Часть третья

Кровавые ассизы

1

В мрачном особняке на Герман-Герингштрассе всю ночь горел свет. Официальная резиденция Геббельса была временно превращена одновременно в суд и тюрьму. Когда подозреваемых привозили для допроса Геббельсом или Гиммлером, их размещали под охраной в разных комнатах особняка, где вскоре не осталось свободного места. Телефоны звонили не переставая[53].

Гелльдорф прибыл сам, старательно делая вид, что понятия не имел о происходящем вокруг него и что он явился как раз для того, чтобы разобраться в обстановке. Это не помогло, и он очутился под замком в музыкальном салоне. Фромм, очевидно передумав уходить домой после своей подлой попытки уничтожить всех заговорщиков, которые могли скомпрометировать его, тоже появился в резиденции. Прямо с порога он решительно гаркнул: «Хайль Гитлер!» Этот жирный краснолицый человек, носивший очки в роговой оправе, за которыми суетливо бегали глаза, производил неприятное впечатление. Ему разрешили воспользоваться телефоном, чтобы объяснить жене свое отсутствие в столь поздний час, и даже принесли в курительную комнату бутылку вина, чтобы помочь ему прийти в себя после столь длинного и богатого событиями дня. Среди арестованных также находились комендант Берлина Хазе и Гепнер. Привезли в особняк Геббельса и Корцфлейша, но тот на допросе сумел доказать свою невиновность. Хазе заявил, что умирает от голода, и настоял, чтобы ему принесли еду и напитки. Когда он потребовал вторую бутылку вина, пришлось обратиться за специальным разрешением к Геббельсу, который с сардонической улыбкой ответствовал, что вторую бутылку генералу, конечно, можно дать, но не следует ему позволять опустошить весь винный погреб.

Фромм ожидал, что его встретят с уважением и признают его заслуги — человека, который так мудро и прозорливо перевел все стрелки на заговорщиков. Он был потрясен презрением, с которым к нему отнеслись следователи.

— Вы, однако, очень спешили отправить нежелательных свидетелей в ад, — сухо заметил Геббельс. Он обвинил Фромма в трусости и указал на «неприличную поспешность» его действий.

— После освобождения, — позже сказал Гиммлер, — он поступил как персонаж плохого фильма. — И генерал тоже отправился в заключение.

Рано утром атмосфера оставалась чрезвычайно напряженной. Ни Геббельс, ни Гиммлер не испытывали уверенности в том, что владеют ситуацией. Они только знали, что покушение на жизнь фюрера являлось частью заговора, корни которого пока еще не были обнаружены. Никто точно не знал, какие силы стоят за взрывом в Растенбурге, и приходилось постоянно опасаться, что в ближайшие часы может последовать еще одно покушение. Генералы, командовавшие армиями на Восточном и Западном фронтах, являлись еще одним неопределенным фактором. Геббельс мог только предполагать, насколько серьезно они замешаны в заговоре. Но время шло, и вместе с этим росло его убеждение, что ответственные за неудачный заговор не могут тягаться с ним — быстрым, умным, беспощадным.

— Это была телефонная революция, — сказал он своим помощникам, — которую мы подавили несколькими винтовочными выстрелами. Но если бы у наших противников было чуть больше опыта, энергии и решительности, винтовки были бы уже бесполезны.

Ровно в четыре часа утра допросы завершились.

— Господа, — объявил Геббельс, — путч окончен. — Он проводил Гиммлера к машине и крепко пожал ему руку.

Обратно в дом он вернулся очень довольный. В сопровождении своей правой руки — Наумана и фон Овена — он медленно поднимался по лестнице и помпезно вещал, часто делая паузы, чтобы подчеркнуть сказанное. У дверей своих личных апартаментов он ненадолго присел на низкий столик и покачал в воздухе ногой.

— Это было как гроза, после которой воздух стал чище, — сказал он и оперся локтем на бронзовый бюст Гитлера. — Когда после полудня начали поступать ужасные новости, кто мог надеяться, что все окончится так быстро и так благополучно? Ведь были моменты, когда ситуация казалась угрожающей. За то время, что я рядом с фюрером, это уже шестое покушение на его жизнь. Но ни одно из предыдущих не было таким опасным. Если бы заговорщики добились успеха, мы бы с вами сейчас здесь не сидели, в этом у меня нет ни малейших сомнений.

