглашение и вступление на царство, царь стал думать о назначении преемника на патриарший престол для управления делами церкви и для возложения на него самого во храме Господнем императорского венца, так как Лев Стиппиот тогда скончался. По этому поводу он совещался с важнейшими из своих августейших родственников, с сенаторами и служителями алтаря. Многие были предлагаемы к избранию на высочайший иерархический престол, но большинство голосов и почти общее мнение склонилось {66} в пользу Михаила, инока монастыря оксийского, потому что он и славился добродетелями, и был не чужд нашего образования. Михаил, возведенный на патриарший престол, немедленно во святом храме помазал того, кто как бы помазал его самого, избрав в патриархи. Между тем с царем примирился и брат его Исаак, и, вопреки ожиданию народа, оба брата оказывали друг другу взаимную благосклонность. Но Исаака не любил народ за его крайнюю раздражительность и за склонность к жестоким наказаниям, часто по маловажным причинам. К тому же, несмотря на свой огромный рост, он страдал недостойной и несвойственной мужу боязливостью, так что пугался всякого шума. Поэтому все ублажали и считали достойным вечной доброй памяти августейшего отца его, Иоанна, между прочим и за то, что он предпочел ему Мануила при назначении преемника власти и. царства.

Так как Масут нападал на восточные области и опустошал их, то Мануил выступил против него в поход и, достигши Мелангий*, отомстил тамошним персам. Затем, сделав распоряжения о восстановлении и охранении Мелангий, он возвратился в столицу, заболев колотьем в боках. Считая долгом отомстить и князю антиохийскому Раймунду за то, что тот нападал на киликийские города, подвластные римлянам, он выслал против него войско под начальством племянников Конто-{67}стефана, Иоанна и Андроника, и некоего Просуха, опытного в военном деле. Вместе с тем он отправил и длинные корабли, которыми начальствовал Димитрий Врана. Как скоро тамошние крепости и города, терпевшие нападения, были надлежащим образом обезопашены, он решился идти войной против персов, так как они домогались овладеть пификанскими укреплениями и, вторгшись в область фракисийцев**, опустошали все, встречавшееся на пути. С этою целью он прошел Лидию34 и, приблизившись к городам, лежавшим во Фригии и при реке Меандре, избавил эти города от угрожавших им опасностей, прогнав устрашенных персов. Достигнув Филомилия35, он и здесь имея стычку с турками, где и был ранен в подошву ноги одним персом: царь поверг его копьем на землю, а он во время падения пустил стрелу в его пятку. Так как неприятели считали его человеком страшным в делах, решительным и более отважным, чем отец его Иоанн, то он не хотел пойти назад и не слушался тех, которые советовали ему возвратиться домой, дабы персы не были наконец доведены до отчаяния и, собравшись, не причинили зла его войску, но с особенной поспешностью пошел против самой Иконии. В это время сам Масут, выступив из города, расположился лаге-{68}рем в Таксарах, которые прежде назывались Колонией; а одна из его дочерей, бывшая, говорят, в замужестве за двоюродным братом царя, сыном севастократора Исаака, Иоанном Комниным, который по поводу небольшого оскорбления убежал от дяди и царя Иоанна Комнина к Масуту,— стоя на стенах города, сказала при этом случае убедительную речь в защиту отца и султана. Между тем царь приблизился уже к укреплениям Иконии, окружил ее стены войском, дал позволение юношам бросать стрелы в крепость, не дозволив только оскорблять гробницы мертвых, но вынужден был отступить оттуда и идти назад. При этом отступлении — так как неприятели сделали засады и наперед заняли тесные проходы — происходили схватки сильнее прежних; но он преодолел, хотя и не без труда, все препятствия и возвратился в царствующий город.

Этот царь взял себе жену из славного и царственного рода алеманнов. Она не столько заботилась о красоте телесной, сколько о внутренней и душевной. Отказавшись от притираний порошками, от подкрашивания глаз, от щегольства, от искусственного, но не от природного румянца и предоставив все это женщинам безумным, она занималась и украшалась добродетелями. Притом имела свойственный ее роду характер непреклонный и была упряма. Поэтому и царь не много любил ее и, хотя не лишал ее чести, великолепных тронов, оруженосцев и прочего, чего требовало царское ве-{69}личие, но не соблюдал супружеской верности. Будучи молод и влюбчив, Мануил предавался рассеянной и роскошной жизни, любил пировать с веселыми и разгульными товарищами и делал все, к чему склонен цветущий возраст и чему учит всесветная любовь.

3. Впрочем, Мануил заботился и об общественных делах. Блюстителем за государственными доходами и главным контролером он, подобно своему отцу и царю, сделал Иоанна Пуцинского, который прежде был протонотарием почтового ведомства*; а ближайшим своим посредником и исполнителем собственных распоряжений назначил Иоанна Агиофеодорита, который сам постоянно находился при лице императора и принимал его приказания, как бы изречения оракула, а для приведения их в исполнение письменно и словесно имел при себе немало помощников из образованных людей, которыми богат был императорский двор, и преимущественно перед всеми Феодора Стиппиота, о котором скажем ниже. Иоанн Пуцинский был человек весьма сведущий по части финансовой, в высшей степени искусный и опытный в деле взимания податей, чрезвычайно строгий во взыскании прежних налогов и необыкновенно находчивый в изобретении новых. По харак-{70}теру он был крайне жесток и неумолим, так что легче можно было бы смягчить твердый и жесткий камень, чем преклонить его к тому, чего он не хотел. И, что еще удивительнее, он не только не трогался слезами, не смягчался жалобным видом, не преклонялся перед тяжестью серебра и не обольщался приманкой золота, но и был недоступен до бесчеловечия. Он никогда не входил в подробные объяснения с людьми, которые являлись к нему с какими-либо предложениями, но любя большей частью молчание, иногда не удостаивал их и приветствия, что для современников было крайне прискорбно и почти невыносимо. А от царя он был обличен такой силой и властью, что по своему усмотрению иные из царских указов отвергал и разрывал, а другие вносил в государственные кодексы. По представлению этого человека, царь Иоанн безрассудно уничтожил одно общеполезное учреждение, спасительное для всех островов и соблюдавшееся неприкосновенным при прежних царях. Корабельные пошлины, употреблявшиеся прежде на содержание флота, он присоветовал царю обратить в государственную казну, а трииры**, по закону поставляемые островами вместо ратников, он убедил царя чуть не потопить в море. Он представил, что трииры не всегда нужны для государства и общества, а употребляемые на них {71} ежегодно издержки огромны, и потому лучше сберегать эти суммы в государственной казне, а в случае нужды снаряжать флот на счет царских сокровищниц. Предложив такую мысль, достойную морского разбойника, он, однако же, принят был за человека отличного и вполне понимающего сущность дел. Чтобы склонить к этому царя, он, с одной стороны, пугал его чрезмерными издержками, а с другой — радовал умеренностью расходов. А между тем, вследствие этой дурной меры или этого скряжничества, теперь господствуют на морях разбойники и опустошают, как хотят, прибрежные римские области. Конечно, мы приписываем плоды тому, кто посеял семя, но не оправдываем и того, кто собирал их; обвиняем в пожаре того, кто подложил огонь, но не оправдываем и того, кто мог погасить его, но решительно не хотел сделать этого. Впрочем, Иоанн только до тех пор был преданным пользам казны контролером, искусным и бережливым распорядителем, и до крайности строгим во взыскании податей, пока имел полную власть и свободу делать все, что только было непротивно его мнению или что было ему угодно и возможно. А когда увидел, что его власть изменяется, свобода действовать по своему усмотрению ограничивается и значение мало-помалу уменьшается, потому что и другие начали усиливаться у царя, отстраняя его и лишая чрезмерного веса, тогда он изменил свои правила и стал всеми силами приспосабливаться ко времени и принорав-{72}ливаться к обстоятельствам. Сказав одному из своих приближенных: «Ну, теперь и мы будем богаты», он действительно сделался совсем другим человеком, женился на женщине из благородного, но падшего и забытого дома и, сделавшись отцом семейства, оставил своим детям огромное и достаточное для роскошной жизни богатство. Будучи человеком до крайности скупым и неподатливым, так что не решался даже поднять ресниц, чтобы взглянуть на бедных, он не распускал своего богатства, но, связав его неразрешимыми и нерасторжимыми узами, держал взаперти, как некогда Акрисий Данаю. Его скряжничество простиралось до того, что даже съестные припасы, присылаемые ему, он часто отсылал для продажи на рынок, а большие и жирные рыбы, как, например, сиаксы и лавраксы, присланные ему кем-нибудь, трижды продавал и столько же раз купленные вновь принимал от других, имевших до него нужду. Таким образом, эти рыбы обращались у него в рыбаков: выставляя свою величину, как уду, а жир, как приманку, они привлекали к себе проходящих и побуждали их к покупке.

Важное также значение по своим советам имел и Иоанн Агиофеодорит, но, по превратности дел человеческих, ему скоро назначен был хитрый товарищ Феодор Стиппиот. Этот человек то соглашался с Иоанном, то противоречил ему и, занимая по красноречию первое место, а по чину — второе, не довольствовался предоставленными ему почестями, но, крайне желая {73} большего и стремясь к высшему, всеми силами домогался первенства. Воспользовавшись случаем, когда произошли немаловажные разногласия между благородным мужем Михаилом Палеологом и Иосифом Вальсамоном, зятем Агиофеодорита по сестре, он решительнее приступил к исполнению своего намерения и, употребив все усилия, успел вытеснить Иоанна из столицы, как бы с высоты небесной, и забросить в самый отдаленный угол, на должность претора Эллады и Пелопоннеса, с тем, чтобы он привел в порядок тамошние дела и разрешил споры между упомянутыми лицами. Иоанн еще готовился к отъезду, а судьба, даже не дождавшись его удаления, перешла на сторону Стиппиота и, как говорится, обняв его ласково и радушно, стала украшать всеми почестями и возвышать от славы к славе. Наконец одного она возвела в великолепный сан каниклия*, сделала самым приближенным лицом к царю и возвеличила другими, еще большими преимуществами; а другого возненавидела и лишила куска хлеба, и, что всего удивительнее, не изменила своего решения и не отменила его, но до конца осталась при нем. С того времени Стиппиот стал управлять делами, как хотел. Это {74} был человек с умом глубоким и обширным, с характером любезным и с быстрым соображением. Он исполнял все, что приказывал царь, а царь приказывал то, чего хотел он. Впрочем, и царь не был тогда заражен постыдным корыстолюбием, был морем щедрости, бездной милости, доступен по приветливости своего обращения, неподражаем в царских добродетелях, имея душу еще простую и сердце бесхитростное. Старики рассказывали нам, что тогда люди жили как бы в золотой век, воспеваемый стихотворцами. Приходившие в царское казнохранилище за получением какой-либо милости походили на рой пчел, с шумом вылетающих из расщелины скалы, или на толпу людей, собравшихся на площади так, что сталкивались между собой в дверях и теснили друг друга: одни — торопясь войти, а другие — спеша выйти. Впрочем, об этом мы только слышали. А с другой стороны, и государственная казна в то время отличалась щедростью, разливалась, подобно переполнившемуся собранию вод, и, как чрево, близкое ко времени рождения и удрученное избытком бремени, охотно извергала из себя пособие нуждающимся. Ибо от доходов царя, отца Мануила, из которых часть уделялась на дела богоугодные и которые не подвергались беспутной и безрассудной трате, скопились груды денег и лежали, как кучи камней. К тому же, кажется, и Бог благословлял и умножал сокровища согласно со своим непреложным обетованием, указывающим и на {75} вечную награду, и на временное стократное воздаяние. Впрочем, недолго продолжалось это доброе настроение царя Мануила, но скоро прошло и миновало. Достигнув мужского возраста, он стал самовластнее управлять делами, с подчиненными начал обращаться не как с людьми свободными, а как с наемными рабами; стал сокращать, если не совсем прерывать потоки благотворительности, и даже отменил такие выдачи, которые сам назначил. Думаю, что он делал это не столько по недостатку доброты (при объяснении дел сомнительных, всегда нужно быть снисходительным), сколько потому, что не котила**, а целое тирсинское море золота нужно было ему на покрытие его огромных расходов, как это будет видно из дальнейшего моего рассказа.

4. Но между тем как император так управлял империей, страшная и опасная туча врагов, с шумом поднявшись с Запада, надвинулась на пределы римского государства: говорю о движении алеманнов и других, поднявшихся с ними и единоплеменных им народов. Между ними были и женщины, ездившие на конях подобно мужчинам, смело сидевшие в седлах, не опустив ног в одну сторону, но верхом. Они также, как и мужчины, были вооружены копьями и щитами, носили мужскую одежду, имели совершенно воинский вид и действовали смелее амазонок. В особенности от-{76}личалась одна из них, как бы вторая Пентесилия***: по одежде своей, украшенной по краям и подолу золотом, она прозывалась Златоногой. Причиной своего движения эти народы выставляли посещение гроба Господня и желание устроить прямые и безопасные пути для своих единоплеменников, отправляющихся в Иерусалим. Они говорили, что не везут с собой в дорогу ничего лишнего, но берут единственно то, что необходимо для уравнения путей, а под этим разумели не лопаты, молоты и заступы, но щиты, латы, мечи и все другое, потребное для войны. Такую они представляли причину своего движения, подтверждая это клятвой, и, как оказалось впоследствии, слова их не были ложны. Прислав послов, как друзья, они просили царя дозволить им пройти через римские области и открывать им на пути рынки, на которых они могли бы покупать пищу для людей и корм для лошадей. Царь, как и естественно, сначала испугался этого неожиданного и доселе еще никогда не бывавшего дела, однако же не преминул сделать все, что могло быть полезным. Послам он отвечал благосклонно и, как требовали обстоятельства, показал вид, что он чрезвычайно одобряет их действия, притворно восхищался их благочестивым намерением, обещал немедленно приготовить все необходимое для их перехода и уверял, что съестные припасы будут {77} заготовлены в изобилии и что они будут получать их так, как будто бы проходили не по чужой, а по своей земле, если только дадут верную клятву, что их проход будет истинно благочестивый и что они выйдут из римских пределов, не причинив вреда. Устроив это, как следовало, он действительно посылает повсюду царские указы, чтобы жизненные потребности были выставляемы на дорогах, по которым будут проходить западные воины. За словом последовало и дело. Но опасаясь и подозревая, чтобы в овечьей коже не пришли волки или, в противоположность басне, чтобы под видом ослов не скрывались львы, или вместе с лисьей шкурой не имели они и львиной, он собирает римские войска и публично совещается об общественном деле. При этом исчисляет множество имеющих проходить воинов, показывает количество конницы, объявляет число тяжеловооруженных ратников, говорит о бесчисленном множестве пехоты, описывает, как они покрыты медью и жаждут убийства, как у всех них глаза огнем горят и как они восхищаются кровопролитием более, нежели другие окроплением водой. И не только это объявляет сенату, высшим сановникам и войскам, но говорит и о том, как тиран сицилийский, подобно морскому зверю, разоряет приморские области, как он, переплывая море и приставая к большим римским селениям, опустошает все, встречающееся на пути, без всякого сопротивления. Потом исправляет городские башни и {78} укрепляет стены по всему их протяжению, дает солдатам латы, вооружает их медными копьями, снабжает быстрыми конями и воодушевляет раздачей денег, которые кто-то из древних прекрасно назвал нервами всех дел. Таким образом, при помощи Божией и при содействии покровительницы города Матери-Девы, приготовив как можно лучше войска к отражению неприятеля, одну часть их он удерживает для защиты прекрасного города и помещает на стенах его, а другой приказывает следовать не в дальнем расстоянии за войском алеманнов и удерживать тех из них, которые будут выходить на грабежи и разбои, впрочем — средствами мирными, а не враждебными. Пока алеманны были далеко, не случилось ничего достопримечательного между обоими войсками; да когда они остановились и у Филиппополя, и на этой стоянке не произошло между отрядами столкновения. Архиереем этой области в то время был Михаил италийский, человек отлично красноречивый и всесторонне образованный, в разговоре до того приятный, что всех привлекал к себе, подобно магниту. Он до такой степени увлек короля прелестью своих слов и очаровал сладостью речей (имея, однако же, в мыслях совсем не то, что говорил, а выгоды римлян, и искусно превращаясь, подобно Протею фаросскому), что гордый король не мог оторваться от него, бывал у него на обедах и разделял с ним завтраки. За то и сам, из угождения ему, подвергал самым же-{79}стоким наказаниям тех, которые приносили откуда-нибудь съестные припасы, не заплатив за них денег.

5. Когда же король выступил оттуда и отправился далее, то между задними отрядами алеманнов и римлянами сначала происходит спор по поводу каких-то обид; за спором следует шумная распря толпы, усиливаемая криками; к крикам присоединяется брань и ссоры, а отсюда дело доходит до драки. Затем является богиня войны — завязывается вооруженная схватка и поднимается открытое сражение. Возрастая и усиливаясь более и более, оно едва было не подняло свою голову до небес, хотя вначале было незначительно и незаметно; но вышеупомянутый архиерей успел своими убеждениями смягчить и сверх чаяния успокоить короля, который уже возвращался назад и дышал войной, как кровожадный лев, свирепо машущий хвостом и готовящийся к нападению. Когда войска достигли укрепленного Адрианополя, то король, пройдя через этот город, отправился далее, а один из его родственников по причине болезни остался в Адрианополе. Здесь некоторые негодные римляне, которых руки были привычны не к оружию, а к грабежу, подошедши ночью, подкладывают огонь под тот дом, где находился этот человек, и сжигают как его самого, так и все, что при нем было. Узнав об этом, Конрад — так назывался король — поручает племяннику своему Фридерику отомстить за то жителям. Фридерик, человек и без того же-{80}стокий, а теперь еще воспламененный гневом, возвратившись в город, предает огню монастырь, в котором жил алеманин, производит исследование о пропавших деньгах и осуждает на смерть виновных. Это обстоятельство могло бы подать повод к войне, но дело опять окончилось вожделенным миром при содействии некоторых знатных римлян, погасивших войну, и в особенности Прасуха, который уладил все. Переехавши на коне три реки, которые все вместе протекают под тамошним каменным мостом, он прибыл к разгневанному Фридерику, укротил его и отклонил от его намерения. Тогда стоянки алеманнов опять сделались спокойными, переходы мирными и дальнейший путь благополучным. Через несколько дней они раскинули лагерь на всей равнине Хировакхов*, но не оградили его валом; так они поступали и на всех стоянках, доверяя клятвам и договорам римлян. По тамошним полям протекает река, не широкая и не глубокая, называемая Мелас (Черная). Летом, высыхая, она обращается в тинистый ручей, потому что протекает не по песчаной почве, но по земле весьма тучной, по которой пахари проводят глубокие борозды. А зимой и при проливных дождях из ничтожной она делается очень большой, из дрянного и грязного потока постепенно превращается в глубокую реку, даже, не довольствуясь быть рекой, хочет сравниться с мо-{81}рем, бежит стремительно и шумно и, разливаясь широко, из легко переходимой становится судоходной. Воздымаемая ветром, она тогда жестоко волнуется, выбрасывает на берега пенистые волны и, сильно ударяясь о соседнюю землю, уносит труды земледельцев, останавливает путников и вообще производит всякого рода опустошения. Эта-то небольшая река, и в то время от дождей необыкновенно увеличившись и сделавшись многоводной, внезапно выступает ночью из берегов, как будто бы над ней отверзлись хляби небесные, и уносит из лагеря алеманнов не только оружие, конскую сбрую, одежды и все другие вещи, которые они везли с собой, но и лошадей, и мулов, и самих всадников. Жалкое то было зрелище и поистине достойное слез: алеманны падали без борьбы, гибли без врага! И ни огромный и необыкновенный рост, ни привычные к войне руки не помогли им спастись от беды: они падали, как трава, уносились, как сухое сено и легкий пух, и лишь река, говоря словами Псалмопевца, воздвигала гласы их, когда они по-варварски кричали и своими дикими и страшными воплями, нисколько не похожими на сладкозвучные песни пастухов, оглашали горы и холмы, мимо которых проносились. Те, которые видели это событие, поневоле приходили к мысли, что гнев Божий явно постиг лагерь алеманнов, если они столь внезапно поглощены были водой, что не могли спасти даже своих тел. Из спавших в ту ночь, действительно, одни заснули сном смертным, {82} а другие лишились всего своего имущества. Король, крайне опечаленный этим событием, несколько посбавил своей спеси и, подивившись, что и стихии повинуются римлянам и исполняют их желания и что самые времена года, как послушные рабы, в угодность им переменяют свои свойства, снялся оттуда и отправился далее. Когда же приблизился к царствующему городу, то принужден был тотчас же переправить свое войско на ту сторону пролива, хотя прежде, в бытность свою в Перее, называемой пикридийской, не соглашался на это и с чванством отказывался от переправы, говоря, что от его воли зависит — переправиться или нет. По этому случаю все гребцы, все суда, все рыбачьи лодки и перевозные корабли заняты были переправой алеманнов. Царь приказал было записать число этого огромного войска, назначив счетчиков на каждую переправу с тем, чтобы они замечали каждого переправляющегося человека; но количество войска оказалось выше исчисления, и потому приставленные к этому делу, потеряв всякую надежду на успех, возвратились, не исполнив поручения. Когда таким образом король, как зловещее небесное знамение, перешел, согласно с желанием римлян, на Восток, а за ним спустя немного времени последовали и бывшие в одном с ним походе франки, царь опять обратился к прежним своим заботам о собственных областях. Не пренебрегал он также и тем, чтобы эти чужеземцы имели необходимую пищу, для чего на {83} пути опять были выставлены на продажу съестные припасы. Впрочем, в удобных местах и в тесных проходах по распоряжению Мануила сделаны были римлянами засады, от которых немало того войска погибло. А жители городов, запирая городские ворота, не допускали алеманнов на рынок, но, спуская со стены веревки, сначала притягивали к себе деньги, следующие за продаваемые вещи, а потом спускали, сколько хотели, хлеба или других каких-нибудь съестных припасов. При этом они дозволяли себе несправедливости, так что алеманны призывали на них мщение всевидящего Ока за то, что те их обманывали неправильными весами, не оказывали им сострадания, как пришельцам, и не только от себя ничего не прибавляли им, как единоверцам, а напротив, как бы из их рта вырывали необходимую пищу. Негоднейшие же из городских жителей и люди особенно бесчеловечные не опускали даже ни крошки; но притянув к себе золото или подняв серебро и спрятав за пазуху, исчезали и больше уже не показывались на городских стенах. А были и такие, которые примешивали к муке известь и через то делали пищу вредной. Точно ли это делалось по императорскому, как говорили, приказанию, верно не знаю; но во всяком случае эти беззаконные и преступные дела действительно были. А то несомненно и совершенно верно, что по приказанию царя была вычеканена монета из фальшивого серебра и что она выдавалась в уплату тем из итальянских {84} ратников, которые хотели что-нибудь продать. Кратко сказать, царь и сам всячески старался вредить им и другим приказывал наносить им всевозможное зло для того, чтобы и позднейшие потомки их неизгладимо помнили это и страшились вторгаться в области римлян.

6. Подобным же образом вздумали поступать с алеманнами и турки, быв наущены и побуждены к войне письмами Мануила. Близ реки Вафиса (глубокой), под предводительством некоего Паблана, они даже одержали над алеманнами победу и многих из них истребили. Но когда напали на ту часть войска, которая проходила через Фригию, то ошиблись в своих расчетах и добровольно навлекли на свою голову погибель, безрассудно подвергшись опасности, которая была от них далеко, и попав в яму, которую вырыли собственными руками. Им бы не следовало огорчать людей, которые не причиняли им никакого зла, не следовало будить свирепого зверя, пока он спит, и побуждать его к убийству; а они, построившись в густые фаланги и заняв берега реки,— то была река Меандр,— решительно не дозволяли латинским войскам переправиться через нее. Эта река и во всякое время не везде бывает удобна для переправы, представляя множество водоворотов и пучин, а тогда была совершенно непроходима. Здесь-то западные войска самым делом доказали, что только по их снисхождению фаланги римлян не были истреблены, города их не были разрушены и граждане не были перебиты, по-{83}добно кормному скоту. Когда король приблизился к берегу реки, он не нашел здесь ни речных судов, ни моста для переправы, а между тем турки, и пешие и конные, явившись на противоположном берегу, стали бросать стрелы, и их стрелы, перелетая реку, попадали в передние ряды фаланги. Поэтому он отступает несколько от берега и, расположившись лагерем так, чтобы быть вне бросаемых стрел, приказывает всем, подкрепившись пищей, снарядить к битве коней и осмотреть свое оружие, чтобы на следующий день рано утром вступить в бой с турками. И действительно, когда было еще темно и когда солнце не впрягло еще своих коней в колесницу, он и сам встал и снарядился как следует к сражению, и все войско облеклось в оружие. То же сделали и варвары: они также выстроились, поставили стрельцов вдоль берега, расположили всадников как находили нужным и тотчас же начинали бросать стрелы, когда итальянцы подходили близко к реке. Между тем король, обходя отряды и желая воодушевить своих воинов, говорил им следующее: «Соратники! Каждый из вас, конечно, хорошо знает, что настоящий поход мы предприняли ради Христа и ищем славы не человеческой, а Божией. Да и кто может подумать иначе, когда из-за этого мы отказались от покойной домашней жизни, добровольно оставили своих родных и, проходя по чужой земле, испытываем бедствия, подвергаемся опасностям, истаиваем от голода, зяб-{86}нем от холода, изнуряемся от жары, имеем ложем для себя землю, а покровом — небо, мы, люди благородные, знаменитые, славные, богатые и владычествующие над многими народами, когда мы постоянно носим воинские доспехи, как добровольные узы, и страдаем под тяжестью их, подобно величайшему из слуг Христовых Петру, который некогда отягчен был двойными узами и находился под стражей четырех четвериц воинов? С другой стороны, никто не станет спорить и против того, что эти отделенные от нас рекой варвары — враги Креста Христова, с которыми мы давно хотели сразиться и в крови которых, по выражению Давида, обещали омыться; никто, если то не будет человек совершенно безумный, который видя не видит и слыша не слышит. Итак, если вы хотите идти прямым путем в бессмертные обители — потому что Бог не столь неправеден, чтобы не видеть причины настоящего похода и не воздать нетленными радостями и прохладными едемскими обителями нам, которые, оставив свои дома, решились лучше умереть за Него, нежели жить,— если вы сколько-нибудь помните те обиды, какие эти не обрезанные сердцем люди постоянно причиняют нашим соплеменникам, если представляете в уме своем те раны, какие они наносят им, и сколько-нибудь сожалеете о невинно пролитой крови, то станьте твердо, подвизайтесь мужественно, и никакой страх да не удержит вас от справедливого мщения. Пусть иноплеменники {87} истинно познают, что сколько Христос, наш Наставник и Учитель, выше их пророка, обольстителя и изобретателя нечестивого учения, столько же и мы превосходим их во всем. Мы — святое ополчение и богоизбранное воинство, не будем же малодушно привязываться к жизни и бояться приснопамятной смерти из любви ко Христу. Если Христос умер за нас, то не гораздо ли справедливее нам умереть за Него? Пусть же нашему честному походу будет положен и добрый конец. Будем сражаться с надеждой на Христа и с уверенностью, что мы обратим врагов в бегство и что для нас не трудна будет победа; потому что никто, как мы надеемся, не выдержит нашего нападения, но все отступят при самом первом натиске. Если же, чего не дай Бог, мы падем, достославна будет могила умерших за Христа. Пусть персидский стрелок поразит меня за Христа: лучше мне с благими надеждами уснуть сном смерти и на стреле, как бы на колеснице, перенестись к тамошнему покою, чем быть похищенным смертью, может быть, бесславной и грешной. Отомстим же, наконец, этим варварам, которых нечистыми ногами попраны наши единокровные и единоверные братья и от которых они низошли в то общее священное место, в котором был с мертвыми Христос, совечный и сопрестольный Отцу. Мы — те сильные, вооруженные мечами, которые охраняют животворный и божественный гроб, как ложе Соломоново: уничтожим же, как люди свобод-{88}ные, этих сынов рабыни Агари и удалим их, как камень протыкания, с пути Христова. Римляне, не знаю почему, питают их, как волков, на собственную гибель и бесчестно утучняют своей кровью, тогда как следовало бы, одушевившись мужеством и последовав внушению здравого разума, отогнать их от селений и городов, как диких зверей от стада овец. Но как вы видите, что эту реку можно перейти только необыкновенным способом, то я научу вас, как это сделать, и сам первый подам пример. Составив одну густую массу и взяв в руки копья, бросимся стремительно в эту реку и быстро перейдем ее на конях. Я уверен, что вода, отхлынув, остановится и, как бы возвратившись назад, удержится от дальнейшего прямого течения, как некогда река Иордан, когда проходил через нее Израиль. И будет это придуманное нами дело приснопамятно позднейшим потомкам, не изгладится ни временем, ни потоком забвения, к великому бесчестью персов, которых трупы, падшие при этой реке, будут лежать высоким холмом и составлять как бы трофей бессмертной нашей славы». Сказав эту речь и подав знак к сражению, король сам, сильно пришпорив коня, стремительно бросился в реку, а за ним и все другие, сомкнувшись на конях в густую и сплошную массу и сотворив молитву, с обычными криками устремились туда же. От этого вода в реке частью отхлынула на берег от лошадиных копыт, частью прервала и остано-{89}вила дальнейшее течение, как будто бы сверхъестественно обратилась назад к своему источнику или была задержана вверху, и алеманны, перейдя воду, как сушу, неожиданно напали на персов. Тогда эти варвары не могли ни спастись бегством, потому что их преследовали и ловили, несмотря на быстроту их коней, которые чуть не носились по вершинам стеблей, ни устоять против алеманнов в рукопашном бою. Умерщвляемые различным образом, они, как колосья, падали друг на друга или, как гроздья, проливали живую кровь свою, будучи давимы копьеносцами. Одни были пронзаемы копьями, другие на бегу пополам рассекаемы длинными мечами, особенно легковооруженная часть войска, а иные на близком расстоянии поражаемы кинжалами, исторгавшими их внутренности, так что падшие персы совершенно покрыли тамошние равнины своими трупами и затопили лощины своей кровью. Что же касается итальянцев, то хотя многие из них были ранены стрелами, но пали и убиты немногие. О множестве падших и доселе свидетельствуют часто встречающиеся здесь огромные груды костей, которые возвышаются наподобие холмов и удивляют всех, проходивших по этому пути, равно как удивили и меня, пишущего эти строки. Сколь велики были размеры ограды, сделанной из костей кимвров вокруг массилийских виноградников, когда Марий, военачальник римский, поразил этих варваров, о том, конечно, могли верно знать люди, видев-{90}шие своими глазами это необыкновенное дело и рассказавшие о нем другим. Но настоящее дело, без сомнения, было бы выше и того, если бы только все, что касается до кимвров, не было преувеличено историей, так что выходит из пределов естественных и походит на басню. С тех пор алеманны продолжали путь без битв и никто из варваров не показывался на пути и не препятствовал им.

ЦАРСТВОВАНИЕ МАНУИЛА КОМНИНА

КНИГА 2

1. После таких-то трудов и подвигов итальянцы достигли Келесирии. Но между тем как они шли к Иерусалиму и, выступив из пределов Римской империи, проходили верхнюю Фригию, Ликаонию и Писидию — области, прежде подвластные римлянам, а теперь принадлежащие варварам, которые завладели ими, конечно, по нерадению и беспечности прежних римских императоров, не считавших слишком нужным и обязательным трудиться и подвергаться опасностям для блага своих подданных, самодержец Мануил стал помышлять, как бы отомстить сицилийцам за их бесчеловечные по-{91}ступки с римлянами и выгнать их гарнизон с острова Керкиры, который ныне называется Корифо*. Действительно, одновременно с движением алеманнов Рожер, тогдашний владетель Сицилии, или по предварительному соглашению с королем алеманнов, как иные говорили, или по собственному своему побуждению стал нападать на мелких судах на прибрежные римские области. Флот его, выехавший из Врентисия**, прибыл к Керкире и без сражения, при первом появлении, овладел ею. Причиною этого были жители острова, и в особенности глупейшие из них, по прозванию Гимны. Под тем предлогом, что не могут более терпеть тяжелого, как они говорили, и несносного сборщика податей и переносить его обид, они составили коварный замысел; но как сами собой не в состоянии были осуществить его, то теперь, воспользовавшись благоприятным случаем, обратились к предводителю флота и, обольщенные его ласковыми словами и хитрыми обещаниями, приняли к себе на известных условиях сицилийский гарнизон, состоящий из тысячи вооруженных ратников. Таким образом спасаясь от дыма уплаты податей, они, по своей глупости, попали в пламя рабства; а римлян эти безумцы заставили вести продолжительную и крайне тяжкую войну. Начальник флота, обезопасив крепость и сделав ее, сколько можно, {92} недоступнее и неодолимее, отправился оттуда и пристал к Монемвасии*, льстясь надеждой взять и этот мыс точно также без боя, как недавно взял Керкиру. Но встретив здесь людей умных и знающих цену свободы, он был отбит так, как бы напал на несокрушимую скалу, и, не достигнув цели, медленно удалился оттуда. Миновав Малею, где постоянно дуют противные ветры, так что есть даже пословица: «Повернув к Малее, забудь о домашних», он вошел в глубокий залив и, обойдя ту и другую его сторону, не только ограбил селения беззащитные, но и достаточно огражденные и не легко доступные частью принудил сдаться на условиях, частью покорил силой. Потом, опустошив Акарнанию и Этолию, называемую ныне Артинией, и весь приморский берег, приплыл в залив коринфский и, остановившись в криссейской пристани, отважился напасть на жителей внутренних областей, потому что не было никого, кто бы мог ему противиться. С этой целью, будучи только начальником флота, он разделил войско на отряды тяжело- и легковооруженных воинов и, зная доселе одно море, появился и на суше, подобно тем морским чудовищам, которые ищут себе пищи в воде и на суше, и вторгся в Кадмову землю**. Здесь, опустошив мимоходом лежавшие на пути большие селения, он напал на семивратные Фивы и, овладев ими, поступил бес-{93}человечно с тамошними жителями. Так как издревле была молва, что в этом городе живут граждане богатые, то он, побуждаемый страстью к деньгам, не мог довольно насытить своего корыстолюбия и желал наполнить деньгами все или большую часть кораблей так, чтобы они погрузились до третьего пояса. Поэтому и ремесленникам он делал насилия, стараясь отыскать последнюю жалкую копейку, и мужей, сильных и славных по происхождению, почтенных по летам и знаменитых по заслугам, подвергал различным притеснениям; не стыдился и не щадил никого, не склонялся ни на какие просьбы, не боялся, что когда-нибудь подпадет под власть богини мщения, и не гнушался так называемой кадмовой победы***. Наконец, предложив священные книги, принуждал каждого с препоясанными чреслами подходить к ним, с клятвой перед ними объявлять свое состояние и, отказавшись от него, уходить. И после того, как обобрал таким образом все золото и все серебро и нагрузил корабли златотканными одеждами, он не оставил в покое и лиц, им ограбленных. И из них он взял с собой людей, занимавших первое место по своим достоинствам, а из женщин выбрал особенно красивых и нарядных, которые часто умывались водой прекрасной Дирки4*, хорошо {94} убирали свои волосы и отлично знали ткацкое искусство,— и затем уже удалился оттуда. Пользуясь столь благоприятным для него течением дел и не встречая никакого сопротивления ни на суше, ни на море, он отправляется на судах к богатому городу Коринфу. Этот город лежит на перешейке, славится двумя пристанями, из которых одна принимает плывущих из Азии, а другая — приезжающих из Италии, и представляет большое удобство с обеих сторон для ввоза и вывоза и взаимного обмена товаров. Не найдя ничего в торговой части города, которая называется нижним городом, потому что все жители удалились в Акрокоринф и собрали туда все съестные припасы и все имущество, как принадлежащее частным людям, так и посвященное Богу,— он решился напасть и на самый Акрокоринф и, если можно, взять его. Акрокоринф — это акрополь древнего города Коринфа, а ныне сильная крепость, стоящая на высокой горе, которая оканчивается острой вершиной, представляющей гладкую поверхность в виде стола, и ограждена твердой стеной. В самой крепости находится немало колодцев вкусной и чистой воды и источник Пирина, о котором упоминает Гомер в одной из рапсодий. Несмотря на такую твердость и неприступность Акрокоринфа, который и природа, и местоположение, и крепкая ограда обезопасили так, что его трудно или совсем невозможно взять, сицилийцы почти без труда вошли в него, употребив немного времени на покорение крепости. {95} И в этом нет ничего необыкновенного или удивительного. Крепость, хотя сама по себе и неодолимая, конечно, не могла защищать сама себя, не могла отразить нападения врагов, когда в ней не было доблестного гарнизона и достойных защитников. Числом их было, правда, немало, но все они не стоили и одного мужественного защитника города. Тут, именно, находились и царские войска со своим вождем Никифором Халуфом, и коринфские вельможи, и немалое число жителей из окрестных селений, которые собрались в Акрокоринф как в самое безопасное от врагов убежище. Оттого-то предводитель флота, вступив в крепость и увидев, что она по естественному своему положению со всех сторон неприступна, сказал: «Мы сражались с Божией помощью, и Бог попустил нам овладеть таким местом», а о находившихся в крепости отозвался дурно и осыпал их упреками, как низких трусов, и особенно Халуфа, которого назвал даже хуже женщины и не способным ни к чему, кроме веретена и прялки. Затем сложил на корабли и здешнее имущество, обратил в рабство знаменитейших по происхождению коринфян, взял в плен и женщин, которые были особенно красивы и полногруды, не пощадил даже иконы великомученика и чудотворца Феодора Стратилата, но и ее похитил из посвященного имени его храма и, воспользовавшись попутным и благоприятным ветром, удалился оттуда со всем имуществом и на обратном пути еще более {96} укрепил и обезопасил Керкиру. Если бы кто увидел в это время трехгребные сицилийские корабли, то совершенно справедливо мог бы сказать, что это не разбойничьи корабли, а огромные транспортные суда,— так они были переполнены множеством дорогих вещей, погружаясь в воду почти до самого верхнего яруса!

2. Когда все это дошло до слуха императора Мануила, он опечалился и стал походить на Гомерова Юпитера, который постоянно разбирал в уме своем, что ему делать, или на Фемистокла Неоклейского, который всегда казался озабоченным, проводил без сна ночи и, когда его о том спрашивали, отвечал, что ему не дает спать трофей Милтиадов. По этому поводу он созвал на совет всех опытных в военном деле и знаменитых по красноречию мужей. Из многих предложенных мнений было найдено лучшим и одобрено императором то, чтобы идти войной против сицилийцев в одно время и с суши, и с моря, так как и борьба эта отнюдь не обещала верного успеха, представляла немало препятствий, и прежним римским императорам казалась очень тяжкой и невозможной. И вот собираются легионы восточные и западные; трехгребные корабли частью починиваются, частью вновь строятся и приготовляются к походу; огненосные суда снабжаются жидким огнем, который дотоле оставался без употребления; снаряжаются суда пятидесятивесельные, собираются мелкие, перемазываются смолой транспортные для лошадей, напол-{97}няются съестными припасами провиантские, приводятся в порядок скороходные — и все, снабженные парусами, выходят из гавани, в которой доселе стояли. Таким образом составился флот почти из тысячи судов, а пехотного войска собралось бесчисленное множество. Самые гиганты, если бы они при этом были, устрашились бы такой армии, потому что в то время и все римские войска вмещали в себя много мужей доблестных и людей с геройской храбростью, и тяжеловооруженная пехота не потеряла своей славы, но отличалась львиной и несокрушимой отвагой. Этим были обязаны Иоанну, отцу Мануила, императору истинно великому и полководцу в высшей степени опытному. Не пренебрегая ничем другим, что содействовало общественной пользе, он преимущественно заботился о войсках, ободряя их частыми подарками и приучая к воинским делам постоянными упражнениями. Сделав такие отличные, как казалось, приготовления к войне с сицилийцами, царь приказывает гребцам и их начальникам, развязав канаты, выходить с флотом в море, назначив главным над ним вождем своего зятя по сестре Стефана Контостефана. В то же время дает приказание и сухопутному войску отправляться в поход под начальством, кроме других вождей, великого доместика Иоанна Аксуха, о котором мы уже много раз говорили прежде. По прибытии флота к берегу феакийскому* вспомогательные ко-{98}рабли венецианские и корабли римские отделились одни от других и стали в разных местах для того, чтобы два различных племени не смешивались между собой во время стоянки и от такого смешения не произошло несогласия. Между тем и сам царь спустя немного времени отправился в поход с войском. На пути, при первой же встрече, он прогнал скифов, которые, перейдя Дунай, опустошали области при горе Эмосе, и, выступив из Филиппополя, пошел прямо на Керкиру. Мыс керкирский составляет огромную сплошную возвышенность, досягающую почти до облаков, с изгибами и высокоподымающимися вершинами, вдавшуюся в большую глубину морскую. Вокруг него разбросаны утесистые и обрывистые скалы, которые высотой превосходят воспетый поэтами Аорн. Самый город со всех сторон обнесен крепкими стенами и огражден высокими башнями, от чего овладеть им становится еще труднее. Царские морские войска, окружив этот мыс, как бы обвили его медным оружием, но царь, прежде чем начать осаду, решился через людей, знавших язык тамошних жителей, испытать, не сдадут ли ему неприятели крепость без сражения. Когда же они, выслушав предложение, нисколько не склонились на него, но решительно его отвергли, затворили ворота и загородили их запорами, поставили на стенах ратников, вооруженных стрелами и луками, и, разместив всякого рода машины, явно открыли сражение, тогда царь приказал и своим вой-{99}скам также вступить в бой и всевозможно мстить неприятелям. И вот римляне стали бросать копья как бы на небо, а те сверху сыпали стрелы, как снег. Римляне, бросая камни из метательных орудий, кидали или, точнее сказать, поднимали их кверху; а те бросали их вниз, словно град. Одни, пуская стрелы с высокой и выгодной местности, очевидно, бросали их легко и успешно, а другие, сражаясь снизу с неприятелем, находившимся на огромной высоте, вредили ему мало или не вредили нисколько. Это повторялось несколько раз и продолжалось долгое время, но не приносило римлянам никакой пользы, напротив, явно клонилось к их гибели, а для осажденных, которые не терпели никакого вреда, было выгодно. При таком бедственном положении римляне постоянно придумывали что-нибудь новое, старались отличиться в глазах императора, выказывали и чудеса храбрости, и терпение в страданиях, и находчивость в затруднениях, которая свидетельствовала об их глубоком уме и опытности в военном деле. Но все было напрасно: они явно стремились к недостижимому и покушались на невозможное и своими усилиями скорее помогали и содействовали неприятелям, потому что, сражаясь с ними, все равно что спорили с самим небом или состязались с птицами, основавшими свои гнезда на какой-нибудь скале, и пускали стрелы в облака. К довершению всего пал и сам главный вождь флота, быв поражен в бедро ос-{100}колком камня, брошенного с высоты метательным орудием. Склонив голову на сторону, он лежал чуть живой, а вскоре потом и скончался.

3. Таким образом исполнилось на нем предсказание патриарха Космы Аттика, управлявшего кормилом Церкви после Михаила оксийского, который, добровольно отказавшись от верховной кафедры, возвратился на остров Оксию, где он из детства проводил подвижническую безмятежную жизнь, и, простершись на земле, при входе в преддверие храма, отдал выю свою на попрание всякому входящему монаху, сознаваясь, что он напрасно оставлял давнишнее и любезное ему спокойствие и без всякой пользы восходил на верховный престол. Косьма был прежде в числе диаконов, происходил родом из Эгины, был человек весьма ученый, но особенно славился различными добродетелями, больше же всего отличался великим милосердием, которое в разнообразном сонме его добродетелей, как бы в прекрасном и драгоценном ожерелье, сияло, подобно лучезарному камню. Он был до того сострадателен к людям, что и верхнюю и нижнюю одежду со своего тела, и льняное покрывало со своей головы отдавал бедным, и не только сам раздавал свое имущество, но и других побуждал помогать нуждающимся. За то он и был у всех в почтении, а севастократор Исаак, брат императора Мануила, чуть не боготворил его, считая богоугодным и прекрасным то, что советовал патри-{101}арх, и, напротив, богопротивным и пагубным то, чего он не одобрял. Но общество тогдашних архиереев, не терпевших добродетели, и партия, враждебная этому благочестивейшему мужу, оклеветали его перед царем, будто он замышляет предоставить царство брату его Исааку. Открытые его посещения севастократора в царском дворце они представили скрытными и то, что говорилось между ними не в потаенном месте и не скрытно, а днем и явно, выдали за тайные совещания. Мануил, как человек еще молодой и самолюбивый, которого притом клеветникам патриарха легко было расположить к подозрению брата в домогательстве царской власти, решился свергнуть его с престола. И так как для клеветы, как мы знаем, нет ничего неприкосновенного, и всякий, как тоже известно, скорее склонен сделать какое-нибудь зло, то патриарх осуждается на низвержение, как человек, будто бы разделяющий еретические мысли одного монаха Нифонта. Этот Нифонт был близок к патриарху, часто обедал за его столом и проживал у него в доме, а между тем был обвинен в неправомыслии по вере, расстрижен и заключен в темницу патриархом Михаилом. Поэтому и Косму стали обвинять в единомыслии и соучастии с ним. Воспользовавшись этим благовидным предлогом, враги патриарха собрались и открыто напали на него, решившись насильно и общим голосом низвергнуть его с престола. Когда его призвали на суд или, лучше сказать, на осуждение, {102} стали допрашивать о том, чего он не знал, и за это присуждали к низвержению с престола, он исполнился негодования и, обозрев собрание, произнес заклятие на утробу царицы, чтобы она не рождала детей мужского пола, подверг отлучению некоторых из близких к царю людей и осудил собравшийся на низвержение его собор за то, что бывшие на нем лица обивают пороги царского дворца, судят лицеприятно, а не по церковным правилам и беззаконно лишают его и престола и паствы. В это время Контостефан, человек, принадлежащий к числу лиц, которые окружают императорский престол и пользуются особенной близостью к царю и правом свободно говорить с ним, показал вид, будто он крайне оскорблен заклятием утробы императрицы и, некстати притворившись негодующим более всех присутствующих, с гневом приступил к патриарху и хотел было ударить его кулаком, но удержался от своего порыва. Такого поступка, как дела безумного, не одобрил и царь и своим негодованием показал, как он недоволен случившимся. Да и родственники императора, и весь сенат порицали Контостефана за то, что он посягнул на это нечестивое дело и не убоялся земной пропасти, поглощающей таких преступников. А сам патриарх кротким голосом сказал: «Оставьте его: он сам скоро получит удар камнем», чем предуказывал на тот род смерти, который его постигнет. Что же касается до царицы, вследствие ли этого заклятия отца она не была мате-{105}рью детей мужского пола, т. е. потому что Богу угодно было прославить слугу своего и оставить ее во всю жизнь рождать детей женского пола,— я достоверно не знаю. Но император, человек, видимо, здравомыслящий, будучи упрекаем совестью за то, что лишил власти мужа праведного и благочестивого, безукоризненного и не сделавшего ничего, достойного низвержения, признавал это, а не другое что-либо причиной, почему он не имел детей мужского пола.

Когда пал, как мы сказали, Контостефан, начальство над морскими силами поручено было великому доместику Иоанну, впрочем, так, что он не получил вместе с тем названия великого вождя*, а только мог командовать флотом и управлять делами, как человек весьма опытный в звании военачальника, храбрый и одаренный отличными предводительскими способностями. Между тем царь, досадуя, что время проходит напрасно, и не желая губить дни без пользы, как некогда кефалинский царь Улисс не хотел губить быков солнца, взошел на предводительский корабль и, объехав кругом всю Керкиру, тщательно осматривал, с которой бы стороны можно было напасть на нее. А осада действительно тянулась три месяца, потому что не мог же он притащить Оссу, или придвинуть Афон, или нагромоздить горы на го-{104}ры, чтобы таким образом легче взять крепость — все эти дела баснословные и невероятные.

4. Но в то время, как он совсем не знал, что делать, ему пришло на мысль перекинуть в одном легкодоступном по своему внутреннему положению ущелье деревянную лестницу, построенную в виде круглой башни. С этой целью сплотили корабельные леса, сколотили мачты больших кораблей, сделали наставки к тем, которых высота была недостаточна, и, наконец, устроили лестницу в виде башни. Когда ее подняли и приставили к крепости, вершина ее доходила до края и неровной оконечности скалы, с которой начинается городская стена, так что тут можно было сойти с лестницы и вступить в бой с бывшими на стене неприятелями; а ее основание, твердо сплоченное и крепко прибитое, неподвижно лежало на кораблях. Затем были вызываемы охотники взойти по этой лестнице, люди самые храбрые и отважные на войне, и сам царь провозглашал: «Кто любит царя и не боится опасностей, пусть идет вверх». Однако никто не являлся на вызов, напротив, все отказывались идти, страшась великой опасности, пока четыре родных брата Петралифы, происходившие из племени франков и жившие в Дидимотихе, не послушались императора и первые не взошли на лестницу. А лишь только отважились они, и еще прежде их — Пупаки, оруженосец великого доместика, с одушевлением бросившийся на это дело, за ними из соревнования последовало немало и дру-{105}гих. Царь, похвалив всех их за усердие и скорую решимость и отделив из них до четырехсот человек, которые были известны ему многократными воинскими подвигами и особенной храбростью, приказал им идти вверх, сказав наперед длинную речь для возбуждения их мужества и обещав как им, так и детям их великие награды и свое благоволение. «Если вы,— говорил он,— останетесь в живых, избежав угрожающей опасности и доблестно совершив предстоящий подвиг,— вы найдете во мне вместо государя и царя самого нежного, как и не ожидаете, отца. Если же лишитесь жизни, стараясь заслужить честь отечеству и славу себе, я и тогда не откажусь воздать вам все почести по смерти и сделаю столько добра вашим домашним, детям и женам, что и живые будут им завидовать и ублажать их, и вы сами, перейдя в другую жизнь, будете радоваться, если только есть в умерших какое-нибудь чувство и если не только дела минувшие не изглаживаются из их памяти забвением, но и то, что совершается после в этой жизни, достигает до них и бывает известно умершим». Итак, первый, как я сказал, стал подниматься, сотворив на себе крестное знамение, Пупаки, за ним последовали братья Петралифы, а потом и другие, пока все не взошли на лестницу. Из бывших при этом зрителей не было ни одного, чье бы сердце не стеснилось от скорби при столь необыкновенном зрелище, кто бы не зарыдал и, заливаясь слезами и ударяя себя {106} в грудь, не обратился с молитвой к Богу. И действительно, зрелище было поразительное. Одни шли вверх с поднятыми для безопасности над головой щитами и обнаженными мечами и, приблизившись к находившимся на стенах неприятелям, отважно вступали в бой; а другие сыпали на них всякого рода снаряды и бросали тяжелые камни. Но все усилия врагов были напрасны: римляне, поражаемые всякими орудиями, как наковальни молотками, были неутомимы, непоколебимы, непреклонны и, несмотря на опасности, неустрашимы. И верно эта борьба имела бы прекрасный исход и доставила бы славу римлянам, если бы негодный случай, примешивающийся и к величайшим предприятиям и всегда как-то вредящий им, доставив этому делу отличное начало и польстив надеждой на успех, в конце не изменил ему. В то время как Пупаки сошел уже с лестницы и, став твердой ногой на скалу, вступил в бой с бывшими на стенах неприятелями, вдруг лестница обрушилась. Наступило жалкое и невообразимое зрелище: все бывшие на лестнице стали опрокидываться, падали вниз головой и плечами и жалко погибали, уносимые волнами моря, разбиваясь о скалы и палубы кораблей и поражаемые камнями сверху, так что из многих весьма немногие избегли опасности. А Пупаки, рассеяв бывших на стенах неприятелей и нашедши отпертые небольшие воротца, возвратился через них к своему войску. Это не только поразило римлян и императора, но было чудом и для са-{107}мих врагов, и они, устыдившись бесчеловечия и жестокости, в которых упрекали их за то, что они бросали сверху камни на упавших с лестницы, перестали бросать их из уважения к храбрости павших.

5. Еще не успели римляне совершенно оплакать этой неудачи, еще все уничтожающее время не утешило печали царя о ней, как уже присоединяется новое несчастье, худшее прежнего, неожиданно постигает другое плачевное бедствие. Среди площади произошло враждебное столкновение между римлянами и венецианцами; и это столкновение состояло не в одних насмешках, которыми перекидывались оба народа, не в бранных только словах, которые равно сыпались с той и другой стороны, не в том, что противники трунили и колко острили друг над другом, осыпали друг друга бранью и ругательствами, нет,— они взялись за оружие и завязали настоящий бой. По слуху об этом несчастье с той и другой стороны сбежалось много вооруженных людей на помощь своим соплеменникам; явились также многие и безоружные люди, знаменитые по своему родству с царем и по своим достоинствам; пришли и старейшины венецианские с тем, чтобы усмирить мятеж и восстановить мир. Но никто не слушал слов, никто не обращал внимания на собравшихся знаменитых мужей. Марс страшно неистовствовал и, жаждая кровопролития, сильно подстрекал к битве тяжко вооруженных воинов, и в особенности — из отряда венециан-{108}цев, так что ничто не обуздывало и не вразумляло их. Чем успешнее великий доместик сдерживал порывы римлян и не допускал их до места боя, тем сильнее разгорались гневом и неистовствовали венецианцы и тем в большем числе высыпали из своих триир. Видя всю безуспешность своих усилий примирить оба народа и необходимость разнять их силой, великий доместик вызывает своих телохранителей, которые служили ему во время сражения как отличные тяжеловооруженные воины, и высылает их против венецианцев. В то же время выводит и часть войска. Венецианцы после недолгого сопротивления, обративши тыл, побежали без оглядки и, поражаемые стрелами и мечами, поневоле должны были беспорядочной толпой уйти на корабли. Но и при этом не оставили своего варварства и после поражения не положили оружия, но, подобно медленно умирающим диким зверям, все еще продолжали производить нападения и сильно досадовали, что не одолели самих римлян. И так как не могли больше сражаться на суше, то, приготовив корабли к выходу в море, выводят их из пристани и, отправившись к одному острову, окруженному со всех сторон морем,— думаю, что это Астерис, который древние полагают между Итакой и Тетраполем кефалинским,— нападают, как неприятели, на стоявшие там римские суда из Евбеи и, поступив неприязненно с матросами, между которыми большей частью были евбейцы, наконец сжигают и самые корабли. {109} К этому преступному делу они присоединяют еще другое, более гнусное. Похитив царский корабль и взяв его с собой, сначала убрали находившиеся в нем царские комнаты вытканными из золота занавесами и пурпуровыми коврами, потом ввели туда одного черного ефиоплянина, человека самого ничтожного и, украсив его блистательным венцом, торжественно сопровождали его и приветствовали как римского императора. Через это они издевались над царским достоинством и осмеивали императора Мануила, так как у него волоса не были золотисты, как зрелые колосья, а напротив, лицо его было черновато, как у невесты в Песни Песней, которая говорит о себе: «Черна я и хороша, потому что опалило меня солнце» (Песн. Песн. 1, 4—5). Царь, конечно, мог тотчас же достойно наказать этих варваров, но, опасаясь, чтобы не произошло еще более зла, если возникнет междоусобная война, и видя, что мщение небезопасно в то время, когда все внимание должно быть обращено на другие предметы, он через некоторых своих родственников объявляет прощение венецианцам как в преступлениях против него самого, так и во враждебных и коварных действиях против римлян. Впрочем, хотя в то время он и удержал гнев свой, но все же таил в душе злобу, как огонь в куче золы, до тех пор, пока обстоятельства не дозволили во всей силе открыть ее, как об этом будет сказано в свое время. {110}

Когда же таким образом снова помирились оба войска, он выводит фаланги на осаду города и, обложив его, сколько было возможно, с моря, употребляет всевозможные усилия, как бы стараясь превзойти самого себя, чтобы как-нибудь покорить и завоевать город. С этой целью беспрестанно бросаемы были огромные камни из камнеметных орудий, постоянно стрелки прижимали к груди своей луки и, сильно натягивая тетиву, сыпали стрелы на стоявших на стене неприятелей, словно хлопья зимнего снега. Во многих местах крепости некоторые по ущельям взбирались даже на крутизны, подобно диким козам. Но все это не доставляло никакой пользы и служило разве к тому, чтобы войско не оставалось в бездействии. Ибо и находившиеся в крепости со своей стороны защищались мужественно и, отнюдь не считая нужным спускаться вниз и вступать в рукопашный бой с римлянами, всячески оборонялись со стен и наносили вред неприятелям, бросая в них стрелы и камни. Царь увидел, что он домогается невозможного, но не считал необходимым уходить оттуда и оставить осаду не увенчанной успехом. Он полагал, что для него будет бесславием, если он, после многих трудов и потери нескольких отрядов войска, не успеет взять одну крепость, и притом такую, которая недавно еще платила дань римлянам, и что он даст притон в своих владениях тысячам разбойников, если оставит за сицилийцами Керкиру, которая в таком случае будет безопас-{111}ным убежищем для их триир и сделается военным арсеналом против римлян. Итак, он решился ждать, потому что не оставалось никакой надежды на что-нибудь другое, более лестное; а между тем долговременность осады, думал он, побудит начальников гарнизона сдать ему крепость и вверить самих себя. И не обманулся он в своем ожидании, не ошибся в расчете. По прошествии нескольких дней неприятели действительно отправляют к нему послов и просят, чтобы им дозволено было выйти из крепости с оружием и со всем прочим, что при них было. Они решились на это, потому что увидели, что царь не дозволит им оставаться тут и что они напрасно питали себя лестными надеждами, ежечасно ожидая помощи от короля, а вместе с тем и потому, что между ними стал мало-помалу появляться голод. К этому в особенности побуждал их кастеллан* Феодор, главный начальник гарнизона, человек, не столько любивший кровь, сколько стадо Христово, предпочитавший мир вражде и расположенный к римлянам, как это доказал впоследствии. Царь, с радостью выслушав об этом предложении, тотчас же хотел видеть и его исполнение. Но прежде чем дал благоприятный ответ, представил из себя человека жестокого и страшно грозил неприятелям, если не исполнят того, что обещает по-{112}сольство. Когда же, наконец, они вышли из крепости — а вышли они не все вместе, но небольшими отрядами, когда наперед вышедшие удостоверили собой остававшихся, что царь не горд и ничего особенного против них не замышляет, но принимает их благосклонно,— он обошелся с ними очень ласково и приветливо и предоставил им полную свободу делать, что хотят и что сочтут полезным. Не в моих, говорил он, правилах, да я и не считаю делом царским и благородным прогонять желающих остаться или задерживать тех, которые хотят удалиться. Поэтому многие решились остаться при царе, и прежде всех кастеллан Феодор, а остальные возвратились в отечество — Сицилию.