Геббельс зло высмеял всех заговорщиков, кроме Штауффенберга.

— Что за человек! — восхищенно воскликнул он. — Мне его почти жаль. Какое потрясающее хладнокровие! Какой ум! Какая железная воля! Несправедливо, что столь выдающийся человек оказался в окружении такого количества идиотов.

Геббельс встревожился бы намного больше, если бы знал, насколько успешными оказались действия заговорщиков в Париже. Пока он допрашивал Фромма и Хазе, офицеры, собравшиеся в отеле «Рафаэль», слушали льющуюся из репродукторов музыку Вагнера — очевидное свидетельство того, что радиостанции Германии все еще находятся в руках нацистов. Сами они уже давно посадили ведущих офицеров гестапо, СС и СД под замок. Что же случилось в Берлине?

В штабах различных военных подразделений, расположенных в Париже и его окрестностях, заступившие на ночное дежурство офицеры присматривались к непонятной ситуации с кошачьей осторожностью. Когда дежурный из штаба командования военно-воздушных сил позвонил дежурному в штабе генерала Оберга, командиру частей СС, он с немалым удивлением услышал ответ: «Сегодня связи нет». После этих коротких слов линия разъединилась. Служебные телефоны беспрестанно трезвонили, накрывая Париж невидимой сетью, сотканной из вопросов, на которые не было ответов, и ситуация не прояснялась. Увертки, уклончивость и недоговоренность в ту ночь стали нормой. Так продолжалось до тех пор, пока около часа ночи адмирал Кранке, самый решительный нацист из всех парижских командиров, решил, что Клюге больше нельзя доверять. Ведь тот являлся частью проклятой армии и определенно избегал всяческих контактов с ним. Терпение адмирала истощилось, и он поднял по тревоге военно-морские силы, находившиеся под его командованием. Эти люди, сказал он Юнгеру, очень скоро освободят Оберга, если этого не сделает сам Штюльпнагель.

Находившийся в отеле «Рафаэль» Штюльпнагель понимал, что его конец близок. Позвонил Юнгер и сообщил об угрозах Кранке, а стоящий рядом Бойнебург требовал какого-нибудь решения. Следует освободить Оберга или нет? Кранке, ярость которого требовала выхода, теперь обрушился на Линстова по телефону «Рафаэля». Это скандал! Немцы идут на немцев на улицах Парижа! В конце концов Штюльпнагеь сдался и приказал освободить пленных. При этом он добавил, чтобы Оберга привезли в «Рафаэль» для беседы. Линстов быстро свернул свой разговор с адмиралом, сказав, что в морских пехотинцах нет необходимости и что освободить арестованных распорядился лично Штюльпнагель.

На долю Бойнебурга выпала весьма опасная дипломатическая миссия восстановить власть СС в Париже. Он вошел в номер отеля «Континенталь», где содержались Оберг и его люди. С моноклем в глазу и улыбкой на физиономии он подошел к Обергу и отдал ему честь гитлеровским приветствием.

— Господа, — сказал он, — у меня для вас хорошие новости. Вы свободны. — И пока преимущество было еще на его стороне, он передал негодующему Обергу приглашение Штюльпнагеля встретиться с ним в отеле «Рафаэль».

Было два часа ночи. Оберг, вознамерившийся во что бы то ни стало получить объяснения, засунул возвращенный ему пистолет в кобуру и зашагал рядом с Бойнебургом к отелю «Рафаэль», а его офицеры поспешили снова водвориться в своих владениях. По правде говоря, Оберг не был тяжелым человеком, и с ним вполне можно было договориться. Он даже обменялся рукопожатием со Штюльпнагелем, когда тот объяснил ему, что задержание было ошибочным, хотя и имело благую цель — защитить его от враждебных действий. Поверил в это Оберг или нет, остается неизвестным, но, во всяком случае, он не отказался смыть все недоразумения предложенным ему шампанским. Конечно, немцы не должны драться с немцами на чужой земле. В переполненной комнате снова зазвучали громкие голоса и смех, и, когда в три часа в Париж прибыл Блюментрит, чтобы по приказу Клюге принять дела у Штюльпнагеля, освобожденного от своей должности, он с изумлением увидел, что Оберг, Штюльпнагель и Бойнебург пьют шампанское, словно старые друзья. Блюментриту тоже налили. Только Хофакер исчез. Он больше не мог вынести напускную веселость, за которой маячил лик смерти. Он потихоньку ускользнул, переговорил со своим другом Фалькенхаузеном[54] и поспешил упаковать немногочисленные пожитки, лихорадочно обдумывая план спасения. Блюментрит, человек по натуре добродушный, очень обрадовался, что дело разрешилось миром. Он вполне мог бы сгладить острые углы и постараться, чтобы происшедшее обошлось без последствий. Но Клюге, как и Фромм в Берлине, уже принял меры самозащиты, которые, по его мнению, должны были ликвидировать неопределенность его положения. Он отправил подробный отчет о деятельности Штюльпнагеля Гитлеру. Но фельдмаршалу, как и Фромму, не повезло: благодаря собственной моральной трусости он оказался скомпрометированным и в глазах нацистов, и в глазах заговорщиков.