6. Войдя в город и подивившись силе крепости, которую не было никакой возможности покорить оружием, царь оставил в ней весьма сильный гарнизон из германцев и затем, снявшись оттуда со всем войском, переправился в Авлон**. Пробыв здесь довольно времени, он назначил поход в Сицилию, полагая, что спокоен только тот, кто сражается, что война служит залогом мира и что счастливы только те города, которые защищаются не стенами, а мечами. Люди, говорил он, избегающие войны ради мира, не замечают, что через то наживают себе больше врагов, которые тогда родятся точно на плодоносной земле, что они ослабляют свое царство и никогда не {113} наслаждаются прочным миром. Но «суетны,— говорит Давид,— помышления людей, и неверны расчеты их, а совет Господен тверд и неизменен, и никто не может противиться ему». Так и Мануил, когда направил свой путь в Сицилию и пристал к острову, так называемому Аиронисию, остановлен был в своем предприятии сильными ветрами и страшной бурей, взволновавшей море и сопровождавшейся грозными раскатами грома и необыкновенно сильным и ужасающим сверканием молнии. И когда он в другой раз пустился в путь и спешил переправой, море опять не лежало спокойно под его кораблями, но стало кипеть и сильно волноваться. От поднявшихся противных ветров суда рассеялись при наступившем глубоком мраке и едва лишь некоторые пристали к твердой земле, так что и сам царь с трудом избежал опасности, а все прочие разметаны были в разные стороны и сделались добычей волн. Тогда царь отказался от намерения лично идти в Сицилию, так как этот поход был для него несчастен, и, выступив из Авлона с бывшими при нем силами, прибыл в Пелагонию. Устроив здесь дела, как ему казалось, лучше, он решил обратить свои силы против сербов. Ибо сербы, пока у самодержца в царстве все было спокойно, показывали вид доброжелателей и расточали речи, несогласные с тем, что у них было втайне на сердце; а когда случилось на суше и на море то, о чем я вкратце рассказал, они, воспользо-{114}вавшись этим временем, необыкновенно ободрились, подняли против римлян оружие и неприязненно напали на смежные с ними римские области. Итак, царь, взяв отлично вооруженную часть войска и оставив все, что могло связывать ее в движении, вступает в Сербию. От сербского сатрапа не укрылось движение на него императора, хотя последний и старался сделать это скрытно. Не зная, что делать, и сознавая, что он не в состоянии бороться с римскими легионами, он оставляет равнины и устремляется в горы в надежде там найти себе спасение. А своих подданных, словно стада животных, пасущихся на лугах, он отдал на расхищение и истребление неприятелям, предоставив каждому, по его собственному примеру, искать спасения в бегстве. Но между тем как так думал и действовал правитель Сербии и давал такие советы своим подданным, царь, словно лев, уверенный в своей силе, рассеял скопища варваров, как стада быков и коз, сжег много принадлежащего им имущества, захватил немалое количество рабов и затем, выступив оттуда, тотчас же написал грамоту, которой уведомлял городских жителей об этих новых успехах. Эту грамоту привез туда великий доместик; а спустя немного времени прибыл в столицу и сам виновник военных подвигов и совершил по этому поводу блистательный триумф. Насладившись радостными восклицаниями и громом рукоплесканий всего наро-{115}да и сената, он вслед затем занялся конскими скачками и зрелищами.

А лишь только наступила весна, он опять занял Пелагонию и, так как ему самому не посчастливилось в сицилийской экспедиции, то он выслал туда одного из знатных и благородных людей, человека предприимчивого, именно Михаила Палеолога, снабдив его большой суммой денег и вверив ему достаточное количество войска. Палеолог, по мысли царя, сначала отправился в Венецию и там нанял войско, а также и из итальянских провинций набрал сильный отряд копьеносцев и затем уже, имея огромные силы, отплыл в Лонгобардию. Здесь, сражаясь с королевскими войсками, он торжествует над ними и венчается блистательными победами, пользуясь во всех случаях помощью и содействием некоего графа Александра, кровного родственника королевского, который недавно передался на сторону римлян за оскорбление, нанесенное ему королем. Вообще, Палеолог постоянно расширял свои завоевания и, щедро рассыпая и раздавая деньги, крайне беспокоил короля и, казалось, готов был нанести ему окончательный удар, когда взял весьма многие из тамошних городов, одни на капитуляцию, а другие приступом. Между прочим он переправил отсюда множество камней и, отославши к царю несколько пленных, укрепил на берегу Егейского моря город, доселе известный под именем Бары и Авлонии.

7. А сам царь, узнав, что владетель Сербии {116} снова на границах злодействует и поступает хуже прежнего, так что даже заключил союз против римлян с соседними пэонийцами, с пренебрежением выступает против них с небольшой частью войска, полагая, что они не в состоянии с ним бороться. Но они выказали неожиданное сопротивление и мужественно встретили предстоящую войну, получив весьма сильное вспомогательное войско от гуннов. В это-то время и Иоанн Кантакузин, вступив в бой с варварами и сражаясь до того, что и сам наносил и принимал удары, потерял пальцы на руках, подвергшись нападению целой толпы сербов. Да и сам царь имел единоборство с архижупаном* Вакхином, человеком богатырского телосложения и с сильно развитыми ручными мышцами. Вакхин ударил царя в лицо и разбил вдребезги опущенную со шлема железную сетку, закрывавшую глаза его, а царь пронзил мечом его руку и, через то отняв у него возможность сражаться, взял его живым в плен. Когда же, наконец, и здесь римлян озарил блеск победы, и варвары рассеялись, подобно тучам, и после неблагополучного начала война окончилась весьма счастливо,— император, еще не стерши с лица пыли после прежнего сражения и еще покрытый горячим потом, идет войной против венгров. Он ставил им в вину то, что они помогали сербам, и хотел воспользоваться отсутствием {117} их защитника, так как король венгерский был тогда вне отечества и сражался с соседними россами. Перейдя реку Саву и вторгшись в Франгохорий (это не ничтожная, но довольно многолюдная часть Венгрии, расстилающаяся между реками Дунаем и Савою, где и построена чрезвычайно сильная крепость Зевгмин, ныне называемая Сирмием), он страшно опустошил тамошние места. Здесь-то один из пэонийцев, при огромнейшем росте отличавшийся и неустрашимостью духа, отделившись от товарищей, стремительно нападает на самого царя; но царь, выдержав его нападение, вонзает ему меч между глаз и лишает его жизни. Взявши множество пленных и захвативши немалую добычу, император возвратился, наконец, в царственный город. Устроив торжественный въезд и растянув его на огромное пространство, он шел по улицам города в великолепнейшем триумфе. Пышность этого торжества возвышали пленные венгры и сербы, одетые не так, как обыкновенно бывают одеты пленники, а в великолепные одежды, которые раздал им царь, чтобы тем славнее казалась победа и тем более дивились ей и сами граждане, и все иностранцы, полагая, будто в самом деле взяты были на войне люди рода знаменитого, на которых стоит посмотреть. Чудным казалось это торжественное шествие еще и потому, что пленники шли не все вместе, а по частям, отделенные друг от друга промежутками, так что зрители легко обманывались и воображали го-{119}раздо большее число их, чем какое было на самом деле.

В это же время и скифы, переправившись через Дунай, стали разорять римские крепости, лежащие на этой реке. Против них был выслан некто Каламан. Но он неудачно повел войну против скифов и потерпел совершенное поражение; полки его были разбиты и потеряли много храбрых людей, да и сам он умер от полученных им смертельных ран. А скифы, разграбив по своему обыкновению все, что попадалось им на пути, и навьючив лошадей добычею, отправились в обратный путь. Для них ничего не стоит переправа через Дунай, они легко выходят на грабеж и без труда возвращаются назад. Оружие их составляют: колчан, повешенный сбоку на чреслах, кривой лук и стрелы. Некоторые, впрочем, употребляют и копья и ими действуют на войне. Один и тот же конь и носит скифа во время тягостной войны, и доставляет пищу, когда разрезают его жилу, а если то кобылица, то, говорят, удовлетворяет и скотской похоти варвара. Для переправы через реку скифы употребляют кожаные мешки, наполненные соломой и так хорошо сшитые, что в них не проникает ни малейшая капля воды. Скиф садится верхом на такой мешок, привязав его к конскому хвосту, кладет на него седло и все военные принадлежности и таким образом, пользуясь при переправе конем, как судно парусом, легко переплывает через всю ширину Дуная. {119}

Между тем Палеолог, которого обвиняли за его беспокойный характер и за бесполезную для римлян расточительность, лишь только вступил в Калабрию — лишен был начальства над войском. На его место послан был Алексей Комнин, сын кесаря Вриенния, двоюродный брат царя по матери, только что возведенный в сан великого вождя. А вместе с ним отправлен был и Иоанн Дука, человек, посвятивший себя и Меркурию и Марсу, так как он тщательно изучил свободные науки, происходил из благородного рода и был хорошо знаком с военным искусством. Прибыв в Сицилию, они сражались с силами короля и много раз одерживали над ними победу в больших морских сражениях, так что корабли королевские развалились и самый Врентисий почти что был в осаде. Но счастье не вполне улыбнулось этим блистательным подвигам, и царь не успел порадоваться как бы следовало приятным известиям. Король, собрав еще большее количество войска и наняв немалое число иностранцев, снова выступил против римлян, желая вознаградить себя за понесенное поражение. Вступив в бой, он действительно одерживает над ними победу, берет в плен обоих военачальников, заключает их в оковы и таким образом в самое короткое время уничтожает все, что римляне приобрели трудом и величайшими усилиями. Слухи и вести об этом уничтожили недавнюю радость Мануила и, как полынное питье, отравили его душу {120} горечью. Естественно, что он не мог перенести этого равнодушно и довольно сильно скорбел. Но он был неробкого характера и не унывал в бедствиях, не увлекался сверх меры благоприятным течением дел, но зато и не склонялся малодушно под ударами несчастья. Поэтому и теперь он мужественно вступил в борьбу с неприязненной ему судьбой, снарядил другой флот и вверил начальство над ним Константину Ангелу, который происходил из Филаделфии от простых и незнатных родителей, но, имея отличный рост и прекрасную наружность, при содействии сватьи-красоты женился на дочери царя Алексея, деда Мануилова, Феодоре. А так как все почти сильные люди и прежнего и нынешнего времени верят, будто на обстоятельства и приключения человеческой жизни имеют влияние разные движения звезд и самое их положение, равно как различные виды планет, их приближение и удаление и вообще все, что говорят болтуны астрологи во вред Божественному промыслу, незаметно вводя судьбу с ее неизбежными и неизменными определениями, то и Мануил употребил всевозможное старание на то, чтобы Ангел выступил в счастливый час, и наконец действительно назначил ему время для выхода. Но что же? Не успело еще солнце склониться к западу, как Константин по приказанию царя возвращается назад. И это потому, что выход был неблаговременный и что Ангел отправился в путь не вследствие действительно благоприятного положения {121} звезд и даже не вследствие точного исследования законов звездного неба, а по указанию пустословов, которые болтают вздор и не умеют приняться за дело как следует и оттого ошибаются в определении счастливого часа. Поэтому стали снова и самым тщательным образом рассматривать звезды, чтобы по ним составить предсказание. Наконец, после долгого над ними наблюдения, исследования и переследования Ангел отправляется в поход, напутствуемый движениями благодетельных звезд. Но это определение благоприятного времени настолько содействовало счастливому обороту дел римлян, исправило ошибки прежних военачальников и вознаградило за понесенные неудачи, что Константин тотчас же попал в руки неприятелей. В то время как он без всякой осмотрительности плыл в Сицилию, его захватили сторожевые сицилийские трииры и привели пленником к королю. А король, похвалив тех, которые захватили такую добычу, и назвав ее прекраснейшей из прекрасных, отдал и его в оковах под стражу.

8. Царь и после этого второго поражения изыскивал средства к борьбе. Но видя, что война ведется трудно и неудачно, и замечая, что огромные и непрерывные издержки, как антонов огонь, мало-помалу истощают казну, так как уже издержано было около трехсот центенариев* золота, счел за нужное прими-{122}риться с королем. Поэтому не неохотно, а напротив, с большим удовольствием принял послов первосвященника древнего Рима, присланных с этой целью, приветствовал их как ангелов-благовестников и послал в Анкону протостратора** Алексея, старшего сына великого доместика, дав ему двоякое поручение, именно — и приготовить оружие, и набрать наемное войско в западных странах, если это понадобится, и заключить дружбу с королем, если переговоры будут успешны. Алексей был человек предприимчивый и вполне изучивший все военное дело, владел языком, нисколько не уступавшим уму, и при распорядительности, вполне соответствовавшей его начальническим способностям, был одарен величественной наружностью. Прибыв на место, он тотчас же занялся набором войска, желая молвой об этом испугать короля, и собрал большое количество конницы, как бы с целью вторгнуться в Калабрию. В то же время он не упускал из виду и переговоров о мире, стараясь прекратить вражду между царем и королем, и с этой целью вел переписку с Маием, который тогда начальствовал над сицилийским флотом. И когда, по его стараниям, к нему отправлено было посольство из Сици-{123}лии, он препровождает его к императору и просит выслушать, что будут говорить послы, так как их требования, сколько ему известно, не чрезмерны и не тягостны. Вместе с тем, в случае успешного хода и окончания переговоров, просит дать ему знать о том прежде, чем узнают многие, чтобы в противном случае не вышло для него какой-нибудь неприятности, так как он находится среди людей, которых приманил к себе лестными надеждами из союзных царю алеманскому провинций и которых прежнее, большей частью враждебное расположение к римлянам, обратил, по возможности, на короля сицилийского. Когда же действительно явился от царя к Алексею человек с вестью о заключении мира, он, тайно от окружавших его, вынимает из ящиков деньги и отправляет их с преданными ему людьми, а пустые ящики оставляет на месте и, наложив на них печати, отдает на сохранение местным вельможам с тем, чтобы ничто в них не пропало, чтобы никто не любопытствовал узнать, что в них находится, и чтобы в том только случае сломать печати, если он, отправившись к царю, не возвратится оттуда. Таким-то образом Алексей возвратился из Анконы, а император и король, склонившись к миру, заключили мирный договор, хотя, вернее сказать, они не примирились чистосердечно, а только показали вид волчьей дружбы. Но каково бы ни было их примирение, а им воспользовались пленники, получив свободу без {124} выкупа, и не только пленники знатного происхождения и царской крови, но и простые ратники, кроме тех, которые происходили из Коринфа и Фив, притом были незнатного рода и умели ткать тонкие полотна, и кроме красивых и нарядных женщин, знавших также ремесло своих мужей. Поэтому и теперь можно видеть, как в Сицилии потомки фивян и коринфян ткут драгоценные и испещренные золотом одежды, подобно древним еретрийцам, обращенным в рабство персами за то, что они первые воспротивились Дарию, когда он шел войной против Эллады.

Впрочем, немного прошло времени, как опять царь и король поднялись и устремились на битвы, точно бурные морские отливы и сирти, воздымающие огромные волны. Император возбудил против короля соседних ему сильных владетелей, склонив их к тому обещанием денег. А король приказывает начальнику флота Майю вывести из пристаней сорок кораблей, самых скорых на ходу, и, снарядив их заново, отправиться в Константинополь и там в слух городских жителей провозгласить его владыкой и царем Сицилии и Акилии***, Капуи и Калабрии и всех стран и островов, лежащих между ними, а римского императора унизить и очернить и затем возвратиться. Исполняя это приказание, Маий обогнул Малею, {125} переплыл Эгейский залив и, пройдя Геллеспонт, подошел к столице. Здесь он переплыл сначала вдающийся в материк залив и, подступив к царским палатам во Влахернах, бросил на них стрелы с серебряными вызолоченными остриями, а потом, на возвратном пути оттуда, опустивши весла напротив большого дворца, начал превозносить похвалами своего короля, при громких и шумных восклицаниях всех бывших на кораблях матросов. Затем, дав быстрый ход кораблям и поплыв скорее воспеваемого древле корабля аргонавтов, он проскользнул между Систом и Авидом4*, как бы между другими Симплигадами5*, а между тем в городе произошло большое смятение, так как императора не было дома. Для короля сицилийского это было поводом к большому хвастовству, и он считал это за величайшую победу. А Мануил смотрел на этот случай как на шутку и, смеясь тому, что король добивается таких почестей или, вернее сказать — разбойничает, предоставил ему по-пустому хвастаться и гордиться ничтожным и бесполезным успехом. {126}

ЦАРСТВОВАНИЕ МАНУИЛА КОМНИНА

КНИГА 3

Так кончилась борьба императора Мануила в Сицилии и Калабрии. Она была блистательна и стоила весьма больших издержек, но не принесла никакой пользы римлянам и не оставила ничего, что бы могло возбудить соревнование в последующих самодержцах. Но кто станет говорить что-либо против человека, который так усердно подвизался для того, чтобы лучше устроить дела государства и покорить иноплеменников, хотя и не имел в том успеха? Вслед за сим Мануил опять объявил поход против пэонийцев, которых называют также венграми и гуннами, и приказал воинам, живущим на западе, привезти с собой в лагерь повозки для того, чтобы они могли самих себя снабжать в дороге жизненными припасами и доставлять их прочему войску, у которого не будет подобных повозок. Войска собрались, и сам царь прибыл в город Сардику, называемый ныне Триадицей. Но здесь он пробыл немного времени, так как от пэонийцев явилось посольство с просьбой о мире. Отсюда он отправился против сатрапа сербского и, без труда устрашив его, убедил отказаться от союза с гуннами и только его одного признавать царем и бояться. Затем распустил большую часть войска по домам, а сам отправился в {127} область фессалийцев и, пробывши там сколько находил нужным, возвратился в столицу.

Но лишь только солнце совершило зимний поворот, он снова выступает в Пелагонию, находя ее пунктом удобным как для расположения войска, потому что она расстилается обширными равнинами, так и для собрания известий о том, что делалось у народов, с которыми он был во вражде. Его еще занимали и беспокоили дела сицилийские, потому что они не совсем еще затихли. Да и предводитель гуннов, как оказалось из его действий, также замышлял войну. Когда Андроник Комнин, бывший впоследствии римским тираном, лишен был управления Враницовой и Велеградом, по слуху о том, что он тайно соединился с пэонийцами против римлян и условился с их вождем лишить Мануила власти и присвоить ее себе, и когда вслед затем немедленно был выслан в Пелагонию, а отсюда, уличенный в кознях против двоюродного брата и царя, препровожден в оковах в Константинополь и заключен в одной из темниц большого дворца; тогда, действительно, предводитель гуннов тотчас же выступает войной против римлян, осаждает Враницову и опустошает все тамошние места, грабя и расхищая все по своему произволу. Вследствие этого царь высылает против него военачальником хартулярия Василия Цинцилука. Цинцилук, приняв начальство над собранными войсками, построил их в когорты и фаланги и, думая, что имеет непобедимое {128} войско, вступил в бой с венграми и на несколько времени действительно одержал над ними победу. Но так как римляне без всякого порядка преследовали неприятелей, то они, обратившись назад, вознаградили себя за понесенное поражение еще более славной победой. Услышав об этом, царь сам отправляется туда в том предположении, что пэонийцы испугаются его прибытия и удалятся из тамошних областей. Пэонийцы так и сделали, заключив с царем мир, какой можно было по тогдашним обстоятельствам. А сам царь, устроив по возможности дела в Враницове и Велеграде, возвратился в столицу.

Когда же на западе вследствие договоров и соглашений враги несколько успокоились и с этой стороны не представлялось пока ни одного опасного соперника, царь назначает поход в Армению. Отправившись в Тарс, он доходит до Аданы и до других городов, сопредельных с нижней Арменией, избавляет их от страданий, которые они терпели от Торуса, и ограждает надлежащей безопасностью. Наведя ужас своим появлением на этого армянина, человека не прямого и открытого, но хитрого и лукавого, царь, однако же, не пошел далее и не стал, по примеру своего отца, сражаться из-за обладания целой Арменией. Даже те крепости, которые тот покорил силой, он не потребовал и не отнял у властителя армян, как вырывает пастух из горла волка куски печени. Обманутый хитрыми и коварными речами Торуса, увле-{129}ченный обольстительными условиями союза, он повернул в сторону и прибыл в Антиохию, прекраснейший и главнейший город во всей Сирии.

2. В то время как царь Мануил находился в Тарсе, до него доходит известие о бегстве из заключения двоюродного его брата Андроника. Причиной заключения Андроника было частью то, что мы выше сказали, не менее того и его всегдашняя вольность в речах, его сила, которой он превосходил многих, его прекрасная наружность, достойная царского сана, и его неукротимый характер — все такие качества, на которые государи, из опасения лишиться царства, обыкновенно смотрят подозрительно, которые тревожат их и колят в самое сердце. Вот поэтому-то, равно как и потому, что он был искусный воин и происходил из знатного рода,— так как от одного отца, Алексея, деда Мануилова, происходили и отец Мануила, царь Иоанн, и отец Андроника, севастократор Исаак,— следили за ним и смотрели на него очень подозрительно. К этому присоединилось и другое обстоятельство, по которому Мануил держал его в темнице. У этого царя было три брата: Алексей, Андроник и часто упоминаемый нами Исаак. Из них двое скончались еще при жизни своего отца, царя Иоанна Комнина. Алексей оставил по себе потомство в одной дочери, которую и взял в замужество, как мы уже выше сказали, Алексей, сын великого доместика Иоанна. А у Андроника было три дочери: Мария, Феодора и Евдокия — и два сына: {130} Иоанн и Алексей. Из дочерей Евдокия, лишившись мужа, жила в преступной связи с Андроником, и жила не тайно, но явно. И когда Андроника упрекали за эту незаконную связь, он в оправдание всегда ссылался на подражание своим родным и шутя говорил, что подданные любят подражать государю и что люди одной и той же крови всегда как-то бывают похожи одни на других. Этим он намекал на своего двоюродного брата, царя Мануила, который был подвержен подобной же или еще и худшей страсти, потому что тот жил с дочерью своего родного брата, а Андроник — с дочерью двоюродного. Подобные шутки Мануилу не нравились, а ближайших родственников Евдокии просто бесили и воспламеняли страшным гневом против Андроника, в особенности же ее родного брата Иоанна, который был почтен достоинством протосеваста* и протовестиария, и его зятя по сестре Марии Иоанна Кантакузина. Естественно поэтому, что против Андроника затевали и строили много ков и тайно и явно; но он уничтожал их, как нити паутины, и рассевал, как детские забавы на песке, благодаря своему мужеству и уму, которым настолько превосходил своих противников, насколько бессловесные животные ниже существ разумных. Не раз случалось, {131} что они нападали на него силой, но он обращал их в бегство, находя для себя награду в любви Евдокии. Однажды, когда он, находясь в Пелагонии, в палатке наслаждался в объятиях этой женщины, близкие родственники Евдокии, узнав об этом, окружили палатку и со множеством вооруженных стерегли его выход в намерении тотчас же убить его. Но это не укрылось от Евдокии, хотя мысль ее и была занята другим. Была ли она извещена кем-либо из своих родственников или как иначе узнала о засаде, устроенной ее обольстителю,— потому что и она была наделена умом острым и уж никак не женской проницательностью,— только она объявляет об этом Андронику в то время, как он лежал вместе с ней. Андроник испугался, тотчас же вскочил с постели и, опоясавшись длинным мечом, размышлял, что ему делать. Евдокия советовала своему любовнику надеть женское платье и, как только она прикажет одной из бывших на страже прислужниц при спальне принести в палатку светильник, назвав ее по имени, и притом так громко, чтобы ее голос слышали подстерегающие, тотчас же выйти и скрыться. Но этот совет не понравился Андронику: он боялся, что его поймают и, взяв за волосы, в бесчестном виде приведут к царю, и страшился смерти бесславной и свойственной лишь женщинам. Поэтому, обнажив меч и взяв его в правую руку, он косым ударом рассекает палатку, выскакивает вон и одним огромным {132} прыжком перескакивает и плетень, случайно примыкавший к палатке, и все пространство, которое занимали колья и веревки. Сторожившие его разинули рты от удивления и считали чудом и чем-то необыкновенным этот побег пойманной добычи. Слухи об этом беспокоили самодержца Мануила, а непрестанно доходившие до него клеветы, как непрерывно падающие капли, приготовляли в душе его место для принятия всего, что говорили против Андроника, мало-помалу погашали в нем остаток любви к этому человеку и побуждали принимать за истину все, что взносили на него. Не совсем же напрасно, думал он, ходит молва и недаром, распустив крылья, всюду распространяет об Андронике слух как о человеке надменном и домогающемся царства. Поистине нет в людях зла, которое было бы хуже, чем язык клеветника, и справедливо песнопевец и псалмопевец Давид во многих местах своих божественных и сладкоречивых песней поносит и позорит его, выставляя напоказ его пагубную силу и молясь об избавлении от его ухищрений. Таким-то образом и Мануил, как сетями, уловлен был частыми наговорами родственников Андроника и волей-неволей сажает его в темницу и заключает в самые крепкие и несокрушимые железные оковы. Андроник довольно долгое время бедствовал в темнице. Но как он был человек смелый, чрезвычайно изворотливый и в трудных обстоятельствах весьма находчивый, то, открыв в своей темнице (это {133} была башня, построенная из обожженного кирпича) старинный подземный ход, он руками, как веником и заступом, прочищает в нем отверстие для входа и выхода так, чтобы это было незаметно, застилает его кое-какими домашними вещами и затем прячется в нем. Когда настал час обеда, стражи отворили двери темницы и принесли обычное кушанье, но гостя к столу нигде не видели. Стали осматривать, не разломана ли или не раскопана ли где темница и не ушел ли хитрый Андроник. Но нигде не было никакого повреждения: ни дверные петли, ни дверные косяки, ни порог у дверей, ни потолок, ни задняя часть дома, ни железные решетки в окнах — словом, ничто не было испорчено. Тогда стражи подняли громкий вопль и стали терзать себе лицо ногтями, так как у них не стало того, кого они стерегли, и они не знали, как и где он ушел. Доводят об этом до сведения царицы, главных сановников и придворных вельмож. И вот одни были отправлены стеречь приморские ворота, а другим приказано наблюдать за воротами земляными, одни осматривали пристани, а другие отыскивали в какой-либо другой открытой части города скрывшегося Андроника. Ни улицы, ни перекрестки не были оставлены без осмотра и наблюдения. В то же время и по всем провинциям непрестанно рассылались царские грамоты, в которых объявлялось о бегстве Андроника и постоянно предписывалось искать его и, как только будет пойман, представить в Константинополь. А между {134} тем схватили и его жену как участницу в его побеге и посадили в ту темницу, в которой был заключен Андроник, для того, чтобы она там же, где содержался ее муж, понесла наказание за свою любовь к нему и за то, что склонила его к побегу. Очевидно, эти люди не знали, что Андроник по-прежнему остается их узником, что они напрасно изливают свой гнев на несчастную женщину и через то благоприятствуют Андронику. Выбравшись из подземелья через подземный проход и встретившись с женой, Андроник сначала был принят ей за демона из преисподней или за тень из царства мертвых и неожиданностью своего появления привел ее в страх. Потом он обнял ее и заплакал, хотя и не так громко, как требовали несчастья и тогдашние бедственные обстоятельства, остерегаясь, чтобы плач его не дошел до слуха темничных сторожей. Прожив таким образом довольно долгое время в темнице с женой и, вследствие супружеских связей, сделав ее беременной, — от чего у него родился сын Иоанн, которому он и передал впоследствии свое царство, как об этом будет сказано в свое время,— Андроник наконец уходит из темницы, так как теперь, когда в темнице была женщина, стражи уже не так бдительно охраняли ее, как было при нем. Но когда он прибыл в Мелангии, то был пойман одним солдатом, по имени Никей, и опять посажен под стражу и заключен в темницу в двойных железных кандалах, при строжайшем против {135} прежнего надзоре. Когда об этом донесено было Мануилу, стоявшему еще лагерем в Армении, он посылает в столицу дромологофета* Иоанна Каматира с тем, чтобы он возвестил о скором прибытии туда императора и, точнее исследовав этот случай, обстоятельнее донес ему.

3. Между тем антиохийцы, узнав о прибытии к ним императора, сначала не были рады ему, даже очень тяготились им и старались отклонить его приезд. Но так как не могли воспрепятствовать ему и изменить его решения, то не только, высыпав за ворота, в рабском виде и с покорной душой встречали его, но и устроили ему торжественный вход, украсив улицы и перекрестки коврами и другими домашними вещами, устлав их свежими древесными ветвями и перенесши в город красу полей и лугов. И никто не уклонился от этой великолепной процессии, но в ней участвовали решительно все жители, так что тут был и прожорливый сириец, и разбойник исавриец, и пират киликиец; даже всадник копьеносец-италиец, и тот, оставив статного коня и отложив свою гордость, шел пешком в этой торжественной процессии. Заметив, что здешнее латинское войско очень гордится своим копьем {136} и хвастает искусством обращаться с ним, император назначает день для потешного сражения на копьях. И когда настал определенный день, он, выбрав из римских легионов и между своими родственниками людей, особенно искусных в обращении с копьем, выводит их на место. Выезжает и сам, с веселым видом и со всегдашней своей улыбкой, на обширную равнину, где удобно могли расположиться и действовать конные фаланги, разделившись на две половины. Держа поднятое вверх копье и одетый в великолепнейшую хламиду, которая, стягиваясь пряжкой на правом плече, оставляла руку свободной, он ехал на прекрасном и златосбруйном боевом коне, который, сгибая несколько шею и подпрыгивая, словно просился на бег и как будто спорил с блеском седока. И каждому из своих родственников, а равно и всем, кто был выбран сражаться с итальянцами, он приказал одеться сколько можно великолепнее. Выехал также и князь Герард, сидя на коне белее снега, одетый в разрезную тунику, спускающуюся до пят, и имея на голове шляпу, наклоненную наподобие тиары и покрытую золотом. С ним выехали и бывшие при нем всадники, все люди отважные духом и высокие ростом. Когда начался этот бескровавый бой, многие с той и другой стороны стремительно нападали друг на друга, бросая в противников копья и отклоняя от себя удары. Тут можно было видеть, как одни опрокидывались и падали вниз головою и пле-{137}чами, а другие, словно мячик, вылетали из конского седла; одни повергались вниз лицом, другие падали навзничь, а иные, давши тыл, бежали без оглядки; одни бледнели, боясь подпасть под удары копья, и совсем закрывались щитом, а другие пламенели от восторга, видя, что противник прячется от страха. Воздух, рассекаемый быстрым бегом коней, волновал и со свистом колебал знамена. Всякий, кто посмотрел бы на это увеселение, без преувеличения сказал бы, что здесь сошлись Венера с Марсом и Беллона с Грациями: столько в этих играх было разнообразия и красоты. Римлян одушевляло необыкновенной ревностью желание превзойти латинян в искусстве владеть копьем и то, что они сражались в глазах царя — ценителя их действий; а итальянцев воспламеняло их всегдашнее высокомерие и непомерная гордость, а к тому же и мысль — как бы не уступить в войне на копьях первенства римлянам. Сам же император при этом поверг на землю зараз двоих всадников: наскакавши на коне на одного из них, он ударил его копьем с такой силой, что тот ниспроверг вместе с собой и своего соседа.

Удивив своим мужеством антиохийцев, которые теперь своими глазами увидели то, о чем прежде только слышали, царь решился предпринять обратный путь в Константинополь. Он предполагал идти без неприязненных действий и потому распустил войско, предоставив каждому отправляться, куда хочет. Но поступив {138} в этом случае не так, как следовало предводителю и как сам поступал прежде, он потерял весьма много войска вследствие поражения, понесенного задними отрядами. Поспешность, с которой солдаты выступали в путь, и ничем не сдерживаемое и беспорядочное их отправление в свои дома были причиной погибели немалого числа распущенных легионов при неожиданном нападении на них турков. Тогда многие на самом деле узнали, сколько добра заключается в предусмотрительности и как бесплодно и бесполезно позднее раскаяние, во сколько раз лучше спасительное и славное завтра, чем гибельное сегодня, хотя бы оно и льстило сначала доброй надеждой. И это жалкое поражение, может быть, было бы еще хуже, если бы царь, воротившись, не удержал напора турков и не повел войско в том порядке, в каком бы следовало вести его прежде. Когда он пришел на место, где лежали тела падших, и увидел множество убитых, то от скорби, говорят, ударял себя рукой по бедрам, часто испускал звуки сквозь губы, глубоко вздыхал и плакал, как обыкновенно поступают люди, когда они бывают поражены скорбью, увидев жалкое зрелище или услышав печальную весть. Ему сильно хотелось вознаградить себя за понесенное поражение и бесчестие; но как в эту минуту он не мог сделать ничего славного, то снова отправился в предположенный путь.

4. Не на одних только высоких властите-{139}лей народов и городов всегда косо смотрит зависть и постоянно поддерживает вблизи их злоумышленников,— нет, она не оставляет в покое и людей, не столь высоко поставленных. Так, не миновала она и Феодора Стиппиота, пользовавшегося большой доверенностью у царя. Воздвигнув против него бурю и ветры, неодолимая, она стала часто потрясать этого сильного человека, пока, наконец, не низвергла его и не довела до самого жалкого падения. Я включаю рассказ и об этом в историю, чтобы показать читателям, как трудно разгадать лукавство людское и как мудрено уберечься от него, как поэтому нужно всевозможно остерегаться соперников, которые при душе неблагородной и при скрытном характере наделены языком, говорящим не то, что у них на сердце, а главное — как нужно охранять уста и не давать языку опрометчиво вырываться за ограду зубов и укрепление губ, которыми природа окружила его, как бы двойной стеной. Тогдашний дромологофет не мог равнодушно смотреть на благосклонность судьбы к Стиппиоту и на чрезвычайное к нему благоволение царя. Ему несносно было, что Стиппиот мог во всякое время являться к самодержцу и свободно говорить с ним, мог все приводить в движение своим указанием и мановением, тогда как для него открывались двери к царю только в определенные часы, а о том, что делалось по одному лишь желанию Стиппиота, ему не удавалось грезить и во сне. Все это разжигало в нем зависть, {140} кололо его до глубины сердца, и вследствие того он поступает со Стиппиотом самым коварным и самым гнусным образом. Владея в высшей степени искусством строить козни, наделенный языком раздвоенным, как у змея-клеветника, бывшего первым виновником зла, он вкрался в дружбу этого человека, прикрыв низкие замыслы личиной доброго расположения и стакан с ядом подмазав по краям медом любви. Таким-то образом, говоря одно и думая другое, на устах выражая почтение, а в сердце чувствуя далеко не то, он обманул Стиппиота, в одном лишь этом случае простого и неосторожного. Оклеветав его перед царем как обманщика и злоумышленника он обвиняет его в предательстве, уверяя, что он расстраивает дела сицилийские. Когда же царь, бывший в то время еще в Киликии, потребовал от него доказательства, он ставит его за занавес, берет Стиппиота, как будто бы ему нужно было поговорить с ним о чем-то наедине, и приводит туда, где скрытно стоял царь. Начав разговор о предметах посторонних, он хитро сводит речь на дела сицилийские, сам же подает Стиппиоту повод порицать и охуждать распоряжения царя по делам Сицилии и затем прерывает разговор. Заронив в душу царя такую искру против Стиппиота и предоставив ей тлеть, он стал приискивать и хворост других обвинений, чтобы через то скорее ее разжечь. К тому же он получил в сердце новый жестокий удар: Стиппиоту вверен был {141} золотой, украшенный дорогими каменьями сосуд с красной жидкостью* и было поручено распоряжение в храме влахернском присягой, которой утверждалось преемство престола за венгерцем Алексеем и дочерью царя Марией,— обязанность, собственно относившаяся к должности логофета. По этому-то случаю он, говорят, составил глупейшее письмо от имени Стиппиота к королю сицилийскому и, подбросив его между книгами и бумагами Стиппиота, убедил царя послать в палатку Стиппиота нарочных, чтобы они отыскали его письмо к королю. Когда оно было найдено, царь вспыхнул гневом, как молнией, и Стиппиоту тогда же несправедливо выкололи глаза, и он стал слеп и уже не видел солнца. О всевидящее, правосудное Око! Для чего Ты часто терпишь такие преступления или даже более тяжкие злодеяния людей и не бросаешь тотчас же громов и молний, но медлишь наказанием! Неисследим суд твой и недоступен для помыслов человеческих. Но Ты поистине премудр и точно знаешь, что полезно нам, хотя мы малодушные и не постигаем судов твоих. Так-то, завидев змея ядовитого или заслышав в горах льва косматого, тотчас же можно убежать; всякого злодея можно умолить, слезами и мольбами тронуть; но чтобы укрыться от человека, который злоумышляет втайне против ближнего и в душе таит одно, {142} а говорит другое, для этого нужно много мудрости и необходимо содействие свыше.

Логофет, о котором мы говорим,— я прерву и еще на несколько времени связь моего повествования,— был человек недалекий в высших науках, не большой любитель и не усердный читатель священной философии. Но он имел превосходную осанку, владел даром говорить без приготовления и речью, которая лилась подобно прекрасному потоку, падающему с возвышения, и через то приобрел себе большую славу. Не имея себе соперников в обжорстве и превосходя всех в питье вина, он умел подпевать под лиру, играл на арфе и плясал кордакс**, быстро перебирая ногами. Жадно наливая себя вином и часто насасываясь им, как губка, он не потоплял, однако же, своего ума в вине, не шатался, как пьяные, не склонял головы на сторону, как бывает от хмеля, но говорил умно, так как питье лишь прибавляло живости и силы его уму, и становился еще одушевленнее в разговоре. Любя пиры, он не только весьма нравился царю, но приобрел большую любовь и у других владетельных лиц, которые жаловали веселый разгул. Приезжая к ним послом, одних он одолевал питьем и доводил до того, что им долго приходилось отрезвляться и освежать голову, а с другими равнялся. А это были люди, {143} которые вливали в свое брюхо по целым бочонкам, держали амфоры в руках, как стаканы, и всегда употребляли за столом геркулесовскую чашу. Так как зашла уже однажды речь об этом человеке, то да позволено будет рассказать и о следующих обстоятельствах, достойных памяти и повествования. Однажды он объявил царю Мануилу, что на известных условиях готов выпить наполненную водой порфировую чашу, которая прежде стояла во дворце перед китоном в открытом преддверии царя Никифора Фоки, обращенном к Вуколеону***, а теперь находилась в огромном раззолоченном андроне4*, построенном царем, о котором мы повествуем. Царь, удивленный его словами, сказал: «Хорошо, логофет» — и положил условием дать ему большое количество дорогих цветных материй и, золота, если сделает как сказал; если же нет — получит от него такую же плату. Логофет с удовольствием принял это условие и, когда чаша, вмещавшая в себя около двух хой5*, была наполнена доверху водой,— нагнувшись к сосуду, осушил ее, как {144} бык, сделавши одну только остановку, чтобы немного перевести дух,— и тотчас же получил от царя, что следовало по условию. Большой также охотник был он до зеленых бобов и ел их, как говорится, походя. Целые их полосы он истреблял и уничтожал не хуже чекалки. Однажды, стоя лагерем близ реки, завидел он на другом берегу полосу бобов. Тотчас же раздевшись донага и переплыв на другую сторону, он поел большую часть их, но и тем не удовольствовался. Связав остатки в пучки и положив на спину, он перетащил их через реку и, расположившись на полу в палатке, с наслаждением вышелушивал бобы, как будто долгое время постился и ничего не ел. При атлетическом сложении и при высоком росте он не был трусом, но глядел человеком храбрым и достойным той крови, от которой происходил по матери. При конце жизни, чувствуя угрызение совести за то, что оклеветал Стиппиота, он позвал к себе этого человека и со слезами просил прощения. Тот, не помня обиды, охотно простил его и вдобавок еще молился о спасении его души. Вот что я хотел сказать об этом и думаю, что мой рассказ не лишен для многих пользы, назидательности и занимательности.

5. Между тем у Мануила скончалась супруга, взятая из родов алеманнов. Терзаясь скорбью, он громко рыдал по ней, как будто бы с ее смертью лишился части собственного тела, почтил ее великолепным погребением и схоро-{145}нил в отцовской обители Пантократора. Затем, прожив во вдовстве и одиночестве столько времени, сколько считал приличным, решился вступить во второй брак, желая сделаться отцом детей мужского пола. Из многих мест приходили к нему и письма и предложения невест от царей, и королей, и владетелей земли; но всем невестам он предпочел одну из дочерей правителя Антиохии Петевина — разумею Антиохию, которая находится в Келесирии и которую напаяет Оронт и освежает западный ветер с моря. Этот Петевин, родом итальянец, был отличный всадник и владел ясеневым копьем лучше известного Приама. Отправив к нему знаменитых по своему происхождению сенаторов, царь через них ввел к себе в дом эту девицу и совершил брачное торжество. Это была женщина красивая, и очень красивая, и даже чрезвычайно красивая,— словом, необыкновенная красавица. В сравнении с ней решительно ничего не значили и всегда улыбающаяся и золотая Венера, и белокурая и волоокая Юнона, и знаменитая своей высокой шеей и прекрасными ногами Елена, которых древние за красоту обоготворили, да и вообще все женщины, которых книги и повести выдают за красавиц.

Теперь, намереваясь продолжать рассказ о турках, мы для ясности повествования изложим некоторые из событий предшествовавших. У государя турков Масута было много сыновей, но не меньше и дочерей. При конце {146} жизни, перед переходом туда, где его, как нечестивого, ожидали муки, он разделил между своими детьми некогда принадлежавшие римлянам, а в это время ему подвластные города и области. Одним оставил он в наследие одни города, другим — другие, а митрополию Иконию и что было в зависимости от нее выделил сыну своему Клицасфлану. Из зятьев же Ягупасану назначил Амасию, Анкиру и плодоносную область каппадокийскую со смежными им городами; а Дадуну предоставил богатые и огромные города Кесарию и Севастию. Но доколе. Господи, Ты будешь оставлять свое наследие на разграбление, и расхищение, и посмеяние народу глупому и немудрому, совершенно чуждому благочестивого исповедания и истинной веры в Тебя? Доколе будешь отвращать от нас лицо твое, Человеколюбче, доколе будешь забывать убожество наше и не внимать нашим воплям и рыданиям. Ты, скоро внемлющий угнетаемым? Доколе не отомстишь Ты, Господь мщений? Доколе будет продолжаться эта несообразность, что потомки рабыни Агари господствуют над нами — свободными? Доколе они будут истреблять и убивать твой святой народ, который призывает пресвятое имя твое, а между тем терпит такое продолжительное рабство и несет поношения и заушения от этих презренных пришлецов? Призри, любвеобильный Владыко, на тесноту содержимых в узах. Да возопиет к Тебе и ныне проливаемая кровь твоих рабов, как некогда — кровь Авеля. Возьми оружие и щит, вос-{147}стань на помощь нашу, укрепи мужа, которого сам изберешь и о котором благоволишь. Воздай седмерицею злым соседям нашим за все то зло, которое они сделали твоему наследию. Возврати нам твоей крепостью города и области, которые отняли иноплеменники, и поставь пределами для именующихся твоим именем восток с первыми лучами солнца и запад с лучами солнца последними.

Но неуместно, кажется, и не напрасно мы высказали это в своем кратком обращении к Богу и тем несколько облегчили душу, отягченную скорбью. Между тем дети Масута, разделив на три части полученные по наследству важнейшие отцовские владения или, точнее сказать, римские области, немного жили в мире и как прилично родственникам, но большей частью ссорились и враждовали между собой. Султан иконийский тотчас же стал дико и враждебно смотреть на топарха каппадокийского, а тот в свою очередь бросал неприязненные взгляды на него. И злые их замыслы друг против друга составлялись не во мраке и не тайно, но были явны и ими же самими открыты царю. Царь, желая погибели обоим, хотел, чтобы их неприязнь не ограничивалась одной только ссорой, но чтобы они, взявшись за оружие, открыто вступили в борьбу друг с другом и через то дали бы ему возможность спокойно наслаждаться их бедствиями, так как они были и иноплеменники, и люди нечестивые. С этой целью он через тайных агентов и того и дру-{148}гого возбуждал к войне друг против друга. Но явно склонялся на сторону Ягупасана и ему оказывал пособие своими подарками, потому что терпеть не мог султана, как человека скрытного, коварного и двоедушного, который не только замышлял погибель своим кровным родственникам, но и постоянно, как разбойник, грабил соседние римские земли. Вследствие этого Ягупасан, полагаясь на императора, выступает войной против султана, а тот в свою очередь выходит против него. Много раз они сходились и сражались; наконец, после большого пролития крови с той и другой стороны, победа склонилась на сторону Ягупасана, и они на время положили оружие. Ягупасан остался в своей стране, а султан отправился к царю, который в то время только что возвратился в столицу из западных стран, и, принятый дружески и с почетом, столько же обрадовал своим посещением царя, сколько рад был сам радушному гостеприимству. Мануил вследствие посещения султана не только льстился надеждой хорошо устроить дела восточные, рассчитывая радушным приемом очаровать сребролюбивого варвара, но и считал это событие славой для своего царствования. Поэтому, вступив вместе с султаном в Константинополь, он приказывает устроить триумф. И триумф был приготовлен великолепный: везде развешены были прекраснейшие и дорогие ковры, и все сияло разнообразными украшениями. Предполагалось, что царь будет шествовать в триумфе, при радостных кли-{149}ках и рукоплесканиях граждан и что вместе с ним пойдет и султан в этой великолепной процессии и будет разделять торжество и восклицания в честь императора. Но Бог упразднил торжество этого дня. Случилось землетрясение, от которого обрушилось много великолепнейших зданий; состояние воздуха было довольно неестественное и ненормальное: это и другие грозные явления, занимая и волнуя душу, не позволяли думать о триумфах. Притом же служители церкви божией и алтаря, да и сам царь, видели в этом недоброе предзнаменование и говорили, что Бог гневается и отнюдь не хочет допустить, чтобы человек, чуждый истинного благочестия, смотрел на триумф, который должен быть украшен священными вещами и изображениями и освящен крестом Христовым. Таким образом, триумф был устроен напрасно: царь не обратил на него никакого внимания, так что даже не исполнил того, что следовало по обычаю. Между тем султан пробыл довольно долго у царя, наслаждаясь зрелищем конских скачек в цирке. В это-то время один из потомков Агари, которого сначала принимали за чудодея, но который впоследствии оказался самым жалким человеком и явным самоубийцей, вызвался перелететь с находящейся в цирке башни все пространство ристалища. Поднявшись на эту башню, под которой внизу параллельными арками устроены отверстия, откуда пускаются лошади в бег, и над которой вверху стоят четыре медных вызолоченных {150} коня, с выгнутыми шеями, головами, обращенные друг к другу и готовые пуститься в бег,— он стал на ней как бы за барьером, из-за которого выходят состязающиеся. Он был одет в весьма длинный и широкий хитон белого цвета, кругом перетянутый обручами, отчего в этой одежде образовалось много широких складок. Агарянин рассчитывал, что, как корабль летит на парусах, так он полетит при пособии своей одежды, коль скоро ветер надует ее складки. Глаза всех устремились на него, в театре поднялся смех и зрители беспрерывно кричали: «Лети, лети; долго ли, сарацин, ты будешь томить души наши, взвешивая ветер с башни?» Между тем царь посылал людей отговорить его от его затеи; а султан, бывший также в числе зрителей, вследствие сомнительности успеха, в беспокойстве вскакивал с места от страха и боязни за своего соплеменника. Агарянин долго обманывал надежды зрителей, хотя постоянно следил за воздухом и наблюдал за ветром. Много раз распростирал руки и приводил их в движение, как распускаются и движутся на лету крылья, чтобы набрать более ветра, но всякий раз удерживался от полета. Наконец, когда ему показалось, что подул благоприятный и нужный для него ветер, он распростирается наподобие птицы, полагая, что пойдет по воздуху. Но на деле он вышел воздухоплавателем хуже Икара. Как тяжелое тело, он стремительно полетел вниз, а не держался в воздухе, как что-ни-{151}будь легкое, и наконец упал и испустил дух, переломав себе и руки, и ноги, и все кости. Этот полет сделался для городских жителей предметом постоянных насмешек и шуток над турками, бывшими в свите султана. Турки не могли даже пройти по площади без того, чтобы не быть осмеянными: бывшие на площади серебряники обыкновенно при этом стучали по железным частям столов. Когда дошло это до сведения царя, он рассмеялся, зная, как любит острить и шутить уличная толпа. Но так как эти выходки несколько уязвляли сердце варвара, то в угоду султану он принимал, по-видимому, меры к обузданию вольных шуток толпы.

6. Кроме удивительного угощения со стороны царя, султан получил еще из царских кладовых множество богатых даров, которые до того изумили его, что он недоумевал, оставил ли царь самому себе столько же и таких же сокровищ, и затем с радостью и со множеством дорогих вещей отправился домой. Император, зная, что всякий варвар падок на подарки, но в особенности желая блеснуть перед Клицасфланом и поразить его множеством сокровищ, которыми изобиловало римское царство, приказал в одном из великолепнейших покоев дворца разложить в порядке все, что предположил дать ему в подарок. Тут было золото и серебро в монете, драгоценное платье, серебряные чаши и золотые фириклеи*, бога-{152}тейшие ткани и другие отличные вещи, у римлян очень обыкновенные, но у варваров редкие и большей частью даже совсем невиданные. Войдя в этот покой и пригласив туда и султана, царь спросил его, что бы он хотел получить в подарок из находящихся здесь сокровищ. Когда же тот сказал, что будет доволен всем, что подарит ему царь, он снова спросил, мог ли бы хотя один из римских неприятелей выдержать нападение римлян, если бы он употребил эти сокровища на наемное и туземное войско. Султан с удивлением отвечал, что, если бы он владел таким богатством, то давно покорил бы себе всех окрестных врагов. Тогда царь сказал: «Отдаю тебе все это, чтобы ты знал, как я люблю дарить и как велики мои подарки, и чтобы понял, каким богатством владеет тот, кто дарит одному столько дорогих вещей». Ослепленный корыстью, султан и обрадовался и изумился этой подачке и обещал предоставить царю Севастию с ее областью. А Мануил, радостно приняв это обещание, обязался дать ему и еще сокровищ, если он оправдает свои слова на деле. И точно, еще прежде, чем варвар исполнил свое обещание, Мануил, желая предупредить его непостоянство и держась пословицы: куй железо, пока оно горячо,— сделал так, как сказал, отправив вновь к султану через Константина Гавру много драгоценных вещей и всякого рода оружия. Но тот, человек фальшивый и решительно никогда не знавший верности в {153} обещаниях, лишь только прибыл в Иконию, забыл об условии и, опустошив Севастию и покорив смежные с ней земли, все это обратил в собственное владение. Когда же лишил Дадуна принадлежавшей ему области и, присвоив себе Кесарию, принудил его бежать и скитаться, обратился и против остального родственника — разумею Ягупасана,— пламенея желанием овладеть и его страной и умертвить его самого. Ягупасан, со своей стороны, также стал собирать войско и готовился к борьбе с ним как уже более сильным соперником; но смерть скоро прервала его заботы. Тогда Дадун тайно вошел было в амасийскую сатрапию, как оставшуюся без властителя, но, быв выгнан оттуда, сделался причиной смерти для пригласившей его супруги Ягупасановой. Амасийцы возмутились и отомстили ей смертью за то, что она тайно хотела предоставить власть Дадуну, а Дадуна далеко прогнали, потому что не хотели иметь его своим властителем. Но не могли они точно так же одолеть и Клицасфлана, напротив, он одержал над ними верх и, как прежде овладел Каппадокией, так теперь взял и Амасию. У этого человека все дела шли скоро и необыкновенно счастливо, хотя тело его не было хорошо сложено и развито, но было уродливо во многих главных членах. Так, прежде всего, руки у него были будто вывихнутые, ноги прихрамывали, отчего он большей частью ездил в повозке. Эти-то недостатки подали повод Андронику, любившему подтрунить, как едва ли {154} кто другой, необыкновенно колкому остряку, умевшему ловким словцом навсегда осмеять дурное дело или недостатки тела, подали повод в насмешку называть его Куцасфланом**. Но каков бы ни был султан по устройству своего тела,— а был он, конечно, таков, каким создала его природа,— только, сделавшись обладателем обширной страны и имея в своем распоряжении множество войска, он не захотел жить в покое. Склонный по природе к мятежу и смутам, вечно волнующийся, как какой-нибудь морской залив, он неожиданно нападал на римлян, когда мог им вредить, и часто безвинно начинал с ними войну, нарушая условия и пренебрегая договорами без всякой причины — единственно потому, что так ему хотелось. Не оставил он в покое даже и Мелитину, но, имея возможность низвергнуть и ее эмира, он, несмотря на то, что этот человек был одной с ним веры и не сделал ему никакой обиды, бесстыдно сам выдумал и составил против него обвинение и за то выгнал его из Мелитины. Потом, тайно подкравшись и к своему родному брату, он и его заставил бежать. Все эти беглецы пришли к императору. Но это случилось после. А тогда, приобретши большую силу, он отложил почтительность к царю и стал требовать от него того уважения, которое сам прежде оказывал ему, когда был стесняем неудачами в делах. Изменя-{155}ясь, по обычаю варваров, с обстоятельствами, он вообще и унижался до крайности, когда был в нужде, и опять тотчас же возносился, как скоро счастье склонялось в другую сторону и награждало его благоприятным ходом дел. А как, по пословице, клин клином выгоняется, то по временам он ласкался к царю и оказывал ему уважение и, хотя больше походил на дикого зверя, чем на сына, но воздавая царю славу отца, сам пользовался от него честью сына. Таким образом, в письмах, которые они писали друг другу, царь назывался отцом, а султан — сыном. Но и это не могло соединить их искренней дружбой и даже не предохранило от нарушения мирных договоров. Султан, словно выступающий из берегов поток, потоплял и уносил все, что ни попадалось на пути, или, как ядовитый змей, пожирал много наших городов, извергая на них яд своей злобы. А царь или воздвигал несокрушимую плотину войска и тем останавливал его разливы и давал ему обратное течение, или чарами золота наводил сон мира на его веки, заставлял его склонить голову, когда она была уже поднята на добычу, и останавливал его, когда он уже полз и тащил за собой войско. А однажды, чтобы остановить турков, которые, как огромные стада овец, разбрелись по римским пределам, он напал на пентапольцев. Персы не посмели вступить с ним в бой, и он, захватив множество людей и скота, с торжеством возвратился домой. В это-то время {156} Солиман, главнейший между вельможами султана, явился к царю и много говорил в защиту султана, стараясь доказать, что турки действуют без его воли и согласия. Он искусно выставлял в благоприятном виде все, что рассказывал; но дела противоречили его словам и явно обличали его во лжи. Несмотря, однако же, и на это, Солиман не потерпел от царя никакой неприятности. По обычаю варваров он безмерно льстил императору и, всячески стараясь обмануть его, предложил ему со своей конюшни быстроногих коней. Царь принял коней и, похвалив Солимана за его доброе расположение и покорность,— хотя это расположение происходило не от души, но зависело от обстоятельств,— отпустил его в надежде, что он расскажет султану обо всем, что ему было небезызвестно, и укорит его за непостоянство, вероломство и лукавство. Но нельзя было думать, чтобы после этого султан остался в покое или хоть на короткое время отложил свое мщение римлянам. И действительно, он по-прежнему, как вор, продолжал свои грабежи. Между прочим, выслав и отборные фаланги во Фригию, опустошил Лаодикию, которая тогда не была еще заселена так, как ныне, и не была ограждена прочными стенами, но, подобно селениям, была разбросана по склонам тамошних возвышенностей. Выведя отсюда множество пленников и огромное количество скота, он немало людей и казнил, в том числе и архиерея Соломона, который, хотя и был скопцом, но имел любезный характер {157} и по своим добродетелям близок был к Богу. Своим приближенным султан в насмешку говаривал, что чем более будет он делать зла римлянам, тем больше должен ожидать себе добра от царя. На чьей стороне, говорил он, победа, к тому обыкновенно приходят в гости и дары, чтобы остановить дальнейшие победы, подобно тому, как за больными воспалительной болезнью ходят с особенной заботливостью, для того чтобы отвлечь и остановить дальнейшее распространение болезни. Впрочем, и Мануил после этого не остался в покое, но сначала через Цикандила Гуделия, а потом через Михаила Ангела напал на тех турков, которые, будучи богаты стадами, нуждаются в лугах и пастбищах и поэтому оставляют свои жилища и со всеми семействами переходят в римские пределы. Эти вожди, взяв легкое войско и распределив его по отрядам, выступили с ним против турков. Считая ночь более удобным временем для нападения на неприятелей, они раздали войску пароль, приказав кричать во время ночного сражения с турками: «Железо»,— чтобы таким образом можно было по этому слову узнавать и пропускать соотечественников и убивать, как иноплеменников, тех, кто будет проходить молча. Этот пароль, раздававшийся в продолжение всего сражения, различал племена, и таким образом железо, как говорит Давид, пронзало души персов. Наконец, после продолжительного уже кровопролития, турки, поняв значение произно-{158}симого римлянами слова, вместе с ними и сами стали кричать до тех пор, пока наступивший рассвет не разлучил войска. Много было в то время и других набегов, как со стороны этого царя на турков, так и со стороны турков на римлян. Но я опустил все те, в которые не случилось ничего замечательного и рассказ о которых навел бы только скуку на читателя; потому что большей частью пришлось бы повторять одно и то же, не привнося в рассказ ничего нового.

ЦАРСТВОВАНИЕ МАНУИЛА КОМНИНА

КНИГА 4

1. Намереваясь опять говорить о делах пэонийских, для ясности рассказа скажу наперед вот что. У тогдашнего правителя гуннов Яцы* было два родных брата, Стефан и Владисфлав, и двое сыновей, Стефан и Вела. Один из братьев, Стефан, вырвавшись из родственных рук, готовых погубить его, убежал в Константинополь и, ласково принятый самодержцем Мануилом, не только нашел у него самое {159} радушное гостеприимство, но и женился на племяннице его Марии, дочери севастократора Исаака. Немного спустя и третий брат, Владисфлав, по следам Стефана, также явился к Мануилу, не столько оттого, что не был любим Яцей, как бы следовало, или боялся его козней, сколько увлеченный слухом о счастливой жизни брата Стефана и желанием побывать у него. Не обманулся в своих надеждах и Владисфлав: и он был принят царем сообразно с достоинством его происхождения, и вообще нашел все так, как предполагал. Он мог бы и жениться на любой женщине, и даже женщине царской крови; но удержался от брака, опасаясь, что, привязанный ласками жены, он забудет о возвращении в отечество и через то повредит своим делам. Что же потом? Умирает король гуннов Яца, и умирает смертью спокойной: сама природа расстроила гармонию настроенного ею инструмента и разобрала его на составные части. Власть его переходит к сыну его Стефану. Царь между тем, обрадовавшись этому неожиданному случаю, сообразил, что если сатрапия гуннов перейдет к зятю его по племяннице Стефану,— так как он действительно имел на то право,— то, во-первых, это ему самому доставит славу, а во-вторых, и римское царство через это, может быть, будет получать оттуда часть доходов и уж во всяком случае будет бесспорно владеть Зевгмином и Франгохорием. Вследствие этого он стал стараться о приведении в исполнение сво-{160}их соображений. Тотчас же отправлены были в страну гуннов послы с тем, чтобы они условились с гуннами о предоставлении царского венца Стефану; а спустя немного времени прибыл и сам царь в Сардику. Но гунны при первом слухе о Стефане отказались от него, даже не хотели слышать его имени, ссылаясь как на другие причины, почему отвергают его, так особенно на то, что он женился у римлян. Они находили совершенно невыгодным для себя допустить к правлению человека, который по браку состоит в родстве с римским царем, опасаясь, как бы не вышло того, что, тогда как гунны будут находиться под его управлением, сам он будет под властью и в зависимости у римского царя. Поэтому они и к Стефану, отправившемуся было туда, не оказали никакого расположения, и бывших с ним царских послов отпустили ни с чем. Тогда царь, признав необходимым оказать Стефану более действительную помощь, и сам выступает из Сардики и приходит к берегам Дуная, именно в Враницову и Велеград, и в то же время вместе со Стефаном высылает с войском племянника своего Алексея Контостефана. Эти, прибыв в Храм*, делали все, что только было можно, для того, чтобы добиться царства: подкупали вельмож пэонийских дарами, обольщали ласками, увлекали большими обещаниями, но успели только в том, что гунны признали своим правителем Владисфлава — родного брата Стефана. Когда же и Владисфлав спустя немного {161} времени после получения власти скончался, они опять склонились на сторону Стефана, сына Яцы. Царь не мог перенести этого равнодушно; да и Стефан, брат Яцы, при содействии царя, стал употреблять всевозможные усилия, чтобы как-нибудь добиться власти. Это было причиной многих войн. Когда же царь просватал дочь свою Марию за сына Яцы Велу, которого предполагал даже сделать наследником своего царства, то противники Стефана из гуннов, чтобы пресечь и уничтожить всякую надежду на успех и избавить самих себя от хлопот, оставив прежний образ противодействия окольными и дальними путями, решились обманом извести ненавистного им Стефана. Яд показался им самым лучшим средством для того, чтобы лишить его жизни. Они стали искать человека, который согласился бы поднести Стефану смертоносную чашу, и когда нашли одного из слуг Стефана, по имени Фома, предложили ему награду. Этот Фома всегда готов был из-за низкой прибыли лишить человека жизни, разлучить душу с телом, и такой был мастер на это дело, что даже сам от себя придумал другой способ, как поскорее отправить Стефана в царство мертвых. Когда Стефан нечаянно порезал себе жилу до крови, Фома накладывает ему на рану повязку, намазанную ядом. Яд распространился и разлился по всему телу и, когда проник в самые важные части организма, лишил Стефана жизни. Смерть этого человека ясно показала, как неверны и ничтожны замы-{162}слы людские, как тщетно люди стремятся к тому, что для них недостижимо, и как напрасно трудятся над своими предприятиями, если Божественная десница свыше не содействует им, не поддерживает их и не руководит ими в их советах и действиях. И между тем как Стефан лежал убитым таким образом, и труп его, поруганный, оставался без должного погребения, Зевгмин принужден был сдаться гуннам на капитуляцию. Царь, услышав об этом, объявляет войну против гуннов.

2. В это же время возвратился в отечество и Андроник, снова бежавший из заключения и проживавший в Галице. Галица — это одна из топархий, принадлежащих россам, которых называют также иперборейскими скифами. А убежал Андроник вот каким образом. Он притворился больным, и ему назначен был в услужение молодой комнатный слуга из иностранцев, и притом плохо знавший наш язык. Этому слуге — так как ему только одному и доступен был вход в тюрьму — Андроник поручает унести потихоньку ключи от дверей башни в то время, когда стражи, порядочно подвыпив, уснут после обеда, и с этих ключей сделать из воска точный снимок, так чтобы он во всем соответствовал подлиннику и вполне походил на него. Невольник исполняет приказание и приносит Андронику слепки ключей. Андроник поручает ему показать их сыну своему Мануилу и сказать, чтобы он как можно скорее приказал сделать из меди такие же {163} ключи и, кроме того, чтобы в амфоры, в которых приносится ему к обеду вино, положил льняные веревочки, клубки ниток и тонкие снурки. Когда все это приведено было в исполнение, замки ночью отпираются, темница без труда отворяется и Андроник, при содействии невольника, который помогал ему в этом деле, получив от него подарок, выходит с веревками в руках. Остаток этой ночи он проводит в густой и высокой траве, которой поросли некоторые места дворцового двора, куда обыкновенно никто не ходил. И второй и третий день он скрывался от поисков в траве. Когда же искавшие утомились розысками по разным местам дворца, Андроник устраивает из палок лестницу и, спустившись со стены между двумя башнями, входит в лодку, ожидавшую его, по уговору, у скалистого морского берега, которым окружена выходящая на море городская стена и о который разбиваются бурные волны. Человек, который принял Андроника в лодку, прозывался Хрисохоопулом. Но едва успели они отплыть от берега, как уже их задерживают стражи вуколеонские, которые всю ночь смотрят, чтобы ни одна лодка не проходила близ царского дворца. Этот надзор начался с того времени, как Иоанн Цимисхий, поднятый в корзине, напал ночью на Никифора Фоку. Таким образом, Андроник чуть было опять не попал под стражу и в более тяжкие оковы, или даже едва было меч не прекратил его жизни и не пресек многих дальней-{164}ших его похождений. Но и тут собственная изобретательность избавила от опасности этого находчивого человека, доставив из своего сада нужное по обстоятельствам лекарство, подобно тому, как некогда Давида в Гефе спасли перемена в лице, звук тимпана и неистовое движение ногами. Притворившись домашним слугой, убежавшим из долговременного заключения, Андроник стал просить поймавших пощадить его, так как он уже и прежде немало потерпел от господина своего да и теперь должен будет расплатиться за побег. А своим господином он называл Хрисохоопула, причем нарочно переменял язык греческий на варварский и притворялся, будто весьма мало его понимает. И сам Хрисохоопул также просил стражей отдать ему Андроника, как его; беглого раба и, подкупив их дарами, успел освободить его. Таким образом, Андроник сверх чаяния пришел в свой дом, называемый Вланга, снял с ног своих оковы и, увидевшись со своими домашними, в одно и то же время и приветствовал их, как человек, только что вошедший, и простился с ними, как отъезжающий на чужую сторону. Достигши Меливота, он садится здесь на приготовленных для него лошадей и бежит прямо в Анхиал*. По прибытии сюда открывается Пупаке, который первый, как я уже сказал, взошел на лестницу на {165} острове Корифо, и, получив от него съестные припасы на дорогу и проводников, отправляется в Галицу. Но когда Андроник считал уже себя вне опасности, так как уже скрылся от преследований и достиг пределов Галицы, куда стремился, как в спасительное убежище, тогда-то именно он и попадается в сети ловцов. Влахи, предупрежденные молвой о его бегстве, схватили его и опять повели назад к царю. Не имея для себя ни в ком ни спасителя и избавителя, ни друга-защитника, без оруженосца, без слуги, этот изобретательный человек опять нашел себе пособие в своей хитрости. Чтобы обмануть тех, которые вели его, он притворился, будто страдает поносом, часто сходил с лошади и, отойдя в сторону, готовился к отправлению естественной нужды, отделялся от спутников и оставался один, как будто его действительно беспокоил понос. Много раз он делал так и днем и ночью и наконец обманул своих спутников. Однажды, поднявшись в темноте, он воткнул в землю палку, на которую опирался в дороге, как человек больной, надел на нее хламиду, наложил сверху шляпу и, таким образом сделав нечто похожее на человека, присевшего для отправления естественной нужды, предоставил стражам наблюдать вместо себя за этим чучелом, а сам, тайно пробравшись в росший там лес, полетел, как серна, освободившаяся от тенет, или птица, вырвавшаяся из западни. Когда стражи увидели наконец его проделку, они броси-{166}лись бежать вперед, полагая, что Андроник следует тому же направлению, по которому шел прежде. Но он обратился назад и другим путем направился в Галицу. Пупаки между тем по приказанию царя был взят и всенародно наказан многими ударами плети по плечам и спине. Потом глашатай публично водил его привязанным веревкой за шею и громко провозглашал: «Так наказывается бичами и всенародно водится всякий, кто принимает к себе в дом приходящего к нему врага царева, дает ему необходимое на дорогу и отпускает его». А Пупаки, пристально и с веселым лицом смотря на собравшийся народ, говорил: «Пусть кто хочет бесчестит меня так за то, что я не выдал пришедшего ко мне благодетеля и не выгнал его с жестокостью, но сколько можно было услужил ему и проводил его в радости!». Что же касается Андроника, он принят был правителем Галицы с распростертыми объятиями, пробыл у него довольно долго и до того привязал его к себе, что вместе с ним и охотился, и заседал в совете, и жил в одном с ним доме, и вместе обедал.

Между тем царь Мануил считал бегство двоюродного брата и удаление его из отечества личным для себя бесчестием. К тому же ему казалось и подозрительным долговременное его отсутствие, так как ходили уже слухи, что он собирает многочисленную скифскую конницу с намерением вторгнуться в римские пределы. Поэтому он признал делом, как {167} говорят, первой важности возвратить Андроника. 3. С этой целью он приглашает его оттуда и, после дружеских уверений с той и другой стороны, действительно принимает странника в свои объятия. Это было, как я сказал, в то самое время, когда пэонийцы, нарушив мирные договоры, опустошали придунайские области римлян. Варвары вступили даже в бой с вождями Михаилом Гаврой и Михаилом Враной и, принудив их бежать, овладели огромной добычей. Гавра только что недавно отпраздновал свадьбу с Евдокией Комниной, с которой, как мы уже выше сказали, был в связи Андроник. Поэтому родственники Евдокии, желая отрекомендовать его самодержцу, чрезвычайно хвалили и превозносили его перед царем, говорили даже, что он храбро сражался в битве с гуннами и в свидетели своих слов приводили Михаила Врану, который вместе с ним начальствовал над войском. Царь приказал Вране поклясться головой императора и сказать по правде, знает ли он какой-либо мужественный подвиг Гавры. Но тот, прежде чем дать ответ, обратился к Гавре и спросил его о самом себе: показал ли сам он сколько-нибудь достохвального мужества и так ли действовал, как прилично вождю, когда они сражались с венграми, предводимыми Дионисием. Когда же Гавра отвечал на это утвердительно и засвидетельствовал, что он точно сражался мужественно, как никто другой, тогда Врана присовокупил, что он не может искажать истины пред ца-{168}рем, который заставил его поклясться своей головой, что Гавра нисколько не выдержал натиска врагов, но при первом их нападении со страха бежал, несмотря на то, что он (Врана) много раз просил его возвратиться и громко кричал ему: «Друг, остановись!». Царь между тем, торопясь возвратить римлянам Зевгмин и отомстить гуннам за смерть и поругание Стефана, вступил в те места с войском. Варвары, расположившись на возвышенных берегах реки Дуная и приготовившись к бою, старались было воспрепятствовать переправе войска, метая всевозможные стрелы и наперед занимая все проходы, но нисколько в том не успели. Римские стрельцы, искусные в дальней стрельбе, да и все вообще тяжеловооруженное войско отбросили и выбили их из прибрежных мест. Тогда царь, прибыв со всем войском к Зевгмину, раскидывает там лагерь. Зевгмин недоступен с юга, так как с этой стороны он огражден близлежащим холмом и течением реки. Царь надеялся без боя овладеть этим городом, рассчитывая на то, что жители испугаются даже первого его появления, отопрут ему ворота и впустят его в город. Когда же они заперли для него решительно все входы, усилили стены всякого рода оружием и метательными орудиями, а сами, показываясь наверху, точили, словно змеи, языки, не только с рук пуская стрелы смертоносные, но из-за ограды зубов бросая стрелы позорных речей, смазанные ядом аспидов, тогда и {169} римляне стали не с пустыми руками подходить к ним, но, отбросив ругательства, как оружие женское и неблагородное, преимущественно вредили им мечом. Император, чтобы возбудить в подчиненных ревность к подражанию, первый направил коня своего к городским воротам и вонзил в середину их копье. Потом, наполнив ров, по недостатку камней, мусором и поставив кругом камнеметные машины (их было четыре), велел разрушать стены. Машины все действовали успешно, и бросаемые из них огромные камни ослабляли связи стен. Преимущественно же одна из них, устроенная Андроником, который сам прикрепил к ней ремень, и рукоятку, и винт, с особенной силой потрясала стены, так что середина стены между двумя башнями, на которую упадали тяжелые камни и под которую притом подведен был подкоп, уже поколебалась и склонилась на сторону. При этом-то случае некоторые из пэонийских вельмож однажды ночью вошли в одну из прикрепленных к стене и выходящих наружу башен, которые на простом народном языке обыкновенно называются арклами, обнажили мечи и, потрясая ими, с величайшим хвастовством грозит римлянам, а пока, за неимением возможности обагрить мечи кровью, примерно поражали ими воздух и наполняли его восклицаниями, крича во все горло. Но месть гналась уже за ними по пятам. Андроник, направив метательное орудие против поддерживавшей их башни, выстрелил из него так удач-{170}но, что эта деревянная постройка, снаружи прикрепленная к стене, тотчас же отделилась от нее, а вместе с тем и они полетели с ней в адское отверстие, опрокинувшись головой вниз, жалко кувыркаясь и бедственно переплывая Ахерон. А спустя немного времени пала и сама стена. Римляне взошли на нее по лестницам и проникли в город. Тогда многие пали и погибли от меча; немалое, впрочем, число и спаслось, покорясь победителям, а были и такие, которые нашли спасение в бегстве. У одного из жителей этого города, человека, принадлежавшего не к толпе и черни, но к числу людей, знаменитых богатством и знатностью рода, была миловидная и весьма красивая жена — предмет его гордости. Видя, что ее насильно тянет один римлянин на поругание, и не имея возможности защитить ее от насилия или отразить силу силой и остановить бесчестного любовника, он решается на дело, столько же благородное и сообразное с обстоятельствами, сколько беззаконное и дерзкое, именно — пронзает сердце своей возлюбленной бывшей при нем короткой саблей. Таким образом, преступный любовник, увлекаемый безумной страстью, погасил свое страстное желание, потому что уже не стало предмета его страсти, а истинно несчастная любовница не видала уже более дней веселья. О роковое сплетение дел человеческих! О какие трагедии разыгрываются на многолюдном театре мира коварным и завистливым Телхином! Вот две противоположные любви, спорящие из-за одной награды: любовь {171} бесчестная и целомудренная. Одна хочет спасти ради преступных наслаждений, другая предупреждает позор насильственной смертью и искореняет страсть страстью. А покорить Зевгмин немало помогли римлянам и некоторые из тамошних жителей, благоприятствовавшие римлянам и по возможности ободрявшие их. Они привязывали записочки к стрелам, не обложенным железом, бросали ночью эти стрелы в римский лагерь и таким образом извещали о силе их войска. В это же время шел однажды пленный пэониец, имея еще на голове туземную шляпу и вообще одетый в свое отечественное платье. С ним встречается один римлянин, поражает его мечом и убивает. Затем, надев себе на голову его шляпу, римлянин продолжал путь. Но мщение незаметно следовало за ним по пятам, и то же самое зло, которое он причинил другому, постигает и его самого. На него нападает сзади другой римлянин, вооруженный еще более острым мечом, наносит ему, как бы пленному пэонийцу, смертельный удар в шею и тут же лишает жизни.

Таким-то образом — сколько я могу сказать вкратце, не пускаясь в подробности повествования,— взят был Зевгмин. Царь, выступив оттуда, отправился в пределы римские, а своего дядю Константина Ангела филадельфийского и с ним Василия Трипсиха оставил на месте для возобновления и укрепления Зевгмина. Эти, исполняя данное им поручение, не только возоб-{172}новили Зевгмин, исправив упавшие его башни, и снабдили его вообще всем, что нужно для охраны, но с особенным старанием позаботились и о городах Велеградских. Они и самый Нис обнесли стеной, и Враницову заселили, и, устроив вообще все надлежащим образом, возвратились к царю.

4. Царь между тем, намереваясь отомстить Десе, который к своим прежним делам присоединил еще худшие, спешил отправиться в Сербию. Но Десе, издали внимательно следя за ходом дела, и в особенности справедливо опасаясь, чтобы не потерпеть ему, в случае вторжения царя в его страну, какого-нибудь вреда и неприятностей, через послов усильно просит царя о позволении безбоязненно явиться к нему. Получив это позволение, он действительно приезжает, окруженный свитой сатрапов, и является к царю; но царь осыпает его упреками за его коварство и высылает от себя, отказав в мире. Он даже подвергался опасности быть задержанным, однако же ему позволили возвратиться домой после того, как он обязался страшными клятвами переменить свое поведение и вперед не делать ничего противного царю. Но невозможно было, чтобы хамелеон изменил свой цвет на белый цвет истины, хотя он и легко принимает на себя всякий другой цвет. Когда Десе вышел от царя, душу его в одно и то же время волновали разные страсти. Он стыдился, что приходил к царю, сердился, что с ним так дурно обо-{173}шлись, жалел, что оградой клятв стеснил себя в выборе решений. Наконец, пренебрегши всем, что обещал и в чем клялся царю против собственного убеждения, этот варвар снова облекается в обычную кожу барса, явно одобрив слова трагика и сказав: «Язык клялся, но душа не связана клятвой».

Так происходило это. Между тем у Мануила не было еще сына, и преемство рода держалось на дочери Марии, которую родила ему жена из рода алеманнов. Поэтому он обязал всех клятвой признавать после его кончины эту самую Марию и жениха ее Алексея, происходившего, как мы сказали, из Венгрии, наследниками его власти, повиноваться им и чтить их, как римских императоров. Все подчинились этому приказанию и дали клятву, как приказывал царь; не покорился один Андроник. Он говорил: «Так как царь вступил во второй брак, то очень может статься, что у него будут дети мужского пола, и если мы должны будем впоследствии предоставить царство и присягнуть этому будущему рождению царя, то, очевидно давая теперь клятву дочери, мы будем клясться несправедливо. Да притом, что за сумасбродство у царя, что он всякого римлянина считает недостойным женихом для своей дочери, а избрал этого иноземца и человека приписного и, к поношению римлян, ему предоставляет царство над римлянами и ставит его над всеми господином!». Но эти дельные слова не убедили царя, который не обращал {174} внимания на слова Андроника, как на пустые речи человека, несогласного с ним во мнении и упрямого. Некоторые, впрочем, и после того как дали клятву, одобрили мысли Андроника, и одни тотчас же объявили свое мнение, а другие хотя его и не высказали, но упорно стояли на том, что решительно нет никакой выгоды ни для царской дочери, ни для римского государства к плодовитой маслине прививать ветвь от иноплеменного дерева и чужеземца предпочтительно перед всеми облекать властью.

Теперь мы расскажем в своей истории и еще нечто такое, о чем несправедливо было бы умолчать. Мануил как-то особенно много заботился о городах и крепостях киликийских, между которыми главное место, как столица, занимает славный и знаменитый город Тарс. Поэтому, после многих славных и благородных мужей, бывших там правителями, туда наконец назначен был Андроник Комнин, как человек и знаменитый родом, и замечательно храбрый. А чтобы ему было чем покрывать тамошние расходы, ему предоставлено было собирать подати и с острова Кипра. Прибыв на место и питая вражду к Торусу, а равно и им ненавидимый, он часто вступал с ним в борьбу и объявлял ему войну, но никогда не совершил ничего славного и даже не сделал ничего достойного той многообразной военной опытности и того искусства, которыми славился. Наконец, когда Торус постыдно разбил его и восторжествовал над ним, он решается на {175} отчаянно дерзкое дело, о котором мы сейчас расскажем. В то время как оба они вывели друг против друга свои войска, Андроник расположил свое войско так, что оно походило на животное и имело голову, и хвост, и все прочие части, а Торус, напротив, разделил свою армию на несколько отдельных частей, на небольшие отряды и партии, засевшие в засаде. Когда войска сошлись и вступили в бой, победа, и притом блистательная, опять досталась Торусу: фаланги Андроника не устояли против армян, постоянно получавших свежие подкрепления и мало-помалу выходивших из засад, и обратились в постыдное бегство. Это крайне опечалило Андроника, и он, не зная, как вознаградить себя за поражение, и желая хоть чем-нибудь теперь же отомстить торжествующим уже победу неприятелям, решается на дело почти совершенно невозможное. Увидев, что Торус, окруженный свитой телохранителей, сидит еще на лошади, ожидая возвращения своих воинов, отправленных для преследования неприятелей, Андроник, пустив во всю прыть своего коня, бросает в него копье и, ударив его в щит, сбрасывает с лошади и затем, пробившись сквозь толпу окружавших его отборных воинов, ускользает из рук всех, как крылатый всадник или как скользкий угорь. Но в этом только и состояло все достоинство поступка Андроника: от дальнейшего вреда предохранили Торуса железные латы, которые он имел на себе, и длинный щит, по-{176}крывавший его сбоку, по одну сторону лошади.

5. Не прошло немного времени после этого случая, и уже для Андроника становится делом второстепенным и посторонним и убийства, и сражения, и войны, и звук бранной трубы, и страх, и ужас, и Арей — губитель людей: отбросив занятия военные, он посвящает себя служению Афродиты. А она не подставляет ему Елену и не выставляет на глаза живущую в Элладе и среди Аргоса, чтобы разнежить его красотой и свести с ума от любви, не строит судна и не вверяет управления им Фереклу, но описывает наружные прелести живущей по соседству Филиппы и как сводня сватает ее страстно влюбленному Андронику. Влюбившись по слуху, Андроник кидает щит, отвергает шлем, сбрасывает с себя все воинские принадлежности и уходит к возлюбленной, жившей в городе Антиохии. Прибыв сюда и переменив доспехи Марса на украшения Эротов, он только что не ткал и не прял, служа Филиппе, как некогда Геркулес служил Омфале. А Филиппа была родная сестра той дочери Петевина, на которой не так давно женился двоюродный брат Андроника, царь Мануил. Итак, прибыв, говорю, в Антиохию, Андроник с увлечением предался роскоши, доходил до безумия в нарядах, с торжеством ходил по улицам со свитой телохранителей, вооруженных серебряными луками, отличавшихся высоким ростом, едва покрытых первым пухом на бороде и блиставших светло-русыми воло-{177}сами. Этим он старался пленить ту, которая его пленила, и, точно, успел очаровать ее и завлечь в любовную связь, возбудив в ней страсть еще сильнее той, какой сам страдал. К тому же он и сам был дивно хорош собой, высок. И строен, как пальма, страстно любил иноземные одежды, и в особенности те из них, которые, опускаясь до чресл, раздваиваются и так плотно обнимают тело, что как будто пристают к нему, и которые он первый ввел в употребление. А свой суровый и всегда пасмурный вид этот дикий зверь постарался развеселить, свой тяжелый и беспокойный характер смягчил и свою гордость отложил. И так как он решительно очаровал Филиппу, то она склонилась на брачное ложе, забыла и дом и отечество и последовала за своим любовником. Когда царь услышал об этом, он, словно пораженный громом, едва не онемел, и им овладели два чувства: и ненависть к Андронику за его беззаконную и преступную любовь, и желание схватить и наказать его за то, что он обманул его надежды на Армению. Поэтому он отправляет севаста* Константина Каламана, человека, исполненного и разумной отваги, и твердого мужества, с тем, чтобы он принял начальство над делами в Армении и попытался {178} вступить в брак с Филиппой. Каламан сначала наряжается женихом и, разодевшись как следовало и как находил нужным, чтобы привлечь к себе возлюбленную, приходит в Антиохию. Но Филиппа не только не обратила на него внимания и не изменила своей прежней любви, но даже не взглянула на него и не удостоила его приветствия: Напротив, она еще посмеялась над ним за его небольшой рост и издевалась над самим самодержцем Мануилом за то, что он мог считать ее столько простой и глупой, что она оставит славного и знаменитого родом героя Андроника и отдастся человеку, который происходит от незнатного рода и если стал известен, то разве вчера или третьего дня. Тогда Константин, увидев, что Эроты Филиппы пренебрегают им и направляют свой полет к другому, бросают яблоки и предносят факелы Андронику, удаляется оттуда. Прибыв в Тарс, он вступил в войну с враждебными римлянам армянами; но когда неприятели напали на него всей массой, он был взят в плен и заключен в оковы. Царь освободил его, дав значительный выкуп. Между тем Андроник, страшась угроз Мануила и опасаясь, как бы его не задержали и как бы из объятий Филиппы не попасть ему в прежнюю тюрьму и не подвергнуться долговременному страданию, ушел из Антиохии и отправился в Иерусалим, вспомнив, как кошка о мясе, о прежних своих побегах и занявшись прежними проделками. А как он на все {179} в жизни смотрел безразлично и, до безумия любя женщин, без разбора, как конь, удовлетворял свои похоти, то и здесь вступает в преступную плотскую связь с Феодорой. Это была дочь его старшего двоюродного брата, т. е. севастократора Исаака, родного брата царя Мануила, которая недавно лишилась своего мужа, незадолго перед тем управлявшего Палестиной,— славного Балдуина, родом итальянца. Царь Мануил, получив этот новый удар, изобретал и употреблял всевозможные средства, как бы поймать Андроника в свои сети. С этой целью он послал к правителям Келесирии написанную красными чернилами грамоту, поручая им задержать Андроника, как злоумышленника и кровосмесника, и лишить его зрения. И верно глаза Андроника обагрились бы кровью и щеки его покрылись бы бледностью в узах и заключении, или даже он крестился бы кровавой смертью, если бы та грамота, писанная царской краской, попала в руки других. Но, видно, Бог хранил его на день гнева и берег для тех будущих зол, которые он и несправедливо причинил своим подданным, когда тиранствовал над римлянами, и которым сам впоследствии безжалостно подвергся,— та грамота отдана была в руки Феодоры. Феодора, прочитав ее и узнав, что готовится Андронику, тотчас же передает ему эту хартию. Андроник понял, что ему нельзя долее оставаться здесь, но надобно поспешно уходить; им овладел страх, и он стал готовиться к побегу. Но, как человек {180} хитрый и лукавый, он к тому же совращает и Феодору; и как некогда Зевс, отвлекши Европу от круга девушек, унес ее на своем хребте, преобразившись в прекраснорогого быка, так и он, отдалив эту женщину от ее домашних и упросив недалеко пройтись с ним, чтобы проводить его и проститься с ним перед отъездом, волей-неволей увел ее и заставил вместе с собой странствовать. Переходя из страны в страну, он в своем продолжительном странствии перебывал у разных правителей и властителей и везде, где останавливался, принимаем был с почетом и уважением, находил самое роскошное угощение и получал богатые подарки. Наконец, после долгого странствования, он останавливается у Салтуха, который владел Колонией* и пограничными с ней местами и собирал дань с областей, смежных и сопредельных с Халдеей. Здесь-то, живя вместе с Феодорой и с двумя прижитыми от нее детьми, Алексеем и Ириной, и еще с сыном Иоанном, который у него родился от прежнего законного брака и которого он увез с собой из Византии, оставался он до самого возвращения своего к императору Мануилу — событие, о котором мы скажем в истории в свое время и в приличном месте, для того чтобы представить и последующие деяния Андроника, и свой рассказ о них в связи и совокупности. Много раз и часто Мануил покушался поймать Андроника и старался погу-{181}бить его, но все его попытки оставались безуспешными. Долго странствовавший и много перенесший Андроник без труда отклонял от себя все удары и, легко избегая сетей, которые часто ему расставлялись и перед ним раскидывались, оставался неуловимым.

6. Теперь нельзя пройти молчанием следующего обстоятельства. Большая часть государей бывают крайне боязливы и чрезвычайно подозрительны, и, подобно смерти, хаосу и эреву, находят удовольствие в умерщвлении людей благородных и в погибели всякого человека, высокого и великого. Они совершенно походят на высокие сосны, вверху покрытые зеленью. Как эти сосны и при небольшом веянии ветра колеблют и шелестят иглами ветвей своих, так точно и они и человека, знаменитого богатством, подозревают и отличного мужеством боятся. Будет ли кто красив собой, как статуя, прославится ли кто столько красноречием, что достоин быть предводителем муз, явится ли кто с любезным и милым характером — все это не дает венценосцам спать и покоиться, но отнимает у них сон, отравляет их удовольствия, лишает их радостей и не позволяет ни о чем думать. Они и самую природу-создательницу порицают за то, что она образовала и других людей способными царствовать, а не их первых и последних создала прекраснейшими людьми. Таким образом, они часто идут вопреки воле Провидения и часто восстают против Бога, истребляя из среды людей и закалая, {182} как жертву, всякого человека отличного. И все это для того, чтобы им можно было спокойно тратить и, как отцовское наследство, расточать государственные доходы единственно на свои прихоти, чтобы с людьми свободными можно было поступать как с рабами и с теми, которые иногда достойнее их царствовать, обращаться как с невольниками. Облеченные властью, они совершенно теряют здравый разум и глупо забывают то, что было за три дня. Так было и с Мануилом. Он ни в чем не мог обвинять протостратора Алексея, так как Алексей ничем решительно не огорчил и не обеспокоил его, ни насколько не изменил должной верности и расположенности и вполне заслужил полученные от него благодеяния. Тем не менее, увлекшись, как человек, наговорами нескольких негодных людей, он по одному лишь подозрению, оттого, что видел, что Алексея любят и военачальники и солдаты, что он ко всем щедр и великодушен, а может быть, и потому, что втайне сгорал желанием воспользоваться его богатством, во время пребывания своего в Сардике захватывает Алексея еще прежде наступления рассвета, когда тот еще почивал на ложе вместе со своей супругой, и не только лишает его всего имущества, но и постригает в монахи и заключает в одном из монастырей на горе Папикии*. А чтобы этот поступок царя не оставался с его стороны без всякого {183} предлога, не казался явной и гнусной несправедливостью — наготове были доносчики-клеветники, послушные тем, от кого были подставлены. Они обвиняли Алексея в колдовстве против царя, уж, конечно, столько сильном и действительном, что оно делало человека летающим и совершенно невидимым для того, на кого он вздумал бы напасть с мечом в руках, и в других пошлых и для здравых ушей несносных нелепостях, подобных тем, которые некогда выдумали и возвели на Персея эллины. Главным между клеветниками был, как говорили, некто Аарон Исаак, родом коринфянин, отлично изучивший латинский язык в то время, как вместе с другими соотечественниками отведен был пленником в Сицилию, и состоявший теперь при царе толмачом этого языка. Жена Алексея — дочь порфирородного Алексея, первородного между братьями Мануила, любившая своего мужа и ценившая целомудрие как ни одна из женщин, красавица и светлое украшение женщин в своем царском роде, любимый предмет разговора у всех — порывалась было лишить себя жизни. Но когда это ей не удалось, она припала к ногам дяди и царя и, рыдая сильнее и жалостнее орла, печальнее змеи и болезненнее алкиона, умоляла его возвратить ей мужа, свидетельствуясь Богом и всем, что есть страшного и святого у людей благочестивых, что ее муж верный слуга царю и совершенно невинен. Но она не могла переменить мыслей императора и уничто-{184}жить того, что у него было уже определено и решено, хотя и до слез тронула его своим печальным видом, умоляющими телодвижениями и жалобными словами. С тех пор, проводя жизнь в слезах, она, подобно целомудренной горлице, ворковала по своей прежней доле и, поднимая жалобный крик, оплакивала свое одиночество. От этого-то, поглощенная чрезмерной скорбью, она сошла с ума и, истаивая мало-помалу, наконец совсем увяла, оставив по себе двух сыновей. А Алексей, облекшись в черную мантию, находил для себя утешение в Божественной любви, стремясь к высочайшему благу и, подобно орлу, парящему под облаками, презирая все земное. Когда он был окружен большим богатством и наслаждался мирскими удовольствиями, он был большой охотник до мясной пищи, любил лакомые блюда и роскошные пиры, так что даже в постные дни, т. е. в среду и пятницу, ему подавали мясную пищу, если в эти дни случался праздник господский или совершалась память славного мученика или какого-нибудь слуги Христова. А теперь он употреблял пищу из зелени, питался плодами, с наслаждением ел кушанья самые простые, любил и совсем ничего не есть и только изредка, в дни праздничные, с особым удовольствием употреблял пищу рыбную. При этом, вспоминая о прежних изысканных кушаньях и об искусном приготовлении мяса, он все, что говорят люди прожорливые и любящие есть мясо, ссылаясь на то, что они не могут воздержи-{185}ваться, называл притворством чрева и обманом сластолюбия. «Всякого рода пища,— говорил он,— может поддерживать наше тело и способствовать к его благосостоянию».

Что же любезная богиня правосудия? Ужели она, многоногая и многорукая, остроглазая и всевидящая, наделенная ушами чуть не до пят, ужели или не замечает, или не обращает внимания, или и совсем оставляет без наказания бесстыдные клеветы и обвинения, взносимые на честных людей? О нет! Она и теперь показала, что видит все, что совершается в самом отдаленном уголке земли, и слышит все, что говорится шепотом. Разгневалась ли она и на царя за его беззаконный поступок, об этом теперь не время говорить. Во всяком случае, Мануилу, как человеку умному и образованному, а не безграмотному, не следовало слишком много беспокоиться буквой ? и заключать по ней, что Алексей будет его преемником и отнимет у него власть. Напротив, ему надлежало предоставить бразды правления Тому, Который говорит о себе, что Он есть ? и ?, и начало и конец, как об этом учит евангелист Иоанн Богослов в Апокалипсисе; ибо у Бога нет недостатка в ?. (7). Что же касается клеветников, они не избежали мщения правосудия: каждому из них оно назначило своего рода наказание, а Аарона подвергло особенно тяжкой казни, опутав его собственными его сетями. Спустя немного времени дознано было, что он занимается волшебством; у него было открыто изображение {186} черепахи, вмещавшей в себе человеческую фигуру, у которой обе ноги были в кандалах, а грудь насквозь пронзена гвоздем. Кроме того, он уличен в перелистывании книги Соломоновой, а раскрытие и чтение этой книги вызывает и собирает легионы демонов, которые беспрестанно спрашивают, зачем они призваны, быстро приводят к концу данные им поручения и усердно исполняют приказания. Но не за одно это Аарон был задержан: была и другая причина. Однажды он передавал царю вести, принесенные послами, прибывшими от народов западных. Заметив, что эти вести не противны воле царя, он при одном из вопросов стал укорять послов за то, что они легко и скоро на все соглашаются, и подучал их воспротивиться предложенному теперь требованию и не так легко и не тотчас на него соглашаться, представляя, что через это они и у царя приобретут большую дружбу, и у своих соотечественников получат больше чести. Когда разговор кончился, эти наставления и противозаконные советы Аарона, прикрытые незнакомым для царя языком, оставались ему неизвестными. Но царица, будучи родом латинянка и вполне понимавшая латинскую речь, оставшись наедине, стала перебирать в своем уме предложенные вопросы и открыла все императору. Царь, услышав об этом, сильно разгневался на Аарона, приказал ослепить его и лишить всего имущества. Этот Аарон, как человек злой и от самой природы получивший несчастную наклон-{187}ность к злодеяниям, впоследствии советовал Андронику, когда тот насильно овладел властью, чтобы он не довольствовался ослеплением своих противников, но или осуждал всех на смерть, или подвергал более тяжким наказаниям. И для подтверждения своих слов указывал на свой собственный пример, говоря, что вот он и живет, и движется, и дышит, и говорит, и может быть хорошим советником и что не только руками, но и одним языком, точно так же, как и острым мечом, может отсечь голову врагу. Подавал он Андронику еще и другие глупые и бесчеловечные советы и через то побуждал этого крайне раздражительного и капризного старикашку более и более находить наслаждение в убийствах. Но эти советы и наставления принесли горький плод виновнику их Аарону: в награду за них Исаак Ангел, тот самый, который впоследствии лишил власти Андроника, отрезал у него язык, спеша истребить и уничтожить изливавшийся из него яд.

А царь Мануил гневно взглянул и справедливо вознегодовал на Сифа Склира и на Михаила Сикидита, и вследствие того приказал выколоть им глаза раскаленным железом за то, что эти два человека, под предлогом занятия астрономией, занимались на самом деле магией и другими дьявольскими обманами. Так, Склир влюбился в одну взрослую девушку и явно соблазнял ее; но, встречая с ее стороны пренебрежение и презрение, он чрез одну свод-{188}ню посылает ей персик. Девица, положив персик за пазуху, начинает с ума сходить от любви, разгорается неистовым страстным пожеланием и, наконец, растлевается Склиром. Тогда родственники девушки, негодуя на такое ее унижение, стали громко кричать против Склира, как человека, который вооружает против девиц демонов и, подобно змею — первому виновнику зла, обольщает их плодом дерева и, как из Эдема, удаляет от жизни целомудренной. Вследствие этого Склир поневоле сделался несчастным супругом и с тех пор совсем уже не видел ту, на которую преступно взглянул. А Сикидит какими-то таинственными средствами омрачал и зрячих людей, не давая им видеть предметов действительных, и вводил в обман глаза зрителей, насылая целые фаланги демонов на тех, кого хотел устрашить. Так, однажды случилось ему смотреть с высокого во дворце места на море в то время, как проходила лодка, нагруженная глиняными блюдами и чашками. Обратясь к бывшим с ним зрителям, Сикидит спросил, какую бы они дали ему награду, если бы он сделал, что лодочник вдруг сойдет с ума, встанет со скамейки, бросит греблю и перебьет вдребезги всю посуду? Когда те изъявили согласие на все, чего он от них просил, хозяин лодки спустя немного времени действительно встал со своего места и, взявши в руки весло, начал колотить посуду и не прекратил этого занятия до тех пор, пока не обратил ее в прах. {189} Смотревшие на это сверху надрывались от смеха и считали случившееся за чудо; а лодочник вскоре после того, взявшись обеими руками за бороду, горько зарыдал и, очнувшись от омрачения, стал еще более оплакивать себя как человека сумасшедшего. Когда же у него спрашивали, отчего он так поступил со своим товаром, он с горестью рассказывал, что в то время, как все его внимание было обращено на весла, он вдруг увидел страшного, кровавого цвета и с огненным гребнем змея, который, растянувшись над сосудами, пристально устремил на него глаза, наподобие неумолимых драконов, и собирался проглотить его; и что этот змей не прежде перестал извиваться, как когда уничтожена была вся посуда, а потом вдруг исчез из виду и как будто вылетел у него из глаз. Таков этот случай, а вот еще и другой. Однажды Сикидит, мывшись в бане, поссорился с бывшими там вместе с ним другими людьми и вышел в предбанник. Спустя немного времени, в сильном испуге и сбивая друг друга с ног, выбежали оттуда и все прочие и, едва переводя дух, рассказывали, что из крана, через который проходит горячая вода, выскочили какие-то люди чернее смолы и пинками по задним частям тела вытолкали их из бани. За эти-то и за другие, более преступные дела оба они были лишены зрения, но сами оставались в живых. Из них Сиф опять обратился к прежним занятиям, а другой, постригшись в монахи, написал впо-{190}следствии сочинение о святых таинствах, в котором изблевал, как человек, недостойный Божественных даров, все свои мерзости.

Славным также делом этого царя было и следующее. Азиатские города Хлиара, Пергам и Атрамитий много страдали от персов, так как пограничные области прежде мало были заселены, обитаемы были лишь по деревням и оттого легко подвергались грабежу неприятелей. Император и эти города укрепил стенами, и открытые соседние равнины оградил крепостями. Оттого теперь эти маленькие города так славятся многочисленностью жителей и всеми удобствами к покойной жизни, что даже превосходят многие цветущие города. Возделанные поля стали приносить теперь обильные плоды, и рука вертоградаря везде насадила всякого рода плодоносные деревья, так что пустыня, скажем вместе с Давидом, преобразилась в пристанище вод и земля, прежде необитаемая, сделалась местом многолюдным. Если есть между делами, задуманными и совершенными Мануилом во все время его царствования над римлянами, если есть дела особенно великие и для государей выгодные, то, конечно, это его дело нужно признать самым славным и самым общеполезным. Да и кто, в самом деле, проходя теми местами и зная, как дика была эта страна и каких людей укрывала она,— людей, более беспощадных, чем вооруженный дубиной Перифит, более жестоких, чем сгибавший сосны Синнис и Ски-{191}рон*, которых некогда умертвил Тезей,— кто не возденет к небу рук за этого императора и не пожелает ему вечного наследия в Эдеме и места злачного и покойного? Эти крепости получили и свое, приличное им название: они называются ?????????, т. е. новые крепости, имеют своего правителя, посылаемого из Византии, и доставляют царскому казнохранилищу ежегодный доход. {192}

ЦАРСТВОВАНИЕ МАНУИЛА КОМНИНА

КНИГА 5

1. Так как пэонийцы снова нарушили свою клятву, то против них опять начинается война; и теперь эта война, на время прекратившаяся и, казалось, совсем погасшая, разрослась, как плодоносная нива счастливца богача, требующая особенно сильных жнецов. Лишь только наступило время, удобное для похода, царь отправляется в Сардику, куда приказано было собраться и войскам, назначенным в поход против пэонийцев. Войска собирались, а между тем царь слышит, что над аркой, устроенной в западной части Константиновой площади, издавна стояли две медные статуи, изображающие женщин, из которых одна называлась римлянкой, а другая венгеркой, но что теперь от все изменяющего времени статуя, получившая свое название от имени римлян, упала со своего основания, а другая стоит на прежнем месте. Подивившись этому рассказу, император тотчас приказал первую статую восстановить, а другую свергнуть и опрокинуть, полагая, что таким изменением в положении статуй он {193} изменит и преобразует и сам ход дел, именно дела римлян возвысит, а дела пэонийцев приведет в упадок. Когда войска собрались, царь предложил на обсуждение, следует ли ему самому участвовать в походе против пэонийцев или лучше поручить начальство над войсками какому-нибудь вождю и таким образом отомстить неприятелю. Все подали мнение, чтобы царь оставался в Сардике, предоставив главное начальство на войне вождям из своих родственников для того, чтобы, при неизвестном исходе дел, и стыд поражения был менее чувствителен, и победа была тем славнее и блистательнее, так как и то и другое случится в отсутствие императора. Вследствие этого предводителем всего войска назначается начальник флота Андроник Контостефан. Когда же войска готовились выступить из Сардики, царь, став на таком месте, откуда его легко могли слышать, произнес прекрасную, сильную и убедительную речь. Самого Контостефана он ободрял на предлежащий ему подвиг военачальника и с этой целью не только изложил правила тактики, но указал и время нападения, и роды вооружения, и виды боевого порядка. А второстепенных по нем начальников, плархов и все вообще войско воодушевлял к бою, приводя на память их прежние подвиги и убеждая примерами спешить и мужественно идти на предстоящие опасности, положить всему, при помощи Божией, счастливый конец и возвратиться с блистательными трофеями. А за то, что они так про-{194}славят его и, несмотря на его отсутствие, доставят ему победу над варварами, обещал и со своей стороны щедро наградить их. Войско и тогда, как еще говорил император, своим вниманием и молчанием показывало уже, что оно охотно слушает и с удовольствием принимает его слова. А когда он перестал говорить, оно еще яснее обнаружило свое сердечное расположение и душевный восторг и, очарованное сладостью его речей, казалось, совершенно забыло о всех тягостях, которые оставались на памяти от прежних войн. Оно приветствовало императора восторженными восклицаниями, высказывало готовность подвизаться до последних сил и громко кричало, чтобы предводитель, нисколько не медля, вел его против врагов. Во время этого восторженного состояния войск вдруг поднимается в лагере неясный шум: кто-то из пэонийцев, гнавши изо всех сил лошадь и несшись во всю прыть, упал вместе с лошадью и повергся лицом на землю. Узнавши об этом, царь и сам обрадовался, и всем другим внушал бодрость, принимая этот случай за благоприятное предзнаменование и побуждая всех радоваться, как бы о счастливом уже окончании войны. Таким образом, царь остался на месте и молил Бога Спасителя, чтобы Он был вождем его войск, а Андроник, приняв начальство над войском, выступил оттуда со всеми силами и спустя несколько дней, переправившись через Саву и Дунай, вступил в Зевгмин. Пэонийцы, однако, {195} не испугались этого. Созвав свои отряды, набрав немало и вспомогательного войска у соседственных народов, и даже, как слышно было, у самих алеманов, они назначили полновластным вождем над войском Дионисия, человека храброго и неоднократно уже разбивавшего неприятельские фаланги, и затем с гордой самонадеянностью и хвастовством двинулись в поход. А Дионисий, надменный прежними победами, одержанными над римлянами, лишь только услышал, что римское войско перешло Дунай, велеречиво говорил, что он опять навалит холм из костей падших на войне римлян и, как прежде, из них воздвигнет себе трофей, так как и действительно он, как варвар, сделал нечто подобное, когда победил Гавру и Врану, о чем мной уже сказано.

2. Когда наступил праздник мученика Прокопия*, Контостефан выводит войска на сражение. Сам надевши панцирь и полное вооружение, он приказывает и всем другим сделать то же. Тогда каждый вывел свой отряд и построил его в боевой порядок. Чело фаланги предводитель предоставил самому себе, правое крыло занял Андроник Лапарда, а левое — другие таксиархи, которых предводитель взял с собой на войну. В небольшом расстоянии от того и другого крыла он расположил в боевом порядке и другие фаланги для того, чтобы они могли вовремя поспеть на помощь утомленным легионам. Но между тем как Андроник располагал таким образом войско и {196} приготовлял его к бою, вдруг является посланный от царя с грамотой, в которой предписывалось отложить сражение в этот день, как несчастный для дел воинских, и перенести его на другой, который и был назначен в той же грамоте. Взяв грамоту, предводитель положил ее к себе за пазуху, не обратил внимания на то, что в ней писалось, и не открыл бывшим с ним военачальникам полученных приказаний, но искусно ввел их в обман, заведя разговор о предметах посторонних. Отменялся же назначенный день, как предзнаменующий несчастье и решительно невыгодный для сражения, потому, что Мануил все важнейшие и величайшие дела, в которых счастливый и несчастный исход зависел от Бога,— не знаю почему,— поставлял в зависимость от взаимного соотношения звезд, от известного их положения и движения и слова астрологов принимал за изречения оракулов. Но Андроник нисколько не обратил внимания на это предписание и, зная, как много пользы не раз приносило борцу и небольшое ободрение со стороны того, кто натирает его маслом, обратился к войску, чтобы одушевить его к наступающей битве, со следующей речью: «Римляне! Помните о воинской доблести, помните и не допускайте ни одной мысли, недостойной славы и настоящего случая. Вы хорошо знаете, что и дикие звери боятся нападать и в испуге бегут, когда кто отважно наступает на них; а кто боится смело стать против них, тех легко и заживо пожирают, {197} как лакомую пищу. Так и с этими звероподобными варварами нужно быть неустрашимым, чтобы в противном случае, заболев бесславным недугом трусости, не подвергнуться их игу: трусость не спасает, а губит,— это обыкновенное следствие пороков, которые противоположны добродетелям, хотя близки к ним и как бы смежны с ними. К тому же не мы одни подвержены ранам и смерти — и враги наши сделаны не из меди. Не они только покрыты железными бронями и сидят на быстроногих конях — и у нас все то же, и мы сражаемся не с обнаженными телами. Пусть неприятели опытны в войне, но и мы не потеряли способности сражаться. У них и у нас одно и то же устройство тела, одна и та же опытность в войне и одинаковое вооружение; я не хочу теперь говорить о том, что насколько мы превосходим варваров красноречием и образованностью, как люди искусные в слове и не имеющие недостатка в умственных способностях, настолько же выше их и по военному искусству, и по воинской дисциплине. Да мы уже и состязались в бою с пэонийцами, нападали на их землю и опустошали ее. Сразимся же и теперь с ними, как уже привыкшие к победам, и тогда,— верьте, мужи, верьте, соратники, вы увидите ваших жен и детей. Тогда этот глубокий Дунай воздвигнет гласы гибнущих варваров и поглотит их в своих пучинах, а кровавые волны его, катясь далее по странам, через которые он протекает, изумив жителей своею необы-{198}чайностью, громко расскажут о поражении пэонийцев и возвестят о победе римлян. Но надобно также иметь в виду и то, что пославший нас на эту брань совершенно положился на нас и, ласкаясь приятными надеждами, которые мы внушили ему, дав обещание подвизаться до последних сил, едва ли уже не считает пленных и не мечтает о величии победы. Не посрамим же и его да не сделаем зла и самим себе, упав духом перед лицом опасности, которая не может кончиться ничем, хуже смерти! Великие бедствия не любят отступать назад: здесь и немного уступить — значит все погубить».

3. Сказав такую речь, Андроник повел войска в открытое поле. Против него выступает со своим войском и Дионисий, с веселым лицом, с рукоплесканиями и радостью, как будто бы шел на игры. От этого он даже не знал, что ему следует теперь делать, не разделил своей армии на правое и левое крыло и не распределил ее на отряды и фаланги, но, стянув в одну сплошную массу, сомкнутую твердой стеной, наступал, как черное облако, полный дерзкого высокомерия. Его знамя, прикрепленное к толстому и высокому бревну, которое возили на колесах четыре пары волов, высоко развевалось в воздухе. Эта сплошная масса врагов, вся конная и вооруженная копьями, поистине представляла страшное, ужасающее зрелище; и не только в ней люди с ног до головы были превосходно вооружены, но и на самих лошадях {199} видны были диадемы на голове, кожаные ремни на плечах, налобники и нагрудники, защищавшие их от стрел. Когда войска стали сближаться, ржание коней и блеск сиявшего на солнце оружия производили еще более поразительное впечатление, возбуждая страх и удивление в том и другом войске. Около полудня войска сошлись почти на середину. Время казалось благоприятным для сражения, и Контостефан дал знак ближайшим отрядам из правого и левого крыла ударить на задние ряды неприятелей, в особенности же приказывал конным лучникам непрерывно бросать стрелы. Этим он думал поколебать и расстроить сплошные фаланги пэонийцев; потому что и теперь, как в Гомеровом строю, «щит смыкался со щитом, шлем со шлемом, муж с мужем» и лошади несли ровно свои головы. Тогда поднялось убийственное сражение на дротиках и войска стали волноваться, подобно движущемуся и воздымающему чешую дракону. Но Дионисий, как несокрушимая стена, шел вперед, метая дротики и в самого Контостефана, и в ближайшее к нему войско. Когда же римляне встретили его, то сначала несколько времени бой продолжался на копьях, с той и другой стороны производили нападения и давали отпоры. Потом, когда копья были поломаны и на промежутке между войсками из груды сломанных рукоятей вдруг образовалась как бы изгородь, с обеих сторон обнажили длинные мечи и, снова устремившись в бой, продолжали сражаться. Когда же и это оружие при-{200}тупилось, потому что и те и другие войска закованы были в медь и железо, пэонийцы, оставшись без всяких средств к защите, никак не воображали, что римляне выдержат их новое нападение. Но римляне, схватив железные булавы, которые они обыкновенно всякий раз брали с собой на войну, стали поражать ими пэонийцев. И эти удары, наносимые в голову и лицо, были очень удачны. Многие, отуманенные ими, падали с лошадей, а другие истекали кровью от ран. Таким образом, этот несокрушимый строй был наконец разорван, и тогда не было ни одного римлянина, который бы не поражал и не повергал пэонийца, или не обирал бы поверженного, или не надевал бы на себя другого вооружения, или не садился бы на коня, убив всадника. Когда же день склонился к вечеру, послышались громкие звуки трубы, подававшей условный знак к отступлению; высоко развевавшееся на воздухе знамя Дионисия было уничтожено, в Дунай введены были транспортные суда, и войско стало переправляться на другую сторону. Причиной была молва, разнесшаяся в римском лагере и встревожившая военачальника, что пэонийцы на другой день ожидают к себе значительное вспомогательное войско. Вследствие этого-то слуха, возникшего не совсем без основания, Андроник после счастливого окончания сражения тотчас же выступил оттуда.

Так побеждены были пэонийцы. Царь, услышав об этой блистательной победе, в радости и восторге приносит благодарение Богу и, желая {201} известить жителей царственного города о столь радостном событии, тотчас же посылает грамоты, громко провозглашающие победу. А через несколько дней и сам с торжеством вступает в столицу, идя в триумфе от восточных ворот, которыми входили в Акрополь. Предположив совершить по этому случаю блистательный триумф как по случаю величайшего торжества и решительной победы, он приказал заготовить все для триумфального шествия в самом великолепном виде. И точно, всюду развешены были дорогие ткани, обшитые порфирой и испещренные золотом, и граждане, словно ниспадающий с высоты поток, со всех сторон стеклись на эту церемонию, покинув площади, дома, храмы, фабрики и все вообще места обширного города. Не было недостатка при этом торжестве и в отряде пленных: многие из них проходили в триумфе, занимая собой зрителей и возвышая великолепие процессии. Общее удивление возбуждали и самые подмостки, устроенные вдоль по обеим сторонам улицы, по которой должен был проходить триумф, и возвышавшиеся в два и три этажа, равно как и крыши, наполненные чрезвычайным множеством свесившихся зрителей. Когда наступило время проходить и самому императору, впереди его ехала серебреная, вызолоченная колесница, запряженная конями, белыми как хлопья снега, а на ней стояла икона Богоматери, непобедимой защитницы и неодолимой соратницы царя. И не трещала ось под этой колесницею, потому что {202} она везла не мнимую девственницу богиню Минерву*, но истинную Деву, паче слова Слово по слову родшую. Затем следовали знаменитые царские родственники, сенаторы, занимавшие государственные должности, и лица, славные своими достоинствами и почтенные особенным царским благоволением. Наконец ехал сам император, сидя на гордом коне, во всей славе и величии, облеченный во все царские украшения. А подле него ехал и виновник триумфа Контостефан, которого прославляли за победу, ублажали за счастливый бой. Вступив в великий храм и перед всем народом воздав хвалу Господу, царь отсюда направил шествие во дворец и затем, чтобы дать себе отдых после чрезмерного напряжения, стал забавляться конскими скачками.

4. И следующую весну царь посвятил также отдохновению. Когда же солнце миновало созвездие Рака и прошло созвездие Льва, когда Сириус стал мало-помалу сбавлять жар и уже печально проглядывала зима, он выступает в западные провинции и поселяется в городе Филиппа. До него дошел слух, что сербский сатрап — то был Стефан Нееман — сделался чересчур дерзким, что, как человек беспокойный, он с излишней заботливостью занимается тем, что до него вовсе не касается, что, питая ненасытное честолюбие и желая прибрать в тех {203} краях все к рукам своим, он теснит своих соплеменников и мечом истребляет свой род и даже, не зная себе меры, старается захватить Хорватию и присвоить себе власть над Каттарами. Поэтому, желая на самом деле удостовериться в намерениях Неемана, император посылает с войском Феодора Падиата. Но у топарха Неемана столько было вражды и гордости, что он тотчас же начал войну и, не объявляя о ней, напал на римлян. Когда же царь положил наказать его, он, показавшись ненадолго на поле битвы, скрылся и снова искал себе убежище в горах и спасения на утесах. Затем, мало-помалу смиряясь и уменьшая прежнюю гордость, он наконец преклонил свою голову к ногам императора, растянувшись во всю длину своего огромного роста, и молил о помиловании. Он опасался, как бы ему не лишиться владычества над сербами и как бы его власть не перешла к другим, которые более его достойны начальствовать и которых он низверг, после того как сам сделался верховным правителем. Вообще, император так легко управлялся с этим человеком и так легко заставлял его обратиться к прежней покорности, когда замечал, что он уклоняется от прямого пути и смотрит человеком независимым, или предается на сторону короля алеманнов, или пристает к гуннам и вместе с ними выходит на добычу,— как не управляется и пастух с небольшим стадом. А Нееман так боялся его, как не боятся и дикие звери {204} своего царя — льва. Часто император с одной даже конницей и со своей охранной стражей оставлял римские пределы и, лишь только устремлялся против него, тотчас же изменял положение тамошних дел согласно со своим желанием.

Что же потом? Полюбился Мануилу дальний поход. Услышав о необыкновенном плодородии Египта и о всем, что производит Нил, этот податель плодов и обильной жатвы, локтями измеряющий благополучие**, он решил положить на море руку свою и на реках десницу свою, чтобы увидеть собственными глазами и осязать руками те блага египетские, в которые влюбился по слуху. И это замыслил он, не обращая внимания на то, что все по соседству с ним было еще в волнении, и, хотя эти волнения подавлялись и погашались, но не уничтожались и не прекращались, а, подобно гидре, вновь возникали. А побудило его к тому неуместное славолюбие и желание сравняться со знаменитыми царями, которых владения некогда простирались не от моря только и до моря, но от пределов восточных до столпов западных. Сообщив о своем намерении иерусалимскому королю Америгу*** и не встретив с его стороны неодобрения своему замыслу, а напротив получив даже обещание, что он будет помогать ему в этом {205} предприятии, царь снаряжает против Тамиафа4* огромный флот более чем в двести длинных кораблей, в числе которых десять пришли из Епидамна, а шесть, и все быстрых на ходу, поставлены были евбейцами. Назначив главным начальником над всеми кораблями великого вождя Андроника Контостефана, он шестьдесят триир поручил Феодору Маврозуму и выслал его к королю с тем, чтобы предуведомить его о скором прибытии остального флота и самого Контостефана, побудить его к скорейшему заготовлению всего нужного для похода, а вместе с тем препроводить к нему и жалованье иерусалимским всадникам, которые предполагали вместе с королем идти в поход на египтян, против которых собран был и римский флот. А спустя немного времени, именно в восьмой день месяца июля, выступает и сам Контостефан. Приплыв к Меливоту и здесь получив от царя, прибывшего осмотреть флот, нужные относительно своего дела наставления, он спустя два дня выходит в море, приезжает в Килы, находящиеся около Систа и Авида, и сажает на трииры назначенное ему войско, составленное из римских и иноземных отрядов. А отсюда, когда подул благоприятный и попутный ветер, он, отвязав причалы и распустив паруса, направил путь к Кипру. На этом пути встретив шесть кораблей, высланных египетским эмиром для наблюдения, он два из них взял, а остальные, {206} которые и плыли не близко от него, ускорив бег, ушли.

5. Пристав к Кипру, Контостефан доносит о своем прибытии королю и спрашивает у него, угодно ли будет ему самому прибыть на Кипр, или он должен отправиться в Иерусалим. Между тем король, подобно Епиметею*, который, говорят, думал о деле не прежде, но после дела, крайне жалел, что дал согласие непременно помогать царю, и даже подстрекнул его, когда он замышлял поход против египтян. Поэтому он медлил и не раз обдумывал, что ему делать. Наконец он приглашает Андроника прибыть в Иерусалим, чтобы здесь вместе рассмотреть, как им действовать общими силами. Контостефан прибыл в Палестину, но Америг опять стал медлить, и овладевшее им сильное раскаяние смущало его душу. Он представлял много и других пустых извинений, но, между прочим, ссылался также и на сбор своего войска. Андроник огорчался этим уже и потому, что таким образом напрасно проходило благоприятное время, которого ничем нельзя было воротить. Но особенно его беспокоила напрасная трата продовольствия на морской экипаж, так как царь назначил флоту содержание на три месяца, начиная с месяца августа,— а тогда был на исходе сентябрь. Когда же решено было выступить в путь, король предпочел сухопутную дорогу морской и советовал также поступить и Андронику. Он говорил, {207} что эта дорога гораздо удобнее и безопаснее и что в то же время, идя этим путем, они легко и; мимоходом овладеют Тунием и Тенесием — небольшими крепостями, признающими над собой власть египетского эмира. Это крепости легкодоступные, и в них нетрудно проникнуть; они лежат на плоской равнине, и их жители большей частью исповедуют имя Христово. Андроник согласился с благоразумными представлениями короля и отправился той дорогой, которую он избрал. Благополучно совершив промежуточный путь, они напали на крепости, о которых мы сказали, и, овладев ими без боя,— так как в них не было ни значительного гарнизона, ни войска, достаточного для вступления в борьбу с неприятелями,— продолжали путь далее. Соединившись с флотом, который уже сложил весла и стоял у Тамиафа на якоре, они имели здесь стычку с сарацинами, которые тотчас же высыпали из города и явились перед ними с оружием. Но римляне своим неустрашимым сопротивлением привели их в такой ужас и смятение, что они с криком и шумом в беспорядке убежали в ворота и не могли даже прямо взглянуть на римлян. Это было в тот самый день, когда и трииры вошли в Нил, и король прибыл сухим путем. На следующий день сарацины опять собрались в намерении сразиться с римлянами на неровном и несколько покатом к стене поле, которое находилось перед городом. Но и теперь они не устояли против римлян. Они обыкновенно держались {208} от ворот на расстоянии сколько можно близком, никогда не удаляясь от передовых укреплений, и тут сражались. А как только римляне нападали на них, они, чтобы не потерпеть урона, предавались бегству и уходили в ворота, не осмеливаясь прямо вести на врагов свою фалангу. Такой образ войны, очевидно, направлен был единственно к тому, чтобы римляне вдались в обман и, обольщаясь несбыточными надеждами, напрасно потратили время. Поэтому спустя несколько времени Андроник придвинул осадные машины и стал ими разбивать стену. Это было не без труда и опасности, потому что варвары поражали сверху и не допускали до работы тех, которые пытались привести машины в действие, сыпали на них стрелы гуще снега и изобретали разные средства к спасению стены. При всем том он успел разрушить верхнюю часть стены, на которой сооружен был знаменитый храм, посвященный Богоматери. Жители города рассказывали, что тут остановилась и жила Матерь-Дева с Иосифом-обручником в то время, как они бежали в Египет, укрываясь от детоубийцы Ирода. Поэтому сарацины смеялись над римлянами и осыпали ругательствами Андроника за то, что он не пощадил храма, в котором христиане, собираясь, совершают свои таинства, возносят молитвы и воспевают благодарственные песни. Но так как и при этом Андроник не достигал того, что имел в виду, то решился испытать заключившихся внутри города сильнейшим приступом. {209} Придя к королю для совещания, он настоятельно убеждал и его вывести войско, обложить всю стену и, если дело пойдет удачно, воспользоваться лестницами и влезть наверх. Король одобрял слова Андроника и боготворил его за мудрые планы, но, клянясь гробом Христовым, утверждал и уверял, что приступит к делу только тогда, когда будут построены и придвинуты к стенам деревянные башни. И объявив это, он приказал рубить пальмы, росшие около города, и выравнивать их в вышину башен. И точно, повалились высокие, покрытые вверху листьями, пальмы, опустошались рощи дерев, и весь лес истреблялся; но ни отделка брусьев для башен, ни их связь и полное устройство нигде не приходили к концу. Король тянул делом, постоянно откладывая его на завтра и не исполняя того, что было решено. Видя это, Андроник скорбел, что ему только и оставалось, и сожалел о войске. Оно уже терпело недостаток в съестных припасах и подвергалось опасности умереть с голоду. У одних не было и овола на покупку необходимого для жизни, а другие негодовали на то, что, не имея собственного рынка, они за большие деньги, платимые королевским поставщикам, получали мало съестных припасов. К тому же войско жаловалось и роптало оттого, что условленное время похода давно прошло. Но больше всего оно тяготилось напрасной и бесполезной осадой, продолжавшейся более пятидесяти дней.