На протяжении короткой летней ночи Шлабрендорф на Восточном фронте пытался образумить Трескова. Его друг был настроен на самоубийство.

— Они меня все равно скоро вычислят, — повторял он, — и сделают все, чтобы вытащить из меня имена товарищей. Чтобы этого не произошло, лучше я сам лишу себя жизни.

План Трескова заключался в следующем: он хотел умереть на линии фронта, чтобы это выглядело как смерть в бою. О его спокойную непреклонность разбивались все попытки Шлабрендорфа уговорить друга подождать и посмотреть, выйдут ли на него нацисты. Тресков не желал менять принятое решение.

Когда пришло время прощаться, Тресков еще раз повторил, что не сомневается в правильности попытки покушения на жизнь Гитлера. Он произнес слова, впоследствии ставшие известными.

«Теперь на нас взвалят все грехи, — сказал он. — Но только мое убеждение непоколебимо. Мы все сделали правильно. <…> Через несколько часов я предстану перед Богом и буду призван к ответу за свои действия и ошибки. Я верю, что сумею защитить все, что осознанно сделал в борьбе против Гитлера. Когда-то Господь пообещал Аврааму пощадить Содом, если в городе окажется хотя бы десять праведников. Я надеюсь, что он сбережет Германию именно благодаря тому, что мы сделали, и не уничтожит ее. Никто из нас не должен жаловаться на судьбу. Любой, кто решает присоединиться к движению Сопротивления, надевает на себя рубашку Несса. Ценность человека велика лишь тогда, когда он готов пожертвовать жизнью за свои убеждения».

Тресков поехал на линию фронта, где покинул своих товарищей и отправился один на опаснейший участок ничейной земли, за которым начинались русские позиции. Вскоре после этого спутники Трескова услышали выстрелы. Создавая видимость перестрелки, он произвел несколько выстрелов в воздух, после чего подорвал себя ручной гранатой.

Штюльпнагель перед лицом неминуемого ареста, допроса и смерти был собран и спокоен. Примерно в семь часов утра 21 июля он ушел с вечеринки, если, конечно, происходившее в офицерском клубе можно было так назвать, и уничтожил все бумаги, которые оставались в его личных апартаментах. Пока гестаповцы и эсэсовцы наслаждались жизнью, пожиная плоды победы, заговорщики ускользали по одному, чтобы уничтожить компрометирующие документы — что-то рвали на мелкие клочки, что-то сжигали, задыхаясь от едкого дыма, в офицерских туалетах. Затем Штюльпнагель направился в свой кабинет в отеле «Мажестик», чтобы разобраться с опасными документами там. Его секретарь, графиня Подевильс, в восемь часов утра нашла его за работой.

Роковой приказ поступил часом позже от Кейтеля. Штюльпнагелю предписывалось немедленно прибыть в Берлин, причем было настоятельно рекомендовано лететь самолетом. Только у генерала были другие планы. Он решил ехать на машине. Отправив сообщение, что прибудет в Генеральный штаб на следующее утро ровно в девять часов, он попрощался с коллегами и в одиннадцать тридцать покинул свой кабинет, чтобы перекусить в «Рафаэле» перед дальней дорогой. После этого Штюльпнагель сел в машину, но не успел отъехать, как заметил бегущую к нему графиню Подевильс. Преданная секретарша почувствовала, что видит своего генерала в последний раз, и захотела еще раз попрощаться. Когда машина тронулась в путь, женщина разрыдалась.