6. Андроник, не имея возможности пред-{210}принять что-либо, так как царские грамоты решительно ничего не дозволяли ему начинать без одобрения короля, оставался в бездействии и ожидал приказаний от короля. Но с течением времени он понял из его действий, что этот человек не замышляет ничего доброго и хорошего, что он отнюдь не помогает и не содействует ему. Он увидел, что войско находится в опасности испытать тяжкие и безвыходные бедствия, потому что голод усиливается и страшно свирепствует, так что некоторые принялись за негодную к употреблению пищу, а все вообще ели корни, срывали с пальмы листья и, сварив их, приготовляли для себя стол. Недобрые к тому же присоединялись и вести, именно, что к осаждаемым скоро придет вспомогательное войско от египетского султана и от восточных арабов и что близка уже огромная ассирийская конница, нанятая за большую цену. Вследствие всего этого Андроник не стал более говорить на ухо мертвому, пренебрег латинской спесью и решился один выступить на состязание и испытать жребий войны. Собрав войско, он сказал: «И здесь долго оставаться невыносимо тяжело, и возвращаться отсюда с пустыми руками крайне стыдно, не нанесши никакого поражения тем, против которых мы пришли. Но хуже того и другого и дело явно безумное — повиноваться человеку, который не только ни в чем не сочувствует римлянам, но и расположен к ним не лучше врагов. Не видите ли, что король, наш сорат-{211}ник и союзник, поставив свой лагерь вдали от нашего, отнюдь не выходит оттуда, как будто бы он был приглашен нами на праздничное отдохновение и в зрители, а не для того, чтобы сражаться? Не так ли поступают и наши враги, когда избегают битвы и не выходят из-за ворот для сражения? Поэтому я начинаю теперь бояться не того, что мы уйдем отсюда, не сделав ничего хорошего, но того, как бы не лишиться возможности спасти наши души. И не о том дума и забота теперь у меня, чтобы с нами сражался король, но о том, как бы избежать его козней, потому что он уже не таит и не скрывает своих тайных замыслов, как бы отвратить угрожающую опасность и уйти отсюда, не испытав несчастья. Быть может, у египтян изобретены теперь и новые составы, которые сильнее прежних и могут не только утешать печали и врачевать раны души нежданными восторгами, каков был некогда состав, прогоняющий печаль и наводящий забвение всех зол, который дала Елене жена Фона, но и людей воинственных могут делать женоподобными и не помнящими мужества. И может быть, с таким-то составом чашу египтяне предложили Америгу, и он, очарованный, как нужно полагать, напитком и упившись им до опьянения, погрузился в глубокий и долгий сон. И вот щит у него на гвозде, меч спит в ножнах, копье воткнуто острием в землю. Или если не это, так он отравлен серебром и оттого переменил свои {212} мысли; уши у него заложены золотом, и он, ласкаемый приятным его щекотанием, превратился в глухого. Пропал теперь договор о вспомоществовании римлянам, который он заключил с царем, чтя его одними лишь устами, а сердцем будучи далек от него. А мы окружены столькими бедствиями и умираем от войны и от голода; слава римлян в нас погибает, и блистательные подвиги померкли. Лучше бы нам было не войти в здешние пристани, переплыв безбрежные и беспредельные моря, чем уходить отсюда, ничего не сделав. Ведь теперь придется нам окрылить корабли не белыми парусами, с какими мы приплыли из Византии, а совсем черными, ради мрачности нашего позора. Но, соплеменники и соратники, и вы все, присутствующие здесь иноземцы,— отделимся от палестинских всадников, этих гордых и высокомерных людей, оказавшихся неверными римлянам, и нападем на варваров; сделаем приступ к стенам, будем сражаться так, как будто бы мы состязались друг с другом из-за овладения этим городом, и употребим все усилия, как будто бы уже в руках у нас было его богатство. Если стена служит варварам оплотом и они сверху бросают все, чем можно оборониться, то и у нас есть щиты, которые не легко поднимаются мужами,— они больше знаменитого щита Аяксова, сделанного из семи бычачьих кож, и выставляются вперед как башни-щиты, которых не только не прорвешь стрелами и не рассечешь мечами, но {213} и не сокрушишь всеми снарядами, какие только бросаются из машин. Противопоставив их, как крепкую ограду, мы немного будем думать о стене и о тех, которые с высоты ее сражаются. Итак, если хотите исполнить долг, то следуйте теперь за мной, потому что и сам я вместе с вами охотно подвергнусь всему, что ни будет. Я не попущу, чтобы мог кто-нибудь сказать, что Андроник — большой мастер увлекать словами и возбуждать мужество, но вождь робкий и не умеющий отразить врага. Нет, впереди вас враги увидят чело моего шлема. И сражаясь, как и следует, впереди, я буду вашим вождем и назади, если и этого потребуют обстоятельства. Бог же да совершит наши намерения и да обратит все беды на главу тех, которых страну мы опустошаем».

7. Сказав это, он и сам вооружился, и все прочие, оставив собрание, облеклись во всеоружие. Около третьего часа дня полки стали выступать, и Андроник, поднявшись с места, в стройном порядке повел их вперед, идя сам отдельно впереди всего войска. А сарацины, обложив ворота замками и запорами и выставив для защиты их какие-то машины, стоя на стенах, всякого рода оружием отбивали нападающих так, что по всему пространству на полет стрелы не было проходу от снарядов, бросаемых из-за стенных брустверов, и от стрел, пускаемых из луков. Несмотря, однако же, на такую оборону со стороны бывших в городе, и сам Андроник, понудив коня, напра-{214}влял копье на ворота, и стрельцы, да и все вообще выказывали мужество. Трубы непрестанно звучали, призывая к бою, кимвалы гремели, так что находившиеся на стенах и башнях были приведены в ужас общим нападением и приступом римлян и действием разнородных орудий. Но между тем, как уже придвигались во многих местах и приставлялись к стене лестницы, весть об этом событии доходит до короля и жестоко поражает его. Словно сам потерпев какое-либо тяжкое и невознаградимое несчастье или как пораженный молнией, он довольно долго оставался нем. Наконец, едва оправившись от потрясения, он потребовал коня, вскочил на него, явился перед римским войском со своими отборными полками и, остановив всех нападающих, убеждал их не сражаться с людьми, которые давно объявили ему, что без кровопролития сдадут и себя, и город царю. Это слово, подобно рыбе гнюсу, связало руки у римлян и остановило их, когда они уже были близки к тому, чтобы овладеть городом. Сам же король, вступив в переговоры, заключил мир, более выгодный для потомков Агари, чем славный для римлян. Но солдаты не обратили нисколько внимания на то, каковы условия этого мира, но при одном слухе о нем, вспомнив о возвращении на родину, самим делом показали, что необузданность моряков хуже огня, и тотчас уничтожили в лагерях всякий порядок. Без приказания полководца они сожгли осадные машины, сложили с {215} себя большую часть оружия, взялись за весла, устремили взоры на неизмеримое море, с каким-то неистовством бросались на корабли и не помышляли о зимнем и неудобном для плавания времени — тогда был четвертый день декабря. Теперь можно было видеть, как этот многокорабельный флот зараз входил в пристань и как опять из нее выходил, разделившись на тысячи частей, потому что одни хотели плыть в одну сторону, другие — в другую, и все направляли корабли к своей родине, так что в пристани едва еще осталось шесть триир, которые должны были перевести Андроника. Но он отправился вместе с королем в Иерусалим, взял здесь надлежащий конвой и через Иконию прибыл в Византию. А из того множества кораблей одни, встретив противные ветры, потонули вместе с людьми, а другие, рассеянные морским волнением, лишь с наступлением весны были введены в городские гавани. Немало кораблей и совсем были покинуты своими пассажирами, как скоро они достигли суши, и, подобно хароновым ладьям, предоставлены произволу непостоянных волн. Вообще, немногие из них уцелели, спасшись и от волнения морского, и от нерадения мореплавателей. Что же касается сарацин, они, как оказалось, устрашились нашествия на них римлян и, желая на будущее время отвратить их плавания, отправили к царю послов, послали высоко ценимые у них дары и утвердили мир.

8. Когда царица уже страдала и была близка {216} к родам, для нее убрали покои и тщательно приготовили все, что нужно для рождения младенца и принятия матери; а когда Илифии приступили к родильнице, ее поместили в порфировой комнате. Тут находился и царь; беспокоясь о своей супруге, он своим присутствием облегчал ее страдания, но более всего обращал взоры на того, кто наблюдал звезды и смотрел на небо. Когда же младенец вышел из утробы, и то был мальчик, а наука объявила, что он будет счастлив, благополучен и наследует отцовскую власть, тогда принесены были Богу благодарственные молитвы и весь народ рукоплескал и ликовал. Чтобы возвысить торжественность дня рождения и наречения младенца, Мануил, по обыкновению римских царей, позвал на пиршество почетнейших граждан с масличными ветвями и наименовал младенца Алексеем. Он избрал это имя не просто и не по желанию почтить дитя именем прадеда, но имея в виду предсказание, сделанное по поводу вопроса о том, сколько продолжится ряд царей из фамилии Алексея Комнина. Предсказание же состояло в слове ???, которое, когда его разделяли на части и читали по буквам, ясно обозначало буквой А — Алексея, буквой И — Иоанна, двумя же последующими — Мануила и того, кто примет власть после него. Когда дитя стало подрастать и, подобно цветущему и сочному растению, подниматься, царь переменил свое прежнее намерение и присягу, которая прежде дана была дочери Марии и ее жениху, пэонийцу Алек-{217}сею, перенес на сына. По этому поводу и сам царь, и тот, кому присягали, и все дававшие присягу собирались в великом и славном храме Богоматери во Влахернах. Передав, как полагал, через совершение присяги скипетр сыну, царь спустя немного времени разлучает дочь свою с ее женихом Алексеем и обручает его на родной сестре жены своей, незадолго перед тем прибывшей из Антиохии с братом Балдуином. Между тем около этого времени венгерский король умер. Мануил, считая его смерть счастливым случаем, тотчас же посылает Алексея с блистательной свитой и огромным царским багажом принять власть над Пэонией и царствовать над своими единоплеменниками. И Алексей без труда надел на себя королевскую корону и без всякого сопротивления стал господствовать над всем народом. А царь начал опять ревностно отыскивать мужа своей дочери. Не обращая нисколько внимания на знаменитых по роду римлян, он старался узнать о владетелях других народов, кто из них не женат и у кого есть сыновья, которые по смерти родителей наследуют отцовскую власть. Преимущество перед всеми оказалось на стороне Вильгельма, владетеля Сицилии. Поэтому царь стал посылать к нему одного за другим послов, на что и тот, желая этого брака, отвечал со своей стороны непрерывными посольствами, так что довольно долго шли пустые переговоры об условиях брака. Но расположение царя к этому супружеству и с са-{218}мого начала было нерешительное, мысли его колебались и подвергались многим переменам и превращениям; а наконец он и совсем отступил от своего намерения, признав супружество с сицилийским королем невыгодным для римлян. Таким образом, девица-царевна, хотя была сватана многими женихами, но, подобно Агамемновой Илектре, долго грустила в одиночестве среди царских чертогов и, высокая ростом, как водяная тополь, тосковала по брачному ложу. Однако же, после долгих размышлений со стороны царя, она, наконец, вышла замуж за одного из сыновей маркиза монферратского, юношу, красивого с лица и очень миловидного, с прекрасными светло-русыми волосами и еще безбородого, тогда как ей самой было уже за тридцать лет и она владела мужской силой.

9. Достигши этого места истории, я присоединю к сказанному и следующее. Есть на западе один морской залив, называемый Адриатическим; находясь вдали от моря Сицилийского и составляя как бы рукав Ионийского, он лежит отдельно и сильно волнуется при северном ветре. В самом дальнем его углублении живут енеты, которых иные, по свойству языка, называют и венетиками,— люди, взросшие на море, скитальцы-промышленники, подобно финикиянам, одаренные хитрым умом. Принятые некогда римлянами по нужде в людях, способных к морской войне, они целыми толпами и семьями променяли свой отечественный город на Константинополь, а отсюда рассеялись {219} и по всем римским областям. Удерживая за собой только свое родовое имя, а во всем прочем породнившись с римлянами и сделавшись для них своими, они размножились и усилились, приобрели огромное богатство и стали выказывать гордость и дерзость, так что не только враждовали с римлянами, но не обращали внимания и на царские угрозы и повеления. Поэтому царь переменил свое к ним расположение и, частью вспоминая о Керкирском оскорблении, частью вновь узнавая то о том их наглом поступке, то о другом, еще худшем преступлении, раздражавшем его душу, взволновался гневом, как бурное и неукротимое море, когда дует северо-восточный или северный ветер. И как их наглости, по его мнению, превзошли всякое терпение, то разосланы были по всей Римской империи грамоты, в которых повелевалось задержать венециан и назначался день, в который должно было сделать это, а равно и конфисковать их имущество. В назначенный день действительно все они были схвачены, а их имущество частью отовсюду было внесено в царскую сокровищехранительницу, большей же частью присвоено себе местными начальниками. Между тем венециане, жившие в столице и преимущественно неженатые, задумали бежать, и, так как в городской пристани стоял трехпарусный корабль, вместительнее и более которого, говорят, не было никогда в пристани, то они ночью взошли на него, подняли якоря и, распустив паруса, ушли. За ними погнались су-{220}да, снабженные горючими веществами, и царские трииры, наполненные людьми, носящими на плечах заостренные с одной стороны секиры. Хотя эти суда и приблизились к кораблю, но не могли ничего сделать уже и потому, что ветер нес корабль так, что он, казалось, летел, а не плыл; главным же образом они должны были отказаться от своего предприятия по причине огромной высоты корабля и отчаянной решимости пловцов. Тогда венецианцы поплыли прямо в свое отечество Венецию; на следующий же год, снарядив большой флот, стали нападать на острова. Приплыв к Евбее, они осадили Еврип и, успев овладеть одной его частью, подожгли здания, а с наступлением весны ушли отсюда и пристали к острову Хиосу. Узнав об этом, царь Мануил высылает великого вождя Андроника Контостефана с триирами, числом около ста пятидесяти, потому что и венецианский флот был не слабее числом, да и в других отношениях снаряжен был с особенной заботливостью и весьма тщательно. Приготовившись к великой борьбе и имея противниками римлян, венециане во всех отношениях хорошо вооружились и привели с собой немало союзных кораблей, прибывших к ним из славянской земли. Но при первом слухе об отплытии римских кораблей, они оробели, взялись все за весла и стали думать о бегстве. Оставив Хиос, они переходили к другим островам, потом уходили и отсюда и, всегда убегая, приплывали к третьим, так что и сами {221} они утруждались этой переменой островов, и римляне досадовали, что им не удавался их поход и что они не могли сразиться с венецианами. Дошедши до самой Малеи, Андроник увидел, что он преследует то, чего, очевидно, никак нельзя достичь, что он гонится за кораблем аргонавтов и потому, повернув корму, прибыл в городскую гавань. А венециане, видя, что силой оружия они не могут с успехом защищать себя, заключили договор с сицилийским королем, чтобы через то увеличить свои средства к обороне и иметь себе помощника в случае, если римляне нападут на них. Царь не оставил без внимания слухов об этом. Он знал, что и ничтожное обстоятельство, случайно встретившись, часто производило перемену во многих делах и порождало неизмеримые бедствия, и потому решился возобновить прежний союз с венецианами. Он старался было сколько мог уничтожить их договор с королем сицилийским, но как они не соглашались на это, то и без этого принял их и, когда они обратились к нему с просьбой, даровал им прощение и дружбу. Восстановив все права, которыми они пользовались прежде как граждане, во всем равные с римлянами, он не отказался отдать им и ту часть их имущества, которая внесена была в царское казнохранилище, но они, как купцы, имея в виду выгоду и удобство как для себя, так и для царя, придумали нечто умное и дельное: отказавшись от {222} обратного получения своего имущества, они единодушно согласились взять за все утраченное ими имущество пятнадцать центенариев золота. Эта сумма и была им уплачена, но не вдруг, а в несколько разновременных выдач. {223}

ЦАРСТВОВАНИЕ МАНУИЛА КОМНИНА

КНИГА 6

1. Таким образом, и это дело у царя Мануила кончилось. Наше же повествование пусть идет далее и рассказывает о последующих событиях сообразно со временем и значением каждого из них. Так как султан не хотел остаться в покое, признав раз и навсегда постоянные набеги на римские пределы делом, полезным для себя и вполне выгодным для турков, то царь и еще раз выступает против него. Очень часто, впрочем, царь и сам не давал покоя персидскому государю, но дразнил и сердил его, словно спящего дикого зверя, поднимал его с ложа и вызывал на бой. И ни условные прекращения военных действий, ни перемирия во время битвы, ни союзы и договоры, ни переговоры и отправления послов не задерживали и не останавливали их нападений друг на друга. Оба они были горячи и падки на войну, а потому иногда и по незначительной причине нападали друг на друга. Для них было делом особенно любезным надевать всеоружие, собирать полки, водить их {224} в бой и сражаться. Отличались же они друг от друга тем, что султан всегда был как-то предусмотрителен и рассудителен, действовал обдуманно и давал битвы осторожно, посредством своих военачальников; его никогда не видели стоящим во главе фаланги или разделяющим труды с воинами; а царь, как человек с душой благородной, был пылок в сражениях, любил выказывать дела личной храбрости и часто, при разнесшемся слухе о вторжении где-нибудь неприятеля и о страдании его подданных, первым садился на коня и смело выступал в поход. Так как теперь царь вознамерился восстановить Дорилей, то тем еще более раздражил и возбудил варвара к войне. Султан, показывая вид, будто доселе не знал о прибытии царя в Дорилей, через послов спрашивал его о причине появления в тех местах и просил удалиться. А царь, замечая нечто колкое и насмешливое в письме султана, со своей стороны признавал немалым чудом, что султан не знал о его походе до самого прибытия его в Дорилей и что будто бы доселе он не знает причины этого похода. Приступив к возобновлению города, царь сам начал носить камни на своих плечах и этим так воодушевил других, что чрезвычайно скоро была воздвигнута стена и снаружи обнесена валом, внутри во многих местах вырыты были колодцы для того, чтобы можно было черпать воду. Персы считали для себя несчастьем, если они принуждены будут оставить дорилей-{225}ские поля, на которых проводили лето принадлежащие им стада коз и быков, гуляя по луговым пастбищам, если будет построен город и в нем для стражи поставлена римская фаланга. Поэтому они на всех удилах неслись против римлян, и, подстерегая, когда те выходили за съестными припасами, препятствовали фуражировке, и убивая всех, кто попадался им в руки. Но скоро царь уврачевал это зло. Назначив определенное время для выходов из лагеря на фуражировку, он сам подавал трубой знак, первым выходил из лагеря, и, предводительствуя вышедшим отрядом, ни на минуту не оставлял тех, которые отыскивали съестные припасы, и возвращался в лагерь иногда в сумерки, а иногда и поздно вечером. Персы со своей стороны, чтобы противодействовать этому, частью употребляли и силу оружия и производили частые нападения на римлян, а частью сжигали плоды и предавали огню жилища, чтобы лишить римлян достаточных средств к пропитанию. Однажды, когда царь собирался кушать и очищал ножом персик, ему сказали, что персы сделали нападение на собирающих съестные припасы. Бросив плод, он тотчас же опоясался саблей, надел панцирь и, вскочив на коня, выступил против врагов. Варвары стояли, построившись в фаланги; но спустя немного после того, как явился царь, они оставили этот строй и, притворно обратившись в бегство, поражали нападающих, частью снова поворачиваясь назад, частью во время самого {226} бегства бросая стрелы и повергая тех, кто их преследовал. Обыкновенно персы непрестанно пришпоривают коня и между тем, как конь часто бьет копытами по земле и быстро несется, перс, имея в руках стрелу, пускает ее назад и таким образом наперед убивает того, кто торопился сам убить его, и, внезапно обратившись из преследуемого в преследующего, берет в плен того, кто собирался уже сам взять его. Возобновив Дорилей и тщательно снабдив его всем нужным для его охранения, царь выступил из тамошних стран и прибыл в Сувлей, восстановил и этот город и поставил в нем гарнизон. Затем, устроив и все прочее, по своему убеждению, наилучшим образом, возвратился в царственный город.

Но прошло немного времени, как между царем и султаном опять возгорелась вражда. Они оба обвиняли и упрекали друг друга: царь приписывал султану неблагодарность к благодетелю и забвение прежде оказанных ему благодеяний и всевозможной помощи для получения власти над единоплеменниками; а султан упрекал царя в легкомысленном пренебрежении договорами, в готовности всегда расторгнуть дружбу, в нарушении только что заключенных условий мира, а равно и в том, что он много раз обольщал его обещанием щедрых даров, высказывая это в царских красных грамотах, а давал мало. Поэтому царь стал собирать и бывшие у него прежде войска и набирать новые; вместе с тем он нанял немало и иноземного {227} войска, преимущественно из латинян и из скифов, обитающих около Дуная. Доведя свое войско до огромного числа, он готовился к войне так, что, казалось, хотел истребить персидский народ, уничтожить Иконию с самими ее стенами, подчинить себе султана и наступить ему на шею, подложив ее под свои ноги вместо скамьи. И когда все было готово к походу, он входит в великий храм, носящий название по имени Божественной и неизреченной Премудрости, призывает Божественную помощь и просит свыше победы, но, как показал исход войны, не получает ее: по неисследованным судьбам Божиим она дарована была врагу. Затем, выступив из царственного города и пройдя Фригию и Лаодикию, он прибыл в Хоны, древние Колассы, город богатый и обширный, где родился я — сочинитель сей истории. Посетив здесь храм Архангела, по обширности величайший и по красоте прекраснейший, где все было делом чудной руки, он, вышедши отсюда, прибыл в Лампу и город Келены, где находится исток Меандра и протекает река Марсиас, впадающая в Меандр. Здесь, рассказывают, Аполлон содрал кожу с Марсиаса, который в безумной ярости, как сильно ужаленный оводом, начал состязаться с Аполлоном в искусстве пения. Отсюда царь отправился в Хомы и остановился у Мириокефала. Это древняя и необитаемая крепость, получившая, как думаю, свое название оттого, что при ней происходило, или оправдавшая тем свое название, ибо около ней смерть {228} часто повергала на землю тысячи римских голов*, как об этом я скоро скажу. На походе царь всегда сохранял стройный боевой порядок, во время остановок укреплял лагерь валом и выступал в путь осторожно, согласно со стратегическими правилами. Шел он, впрочем, довольно медленно, чему причиной были животные, которые везли машины, и множество приставленных к ним людей, неспособных к бою. Да и персы, появляясь там и сям, постоянно тревожили его небольшими схватками и, заезжая вперед, истребляли по дороге траву, чтобы у римских коней не было корма, и портили воду, чтобы римляне не пили чистой воды. А сами римляне жестоко страдали от болезни желудка, и эта болезнь сильно губила войско.

2. Между тем султан, хотя и принял меры к войне и нашел себе довольно союзников в Месопотамии и между другими соплеменными варварами, однако же, отправив к царю послов, просил мира и соглашался на исполнение всех его желаний, каковы бы они ни были. Поэтому все, кто только не был неопытен в войне, и особенно в войне с персами, и кто был постарше возрастом, умоляли Мануила с радостью принять посольство перса и не вверять все надежды жребию войны. Они обращали его внимание на чрезвычайную трудность борьбы {229} и на неудобопроходимые местности, в которых враги наперед устроят засады, выставляли также на вид и самое цветущее состояние всей турецкой конницы, указывали и на болезнь, терзающую греческое войско. Но царь нисколько не обратил внимания на слова почтенных старцев и, открыв весь свой слух своим родственникам, и особенно тем, которые никогда не слыхали военной трубы, людям с прекрасными волосами и с веселыми лицами, носившим на шеях золотые цепи и сияющие ожерелья из блестящих камней и драгоценных перлов, отпустил послов ни с чем. Султан, однако же, и после того не перестал говорить о мире. Когда же увидел, что его мирные предложения не имеют успеха и что царь даже хвалится тем, что будет отвечать ему в Иконии, то поспешил занять теснины, которые называются Иврицкими дефилеями и через которые должны были проходить римляне по выходе из Мириокефала, и скрытно поставил здесь свои фаланги с тем, чтобы они напали на римлян, как скоро те будут проходить. Это место есть продолговатая долина, идущая между высоких гор, которая на северной стороне мало-помалу понижается в виде холмов и перерезана широкими ущельями, а на другой стороне замыкается обрывистыми скалами и вся усеяна отдельными крутыми возвышениями. Намереваясь идти такой дорогой, царь заранее не позаботился ни о чем, что могло бы облегчить для войска трудность пути: не освободился от большого обоза, {230} не оставил в стороне повозки, на которых везлись стенобитные машины, и не попытался с легким отрядом выгнать наперед персов из этих обширных горных теснин и таким образом очистить для войска проход. Напротив, как шел он по равнинам, так вздумал пройти и этими теснинами, хотя перед этим слышал, а спустя немного и собственными глазами удостоверился, что варвары, заняв вершины гор, решились опорожнить все колчаны, выпустить все стрелы и употребить все средства, чтобы остановить римлян и не дозволить им идти вперед. А вел царь фаланги — то было в месяце сентябре — в таком порядке. Впереди войска шли со своими отрядами два сына Константина Ангела, Иоанн и Андроник, а за ними следовали Константин Макродука и Андроник Лапарда. Затем правое крыло занимал брат царской жены Балдуин, а левое — Феодор Маврозом. Далее следовали обоз, войсковая прислуга, повозки с осадными машинами, потом сам царь со своим отборным отрядом, а позади всех — начальник арьергарда Андроник Контостефан. Когда войска вступили на трудную дорогу, полки сыновей Ангела, Макродуки и Лапарды прошли благополучно, потому что пехота, бросившись вперед, опрокинула варваров, которые сражались, стоя на холмах, идущих от горы, и, обратив их в бегство, отбросила назад в гору. Быть может, и следующие за ними войска прошли бы невредимо мимо персидских засад, если бы римляне, тесно сомкнувшись, {231} тотчас же последовали за идущими впереди войсками, нисколько не отделяясь от них и посредством стрельцов отражая нападения налегающих на них персов. Но они не позаботились о неразрывной взаимной связи, а между тем персы, спустившись с высоты вниз и с холмов в долины, большой массой напали на них, отважно вступили с ними в бой и, разорвав их ряды, обратили в бегство войско Балдуина, многих ранили и немало убили. Тогда Балдуин, видя, что его дела дурны и что его войска не в силах пробиться сквозь ряды врагов, теснимый отовсюду, взяв несколько всадников, врывается в персидские фаланги; но, окруженный врагами, он и сам был убит, и все бывшие с ним пали, совершив дела мужества и показав пример храбрости. Это еще более ободрило варваров, и они, заградив для римлян все пути и став в тесный строй, не давали им прохода. А римляне, захваченные в тесном месте и перемешавшись между собой, не только не могли нанести врагам никакого вреда, но, загораживая собой дорогу приходящим вновь, отнимали и у них возможность оказать им помощь. Поэтому враги легко умерщвляли их, а они не могли ни получить какое-либо вспоможение от задних полков и от самого царя, ни отступить, ни уклониться в сторону. Повозки, ехавшие в середине, отнимали всякую возможность возвратиться назад и перестроиться более выгодным образом, а войскам самодержца заграждали путь вперед, стоя {232} против них, как стена. И вот падал вол от персидской стрелы, а подле него испускал дух и погонщик. Конь и всадник вместе низвергались на землю. Лощины загромоздились трупами, и рощи наполнились телами падших. С шумом текли ручьи крови. Кровь мешалась с кровью, кровь людей — с кровью животных. Ужасны и выше всякого описания бедствия, постигшие здесь римлян. Нельзя было ни идти вперед, ни возвратиться назад, потому что персы были и позади, и заграждали путь спереди. Оттого римляне, как стада овец в стойлах, были убиваемы в этих теснинах. И если в них было еще сколько-нибудь мужества, если осталась искра храбрости против врагов, то и она погасла и исчезла, и мужество совершенно оставило их, когда враги представили их взорам новый эпизод бедствия — воткнутую на копье голову Андроника Ватацы. То был племянник царю Мануилу, отправленный с войском, собранным в Пафлагонии и Понтийской Ираклии, против амасийских турков. Такие печальные вести и эти ужасные зрелища привели царя в смятение; видя выставленную напоказ голову племянника и чувствуя великость опасности, в которой находился, он был уныл и, прикрывая печаль молчанием и изливая скорбь в глухих, как говорят, слезах, ожидал будущего и не знал на что решиться. А шедшие впереди римские полки, пройдя невредимо эту опасную дорогу, остановились и окопались валом, за-{233}няв холм, на котором представлялось несколько безопаснее.

3. Между тем персы всячески старались одержать верх над полками, бывшими под начальством царя, рассчитывая легко разбить и остальные войска, когда будет побеждено войско главное и самое сильное. Так обыкновенно бывает и со змеей, у которой коль скоро разбита голова, то вместе с тем теряет жизнь и остальная часть тела, и с городом, потому что, когда покорен акрополь, то и остальной город, как будто бы весь был взят, испытывает самую жалкую участь. Царь несколько раз пытался выбить варваров из тамошних теснин и употреблял много усилий, чтобы очистить проход своим воинам. Но видя, что его старания остаются без успеха и что он все равно погибнет, если останется и на месте, так как персы, сражаясь сверху, постоянно оставались победителями, он бросается прямо на врагов с немногими бывшими при нем воинами, а всем прочим предоставляет спасать себя как кто может, потому что не ожидал ничего хорошего от того, что видел. Варварская фаланга со всех сторон обхватила его, но он успел вырваться из нее, как из западни, покрытый многими ранами и шрамами, которые нанесли ему окружившие его персы, поражая его мечами и железными палицами. И до того он был изранен по всему телу, что в его щит вонзилось около тридцати стрел, жаждущих крови, а сам он не мог даже поправить спавшего с {234} головы шлема. При всем том сам он, сверх чаяния, избежал варварских рук, сохраненный Богом, который и древле в день битвы прикрывал голову Давида, как говорит сам псалмолюбец. Прочие же римские полки страдали все более и более: они со всех сторон были поражаемы копьями с железными остриями, насквозь пронзаемы стрелами на близком расстоянии и при падении сами давили друг друга. Если некоторые и прошли невредимо это ущелье и разогнали стоявших тут персов, зато на дальнейшем пути, вступив в следующий овраг, они погибли от находившихся здесь врагов. Этот проход перерезан семью смежными ущельями, которые все похожи на рвы, и то немного расширяется, то опять суживается. И все эти ущелья тщательно охраняемы были приставленными к ним турками. Да и остальное пространство не было свободно от врагов, но все было наполнено ими. Тут же случилось, что во время сражения подул ветер и, подняв со здешней песчаной почвы множество песка, с яростью бросал его на сражающихся. Устремляясь друг против друга, войска сражались как бы в ночной битве и в совершенной темноте и наряду с врагами убивали и друзей. Нельзя было различить единоплеменника от иноплеменника. И как персы, так и римляне в этой свалке обнажали мечи и против единокровных и убивали, как врага, всякого встречного, так что ущелья сделались одной могилой, смешанным кладбищем и общею последнею {235} обителью и римлян, и варваров, и лошадей, и быков, и ослов, носящих тяжести. Римлян, впрочем, пало более, чем врагов; особенно много погибло царских родственников, и притом знаменитейших. Когда пыль улеглась и мгла и тьма рассеялись, увидели людей (какое ужасное событие и зрелище!), которые до пояса и шеи были завалены трупами, простирали с мольбами руки и жалобными телодвижениями и плачевными голосами звали проходящих на помощь, но не находили никого, кто бы помог им и спас их. Все, измеряя их страданиями свое собственное бедствие, бежали, как в опасности жизни, поневоле были безжалостны и старались сколько можно скорее спасать себя.

Между тем царь Мануил, подошедши под тень грушевого дерева, отдыхал от утомления и собирался с силами, не имея при себе ни щитоносца, ни копьеносца, ни телохранителя. Его увидел один воин из конного отряда и из незнатных и простых римлян и, сжалившись, добровольно, по своему усердию, подошел к нему, предложил какие мог услуги и надел ему как следует на голову шлем, склонившийся на сторону. Когда царь стоял, как мы сказали, под деревом, прибежал один перс и потащил его за собой, взяв за узду коня, так как не было никого, кто бы мог ему воспрепятствовать. Но царь, ударив его по голове осколком копья, который оставался еще у него в руках, поверг его на землю. Спустя немного на него нападают другие персы, желая взять {236} его живым, но их царь легко обратил в бегство. Взяв у находившегося подле него всадника копье, он пронзил им одного из нападающих так, что тот лишился жизни, а сам всадник, обнажив меч, отрубил голову другому. Затем около царя собралось десять других вооруженных римлян, и он удалился отсюда, желая соединиться с полками, которые ушли вперед. Но когда он прошел небольшое пространство, турки опять стали заграждать ему дальнейший путь, а не менее того мешали идти и трупы падших, которые лежали под открытым небом грудами и заграждали собой дорогу.

4. С трудом пробравшись наконец сквозь неудобопроходимые места и переправившись через протекающую вблизи реку, причем в иных местах приходилось шагать и ехать по трупам, царь собрал и еще отряд сбежавшихся при виде его римлян. В это-то время он своими глазами видел, как муж его племянницы Иоанн Кантакузин один бился со многими и мужественно нападал на них, как он кругом осматривался, не придет ли кто ему на помощь, и как спустя немного он пал и был ограблен, потому что никто не явился пособить ему. А убившие его персы, лишь только увидели проходящего самодержца,— так как он не мог скрыться,— соединившись в когорту, погнались за ним, как за богатой добычей, надеясь тотчас же или взять его в плен, или убить. Все они сидели на арабских конях и по виду были не из простых людей: у них было от-{237}личное оружие, и их лошади кроме разной блестящей сбруи имели на шеях уборы, сплетенные из конских волос, которые опускались довольно низко и были обвешаны звенящими колокольчиками. Царь, одушевив сердца окружавших его, легко отразил нападение врагов и затем продолжал понемногу подвигаться вперед, то пролагая себе дорогу по закону войны, то проезжая и без пролития крови мимо персов, которые непрерывно появлялись одни за другими, и все старались схватить его. Наконец он прибыл к полкам, которые прошли вперед, и был принят с величайшей радостью и удовольствием, так как они более беспокоились о том, что не является он, чем печалились о себе. Но прежде чем он соединился с ними и когда был еще там, где, как я сказал, протекает река, он почувствовал жажду и приказал одному из бывших при нем, взяв сосуд, почерпнуть воды и принести пить. Хлебнув воды столько, что едва смочил небо во рту, он остальное вылил, потому что гортань неохотно принимала ее. Рассмотрев эту воду и заметив, что она смешана с кровью, царь заплакал и сказал, что, по несчастью, отведал христианской крови. При этом один из бывших тут, человек, очевидно дерзкий и наглый, превосходивший своей жестокостью самое тогдашнее время, бесстыдно заметил: «Ну нет, царь, это неправда. Не теперь только и не в первый раз, но давно, и часто, и до опьянения, и без примеси ты пьешь чашу с христианскою {238} кровью, обирая и ощипывая подданных, как обирают поле или ощипывают виноградную лозу». Царь снес хулу и оскорбление этого человека так равнодушно, как будто ничего не слышал и как будто не был оскорблен. Увидев, что персы разрывают мешки с деньгами и что золото и серебро, перечеканенное в монету, рассыпается по земле и расхищается, царь стал убеждать бывших с ним римлян напасть на варваров и взять себе деньги, на которые они имеют больше права, чем персы. Тогда тот же безумный пустомеля опять начал бесстыдно поносить царя за такое приказание. «Следовало бы,— говорил он,— добровольно и раньше отдать эти деньги римлянам, а отнюдь не теперь, когда приобретение их трудно и сопряжено с кровопролитием. Если царь человек храбрый, как он хвалится, или, по крайней мере, если он носит шаровары, то пусть сам сразится с грабителями персами и, мужественно разбив их, отнимет награбленное золото и возвратит его римлянам». Царь молчал и при этих словах и не ворчал ни сквозь зубы, ни под нос, перенося дерзость обидчика, как некогда Давид сносил наглость Семея. Наконец прибыл невредимым и Андроник Контостефан, командовавший задними полками, и собралось несколько других человек, особенно сильных у Мануила, которые также уцелели от ран.

Когда наступила ночь и тьма, преемница дня, прекратила битву, все печально сидели, склонив голову на ладонь руки, и, представляя {239} настоящую опасность, не считали себя в числе живых. Особенно пугало римлян то, что варвары, объезжая кругом лагерь, громко кричали своим единоплеменникам, которые ради выгоды или вследствие перемены веры давно уже перешли к римлянам, убеждая их в ту же ночь выйти из лагеря, так как все находящиеся в нем с рассветом непременно погибнут. Поэтому римляне провели ночь собравшись в дружеские кружки, одноплеменники с одноплеменниками, бледные от страха, подобно тому, как бледнеют листья деревьев в то время, когда опадают. 5. Сам же державный задумал самое неблагородное дело; именно он замыслил тайно убежать и предать плену и смерти столько душ. Высказав свой замысел бывшим с ним, он привел в ужас слушателей, и особенно Контостефана, как человек, говорящий слова, приличные только безумному и явно помешанному. И не только люди, собравшиеся на совещание о том, что должно делать, были огорчены его словами, но и один неизвестный и простой воин, стоявший вне палатки, как скоро услышал царскую мысль, возвысив голос и громко вздохнув, сказал: «Увы, какая мысль пришла на ум римскому царю». Потом, с горячностью обратившись к нему, продолжал: «Не ты ли толкнул нас на этот пустынный и узкий путь и довел до погибели или, лучше, истолок нас, как бы в какой ступе, в этих сталкивающихся между собой скалах и горах, явно готовых задавить нас? Какое было нам дело до этой долины плача и {240} истинно адского жерла и для чего нам было идти по этим неровным и утесистым тропам? И в чем особенном мы можем обвинять варваров, если они, заняв эти тесные, трудные и извилистые места, поймали нас в сеть? И как же ты теперь предаешь нас врагам, как овец, назначенных на заклание?» Смягченный или, лучше, уязвленный этими словами до глубины души, царь изменил свое намерение и решился идти тем путем, который указывали настоящие обстоятельства.

Но Тот, Кто некогда оставил семя Израилю, чтобы вконец не уничтожилось Его наследие, подобно Содому и Гоморре. Кто наказывает и опять исцеляет, поражает и дает жизнь, не дозволяет жезлу грешников до конца тяготеть над частью праведных,— Тот и теперь умилосердился над святым народом и, не восхотев совершенно отвергнуть его, склонил сердце султана к необыкновенной и не сродной ему милости, так что султан, который прежде чтил доблесть царя, теперь был тронут и его несчастьем. Или, лучше, Кто через Хусия разрушил совет Ахитофела и изменил мысли Авессалома так, что он последовал гибельным для него самого советам, Тот и теперь отклонил государя персов от надлежащего образа действий. Склонившись на убеждения своих вельмож, которые во время мира черпали у царя деньги обеими руками, султан, отправив посольство, предлагает царю мир и опять, как прежде, просит о заключении договора. Он {241} предупреждает царя, по необходимости старавшегося о примирении, как бы по своей воле, между тем как побуждал его к тому Сильнейший. А так как персам не были еще известны намерения султана, то они вместе с зарей поскакали к римскому лагерю с тем, чтобы окружить римлян и зараз, подобно зверям, пожрать их, как лакомую пищу, или расхитить, как покинутые яйца и пустое гнездо. Окружив лагерь, они поражали стрелами находящихся в нем, скакали кругом и кричали по-варварски. Царь приказывает Иоанну, сыну Константина Ангела, с бывшим у него легионом напасть на персов; тот по царскому приказанию пытается прогнать турков, но, не сделав ничего славного, возвращается назад. После него Константин Макродука выводит свое войско, составленное из восточных легионов; но и он, показавшись ненадолго, возвратился в лагерь. Между тем султан посылает к царю Гавру, первого и особенно почтенного между своими сатрапами. Тогда турки по его приказанию прекратили свое нападение на лагерь, а римляне перестали потихоньку уходить из него. Представляясь царю, Гавра воздал ему по варварскому обычаю глубокую честь и поклонение и в то же время представил в дар нисейского* сребро-{242}уздого коня из разряда тех, которых откармливают для торжественных церемоний, и длинный обоюдоострый меч. Затем начал речь о заключении мира, смягчив наперед льстивыми словами скорбь царя, видимо опечаленного понесенным поражением, и облегчив жестокость страдания как бы какими заклинаниями — словами, которые прошептал ему на ухо. Увидев, что на царе поверх панциря была одежда золотистого цвета, он сказал: «Этот цвет, царь, служит недобрым знаком, а во время войны он даже много противодействует счастью». Царь, слегка и насильно засмеявшись при этих словах, снял подпанцирную одежду, вышитую пурпуром и золотом, и отдал ее Гавре. Приняв меч и коня, он повелел написать условия мира и приложил к ним руку. В договоре, между прочими условиями, которые время не дозволило тщательно обследовать, находилось и то, чтобы крепости Дорилей и Сувлей были разрушены.

Удостоверясь, таким образом, что варвар искренно говорил о мире и что он не замышляет по злобе обмана, царь решился идти домой другим путем, а не тем, которым шел прежде, чтобы не видеть павших. Но путеводители поэтому-то самому особенно и старались вести его прежним путем, чтобы он своими глазами увидел там печальную картину. Ибо истинно достойно было слез представлявшееся здесь зрелище, или, справедливее сказать, великость зла превосходила всякий плач. Глубокие лощины от {243} множества павших сделались равнинами, долины поднимались холмами, и рощи были покрыты трупами. У всех, которые лежали здесь, содрана была с головы кожа, а у многих отрезаны и детородные уды. Персы сделали это, говорят, для того, чтобы необрезанный не отличался от обрезанного и чтобы, таким образом, победа не была сомнительной и спорной, так как из обоих войск пали многие. Оттого никто не прошел здесь без слез и стенаний, но все громко рыдали, называя по именам погибших друзей и товарищей.

Здесь я могу кстати заметить, что нам, людям, трудно предохранить себя от будущего и что нелегко человеку избежать угрожающего бедствия, если само Божество, умилостивленное неотступными мольбами, не устранит от него зол или не изменит и не ослабит их по своему человеколюбию. Когда царь решился выступить в поход против персов, ему снилось, что он, взошедши на адмиральский корабль, со многими приближенными плыл по Пропонтиде, но что вдруг горы Азии и Европы опрокинулись, так что корабль разрушился, и все бывшие на нем погибли, сам же он едва спасся, приплыв на руках к берегу. А в тот день, когда он вступал в опасный проход, один человек, владевший двумя языками, родом римлянин, по прозванию Мавропул, пришел к нему и объявил, что он видел во сне, будто вошел в храм, называемый Кировым, и, молясь иконе Богоматери, услышал исходящий от {244} нее голос, который говорил: «Теперь царь в величайшей опасности; кто пойдет к нему на помощь?». Чей-то невидимый голос сказал: «Пусть пойдет Георгий»; но Богоматерь отвечала: «Он нескоро решится идти». Тогда опять тот же голос произнес: «Пусть идет Феодор»; но Богоматерь отказалась и от него и, наконец, с великой скорбью сказала, что никто не предохранит царя от угрожающего ему бедствия. Так это было.

6. Когда же римляне прошли теснины, персы, появившись сзади, снова стали нападать на них. Персом овладело, говорят, раскаяние, что упустил бывшую в руках добычу, и потому он дозволил своим преследовать римлян и делать с ними все, что можно было делать и до заключения мира. Впрочем, турки преследовали римлян не всей массой, как было тогда, когда римляне проходили трудные места, но отдельными отрядами. Ибо очень многие и лучшие из них, обремененные добычей, отправились домой. Но и те, которые преследовали, убили многих, особенно же раненых и неспособных к войне, хотя царь и назначил в арьергард воинственных и храбрых вождей. Прибыв в Хоны, римляне с радостью здесь остановились в надежде, что уже не увидят более врагов. А царь позаботился и о том, чтобы дать каждому больному по серебряному статиру на излечение болезни. Отправившись отсюда в Филаделфию, он провел здесь несколько дней для поправления здоровья, расстроенного военными трудами и ра-{245}нами, и, послав наперед вестников, известил константинопольцев о всем случившемся. То говорил он, что с ним случилось то же, что и с Романом Диогеном,— так как и этот царь, вступив в войну с турками, потерял много войска и сам был взят и отведен в плен,— то превозносил договор с султаном и хвалился тем, что, несмотря на свою неудачу, успел заключить его, так как его войско бесстрашно смотрело в лицо врагов и наводило на них страх и трепет. Тем не менее, однако же, проходя мимо Сувлея, он разрушил его по воле султана, а Дорилей оставил совершенно целым. Поэтому султан, отправив посольство, напоминал ему об условиях мира и говорил, что удивляется, почему доселе не разрушен Дорилей. Но царь отвечал, что он мало обращает внимания на сделанное по необходимости, и решительно не хотел и слышать о разрушении Дорилея. Он явно одобрил только следующие слова из изречения Пифии, сказанного Эпикидиду: «Клянись, потому что смерть ожидает и человека, соблюдающего клятвы»; но не обратил внимания на слова дальнейшие, которые говорят вот что: «Но у клятвы есть безымянное дитя; нет у него ни рук ни ног, но оно быстро и неутомимо преследует, доколе не погубит всего рода и всего дома. Род же человека, соблюдающего клятвы, благоденствует после него еще более». Тогда перс, отделив лучшую часть из всего своего войска, числом в двадцать четыре тысячи человек, и поставив {246} над ней начальником Атапака, послал его опустошать города и села до самого моря с тем, чтобы он никому не давал никакой пощады и принес ему морской воды, весло и песку. Тот, исполняя данное ему повеление, внезапно и неожиданно напал на меандрские города и ужасно опустошил их. Кроме того, он взял на капитуляцию город Траллы и Фригийскую Антиохию, а Лумы, Пентахир и некоторые другие крепости взял с боя и ограбил. Затем, идя далее, опустошил и приморские страны.

7. Царь, услышав об этом, употребил много и других средств к обузданию персов, но вместе с тем и вышел из палатки без труб и рогов. «Теперь,— говорил он,— нужны не эти вещи, а луки и копья, чтобы из римских областей выгнать ненавидящих нас, которые, говоря с Давидом, восшумели и воздвигли главы». Сам он, впрочем, не заблагорассудил идти против врагов, но послал племянника Иоанна Ватацу, человека отважного и вместе осторожного, и Константина Дуку, юношу, у которого недавно начала расти борода, но который, подобно плодовитому растению, обещал до срока принести хорошие плоды, да еще Михаила Аспиэта. Царь много убеждал их действовать во всех случаях благоразумно и как должно, но больше всего — отнюдь не нападать на варваров, точно не узнав наперед об их численности и не уверившись, что в случае битвы будут победителями. Между тем персы, положив море пределом своего похода, с {247} огромной добычей возвращались назад и опустошали на пути то, чего не тронули прежде. А Ватаца и бывшие при нем вожди со всеми силами, какие дал, им царь и какие они собрали на пути, пошли прямо к небольшим городам Гиэлию и Лиммохиру, где некогда через реку Меандр проходил мост. Когда соглядатаи, которых Ватаца поставил на всех решительно дорогах, дали ему знать, что турки идут назад и находятся невдалеке, он, разделив войско на две части, большую часть посадил в засады около дорог, по которым должны были проходить враги, а остальной приказал, рассеявшись по другому берегу реки около старого моста, ожидать, когда будет переправляться какая-либо часть турков с пленниками, и тогда без всякой робости и со всей смелостью напасть на нее. Так он распорядился своим войском, считая такое распоряжение самым лучшим. Турки начали переправляться. Но так как, поражаемые сверху стрелами, они беспорядочной толпой теснились в реку и утопали, то Атапак, поставив в густой боевой строй бывших при нем отлично вооруженных воинов, мужественно вступает в битву с римлянами. Он хотел таким образом и нанести урон врагам, и дать единоплеменникам время спокойно переправиться через реку для того, чтобы, при старании каждого опередить другого, переход не замедлялся и чтобы сбившиеся с брода не подвергались ужасной гибели. Довольно долго он отважно сражался и совершал подвиги, свидетель-{248}ствовавшие о мужестве его сердца и твердости руки. Но узнав, что римляне стоят и на другом берегу реки и умерщвляют всякого переходящего персидского воина, он теряет бодрость духа и, утратив прежнюю отвагу, начинает думать о своем спасении, оставляет избранный прежде путь и идет вверх по реке, отыскивая другую переправу. А как на реке нигде не было места, удобного для перехода, то он, опасаясь преследования, положил на воду щит и употребил его вместо лодки, мужественно противостояв суровости судьбы. Левой рукой он придерживал коня, плывшего около него, а в правой держал обнаженный меч, обратив его на этот случай в руль, и таким образом подвигаясь понемногу вперед, переплывал глубину реки. Но все же, наконец, он не избежал смерти. Когда он был уже на другом берегу и, взойдя на холм, громко и с величайшим хвастовством провозглашал, кто он, чтобы собрать около себя и других турков, его убил обоюдоострым мечом не кто-либо из знатных и знавших его римлян, а один наемный алан, прибежавший к тому месту, где он рассчитывал прекратить свою необыкновенную греблю. После этого все персы предались беспорядочному бегству, и многих из них принял в себя Меандр, так что из стольких тысяч спаслись очень немногие. Это событие как нельзя более поправило дела римлян и унизило гордость персов, так как они с торжеством шли на римлян, полагая, что рим-{249}ляне не выдержат их нападения, и надеясь опустошить и разрушить чуть не всю Фригию, по которой проходит излучистый Меандр до своего впадения в море. В этом сражении пал Аспиэт следующим образом. Один перс, вступивший с ним в бой, не имея возможности поразить его самого,— так как у него был крепкий панцирь и щит, простиравшийся до ног, стремительно бросился на коня, на котором сидел Аспиэт. Получив жестокий удар в голову, конь отпрянул назад и, став на дыбы, опрокинул всадника в реку.

8. Предположив после этого удачного дела совершить и другое, царь дважды выступал против персов, кочевавших около Лакерия и Панасия. Сначала он разогнал панасийских персов, а потом напал на лакерийских. Но прежде чем вступил в места, на которых кочевали враги, он послал к ним лаодикийца Катида для того, чтобы тот осмотрел, в каком положении находятся дела турков, и немедленно известил его о том, что увидит. Катид, желая устрашить персов именем царя, объявил им о его присутствии в войске и через то разогнал персов, на которых царь шел, как на готовую и весьма легкую добычу. Рассердившись и сильно разгневавшись, царь в наказание обрезал у него нос, а сам нисколько не медля и со всей поспешностью погнал вперед, но и при этом не настиг врагов. Был и еще случай, когда он напал на турков, выслав против них Андроника Ангела, хотя и в этот {250} раз война у него кончилась не совсем удачно. Вверив этому человеку лучшую часть восточных легионов и дав ему в товарищи Мануила Кантакузина, человека искусного в делах и храброго, и других знатных римлян, царь послал его против турков, обитающих в Хараксе. Этот Харакс лежит между Лампой и Граосгалой. Андроник, приняв войска, сначала вступил в Граосгалу, а потом, оставив здесь вьючных животных и весь прочий обоз, пошел к Хараксу с легковооруженным войском. Но не сделав ничего славного и достойного того множества войска, которое тогда было при нем, а ограничив свои подвиги угоном скота и взятием в плен немногих турецких пастухов, он в великом страхе возвратился назад. Когда варвары ночью появились позади и начали кричать, он не подумал разведать, как многочисленны нападающие, и не поставил своих воинов в боевой порядок, а пустил во всю прыть своего быстрого коня и, побуждая его и руками, и ногами, и голосом нестись скорее, направил путь не в лагерь, но прямо в город Хоны. Увидев же, что конь может бежать и далее, не остановился и здесь, но со всей поспешностью понесся во Фригийскую Лаодикию. Тогда войско, испуганное внезапным исчезновением вождя, оставило строй и обратилось в беспорядочное бегство, бросив животных и пленников. Быть может, даже римляне схватились бы и стали бы сражаться друг с другом, так как была еще ночь, если бы Мануил Кантакузин, высту-{251}пив против них и обнажив меч, не начал бить беглецов плоской его стороной, говоря: «Стойте, куда вы несетесь, когда вас никто не преследует?». Таким образом он мало-помалу остановил это бессмысленное отступление и стремительное бегство по горам, и долам, и холмам. Царь, тяжко прогневавшись на Андроника за это бесславное бегство, чуть было не приказал с позором провести его по улицам города в женской одежде; но, из любви к своим и по всегдашней снисходительности к родным, оставил свой гнев, тем более что в эту войну, как он узнал, пало весьма немного римлян. Вообще, в этот поход не было сделано ничего хорошего: выступление против варваров было поспешное, а возвращение назад еще скорее. В это время один перс, заняв высокое место и засев в нем, убивал много проходящих римлян. Все пускаемые им стрелы были смертельны и низводили в преисподнюю; они проходили сквозь щит и панцирь и были страшным злом. Многие, слывшие за людей доблестных, выступали против него и, подойдя на весьма близкое расстояние, с большой отвагой бросали в него стрелы и направляли копья. Но он, ловко меняя место, точно в военной пляске, избегал всех направляемых на него ударов и, увернувшись, убивал нападающих. Наконец соскочил с коня Мануил Ксир и, выставив наперед щит, с мечом в руках напал на перса; приняв на щит все стрелы, он нанес ему решительный удар в голову и умертвил его. {252} Перс просил Ксира не убивать его, но тот был до того далек от мысли о пощаде и, несмотря на его просьбу, так непреклонен, тверд и неумолим, что за первым ударом нанес ему и второй. Да напрасно он и умолял о человеколюбии тех, которым сам причинил столько гибельного зла.

Тут был и мой родственник, принадлежащий к клиру города Хон, саном диакон, человек весьма отважный и мужественный. Отправившись вместе с войском в Харакс в костюме воина и захватив здесь что попало под руку в турецких палатках, он и в самое опасное время не бросил награбленной добычи,— а добычу составляли персидские платья, которые были у него в суме, и овца с густой шерстью,— но вместе с ней шел потихоньку, обращая на себя взоры всех. Одни хвалили его, как человека, неустрашимого в трудных обстоятельствах, и признавали решительно первым из всех, кто только сражался в то время, а другие смеялись над ним, как над человеком, подвергающим опасности жизнь из-за какой-нибудь овцы. Но он, несмотря и на это, шел себе как мог своей дорогой, осыпая беглецов бранью за то, что они постыдно бежали, тогда как их никто не преследовал.

Через несколько времени турки обложили город, называемый по имени кесаря Клавдия, и сначала отняли у римлян, которым вверено было его охранение, всякую возможность к отступлению, а потом приступили и к осаде. Жи-{253}тели города грозили сдать и самих себя, и город, если не получат помощи со стороны, так как они не в состоянии были долго выдерживать голод и решительно не имели возможности отразить врагов. Мануил, получив известие о бедственном их положении, нисколько не медля, на другой же день со всевозможной поспешностью двинулся к Клавдиополю через Никомидию. Он не повез с собой ни царской палатки, ни кровати, ни каких-либо других вещей, служащих для царской роскоши, а взял только то, что можно везти верхом на коне, и доспехи, сделанные из железных блях. Поэтому он делал длинные переходы и так сильно желал поспеть прежде, чем жители города потерпят какое-либо зло от осаждающих, что даже и не изобразить словами. Он целые ночи проводил без сна и, проходя Вифинию, пользовался в своих переходах искусственным светом, так как эта страна повсюду усеяна ущельями и во многих местах непроходима по причине густых лесов. Если же где по нужде он и должен был останавливаться, в таком случае вместо кресла ему служила земля, а постелью была разостланная солома или подложенное сено. И когда, бывало, пойдет дождь во время стоянки на болотистой долине, на него и сверху лили дождевые капли, и снизу под постель текли ручьи воды и прерывали его сон. И в этих-то случаях к нему питали больше уважения и любви, чем когда он украшался диадемой, надевал порфиру и садился на коня в {254} золотой сбруе. Когда он приблизился к тому месту, куда шел, так что его могли видеть варвары, расположившиеся около Клавдиополя лагерем, они тотчас же обратились в бегство, узнав о его появлении по знаменам полков и по блеску оружия, а он их преследовал на весьма дальнее расстояние, пока было возможно продолжать битву. Его приход так обрадовал римлян, которые находились в этом городе и уже начали было приходить в отчаяние от турецких замыслов, как не радует ни попутный ветер мореплавателей, утомившихся и проливавших много пота над веслами, ни приятнейшая весна после зимней скуки и ничто другое, что составляет переход к лучшему после печального начала. {255}

ЦАРСТВОВАНИЕ МАНУИЛА КОМНИНА

КНИГА 7

Теперь надобно рассказать и о следующих событиях. Этот царь не имел возможности идти войной против народов, которые живут около Ионийского залива, а напротив, сам постоянно боялся их нашествия на римлян и считал его страшным и опасным, так как знал, что римские войска не в силах устоять против войск западных и то же в сравнении с ними, что горшки в сравнении с котлами. Ему казалось очень возможным, что все западные народы составят союз против римлян, сговорятся между собой и войдут в одно общее против них соглашение, а потому он всячески старался заблаговременно обезопасить себя. Он говаривал, что восточных варваров он может деньгами склонить к миру и силой оружия принудить не выступать из своих границ, но что многочисленных народов западных он очень боится. Это, говорил он, люди высокомерные, неукротимые и вечно кровожадные; они не только обладают огромным богатством и все выходят на войну с железным оружием, {256} но и питают непримиримую неприязнь к римлянам, всегда враждебны к ним, смотрят на них косо и сильно против них вооружаются. Поэтому жителей Венеции, Генуи, Пизы и Анконы, а равно и все другие народы, рассеянные около моря, он располагал к дружбе с римлянами, заключал с ними клятвенные договоры, старался привлечь их к себе всевозможными знаками дружелюбия и с предупредительностью давал им приют в царственном городе. А чтобы кто-нибудь из так называемых у них королей не усилился и потом не напал на римлян, он тот народ, которому угрожала опасность подпасть под владычество государя более сильного, поддерживал денежными подарками, приучал к войне и возбуждал к сопротивлению. Так, он часто вооружал итальянцев против алеманского короля Фридерика. Этот последний считал весьма важным для себя, чтобы они подчинились ему и вверили ему управление своими делами, а Мануил через послов поддерживал их, советовал противиться и убеждал остерегаться коварных замыслов короля. Точно так же он помешал королю, несмотря на многократные его покушения, войти в старый Рим и здесь короноваться. «Не давай славы своей другому,— писал он папе,— и не прелагай отеческих пределов, чтобы впоследствии не испытать на деле, что значит непредусмотрительность, и за пренебрежение необходимых мер предосторожности не терзаться раскаянием тогда, когда зло сделается совершенно не-{257}исцельным». Вследствие этого славный Рим был заперт для него, как для человека безоружного, тогда как он гордился десятками тысяч своих солдат. Было также время, когда стены Медиолана были разрушены алеманами; но жители этого города перехитрили своих победителей, которые вынудили было у них клятвенное обещание никогда не восстанавливать стен: сначала они жили, окружив себя глубоким рвом, ссылаясь на то, что этим они вовсе не нарушают клятвы, а потом возобновили и стену в прежнем виде при содействии того же царя. Кроме того, он и маркиза монферратского, известного по своему высокому происхождению и счастью в детях и имевшего большую силу, склонил к дружбе с римлянами, частью посредством богатых даров, а частью посредством брака его младшего сына со своей дочерью Марией, как об этом мы сказали немного прежде,— и через то еще более противодействовал замыслам государя алеманов. Тот, выслав с огромными силами своего, как говорится по латыни, канцелярия, или, как говорят греки, логофета, именно епископа майнцкого, начал было подчинять под свою власть италийские города, отторгая их от папы и с безграничной самоуверенностью присваивая себе. Но царь умел увлечь маркиза обещанием денег и убедил его выслать против майнцкого епископа своего сына Конрада, человека весьма видного и красивого собой, который отличался необыкновенным мужеством и умом и был в {258} самом цвете телесных сил. В произошедшем между ними сражении Конрад разбил алеманнов, обратив их в бегство при помощи своей кавалерии, и взял несколько человек в плен, в том числе и майнцкого епископа. Последний, быть может, был бы даже отослан в Византию, если бы царь в то время не скончался. Вообще, между итальянскими и даже более отдаленными городами не было ни одного, в котором бы этот царь не имел своего приверженца и вполне преданного ему человека. Поэтому он слышал и знал все, что только задумывали и затевали тамошние недоброжелатели римлян самым секретным образом, в уединении своих кабинетов. Раз как-то прибыли в Анкону несколько человек, присланные от царя по каким-то делам. Они успешно достигали своей цели и приводили к концу данное им поручение, было ли то привлечение к дружбе с царем так называемых лизиев*, или что другое, выгодное для римлян. Алеманский король по этому поводу исполнился гнева и послал разрушить Анкону, отомстить здешним жителям и наказать их за то, что они заключают договоры с римлянами и принимают в свой город послов, которые, очевидно, действуют во вред ему и отвращают здешние города от расположенности и верности в отношении к нему. Посланное королем войско напало на анконцев, как на врагов, и, окружив {259} город, требовало выдачи римских послов. Но анконцы так равнодушно слушали угрозы, так мало испугались раскинутого перед ними вражеского лагеря, так бесстрашно смотрели на окружавшие их полчища, что не только не выдали тех, кого настоятельно требовали алеманны, но и с пренебрежением отвергли их требование и мужественно переносили постигшую их опасность. Так как осада продолжалась довольно долго и враги оставались на месте, то они начали употреблять в пищу то, что обыкновенно в пищу не употребляется и что неестественно есть человеку, привыкшему питаться хлебом. Царские послы, собрав народ, спрашивали, нельзя ли достать вспомогательного войска. Когда жители отвечали, что можно, но что сами они не богаты деньгами, послы, призвав в свидетели Бога, уверяли, что царь заплатит за все военные издержки, убеждали их не медлить и предсказывали, что в противном случае они испытают со стороны врагов, окружавших город, самые тяжелые бедствия, так как дети и жены их будут уведены в плен, а деньги и вещи расхищены. Вследствие этого анконцы призывают к себе одного графа, по имени Вильгельм, и одну благородную женщину, которая незадолго перед тем лишилась мужа и получила в наследство родовое его имущество и власть. Предложив им богатую плату, они без всякого труда при их помощи отразили врагов, спасли свою свободу и по этому случаю радовались так, как будто бы извлекли свой {260} город из глубины морской. Царь, обрадованный этим событием, как и следовало ожидать, наградил анконцев за все совершенное ими похвалами, присвоил им права гражданские наравне с природными римлянами и обещал им все, что только он мог безукоризненно дать и чего они были вправе просить. А кроме того, он послал им и гораздо больше золота, чем сколько они издержали. Так окончились анконские дела. Анконцы, как видно, народ по природе верный и не меняют своих мыслей с переменой обстоятельств. Иначе как объяснить, что они отвергли повеление соседнего и весьма достойного властителя, каков был король алеманский, и предпочли ему римского царя, которого видели как бы в тени за многими землями и горами, если бы в них не было врожденного сознания добра и такого стремления к нему, которое не страшится опасностей и при всех обстоятельствах всегда остается твердым и непоколебимым. Но, с другой стороны, в укор им можно сказать то, что они из корыстолюбия, по привычке нищенствовать и протягивать руку за подаянием, оставили того, кого вчера и третьего дня признавали своим властителем, и последовали за другим, кто польстил их алчности и удовлетворил их корыстолюбию и торгашеским расчетам.

2. Между тем как царь так вел эти дела, римляне осыпали его насмешками за то, что он, по самолюбию, питает несбыточные желания, простирает взоры на края земли, делает {261} то, на что может отважиться только горячая, на все готовая голова, далеко выходит из границ, установленных прежними царями, и без всякой пользы тратит деньги, которые собирает, изнуряя и истощая своих подданных необыкновенными податями и поборами. Такие насмешки падали на него совершенно несправедливо, потому что его действия вовсе не были какой-либо безрассудной затеей. Он, как я сказал, опасался, чтобы латинские племена, обладающие неодолимой силой, соединившись между собой, не затопили нашего государства, подобно потоку, который, из малого сделавшись великим, опустошает нивы земледельцев. Он видел, что и малая искра бывает причиной огня, а иногда переходит и в величайшее пламя и пожар, если ей попадется удобосгораемое вещество; а потому и при появлении одного только подозрения принимал меры к устранению опасности в самом ее начале, подражая лучшим земледельцам, которые вырывают негодные, портящие ниву растения, пока они еще молоды, и истребляют только что расцветающие побеги дикорастущих деревьев. И это ясно доказали последующие события, когда он оставил здешнюю жизнь, и ладья царства, лишившись мудрого кормчего, едва не потонула. Я и сам не скрою, что он любил увеличивать подати; не умолчу, что начальственные должности у него отдавались откупщикам, что он любил вновь распаханную землю на полях и сам своим плугом прорезывал борозды, из которых вы-{262}ходили у него колосья в рост человека. Но собираемые деньги не столько слагались в казнохранилища или зарывались в недра земли, сколько были рассыпаемы обеими руками: их щедро раздавали монастырям, церквам и недостаточным римлянам, большей же частью они переходили к разным племенам других народов, а по преимуществу текли к латинским толпам. Стараясь прославиться щедростью, царь без всякой меры раздавал и расточал то, что собирал обеими руками, назначая попечителями своих доходов людей чрезвычайно строгих. Важную статью в расходе составляли и издержки на людей, соединенных с царем узами крови и близких к нему по другим отношениям. Так, прежде всего, племянница царя Феодора, с которой, как мы сказали, он был в связи, имела совершенно царскую свиту, хотя и не носила диадемы; женщина по характеру гордая, надменная и высокомерная, она не хотела и входить во дворец, если то не был дворец великолепный. И родившийся от нее царю сын, а потом и другие дети также переводили на себя целые моря денег. А так как царь был человек добродушный и легко отдавался в руки постельничим и евнухам, находившимся при женских покоях, а равно и слугам из иноземных народов, полуварваров, у которых сначала является слюна, а потом уже слова, то и этих людей он делал богачами, большей частью без труда склоняясь на их желания и безотказно исполняя их просьбы. Некоторые из {263} них владели таким богатством, что у них были кучи денег и множество всякого рода блестящих украшений, все равно как у вельмож самых больших народов. И это были люди, не имевшие никакого образования и произносившие греческие слова точно так же, как горы и скалы повторяют последний звук пастушеских песен. Совершенно полагаясь на них, как на своих вернейших и преданных слуг, царь не только поручал им важнейшие должности, но и вверял судебные исследования, к которым не вдруг бывают способны и опытные законоведы. Если нужно было в каких-нибудь провинциях произвести перепись,— а это бывало часто,— такого рода люди предпочитались людям почтенным. Если же когда и присоединяли к ним какого-нибудь благородного римлянина, который обладал обширным умом и благоразумием, то его посылали только для того, чтобы он сделал перепись и указал предметы, с которых должно было собирать подати, а варвар был главным распорядителем сбора и прикладывал свою печать к мешкам, которые следовало доставить царю. Но на деле большей частью выходило совсем не то, чего ожидал царь, и его намерения не исполнялись. Подозревая и удаляя от себя римлян, как воров, он, сам того не замечая, осчастливливал корыстолюбивых варваров и благодетельствовал жалким и презренным людям, а в туземцах вместо честности и верности, полученных от природы и воспитания, возбуждал противополож-{264}ные расположения. Римляне понимали, что царь не доверяет им, что они прикомандировываются к иностранцам и посылаются в провинции по двое, скорее как слуги и споспешники при поборах, чем как люди, на верность которых вполне можно положиться, что во всяком случае их считают только за пристяжных в колеснице правительства. Поэтому они делали только то, что им было приказано, только жали, как колосья, деньги, вязали их в снопы и носили, как на ток, к варвару, который начальствовал над многими и один считался стоящим весьма многих римлян, а на все другое не обращали никакого внимания. Нечего и говорить, что царю они доставляли самую малую часть сбора и как бы остатки после других, а большую часть присваивали себе, потому что добрый и верный раб у царя из муки, хотя бы то и золотой, сперва замешивает хлеб себе, а потом еще делится и с товарищем.

3. Делом этого царя была и та башня, которая стоит невдалеке от берега среди моря, омывающего сушу, известную прежде под именем Дамалиса, а ныне называемую Арклой, а равно и башня, построенная на берегу насупротив первой, близ Манганского монастыря. Император соорудил их с той целью, чтобы во время нападения варварских кораблей протягивать из каждой башни железную цепь, и таким образом сделать недоступными те части города, которые лежат около Акрополиса и вдаются внутрь залива до самого влахернского дворца. О {265} любви этого царя к изящному свидетельствуют огромные андроны с колоннами, которые он устроил в обоих дворцах: они горят золотой мозаикой, и в них разноцветными красками с удивительным искусством изображены все его подвиги против варваров, а равно и другие деяния, совершенные им ко благу римлян. Он же воздвиг и отлично украсил большую часть и тех великолепных зданий, которые стоят по берегам Пропонтиды и в которых римские цари ищут отдохновения, проводя здесь лето, как древние персидские властители в Сузах и Экватане. Когда время вызывало на труд, он с необыкновенным терпением выносил и труды, терпел холод, выдерживал зной, отказывал себе во сне, а когда был свободен от войны, любил пожить в свое удовольствие и с наслаждением предавался отдыху. Если бы кто с особенным вниманием посмотрел на него в свободное время и увидел, какое наслаждение доставляют ему вкусные блюда, как он рад послушать и игроков на лире или цитре, и стройное пение, тот сказал бы, что он всю свою молодость провел в одних этих удовольствиях и что наслаждение он считает целью жизни. А если бы, напротив, увидел, как он чуждается в трудные времена всякого наслаждения и презирает житейские удовольствия, то подивился бы его равнодушию к тому и другому. Он предполагал восстановить на берегу моря храм св. Ирины, который некогда был построен знаменитым Маркианом {266} и представлял собой здание, огромнейшее по величине и превосходнейшее по красоте, впоследствии истребленное огнем. Некоторые части этого храма были уже выведены, начиная с основания, но потом работы были прекращены. Он устроил также священную обитель около устьев Понта, на месте, называемом Катаскепой, во имя Архистратига Михаила. Собрав сюда самых знаменитых и самых лучших того времени монахов, он позаботился устроить для них жизнь совершенно уединенную. Зная, что владение имуществом и соединенные с ним разные хлопоты отнимают у людей, избравших для себя пустынную жизнь, много покоя и отклоняют их от жизни для Бога,— а между тем в этом и состоит их обет,— он не уделил им никакого имущества, не назначил монастырю ни полей, ни виноградников, а положил производить монахам из царской казны столько жалованья, сколько нужно для полного их содержания. Это он сделал, по моему мнению, для того, чтобы пресечь непомерную страсть к построению монастырей, которой одержимы были очень многие, и подать потомкам пример того, как должно созидать храмы и какую нужно приготовлять трапезу пустынникам, людям бедным и отрешившимся от земного. Он был очень далек от мысли одобрять нынешний порядок вещей, когда люди дают обет монашества, а между тем бывают и богаче и больше развлечены хлопотами, чем даже те, которые любят удовольствия здешней жизни. Поэтому {267} он возобновил закон, который дан был истинно достойнейшим царем Никифором Фокой, человеком с богатырской силой и с большим умом,— закон, которым запрещалось увеличивать монастырское имущество. Этот закон от времени превратился было в мертвую букву и потерял силу, но он воскресил его, согрев, как бы кровью, красными царскими чернилами. Он не переставал упрекать и отца, и, деда, и прочих своих родственников, которые, построив монастыри, приписали к ним целые десятины плодородной земли и зеленые луга; он осуждал этих людей и изливал на них колкие насмешки не за то, что они часть своего имущества уделили Богу, а за то, что хорошее дело сделали нехорошо. Им бы следовало назначить жилище для монашествующих в неизвестных местах и пустынных странах, в углублении пещер и на возвышенностях гор, а от этого красивого города близ Гелеспонта бежать, как бежал Одиссей от обольстительных звуков и песен сирен. Но они, добиваясь похвалы от людей, стараясь выставить напоказ входящим в храмы свои выбеленные и разукрашенные разноцветными камнями гробы, желая и по смерти являться в венцах, со светлыми и блистающими лицами, воздвигли священные обители на площадях и перекрестках и в них заперли не доблестных подвижников, но людей, которые только потому и монахи, что остригли волосы, переменили платье и отпустили себе бороду. Вследствие этого, по желанию ли поддержать погибавшую и падавшую {268} честь монашества или из опасения быть обличенным в сочувствии к тому, что сам же в других порицал, Мануил избрал для себя другой путь, а не тот, которым шли его родственники.

4. У римлян принято за правило — да, я думаю, что это правило имеет силу и у самих варваров,— давать на содержание солдатам жалованье и делать им частые смотры, чтобы видеть, хорошо ли они вооружены и заботятся ли надлежащим образом о лошадях, а людей, вновь вступающих в военную службу, наперед испытывать, здоровы ли и сильны ли они телом, умеют ли стрелять, знают ли владеть копьем, и потом уже вносить в списки. Но этот царь все деньги, какие должны были идти на содержание солдат, собирал к себе в казнохранилище, как воду в пруд, а жажду войск утолял так называемыми даровыми приношениями обывателей, воспользовавшись делом, придуманным прежними царями и только изредка допускавшимся для таких солдат, которые часто разбивали врагов. Через это он, и сам того не замечая, и ослабил войско, и перевел бездну денег в праздные утробы, и привел в дурное положение римские провинции. При таком порядке вещей лучшие воины утратили соревнование в опасностях, так как то, что побуждало их выказывать воинскую доблесть, не было уже, как прежде, чем-то особенным, что предоставляется только им одним, а сделалось доступным для всех. И жители провинций, которые {269} прежде имели дело с одним лишь государственным казначейством, терпели величайшие притеснения от ненасытной жадности солдат, которые не только отнимали у них серебро и оволы, но и снимали с них последнюю рубашку, а иногда и разлучали их с самыми дорогими для них предметами. Оттого всякому хотелось попасть в число солдат, и одни, простившись с иголкой, потому что она с трудом доставляла скудные средства к содержанию, другие, бросивши ходить за лошадями, иные, отмыв кирпичную грязь, а иные, очистив с себя кузнечную сажу, являлись к вербовщикам и, подарив им персидского коня или несколько золотых монет, зачислялись без всякого испытания в полки, тотчас же снабжались царской грамотой и получали в удел десятины хорошо орошенной земли, плодоносные нивы и податных римлян, которые должны были служить им в качестве рабов. Случалось даже, что римлянин платил подать презренному полуварвару, который никогда не видел боевого строя, между тем как сам он был человек почтенной наружности, так хорошо знал военное дело и имел такие преимущества перед тем, кто брал с него подать, что казался перед ним Ахиллесом или был по отношению к нему то же, что человек, у которого вооружены обе руки, в сравнении с человеком, который от болезни не может протянуть и одной. Положение римских провинций, естественно, было вполне достойно таких беспорядков в войсках; од-{270}ни из них страдали от иноплеменников, которые на наших глазах грабили их и покоряли своей власти, а другие были опустошаемы и разоряемы своими, словно чужие. О Господи! Доколе Ты будешь забывать Твое наследие и, отвращая от нас лицо Свое, доколе будешь открывать стезю гневу Твоему! Когда Ты, призрев из святого жилища Твоего, видением увидишь нашу тесноту и озлобление и, освободив нас от зол окружающих, пошлешь избавление и от более тяжких зол, которые угрожают нам?!

5. К сказанному нужно присовокупить еще и вот что. Для большей части римских царей решительно невыносимо только повелевать, ходить в золоте, пользоваться общественным достоянием как своим, раздавать его как и кому угодно и обращаться с людьми свободными как с рабами. Они считают для себя крайней обидой, если их не признают мудрецами, людьми, подобными богам по виду, героями по силе, богомудрыми подобно Соломону, богодухновенными руководителями, вернейшим правилом из правил — одним словом, непогрешимыми судьями дел Божеских и человеческих. Поэтому-то, вместо того, чтобы обличать, как бы следовало, людей неразумных и дерзких, вводящих новое и неизвестное Церкви учение, или даже предоставить это тем, кто по своему призванию должен знать и проповедовать о Боге, они, отнюдь не желая и в этом случае занимать второе место, сами бывают в одно и то {271} же время и провозвестниками догматов, и их судьями, и установителями, а часто и карателями тех, кто с ними не соглашается. Таким образом, и этот царь, владевший красноречием и богато наделенный от природы приятным даром слова, не только писал красноречивые послания, но и сочинял огласительные слова, которые называют селенциями (????????*), и читал их вслух всем. А впоследствии, продолжая идти этим путем, он мало-помалу дошел и до божественных догматов и начал рассуждать о Боге. Часто, прикрываясь недоумением, он предлагал вопросы из Писания, доискивался их решения, собирая и спрашивая всех, кто отличался ученостью. Но и за это его еще можно было бы похвалить, если бы, простирая так далеко свою пытливость, он вовсе не касался непостижимых догматов или, даже и касаясь их, не был упорен в своих мыслях и не перетолковывал во многих случаях смысла Писаний применительно к своим целям, постановляя и привнося свои толкования там, где правильное разумение определено уже отцами, как будто бы он всецело обнял своим умом Самого Христа и от Него Самого и яснее и совершеннее наставлен во всем, что до Него касается. Так, когда возник вопрос об изрече-{272}нии Писания, в котором говорится, что воплотившийся Бог и приносит и вместе приносится, и ученые того времени разделились на противные стороны, исследования продолжались довольно долго, и с обеих сторон сыпались положения и возражения. Но когда вопрос был решен надлежащим образом и царь пристал к тому мнению, которое было богоугодным и лучшим, за разномыслие подверглись низложению Сатирих Пантевген, нареченный епископ града Божия великой Антиохии, Евстафий диррахийский, Михаил фессалоникийский, который украшал собой кафедру Ритора*, а также всходил и на амвон для евангельской проповеди, Никифор Василак, толковавший послания Павла к церквам и блеском своего красноречия проливавший свет на те апостольские изречения, которые затемнены неясностью и преисполнены духовной глубины. Говорят, что когда рассуждали об этом догмате и положено было предложить его на общее рассмотрение, вдруг в необычное время раздался страшный удар грома и до того оглушил всех бывших с царем, который жил тогда в Пелагонии, что многие от этого удара попадали на землю; а один из питомцев наук, по имени Илья, стратофилакс**, {273} человек, превосходивший счастьем многих, раскрыв книгу, в которой рассуждалось о громах и землетрясениях, и прочитав, что говорилось в ней относительно того времени, когда прогремел гром, встретил эти слова: «Падение мудрых». И точно, тогда не только упомянутые мужи, умнейшие того времени люди, были извержены из Церкви и подпали под запрещение совершать какое бы то ни было богослужение, но вместе с ними были исключены и изгнаны из священной и божественной ограды и другие лица. А спустя несколько лет царь предложил на обсуждение слова Богочеловека: «Отец Мой болий Мене есть». Не обратив должного внимания на толкование отцов, хотя они и были разнообразны и достаточно определяли и разъясняли смысл этих слов, он представил собственное объяснение и упорно держался однажды принятого мнения, истолковывая сообразно со своим желанием и с тем мнением, которое предположил утвердить, изречения блаженных учителей Вселенной, нисколько не вредящие истине, но сказанные богомудро. Так, одни из отцов говорят, что «болий» сказано об Отце, как виновнике Сына, другие понимают эти слова в отношении к человечеству, относя их к воспринятой плоти, а не к Слову, как и слова о том, что Он идет к Отцу, и о том, что грядет князь мира, но решительно ничего не может найти в Нем; некоторые же принимали слово «болий» и о Слове, но не просто и не по существу, а по отношению к крайнему истощению и {274} уничижению в вочеловечении, а иные объясняли и иным, но всегда благочестивым образом. Но царь, не знаю почему, не удовольствовался этими объяснениями, как будто в них недостаточно сказано о предмете, а потому предложил и свое, особенное истолкование. Составив собор и созвав всех, кто любил заниматься божественными догматами, он убедил постановить и подписать такое определение: «Принимаю и изречения богоносных отцов касательно слов: „Отец Мой болий Мене есть“, но утверждаю, что это сказано и по отношению к созданной и подлежащей страданию Его плоти». Это определение, не знаю как, приписывает умаление перед Отцом воплотившемуся Сыну, как будто бы Он через воспринятие человеческого естества и явление к нам потерял равенство с Отцом и не сохранил в этом состоянии принадлежащей Ему славы, но остался в пределах уничижения и не обожил, и не возвысил уничиженного человеческого естества, и не сделал его соучастником в собственной славе через самое соединение с ним, а напротив, Сам был уничижен им, что нелепо. Утвердив это определение, как пламенным мечом, красной грамотой, угрожавшей смертью и отлучением от веры тому, кто осмелится даже сам про себя вникнуть в этот предмет и только подумать о нем,— не говорю уже о том, кто стал бы явно противоречить и роптать,— царь вслед затем по совету некоторых своих приверженцев и льстецов вырезал его на каменных досках и {275} поставил их в Великой церкви. Эти люди опасались, чтобы не отменили их определения, так как оно переносит умаление через посредство плоти на самое Слово, особенно потому, что они упустили из внимания состояние уничижения и все мыслимое по человечеству.

6. Нечто в таком же роде сделал этот человек и при конце своей жизни. В чине оглашения между другими определениями находится и анафема Богу Магомета, о котором последний говорит, что он «и не родил и не рожден» и что он есть олосфирос***. Царь предположил уничтожить эту анафему во всех книгах, в которых содержится чин оглашения, начиная с книжки, находящейся в Великой церкви. Повод к этому был весьма благовиден. Царь говорил, что всякая вообще хула против Бога служит соблазном для агарян, обращающихся в нашу богоугодную веру. Поэтому, пригласив к себе великого Феодосия, который в то время занимал и украшал самый первый престол, и тех из бывших в городе архиереев, которые отличались умом и добродетельной жизнью, он после напыщенного вступления сообщил им свое намерение. Но они все не согласились с ним и не хотели даже и слышать о его предложении, как не ведущим ни к чему {276} доброму и удаляющем от истинного понятия о Боге. Они истолковывали богоугодно слова, которые будто бы служат к соблазну и претыканию, и объясняли, что подвергается анафеме не Бог вообще, Творец неба и земли, а измышленный безумными бреднями Магомета бог-олосфирос, который и не рожден и не родил, так как христиане прославляют Бога Отца, а те презренные бредни Магомета совсем это отвергают. Да притом, говорили они, мы не совсем хорошо понимаем, что значит слово «???????». Тогда царь, упорно оставаясь при своем мнении, предоставил им сокрушаться в глубине своих сердец и, воспользовавшись услугами придворных, которые были известны ему ученостью и угодничеством, издал сам от себя определение, которым защищалось буесловие — не могу же я сказать богословие — Магомета и явно осуждались прежние цари и лица из священного списка как люди, по невежеству и неосмотрительности дозволявшие подвергать анафеме истинного Бога. Это определение он отдал для публичного прочтения в царских палатах и вместе с тем послал туда главнейших членов сената и совета и своих родственников, отличавшихся образованием, чтобы они, так сказать, подготовили путь этому определению и рукоплескали тому, что было написано. И хотя это сочинение не было богато поучительными словами Св. Духа, но, приправленное красноречивыми доводами человеческой мудрости, имело такую силу убеждения, что едва могли оторвать свой слух {277} от него не только люди, обращавшие внимание на его изящную внешность и приятную оболочку, но даже и те, которые вникали в смысл написанного. И быть может, стали бы славить, как истинного Бога, какого-то бога-олосфироса, которого придумал Магомет, если бы этому решительно не воспротивился патриарх. Он не только сам не согласился с этим сочинением, как опасным и вводящим новые догматы, но и других убеждал остерегаться его, как яда. Царь оскорбился этим, как будто бы получил жестокую обиду, осыпал архиереев бранью и называл их всесветными дураками. Он был тогда особенно раздражителен, потому что боролся со страшной болезнью, от которой и скончался. Затем, изложив сокращеннее то, о чем в прежнем определении говорилось пространно, со всем искусством красноречия, и с ораторскими украшениями, и снова представив свой догмат в обольстительных чертах, он издал другое определение. И так как теперь он жил во дворце, находящемся в Дамалисе и называемом Скутари, желая воспользоваться благорастворенным воздухом и избегая многолюдья, и был совершенно занят врачеванием своей болезни, то туда же по царскому повелению отправляются и сонм архиереев, и все, отличавшиеся ученостью. Но не успели они еще совсем выйти из лодок, как к ним является секретарь, который был особенно близок к царю и имел весьма большую силу. Это был Феодор Мацук. Обратившись с речью к патриарху и собранию {278} архиереев, он сказал, что доступ к царю теперь невозможен вследствие встретившегося от болезни препятствия, но что они должны выслушать то, что он будет читать; тут он показал им бумаги, которые держал в руках. В одной из них рассуждалось об упомянутом догмате, который, как мы сказали, самодержцу очень хотелось утвердить подписью собравшихся архиереев, а в другой, написанной от царского лица к архипастырю Феодосию и собору, не только не было никакой скромности и не содержалось ничего приятного, а напротив, в ней царь порицал настойчивость патриарха и бывших с ним архиереев как безрассудное упорство, грозил созвать большой собор и уверял с клятвой, что пригласит для рассуждения о предложенном вопросе самого папу старого Рима. «Я был бы,— говорил царь,— неблагодарен и безрассуден, если бы не воздал моему Владыке и Царю всяческих — Богу хоть самую малую часть за все те благодеяния, которые я от Него получил, употребив со своей стороны все старание для того, чтобы Его, истинного Бога, не подвергали анафеме». Но слушатели так мало были испуганы этим напыщенным велеречием, что предстоятель фессалоникийский Евстафий, человек с обширной ученостью и с большим даром красноречия, исполнившись ревностью против того, что было прочитано, не потерпел, чтобы прославлялся, как истинный Бог, какой-то олосфирос — вымысел жалкого ума. «Мозг в моей голове,— сказал он,— был бы попран но-{279}гами, и я был бы вовсе недостоин этой одежды,— тут он указал на мантию, которая была у него на плечах,— если бы признал истинным Богом скотоподобного деторастлителя, учителя и наставника на все гнусные дела». Слушатели едва не оцепенели при этих словах, потому что он сказал их громко и ясно показал, что горит ревностью по благочестию. А тот, кто читал грамоту, немного, постояв в онемении и с сжатыми губами, отправился назад к самодержцу. Царь, услышав эти слова и как бы оглушенный ими, начал представлять различные оправдания и выказал долготерпение, какого никогда в нем не было. Чтобы избежать упреков и насмешек, он и причислял себя к православнейшим христианам, и говорил, что произошел от самых благочестивых родителей, и настоятельно требовал себе суда с архиепископом фессалоникийским. «Или я оправдаюсь,— говорил он,— и докажу, что не верую в бога-деторастлителя и не ввожу извращения в веру, и тогда подвергну заслуженному наказанию того, кто изрыгает хулу на помазанника Господня, или я буду обвинен в том, что прославляю иного Бога, а не того, которого чтут носящие имя христиане, и тогда я узнаю, наконец, истину и принесу немалую благодарность тому, кто отвратил меня от ложного мнения и научил истине». Когда же спустя немного времени патриарх явился к нему на лицо и уговорил его, объяснив, что было нужно, он смягчил свой гнев, дозволил Евстафию {280} оправдываться сколько угодно и, наконец, простил ему сказанные им слова, присовокупив: «Тебе, как человеку умному, не должно вдаваться в срамословие и дерзко говорить то, что совершенно неуместно». После этого определение о догмате было прочитано вслух, все его одобрили как определение благочестивое, обещали с удовольствием подписаться под ним, и собрание было распущено. Собранные удалились, восхищаясь тем, что своей настойчивостью победили царя, а царь радовался, что склонил их на свое желание и посредством немногих слов достиг того, чего прежде никак не мог добиться при помощи длинного сочинения. На следующий день они собрались в доме патриарха, чтобы поступить так, как согласились, потому что еще на заре явились к ним посланные от царя, чтобы собрать их в одно место. Но они были уже не тем, чем были вчера, а напротив, все опять отказывались и отступались от своего обещания на том основании, что в прочитанной грамоте все еще есть некоторые слова, которые следовало бы выпустить; они хотели, чтобы и эти слова были изглажены и заменены другими, нисколько не противными правому учению. Государь опять рассердился и жестоко поносил их, как чистых дураков, за непостоянство и изменчивость их мнений. Наконец кое-как согласились изгладить в огласительных чинах анафему Богу магометову и написать анафему Магомету и всему его учению и всем его последователям. Постановив и утвер-{281}див это определение, они окончили свои многочисленные собрания и совещания. 7. Достигши этого места повествования, не умолчу и о другом событии, достойном замечания. Был один евнух, архиерействовавший в городе Хонах, по имени Никита, украшенный всеми добродетелями. Он в такой мере обладал даром пророчества и прозрения в будущее, что его причисляли к величайшим прозорливцам, и все, знавшие этого человека, дивились, каким образом наш нечестивый и развращенный век сподобился иметь такое благо. Когда Мануил, только что получив венец и сделавшись преемником отцовской власти, проходил из Армении через Хоны, он вошел здесь в храм Архангела и принял благословение от руки этого архиерея, как от человека, который своими добродетелями приобрел известность и о котором все говорили. Некоторые из питающихся от алтаря, и притом люди очень умные, недоумевали, будет ли Мануил, бывший в это время молодым человеком и имевший на бороде только пух, в состоянии управлять всем царством, которое нуждается в муже, поседевшем в думах и обросшем бородой, и одержит ли он еще верх над братом Исааком, который имеет больше прав на власть и заседает в столице. Чтобы разрешить их недоумение и открыть им то, о чем они сомневались, этот великий муж и поистине Божий человек сказал: «Поверьте, этот юноша и царством управит и брат ему покорится, потому что так определено и пре-{282}дустановлено Богом. А чтобы вы знали и то, о чем вовсе меня не спрашивали, я скажу, что он проживет несколько больше, чем его дед, разумею его прародителя, римского императора Алексея, но при конце своей жизни впадет в безумие». Это предсказание было известно как многим другим, так и мне, историку Никите, потому что предсказатель был моим воспреемником от божественного крещения. А какое будет безумие и в чем будет состоять, этого никто из знавших пророчество не мог точно, отгадать. Одни относили предсказание к помешательству на деньгах, а другие привязывали к какой-либо другой телесной слабости. Когда же был поднят спор о только что упомянутом догмате и царь сначала безрассудно настаивал на том, чтобы был признан истинным Богом Магометов бог-олосфирос, и не рожденный и не родивший, все начали говорить, что предсказание исполнилось, потому что это мнение, как совершенно противоположное истине, бесспорно, есть настоящее и самое худшее безумие.

Припадки болезни начались у царя перед месяцем мартом, в 1-й индиктион, когда происходили споры относительно догмата. Эти споры прекратились в месяце мае, а император скончался в сентябре, не устроив ничего как следует относительно царства. Он медлил распоряжением и указанием того, что должно быть после его смерти, потому что никак не хотел верить близости кончины и утверждал, будто хорошо знает, что ему остается прожить {283} еще четырнадцать лет. Это он сказал даже самому патриарху, мудрому и блаженнейшему Феодосию, когда тот советовал ему отечески позаботиться о делах царства, пока еще есть время и силы подумать о том, и избрать человека, который бы имел усердное попечение о наследнике власти, мальчике, еще не пришедшем в возраст, верно охранял царицу и заботился о ней, как о матери. Но зловреднейшие обманщики звездочеты не боялись уверять, что царь скоро от болезни оправится и займется, говоря их языком, любовными делами, и бесстыдно утверждали, что он обратит в развалины иноплеменные города. Что еще страннее, эти люди, любящие болтать и привыкшие лгать, скорее чревовещатели, чем звездонаблюдатели, предсказывали еще сотрясение Вселенной, сближение и столкновение величайших звезд, порывы страшных ветров и почти всеобщее изменение стихий. И не только они исчисляли годы и месяцы, высчитывали недели, в которые это будет, и определительно объявляли о том царю, но точно определяли самые дни и, не стыдясь, указывали час и минуту, как будто бы ясно знали то, что Отец положил в своей власти и о чем Спаситель запретил спрашивать ученикам. Поэтому не только сам царь отыскивал и приготовлял для житья пещеры и убежища, недоступные для ветров, и приказывал вынуть стекла в царских дворцах, чтобы предохранить их от разрушительного действия ветров, но и все те, которые принад-{284}лежали к числу его слуг и родственников и старались польстить ему, ревностно занимались тем же; одни, подобно муравьям, рыли землю, другие приготовляли палатки, натягивали втрое скрученные веревки и заостряли колья длиной в локоть, чтобы непоколебимо утвердить палатки. Между тем болезнь царя, как я сказал, усиливалась, и он, неблагоразумно употребив ванну, еще более после этого удостоверился, что его надежды на продолжение жизни исчезают, словно буквы на воде, и что приближается неизбежный предел жизни. Тогда он поговорил немного с окружавшими его о сыне Алексее, прерывая слова рыданиями, потому что предвидел, что случится после его смерти. Затем по предложению патриарха подписал краткую грамоту, в которой свидетельствовал, что он совершенно переменил свое мнение касательно звездочетства. Наконец, приложив руку к артерии и испытав биение пульса, он глубоко вздохнул и, ударив себя рукой по лядвее, потребовал монашеского платья. При этом слове поднялась, как обыкновенно бывает, суматоха; и так как готовой духовной одежды не было, то окружавшие царя, отыскав где-то черную ветхую мантию, снимают с самодержца роскошные царские одежды, одевают его в грубое платье подвижников Божиих и, надев на него божественный шлем и честные латы, преображают в духовного воина и сопричисляют к воинству небесного вождя. Мантия, не достигая до ног и не покрывая всего его богатырского те-{285}ла, оставляла открытыми голени, так что никто из зрителей не мог удержаться от слез, помышляя о человеческой немощи и о ничтожестве при конце жизни нашего тела, которое у нас, как раковина, обнимает душу и срастается с ней. Так он оставил жизнь и царство, процарствовав тридцать восемь лет без трех месяцев. На это продолжение его царствования, я думаю, намекало одно древнейшее предсказание, которое читается так: «Но попадешь ты в ловушку, которая поставлена на самом конце слова», потому что последний слог имени Мануила (??) означает число тридцать восемь. Царь был погребен сбоку при входе в храм монастыря Пантократора, не в самом храме, но в Ирое*, около него. Стена храма здесь выведена аркой, и около гробницы открывается широкий вход. Гробница сделана из камня, который отливает черным цветом и представляет собой что-то унылое; камень разделяется на семь возвышений. Недалеко от гробницы лежит на пьедестале и принимает поклонение красный камень величиной в рост человеческий, прежде находившийся в храме города Ефеса. Говорят, что это тот самый камень, на котором Христос по снятии с креста был повит плащаницей и умащен смирной. Царь перевез его оттуда; и, возложив на свой хребет,— так как {286} то был камень, на котором лежало божественное тело, соделавшееся тем же, чем был помазавший,— перенес его от Вуколеоновой пристани до самого храма, находящегося в башне большого дворца. Но потом, спустя немного времени после кончины царя, и этот камень был взят из дворца и перенесен сюда, думаю для того, чтобы громко и ясно провозглашал, сколько деяний совершил и как трудился тот, кто лежит теперь безмолвно в могиле. {287}

Царствование Алексея Порфирородного,

сына царя Мануила

1. Так-то кончилась жизнь царя Мануила Комнина. После него начинает царствовать сын его Алексей, еще не вполне достигший юношеского возраста, но имевший еще нужду в дядьках и няньке. Поэтому дела римлян шли дурно и не так как должно, даже хуже, чем когда Фаэтон, взошедши на отцовскую обложенную золотом колесницу, взялся пройти между небесными жезлами. Сам государь, по незрелости возраста и по недостатку благоразумия, не обращал никакого внимания на свои обязанности; занятый единственно пустыми удовольствиями и не совсем еще умевший отличать горе от радости, он забавлялся только травлями и конскими скачками, проводя время с молодыми товарищами своих игр и развивая в себе самые дурные привычки. А те, которые при отце были ему друзьями или находились в каком-нибудь родстве с ним, занятые другими делами, нисколько не заботились о том, чтобы дать ему возможно лучшее воспитание и образование, и не обращали никакого внимания на расстройство общественных дел. Одни из них были влюбле-{288}ны в царицу и очень явно ухаживали за ней; добиваясь взаимной любви от нее, они с искусством Венеры завивали себе волосы, ребячески намащались благовониями, подобно женщинам, украшались ожерельями из дорогих камней и смотрели на нее во все глаза. Другие, люди жадные до денег и народные грабители, обкрадывали казну; они без всякой бережливости тратили назначенные в расход суммы и придумывали новые расходы, чтобы через то мешок, вчера пустой и тощий, сегодня наполнить и битком набить. А иные, имея виды на царство, все направляли к этой своей цели. Как бы в отсутствие бдительного и строгого наставника, все пришло в беспорядок, потому что каждый преследовал свою цель и все друг другу противодействовали, или, как бы по отнятии прочного и твердого столпа, все пошатнулось в противоположную сторону. Люди, которые имели тогда особенно большую силу и находились в родственных связях с царем, не признавали равенства прав на должности и почести, и потому заботы об общественных делах были покинуты, собрания и советы прекратились. Между тем протосеваст и протовестиарий Алексей Комнин, который по отцу был племянником царя Мануила, совершенно овладел матерью царя-отрока, часто проводил с ней время и усилился больше всех других. Все это возбуждало крайнюю досаду в людях, которые принадлежали к тому же дому, пользовались при царе Мануиле одинаковой с Алексеем властью и были {289} украшены величайшими почестями. Некоторые же из них видели уже и зарождение тирании и смотрели с подозрением на протосеваста, опасаясь не столько того, чтобы не потерпел чего-нибудь неприятного царь Алексей, сколько того, чтобы их самих не схватили. Потому, выжидая, что будет, они заботились лишь о своей безопасности, не думая о других. Действительно, молва уже ходила и громко говорила, что Алексей, сделавшись почти неразлучным и согласившись с матерью царя, привлекает к себе многих дружбой и деньгами, замышляет свергнуть царя с престола и рассчитывает сам сделаться обладателем как его царства, так и родительницы. А когда, таким образом, все в царском дворце было исполнено смут и всякого рода тревог, то и в самих государственных делах можно было видеть то, что говорится в сказке о драконе, который бедствовал оттого, что управлялся в своих движениях глухой и слепой частью — хвостом. Теперь исполнялось и предзнаменование, которое случилось при конце жизни самодержца Мануила. Одна женщина, жившая близ Пропонтиды, родила дитя мужского пола, у которого все члены были чрезвычайно малы, а голова на плечах необыкновенно велика и огромна. Полагали, что это было предзнаменованием многоначалия, от которого рождается безначалие.

2. Между тем Андроник Комнин, двоюродный брат царя Мануила, о котором приходилось весьма часто говорить в истории этого {290} царя и который жил тогда в Энее*, услышав о смерти Мануила и узнав о придворных смутах, возымел прежнюю страсть к тирании. Но мы пока не будем говорить об этом, а, следуя порядку, начнем историю этого человека с того, с чего приличнее ее начать по связи событий, чтобы не опустить ничего, достойного внимания. Этот Андроник, чтобы не попасть в руки Мануила, обрек себя на постоянное бегство и, побывав во многих городах и увидев много иноземных крепостей, остановился наконец, как мы сказали, у Салтуха: это был топарх, владевший соседней с Халдеей страной, которая в старину платила дань римлянам, а тогда находилась во власти у турков и усвоила себе их нравы. Заняв с согласия Салтуха одну крепость и присоединив к тем средствам защиты, которые даны ей от природы, и искусственные укрепления, он жил здесь вместе с Феодорой Комниной, которая сопутствовала ему в странствованиях и в изгнании и незаконно разделяла с ним ложе. Она была дочерью севастократора Исаака, а Исаак и Андроник — оба родились от родных братьев. Так как самодержец Мануил не мог схватить Андроника, который постоянно ускользал от него, как Юнона от Иксиона, то он стал стараться захватить, как Облако**, по крайней {291} мере племянницу Феодору. А достигши этой цели при помощи тогдашнего владетеля над Трапезунтом Никифора Палеолога, он спустя немного времени привлекает к себе и самого Андроника, которого, как приманка, притягивала Феодора. Увлекаемый страстной любовью к ней и немало также снедаемый пламенной привязанностью к детям, рожденным от Феодоры, Андроник, отправив к царю послов, просит прощения во всех своих дурных поступках и удостоверения того, что по своем прибытии не потерпит никакой неприятности. Царь согласился на то и другое без всякой коварной мысли, и через несколько времени Андроник является. Как человек ловкий и способный на все плутовские проделки, он надел себе на шею тяжелую железную цепь, которая опускалась до самых пят, и скрыл ее под одеждой, чтобы до времени не заметили ее ни царь, ни окружавшие престол его. Получив дозволение войти и представиться самодержцу, он, как только показался ему на глаза, тотчас же растянулся на полу во всю длину своего огромного роста, выставил напоказ цепь и, со слезами на глазах, пламенно и трогательно просил прощения во всем, чем оскорбил царя. Царь, изумленный этим зрелищем, прослезился сам и приказал поднять Андроника, но он уверял, что не встанет с пола, пока кто-нибудь из предстоящих по приказанию царя не протащит его за цепь по ступеням престола и не повергнет {292} перед царским седалищем. Как просил Андроник, так и было сделано. А исполнил это дело Исаак Ангел, который впоследствии лишил Андроника власти,— событие, которому нельзя не удивляться и которое едва ли можно объяснить бессмысленным стечением обстоятельств или простым случаем. Вследствие этого Андроник был тогда принят блистательнейшим образом и удостоился великолепного угощения, какое прилично такому человеку, возвратившемуся после долговременного отсутствия. Потом его препроводили в Эней с тем, чтобы он, поселившись там на жительство, успокоился от долговременного странствования и отдохнул после многолетней бродячей жизни. И Мануил и Андроник знали, что пребывание в одном и том же месте снова приведет их к прежним столкновениям, потому что никогда не утихнет зависть и не успокоятся люди, у которых вся забота состоит в том, чтобы доносами заискивать милости у властителей и клеветами на других увеличивать свою собственную силу и достигать больших почестей.

3. Таким образом, Андроник находился вдали от Зевса и его громов и только в том отношении влачил не прежнюю бедственную жизнь, что не скитался за римскими границами и обильно пользовался царскими дарами. Здесь-то проживая, услышал он, что царь Алексей забавляется конскими скачками и исключительно занят детскими играми, а его знатные воспита-{293}тели, одни, подобно пчелам, часто летают в провинции и, как мед, собирают деньги; другие, подобно козлам, охотникам до молодых ветвей, скрытно желают царского скипетра и непрерывно его домогаются, а иные, подобно свиньям, тучнеют от самых грязных доходов, о славе и пользе общего отечества не хотят и подумать, но валяются в грязи нечистых дел и, как свиньи, склоняются ко всякой гадости. Поэтому он стал придумывать и тщательно изыскивать средства, как бы под благовидным предлогом захватить себе царство. Перебрав множество планов и обдумав все способы, он наконец хватается за присяжный лист, по которому он клялся Мануилу и сыну его Алексею. Здесь он нашел, между прочим, и следующие слова, которые нужно привести буквально, так, как они читались, без всякой перемены — именно: «И если я увижу, или узнаю, или услышу что-либо такое, что клонится к вашему бесчестию и ко вреду для вашего венца, то и вам дам о том знать, и сам, сколь мне возможно, буду тому противодействовать». Эти слова вполне годились для присвоения власти, которой он давно сильно домогался, как человек с гордым характером и с душой властолюбивой. Поэтому он привязался к ним, как мухи привязываются к ранам, и стал посылать письма за письмами и к племяннику и царю Алексею, и к Феодосию, который украшал собой самую высокую святительскую кафедру, и ко всем другим лицам, в которых {294} оставалась еще искра любви к умершему царю Мануилу. В своих письмах он преувеличивал дурные слухи, распространяемые молвой, и выказывал притворное негодование на то, что протосеваст не лишен власти и не поставлен в более скромное положение как по той причине, что отсюда возникает и уже явно грозит царю Алексею очевидная гибель, так и по причине крайне непристойных и неприятных слухов, которые разглашаются уже со стен, рассказываются при дверях народных властителей и распространяются по всему миру. И обо всем этом он говорил и писал с необыкновенной убедительностью и увлекательностью: он был как едва ли кто другой опытен в словесных науках, и послания духовного витии Павла были у него постоянно на устах. Оттого все соглашались с его мыслями и склонялись на его сторону, считая его единственным человеком, который предан интересам римлян и, вследствие долговременной и многолетней опытности, соединяет в себе лучшие качества. Сам он между тем, оставив Эней, направляется к столице, разглашая всюду, куда ни приходил, о своей присяге и рассказывая всем, кто ни спрашивал, о причине своего движения. Около него стали собираться и без умолку кричали, как галки около парящего в облаках орла с кривыми когтями, все, желавшие нового порядка вещей, и охотно верили давнишней молве, которая предвещала, что Андроник будет некогда царствовать. Таким образом, он вступил в {295} пределы Пафлагонии и всюду был принимаем с величайшими почестями как спаситель, идущий по внушению Божию.

4. Что же касается протосеваста Алексея, он,— гордясь своей силой и злоупотребляя властью государыни, распространял свое влияние, подобно ядовитому и страшному дракону, на все вообще дела. Без него не делалось ничего. Если же кому и случалось сделать что-нибудь тайно от него, или упросив царицу, или испросив что-либо при благоприятном случае у царя, когда тот играл в орехи или забавлялся бросанием камешков, то и это не проходило мимо его глаз. Он нашел средство достичь того, что и все, сделанное другими, приходило к нему же, подобно волнам в водовороте,— испросив у царя повеление, чтобы грамоты, подписанные царской рукой, не иначе считались имеющими силу, как только в том случае, если наперед они будут представлены Алексею и он своей рукой сделает на них надпись темно-зелеными чернилами: «Смотрено». Поэтому он всем управлял и распоряжался по своему произволу, и те деньги, которые собрали прежние цари из рода Комниных, и собрали с большим трудом и, даже можно сказать, отнимая последнее у нищих, эти деньги достались на расточение протосевасту и царице. Теперь явно сбывалось изречение Архилоха, который говорит, что в утробу развратной женщины часто течет то, что собрано долговременным и тяжким трудом. Поэтому весь город обращал взоры к Андронику и {296} его прибытия ожидали, как светильника во мраке и как лучезарной звезды. Тогдашние вельможи, через тайно посылаемые письма, убеждали его поспешить прибытием, уверяя, что никто не будет противодействовать ему, никто не станет противиться даже тени его, но все примут его с распростертыми объятиями и радостно раскроют перед ним свои сердца. Особенно же его ободряли и побуждали смело идти к ним порфирородная Мария, сестра царя Алексея по отцу, но от другой матери, и ее муж, кесарь, происходивший из Италии. Она крайне досадовала, что отцовское царство присваивает себе протосеваст; к тому же она была женщина смелая и мужественная, питавшая естественную ненависть к мачехе и не терпевшая, что кто-нибудь был выше ее и чтобы ее считали за соперницу. Поэтому она письмами, словно шпорами, раздражала Андроника, как коня, который стоит за оградой и рвется на ристалище, хотя через это делала зло себе и ускоряла собственную гибель. В то же время, не имея сил скрыть свою ненависть к протосевасту, она явно ему противодействовала и не упускала ничего, что клонилось к его гибели. Склонив на свою сторону тех из своих родственников, о которых верно знала, что они расположены к Андронику и питают неприязнь к протосевасту, именно: Алексея Комнина, незаконнорожденного сына царя Мануила; Андроника Лапарду; двух сыновей Андроника, Иоанна и Мануила; городско-{297}го епарха* Иоанна Каматира и многих других — она составила заговор и, утвердив клятвой верность к царю и брату, определила смерть протосевасту и только выжидала благоприятного случая умертвить его. Полагая, что задуманное дело удобно исполнить во время выхода протосеваста вместе с царем в Вафириакс для празднования памяти мученика Феодора в субботу на первой неделе Великого поста, она подготовила все для исполнения своего замысла и подговорила убийц, которые должны были обнажить смертоносное оружие против врага; но по какому-то случаю не успела в своем намерении. И замысел и заговор спустя немного времени были открыты. Тогда все заговорщики были представлены перед царским судилищем, сделано исследование их преступления,— впрочем, только для вида, но не на деле, потому что тотчас же последовало осуждение,— и они, как безгласные рыбы, отведены были в тюрьму, не получив даже позволения защитить свои намерения.

5. А сама порфирородная с мужем кесарем прибегает в Великую церковь и объявляет, что ищет убежища от мачехи, которая питает к ней непримиримую вражду, и от ее жестокого любовника. Этим она не только возбудила жалость в патриархе и во всех, служащих внутри священной ограды, но и многих из собравшегося народа и черни так расположила к себе и тронула, что они чуть не пла-{298}кали о ней. Ободренная участием народа, а частью и сама возбудив к восстанию бедную толпу раздачей медных статиров, она пренебрегла тем, что обыкновенно даруется ищущим спасения в убежищах, и когда ей предлагали прощение в преступлениях, в которых она была уличена, не только не хотела ничего слушать, но требовала, чтобы ее соумышленники были подвергнуты вторичному суду и освобождены из заключения. Не соглашаясь ни под каким видом на то, чтобы протосеваст управлял общественными делами, она всячески унижала его и говорила, что он заходит за пределы дозволенного, отваживается на дела, совершенно беззаконные, и тем кладет пятно на ее род. Затем, мало-помалу увеличивая свои требования, она стала настаивать, чтобы Алексей был выгнан и из дворца и, как терние, выросшее около благородного растения, был исторгнут с корнем и истреблен, потому что это терние, разросшись, задушит, как пшеницу, самодержца. Очевидно, она желала того, что не могло исполниться: Алексей, однажды приросши к царским чертогам, как полип к камням, и распустив кругом свои цепкие волокна, отнюдь не думал отсюда выходить. Между тем царь и брат — говоря о царе, я разумею приказания протосеваста и царицы матери — грозил сестре кесариссе, что, если она добровольно не оставит святилища, ее возьмут и выведут из храма насильно. Но она отвечала, что никогда не выйдет по доброй воле, и, опасаясь, чтобы ее не {299} схватили, приставила к храму стражей, заняла все входы часовыми и обратила дом молитвы в пещеру разбойников или в сильную, неприступную и неодолимую крепость. Затем, простираясь все далее и далее по своему дурному и предосудительному пути, она собирает себе на помощь и войско и обращает божественную ограду в лагерь. Именно она созвала тяжеловооруженных итальянцев, вооружила мужественных восточных ивиров, прибывших в город по делам торговым, и привлекла на свою сторону вооруженную римскую фалангу. Она не слушала никого, кто склонял ее к миру, не уважив и самого патриарха, который с жаром на том настаивал и предлагал весьма дельные советы, как ей поступить, и часто даже с гневом бранил ее. И во всех других городах народная толпа бывает неразумна и чрезвычайно необузданна в своих стремлениях; но в Константинополе больше чем где-нибудь эта толпа склонна к возмущениям, отличается дерзостью и любовью к кривым путям, и это потому, что она состоит из разноплеменных народов и от занятия разного рода ремеслами теряет, можно сказать, здравый смысл. И так как худшее обыкновенно и всегда берет перевес и между многими незрелыми ягодами с трудом можно найти и одну спелую, то эта толпа и не по разумному убеждению домогается чего-либо, и неохотно отступает от своих незаконных требований. Иногда возбужденная к восстанию одним лишь слухом, она бывает {300} яростнее огня, с радостью идет на мечи и упорно противится, подобно скалам и утесам; а иногда бывает крайне боязлива, трепещет при всяком шуме и дозволяет всякому желающему попирать себя ногами, так что справедливо упрекают ее в непостоянстве и крайней переменчивости. Оттого-то сброд людей, населяющих город Константина, ни сам для себя никогда не придумал и не сделал ничего хорошего, ни других не слушал, когда кто и хотел ввести какую-нибудь общеполезную и благотворительную меру. Всегда действуя противоположно тем городам, которые наслаждаются благоденствием, эти люди все, что приносит им земля и море, без всякой пользы для себя передают и пересылают в другие, иноплеменные города. А неуважение к властям они удержали за собой, как врожденное им зло; ибо, кого сегодня превозносят, как законного властителя, того на другой день поносят, как злодея, в том и другом случае, очевидно, действуя не по разумному убеждению, а по глупости и легкомыслию.

6. Поэтому-то и теперь начались у них сходки и стали составляться собрания. Первоначально они дозволяли себе только свободные речи, именно жалели о порфирородной Марии, говоря, что она страдает незаслуженно, кричали против протосеваста, как против человека, который благоденствует не по достоинству и злоупотребляет своим счастьем, и негодовали на мать царя. Но потом, мало-помалу увлекаясь {301} далее, они дошли до явного возмущения, и когда один священник вынес на площадь изображение Христа Спасителя, другой явился с крестом, носимым на плечах, еще один с развевающимся священным знаменем,— к ним, как к молоку мухи, налетели мятежники. Все, как бы условившись заранее, выражали шумные благожелания царю и в то же время — как это обыкновенно бывает у мятежников, которые начинают всегда прекрасно, но оканчивают бунтом,— протосеваста и государыню осыпали проклятиями. И это делали они, собираясь не в одном только Милионе*, но они приходили и в самый цирк и здесь, заняв полукружие и став в виду императорского дворца, дозволяли себе те же мерзости. Все это, продолжаясь несколько дней, волновало народ и побуждало его к мятежу. Наконец чернь взбунтовалась и бросилась грабить и разрушать прекраснейшие дома, принадлежавшие людям, к которым особенно расположены были протосеваст и государыня. В том числе был и чрезвычайно красивый дом Феодора Пантехна, городского епарха и начальника над царским казнохранилищем, облеченного высшей судебной властью. Сам он только бегством спас свою жизнь, а все его имение было разграблено. Мятежники не пощадили даже публичных актов, {302} в которых изложены были права граждан, утвержденные прежними царями, и которые в обществе были полезны для всех или по крайней мере для весьма многих, между тем как прибыль от присвоения их была ничтожна и не простиралась даже и настолько, чтобы эта пьяная чернь могла за них напиться. Протосеваст и его приверженцы, видя, что зло постоянно увеличивается, собрали совет и рассуждали о мерах к прекращению мятежа. И так как они видели, что кесарисса Мария ни в коем случае не думает отказаться от своих намерений и нисколько не уменьшает своих чрезмерных притязаний, то решились идти против нее войной и выгнать ее из божественного храма, как бы из какой-нибудь крепости. Созвав поэтому немалое количество войска из восточных и западных легионов и собрав его в большой дворец, как бы в один лагерь, они стали выбирать место, с которого удобнее можно было бы напасть на находившихся в храме. Ибо и кесарисса приготовилась уже к отпору, желая борьбой решить свою участь. Защитники ее разрушили с этой целью все здания, которые по Августеону** примыкали к Великому храму, и {303} взошли на большую арку, находившуюся в Милионе, чтобы отсюда отражать царские войска. Равным образом они заняли и охраняли и храм, посвященный Алексию и соединенный с площадью Августеона. А царские войска, поспешно выступив из большого дворца на рассвете в субботу, второго числа месяца мая, 15-го индиктиона, сначала вступили в храм Иоанна Богослова, так называемый Дииппиев*, под начальством некоего армянина Савватия; потом взошли на крышу храма и подняли шумные восклицания. Когда наступило время сражения,— было около, третьего часа дня, и Августеонская площадь была чрезвычайно набита народом,— эти воины, сражаясь с высоты и бросая стрелы сверху вниз, как бы молнии, наносили немалый вред защитникам кесариссы, которые сражались с высоты Милионской арки и из храма Алексия. Когда же вышли из дворца еще другие отряды хорошо вооруженного войска и заняли дороги и все узкие проходы, ведущие к Великому храму, то и народ не мог уже более стекаться на помощь кесариссе, так как для всех доступ прегражден был оружием, и те из ее защитников, которые вышли из храма и, пройдя площадь Августеона, вступили в бой с царскими войсками на улицах, принужденные сражаться против превосходящего числа, явно стали утомляться и мало-помалу теряли отвагу. Таким-{304}то образом началось открытое сражение и завязался жестокий бой: то бросали стрелы, то начиналась рукопашная схватка, и с обеих сторон слышны были и стоны падающих, и восклицания поражающих. До самого полдня сражение было нерешительно и победа оставалась сомнительной, колебля весы счастья равномерно на стороны обоих войск и то склоняя перевес на одну сторону, то опять на другую. Но после полудня победа очевидно склонилась на сторону царских войск. Отразив своих противников, вышедших из храма, и вытеснив из улиц, они заперли их внутри Августеона. Когда же эти были таким образом стеснены, тогда обратились в бегство и стоявшие на арках Милиона, а равно и те, которые сражались из храма Алексия. Заняв эти места, царское войско водрузило на верху арок знамена с изображением царей, а ворота Августеона разрушило секирами и молотками. Теперь защитники кесариссы не могли уже сопротивляться: поражаемые сверху теми, которые взошли на арки, они в то же время жестоко страдали и в рукопашных схватках с солдатами, которые ворвались на площадь. Они стали мало-помалу уходить, пользуясь небольшим прикрытием со стороны римлян, которые, заняв выходящий на Августеон андрон, называемый Макроном, и смежный с Августеоном дом Фомаита, бросали в защиту их сверху камни и пускали стрелы. Наконец, теснимые со всех сторон, они оставляют Августеонскую площадь и входят в преддверие храма св. Софии, где ис-{305}кусной мозаической работой изображен во весь рост первейший и славнейший из предстоящих Богу Архангелов Михаил, с обнаженным мечом, как бы приставленный страж святилища. После сего ни царские войска не могли идти далее, опасаясь тесных проходов храма, ни усердные защитники кесариссы не выходили оттуда на сражение.

7. Между тем кесарь и сам патриарх были в тревоге: один боялся за себя и свою супругу, чтобы не попасть бесславно в руки неприятелей, другой опасался, как бы враги не ворвались внутрь самого святилища, как бы скверными ногами не попрали священного помоста и нечистыми руками, с которых каплет еще не застывшая кровь, не разграбили всесвятых приношений. Облачившись в святительскую одежду и взяв в руки Евангелие, патриарх сошел в притвор храма, в который собрались бежавшие защитники кесариссы и который называется протекдикием. А кесарь, созвав тяжеловооруженных воинов, которые охраняли церковные входы, и всех, окружавших его и бывших еще со свежими силами латинских копьеносцев, а равно и домашних слуг своей жены, всего числом до полутораста человек, стал на одном возвышенном подножии, какое отыскалось в Макроне, и, окружив себя этими готовыми к битве людьми, сказал следующую речь: «Не против единоплеменников и единоверных, а против врагов креста следовало бы снаряжаться в эти воинские доспехи и вооружать руки ме-{306}чами. Но так как люди, дурно управляющие римским царством, отняли у нас к этому возможность и заставили нас невольно, против нашего желания, изощрить наши копья против них, то выступим без страха против нападающих на нас, не будем думать, что они единоверцы нам и наши соотечественники, но отомстим им, во-первых, как врагам Бога, во святилище которого они бесстыдно врываются, а потом и как нашим собственным неприятелям. Это мщение совершенно безукоризненно. Ибо мы решительно ничего не сделали против них и отнюдь не поднимали против них оружия, а они бессовестно преследуют нас, как каких-нибудь уголовных преступников и негодяев, бесчестно нападают на лежащих и, между тем как мы ищем защиты у Бога, хотят исторгнуть нас из этого храма. Не так следовало поступать им как потому, что они не могут упрекнуть нас ни в чем недостойном, так и потому, что крайнее безумие — решительно осуждать или преследовать с оружием в руках, словно злодеев, тех, которые прибегают к Богу, призывая его в посредники и решители споров. Итак, не должно считать делом беззаконным, когда кто сражается, чтобы защитить самого себя, и наносимый удар старается обратить на того, кто поражает его; не должно щадить и единоплеменника, когда он нападает с мечом в руках и покушается на жизнь; нет, всякий враждующий должен считаться врагом и всякий, предпринимающий убийство, должен пасть. Притом {307} мы угодим и Богу, если отразим скверноубийц от сего святилища, если противосстанем этим алчным, как видите, грабителям святыни, готовым расхитить ее. Если бы это было не так, если бы они полагали различие между обыкновенным и священным, то, конечно, давно уже, как победители, оставили бы желание ворваться во внутреннейшую часть храма. Но они до того бесстыдны, что не только задумали ограбить наше имущество, но, как безумные, хотят присвоить и Божие. Но, клянусь Распятым на кресте и этим копьем, не удастся им довести до конца своих замыслов, и Божие достояние будет сохранено неприкосновенным от их скверных рук, и мы сами не будем ограблены». Сказав эти и подобные слова, он сошел в преддверие храма, где, как я сказал, стоит с обнаженным мечом начальник вышних и божественных чинов Михаил, а за ним, как за своим вождем, последовали все другие, вооруженные щитами, с обоюдоострыми мечами в руках, точь-в-точь медные статуи. Поставив там всех в боевой порядок и оградившись крестным знамением, кесарь первым выступил вперед. Занимавшие Августеонскую площадь испугались при самом первом натиске кесаря и бросились из ее выходов, давя друг друга, причем многие из царского отряда были ранены, а один и убит, быв пронзен мечом. После этого кесарь опять возвратился туда же, откуда вышел, а царские войска не осмеливались уже войти на площадь, но ограничились {308} только тем, что, издали бросали стрелы. Когда же день стал склоняться уже к вечеру, сражающиеся, утомившись, прекратили действие. Между тем и патриарх послал к государыне своего чиновника, который оттого, что ходит во дворец, передает царям желания патриарха и приносит оттуда ответы,— получил название палатина. Прежде всего патриарх грозил царице гневом Божиим, от которого ничто не может укрыться и который в одно мгновение усматривает всякое беззаконие, где бы оно ни совершалось, а потом передал слова кесариссы касательно заключения мира. Вследствие этого, для разрешения неприятностей между обеими сторонами, являются великий вождь Андроник Контостефан, великий этериарх* Иоанн Дука и многие другие сановники знатного происхождения, облеченные высшими достоинствами. Но на этот раз враждующие прекратили сражение скорее вследствие наступления ночи, чем в надежде на примирение. На следующий день они опять готовы были начать бой. Но так как снова {309} явились те же лица и не только обещали кесариссе и ее мужу, подтвердив свое обещание клятвой, что они не потерпят ничего неприятного ни от брата и царя, ни от мачехи-государыни, ни от протосеваста Алексея и не лишатся принадлежащего им достоинства, но в то же время объявили амнистию и тем, которые передались на их сторону и были в числе их поборников, то другого сражения уже не было. Все разошлись тотчас же по окончании клятвенных обещаний и по заключении мирного договора; а по наступлении ночи и кесарь со своей супругой вышли из храма и отправились в большой дворец, в котором тогда жили царственные особы.

8. Таков-то был исход этого дела кесаря, и от таких-то причин возгорелась эта постыдная война, навлекшая на нас прощение Божие за оскорбление святыни. Я не оправдываю и искавшую в храме убежища кесариссу, потому что она покусилась на преступные дела и возмутила общественное спокойствие. Но, конечно, никто не назовет невинными и тех, которые, оставив без всякого внимания ее просьбу, завели недобрую ссору и вследствие того дом молитвы наполнили кровавым убийством. Если римский полководец Тит, некогда обложивший Иерусалим лагерем, так щадил Соломонов храм и столько заботился о его сохранении, что лучше решился подвергаться нападению и терпеть урон в собственном войске со стороны иудейского ополчения, которое производило вылазки из храма, чем предпринять что-либо богопротив-{310}ное в отношении к этому великолепному и чудному зданию; если так, говорю, поступил человек, не знавший того Бога, храм которого он уважал, но неразумно воздававший почтение богам, не сотворившим неба, то какой чести не должны были бы оказать богобоязненные христиане этому прекраснейшему, этому божественному храму, поистине созданию рук Божиих, делу неподражаемому и первому и последнему по красоте, представляющему собой на земле точно свод небесный!

Протосеваст питал непримиримую злобу на патриарха Феодосия за то, что тот явно противился его замыслам и мешал его намерениям. Поэтому он еще и прежде вооружил против него многих епископов, подкупив их золотом и угощениями, и, несмотря на его отсутствие, присудил его к низложению за то, что будто бы он принял сторону кесариссы во время ее восстания против царя и дозволил ей из храма, как бы из какого укрепления, бунтовать с оружием в руках, возбуждать безумный и безрассудный мятеж. Может быть даже, он успел бы с бесчестьем и низложить его с патриаршего престола, если бы всеми мерами не противодействовала этому кесарисса. С одной стороны, она не давала протосевасту времени заняться низведением этого патриарха и возведением на его место нового, а с другой — тщательно стерегла и самого святейшего отца, чтобы он, отказавшись от дел, тайно не удалился на покой в построенный им монастырь на {311} острове Теревинфе и через то не сделался виновником ее погибели, так как ее тотчас же исторгли бы из храма и подвергли бы жестокой казни. Точно так же и теперь, воспользовавшись благоприятным временем для удовлетворения своего гнева, протосеваст выгнал преподобного отца из его священных палат и послал в заточение в Пантепоптов монастырь. И много придумывал он средств, много составлял планов, совещался с самыми негодными людьми между тогдашними членами сената, советовался с теми из служителей алтаря, которые не боятся ни кары Божией, ни суда человеческого,— чтобы под благовидным и приличным предлогом свергнуть сего святителя. Но он не мог достигнуть своей цели сколько потому, что в патриархе не нашлось решительно ничего, что дало бы основательный повод к низложению, столько же и потому, что государыня и очень многие, или даже почти все царские родственники, чрезвычайно уважали этого мужа. Тогда этот коварный змей поневоле перестал извиваться и, проглотив назад яд, который приготовил изрыгнуть на святого мужа, согласился и сам возвратить патриарха на прежний престол. Когда наступил день, назначенный для возвращения, все государственные сановники, все к добру расположенные служители алтаря и все городское народонаселение, стекшись к святой обители, составили для патриарха блистательную процессию, окропляя улицы духами и наполняя воздух благовонием индийских растений и ду-{312}шистых ароматов. Процессия была до того многолюдна, что тот, для кого она была устроена, едва только глубоким вечером вступил в великий храм Премудрости Божией, тогда как из Пантепоптова монастыря вышел на рассвете. И такой стыд покрыл лица архиереев, признавших его виновным, что они не только избегали многолюдных дорог, сознавая свою несправедливость к архипастырю и вследствие того свое крайне смешное положение, но даже рады были бы и смерти. Так это было.

9. Между тем Андроник, которому так пламенно хотелось власти и которого надежды поддерживались частыми письмами, издалека прилетавшими к нему, как уже мной сказано, от знаменитых особ, получил, наконец, самые верные сведения обо всем, что делается во дворце, от дочери своей Марии, которая бежала к нему, гордясь быть дочерью такого отца. Приятные вести, которые он услышал от нее, подстрекнули его, как подстрекают шпоры бегового коня. Оставив пределы пафлагонские, он приходит в понтийскую Ираклию, а оттуда отправляется далее и всюду разного рода хитростями, притворством и изворотливым умом склоняет на свою сторону и привлекает всех, встречающихся на пути. Да и кто мог родиться таким твердокаменным или заковать свое сердце, как железную наковальню, чтобы не тронуться ручьями слез Андроника, чтобы не очароваться вкрадчивостью речей, которые лились у него, как мутный поток, и которые он рас-{313}точал с такой же хитростью, как и увлекательностью, выставляя на вид ревность свою ко благу и притворно вступаясь за свободу царя? Впрочем, и протосеваст со своей стороны не оставлял этого совершенно без внимания, хотя и был человек крайне женоподобный. Он не только утро проводил в беспробудном сне, но и большую часть дня употреблял на то же и, чтобы вожделенный для других свет солнца не заставил его открыть свои глаза, завешивал спальню плотными занавесами и скрывался во тьме. Если надобно сказать всю правду, он любил ночные пирушки и разгонял ночной мрак искусственным светом, а когда солнце появлялось на востоке горизонта, подобно диким зверям, ложился в постель и укрывался от света коврами и покрывалами. Он занимался чисткой гнилых своих зубов, замазывал смолой те из них, которые искрошились от времени, был изнежен и ленив и при всем том умел привязать к себе большую часть тогдашних благороднейших мужей. В этом случае помогло ему и покровительство или, вернее сказать, непобедимое посредничество матери царя, которая своими светлыми взглядами, жемчужной белизной своего лица, любезным характером, открытой душой и очаровательной прелестью в речах привлекала к себе всех, точно цепью. Но большей частью он обольстил деньгами и усыпил дарами тех, которые считали для себя обидой занимать второе по нем место. Вот почему ни один из тех, кому {314} поручено было противостать Андронику, не перешел на его сторону, несмотря на то, что Андроник явно уже достигал власти, никто не изменил протосевасту и не обольстился Андрониковой маской тираноненавистника. Так, Никея, главный и обширнейший город Вифинии, решительно не приняла Андроника, и Иоанн Дука, на которого была возложена ее охрана, остался непреклонным, несмотря на письма Андроника, в которых он громил доводами убедительнее осадных орудий и сильнее всякой стенобитной машины. Равным образом и великий доместик Иоанн Комнин, управлявший областью фракисийцев, не только заткнул уши от обольщений Андроника, но и посрамил его как тирана, приникнув к его словам, как бы к чистому и блестящему зеркалу, и заметив, что в них отражается Андроник, как многоличный Протей и тиран. Когда же Андроник приблизился к Тарсии и большая часть никомидийцев передалась на его сторону, против него выслан был с достаточными силами Андроник Ангел, которого сыновья Исаак и Алексей впоследствии заняли престол после Андроника. Ангел, вступив в бой с неприятелем около небольшой крепости Харакса, был блистательно разбит, хотя и имел дело не с равносильным войском и встретился не с воинственным противником, а сражался с каким-то скопцом, который набрал в свои ряды дрянных поселян и, кроме того, привел с собой часть пафлагонских воинов. Так как {315} вслед за этим поражением он тотчас же бесславно возвратился в Константинополь, то от него потребовали возврата денег, которые были ему отпущены для военных издержек. Видя, что его подвергают отчету за то, что он, будто бы по дружбе к Андронику, не только не исправил дел, как надеялись, но привел их еще в худшее положение, Ангел по внушению сыновей, которых у него было шесть и все — люди с воинственным духом и с сильными мышцами, вздумал было укрепить и привести в оборонительное положение свой дом, находившийся в Екзокионии*, и привлек к себе на помощь несколько граждан. Но так как сознавал, что он не в силах бороться с превосходным по числу царским войском и не в состоянии одолеть противников, то изменил свое намерение и решился бежать. Выведя из дома и взяв с собой шестерых сыновей и жену, он сел на корабль и отправился к Андронику, который, увидев Ангела, говорят, сказал при его приближении: «Се аз посылаю Ангела моего пред лицом твоим, иже уготовит путь твой пред тобою». Ободрившись прибытием двоюродного брата и видя успех в своем предприятии, Андроник покинул окольные дороги, оставил без внимания города Никею и Никомидию, не стал сворачивать туда {316} или сюда, но пошел прямо и неуклонно по дороге, ведущей к Константинополю. Остановившись на ночлег в Певкиях — так называется одно место, лежащее выше Халкидона,— и поддерживая в продолжение целой той ночи множество сторожевых огней, не по нужде для бывшего с ним войска, а для того, чтобы представить его в преувеличенном виде, он до того увлек и привязал к себе византийцев, что они, оставив обычные дела, бросились смотреть на противоположный берег и, бродя по прибрежью и холмам города, знаками как бы тянули к себе еще вдали бывшего Андроника. Так-то шли дела у плешивого и седого Андроника!

10. Между тем протосеваст Алексей, не имея возможности отразить наступающего неприятеля сухопутными силами,— так как одни, для кого не совсем еще безопасно было явно переходить к Андронику, тайно в своих мыслях склонялись уже на его сторону, а другие думали, что для верности императору довольно оставаться дома и не приставать ни к той, ни к другой стороне, как привык народ думать и говорить об этом, частью по корыстному расчету, а частью и потому, что большая часть римских государей всегда достигала власти убийством и кровопролитием,— пытался отвратить угрожающую опасность битвой на море. С этой целью трииры покрыли Пропонтиду. На одних из них были гребцами и должны были сражаться с палуб римляне, а на других — быв-{317}шие в городе различных наций латиняне, самая лучшая и воинственная часть войска, которой деньги лились рекой, потому что протосеваст, в случае нападения, гораздо более надеялся на ее защиту, чем на самих римлян. Ему очень хотелось сделать начальниками триир людей, особенно ему преданных, и вверить управление флотом своим родственникам. Но так как великий вождь Контостефан воспротивился этому и никак не хотел отказаться от начальства над флотом, как по всем правам принадлежащего ему, а не кому-либо другому, то протосеваст по необходимости должен был переменить свое намерение. Таким образом, начальником над всем флотом назначен был Андроник Контостефан, хотя при нем и состояло несколько родственников и друзей протосеваста,— и всякая переправа с восточного берега была прервана. Спустя немного времени со стороны царя отправляется послом к Андронику один из служителей алтаря, именно Георгий Ксифилин. Представ перед лицом тирана, он вручил ему письмо и сказал все, что было наказано; а ему наказано было обещать Андронику множество даров, возведение на высшую степень почестей и милость от миролюбивого Бога, если он оставит свой замысел, от которого должны произойти междоусобные войны, и возвратится к прежнему месту жительства. Андроник отверг это предложение, потому что посол Ксифилин, как говорят, изменил своему долгу и убеждал его отнюдь не соглашаться и не {318} делать ни малейшей уступки. Обратившись с надменной речью к послам, он с гневом отвечал, что если хотят, чтобы Андроник возвратился туда, откуда пришел, то пусть протосеваст будет свергнут со своего места и даст отчет в своих беззаконных делах, пусть мать царя удалится в уединение, навсегда остригши свои мирские волосы, а царь правит по отеческому завещанию и не будет стесняем соправителями, как колос, заглушаемый плевелами. Между тем прошло еще несколько дней, и великий вождь Андроник также переходит на сторону Андроника и уводит с собой все длинные корабли, на которых было войско, состоявшее из римлян. Это обстоятельство более всего другого одушевило мятежного Андроника и совершенно сокрушило протосеваста, так что он потерял всякую надежду и упал духом. Теперь уже не тайно собирались приверженцы Андроника; напротив, люди, радующиеся общественным переворотам, теперь явно издевались над протосевастом и переплывали в Халкидон. Являясь толпами к Андронику, они удивлялись его росту, величественной красоте и почтенной старости, упивались медоточивостью его речей, принимали все, что он обещал им, как полевая трава принимает дождь или горы Сионские — росу Ермонскую, и возвращались в величайшем восторге, как будто бы отыскали воспеваемый золотой век и упились соком прелестных плодов или насытились так называемой трапезой Солнца. Иные, впрочем, с пер-{319}вого же взгляда тотчас же узнали в нем волка, покрывшегося овечьей кожей, и змею, которая, как скоро отогреется, немедленно уязвит того, кто носит ее на своей груди.

11. Вслед затем освобождаются из тюрьмы дети Андроника, Иоанн и Мануил, а равно и все другие заключенные протосевастом; на место же их заключаются люди, к которым он благоволил, и вообще все его приверженцы и родственники. Да и сам протосеваст, захваченный в царских чертогах, окружен был стражей из германцев, с заостренными с одной стороны секирами на плечах, и не имел свободы выхода. А в полночь его тайно вывели из царских палат и отвели в темницу при патриаршем дворце, построенную патриархом Михаилом, под надзором той же или еще более сильной стражи. О, как превратны дела человеческие и как иногда изменяются они быстрее слова! Тот, кто вчера шел непримиримой войной против Церкви, как человек, знатный родом и крайне надменный счастьем, кто противозаконно исторгал из храма искавших в нем убежища, вокруг кого раздавались голоса тысячей народа, тот сегодня в узах и бесприютен, не имеет ни спутника, ни помощника, ни спасителя, ни избавителя. Протосевасту крайне тяжко было и это, но он еще более сердился на то, что сторожа не давали ему спать, нападая на него всякий раз, как только он обращался ко сну, и заставляя его держать глаза напряженными, как лук или стрелу. Патри-{320}арх, со своей стороны, не помня зла и соболезнуя о такой перемене судьбы, прилагал о нем немалое попечение, облегчал его печаль своим присутствием и увещевал сторожей обращаться с ним кротче и не увеличивать своей жестокостью настоящего его несчастья. Но едва прошло несколько дней, как в одно раннее утро выводят его из храма, сажают на крошечного коня, несут впереди его привешенное к трости знамя и с таким посмеянием отвозят к морю. Здесь бросают его в рыбачью лодку и отправляют на другой берег к Андронику; а наконец, согласно с общим приговором высших сановников, по приказанию Андроника выкалывают ему глаза. Таков был конец соцарствования или, лучше, еще не вполне утвердившейся тирании протосеваста и его управления общественными делами. У него были руки, способные к бою, и персты его были научены на брань. Если бы он лучше приготовился к борьбе и произвел более стремительное нападение, он, может быть, заградил бы Андронику доступ к городу и предохранил бы себя от постигшего несчастья, потому что он мог распоряжаться царскими сокровищами как хотел и для отражения противника мог воспользоваться теми триирами, на которых было войско из латинян, лучшее во всем римском флоте, все залитое медью и закаленное в кровавых боях. Но под влиянием, как кажется, враждебной ему судьбы, он не выказал всей энергии и ослабил свою деятельность, а Андроник напряг {321} все силы и потому, напав на своего противника, опрокинул его и одержал над ним блистательную победу. Находясь еще по ту сторону пролива, Андроник объявил войну находившимся в Константинополе латинянам, выслав против них трииры, которые перешли к нему вместе с великим вождем, а равно и отборнейшую часть воинских отрядов, которые присоединились к нему на пути. А так как и жители города поднялись против них, согласившись между собой произвести дружное нападение, то в одно время началась битва и на море и на суше. Латиняне, будучи не в состоянии противиться окружившей и опоясавшей их отовсюду двойной толпе врагов, бросались кто как мог спасать себя, оставив на произвол грабителей свои дома, полные всякого богатства и многоразличных благ, каких обыкновенно ищут люди. Они не смели ни оставаться на месте, ни напасть на римлян, ни сколько-нибудь противиться их нападению. Поэтому одни рассеялись, как случилось, по городу, другие укрылись в знатных домах, иные же, добравшись до длинных кораблей, которые заняты были их единоплеменниками, кое-как избегли опасности погибнуть от меча. А кто был пойман, те все были осуждены на смерть, и все без исключения лишились имущества. Что же касается наполненных беглецами триир, они, оставив городские пристани, направились к Геллеспонту и, пристав к островам, которые находятся не вдали от царственного города и недалеко вдают-{322}ся в море,— говорю об острове Принцовом, Проте и других смежных с ними островах,— там провели остаток этого дня. На следующий день, сжегши на этих островах несколько святых обителей, латиняне поспешно выступили оттуда на всех веслах и с распущенными парусами. Так как никто не преследовал их, то они, где хотели, высаживались на берег и делали римлянам все зло, какое только могли.

12. В это время явилась на небе комета, которая предвещала будущие бедствия, и явно изображала собой самого Андроника. Представляя внешним своим видом образ и изгибы змеи, явившееся светило то вытягивалось, то спустя немного свивалось в кольца, а иногда представлялось как бы с отверстием пасти и приводило в ужас боязливых зрителей, словно хотело сверху проглотить находившихся внизу и упиться человеческой кровью. С вечера дня явление это продолжалось всю последующую ночь и потом уже исчезло. Равным образом и приученный к охоте ястреб, белый, с ременными путами на ногах, много раз терявший перья на гнезде и опять вновь оперявшийся, направив полет с востока к знаменитому храму Слова Божия и влетев в дом Фомаитов, привлек на себя внимание множества собравшихся по слуху зрителей. Были охотники, ухитрявшиеся поймать его. Но он, поднявшись оттуда, прилетел к большому дворцу и, посидев над той комнатой, в которой обыкновенно приветствуются {323} от всего народа только что получившие верховную власть венценосцы, спустя немного воротился опять к храму. Три раза он сделал такой круг, и тогда уже наконец его поймали и представили царю. Многие видели в этом предзнаменование, что Андроник скоро будет схвачен и подвергнется тяжкому наказанию; да и естественно, говорили они, относить к нему это предзнаменование, потому что он много раз уже подвергался темничным узам да и волосы у него белые как снег. Но другие, лучше презиравшие в будущее и одаренные умом более проницательным, утверждали, что этот троекратный полет в одном и том же круге предзнаменует троекратное кругообращение времен года, в течение которого Андроник будет царствовать над римлянами и затем опять попадет в темницу и будет заключен в кандалы.

Так как все ездили через пролив к Андронику, то, наконец, после всех отправляется к нему и патриарх Феодосий со знатнейшим духовенством. Андроник, услышав, что первосвятитель приближается к его палатке, тотчас выходит к нему навстречу, облекшись в разрезную фиолетового цвета одежду из иверской ткани, спускающуюся до колен и задних частей тела и закрывающую руки по локоть, и надевши на голову пирамидальную темного цвета шапку. Встретившись с патриархом, он повергся на землю к копытам патриаршего коня и лежал, растянувшись во всю величину свое-{324}го большого роста. Потом, спустя немного, он встает и начинает лобызать подошвы ног патриарха, называя его спасителем царя, ревнителем добра, поборником истины, вторым Иоанном Златоустом и прилагая к нему всякого рода почетные названия. Патриарх, видевший тогда Андроника в первый раз, внимательно посмотрел на него и, заметив его грозный взгляд, скрытый ум, хитрый и пронырливый характер, величину роста, простирающегося почти до десяти футов, надменную походку, высокомерно нахмуренные брови, всегдашнюю озабоченность и задумчивость, пожалел о тех, которые неразумно призвали к себе такого человека на свою погибель и сказал: «Слухом я слышал о тебе прежде, а теперь привелось тебя и увидеть и прямо узнать». Затем, продолжая говорить словами Давида, сказал: «Якоже слышахом, тако и видехом». Этим он тонко упрекал Андроника за притворное смирение, с которым тот встретил его, повергшись на землю и ласкаясь около него, как собака, и в то же время выражал сравнение виденного с тем, что рассказывал ему царь Мануил, описывая Андроника так живо, что не знавший его патриарх представлял его как бы перед глазами. Но обоюдность слов его не укрылась от проницательного Андроника. Уязвленный в душе двусмысленностью этих слов, как бы обоюдоострым мечом, и приняв густые и словно нахмуренные брови патриарха за выражение внутренних, душевных его движений, он сказал: {325} «Вот скрытный армянин», так как патриарх с отцовской стороны происходил, говорят, из армян. Таким же образом издевался над патриархом Андроник и в другой раз, когда, беседуя с ним, с притворной грустью говорил, что он один остался попечителем царя Алексея, что нет у него ни сотрудника, ни помощника, что даже сам его святейшество не помогает ему, хотя царь Мануил, отец царя Алексея, возложил на патриарха попечение о сыне и, преимущественно перед всеми близкими по родству, вверил ему управление государством. Патриарх ответил на это, что он давно уже отложил попечение о царе, то есть считает его в числе умерших с тех пор, как Андроник вошел в царственный город и управляет общественными делами. От этого ответа патриарха Андроник покраснел и спросил, что значит выражение «отложил попечение» и в каком смысле оно сказано, притворяясь, будто не понял его, хотя вполне знал, что слова, сказанные сим святым мужем, намекали на смерть, грозящую отроку царю. Патриарх, не желая еще более раздражать против себя зверя, и без того уже разъяренного, или возбуждать верблюда к обычной его блевотине, истолковал сказанные слова не в истинном смысле и не в том значении, с каким они были произнесены, но сказал, что он перестал заботиться о царе и давно уже оставил о нем попечение как потому, что церковные правила да и преклонность лет не дозволяют ему вмеши-{326}ваться в мирские дела, так в особенности потому, что Андроник сам вполне сумеет, и без всякой посторонней помощи, воспитать отрока царя.

13. Когда придворные дела устроились так, как хотелось Андронику, который действовал в этом случае через своих сыновей, друзей и тех из близких к царю по крови людей, которые безответственно перед царем и совершенно свободно могли приходить к Андронику и соображаться с его желаниями, то, наконец, и сам Андроник садится в трииру и отправляется из Дамалиса. Переплывая через пролив в царственный город, он напевал из псалма Давидова и в упоении приговаривал: «Возвратись, душа моя, в покой твой, ибо Господь — благодетель твой. Он избавил душу мою от смерти, очи мои от слез и ноги мои от преткновения». Между тем царь Алексей и мать его Ксения по желанию Андроника оставили большой дворец и переселились в Филопатий, в царские чертоги, называвшиеся Манганскими. Прибыв сюда, Андроник царю отдает глубокий поклон, упав перед ним на колени, обнимает его ноги, зарыдав по своему обычаю и залившись слезами; что же касается его матери Ксении, то он холодно поклонился ей и, по поводу ее присутствия тут, сделал ей лишь мимоходом приветствие, и то исполненное пренебрежения и изобличавшее ненависть, которую он с давних пор таил против нее в душе своей. Затем, пробыв здесь недолго, он вышел и отпра-{327}вился в приготовленную для него в тех местах палатку, вокруг которой собрались, как птенцы собираются под крылья птицы, и расположились в своих шатрах все благородные и знатные люди. В это-то время был захвачен какой-то человек за то, что он в неурочное ночное время бродил около Андрониковой палатки, прося себе милостыни; это был второй Гомеров Ир, человек нищий и бездомный, обивающий пороги богачей, чтобы куском хлеба удовлетворить своему желудку, оборванный и косой. Слуги Андрониковы сначала обвинили его в занятии волшебством, а потом без всякого права отдали его в жертву городской черни. Народ, смотря на Андроника, как на лицо божественное, без всякого исследования вины отвел бедняка на театр и здесь в угодность Андронику сжег его на костре, приготовленном из сухих дров и вязанок хвороста.

Прожив довольно долго с царем в Филопатии, Андроник возымел желание войти в многолюдный город и посетить гроб своего двоюродного брата, царя Мануила. Прибывши с этой целью в обитель Пантократора, он спросил, где погребен почивший, и, став перед гробницей, в которой было заключено его тело, горько заплакал и жалобно зарыдал, так что многие из присутствующих, не вполне знакомые с хитрым Андроником, чрезвычайно удивились и сказали: «Вот чудо! Как он любил своего царственного родственника, хотя тот был жарким его гонителем и не обращался {328} с ним человеколюбиво!». Когда некоторые из его родственников хотели отвести его от могилы и говорили, что он уже довольно поплакал, он нисколько не послушал их убеждений, но упросил, чтобы ему позволили еще на несколько времени остаться у гробницы, потому что он имеет нечто наедине пересказать почившему. Сложивши руки как бы для молитвы, с распростертыми ладонями, Андроник возвел глаза к каменной гробнице и, шевеля губами, но отнюдь не издавая звуков, которые доходили бы до слуха присутствовавших, что-то тайно проговорил. Большинство приняло этот шепот за какое-нибудь варварское заклинание. Но были и такие — и это в особенности люди, гоняющиеся за острым словцом,— которые говорили, что Андроник издевается над царем Мануилом и явно ругается над почившим, говоря: «Теперь в моей ты власти, мой гонитель и виновник моего долгого скитальничества, из-за которого я сделался почти всемирным посмешищем и в нищете обошел все страны, какие обтекает солнце на своей колеснице. Ты, заключенный, как в безвыходной тюрьме, в этом камне с семью вершинами, будешь спать непробудным сном, пока не раздастся звук последней трубы; а я, как лев, напавший на богатую добычу, вступив в этот семихолмный и великолепный город, буду мстить твоему роду и заплачу ему жестоким возмездием за все зло, какое перенес от тебя».

14. После этого Андроник, заняв все зна-{329}менитые и великолепные дома и проживая в них, подобно странникам, стал распоряжаться общественными делами по своему усмотрению. Царю Алексею он предоставил заниматься псовой охотой и проводить время в других забавах с телохранителями, которых приставил к нему для того, чтобы они не только наблюдали за всеми его входами и выходами зорче баснословного стоглазого Аргуса, но и решительно никого не допускали быть с ним наедине и говорить о каком бы то ни было деле. А самого себя он всецело посвятил заботам не о том, чтобы благоустроить дела римлян, но чтобы изгнать из дворца всякого доброго советника, всякого человека мужественного и воинственного, подозрительного ему и способного к управлению. Чтобы наградить за расположенность к себе пафлагонцев, равно как и всех других, кто содействовал ему в мятеже, он удостоил их почестей и осыпал щедрыми подарками. Распоряжаясь по своему произволу высшими почетными местами и знатнейшими должностями, он на некоторые из них возвел собственных детей, а на другие избрал людей посторонних, именно тех, которые последовали за ним, как некогда отступившие от Бога живого последовали за Ваалом и славу от него предпочли прежней чести, благородной и доставшейся в награду за заслуги. А из людей знатных одни были им изгнаны из дома и отечества и разлучены со всем дорогим сердцу, другие заключены в темницы и железные оковы, {330} иные лишены зрения, и притом так, что не знали сами никакой явно возводимой на них вины. Тайно же их обвиняли — кого за то, что был знатного происхождения, кого потому, что часто отличался на войне или обладал прекрасной осанкой тела и замечательно красивой наружностью, или, наконец, представлял в себе что-нибудь другое хорошее, что язвило Андроника и внушало ему недобрые надежды или раздувало искру прежних мелких оскорблений и мало-помалу воспламеняло доселе сокрытый и тлеющий под золой жар гнева. Вообще, невыносимо было положение того времени, и взаимное недоверие, даже между ближайшими родственниками, было несносным злом. Мало того, что брат не смотрел на брата и отец бросал сына, если так угодно было Андронику, они неумолимо содействовали предателям и вместе с ними устраивали погибель своего рода. Было и так, что иные сами доносили на своих домашних, обвиняя их или в том, что они издеваются над действиями Андроника, или даже в том, что они расположены к наследовавшему отцовскую власть Алексею и не признают над собой власти Андроника. Многие были обвиняемы в то самое время, как обвиняли, и, уличая других в злоумышлениях против Андроника, сами были обличаемы или теми же, кого они обвиняли, или другими присутствовавшими, так что и тех и других вели потом в одну тюрьму. В подтверждение своих слов я укажу на Иоанна Кантакузина, который в ту {331} самую минуту, как жестоко избил кулаками какого-то скопца, по прозванию Цит, вышиб ему зубы и разбил губы в кровь за то, что тот, как было доказано, говорил с царем Алексеем об общественных бедствиях, сам был вдруг схвачен, ослеплен и брошен в мрачную тюрьму за то, что через темничного сторожа послал поклон одному из братьев своей жены, бывшему в заключении, Константину Ангелу. При таком порядке дел всякой голове было о чем кручиниться, и теперь больше чем когда-нибудь оправдывались и подтверждались самым делом все чудовищные рассказы Емпедокла о вражде. В самом деле, не только в противной Андронику стороне всякий отличный и знаменитый человек подвергался жесточайшим страданиям, но и усерднейшие его слуги не могли быть в нем уверены. Кому вчера подносил он лучший кусок хлеба, кому предлагал откормленного тельца, кого поил благовонным цельным вином и включал в кружок своих приближенных, с тем сегодня поступал злейшим образом. Не раз случалось и так, что один и тот же человек, в один и тот же день, подобно Ксерксову начальнику кораблей, был и венчаем и обезглавливаем, и благословляем и проклинаем. Оттого-то многие из приближенных Андроника, люди с умом проницательным, принимали одобрение его за начало опалы, награду каким-нибудь человеческим добром считали предвестницей потери имущества и благосклонность — знаком по-{332}гибели. Прежде, пока он не достиг власти, не замечали, чтобы он был самый злой отравитель. Но потом, по истечении нескольких дней, все стали говорить — справедливо ли, не могу сказать,— что он большой мастер растворять смертельные чаши и что такой плачевный переход в могилу прежде других испытала от него кесарисса Мария, дочь царя Мануила, которая и прежде всех и больше всех желала возвращения Андроника в отечество. Говорили, что один ее слуга, евнух, доставшийся ей от отца, по прозванию Птеригионит, подкупленный лестными обещаниями, подлил ей гибельного яда и что эта отрава была не из тех, которые тотчас убивают, но приближала к смерти мало-помалу и медленно прекращала жизнь. Через несколько времени после смерти своей супруги вслед за ней отправился и муж ее, кесарь. Говорили, впрочем, что и он умер не естественной смертью, но и в этом подозревали Андроника и полагали, что одна смертоносная чаша прекратила жизнь обоих знатных особ.

15. Вознамерившись выдать замуж дочь свою Ирину, прижитую им от двоюродной племянницы своей Феодоры, за Алексея, сына царя Мануила от Феодоры Комниной*, он составил лаконическую записку к священному собору и, чернилами подписав внизу свое имя, {333} предложил ее для прочтения и обсуждения в общем собрании. Сущность написанного состояла в том, можно ли допустить брачный союз, в котором представляется немного или даже не представляется ничего непристойного, но который между тем может повести за собой соглашение Востока с Западом и освобождение пленных и доставит множество других выгод государству. Эта коротенькая записка, как какой-нибудь большой ковш, или трезубец Нептуна, или даже как вполне созревшее яблоко раздора, произвела смущение между членами собора и разделение между сенаторами, которые должны были судить об этом, или, вернее сказать, вооружила их друг против друга и разделила на противные стороны. Из них большая часть, подкупленные деньгами и преклоненные обещаниями повышения в почестях, одобряли — чего никак не следовало бы — этот брак как не запрещенный законами. Наглейшие же из судей, люди, привыкшие извлекать для себя пользу из подачи своих голосов и нищенствующие по знатным домам, равно как сребролюбцы и святопродавцы из членов собора, утверждали, что нет даже родства между лицами, о бракосочетании которых идет дело, потому что оба они были плодом незаконных связей, а такого рода рождения законами не признаются в родстве между собой, а напротив, считаются совершенно чуждыми друг другу. Они говорили, что это дело яснее солнца и называли невежеством даже и мысль о том, буд-{334}то оно требует какого-нибудь исследования. Но другие отнюдь не соглашались с их словами и, вооружившись законами, как равносильным оружием, отражали их доводы, не допускали этого брака как совершенно противозаконного и сильно ему противились. Предлагали это прекрасное решение и держались правой стороны в борьбе лишь немногие из архиереев и служителей алтаря и некоторые добросовестные из сенаторов. Да и тех соединила и поддерживала ревность патриарха, не допускавшая их склониться на другую сторону, хотя сами по себе они действовали бы иначе. Патриарха же ни величие Андроника не поколебало, ни сила его слов не потрясла, ни угрозы не устрашили; он был непоколебим, как та скала, около которой вечно воздымаются огромные волны и бушует море и которая, разбивая волны в пену и пренебрегая ревом шумящего моря, твердо стоит на том же самом основании. Видя, однако же, что все бесполезно, что зло явно наступает и несправедливость побеждает, он оставляет святительские палаты и удаляется на остров Теревинф, где приготовил для себя убежище и место погребения. Тогда Андроник, приняв удаление патриарха за прекраснейший подарок судьбы,— так как оно случилось для него неожиданно и вместе было согласно с его видами,— заключил брачный союз, поручив благословить его архипастырю болгарскому, находившемуся в то время в столице, и приступил к выбору на патриарший престол преем-{335}ника, который был бы готов исполнять все по его желанию. Выбор Андроников во вселенские предстоятели пал на Василия Каматира, или, лучше, Василий, как говорили, сам склонил на такой выбор Андроника тем, что один из всех письменно обещал Андронику исполнять во время своего архиерейства все, что будет угодно Андронику, хотя бы это было и совершенно беззаконно, и наоборот, отвергать все, что Андронику не понравится.

16. Не только в столице так страдали, но и вне ее терпели еще большие бедствия, как будто демон какой обошел римлян и насылал на них все напасти. Так, султан иконийский, узнав, что тот, кого он страшился, подобно Танталу, как камня, постоянно угрожающего его голове, т. е. император Мануил, сошел в могилу,— силой оружия покорил Созополь и, ограбив окрестные богатые селения, утвердил их за собой, продолжительной осадой причинил много вреда знаменитому городу Аттала, совершенно разрушил Котиаий* и овладел другими областями. С другой стороны, великий доместик, из рода Комниных, по прозванию Ватаца, муж искусный в воинском деле, много раз одерживавший неоднократные победы над персами, живя в Филадельфии, мужественно противился Андронику. Пренебрегая его приказаниями, он на страшные его угрозы {336} отвечал еще страшнейшими и, обвиняемый в домогательстве власти, сам обвинял того, кто уже открыто владел ею, и поносил его, как враждебного демона, истребляющего царский род. Вследствие этого азиатские города кипели смутами и междоусобными войнами и оттого страдали гораздо более, чем от набегов соседних народов, так что, можно сказать, чего не коснулась рука иноплеменников, то разрушено было рукой соотечественников, и единоплеменники, забыв законы родства, воевали друг с другом совершенно по-варварски. Андроник решил послать против Ватацы Андроника Лапарду, человека невидного по наружности, но с большими талантами, поручив ему довольно значительное войско. А Иоанн Комнин, одержимый в то время болезнью и стоявший лагерем в окрестностях Филадельфии, противопоставил Лапарде двух сыновей своих, Мануила и Алексея. Так как война шла с переменным счастьем и с обеих сторон гибло много людей в междоусобных сшибках, то Ватаца глубоко скорбел и горько жалел, что поразившая его болезнь не давала ему действовать и безвременно приковала его к одру, тогда как ему следовало бы перед всеми обнаружить и выказать свою воинскую доблесть, слышать от восточных городов обычные клики победы и самим делом показать, против какого вождя воюет дряхлый Андроник. Тем не менее он выказал на деле, что ревность воскрешает и мертвых и что нет ничего сильнее чувстви-{337}тельного сердца. Именно, он приказывает положить себя на простые носилки и вынести на холм, откуда можно было обозревать поле сражения. Когда это было исполнено, он приказал сыновьям своим расставить войско в известном порядке, и вследствие того победа блистательно перешла на сторону его войск, а войско Лапарды обратило тыл и очень долго было преследуемо и поражаемо. Спустя немного дней Ватаца скончался. Филадельфийцы, горько и искренно оплакав его, решились, все без исключения, передаться Андронику. Некоторые же, в порыве усердия, направили свой полет даже в самый царствующий город и, раболепствуя перед Андроником, каркали на орла Ватацу и его молодых птенцов, как крикливые вороны, или, как трутни, жужжали на улицах и в царских дворцах, занявшись делом празднолюбцев и людей злоязычных. Между тем сыновья великого доместика, боясь быть схваченными и выданными Андронику, скрылись из Филадельфии и ушли к иконийскому султану. Но своими последующими бедствиями они ясно показали, что никому нельзя уйти из западни или избежать сетей, если уже так определено небесным Промыслом. Будучи недовольны продолжительным пребыванием у султана, который не хотел подать им помощи против их врагов, они решились удалиться в Сицилию, сели на корабль и, пользуясь сначала попутным ветром, переплыли Критское море. Но тут настал противный ветер; они, по необходимости, приста-{338}ли к Криту и, будучи узнаны там одним стражем,— то был секироносец, родом кельт,— были схвачены и представлены критскому сборщику податей. Этот хотел было спасти их и выпроводить невредимыми с острова, заготовил им хлеба, нагрузил вина и приготовил все нужное для плавания; но, не имея возможности исполнить свое намерение, потому что о них узнали уже все, должен был послать донесение Андронику об этих несчастных Комниных. А этот светоненавистник и непримиримый враг людских глаз приказал ослепить их.

Приняв смерть Ватацы за знак божественного смотрения, Андроник к прежним своим обманам присоединил теперь еще новую хитрость, чтобы скрыть свои замыслы. Он предложил царю Алексею короноваться самодержцем и при этом, подняв его на плечи, с горячими слезами принес его на амвон Великой церкви, в виду многих тысяч народа константинопольского и иногороднего, и опять таким же образом вынес его оттуда. Казалось, он любил его больше отца и был правой рукой для юной царственной отрасли, между тем как на самом деле он явно приводил в исполнение слова Давида: вознес низверг мя еси (Пс. 101, 11), об этом думал и к этому вел дело.

17. С этой именно целью он постарался устранить всех и, сделавшись во всем господином, распоряжался государственными делами как хотел. Так, желая прежде всего удалить {339} мать царя от ее сына и царя, он не переставал обвинять ее и постоянно показывал вид, будто сам намерен удалиться, ссылаясь на то, что она самым очевидным образом идет наперекор ему и противодействует всем его мерам и распоряжениям, предпринимаемым для блага общества и царя. В то же время он возбуждал против нее негодование народа и своими происками достиг того, что народ не раз собирался шумными толпами к святительским палатам и не только заставил знаменитого патриарха Феодосия против воли согласиться на следствие и приговор против государыни, но принудил и его самого одобрить своим мнением удаление ее и изгнание из дворца. Буйная и наглая чернь, ни во что ставя подобающее патриарху благоговение, может быть, схватила бы его и за бороду, если бы он не согласился на требование Андроника, чтобы таким образом отвратить от себя грозившую опасность. Едва также не подверглись смерти и некоторые из вилосудей, а именно: Димитрий Торник, Лев Монастириот и Константин Патрин*, которые еще не включили себя в список приверженцев Андроника, не раболепствовали очевидным образом перед каждой его прихотью {340} и не ползали перед ним на коленях. Когда от них потребовали сказать свое мнение по возводимым на государыню обвинениям, они объявили, что желали бы наперед знать, с согласия ли и определения самодержца состоялось это совещание, собрание и рассуждение о предлежащем деле. Эти слова, как рожон, укололи Андроника, и он сказал: «Вот люди, которые наводят протосеваста на беззаконные дела, схватите их!» И в ту же минуту телохранители взялись за носимые на плечах, заостренные с одной стороны мечи с намерением поразить их, а народ, схватив их за плащи, с бесчестьем таскал туда и сюда этих мужей, так что они едва избежали смерти.

Достигнув удаления государыни из дворца, Андроник вслед затем принялся за вельмож. Считая невыносимыми подобные действия Андроника и явно имея перед глазами циклопский пир, они, согласившись между собой, заключили союз и, скрепив страшными клятвами свое единодушие, положили не давать очам сна, ни головам, сколько это возможно, покоя, пока Андроник не будет лишен жизни и не окрасится собственной своей кровью вместо багряной краски, которой домогается окрасить свою одежду, и для того с корнем истребляет весь царский род и терзает его, как дикий вепрь. Так сговорились между собой Андроник, сын Константина Ангела, великий вождь Андроник Контостефан и шестнадцать их сыновей, все в полном цвете лет и обнажавшие меч на {341} войне, дромологофет Василий Каматир и многие другие, близкие к ним по происхождению, да и сами по себе люди знаменитые. Но этот заговор не до конца остался тайным; о нем стали говорить, и он сделался известным Андронику. Поэтому Андроник тотчас же напал на сына Ангелова, жившего тогда неподалеку от земляных ворот города; но тот счастливо избежал сетей, расставленных ему оруженосцами Андроника, и успел вместе со своими сыновьями спастись бегством. Случайно напав на небольшую лодку, наполненную пустыми кувшинами, он выбросил их в море, как негодные вещи, а сам с детьми вошел в нее и кое-как уплыл от опасности. Что же касается Контостефана, четырех его сыновей и Василия Каматира,— они все были схвачены и ослеплены, равно как и все другие, о ком узнал Андроник не по явной улике, но по простому слуху, и то нерешительному, что они участвовали в заговоре вместе с упомянутыми лицами. Так заклал и сгубил Андроник тех, кого давно уже пламенно желал захватить в свои руки, но до времени отлагал свое намерение. А некоторых он заключил в темницу, иных осудил на изгнание из отечества, а других погубил другими способами. Когда же увидел, что уже немного осталось людей, которые еще недавно отваживались идти наперекор большинству, и что эти немногие, изменив, подобно блуждающим звездам, свое направление, дозволяют ему попирать свою шею {342} и движутся вместе с ним по его оси, то решил ускорить гибель государыни. После различных выдуманных против нее обвинений он, наконец, обвиняет ее и в измене, собрав с этой целью совет из своих друзей и выбрав судей, которые имели намерение не судить, а осудить эту несчастнейшую из женщин. И точно, она была осуждена в том, будто бы вошла в переговоры с зятем своим по сестре, венгерским королем Велой, и побуждала его письмами и щедрыми обещаниями разрушить Враницову и Велеград,— и за то с бесславием отведена в монастырь св. Диомида и заключена в самую тесную тюрьму. Здесь она терпела наглые оскорбления от сторожей, осыпавших ее насмешками, томилась голодом и жаждой и непрестанно воображала себе жестокого убийцу, стоящего с ножом подле нее. Андроник между тем нисколько не смягчил своего свирепства, но, по выражению Давида, помышляя труд и болезнь, горел желанием предать царицу смерти. Через несколько времени, негодуя, что она находится еще в живых, он снова собрал несправедливых судей, которых десница — десница неправды, и предложил им вопрос, какое наказание полагается законами предателям городов и областей. Получив письменное решение, что таким людям определяется смерть, он с этой минуты неудержимо устремился на погибель императрицы. И так как те беззаконные судьи возвысили голос и громко завопили, что должно лишить жизни эту злополуч-{343}нейшую из цариц, то немедленно скрепляется царем-сыном бумага, написанная в прямом смысле брызгами материнской крови, осуждавшая ее на смерть. Для исполнения этого преступного и нечестивого дела избраны были первородный сын Андроника Мануил и севаст Георгий, брат жены Андроника. Но они оба с негодованием отказались от такого назначения и пренебрегли указом царским, сказав, что они и прежде отнюдь не согласились на умерщвление царицы и что руки их чисты от этого черного дела, а теперь тем более не могут согласиться, чтобы на их глазах было растерзано невинное тело. Андроник, пораженный, как громом, этими совершенно неожиданными для него словами, стал крепко крутить своими пальцами волоса своей бороды; глаза его горели огнем, и он, то склоняя голову, то поднимая ее, горько оплакивал свою несчастную судьбу и много раз громко жаловался, что в его самых близких друзьях нет кровожадности и готовности по одному мановению броситься на убийство. Сдержав свой порыв, как ретивый и неукротимый конь, и погасив свой скрытный гнев, как гаснет пламя под окружившим его дымом, Андроник на этот раз отложил убийство. Но спустя немного дней он присуждает несчастную к страшной участи быть задушенной, причем исполнителями его воли были Константин Трипсих, носивший пояс этериарха, и скопец Птеригионит, о котором все говорили, что он был убийцею и порфи-{344}рородной Марии, отравив ее ядом. Так погибла эта красавица, радость очей и утешение для глаз человеческих, и была засыпана песком на тамошнем морском берегу. О солнце! Какое черное преступление! О безначальное Слово Божие! Как непостижимо Твое долготерпение!

18. А в каком восторге был от этого Андроник — невозможно и выразить. Он таял в душе своей от удовольствия, видя, как уничтожается род Мануила и посекаются деревья царственного рассадника, и представляя, что он один останется в Римской империи и будет безбоязненно владеть ее скипетром. В начале сентября месяца второго индиктиона шесть тысяч шестисотого года он решается провозгласить себя императором. Некоторые из подлой толпы его приверженцев, без сомнения, с его согласия, хотя он и скрывал свое желание, внесли в совет предложение о возникшем вновь между вифинцами восстании и о принятии городом Никеей Исаака Ангела и Феодора Кантакузина, равно как о злоумышленных действиях прузейцев, которые водворили у себя Феодора Ангела и затеяли то же, что никейцы. И не иначе, сказали они, можно усмирить мятежников, как разве когда будет царем Андроник, который по своим осеребрившимся от времени волосам несравненно мудрее юношей, разве когда он, воссев на украшенный драгоценными камнями престол и возложив на себя царскую диадему, будет самодержавствовать вместе с несовершеннолетним царем, вникая в потребности и {345} выполняя предначертания с большей силой и полномочнейшей властью. При этом все, стоявшие около, равно как и те, которые по знатности рода и высоте достоинств восседали вместе с Андроником, тотчас же единогласно закричали, что это предложение — предмет давнишнего их желания, что теперь не время долее откладывать и что они готовы употребить даже силу, если их убеждения не будут иметь успеха. И точно, они начали возглашать благожелания и во все горло, чуть не надрываясь от крика, запели такое провозглашение: «Алексею и Андронику, великим царям и самодержцам римским, Комниным, многая лета». Когда слух об этом знаменитом деле разнесся между городскими дураками,— константинопольский народ стоит такого названия,— толпы людей всякого рода, всякого ремесла и всякого возраста, подобно несметному рою пчел, высыпали и стеклись к месту собрания. В это же время один из вилосудей — я охотно умолчу о его имени,— возведенный за усерднейшую службу Андронику в должность сановника, заведующего прошениями*, и еще один продажный крикун и подлейший слуга тирании, почтенный званием протонотария, когда молва о провозглашении Андроника разнеслась повсюду и достигла ушей и этих гнусных ласкателей,— как бы одним духом {346} прилетели к тиранову дому, так называемому дому Михаилица, где совершались эти беззаконные дела. Сбросив с себя сенаторские головные покровы и взявшись за висевшие на спине белольняные плащи, они распустили их наподобие шаров, составили из простонародья хоровод и, приняв над ним начальство, стали петь на приятный и мерный напев, выпрыгивали вперед и, сводя руки как бы для рукоплесканий, слегка потрясали ногами, кружились посередине и, сопровождая свою пляску пением и кликами, колотили землю. Какое бесстыдство! Какая глупость и легкомыслие! Когда Андроник пришел из дома тиранова во Влахернский дворец и вступил в находящуюся в нем высокую комнату, которая называется Политимом**, является туда и царь Алексей, услышав во дворце и радостные клики, и в то же время плачевные стоны, потому что не все увлеклись тогдашними обстоятельствами. Видя, что почти все провозглашают Андроника царем, он поневоле должен был добровольно уступить силе событий и потому начал и сам, вместе с другими, льстить старикашке, упрашивая Андроника царствовать вместе с собой и склоняя к этому делу того, кто уже давно неудержимо стремился к нему. Андроник жеманился и шутил над собранием. Тогда более жаркие из приверженцев Андроника, схватив его обеими руками, посадили на златотканное ложе, на котором восседал царь. Другие сняли с него дымчатую {347} пирамидальную шапку и возложили на его голову огненного цвета повязку, третьи облекли его в царскую одежду. На следующий день, когда в Великой церкви началось провозглашение царей, порядок в провозглашении имен был изменен: имя Андроника возглашено было прежде, а имя Алексея снесено на второе место. И причина на это нашлась как нельзя более прекрасная и благовидная: неприлично, говорили, ребенка, человека, еще не достигшего совершенного возраста и безбородого, упоминать прежде Андроника, седовласого, внушающего почтение своей мудростью и одаренного от природы обширным умом. Когда же, наконец, и сам Андроник вступил в священный кров, чтобы быть венчанным, он в первый раз показался перед людьми веселым, оставил свой зверский и страшный взгляд и обещал многим просителям перемену дел к лучшему. Но все это были явная ложь и пустые обещания обманщика; и веселое выражение лица, представлявшее самый тощий вид человеколюбия, только на время прикрывало внутреннюю свирепость. Вошедши в храм, он, после того, как над ним совершено было все, что обыкновенно совершается при венчании царей, и когда настало время, приступает к принятию пречистых Таинств и причащается небесного хлеба. Затем, подойдя к чаше, он поднял руки и, притворившись растроганным, в слух почти всех, бывших тогда в св. алтаре, поклялся страшными тайнами, что он принял царскую власть единственно из {348} желания помочь ему и поддержать его власть, указывая при этом на стоявшего тут царя и племянника своего Алексея, которого спустя несколько дней удавил и бросил в море. Выйдя из храма с чрезвычайно блистательной свитой копьеносцев и множеством щитоносцев (это потому, что он крайне боялся за себя) и миновав храм Христа Спасителя, что в Халке, он ускорил поезд; ехал не медленным шагом и не с остановками, как обыкновенно делают императоры при торжественных шествиях, но пустил коня вольным шагом. Это подало повод к различным толкам; одни говорили, что он так делал от страха, а другие подозревали в этом нечто другое. По прибытии в большой дворец, отслужив благодарственное молебствие по поводу вступления на царство, он стал помышлять о новых злодеяниях. Решившись умертвить царя Алексея, он снова созывает совет из своих приятелей и собирает соучастников своих гнусных оргий. Они тотчас все воскликнули стих Гомера: «Вредно многоначалие, да будет один повелитель, один царь», старость орла — молодость жаворонка, и определили царю Алексею вести частную жизнь. И уже не упоминали теперь о непонятных для народа причинах, не говорили о воспитании, о лучшем поддержании власти, о чем вчера и третьего дня любили толковать в многолюдных собраниях и чем защищали свое дело, когда кто-нибудь, живя уединенно в великолепном Константинополе, не знал до того времени этих происше-{349}ствий и, совершенно не понимая, для чего все это делается, спрашивал их о причине. Но не успели еще вполне узнать в городе о сказанном определении, как это лукавое сборище уже произнесло смертный приговор царю. Бывшие в этом собрании прямо одобрили и бесстыдно повторили слова из книг Соломона: «Свяжем праведника; он не нужен нам, и даже смотреть на него тяжело». Вследствие того, Стефан Агиохристофорит, Константин Трипсих и некто Феодор Дадиврин, начальник ликторов, напали на него ночью и удавили тетивой лука. Когда тело покойника принесли к Андронику, он толкнул его ногой в бок и обругал его родителей, назвав отца клятвопреступником и обидчиком, а мать бесстыдной и всем известной кокеткой; потом иглой прокололи ему ухо, продели нитку, прилепили к ней воск и приложили печать, которая была на перстне Андроника. Затем приказано было отрубить голову и тотчас принести к Андронику, а остальное тело бросить в воду. Когда приказание было исполнено, голову тайно бросили в так называемый катават, а тело, закупоренное в свинцовом ящике, опустили на дно моря. Судном, на котором везли этот несчастнейший груз, с песнями и плясками управляли два знаменитых человека, именно: каниклий Иоанн Каматир, бывший впоследствии архипастырем главного города Болгарии, и Феодор Хумн, занимавший должность халтулярия. {350}

ЦАРСТВОВАНИЕ АНДРОНИКА КОМНИНА

КНИГА 1

1. Так скончался царь Алексей, прожив всего неполных пятнадцать лет, из коих царствовал три года, и то не сам по себе и не один. Сначала он находился под руководством матери, управлявшей государством, а потом — двух тиранов, захвативших себе государственные дела. Закрываемый ими, как солнце закрывается облаками, он больше походил на управляемого, чем на правителя, приказывал и делал только то, чего хотели наставники, пока наконец петля не прекратила его жизни. По окончании этого столько плачевного дела, Андроник вступает в брак с Анной, женой царя Алексея, дочерью франкского государя*. Старик, отживший свой век, не постыдился нечестиво разделять ложе с женой своего племянника, цветущей, нежной, еще не достигшей одиннадцати лет; человек износившийся, престарелый, сгорбившийся от лет и хилый не посовестился обнимать девицу, еще не совсем развив-{351}шуюся, крепкогрудую, с розовыми пальцами, каплющую росу любви.

Воцарившись, Андроник обратился с просьбой к патриарху Василию и тогдашнему Синоду о разрешении его от клятвы, которую он дал царю Мануилу и несчастному его сыну, а с ним — и всех прочих, также нарушивших клятву. Те, как будто они получили от Бога власть вязать и решить все без разбора, немедленно издали определение, которым давали разрешение всем, не сдерживавшим клятвы. Какую же необыкновенную награду дал Андроник этим исполнителям своих приказаний? Он в скором времени исполнил тогдашние их просьбы, само собой разумеется маловажные и ничтожные. Высшей же наградой было то, что он дозволил им сидеть при себе в совете, на складных стульях, поставленных около царского трона. Но и эта честь обратилась только в посмеяние допустившим и принявшим ее архиереям, потому что через несколько дней она прошла, как призрак почести и славы, и опять все стало по-прежнему, подобно тому, как дерево, наклоненное силой, когда отпустят его, возвращается в прежнее положение. Да и прежней-то чести они много потеряли, потому что Андроник, опасаясь показаться крайне переменчивым и непостоянным в своих действиях, впоследствии нелегко допускал к себе этих архиереев в то время, когда восседал на блистательном троне. Таким образом, люди, которые недавно гордились заседанием в царском совете и хвалились, что полу-{352}чили эту честь, по словам Давида, как верные земли, теперь со стыдом возвращались назад, упрекая себя в том, что они и от Бога отступили, разрешив грех неразрешимый, и услугу насмешнику Андронику оказали напрасно.

Когда провозглашение Андроника царем и умерщвление царя Алексея сделалось известным Алексею Вране и Андронику Лапарде, начальникам легионов, сражавшихся в окрестностях Ниса и Враницовы с венгерским королем Велой, который все опустошал в тех местах огнем и мечом, то один из этих вождей, Лапарда, считал свою жизнь в крайней опасности, того и ждал, что всепоглощающий зев Андроника проглотит и его. Но Врана встретил перемену царствования с удовольствием, потому что он уже был вписан в число людей, которым Андроник оказывал свое благоволение. Перебрав в уме своем и проследив, подобно лакедемонской собаке, разные пути, которыми можно было спасаться, Андроник Лапарда находил только одну спасительную стезю: надобно было бежать от взора и из-под власти Андроника. И, верно, он избавился бы от бедствий, если бы последовал этому намерению и не затеял другого дела. Но, задумав сделать Андронику зло и отомстить ему за его беззаконный поступок против государя и царя, он отваживается на возмущение. Зная, что на Западе он не будет иметь успеха и не найдет содействия своим замыслам против Андроника, вследствие присутствия здесь товарища его, военачальни-{353}ка Враны, он стал помышлять о Востоке и к нему обратил свои взоры, потому что короче был знаком с ним. Он неоднократно занимал там важные должности и знал, что там немало людей, очень склонных к возмущению. Поговорив с товарищем своим Враной и убедив его побыть в тех местах, пока он съездит к престарелому новому самодержцу, он отправился в путь со всей поспешностью, чтобы предупредить молву, которая видит и то, что скрыто под землей, а нередко и о будущем говорит как уже о совершившемся. Доехав до родины своей Орестии, которую иные называют Адрианополем, и побыв в ней короткое время, сколько нужно было для того, чтобы повидаться с жившими там сестрами и приготовиться к дороге, он рассудил не медлить более, но как можно скорее отправиться на Восток, потому что болтливая молва уже кричала о его бегстве и на перекрестках, и на площадях, с вершин стен и домов и с быстротой стрелы рассеивала эту весть во многих местах. Итак, доехав в одну ночь до моря, он сел со спутниками своими на корабли, собственно для этого приготовленные в Иеллокастеллии, и переправился на другую сторону. Отдохнув тут немного, он уже думал, что избежал погибели и избавился от опасности сделаться готовым блюдом и подручным лакомством для челюстей Андроника. Но, видно, и он изглажен был Провидением из книги живых и приготовлен на съедение Андронику; чашка, содержавшая его жре-{354}бий на весах судьбы, склонилась к аду. Судьба не поблагоприятствовала ему, и он был схвачен и отослан к Андронику руками тех, у которых надеялся найти себе безопасность, счастье и благоденствие и на которых рассчитывал, что они и телом и душой будут помогать и содействовать ему в победе над Андроником. Все это, как оказалось, была мечта несчастной души и сновидение. Когда он прибыл в Атрамиттий*, некто Кефала, начальствовавший тогда в этой стране, человек сильный и преданный тирану, как доказал самим делом, схватил его и предал в руки Андроника, как жертву, готовую и очищенную для заклания. Ему выкололи глаза, и он сослан был в Пантепоптов монастырь оплакивать несправедливость к нему судьбы. Тогда как он отважился на возмущение из прекраснейшего побуждения, она, нисколько не обратив внимания на его доброе намерение, склонилась на противоположную сторону. Так Бог не только скрыл от нас, где найдем мы жизнь спокойную и беспечальную, но и не дал нам ни предчувствия угрожающей беды, ни предвидения успеха в предприятиях. Вот и этот муж, во многих сражениях показавший себя отличным полководцем, считая постыдным служить Андронику после умерщвления царя Алексея и желая избежать смерти от руки тирана, удалился от этого жадного к убийству человека, и однако же, против своего ожидания, {355} был пойман тем, кого избегал, попал в те руки, от которых хотел уйти. Чьего нападения ожидал сзади, кого считал догоняющим, того встретил лицом к лицу, тот спереди напал и схватил его. В скором времени он и умер. Андроник так был напуган возмущением Лапарды, что во все продолжение его бегства считал свою погибель уже наступившей. Он боялся Лапарды, как храброго вождя и мужественного человека. Видя, что нет надежды подавить его возмущение преследованием или оружием, он прибегнул к письменным хитростям и, как софист, придумал небывалый способ. Он сочинил и разослал к начальникам восточных провинций царские грамоты, истинно лукавые. В них Андроник уверял, что он послал Лапарду в Азию и что все, что Лапарда ни сделает, все это, по известным, хотя и непонятным для большинства причинам, будет сделано для блага его царства, и обязывал всех принимать его без всякого сомнения. Через это Андроник рассчитывал остановить восстание народа, так как народ подозрительно будет смотреть на то, что сам Лапарда выдает себя за противника Андроника и, как бунтовщик, собирает против него войско, а Андроник называет бунтовщика своим верным слугой и повелевает принять беглеца как своего посланника. Что бы сделали и какое бы имели следствие эти новоизобретенные грамоты — это осталось в неизвестности, потому что Лапарда в скором времени был задержан. {356}

2. Избавившись сверх чаяния от этого страха, Андроник расцвел в мелкой душе своей, как от росы расцветают колосья, выехал из города и медленно, небольшими переходами, прибыл в Кипселлу*. Позабавившись здесь охотой, он отправляется в отцовский монастырь, находящийся в Вире, и является у гроба своего отца, окруженный копьеносцами, в царском блеске, которого и отец когда-то желал, но не получил, так что стремление к царствованию перешло к Андронику от отца как наследственное достояние. В эти дни он воздержался от казней, и потому многие называли их алкионовыми, так как в то время, когда алкион кладет яйца на море, море бывает очень тихо и спокойно. А спустя немного времени, перед наступлением праздника Рождества Христова, он снова возвращается в столицу. Потешившись конскими скачками и театральными зрелищами, с наступлением весны собрал он все войска, какие на Западе и на Востоке оставались ему верными, и сам пошел прямо на Никею, а Алексея Врану, возвратившегося из окрестностей Враницовы, с достаточным войском послал против лопадийцев, потому что и они, по примеру соседей своих никейцев и прузейцев, тоже отложились от него. Врана удачно совершил свой поход и, счастливо окончив войну, выступил из-под Лопадия и, прибыв к Никее, соединился с Андроником. Когда оба ополчения составили одно войско, Ан-{357}дроник решился сделать нападение на город. Жители Никеи не только не боялись Андроника в его отсутствие, но пренебрегали им, когда он и сам явился к ним. Показываясь на стенах, они и отражали его всяким оружием, и поносили гнусными словами, не щадя ничего: ни ударов, ни слов. Городские ворота были заперты и плотно задвинуты запорами, а языки, перед которыми отворены были двери губ, выскочив из-за ограды зубов, бросали в Андроника стрелы сквернословия. Сильно поражаемый этим оружием, Андроник дышал огнем гнева, выпуская дыхание подобно Тифону, потому что не мог скрыть душевного волнения. Город Никея и по крепости своих стен считается непреодолимым или по крайней мере трудноодолимым, так как весь он выстроен из жженого кирпича. А тогда осада его тем менее обещала успеха осаждавшим, что в нем собрались и все те ратники, которые ненавидели Андроника: и Исаак Ангел, который, по низвержении Андроника, воцарился над римлянами, и Федор Кантакузин, и персы, призванные на помощь. Много дней проездил Андроник около города, но не сделал ничего и явно походил на человека, который нападает на отвесные горы, или безумно сражается с каменными скалами, или осаждает Арбелы и Семирамидины стены, или пускает стрелы в небо. Осажденные храбро сражались и оружием отражали нападения вооруженные, а посредством машин делали совершенно безвредными камнеметные орудия, ко-{358}торые устраивал изобретательный Андроник. Так как он много хвалился своим искусством брать города, то, чтобы отличиться перед окружающими его, он и устанавливал стенобитные орудия, и изобретал камнеметные машины, и делал подкопы, и употреблял все другие средства для разрушения городской стены. Но он сколачивал осадные машины, устраивал метательные орудия, укреплял винты и рукояти, вооружал стенобитные тараны железом, а никейцы или, выйдя из города потайными небольшими воротами, сжигали и разламывали руками эти орудия, или во время их действия разрушали их, как паутинную ткань, другими подобными орудиями. Когда Андроник увидел, что все его выдумки оканчиваются ничем, он прибегнул к бесчеловечному средству, которое и в прежние времена употреблялось немногими, как осаждавшими, так и осаждаемыми. Приказав привезти из Византии мать Исаака Ангела Евфросинию, он то ставил ее вместо прикрытия перед осадными машинами, то сажал ее на таран, как на колесницу, и в таком виде придвигал орудие к стене. Тогда представилось зрелище, которое невольно возбуждало в одно и то же время и слезы и удивление: слезы — своей необычайностью и свирепостью разгневанного человека, который готов на все и не отвращается ни от какого неслыханного и несвойственного человеческой природе действия, а удивление — тем, что не умерла от страха женщина, сидя наверху машин, придвигаемых {359} к стенам города. В первый раз теперь люди видели, что нежное женское тело было выставлено на защиту железа, слабая человеческая плоть, по измененному и беззаконно извращенному порядку, поставлена была перед твердыми машинами, чтобы помешать неприятелю оружием отражать оружие, и железо было прикрываемо человеческим телом. Но осажденные по-прежнему бросали со стены стрелы, только направляли их так искусно, что они поражали и устрашали нападавших, а благородной женщине не причиняли никакого вреда, как будто она и руками и жестами отклоняла их от себя и направляла в сердца врагов. Таким образом, эта бесчеловечная выдумка не принесла Андронику никакой пользы. Мало этого, выйдя ночью из города, никейцы и машины сожгли, и Евфросинию перетащили по веревке в город и, как гарпии, похитили ее у Андроника, оставив его самого, как нового Финея, страдать, по неимению чем утолить голод своего гнева. Приобретя через это и у самих врагов большое уважение к своему мужеству, никейцы еще более одушевились и еще смелее стали продолжать борьбу. Они не только, показываясь на стенах, совершали знаменитые подвиги и осыпали Андроника ругательствами, называя его мясником, кровожадным псом, гнилым старикашкой, бессмертным злом, людской фурией, развратником, Приапом старее Тифона и Сатурна и всякими другими постыднейшими именами, но и выходили, как уже нами сказано, из-за ук-{360}реплений и высыпали из ворот. Андроник своим бледным лицом, неестественным взглядом, частым кручением своей длинной и курчавой бороды ясно показывал, что он кипит гневом и замышляет новые козни против никейцев. Будучи не в состоянии выносить наглость осажденных и в то же время не имея возможности удовлетворить голод своего гнева, он, как голодный пес, по нескольку раз в день обходил город и, как разъяренная медведица, переходил с места на место, жаловался на легионы и упрекал военачальников за то, будто они небрежно ведут войну и уклоняются от сражения.

3. Однажды, когда царь Андроник объезжал город с большим отрядом войска и с отборными всадниками, его увидел Федор Кантакузин, человек отважный и по молодости лет кипучий, как недавно выделанное вино. Увлеченный необыкновенным порывом отваги, он со всей поспешностью выезжает из города восточными воротами с немногими спутниками и, пробившись сквозь первые ряды воинов, направляет копье в Андроника. Но он слишком скоро гнал своего коня, постоянно его пришпоривал, явно заставляя лететь, а не бежать с такой скоростью, какую природа дала его ногам,— и тем неожиданно погубил сам себя. Лошадь его споткнулась и, пораженная стрелой, упала на колено, а он, выброшенный из седла, ударился головой о землю, повредил себе спинные мускулы и лежал полуживой без {361} чувств. Меченосцы Андрониковы тотчас же подбежали к нему толпой и отрубили ему голову, а некоторые, желая угодить Андронику, изрезали в куски и все тело. Спустя немного времени голова Кантакузина была отправлена в Константинополь и здесь, поднятая на длинном копье, с торжеством носима была по улицам города. Никейцы, лишившись храброго воина и непобедимого защитника, немало горевали, как и следовало ожидать, о своей потере и упали духом. Обратились они к Исааку Ангелу и хотели подчиниться ему и избрать его своим вождем, но он, будучи человеком нерешительным и, подобно Энею, уклоняясь от войны, может быть, и потому, что предвидел будущее и мечтал об ожидавшем его царском достоинстве, как Эней мечтал о славе своего рода,— не слишком дорожил званием вождя. Поэтому войско, мало-помалу падая духом, хотело вступить в переговоры; прежнее его благородное мужество и необыкновенное одушевление совсем исчезли. Стали составляться сходки, на которых осажденные, собираясь по племенам, рассказывали и со всеми подробностями изображали бедствия, какие они терпят, находясь в осаде. Представляя себе жестокосердие Андроника и перебирая в уме своем всевозможные бедствия, которым они подвергнутся, если город будет взят силой оружия, они тряслись как зайцы. С ними случилось то же, что с Кенеем, только в обратном виде. Кеней, как сказано в басне, из женщины превратился в мужчину, а они из мужчин {362} сделались слабыми женщинами. Не было уже между ними человека, который бы своей пламенной храбростью одушевлял к подвигам мужества. Со смертью Кантакузина все как будто умерли для отваги и потеряли охоту к битвам. Подумав обо всем этом, тогдашний никейский архиерей Николай решился делу необходимости дать вид почетного действия. Собрав народ, предложил ему покориться обстоятельствам и, пока еще город не потонул в волнах войны, передать его добровольно Андронику. Он видел, что Андроник никогда не отступит, как говорится, с пустыми руками, тем более что не было ничего такого, что отвлекало бы его от осады и отзывало в другую сторону, а равно и то, что сами никейцы, мало-помалу оставляя защиту города, стали приниматься за домашние дела свои, как в мирное время. Убедившись, что все считают предложение его хорошим и обеими руками хватаются за благие его последствия, он облачился в священную одежду, взял в руки Евангелие и приказал следовать за собой клиру и всем жителям города, не исключая даже женщин и детей. Все шли совершенно безоружными, с масличными ветвями в руках, с непокрытыми головами, босые, с обнаженными от платья руками, со всеми знаками истинной покорности, и печальным видом и тихим голосом умоляли о сострадании. Когда они вышли в этом виде из города, царь Андроник, пораженный неожиданностью зрелища, несколько раз напрягал зрение, чтобы яснее раз-{363}глядеть представившееся ему явление; событие это решительно казалось ему сновидением. Когда же удостоверился, что это вовсе не обман, а действительность, он не выказал приличного царю прямодушия и чистосердечия, притворился милостивым и на время, пока нельзя было открыть свою львиную шерсть, оделся в лисью шкуру. Он не только встретил их с притворной благосклонностью, но даже едва удержался от слез, которые у Андроника всегда были покрывалом истины и завесой душевных движений. Недолго, однако же, он разыгрывал эту комедию. Спустя немного времени отбросив, как изношенную одежду, нежные и, как масло, мягкие слова, он ясно показал никейцам, и особенно отличавшимся между ними достоинствами и знатностью рода, как силен гнев старика Андроника и сколько злобы, вражды и злопамятства таил он в себе, отлагая мщение до благоприятного времени. Многих впоследствии изгнал он из отечества; некоторых предал жестокой смерти, приказав сбросить со стен, а персов в то же время повесил вокруг города. Но Исаака Ангела похвалил и за дела и за слова, за то, что он не только не обращал своих зубов в оружие и стрелы, по примеру Федора Кантакузина, но часто и осуждал сего последнего, когда он злословил помазанника Божия, извлекая из уст своих, как из ножен, подобный острому мечу, язык свой. Наговорив ему много приятных обещаний или, вернее сказать, питая по Божественному устроению своего убийцу и похи-{364}тителя власти и сохраняя его до определенного Провидением времени, он отослал его назад в Византию, а сам с бывшими при нем войсками пошел к городу прузейцев.

4. Став лагерем и окопавшись валом на южной стороне города — так как с этой стороны, по ровности места, городская стена казалась доступной, не то что с других сторон, где она возвышается на каменистом, круглом и весьма крутом холме,— Андроник на следующий день начал осаду. И машины, и люди не стояли праздно, но делали что следует, а сам Андроник писал записки и, обернув ими нижнюю часть стрел, бросал их в город. В этих по воздуху пересылаемых письмах он убеждал прузейцев переменить мысли и обещал всепрощение, если они отворят ворота и впустят его в город, а Федора Ангела, бродягу Лахану, глупого Синесия — я употребляю собственные его выражения — и их единомышленников схватят и предадут смерти. Это он делал довольно долго, потому что война, завязавшаяся под стенами Прузы, нисколько не уступала никейской ни по храбрости воинов, вступивших в борьбу с царскими легионами, ни по ненависти к Андронику, которая и была причиной войны. Да и самый город Пруза укреплен со всех сторон хорошими башнями и обнесен крепкой стеной, а с южной стороны даже двойной. Неоднократно днем происходили и здесь вылазки, войска бросались друг на друга, и много падало с обеих сторон. Но и этому городу суждено было {365} покориться Андронику, и очень многим захваченным в нем — потерпеть ужасные мучения. Под беспрерывными ударами стенобитной машины стена в одном месте несколько осыпалась, а затем упала в том же месте и деревянная пристройка, скреплявшая старую стену. Находившиеся в городе вообразили, что потрясена и упала вся стена, на которую действовала стенобитная машина. Разнесся об этом событии неясный слух, и сердца всех поражены были страхом. Никто не позаботился хорошенько узнать о несчастьи, но при первом же шуме упавших камней все почти умерли от страха. На стенах не осталось ни одного защитника, и сбежавшие со стен толпились по улицам совершенно растерянные. Тогда враги приставили лестницы и через ворота и стены без труда проникли в город. Хватая прузейцев, они беспощадно умерщвляли их, расхищали их имущество, рубили скот, который весь, и мелкий и крупный, собран был, чтобы жителям было чем питаться, если осада протянется долго. Такими-то ужасами сопровождалось это событие! Когда же вошел в город и остановился в нем сам царь Андроник, то и он поступил с прузейцами не как царь кроткий, хранящий тех, которые и прежде были и опять будут его подданными, хотя на время и возмущались; и даже не с той снисходительностью, какую каждый человек оказывает своим единоплеменникам. Напротив, как голодный царь зверей, напав на овец, не защищенных никакой оградою и не охраняе-{366}мых пастухом, одной ломает шею, у другой вырывает внутренности, с иными поступает еще каким-нибудь жестоким образом, а остальных разгоняет по скалам, горам и пещерам, так и Андроник в то время без всякой пощады погубил и умертвил множество людей, излив свой дикий гнев в различных и разнообразных казнях за то, что город был взят военной силой, а не по предварительному соглашению и договору с прузейцами и не по добровольной их сдаче. Так, Федора Ангела, юношу, у которого только что стала пробиваться борода, лишил очей и, посадив на осла, велел вывести за римские границы и бросить, предоставив ему блуждать там, куда занесет бродящее по своему произволу животное. Вероятно, он сделался бы пищей зверей, что и имел в виду Андроник, назначая ему это наказание, если бы попавшиеся навстречу турки не сжалились над его молодостью, не взяли его в свои палатки и не позаботились о нем. Льва Синесия, Мануила Лахану и многих других, числом сорок человек, повесил на ветвях деревьев, растущих около Прузы. Но гораздо большее число подверг другим казням: одним отрубил руки, другим отрезал пальцы, как виноградные побеги, а у иных отнял ноги. Многие лишились и глаз, и рук, а были и такие, которые потеряли правый глаз и левую руку, и такие, которые потерпели то же, только в обратном виде. Отняв таким бесчеловечным образом у своего царства людей, цветущих крепостью тела и отличавшихся воин-{367}ской опытностью, Андроник пошел к Лопадии. Там он поступил подобным же образом. Одного из епископов он лишил глаз за то, что тот не обличал бунтовщиков из своей паствы, но спокойно и равнодушно смотрел на восстание их против царя Андроника. Вслед затем он возвратился в столицу, восхищаясь такими победами. В Прузе он не позволил похоронить никого из повешенных, но оставил тела их, как особенного рода гроздья, висеть на виноградных лозах, которые поднимались и вились около деревьев. Трупы высохли на солнце и поворачивались от ветра, подобно пугалам, которые выставляются сторожами в смоковничных садах.

По возвращении в Константинополь, принятый народом с радостными восклицаниями, приветствованный речами льстецов, которых всегда воспитывают царские дворцы, и сделавшись оттого еще надменнее, Андроник занялся зрелищами и конскими скачками, так как время было летнее. Однажды обрушились некоторые из смежных с царским седалищем перил и задавили около шести человек. Бывший в театре народ пришел по этому случаю в страшное смятение. Андроник побледнел от страха и, созвав к себе копьеносцев, хотел было встать со своего места и уйти во дворец; но окружавшие его приверженцы упросили его оставить это намерение и убедили сидеть спокойно, сказав, что, чуть только встанет, тотчас же погибнет, потому что народ столпится в кучу {368} и бросится на него и на его свиту. Поэтому он еще немного помедлил и дождался окончания конской скачки и гимнастической борьбы, но решительно отказался от дальнейших представлений, когда зрителей забавляли удальцы, взбиравшиеся вверх по веревкам и плясавшие на высоко протянутом, небольшом и тонком канате, а также быстроногие зайцы и охотничьи собаки — зрелища, очень нравящиеся непривычным посетителям театра. Так-то происходило это.

5. Был некто, человек знаменитого рода, по имени Исаак, не Ангел Исаак, а другой, сын дочери севастократора Исаака, о котором мы сказали в своей истории, что он был родной брат царя Мануила. Этот Исаак, получив от своего деда и царя Мануила Комнина власть управлять Арменией и начальствовать над Тарсом и над сопредельными странами, начал войну с враждебными армянами, был взят в плен и заключен под стражу, что случилось уже по смерти Мануила. Много лет провел он в заключении, но, наконец, был выкуплен иерусалимлянами, которых называют фрериями*, и получил полную возможность возвратиться в отечество. Выкупу его содействовал и Андроник, по просьбе Феодоры, с которой, как мы уже несколько раз говорили, Андроник был в связях, а этот Исаак был ее пле-{369}мянник. К принятию же Исаака и к состраданию над его долговременным пребыванием вне отечества убеждали Андроника Константин Макродука, женатый на родной тетке Исаака, и Андроник Дука, родственник Исаака и друг его с детства. Но этот Исаак не хотел подчиниться царю Андронику, свое отечество считал как бы на звездах, родство и любезное сотоварищество ставил ни во что. Желая господствовать, питая в себе стремление к власти и вовсе не имея расположения повиноваться другим, он воспользовался присланными ему из Византии деньгами как средством и пособием для злокозненного достижения власти. Приплыв на Кипр с весьма значительным войском, он сначала выдавал себя за законного, присланного царем начальника, показывал кипрянам сочиненные им самим царские грамоты, читал вымышленные царские указы относительно того, что ему следует делать, и вообще вел дела так, как по необходимости ведут их люди, поставленные начальствовать от других. Но спустя немного времени он объявил себя тираном и, раскрыв свою врожденную жестокость, начал бесчеловечно поступать с жителями острова. Жестокосердием и свирепостью нрава он столько превзошел Андроника, сколько этот последний превзошел всех, когда-либо прославившихся жестокостью к врагам. С тех пор, как он вообразил, что прочно овладел властью, он непрестанно совершал над жителями Кипра тысячи различных злодеяний. Каждый {370} час он осквернял себя убийством людей невинных, терзал человеческие тела, изобретая, как какое-нибудь орудие злосчастной судьбы, казни и мучения, которые доводили до смерти. Нечестивый и развратный, он бесстыдно предавался преступным связям с женщинами и растлевал девиц. Семейства, прежде благоденствовавшие, лишил всего имущества без всякой причины, старожилов, которые вчера и третьего дня обращали на себя общее внимание и по богатству могли соперничать с Иовом, пустил по миру голодными и нагими, если только по своей крайней раздражительности не погубил мечом. Увы! Увы! Как путь нечестивых благоуспешен! Процвели все делающие беззакония. Ты насадил их и возрастил; они родили детей и принесли плод. Так на это еще пророк жаловался Господу. И точно, тогдашнее поколение произвело людей, которые, как цикута, выросли только на смерть ближним и на погибель множеству городов, которыми они совершенно беззаконно овладели. Когда все это дошло до слуха царя Андроника, он от неистовства никак не мог прийти в себя. Но так как видел, что ему грозит то, чего он давно боялся,— а он всегда опасался начальной йоты, как буквы, гибельной для его власти,— то начал изыскивать средства, как бы схватить Исаака и изъять из среды людей того, кто угрожает ему погибелью. Он боялся, чтобы Исаак, приплыв с Кипра, не лишил его власти, так как знал, что все примут его с радостью, потому {371} что отдаленное бедствие сноснее настоящего и ожидаемое зло, даже более тяжкое, легче того, которое уже гнетет. Мы, люди, обыкновенно с радостью принимаем и кратковременное облегчение своих страданий.

6. Но так как Андроник не мог захватить в свои руки врага, находившегося вдали, то он обратил свой гнев на людей, бывших вблизи, как это нередко делают собаки, которые, находясь вдали от человека, бросившего в них камень, мстят ему лаем, а брошенный камень грызут зубами. Он отдал под суд дядю Исаакова Константина Макродуку и Андроника Дуку за то, что они уверили, что если Исаак получит свободу и возвратится в отечество, то будет полезным и верным слугой Андронику. Спустя несколько дней эти люди были и осуждены за оскорбление царского величества, несмотря на то, что принадлежали к партии Андроника, были самыми главными ее членами и вернейшими его друзьями. Макродука, кроме разных услуг, которые со всем усердием оказывал Андронику, был еще и женат на сестре Феодоры, о незаконной связи которой с Андроником мы уже несколько раз упоминали в своей истории. А Андроник Дука, человек развратный, скупой, с бесстыдным выражением лица, о делах Андроника, казалось, заботился больше, чем сам Андроник. Если Андроник хотел выколоть кому-нибудь глаза, то Андроник Дука, как будто научаемый исконным человекоубийцей, радующимся о несчасть-{372}ях людей, определял еще лишить его и рук или присуждал к виселице. Весьма часто он порицал Андроника и бесчеловечно упрекал за то, что он налагает наказания, далеко не соразмерные с преступлениями. Когда наступил пресветлый и благознаменитый день, в который празднуется Вознесение на небо с плотию Господа и Спасителя нашего, во дворце назначается собрание и приглашаются почти все, принадлежащие к царскому двору. Поэтому люди всякого рода и народа со всех сторон стремились и спешили туда, где находился царь Андроник. Он жил в это время в так называемом внешнем Филопатии, а собиравшиеся по ошибке сошлись в так называемый Манганский дворец, который находился во внутреннем Филопатии и который Андроником впоследствии разрушен. Когда народа собралось много, даже очень много, когда пришли все, кому следовало быть,— вдруг, сверх ожидания собравшихся, выводят из устроенных там низких темниц Дуку и Макродуку и, как осужденных, ведут под конвоем ко дворцу. Думая, что их ведут к суду, и полагая, что они увидят царя в окнах верхнего этажа, Дука и Макродука оправляли на себе платье, поднимали глаза вверх, почтительно слагали руки. Но тут Стефан Агиохристофорит, которого современники называли Антихристофоритом, изменяя имя сообразно с его делами, потому что он действительно был бесстыднейшим из слуг Андроника, преисполненный всякого беззакония, схватил камень, ка-{373}кой только мог взять рукой, и, бросив его в Макродуку, как человека более почтенного и по родству с царем, и по преклонным летам, и по множеству богатств, убеждал всех последовать его примеру. При этом он осматривал все собрание и если замечал, что кто-нибудь не бросает камней, того осмеивал, бранил как неверного царю и уверял, что он скоро подвергнется тому же наказанию. Вследствие таких угроз, все собравшиеся взялись за камни и стали бросать их в этих мужей — жалкое и невероятное зрелище,— так что из камней образовалась большая куча. Затем, когда они еще дышали, их подняли люди, которым было поручено это дело и, закрыв их покрывалами, какими обыкновенно покрываются вьюки на мулах, отнесли Дуку в отдаленное место, отведенное иудеям для кладбища, а Макродуку переправили на ту сторону пролива, на противоположный Манганскому монастырю высокий берег, и повесили обоих. Тогда-то в первый раз жители Константинополя увидели то, что прежде и для самого слуха казалось невероятным; о чем прежде они и слышать не хотели, то теперь было у них перед глазами и то они оплакивали. Размышляя об этой казни, они находились в безвыходном положении, не знали, что делать, и испытывали двойное мучение. С одной стороны, они терзались страданиями единоплеменников, а с другой, представляя себе, что беда скоро дойдет и до них, они терпели более продолжительное мучение, чем те, кото-{374}рые уже подверглись страданиям. Эти с наступлением бедствия, о котором прежде помышляли, уже избавились от тяжкого ожидания, а у них постоянное ожидание беды и представление будущего, как будто уже наступившего, и ночью отнимало сон, и днем больше всякого бича терзало душу. И что всего удивительнее, так страдали не только те, у которых совесть не совсем была покойна, оттого что они желали и замышляли сделать зло Андронику, но и те, к которым он был расположен, которым постоянно оказывал какие-нибудь милости. Зная крайнюю подозрительность его характера и непостоянство в мыслях и в то же время опасаясь его чрезвычайной склонности к казням, и эти люди не считали себя безопасными от смерти.

Нельзя умолчать и о следующих обстоятельствах. Некоторые из приближенных к Андронику попросили у него позволения снять тела повешенных. Выслушав просьбу без неудовольствия, Андроник спросил, давно ли они умерли, и, узнав от исполнителей казни, что злые зле погибли, сказал, что он жалеет об участи этих людей. С этими словами он заплакал и затем прибавил, что власть и строгость законов сильнее собственных его чувств и склонностей и решение судей сильнее его личного расположения. О слезы, и у предков наших, и у нас льющиеся в душевной скорби из сердца, как дождь из облаков! О знак сильнейшей скорби и несомненное свидетельство внутренних мучений, хотя иной раз и от ра-{375}дости вы струей льетесь из глаз, как из желоба! У Андроника вы имеете не то значение, у него вы получили другую природу; когда льетесь из его глаз, вы служите предвестницами гибели и, можно сказать, открываете путь переправы через Ахеронт к водам Стикса, столько же холодным, сколько страшным, которые одним своим именем возбуждают отвращение. О, сколько очей погасили вы, когда лились обильными струями! Сколько душ увлекли вы в глубину ада, когда текли неудержимым потоком! Как много людей потопили вы! Каких мужей проводили вы в могилу, как последнее омовение или как надгробное и прощальное возлияние!

Так-то умертвил Андроник Константина Макродуку и Андроника Дуку, и такую-то они получили от него награду за свою преданность и услуги. А спустя немного времени он повесил по ту сторону пролива, называемого Перамой, и двух братьев Севастианов за то, что будто бы они злоумышляли на его жизнь. И вот такими-то и другими подобными делами, а часто и еще худшими, постоянно занимался Андроник.

7. Между тем Алексей Комнин, происходивший от одной крови с царем Мануилом — он был сын его племянника — и занимавший при нем должность виночерпия, был сослан Андроником в Скифию, бежал оттуда и, как какой-нибудь крылатый змей, перенесся в Сицилию. Явившись к тамошнему тирану Вильгельму, он открылся ему и рассказал, кто он {376} такой. С ним был и Малеин, родом из Филиппийской области, человек незнатного рода, судьбой незамечательный и никакими подвигами не прославившийся. Оба они питали и таили в себе злобу главным образом против Андроника; первый негодовал, может быть, и справедливо, а Малеин — из угождения Комнину, и вместе для того, чтобы не знавшим его людям показаться человеком достойным внимания. Но эта их злоба обратилась ко вреду отечества: они рассказали королю не на ухо, но в слух многих — причем чуть не гладили его пяток и, как собаки, чуть не лизали их своими языками,— рассказали со всей увлекательностью не то, от чего должен был пострадать Андроник, но то, что могло побудить сицилийского тирана на завоевание римских областей как на легкую добычу. Воспламененный их речами, тем более что рассказы их были вполне согласны и сходны с тем, что он часто слышал от своих единоплеменников латинян, которые служили прежде по найму у римлян и терлись в императорском дворце, а в это время рассеялись в разные стороны вследствие жестокого и презрительного обращения с ними Андроника,— Вильгельм собирает все бывшие у него войска и нанимает множество иноземной пехоты и целые тысячи конницы, предложив щедрое жалованье и обещав еще большую награду. Переправив пехоту в Эпидамн и при первом же нападении овладев этим городом, а морские силы направив прямо в Фессалоникский залив, {377} он без боя, на известных условиях, занимает все области, лежащие между этими пунктами. Затем войска его в одно время окружили и опоясали Марсовым поясом славный город Фессалонику, и через несколько дней осады город был взят и занят неприятелем. Это произошло не оттого, что защитники его были слабы и неопытны в воинском деле, но преимущественно от бездеятельности военачальника Давида, из рода Комниных. Он оказался человеком, совершенно бесполезным для фессалоникийцев, и был большой мастер только на то, чтобы вечно бояться Андроника и изыскивать средства, как избежать его страшных рук. Ему приличнее было бы потонуть в пучине морской, или броситься с высокой скалы, или укрыться в горах и пещерах, или, подобно Пророку, бежать и быть проглоченным морским китом. Но он ничего подобного не сделал, а, по несчастной судьбе фессалоникийцев, управляя ими и бесчестно приобретя себе звание вождя, хотя был изнеженнее женщины и трусливее оленя, тайно чуть не звал к себе врагов, готовых взять и его и город Фессалонику, когда они были еще вдали, и всеми мерами старался добровольно отдаться в их руки живым. Поэтому, когда наступило время битвы, когда всякого рода оружие и машины двинуты были против города, он скорее был зрителем врагов, чем противоборцем. Во все продолжение осады он ни сам ни разу не пошел на вылазку, хотя защитники города сильно побуждали его к тому, ни {378} им не позволял этого делать, но подавлял отвагу жителей, подобно тому, как негодный охотник подавляет лучшие порывы собак. Никто не видел его в полном вооружении; шлема, лат, наколенников и щита он избегал, подобно изнеженным женщинам, ничего не знающим, кроме своего гинекея, и только разъезжал по городу, сидя на муле, в широких шароварах, застегнутых назади, и в великолепных сапогах, вышитых золотом до самых пяток. Когда машины били в стены и бросали камни на землю, свист бросаемых камней и гул поражаемых стен возбуждали в нем только смех. Когда начали показываться и осыпаться проломы, этот человек, сам нуждавшийся еще в няньке, забившись под прочную арку стены, говорил своим приятелям, людям самым негодным: «Послушайте, как ворчит старуха»,— старухой он называл самую большую стенобитную машину, которая много вредила городской стене, выбивая из нее камни. Имея, по несчастью, такого предателя своим хранителем, такого пирата — кормчим, такого отравителя — врачом, Фессалоника, после непродолжительного сопротивления, покорилась врагам.

События, последовавшие за этим, составляют другую Илиаду бедствий, ужасы которой выше трагических. Все дома в городе были покинуты жителями; не было ни жилища, в котором можно было бы спастись, ни переулка, который избавлял бы от убийц, ни подземельев, которые скрывали бы надолго. Ни жалобный вид {379} не возбуждал сострадания, ни просьбы не трогали: меч гулял по всем, и только удар, прекращавший жизнь, полагал предел неистовству. Напрасно многие сбегались и во святые храмы, тщетна была надежда и на святые иконы. Варвары, смешав Божеское и человеческое, не уважали Божественных вещей и не давали пощады прибегавшим в святые места. Какова была участь тех, которые оставались в простых домах, которые, то есть, тотчас же умирали от меча, или если и избегали смерти, то теряли все имущество,— что грабители считали величайшим благодеянием,— таков же был конец и тех, которые убегали в храмы, не говоря о другом великом несчастии — об ужасной смерти, какую терпели многие во святых храмах от тесноты, при стечении бесчисленного множества народа. Враги, с оружием в руках, врываясь в храмы, умерщвляли всех, кого встречали и, как жертвенных животных, беспощадно закалали тех, кого хватали. И могли ли щадить людей те, которые не уважали святыни и нисколько не боялись Бога? Но еще не столько удивительно то, что они похищали вещи, посвященные Богу, скверными руками касались того, что было неприкосновенно, и песьими глазами рассматривали то, что должно быть недоступно для взора,— сколько нечестиво то, что они повергали на землю святые иконы Христа и Его угодников, попирали их ногами и, если находили на них какое-нибудь дорогое украшение, срывали его как попало, а сами иконы выносили на {380} перекрестки для попрания прохожим или жгли для варения пищи. Всего же нечестивее и нестерпимее для слуха верующих то, что некоторые из них, взойдя на престол, перед которым благоговеют сами Ангелы, плясали на нем, безобразно прыгали, распевая какие-то варварские, отвратительнейшие народные песни; а потом, открыв студные части свои, испускали мочу и сквернили вокруг священного места, совершая возлияния злым демонам и приготовляя теплые ванны, в которых эти губители плавают после трудов, подъятых на изобретение несчастий для людей и на совершение ужасных зол. Наконец показались в городе сицилийские вожди и, удержав толпу от убийств, прекратили эти ужасы и положили конец резне. Один из них, весь в железных латах, сидя на коне, въехал в храм мироточивого мученика и только с трудом мог остановить неистовство солдат, одних ударяя плоской стороной меча, а другим нанося и действительные удары.

8. Впрочем, и после этого положение фессалоникийцев было несносно. Хотя убийство жителей на другой день по взятии города прекратилось, но зато наступили другие бедствия, которые многоразличными путями доводили несчастных также до смерти, заставляли даже предпочитать смерть жизни, так что, говоря словами многострадального Иова, многие искали смерти, но не находили. Конечно, и все вообще со взятыми на войне пленниками обращаются дурно, поступают немилосердно и делают все, что внуша-{381}ет гордость победителя, но латинянин, победивший врага и захвативший его в свои руки, есть зло самое несносное и неизобразимое словом. И если пленником его будет римлянин, и притом человек, вовсе не знающий итальянского языка и столько чуждающийся иностранных обычаев, что даже в одежде у него нет ничего общего с латинянами, то его считают существом, отверженным от Бога и осужденным на то, чтобы принять несмешанный сосуд и испить нерастворенную чашу гнева Божия. Какая смертоносная ехидна, какой ядовитый змей, блюдущий пяту, какой лев, губитель быков, пренебрегающий вчерашним ловом и питающийся только свежей добычей, может так неистовствовать, как неистовствуют бесчеловечные латиняне над своими пленниками? Они не трогаются мольбами, не смягчаются слезами, не умиляются ласковыми словами. Если бы кто приятно запел, для них это было бы то же, что крик коршуна или карканье вороны. Если бы чье пение было так очаровательно, что, подобно звукам Орфея, двигало бы камни, и такой певец напрасно касался бы струн лиры и тщетно начинал бы свою звучную песню. Если же иной раз варвар и тронется пением, то жестокосердная душа его считает это пение за предсмертную прекрасную песнь лебедя и затем снова принимается за убийство, по-прежнему остается безжалостной и, подобно твердой наковальне, не поддается никаким просьбам. Люди этого племени умеют удовлетворять только гневу, любят подчинять-{382}ся только его внушениям. Какого самого ужасного зла не сделает человек, ненавидящий римлян, собравший в сердце своем такую злобу к эллинам, какой никогда не собирал в себе и не порождал сам древний змей, враг человеческого рода? Проклятые латиняне считают чуть не раем страну, в которой нам досталось жить и собирать плоды; до безумия влюбленные в наши блага, они вечно злоумышляют против нашего рода и стараются всячески сделать нам зло. Иногда, соображаясь с обстоятельствами, они притворяются и нашими друзьями, но ненавидят нас, как злейшие враги. Даже и тогда, как говорят они слова ласковые, льющиеся тише и нежнее елея, и тогда слова их суть стрелы и острее меча обоюдоострого. Таким образом, между нами и ими утвердилась величайшая пропасть вражды, мы не можем соединиться душами и совершенно расходимся друг с другом, хотя и бываем во внешних сношениях и часто живем в одном и том же доме. Они, привыкшие ходить большей частью с поднятой головой и надменно выправляющие свой стан, обыкновенно смеются над кротостью нашего характера и над нашим смирением, происходящим от нашего скромного о себе мнения; а мы, презирая их гордость, хвастливость, спесь и надменность, наступаем на их поднятую кверху голову и доселе попираем ее силой Христа, дающего власть наступать на змей и скорпионов без всякого зла и вреда.

Но будем опять продолжать свой рассказ. {383} Так-то неистовствовало и столько-то богопротивных дел совершило сицилийское войско, вступив в город Фессалонику, после осады, которую оно начало шестого числа месяца августа третьего индикта шесть тысяч шестьсот девяносто третьего года и окончило 15 числа того же месяца решительно без всякой со своей стороны потери. И не в продолжение только войны фессалоникийцы, как мы сказали, терпели ужаснейшие бедствия, но и с окончанием ее судьба не склонилась к милосердию, и победители не сделались к ним снисходительнее. Варвары не только выгнали владельцев из их домов и присвоили себе все, что в них было собрано, но отняли у них и платье, не исключая последней одежды, покрывающей те части тела, которые сама природа велела закрывать, как студные; даже куска хлеба не давали они домохозяевам, трудовым имуществом которых завладели. Сидя в чужих домах, они ежедневно пировали и прогуливали все, что было можно, а тех, которые с трудом нажили это, пустили бродить по перекресткам, голодать, спать на голой земле, ходить без обуви и одежды, так что для людей, прежде богатых и знатных, теперь ложем была земля, кровлей — небо, а теплой постелью — навоз. Но что хуже всего и что уязвляет в самое сердце — прежним хозяевам нельзя было даже входить в свои дома. Если же кто входил или только заглядывал в дом, того находившиеся в нем, будто древняя злая Сцилла, тотчас же хватали, приводи-{384}ли к ответу и после многократных допросов, зачем он пришел, или заглядывал, или подходил к дверям прихожей, жестоко секли и заставляли отдать деньги, полагая, что они спрятаны у него где-нибудь в доме. Они думали, что из-за денег он и приходил осмотреть свой дом, опасаясь, чтобы их не украли, и торопясь узнать, уцелела ли от тщательных поисков врагов та часть дома, в которой они скрыты, или желая спрятать их в более надежное место. Не раз случалось, что иной отдавал все, что спрятал, когда видел, что надобно бежать из дома, и, однако же, не избавлялся от плетей; напротив, его еще больше били и подвергали многоразличным пыткам для того, чтобы он указал, где скрыты другие его сокровища. Иной же ничего не давал, а уверял, что и теперь он так же беден, как и прежде, и что только любовь к родительскому или им самим с большими издержками построенному дому заставила его уклониться с пути и невольно привела сюда, чтобы посмотреть на прежнюю свою собственность и поплакать над ней. Но и это не возбуждало сострадания и не избавляло от мучений; этих людей пытали, секли, вешали за ногу, коптили дымом, зажигая подложенную под них солому, мазали им уста нечистотою, кололи их копьями в бока и подвергали бесчисленному множеству других мучений. Они или умирали среди таких страданий, или полумертвые были вытаскиваемы из дома за ногу и, брошенные, как сор, лежали на улицах под открытым небом. {385}

9. Что же? Может быть, с таким радушием сицилийцы принимали и угощали прежних домохозяев, когда они приходили домой, а со всеми другими, которые бежали от своих домов, как от устьев ада, как от критского лабиринта или лакедемонской Кеады*, обращались кротче и оказывали им хоть несколько человеколюбия? Вовсе нет. Да и как ожидать чего-нибудь подобного от людей, которые свирепее зверей, которые вовсе не знают, что такое милость, и радуются несчастьям людским? И собаки иногда не трогают и не грызут зубами тех, кого настигают; если преследуемые ими падают на колени, они перестают лаять и сами собой, никем не принуждаемые, закрывают зев. Но латиняне не оказывали никакого сострадания тем, кого лишили имущества, чью собственность расточали с блудницами, которых они очень ценили, за которыми гонялись и которым чуть не позволяли бить себя по щекам,— они, хвалившиеся, что овладеют всей Римской империей, как пустым гнездом и как покинутыми яйцами. Напротив, они еще смеялись над наготой многих и громко хохотали, когда проходил кто-нибудь высохший от голода, с раздутым желудком, с бледным, как у мертвеца, лицом, оттого, что лучшую его пищу составляли овощи, а праздничный обед — одни виноградные ягоды, которые он со страхом собирал где-нибудь в виноградниках. Так же сострадатель-{386}ны они были и к людям, одетым в изорванные одежды, завешивавшим рогожами те части тела, которые следует скрывать, и прикрывавшим голову плетенками из мастиковых ветвей. Встретившись с ними на улице, они с улыбкой и насмешливым видом хватались обеими руками за их бороду и за волосы на голове и, смеясь над всклоченной и отросшей бородой, говорили, что это нехорошо и что голову нужно стричь, по их примеру, в кружок. Бывало и то, что, проезжая верхом по площади с ясеневыми копьями, они направляли свои копья на несчастных по виду и опрокидывали их на землю. Если где-нибудь близ большой дороги была грязь или лужа, они толкали их на эту грязь, или избегая и гнушаясь встречи с ними, как не обещающей ничего хорошего, или не желая идти с ними по той же дороге. Если они заставали римлян за столом, когда те ели полбовый хлеб или какую-нибудь другую пищу, служащую к поддержанию человеческого тела,— в насмешку над ними опрокидывали чаши, толкали ногой стол и прерывали обед, не давали ни вовремя съесть кусок горького хлеба, ни спокойно выпить чашу прокислого вина, ни утолить жажду водой, взятой из цистерны. При этом бесстыднейшие из них и самые злые насмешники, люди, нисколько не боящиеся Бога, несколько нагнувшись и обнажив задние и другие части тела, которые люди обыкновенно прикрывают одеждами, обращались к обедавшим задом и, находясь на самом близком расстоянии {387} от кушаний, как безумные, выпускали из себя самые зловонные ветры. А иногда даже извергали из себя задним проходом, как из насоса, нечистоты чрева и оскверняли пищу, а у иных марали и лица. Они мочились в колодцы и пили потом доставаемую из них воду. Один и тот же сосуд служил у них и урильником, и кувшином для вина; не вымытый наперед, он употреблялся и на то и на другое: в него наливали вино и воду для питья, в нем же содержалась и нечистота, извергаемая из телесного канала. И угодникам Божиим, вписанным в число первородных, они не оказывали должного уважения, не обращали внимания на совершаемые ими чудеса, не изумлялись великим и дивным явлениям, которыми Христос прославляет тех, кто Его прославил в своих членах. Так, миро, истекающее из гроба славного чудесами и страданиями мученика Димитрия, они, черпая кувшинами и кастрюлями, вливали в рыбные жаровни, смазывали им обувь и без всякого уважения и нечестиво употребляли на другие надобности, для которых обыкновенно употребляется елей. Но миро, как будто оно вытекало из неистощимого источника или поднималось из бездны, текло еще в большем количестве, чудесно изливаясь в таком изобилии, что сами варвары признавали это явление чудом и ужасались благодати, полученной мучеником Христовым от Бога. Когда время общественного богослужения собирало римлян в храмы, и тогда грубые и наглые солдаты не оставляли их {388} в покое. Приходя к ним как будто для того, чтобы вместе помолиться и принести Богу жертву хваления, они ничего подобного не делали, но бесчинно разговаривали между собой и безобразно кричали или, по какому-нибудь поводу насильно хватая нескольких римлян за горло, давили их и тем прерывали пение, так что поющие явно пели в земле чужой, а не стоя в храме Божием. А многие, подпевая поющим песни Господу, пели срамные песни и, лая по-собачьи, прерывали пение и заглушали божественную службу.

Так-то страдали фессалоникийцы по взятии их города, о чем некоторые написали особые сочинения и составили обширную историю, а мы рассказали только нечто из многого. Когда же Тот, кто в вышних живет и на смиренные презирает, приник с неба и увидел, что между победителями нет разумевающего и никто не ищет Бога, но все непотребны и уклонились к делам беззаконным,— Он праведным судом Своим определил посмеяться над ними, поразить и стереть их гневом своим, а к озлоблению людей своих явить сострадание и даровать им избавление, призрев на болезнь их духа и не отвергнув сокрушения сердца. Поэтому ради избранных, как я думаю, не дал Он продолжиться ужасным делам нечестивых, и чем некогда грозил вавилонянам, не помиловавшим Сиона, пленившим и отведшим на чужую сторону нежных сынов и дщерей его, тем в одно мгновение поразил и сицилийцев. {389} И дивная милость Господа никогда не являлась в такой славе, в какой он явил ее в это время, преклонившись на моления, как надобно думать, мучеников и вняв молитве тогдашнего фессалоникийского архиерея. То был знаменитый красноречием и всюду известный своей добродетелью Евстафий. Он был украшен и достохвальным умом и обладал удивительной и необыкновенной опытностью, но особенным и отличительным его свойством было то, что он далеко превосходил других ученостью и был сосудом, преисполненным всякой мудрости, как нашей, так и внешней. Он скорее согласился страдать вместе со своим стадом, нежели подражать наемникам, которые, видя идущих волков, бегут от овец. Он имел возможность скрыться из города еще до осады, когда врагов только ожидали, но никак не решился на это, зная, что его присутствие могло быть спасением для многих. Добровольно заключившись в городе, как в темнице, он переносил со страждущими все скорби до конца, убеждая их то собственным примером, то увещаниями переносить посылаемые Богом наказания, как раны, налагаемые добрым отцом, и от поражающего ожидать и исцеления. «Если Бог часто наказывает,— говорил он,— то еще чаще любит исцелять, и особенно того, кто переносит скорби с покорностью и благодарением, кто за горечь и тяжесть их не питает вражды к Ниспосылающему их, не жалуется на Провидение и, признавая глубины судеб Божи-{390}их, не следует примеру того, кто умеет благодарить Господа только в счастье, когда челнок его жизни, влекомый попутным ветром, благополучно, легко и удобно приносит ему все желаемое, как корабли, приносящие издалека товары». Являясь к вождям, которых говорящие на латинском языке называют контами*, он испрашивал от них начальственные распоряжения, которыми уменьшались бедствия страдальцев, давалось им облегчение и вообще все, что служило к их утешению. Впрочем, речь его, кажется, тронула бы и бездушный камень. Даже одним видом своим он возбуждал уважение к себе в чужеземцах, так что при его появлении они вставали с седалищ, охотно слушали его и становились добрее и мягче, подобно тому, как воспаление раны утихает от воды, при тонком прикосновении руки. Хотя они и были то же, что плотоядные, чуть не до облаков поднимающиеся птицы, и стремительно нападали на покоренных римлян, угрожая переселить их в Сицилию; но он, подобно курице, накрывающей птенцов своих крыльями, собирал вокруг себя и успокаивал объятых страхом граждан, опасавшихся в будущем еще более тяжких бедствий, и услаждал горький, как мерра, дух победителей, являясь среди них как бы Моисеевым древом. А как последовало освобождение, какими необыкновенными средствами совершил его Бог — это пусть ждет своего времени. {391}

10. А теперь возвратимся к тому, о чем начали говорить, и будем повествовать о делах царя Андроника. Повесив братьев Севастьянов за то, что они хотели будто бы свергнуть его с престола и воцарить Алексея Комнина, который родился от незаконных связей царя Мануила и вступил в брак с Ириной, Андрониковой дочерью подобного же происхождения, Андроник спустя немного времени захватил и заключил в темницу и самого Алексея. Потом он ослепил его и отправил на заточение в Хилу, небольшой приморский город, лежащий неподалеку от устьев Понта, где и посадил в нарочно для того построенную башню. В то же время он возненавидел и удалил от себя и дочь свою Ирину, потому что он приказал ей не скорбеть и отнюдь не сокрушаться о своем муже, а напротив, совершенно забыть его и, сколько прежде любила, столько же возненавидеть, если она, как дочь, любит отца и жалеет о своем родителе, а она не переставала, как и естественно, любить своего супруга, плакала о нем и, постригшись в монахини, надела темное платье. Так-то нечаянно расторгся этот удивительный брачный союз, столько расхваленный презренными льстецами и беззаконными судьями, которые верблюда глотали, а комара отцеживали. Они пророчили, что через этот брак снова сблизятся части, издавна отторгшиеся, Восток соединится с Западом, уничтожится исконная вражда, народы, отличные от римлян как по языку, так и по характеру, войдут с ними {392} в согласие, и единство нравов заменит собой необыкновенным образом прежнее разногласие, так что мечи раскуются на плуги и агнцы будут пастись вместе со львами. Возвысится, говорили они, и благоустройство городов, явится обилие плодов земных, и будут необыкновенные урожаи, так что терновник будет произращать грушу, и смоковница покроется множеством колосьев, почти так же, как на ложе Юпитера и Юноны, по изображению поэтов, из подостланного росистого лотоса вырастает шафран и расцветает гиацинт. Все эти рассказы оказались очевиднейшей глупостью, и сочинители их, называя себя мудрецами, прозорливцами, провидящими будущее, явно не видели и того, что у них под ногами; над ними сбылось заклятие пророка: они видя не видели и слыша не слышали. Или, лучше, они ясно видели и очень хорошо понимали, что говорят гибельные речи и превращают свои зубы в оружие и стрелы, но, как люди с языком продажным и с речью покупной, как льстецы, старающиеся сколько можно больше человекоугодничать, они намеренно споспешествовали злу и одобряли то, что нравилось государю, а не то, что угодно Царю царствующих. Каких, увы, людей питают на зло себе царские дворцы, людей, которые хвалят зло и не хотят знать добра! Но не с одним только Алексеем Андроник поступил так жестоко и бесчеловечно, но и всех главных его чиновников отдал под стражу и спустя немного времени немалое число важнейших из них лишил {393} зрения. А одного, бывшего в числе писцов Алексеевых, по имени Мамал, он отделил и отложил на последнее кушанье. И так он приготовил его, столько различных приправ приложил к нему, что оно достойно было не другого гостя, а только одного царя Андроника, годилось быть на трапезе фурий и на пире завистливых Телхинов — кушанье, какого никогда не приготовлял самый искусный повар. Именно, он приказал сжечь этого человека в конном цирке. И вот разведен был огонь, и пламя его далеко разливалось по воздуху на ристалище, все равно как в той халдейской печи, которую семь раз разжигали нефтью и хворостом. Привели юношу, у которого только что стала показываться борода и щеки покрылись первым пухом, в узах и нагим, каким он вышел из материнской утробы и в первый раз увидел свет Божий. Сожигатели обступили его, как жертву, и длинными острыми шестами стали толкать его в самую середину огня. Но он при приближении к огню, чувствуя боль и, как человек, питая естественную любовь к жизни и все еще имея в уме, как бы избежать уже неминуемой смерти, то бросался прямо на обращенные против него шесты, считая боль от этого легче, чем мучения в огне и на углях, то, вверженный сожигателями в самую середину огня и объятый пламенем, быстро, как змея, огромным прыжком выскакивал из костра. И такое зрелище продолжалось довольно долго и приводило зрителей в слезы. Наконец он, вы-{394}бившись из сил, упал навзничь, и лютый огонь, охватив его тело, вскоре пожрал его. Только смрад, поднимаясь кверху, заражал окружающий воздух и, разлетаясь, был нестерпим для обоняния прохожих. Какое лютое пожарище! Какое всесожжение, вожделенное для демонов! О жертва Телхинов! О вполне бесовское приношение! О воня неблагоухания, которую обоняет не Господь, но сонм фурий и злодей Андроник! Слыша, что древние приносили в жертву волов и служили божеству курением, он не захотел следовать их примеру, но, как видно из его дела, имея душу более безжалостную, чем самые лютые, когда-либо бывшие люди, решился, по своей злобе, приносить в жертву людей, презрев христианские законы, которые заповедывают скорее спасать, чем губить душу, и объявляют целый мир недостойным ее. Какой безумный Камбиз, или жестокий Тарквиний, или Ехет и Фаларис — эти дикие и зверские люди — сделали что-нибудь подобное? Кто из тавроскифов, у которых положено законом убивать иноземцев и которых обычаями заразился этот много скитавшийся старик, так свирепствовал над своим пленником? А чтобы показать, что казнь была не без причины, но что она навлечена действительным преступлением, Андроник сжег вместе с Мамалом какие-то книги, в которых будто бы говорилось о будущих императорах и которые Мамал, как говорили, читал Алексею и тем возбуждал в нем желание {395} царствовать.

11. И все эти дела Андроника нисколько не возбуждали в нем раскаяния и отнюдь не приводили его к мысли удержаться от подобных действий на будущее время. Напротив, он и Георгия Дисипата, одного из чтецов Великой церкви,— единственно за то, что он, раздраженный жестокостью Андроника, худо говорил о нем,— заключил в темницу и постоянно собирался пронзить рожнами и, испекши на углях, отослать к жене. И верно тучный Дисипат был бы испечен на рожнах, подобно поросенку, и, положенный в сосуд, не знаю какой, только уж, конечно, немаленький, вместо жареного кушанья был бы отправлен к жене и ко всем домашним, если бы его тесть, Лев Монастириот, которого Андроник за его умные по тогдашним делам мнения называл устами сената, не отклонил Андроника от его намерения и своим влиянием не удержал, не подавил его порывов. К тому же и отовсюду прилетавшие вести о том, что Эпидамн сдался сицилийцам, а Фессалоника в осаде, несколько тревожили Андроника и, развлекая его, немного ослабляли лютость казней. Таким образом, Дисипат содержался в темнице и, воздвигая руки к Богу, молился то словами Давида: «Изведи из темницы душу мою, исповедатися имени твоему», то словами Ионы: «Еда приложу призрети ми ко храму святому твоему». О чем же, собственно, он молился? «Изгладь меня, Господи, из памяти Андроника, да буду я неведом ему из года в год, из месяца в месяц, изо дня в день, {396} да не вспомнит он и имени моего, пока сам не будет изглажен из книги живых». И Господь не отверг, не презрел его молений, но вывел его из темницы невредимым, потому что через несколько дней не стало Андроника.

А как умел Андроник ценить своих вернейших слуг и самых усердных исполнителей его желаний, это он показал уже и тем, что бесчеловечно умертвил Константина Макродуку и Андроника Дуку, из которых одного, как было уже сказано, возвысил до почестей паниперсеваста, а другого усыновил, включив в число самых первых друзей. Но особенно ясно выказалась жестокость его характера и неспособность постоянно оказывать кому-либо благоволение в том, что он ослепил и Константина Трипсиха. Это был чрезвычайный любимец Андроника и самый ревностный исполнитель его приказаний, который и сам так много любил Андроника и так горячо был предан ему, что в этом отношении превзошел почти всех его почитателей. Только один Стефан Агиохристофорит, подвизавшийся на одном с ним поприще и старавшийся превзойти его усердием, мог спорить с ним о победе в деле царских милостей и разделял с ним награду за жестокость. Причина, по которой Трипсих лишился глаз, заключалась в одном незначительном оскорблении, которое следовало бы скорее оставить без внимания, чем заводить из-за него дело и казнить виновного, и особенно человека, столько любимого и не менее любящего. Но так как во време-{397}на Андроника люди отдавали отчет и за праздное слово, то и Трипсих, занимавшийся разбором подобных дел и многих подвергший мучениям и лишивший всего имущества за то, что они или произнесли слово ропота против Андроника, или затаили в душе своей остатки злого умысла,— в свою очередь немилосердно подвергся той же участи, накликав беду собственной неправдой. Какой мерой часто мерил сам, той же, притом до излишества преисполненной, возмерилось и ему; какую яму нередко копал для ближнего, в ту же — как не похвалить тебя, Правосудие! — заслуженно попал сам; камень, который он столько раз поднимал на ближнего, теперь обрушился на него. Кто-то из самых близких к Трипсиху людей донес Андронику, что и Трипсих, осыпанный столькими благодеяниями и удостоенный таких чрезвычайных почестей, который в царских грамотах называется возлюбленным сыном и вернейшим человеком, каких с трудом можно найти теперь, что и этот богатый и знатный вельможа тайно ропщет на него, наравне с лицами, не испытавшими его благодеяний и милостей. Это известие крайне огорчило Андроника; решив, что ни в ком нет верности, он стоял в раздумье, и гнев начинал загораться и волноваться в нем. Но доносчик видел, что нужно прибавить еще несколько едких слов, чтобы огонь гнева Андроника разгорелся и разлился огромным пламенем по воздуху, нужен еще порыв сильного ветра, чтобы это необъятное море гневливо-{398}сти расступилось и поглотило несчастного Трипсиха, как нового египетского всадника. Поэтому, обращаясь к Андронику, продолжал: «И над твоим сыном, преемником твоего царства и законным наследником верховной власти, прекраснейшим и обожаемым всеми Иоанном, Трипсих непрестанно издевается, говорит про него безумные речи и называет его мерзостью, имеющей воцариться на священном престоле империи. А однажды, когда проходил царь Иоанн и его сопровождала и приветствовала радостными криками толпа народа, Трипсих смеялся над ним, поносил его, называл его Зинцифицем и с великим вздохом говорил: „О злополучное Римское царство! Какой готовится тебе самодержец!“ А Зинцифиц был безобразнейший человек, постоянно вертевшийся на конном цирке, с членами большей частью неуклюжими, приземистый и мясистый, хотя, с другой стороны, ловкий остряк и большой мастер смешить стихами и под видом забавной шутки уязвить в самое сердце. Андроник не вынес этих слов, которые стрелой пронзили его сердце. Разметав, подобно буре, все имущество Трипсиха, он его самого посадил в тюрьму, хотя и без оков, а потом лишил и зрения. Вот чем кончилось владычество Трипсиха, так что кажется, будто прямо о нем сказано и к нему относится изречение Соломона: «Суть пути кажущиися мужу исперва прави, последняя же их зрят в смерть». Так шли дела в царственном городе. {399}

ЦАРСТВОВАНИЕ АНДРОНИКА КОМНИНА

КНИГА 2

1. Между тем сицилийское войско разделилось на три части: одна из них осталась в Фессалонике, другая напала на Серры*, имея в виду захватить и опустошить все тамошние места, а третья, несясь как бы по ровной дороге и не встречая на пути ни одного неприятеля, без всякого сопротивления раскинула палатки в самом Мосинополе и покорила всю окрестность. Андроник со своей стороны прежде всего позаботился отправить в Эпидамн Иоанна Врану с тем, чтобы защитить этот город. Но прошло немного дней, и италийцы, прилетев, словно птицы по воздуху, напали на Эпидамн и без труда перелезли через зубцы стен, а Врану взяли в плен и отвели в Сицилию. Потом он писал грамоты к бывшему правителю Фессалоники Давиду и приказывал бдительно охранять город и отнюдь не бояться, выражаясь собственными словами Андроника, сапожников-латинян, а напротив, скакать, кусать и колоть. Для чего Андроник употреблял в своих грамотах такие выражения — это было известно одному сочинителю их, Андронику. Но любившие {400} пошутить граждане смеялись над ними, сличая и сопоставляя их со срамными площадными словами, о которых упоминать не следует. Затем он собрал римские войска, как восточные, так и западные, и, разделив их на полки, одну часть отдал сыну своему, нареченному царю Иоанну, жившему тогда в провинции Филиппийской, другую поручил хартулярию Хумну, третью — Андронику Палеологу, четвертую — евнуху Никифору, который был почтен от Андроника званием паракимомена. Кроме того, с особенным войском выслал Алексея Врану. Но сын его наслаждался охотой около Филиппополя и о разорении Фессалоники столько же думал, сколько о завладении гадирскими воротами** или о низвержении статуй Вакха. А прочие начальники отнюдь не смели приблизиться к осажденному городу и подать ему помощь, но, стоя лагерем вдали от города, через лазутчиков и скороходов, тайком проходивших в лагерь неприятелей, узнавали о положении Фессалоники. Только Хумн Феодор, один из всех, решился подойти поближе, чтобы помочь фессалоникийцам в случае, если они выступят в сражение против окружившего город войска, или, если можно, войти и в самый город. Но он не достиг ни того ни другого и с бесчестием отступил назад. Его войска не вынесли и одного вида неприятельских шлемов, показали тыл и без оглядки бежали, только тем отличившись перед прочими своими соотечественниками, что не все же спокойно стояли на месте, но собственными глазами увидели врагов, о которых рассказывали лазутчики, и на самом деле узнали их пыл в сражениях. Когда взята была славная Фессалоника и последовало разделение, как уже сказано мною, сицилийского войска, о котором иной сказал бы, что оно прежде соединено было наподобие баснословной химеры, а теперь разделилось,— одна часть его, важнейшая, выступая как лев вперед, направлялась прямо к царствующему городу, другая, средняя, опустошала окрестности Амфиполя и Серр, а остальная, то есть флот, как змея, вращавшийся на воде, сторожила главный город фессалоникийцев. Но римляне и в этом случае, несмотря на то, что силы их были соединены и находились под одним начальством, не осмелились напасть ни на один неприятельский отряд. Даже тогда, когда враги, занявшие Мосинополь, не встречая ни одного римского ратника, собирались идти далее, римляне, засев в ущельях гор, не имели духа спуститься на ровное место и вступить в бой с неприятелем. Поэтому италийцы решились не медлить более, но, соединив свои силы, спешить к прекрасному Константинополю и завладеть этим городом. Такой надеждой одушевлял их Алексей Комнин, который сопутствовал им и, хотя не был между ними даже в звании полководца, однако же, мечтая о том, что никогда не могло сбыться, этот глупейший {402} человек, не достойный пасти даже овец, думал, будто бы сицилийский король трудится для него, и вел себя надменно, как будто уже провозглашен был самодержцем и облечен в знаки царской власти. Хвастаясь перед иноземным войском, он уверял, что жители Константинополя тоскуют по нем не менее, чем по деде его, великом царе Мануиле, что римляне обожают его и ждут не дождутся, как отраднейших лучей утреннего солнца. Так это было.

2. Между тем сам Андроник объехал городские стены и, что обветшало от времени, приказал поправить. Приказание его тотчас же было исполнено. Вместе с тем строения, которые, прилегая к стенам, облегчали вход в город, были разрушены; у морского берега выставлены были длинные корабли, числом около ста, готовые к отплытию, чтобы, в случае нужды, оказать помощь городам против сицилийского флота, защитить самих жителей столицы, которые также опасались скорого нападения врагов, и вовремя занять морской залив, вдающийся в матерую землю и наподобие реки омывающий берег влахернский. Сделав эти распоряжения, Андроник тем и окончил свои заботы о государственных делах, как будто бы уже достаточно приготовился к отражению врагов, идущих на римлян. Услышав, что Фессалоника взята, он обратил свой гнев на родственников Давида, бывшего, как сказано, начальником этого города, схватил и заключил {403} их в темницу; а публично говорил, что это дело не важное и что сицилийцы отнюдь не какой-нибудь достославный подвиг совершили, что не первый раз и не только теперь, но и прежде часто были завоевываемы города, и что победа попеременно достается людям. Неприятные слухи одни за другими преследовали его; часто являлись вестники, которые доносили, что неприятели то Амфиполь взяли, то опустошили сопредельные с ним области и стоят лагерем в Мосинополе. Но он и эти вести признавал нисколько не опасными и уверял, что отомстит врагам и совершенно истребит их, как охотники убивают диких свиней. Как свиньи, говорил он, обольщаясь выставленной добычей, выходят мало-помалу из чащи и, преследуя добычу, попадают в силок и тут пронзаются копьем или получают глубокую рану в сердце; так точно и италийцы, считая себя вполне безопасными, как будто нет ни одного противника, и из желания большей добычи идя все далее и далее, неожиданно подвергнутся совершенной погибели, и неправда их обратится на их головы. Но эти приятные слова были не что иное, как пустые речи человека, который явно вооружался против природы вещей и хотел успокоить народ, уже восставший против него за то, что он действовал не так, как прилично храброму человеку, и не употреблял всех средств к отражению иноземцев. Действительно, несмотря на то, что грозило такое множество тяжких зол и все опасались самых ужасных {404} бедствий и томились ими, как бы уже действительно наступившими, он спокойно переносил самые несносные вещи и, словно в чужой беде, выказывал себя философом, хотя был властолюбив как едва ли кто другой, и страстью к царствованию доведен был до бесчеловечия, и превзошел всех когда-либо существовавших тиранов. Часто оставлял он город и с толпой блудниц и наложниц проводил время в уединенных местах, где благораствореннее воздух; любил забираться, подобно зверям, в расселины гор и в прохладные рощи и водил за собой любовниц, как петух водит куриц или козел — коз на пастбище. Как Вакх ходил в сопровождении Фиад, Совад и Менад*, так ходил и он в сопровождении своих любовниц и только что не одевался в кожу оленя и не носил женского платья шафранного цвета. Придворным своим, только немногим и то самым приближенным, он показывался лишь в определенные дни и как бы сквозь завесу; а певицам и блудницам у него всегда был открытый доступ: их он принимал во всякое время. Негу и роскошь он любил, подобно Сарданапалу, который вырезал на своей могиле: «Я имею только то, что я ел и студодействовал». Он был эпикуреец и последователь Хризиппа, человек крайне развратный и до неистовства преданный сладострастию. {405} Он явно подражал Геркулесу в растлении им пятидесяти дочерей одного только Фиеста; но так как не имел столько же сил для сладострастия, то, как тот призывал на помощь Иолая против возрождающейся гидры, так и он прибегал к пособию различных мазей и к изысканным снадобьям, чтобы укрепить свои детородные члены. Он ел даже нильское животное, очень похожее на крокодила и называемое скингосом, которое обыкновенно в пищу не употребляется, но имеет свойство раздражать и возбуждать похоть. После прогулок и развлечений, возвратившись домой и живя во дворце, он имел при себе немало телохранителей, притом все варваров и людей крайне негодных, которые не знали никакой дисциплины и по большей части нисколько не понимали греческого языка. Постельники и привратники также всегда у него выбирались из такого же дикого сброда. Наконец он завел у себя и злую собаку, которая могла бороться со львами и опрокинуть на землю вооруженного всадника. Телохранители и стражи обыкновенно спали ночью где-нибудь вдали от его спальни, а собака привязывалась к дверям и при малейшем шуме поднималась и страшно лаяла. В отношении к жителям Константинополя он мало-помалу дошел до того, что издевался над их простодушием, водил их как бы за нос и смеялся над их готовностью угождать царям и оказывать им всякого рода услуги, не зная того, что они лишат его власти и {406} подвергнут жесточайшей казни. Так, он вешал на портиках площади большие и чем-нибудь замечательные рога изловленных им оленей, по-видимому, для того, чтобы показать величину пойманных зверей, на самом же деле — чтобы надругаться над гражданами и осмеять распутство их жен. День, когда он возвращался в город после роскошной жизни в прелестных местах Пропонтиды, нельзя было не считать самым несчастным. Казалось, не за чем иным возвращался он, как только за тем, чтобы губить и резать людей, которых подозревал в злоумышлении против себя. И точно, прибытие Андроника сопровождалось для многих лишениями и скорбями или даже потерей жизни, либо какой-нибудь другой крайней бедой. Положив однажды навсегда в основание души своей жестокость и ей подчиняя всю свою деятельность, этот человек считал для себя тот день погибшим, когда он не захватил или не ослепил какого-нибудь вельможу, или кого-нибудь не обругал, или по крайней мере не устрашил грозным взглядом и диким выражением гнева. Подобно жестокому учителю, то и дело поднимающему бич на детей, он, по прибытии своем, кстати и некстати ругался и от всякого неприятного для него слуха выходил из себя. Потому-то люди того времени жили печально и уныло. Многие даже во сне не находили для себя покоя, тишины и отрады, но, едва заснувши, вдруг в испуге пробуждались, увидев перед собой во сне Андроника или тех, кого этот {407} свирепый, упрямый и неумолимый в своем гневе человек принес в жертву своей жестокости. Что будет в последние дни, по предсказанию Богочеловека, то есть, что двое будут на одном ложе, и один поемлется, а другой оставляется, то же самое явно происходило и в те дни, потому что одного из супругов внезапно хватали и отводили на истязание. Не было пощады и женщинам; и они не избавлялись от тяжких наказаний, напротив, и из них немалое число были ослеплены, подверглись темницам, голоду и телесному наказанию. Отец пренебрегал детьми, дети не заботились об отце. Если в одном доме было пять человек, то трое восставали против двоих и двое против троих. Многие, избегая гнева Андроника, как пожара содомского, без оглядки бежали из отечества и поселялись у соседних с римлянами народов. И если они оставались в изгнании до смерти Андроника, они спасались и от всякой беды. Но кто теперь же возвращался в свой дом, те хотя и не превратились в соленый столп, подобно жене Лотовой, и не сделались мертвой солью, но все же изменились и погибли лютой смертью.

3. Так раздражителен, суров и жесток был Андроник; неумолимый в наказаниях, он забавлялся несчастьями и страданиями ближних и, думая погибелью других утвердить свою власть и упрочить царство за своими детьми, находил в том особенное удовольствие. Тем не менее, однако же, он немало сделал и хорошего и, при всех своих пагубных свойствах, {408} не вовсе был чужд и добрых качеств. Как из тела змеи можно достать драгоценное средство против всех болезней и спасительное противоядие, как среди колючих спиц можно сорвать благоухающую розу, из чемерицы и лютика добыть приятную пищу для скворцов и перепелов — так было и с ним. Он помогал бедным подданным щедрыми подаяниями, если была хоть какая-нибудь надежда, что проситель не враждует против Андроника за его злодеяния. Он до такой степени обуздал хищничество вельмож и так стеснил руки, жадные до чужого, что в его царствование населенность во многих областях увеличилась. Каждый, согласно со словами Пророка, спокойно лежал теперь под тенью своих дерев и, собрав виноград и плоды земли, весело праздновал и приятно спал, не боясь угроз сборщика податей, не думая о хищном или побочном взыскателе повинностей, не опасаясь, что ограбят его виноград и оберут его жатву. Кто отдал кесарева кесареви, с того никто больше не спрашивал, у того не отнимали, как бывало прежде, и последней рубашки и насилием не доводили его до смерти. От одного имени Андроника, как от волшебного заклинания, разбегались алчные сборщики податей; оно было страшным пугалом для всех, кто требовал сверх должного, от него цепенели и опускались руки, которые прежде привыкли только брать. Многие чуждались теперь и добровольных приношений, избегая их, как моли или какой-нибудь другой заразы, гибельной {409} для всего, что к ней прикасается. Но, что еще важнее,— посылая в области правителей, Андроник назначал им богатое жалованье и в то же время объявлял, каким подвергнутся они наказаниям, если нарушат его повеления. Он не продавал общественных должностей и не отдавал их каждому желающему за какое-нибудь приношение, но предоставлял их даром и лицам избранным. Оттого-то люди, с давних пор заснувшие и доведенные общественными недугами до смерти, как бы услышав трубу Архангела, пробудились от долгого и тяжкого сна и воскресли. И, как говорится в видении Иезекииля, кости стали соединяться теперь с костями, члены с членами, так что в короткое время весьма многие города ожили и по-прежнему стали богаты. Если же нужно сказать что-нибудь и словами псалмопевца Давида, то пустыню Андроник обратил во вместилище вод и землю безводную — в источники вод. Он собрал рассеявшихся жителей и через то увеличил государственные доходы, потому что прекратил притеснения сборщиков податей и непрерывные поборы, которые были выдуманы и обращены в ежегодную дань жадными казначейскими чиновниками, как хлеб пожиравшими народ, привел в определенный сбор.

У римлян и, кажется, у них только одних был в силе следующий безумнейший обычай: когда море, взволнованное ветрами, бушевало и корабли, застигнутые бурей, выбрасывало на берег волнами, прибрежные жители не оказывали {410} им никакой помощи, а напротив, хуже всякого урагана разносили и расхищали все, чего не унесло море. Андроник жестоко вооружился против этого несправедливейшего образа действий и совершенно прекратил это пиратское грабительство кораблей, так что одно это дело стоит многих и заключает в себе величайшую для него похвалу. Лица, окружавшие царский престол, считали это зло трудноисцелимым или даже совершенно неисправимым, так как оно вошло в силу и глубоко укоренилось. Многие, говорили они, и из прежних римских царей хотели прекратить этот нелепый обычай и рассылали кучи царских указов, грозя жесточайшими казнями людям, которые нападают на потерпевшие крушение корабли и расхищают корабельное имущество; но все их приказания были не действительны и оставались на бумаге: волны усилившегося и высоко поднявшегося зла смывали красные царские чернила, так что писавшие, казалось, явно писали на воде и напрасно подписывали свои указы.

4. Когда они высказали это, Андроник сурово посмотрел на всех окружавших его сенаторов и, глубоко вздохнув, сказал: «Нет ничего такого, что бы не могло быть исправлено царями; нет ни одного незаконного дела, которого бы они не могли уничтожить своей силой. Поэтому надобно думать, что предшествующие цари нерадиво принимались за дело или только показывали вид, что сокрушаются о несправедливости. Если бы они действительно хотели ос-{411}тановить это пагубное зло и действовать искренно в пользу справедливости, они оставили бы свои красные грамоты и бросили бы, как ни к чему не годные, бумаги. Они подумали бы, что те, чьи корабли выбрасываются на берег волнами, плачут кровью, а не слезами, встречая на берегу людей, хуже подводных камней и скал,— вооружились бы против этих злодеев мечом, который не напрасно носят, и осудили бы их на смерть. Но они, как я убежден, ничего не писали, кроме лукавства, и, выказывая в чужой беде неуместное великодушие, содействовали и сами несчастьям страдальцев и еще более утверждали дурные обычаи, потому что добровольно уклонялись от их исправления». Сказав это, он прибавил: «Вы, мужи, которые соединены со мной кровными узами или своей верностью заслужили мое благоволение, равно и вы все, предстоящие здесь, числится ли кто в сенате или занимает какую-либо другую должность в Римском царстве, послушайте меня, послушайте! Я скажу вам не то, что разнесется по ветру и останется без исполнения, а то, что непременно в свое время должно быть сделано. В противном случае я, дающий приказание, воспламенюсь страшным гневом, и этот гнев, жестокий и несносный, обрушится на тех, которые действуют не согласно с моими приказаниями и нисколько не обращают внимания на царские слова. Нужно уничтожить и другие злоупотребления, вредные и гибельные для римлян, и пусть знают люди, привыкшие жить на счет грабитель-{412}ства, что если они добровольно не перестанут домогаться чужой собственности, то они потеряют свое имущество и будут сметены с лица земли стонами бедных, как пыль разметается сильной бурей. Но особенно нужно обуздать тех, которые нападают на потерпевшие крушение корабли, расхищают их груз, а иногда ломают и разбирают по частям и самые корабли. Итак, если кто из вас занимает по нашей власти какую-либо должность или если кто владеет недвижимым имуществом на морском берегу, то пусть он утвердит прежде самого себя, а потом и своих подчиненных в страхе Божием и в благоговейной покорности моей царской власти. В противном случае строго будет взыскано за преступление с того, кто начальствует над областью или владеет поместьем,— даже и тогда, когда сам будет невинен руками и чист сердцем, а его подчиненные сделают это преступное дело. Наказанием негодного господина обыкновенно вразумляются его слуги. И как в дурных делах подчиненные любят подражать начальнику, так точно и в том случае, если он, вследствие наказания, по необходимости, станет служить общественной пользе, они пойдут по следам его, как дитя за матерью. А чтобы вы знали и самое наказание, какое навлечет на себя нарушитель моего повеления, я скажу, что он будет повешен на мачте корабля. Если же мачту унесут морские волны, то его повесят на огромнейшем прямом дереве, какое можно будет срубить в {413} тех лесах, и выставят на высоком морском берегу. Пусть он виден будет плывущим и среди моря, как парус на рее, и, потерпев кораблекрушение на суше, пусть служит знаком, что не удастся и вперед безнаказанно ломать потерпевшие крушение корабли и грабить их имущество,— подобно тому, как радуга поставлена Богом в облаках в свидетельство, что не будет более потопа».

5. Сказав эти слова с сильным волнением и с видом человека, который отнюдь не намерен изменить свое решение или смягчить строгость приговора, Андроник обратился к другим делам. Слушатели, зная по опыту, что Андроник шутить не умеет и что в подобных делах он не одно говорит, а иное думает, чуть не окаменели от страха. Наконец, едва собравшись с духом, они со скороходами отправили к своим управляющим и наместникам письма, в которых строго-настрого наказывали и всячески умоляли бдительно смотреть, чтобы не потерпел какого-нибудь вреда корабль, подвергшийся крушению, а если можно — запретить и самим ветрам или, как говорится в басне об Эоле, собрать их в мешки, чтобы они не поднимали бури и не возмущали моря. И с тех пор не было случая, чтобы корабль, пострадавший от напора волн, потерял что-нибудь из клажи, или чтобы сняли у него часть палубы, или отрубили мачту, или унесли якорь, или похитили хоть малейшую веревочку, не говоря о других снарядах. Напротив, если {414} выбрасывало ветром корабли на землю или они разбивались, ударившись об утесы и подводные скалы, на них смотрели, словно как на выходящую из отверстий ада харонову лодку, на которой перевозятся души умерших, или о них заботились, как о священных кораблях, так что и толпа простого народа, и лица начальствующие оказывали им всякого рода услуги, опасаясь, как бы у них не пропало что-нибудь на суше, чего не истребило море. Таким-то образом на место бури вдруг явилась тишина, и эта перемена до того была нечаянна, что, казалось, была делом руки явно нечеловеческой.

Кроме того, Андроник возобновил, употребив на то огромные суммы, старый подземный водопровод, который должен был выходить среди площади и давать воду не стоячую и вредную, но текучую и здоровую. Он провел воду в него из речки Идралы и при истоке его построил башню и дома, удобные для летнего житья. В настоящее время из этого водопровода берут воду граждане, живущие близ Влахерны и несколько далее — во внутренних частях города. Смерть не допустила Андроника довести до конца всю эту работу, так чтобы вода изливалась и среди площади. А все последующие императоры, царствующие и до настоящего времени, столько заботились об окончании этого общеполезного дела, что Исаак, лишивший Андроника вместе с властью и жизни, разрушил даже башню и уничтожил те пре-{415}лестные здания, как будто завидуя Андронику в этом прекраснейшем деле.

На восстановленные им преторские должности он избирал мужей знаменитых и лучших из сенаторов. Притом, рассылая по местам, он наделял их богатейшими дарами и, так сказать, упитывал благодеяниями для того, чтобы их назначение было необременительно для городов и чтобы они единственно заботились о защите и облегчении участи бедных. И так как эти люди имели достаточные средства для жизни, потому что привозили с собой по сорока и по восемьдесяти мин серебра, то они, как от святотатства, воздерживались даже и от тех подарков, которые добровольно были им приносимы жителями за избавление от руки сильного или за какое-либо другое благодеяние. От этого в короткое время население городов возросло, земля принесла сторичный плод, жизненные припасы сделались дешевле. Вместе с тем Андроник был доступен для всех, кто приходил жаловаться на самоуправство и насилие, не разбирал лиц и не отнимал прав у справедливого. Наравне с людьми простыми он призывал к суду и людей знатных по роду и богатству, тех и других внимательно выслушивал и, если оказывалось, что человек гордый и считающий для себя бесчестием судиться с бедняком обижал, или теснил, или бил кулаком своего ближнего,— жестоко за то ругал его и подвергал, соразмерно вине, наказанию. Так, однажды пришли к нему поселя-{416}не и жаловались на Феодора Дадиврина, что он, остановившись у них проездом и взяв все, что нужно было ему самому, и всей его прислуге, и всем лошадям, уехал и ничего не заплатил. Это тот Дадиврин, о котором мы выше сказали, что он вместе с другими удавил царя Алексея. Разобрав дело и увидев, что поселяне говорят правду, Андроник Дадиврина наказал двенадцатью палочными ударами, а поселянам приказал выдать из царской казны гораздо больше, чем сколько стоили их издержки. А к каким-то народным правителям он написал такого рода грамоту: «Истинный князь лжи, ты, глупый мой Синесий, и ты, продажный Лахана! Дошло до моего царского слуха, что вы много делаете обид; так перестаньте обижать или проститесь с жизнью. Что вы обижаете и живете — это и Богу не угодно, и мне, Его рабу, несносно».

Он крайне не одобрял бывшего в то время и ныне существующего обычая спорить о божественных догматах и отнюдь не любил говорить или слышать что-нибудь новое о Боге, хотя был далеко не чужд нашей мудрости. Поэтому он не только разбранил Евфимия, епископа Новых Патр, мужа ученейшего, и Иоанна Кинама за то, что они в царском дворце, в бытность его в Лопадии, рассуждали о словах Богочеловека: «Отец мой болий Мене есть», но и с крайним гневом сказал им, что бросит их в реку Риндак, если они не перестанут говорить о Боге. А что Андроник не совсем {417} был дик — этому служит доказательством уже и то, что он ценил образование и не удалял от себя людей ученых, а напротив, приближал их к своему престолу, часто поощрял дарами и удостаивал немаловажных почестей. Он и небесную философию считал делом важным и ценил весьма высоко, и одобрял красноречивых ораторов, и чрезвычайно уважал искусных правоведов.

6. Желая, чтобы тело его погребено было в прекраснейшем и огромнейшем храме Сорока мучеников, воздвигнутом на лучшем месте среди города, он тщательно исправил все обветшавшие части этого храма и восстановил поблекший от времени блестящий вид его, а икону Христа, нашего Спасителя, через которую некогда, как говорят, Господь беседовал с царем Маврикием, украсил великолепным окладом. Огромную порфировую чашу, по краям которой вьются, изгибаясь, два страшных дракона,— это дивное произведение — он перенес из сада, находящегося при большом дворце, в притвор этого храма и тут же положил останки своей первой супруги, перенесши их из Анкуриева монастыря. С внешней стороны, близ северных врат храма, выходящих на площадь, он на огромной картине изобразил самого себя не в царском облачении и не в золотом императорском одеянии, но в виде бедного земледель-{418}ца, в одежде синего цвета, опускающейся до поясницы, и в белых сапогах, доходящих до колен. В руке у этого земледельца была тяжелая и большая кривая коса, и он, склонившись, хватал и ловил ею прекраснейшего юношу, видного только до шеи и плеч. Этой картиной он явно открывал прохожим свои беззаконные дела, громко проповедовал и выставлял всем на вид, что он убил наследника престола и вместе с его властью присвоил себе и его невесту. Кроме того, у него была мысль — поставить на колонне свою медную статую на высоком медном четырехугольнике, на котором нагие купидоны бросают друг в друга яблоки и который назывался Анемодулионом*. А портреты задушенной им императрицы Ксении, матери царя Алексея, он приказал переписать и представить ее в виде морщинистой старухи, опасаясь сожаления со стороны прохожих при виде ее блистательной, прекраснейшей и истинно достойной удивления наружности. Большую же часть ее портретов он дозволил и совсем уничтожить и вместо нее изобразить самого себя в царском облачении, стоящим или отдельно, или вместе с невестой Алексея. Наконец, он построил возле храма Сорока мучеников великолепные палаты, которые должны были служить для него помещением, когда он приходил {419} в церковь. Не имея возможности расписать в них живописью или изобразить мозаикой дела, недавно им совершенные, он обратился к тому, чем занимался до воцарения. Таким образом, живопись представляла конскую езду, псовую охоту, крик птиц, лай собак, погоню за оленями и травлю зайцев, пронзенного копьем кабана и раненого зубра (этот зверь больше сказочного медведя и пестрого леопарда и водится преимущественно у тавроскифов), сельскую жизнь с ее палатками, наскоро приготовленный обед из пойманной добычи, самого Андроника, собственными руками разрубающего на части мясо оленя или кабана и тщательно его поджаривающего на огне, и другие предметы в том же роде, свидетельствующие о жизни человека, у которого вся надежда на лук, меч и быстроногого коня и который бежит из отечества по своей глупости или по добродетели. Но Андроник сравнивал свою судьбу с судьбой Давида и говорил, что и он, подобно Давиду, избегая сетей зависти, много раз уходил на чужую сторону. Иногда же, превознося свои дела, говорил, что Давид проживал в Сикеле, недалеко от Палестины, побил мечом амаликитян и жил до того бедно, что убил бы и Навала, если бы не получил чего требовал, а он обошел почти весь Восток, по-апостольски пронес и проповедал имя Христово всем народам, везде, куда ни приходил, принимаем был с величайшими почестями и возвращался с почетной свитой. И все это он рассказывал о себе довольно серьезно и {420} убедительно, особенно если вел беседу с людьми учеными и красноречивыми, когда обстоятельства были еще благоприятны и все было тихо и спокойно.

7. Но что, наконец, он задумал и отчасти стал уже приводить в исполнение, то было делом крайнего сумасшествия и выходило из всех пределов бесчеловечия. Видя, с одной стороны, что его владения уменьшаются и что враги, подобно усилившемуся от дождей и выступившему из берегов потоку, опустошают и затопляют все, встречающееся на пути, а с другой — замечая, что и граждане мало-помалу начинают говорить свободнее и склоняются к мятежу, так как он нисколько о них не заботился, но, как бы погруженный в глубокий сон, ничего не видел и не слышал о неприятельских опустошениях,— Андроник зачал труд и родил беззакония не столько по собственному побуждению, сколько по наущению других. Именно, он не только всех, содержавшихся в темницах, осудил на смерть, положив одним отрубить голову, других бросить в глубину моря, третьим рассечь чрево кинжалом, иных лишить жизни еще как-нибудь иначе, но изощрил свой меч и на их родственников. Что пользы, говорил он, если на место одной отрубленной головы народится множество новых и никто не приложит к ним шипящего железа? В этом случае нельзя не отдать особенной похвалы герою и полубогу Геркулесу за то, что он употребил Иолая для прижигания и уничтожения возрождающейся гидры. {421} Собрав совет из своих друзей и продажных судей, которые ищут царского стола, как коршуны трупов, Андроник представляет им в трогательном виде, сколько бед наделали италийцы, каким опустошениям подвергли западные провинции, сколько завоевали городов, и причину всего этого приписывает не другому кому, а своим противникам. «Они жаждут,— говорил он,— погибели Андроника и готовы на все, чтобы только лишить Андроника власти и довести до несчастной смерти. Но не имея возможности осуществить свое желание, при содействии своих соотечественников, они призвали чуждое, иноземное войско и явно подражают саранче, которая, избегая огня, гибнет на воде. Но клянусь,— сказал он,— этой старостью, не порадуются недоброжелатели и враги Андроника, и что злоумышляют они против Андроника, то сами испытают от Андроника. Если же судьба влечет и Андроника в жилище ада — они будут предшествовать ему и первые откроют путь; затем уже пойдет Андроник». Сказав эти слова, он присовокупил изречение ап. Павла: «Не еже хощу, доброе творю; но еже не хощу злое, сие содеваю, потому что враги противовоюют мне и пленяют меня тем, что противно мне»,— и просил указать врачевство против зла. Так как все его сообщники, возвысив голос, громко закричали, что этих людей, не щадя никого, следует стереть с лица земли, то определено было истребить всех, кто только содержался в темнице или был отправлен в ссылку, равно как всех их привержен-{422}цев и родственников. И этот приговор тотчас же изложен был на бумаге. Диктовал его протасикрит*, а писал чиновник, заведовавший прошениями, при громких восклицаниях протонотария Дрома. Я не назову и этих людей по именам, равно как и других подобных сотрудников, которые, гоняясь за суетной славой, трепетали и боялись Андроника. Главным между ними и вождем был Стефан Агиохристофорит, которого голос, как гром, раздавался по дворцу и который, подобно потоку, шумел и увлекал всех, кого Андроник считал виновным. (8). Начинался же этот приговор таким образом: «По внушению Божию, а не по повелению державного и святого государя и императора нашего определяем и объявляем, что для пользы государства и, в частности, для блага Андроника, спасителя римлян, необходимо совершенно уничтожить тех дерзких крамольников, которые содержатся в темницах или отправлены в ссылку, равно как захватить и предать смерти всех их приверженцев и родственников. Через это, Бог даст, и Андроник, управляющий по милости Божией скипетром Римского царства, хоть сколько-нибудь отдохнет от государственных забот и от опасения козней со стороны злоумышлен-{423}ников, и сицилийцы откажутся, наконец, от своего предприятия, так как у них не будет уже никого, кто бы научил, как нужно действовать против римлян. Все эти люди, несмотря на то, что заключены в оковы или даже ослеплены, не оставляют своих злых умыслов, и потому нет более средства образумить их. Остается только лишить их жизни, и нам надобно обратиться к этому средству, как последнему, спасительному якорю, против злоумышленников, которые до того помешаны и неистовы, что идут против рожна и в своем безумии не понимают, что изощряют меч против самих себя». Так и подобным образом — из многого я привожу только немногое — говорилось в этом беззаконном приговоре. Затем следовал список лиц, которых надобно было схватить и умертвить, обозначался и самый род смерти, какому каждый должен был подвергнуться. Для меня и другие действия этих людей кажутся удивительными, и я считаю их совершенно беззаконными; но настоящий приговор изумляет меня до крайности, и я не могу понять, с какой целью они постановили его, или почему, определяя его, свое скверноубийство приписывали Богу, бесстыдно называя вдохновением Божиим то, что внушил им исконный человекоубийца. Они могли сделать и другое вступление и не говорить так бесстыдно и безбоязненно, и не клеветать на Бога столь открыто, как будто ему приятно убийство, когда он вначале создал человека для жизни и не сотворил смерти, когда к Нему во-{424}пиет кровь Авеля и он явно вещает, что не хочет смерти грешника, но желает, чтобы он обратился и жил. Осудив таким образом всех на погибель, судьи оставили собрание, а Андроник, взяв к себе их гнусный приговор, тщательно хранил его в своем сундуке, с какой целью — не знаю, но думаю потому, что предвидел будущее и боялся той беды, которой впоследствии подвергся. По крайней мере, когда его схватили и собравшийся народ потребовал от него отчета в его действиях, он, в оправдание своих жестокостей, говорил, что наказания, которым подверглись люди, оскорбившие его до воцарения и во время самого царствования, назначаемы были судьями и сенатом, а он был только исполнителем их решений (потому что не напрасно носит меч) и осуществлял на деле их приговоры. Вслед затем он приступил к исполнению произнесенного приговора, от которого отступился сын его, севастократор Мануил, сказав, что он отнюдь не согласен на такое дело, которое совершается не по царскому определению, как признаются вначале сами судьи. Да притом, говорил он, и ни в каком случае он не дозволит себе одобрить определение, которое осуждает на смерть почти всю Римскую империю и не только истребляет природных римлян, но немало губит и иноплеменников. Ведь это убийство продолжится в бесконечность, если из-за одного будут хватать и умерщвлять другого, потому что и этот другой не без родного города и не от дуба родился, но имеет {425} отца и мать или по крайней мере близких родных и друзей. Тем не менее, вследствие царского приказания, основанного на этом приговоре судей, все разосланные по разным областям и заключенные где бы то ни было в темницах должны были собраться в одно место, как овцы, обреченные на заклание. И, верно, каждый подвергся бы определенной смерти, если бы Бог, говоря словами Пророка, не обратил своего меча на этого отступника, на этого коварного, скрывающегося в водах дракона, который, как показывает его изнеженный образ жизни, ничего другого не желал, ни о чем другом не думал, как только о сладострастной жизни.

9. Было и еще обстоятельство, которое расположило Андроника к такой жестокости. Он видел, что все дела его идут дурно, что сицилийцы скоро наступят ему на голову и сдавят его, как стоглавого Тифона, а граждане жаждут его смерти и погибель его считают Божиим благодеянием и избавлением от зол. Вместе с тем он полагал, что и Бог оставил его за те многоразличные казни, которым он подверг вельмож, хотя и утверждал, что принадлежит ко двору Христову, и был одинаковой природы с теми, кого истреблял. Все это побудило его обратиться к нечистым демонам и через служение им узнать будущее, подобно тому как некогда и Саул обратился наконец к волшебницам, которых прежде гнал ради умилостивления Бога. А так как искусство гадать и предсказывать будущее по внутренностям жертвен-{426}ных животных много лет уже назад пропало и совершенно уничтожилось, а равно и суеверие авгуров, точно так же, как толкование снов и предзнаменований, давно уже отлетело от римских пределов, и остались только обманщики, гадающие по тазам и лоханям, да люди, которые, наблюдая за положением звезд, столько же обманывают, сколько и обманываются; то Андроник, оставив на этот раз астрологию, как вещь довольно обыкновенную, и которая не так ясно указывает на то, что будет, всецело предался тем, которые предсказывают будущее по мутной воде, как будто бы видят в ней какие-то солнечные лучи, представляющие образы будущих вещей. Впрочем, сам он отказался присутствовать при этих гаданиях, опасаясь, как думаю, болтливой молвы, которая видит и то, что совершается втайне, и всем об этом разглашает. Это грязное дело он поручил Агиохристофориту Стефану, о котором мы уже не раз упоминали. Стефан обращается к Сифу, который с молодых лет занимался подобными делами и за то, как мы уже сказали, был ослеплен по повелению царя Мануила. При его посредстве, он известным способом, о котором мне неприятно ни знать, ни говорить и о котором любопытные могут узнать от других, предлагает вопрос, кто будет царствовать по смерти Андроника или кто похитит у него власть. Злой дух отвечает или, лучше, едва заметно, как на воде, и притом мутной, начертывает не целое имя, а несколько букв, по которым можно догадываться {427} об имени Исаак, именно: сначала показывает сигму в виде полулуны, а потом присоединяет к ней иоту, чтобы сделать через то прорицание неясным и только как бы очерком будущего. Или, лучше сказать, чего вполне не знал этот ночной, крайне лукавый демон, то он затемнял неясностью, чтобы не быть обличенным во лжи. Оттого-то и Андроник, услышав об этом, полагал, что те буквы означают исаврянина, и утверждал, что это Исаак Комнин, который силой овладел Кипром и на которого Андроник постоянно смотрел с подозрением как на преемника своей власти. И действительно, из Исаврии прибыл на Кипр этот злодей, каких еще не бывало, этот пагубный Телхин, это море, разливающееся несчастьями, эта лютая фурия, жестоко терзавшая счастливых прежде обитателей острова. Не могу не выразить, хоть на словах, сострадания к тем, которые на самом деле испытали это общественное зло. Подивившись предсказанию, Андроник сказал: «Спроси не только о преемнике, но предложи вопрос и о времени». Когда сделан был вопрос и о времени, воздушный и любящий землю дух, вызванный заклинаниями, которых не следует приводить, с шумом спустившись в воду, отвечал, что то будет в дни Воздвижения Креста. А это происходило в начале сентября. Услышав ответ и на второй вопрос, Андроник с неприятным, ложным и явно сардоническим смехом сказал: «Пустой это оракул; как возможно, чтобы Исаак успел приплыть из Кипра {428} в эти немногие дни и низложить меня с престола?» и на слова предсказания не обратил никакого внимания. Даже и тогда, как Иоанн Тиранин*, возведенный Андроником в звание вилосудьи и потому ревностный исполнитель его желаний, сказал, что из предосторожности следует задержать и умертвить Исаака Ангела, потому что, может быть, пророчество относится к нему, тогда как они, пренебрегая тем, что у них на глазах, мечтают о том, что находится вдали,— даже и тогда Андроник не согласился признать это предсказание. Напротив, он даже смеялся над Тиранином за то, что он мог подозревать что-нибудь подобное за Исааком Ангелом, выражал к Исааку пренебрежение, как к человеку изнеженному, и говорил, что он не способен ни к какому важному делу. Роковой час его приближался, и Божество явно было мудрее его.

10. Впрочем, Стефан Агиохристофорит, как человек предприимчивый, заботившийся о благосостоянии своего государя и царя, решился схватить Исаака Ангела и сначала заключить его в темницу, а потом предать и смерти, какую определит Андроник. Прибыв в дом Исаака, находящийся близ Перивлептова монастыря, вечером 11 сентября 6794** года и войдя в переднюю, он приказал Исааку выйти и следовать за собой, куда он поведет его. Когда же тот, как {429} и естественно, стал медлить, потому что, по одному уже его появлению, мог заключить о крайней беде, то Агиохристофорит употребил силу и стал бранить своих слуг за то, что они при первом же замедлении не хватают его за волосы, не берут за бороду, не выводят с бесчестием из дома и с толчками и ударами не ведут в тюрьму, какую он укажет. Слуги приступили к исполнению приказания. Исаак видел, что ему невозможно уйти и избежать сети, которую расставил напавший на него рыбак и в которую он уже попал; тем не менее, однако же, не потерял присутствия духа и не оробел, но решился сразиться насмерть, в надежде как-нибудь избежать смерти. Или, лучше сказать, не имея возможности свободно бить копытами землю, подобно откормленному Гомерову коню, и вольно носиться по полям, потому что сеть была уже протянута и нетрудно было поймать его, он поступает подобно боевому коню, который при звуке военной трубы, натянув уши, тряхнув гривой и заржав, бросается вперед на мечи, презирая смерть и несмотря ни на какие опасности. В том самом виде, как был,— а он был с непокрытой головой, в двуцветной тунике, нисходящей до поясницы и потом разделенной надвое,— вскочив на коня и обнажив меч, он бросается на Агиохристофорита и направляет меч на его голову. Тот, устрашенный нападением Исаака, который явно стремился на убийство, повернул лошака, на котором сидел, стал часто его пришпоривать и думал только {430} о том, как бы уйти. Но прежде чем он успел выехать из ворот, Исаак поражает несчастного в голову и наносит смертельный удар. Рассекши его надвое, он, как скотину, дрожащую и плавающую в своей крови, оставляет его на съедение псам, а сам бросается на его слуг и после того, как одного из них обратил в бегство одним лишь поднятием меча, другому отрубил ухо, а остальных разогнал иначе, так что все они разбежались по своим домам,— во весь опор скачет к Великой церкви. Проезжая большой дорогой и через площадь, он громким голосом объявлял всем, что этим мечом, который держал еще обнаженным в руке, он убил Стефана Агиохристофорита. В таком виде он вошел в святой храм и стал на амвоне, с которого убийцы открыто исповедуют свой грех, испрашивая себе прощения у входящих и исходящих из божественного храма. Между тем городская чернь, частью видевшая, как Исаак скакал на лошади, частью узнавшая об этом по слуху от других, тотчас же стала тысячами стекаться к Великой церкви как для того, чтобы увидеть Исаака, так и для того, чтобы посмотреть, что с ним будет. Ибо все думали, что еще до заката солнечного он будет схвачен Андроником и подвергнется самому тяжкому наказанию, что для мучения его будет придумана нового рода казнь этим негодяем, изобретательным на такие вещи. Вместе с другими приходит сюда и дядя Исаака по отцу, Иоанн Дука, со своим сыном {431} Исааком, и оба поддерживают его восстание не потому, чтобы они были участниками в убиении Агиохристофорита и сообщниками в пролитии его крови, но потому, что знали, какое последует наказание за нарушение обещания, которое они поневоле дали друг за друга Андронику, поклявшись ему в верности. Впрочем, все они, как люди, которым грозит скорый арест и у которых смерть перед глазами, были в большом страхе, так что явно скрежетали зубами. Обращаясь к пестрой толпе, которая собралась в церковь и постоянно увеличивалась, они убедительно умоляли ее остаться с ними и по возможности помочь им в их крайней опасности. И были люди, которые действительно склонялись на их просьбу и жалели о настоящей их участи. А так как со стороны императора тут не было никого, кто бы изъявил негодование на это событие,— не было ни людей, знаменитых родом, ни друзей Андроника, ни вооруженных секирами варваров, ни облеченных в шарлахового цвета одежду ликторов,— решительно никого, кто бы остановил народ, то собравшиеся становились смелее и смелее, стали говорить языком свободным и необузданным и обещались оказать всякую помощь. Так провел Исаак всю эту ночь; не о царстве думал он, а молил о спасении. Он знал, что Андроник заколет его, как вола, или даже, подобно циклопу, пожрет его плоть, еще дымящуюся горячей кровью. По его усердной просьбе некоторые из собравшихся заперли двери храма и, зажегши светильники, {432} своим примером расположили многих не расходиться по домам. С рассветом дня собрались все жители города, и все молили Бога, чтобы Исаак сделался императором, а Андроник был низложен, арестован и подвергся тому же, чему подвергал других, злоумышляя на жизнь почти всех.

11. В это время, по устроению, как надобно думать, Божию, Андроника не было в городе: он жил в Милудийском дворце на восточной стороне Пропонтиды. Услышав в первую стражу ночи об убиении Агиохристофорита, он ночью не оставил своего местопребывания и ничего другого не сделал, как только написал к жителям города небольшую грамоту, в которой убеждал их прекратить мятеж и которая начиналась таким образом: «Что сделано, то сделано; казни не будет». С наступлением утра и приверженцы Андроника пытались укротить волнение народа, и сам Андроник на императорской триире приезжает в большой дворец. Но народ не переставал собираться; сама весть о прибытии Андроника во дворец не остановила движения. Да и все другие убеждения прекратить это волнение оставались безуспешными. Многие чуть было даже не подверглись смерти единственно за то, что выразили свое неодобрение и назвали это дело нехорошим. Все, как бы по одному условному знаку, огромными толпами, с одушевлением и с явным исступлением бежали к огромному храму Слова Божия, подстрекая друг друга и издеваясь над теми, {433} кто не выказывал такой же ревности и не вооружился каким-нибудь оружием, но стоял в бездействии и смотрел, что делают другие. А люди, знакомые со словесными науками, называли их даже гнилыми членами, не сочувствующими всему остальному телу государства. Затем разломаны были замки и запоры государственных темниц и открыт свободный выход заключенным, между которыми не все были преступники, но и люди знаменитые родом, томившиеся в тюрьме за какой-нибудь ничтожный проступок, или неосторожное слово, или даже за преступление друга против Андроника. От этого стечение народа еще более увеличилось, и те, которые прежде втайне роптали на Андроника, но колебались принять участие в деле, так как оно соединено было с опасностью, теперь открыто пристали к мятежу. Тут можно было видеть людей и с мечами, и со щитами, и в латах; но у большей части руки были вооружены кольями и обрубками дерева, взятыми из мастерских. И вот эта-то огромнейшая толпа с неистовством сбежавшегося народа провозглашает Исаака самодержавным римским императором, когда один из служителей храма снял при пособии лестницы венец Константина Великого, висевший над таинственной трапезой, и возложил его на голову Исаака. Исаак — я не хочу умолчать и не передать потомкам и этого,— Исаак не соглашался на это венчание не потому, чтобы он не любил власти, но потому, что считал это дело трудным и едва ли достижимым. Ему казалось, {434} что все это совершается над ним во сне, а не наяву, да к тому же он боялся гнева Андроника и не хотел еще более раздражать его. Между тем стоявший близ него Дука, о котором мы выше упомянули, сняв с головы шляпу, просил, чтобы на него возложили диадему, причем указывал на свой безволосый череп и на плешь, которая у него сияла, как полная луна. Но чернь не соглашалась и говорила, что она не хочет, чтобы опять ею управлял и над нею царствовал старик, что она много потерпела зол от седовласого Андроника, и вследствие того она ненавидит и гнушается всякого близкого к смерти старика, и особенно, если у него длинная борода, разделяющаяся на две половины и оканчивающаяся острием. Когда таким образом Исаак провозглашен был царем, случилось и еще одно обстоятельство, о котором стоит упомянуть. При переправе златосбруйных царских лошадей с той стороны пролива одна из них, вскочив на дыбы, вырвалась из рук конюха и бегала по большим дорогам. Ее поймали и привели к Исааку. Исаак садится на нее и таким образом выезжает из Великой церкви, имея в своей свите даже и патриарха Василия Каматира, потому что народ принудил и его принять участие в этом деле и своим согласием одобрить его. Что же касается Андроника — он, по прибытии в большой дворец, услышав неясные крики, а спустя немного и увидев все, что происходило, решился вступить в бой с народом и стал собирать {435} и приготовлять к сражению бывших при нем людей. И так как немногие из них оказались готовыми разделять его мысли и желания, то он и сам принял участие в сражении, взял в руки лук и сквозь щели огромной башни, которая называется Кентинарием, бросал в наступающих стрелы. Видя, однако же, что его усилия напрасны, он решается вступить в переговоры с народом и объявляет, что отказывается от царства и передает его сыну своему Мануилу, надеясь через то утишить волнение и отдалить близкую и крайнюю опасность. Но народ от этих слов еще более ожесточился и стал осыпать как его, так и того, кого он предложил в наследники царства, самыми гнусными всякого рода ругательствами. Когда же чернь разломала ворота, называемые Карейскими, и ворвалась во дворец, Андроник обращается в бегство. Сняв с ног пурпуровые сапоги и, как сумасшедший, сбросив с шеи крест, эту давнюю свою охрану, он надевает на голову варварскую шапку, которая, оканчиваясь острием, похожа на пирамиду, и снова вступает на царскую трииру, на которой приехал в большой дворец из дворца Милудийского. Возвратясь опять туда же и взяв с собой двух женщин: Анну, бывшую в браке с царем Алексеем, а по смерти его, как уже сказано, вышедшую замуж за Андроника, и любовницу Мараптику, которая недурно играла на флейте и которую он страстно и до безумия любил, как не любил и Димитрий Полиоркет Ламию, взятую в плен после победы {436} над Птоломеем на острове Кипр,— Андроник поспешно отправился в предположенный путь. Предположил же он бежать к тавроскифам, потому что все римские области, равно как и владения других народов, считал для себя не безопасными.

12. Таким-то образом Андроник низложен был с римского престола, а Исаак вступил во дворец и, будучи снова провозглашен от собравшегося народа римским царем-самодержцем, отправил вслед за Андроником погоню. Так как дворец был открыт и никто не мешал и не препятствовал множеству собравшегося народа, то народ расхитил не только все сокровища, какие хранились в хрисиоплисиях,— а тут было, кроме слитков, двенадцать кентинариев золотой, тридцать серебряной и двести медной монеты,— но и все вообще, что легко мог унести на руках один человек или даже несколько соединившихся людей. Равным образом и из оружейных палат похищено было множество оружия. Грабеж простерся даже и на храмы, находившиеся в царском дворце; и здесь сорваны были украшения со святых икон и даже украден тот священнейший сосуд, в котором, как говорит давнишняя молва, дошедшая и до нас, хранилось письмо Господа, собственноручно написанное Им к Авгарю. Между тем Исаак, прожив довольно дней в большом дворце, переезжает во дворец Влахернский и здесь получает известие о взятии Андроника. Взят же был Андроник таким образом. На пути во время своего бегства он {437} приезжает в Хилу, в сопровождении немногих слуг, бывших при нем еще до воцарения, и с двумя взятыми им женщинами. Жители того места, видя, что на нем нет никаких царских украшений, но что он, как беглец, спешит переправиться к тавроскифам и что его никто не преследует, и не осмелились и отнюдь не сочли справедливым задержать его. Хотя он был уже и беззащитный зверь, тем не менее они испугались его и при одном виде его дрожали. Они приготовили корабль, на который и сел Андроник со своими спутниками. Но, кажется, и море негодовало на Андроника за то, что он много раз осквернял лоно его трупами невинных: оно поднималось высокими волнами, расступалось безднами, силясь поглотить его, и несколько раз выбрасывало корабль на берег. Это помешало бедному Андронику переправиться до прибытия погони. Его схватили, связали и вместе с женщинами бросили в лодку. Но и теперь Андроник был тот же умный и находчивый Андроник. Видя, что ноги не помогут, что руки ни к чему не служат и что нет у него меча, с которым можно было бы сделать что-нибудь славное и разогнать схвативших его, он искусно изменяет голос и разыгрывает трагедию. Употребив в дело старинные сильные убеждения и искусно, как вождь муз, пробегая по струнам сладкозвучного органа, он начинает печальную и трогательную песню и, разливаясь соловьем, рассказывает, какого он высокого рода, насколько зна-{438}менитее многих по своему происхождению, как счастлива его бывшая судьба, как отнюдь не бедственна его прежняя жизнь, хотя он был в бегстве и ссылке, и как жалко несчастье, которому он подвергся теперь. На его пение отвечали еще более трогательным пением бывшие с ним умные женщины, так что он начинал печальную песню, а они его поддерживали и ему подпевали. Но напрасны были все эти затеи, тщетны все эти выдумки изобретательного и изворотливого Андроника, Нечестивые дела его, словно воск, затыкали уши схвативших его людей — никто нисколько не сжалился над ним и не слушал того, что он, подобно сиренам, так сладко или, точнее сказать, так коварно напевал. Бог явил свой гнев, и не нашлось у Андроника средства к спасению. Его заключили в тюрьму, называемую Анема, наложили на его гордую шею две тяжелые цепи, на которых держат в железных ошейниках содержимых в тюрьме львов, и заковали ноги его в кандалы. Когда в таком виде его привели и представили царю Исааку, его осыпают ругательствами, бьют по щекам, толкают пинками, ему щиплют бороду, вырывают зубы, рвут на голове волосы. Затем отдают его на общее всем поругание, причем над ним издеваются и бьют его кулаками по лицу даже женщины, и особенно те, чьих мужей он умертвил или ослепил. Наконец ему отрубили секирой правую руку и снова бросили его в ту же тюрьму, где он оставался без пищи и {439} без питья и ни от кого не видел ни малейшего попечения. А спустя несколько дней ему выкалывают левый глаз, сажают на паршивого верблюда и с торжеством ведут по площади. Нагая, как у старого дерева, и гладкая, как яйцо, голова его была не покрыта, а тело прикрыто коротким рубищем. Жалкое то было зрелище, исторгавшее ручьи слез из кротких глаз. Но глупые и наглые жители Константинополя, и особенно колбасники и кожевники и все те, которые проводят целый день в мастерских, кое-как живут починкой сапог и с трудом добывают себе хлеб иголкой, сбежавшись на это зрелище, как слетаются весной мухи к подойнику и к сальным сосудам, нисколько не подумали о том, что это человек, который так недавно был царем и украшался царской диадемой, что его все прославляли как спасителя, приветствовали благожеланиями и поклонами и что они дали страшную клятву на верность и преданность ему. С бессмысленным гневом и в безотчетном увлечении они злодейски напали на Андроника, и не было зла, которого бы не сделали ему. Одни били его по голове палками, другие пачкали ему ноздри пометом, третьи, намочив губку скотскими и человеческими извержениями, выжимали их ему на лицо. Некоторые поносили срамными словами его мать и отца, иные кололи его рожнами в бока, а люди еще более наглые бросали в него камни и называли его бешеной собакой. А одна распутная и развратная женщина, схватив из кухни {440} горшок с горячей водой, вылила ему на лицо. Словом, не было никого, кто бы не злодействовал над Андроником. И после того как с таким бесчестьем в смешном триумфе привели его на театр, его стащили с жалкого верблюда, на которого посадили ради посмеяния, и, привязав веревку, повесили за ноги между двух столбов, которые соединяются вверху камнем и стоят подле медных статуй, изображающих разъяренную волчицу и гиену с наклоненными друг к другу шеями, как будто они хотят одна на другую броситься. Перенесши такое множество страданий, вытерпев тысячи и других мучений, о которых мы не упомянули, Андроник все еще имел довольно силы мужественно и с полным сознанием переносить и новые страдания. Обращаясь к нападавшей на него толпе, он ничего другого не говорил, как только: «Господи помилуй» и «Для чего вы еще ломаете сокрушенную трость?». Между тем бессмысленнейшая чернь и после того, как его повесили за ноги, не оставила страдальца в покое и не пощадила его тела, но, разорвав рубашку, терзала его детородные члены. Один злодей вонзил ему длинный меч в горло до самых внутренностей. А некоторые из латинян со всего размаха всадили ему и в задние части ятаган и, став около него, наносили ему удары мечами, пробуя, чей меч острее, и хвастая искусством удара. Наконец после такого множества мучений и страданий, он с трудом испустил дух, причем болезненно {441} протянул правую руку и провел ею по устам, так что многие подумали, что он сосет каплющую из нее еще горячую кровь, так как рука недавно была отрублена.

13. Царствовал Андроник два года, а один год управлял делами без порфиры и царской диадемы. При прекрасном телосложении он имел завидную наружность. Стан у него был прямой, рост величественный, лицо, даже и в глубокой старости, моложавое. Он был необыкновенно здоровый человек потому что чуждался изысканных лакомств, не был ни обжора, ни пьяница, но, подобно Гомеровым героям, любил есть только жареное на огне, отчего никто не видел, чтобы у него была отрыжка. Если же иногда и случалось ему обременить желудок, то и это непродолжительное расстройство он устранял целодневным трудом и постом, так что только в конце дня подкреплял свое тело куском хлеба и чашей разведенного вина. Лекарств он не употреблял никогда, исключая одного случая, бывшего во время царствования, да и тогда принял лекарство неохотно, вследствие убеждения врачей, что ему нужно принять его, если не по приключившейся болезни, то как средство предохранительное. Выпитое им слабительное подействовало нескоро, и лишь около заката солнечного он изверг несколько излишних мокрот, накопившихся в его жилах. Когда друзья сказали ему по этому случаю, что, по общему мнению, к нему относится это древнее предсказание: «Серпоносец, тебя ждут четыре {442} месяца», он с улыбкой отвечал, что они явно ошибаются, потому что он в состоянии бороться целый год со всякого рода болезнью. Он надеялся на крепость своего телосложения и мечтал, как видно, что его смерть будет тихая и кончина мирная, а мысль о смерти насильственной он или охотно отклонял от себя, или она никогда не приходила ему в голову. Впрочем, есть слух, который дошел и до нас, что однажды, во время конской скачки, Андроник протянул руку и, указав пальцем своему двоюродному брату царю Мануилу на столпы, между которыми был повешен, сказал, что тут когда-нибудь будет висеть римский император после тяжких мучений, которым подвергнется со стороны городских жителей, и что Мануил на эти слова Андроника отвечал, что, по крайней мере, с ним этого не случится. И такая-то именно кончина постигла Андроника. Внезапно обратился он в запустение и стал как бы сном восстающего, и в городе уничтожили образ его (Пс. 72, 19, 20),— будет ли кто разуметь здесь его лицо или его изображения на стенах и досках, потому что и их чернь уничтожила, разбросала по земле и сокрушила, как некогда Моисей сокрушил тельца, вылитого евреями в опьянении. Спустя несколько дней тело Андроника сняли с жалкой высоты, на которой оно висело, и, как падаль, бросили в одном из сводов на ипподроме. Наконец нашлись люди с некоторой жалостью и не всегда враждующие: они взяли оттуда труп Андроника и положили его в {443} одном низменном месте подле Ефорова монастыря, построенного в Зевксиппе. Здесь и доселе желающие могут видеть его; состав его еще не совсем разложился. Исаак, считавший себя во всем безукоризненным и справедливым, не соизволил, чтобы Андроник предан был погребению или чтобы тело его перенесено было в храм Сорока мучеников, который Андроник возобновил с таким великолепием, блистательно украсив и снабдив богатыми приношениями, и в котором предполагал положить свое бренное тело.

До смерти любил он послания божественного проповедника Павла, часто наслаждался источаемой ими сладостью и в свои прекрасные письма любил вставлять их неотразимо убедительные изречения. Икону этого духовного витии Тарсийского — произведение древней руки — он украсил золотом и поставил в названном нами храме. Когда приблизилось время смерти Андроника, эта икона источала из глаз слезы. Услышав об этом, Андроник послал с точностью узнать о том. Вместе с другими был назначен для этого и Стефан Агиохристофорит. Поднявшись по лестнице — так как икона стояла вверху,— он отер чистым платком глаза Павла, но из них, подобно очищенным источникам, еще более полились слезы. Подивившись этому виденному им событию, он пошел и рассказал Андронику. Андроник сильно опечалился, покачал головой и, глубоко вздохнув, сказал, что, вероятно, о нем плачет Павел и {444} что это предвещает ему тяжкую беду, так как он сердечно любит Павла и высоко ценит его изречения и, конечно, взаимно любим Павлом.

Кратко сказать, если бы Андроник несколько сдерживал свою жестокость и не тотчас прибегал к раскаленному железу и мечу, если бы не осквернял постоянно свою царскую одежду каплями крови и не был неумолим в казнях,— чем он заразился у народов, среди которых жил во время своего долгого скитальчества,— он был бы не последний между царями из рода Комниных, чтобы не сказать — не уступил бы им и сравнялся бы с ними. И от него можно было получить величайшие человеческие блага, потому что он не совсем перестал быть человеком, но, подобно вымышленным созданиям с двумя природами, будучи отчасти зверем, украшен был лицом человеческим.

О смерти Андроника и в книгах встречаются и народом распеваются, кроме других пророческих, ямбических стихов, еще и эти: «Внезапно поднимется с места, богатого напитками, муж багровый, гордый нравом, ужасный, седой, изменяющийся подобно хамелеону и, вторгшись, будет жать людей, как солому. Но, наконец, и сам пожат будет временем и, бедняк, жестоко заплатит за все сделанное им в жизни зло. Кто носит меч, тот не избежит меча». Под именем места, богатого напитками, разумеется Эней*, как видно из самого {445} названия этой местности, откуда, как уже сказано мной, Андроник прибыл в Константинополь. {446}

Конец первого тома.




ТОМ 2.

(1186—1206).








Главная | Контакты | Прислать материал | Добавить в избранное | Сообщить об ошибке