В тридцати милях к востоку от Парижа машина сломалась. Штюльпнагелю пришлось ожидать замены до трех часов. Донельзя измотанный, генерал несколько часов подремал в гараже. Когда путешествие возобновилось, начался весьма опасный участок пути лесной зоны Аргонна, где в засадах часто поджидали отряды маки. Они проехали Верден, пересекли Маас, и тут Штюльпнагель удивил водителя, приказав ему сделать крюк к Седану[55]. Там находилось поле боя, где храбро сражались и погибли многие солдаты его полка. Штюльпнагель, глядя в карту, развернутую на коленях, точно командовал, куда ехать. Возле Вахеравиля генерал приказал остановиться. Он сказал, что хочет немного прогуляться и снова сядет в машину у следующей деревни.

Близился вечер, и спутники Штюльпнагеля нервничали. Они отъехали на небольшое расстояние и остановились на обочине дороги. В это время и раздались выстрелы. Немцы развернули машину и помчались к тому месту, где оставили генерала. Его нигде не было видно. Не зная, где искать, они спустились к берегу расположенного поблизости канала и увидели Штюльпнагеля. Его тело плавало в воде лицом вверх, а руки стискивали горло. Спутники вытащили генерала на сушу. Должно быть, его подстрелили партизаны. Один глаз был выбит пулей, вошедшей в голову справа. Когда немцы поняли, что Штюльпнагель еще жив, его как могли перевязали и отвезли в госпиталь Вердена. Его ремня, фуражки и Рыцарского креста так и не нашли.

Когда новость о происшествии достигла Парижа, по французской столице начали распространяться самые разнообразные слухи. Что это было? Самоубийство? Нападение партизан? Или, может быть, новые методы гестапо? Никто не знал. Помощника Штюльпнагеля Баумгарта, беспокойно дремавшего в своем номере в отеле «Галлия», разбудил телефонный звонок. Еще не до конца проснувшись, он схватил трубку, убежденный, что кто-то предупреждает его о грядущем визите гестапо. Его страх отнюдь не уменьшился, когда он услышал в трубке незнакомый голос. Некто, не пожелавший назваться, сказал, что Штюльпнагеля ранили террористы и он находится в военном госпитале Вердена.

— Вы отправитесь к нему завтра, — добавил странный голос.

— Кто вы? Что вы хотите?! — воскликнул расстроенный и сбитый с толку Баумгарт, но неизвестный собеседник уже повесил трубку. На следующий день Баумгарт узнал от Линстова, что тот всю ночь пытался дозвониться до его номера в «Галлии», но телефон не отвечал, что было очень странно. Тем не менее Баумгарт немедленно вызвался поехать в Верден. Там он узнал, что генерала прооперировали, сделали переливание крови и он будет жить, но, поскольку пуля перебила зрительные нервы, останется слепым. Он также выяснил, что медики уверенно говорят о попытке самоубийства.


Герделер, несмотря на то что общение с ним стало чрезвычайно опасным, еще не растерял друзей. В дни, непосредственно предшествовавшие покушению, он находился в Берлине, проводя по нескольку часов в домах своих друзей и знакомых. В конце концов его коллега генерал Герхард Вольф, служивший в транспортном управлении полиции, настоял на его отъезде (на полицейской машине с фальшивыми номерами) в Херцфельде, где было относительно безопасно. Там он его оставил поздно вечером 19 июля, предоставив самостоятельно дойти пешком до поместья его друга барона Паломбрини, который к тому времени уже находился под подозрением гестапо за укрывательство заговорщиков.

Человек, который уже мог стать канцлером Германии, был подавлен и встревожен. Он не сказал Паломбрини, почему так отчаянно нуждался в убежище: чем меньше хозяин знает, тем лучше для него. В пятницу, на следующий день после покушения, ему удалось ускользнуть из поместья в другое укрытие, расположенное немного дальше, причем сделал он это очень вовремя. Вскоре после его ухода гестапо арестовало Паломбрини. В Берлине в это же время был арестован Попиц.

Гизевиусу повезло немного больше. Он прекрасно понимал, что гигантский рост делает его заметным в любой толпе. Поэтому он оставался в подвале дома Штрюнков до семи часов утра, после чего отправился в переполненном вагоне пригородного поезда в центр Берлина, чтобы поискать связи, которые помогли бы ему выбраться из Германии. В первый день ему не удалось найти ничего подходящего, однако ночь он провел в доме еще одного друга — Ганса Коха, который, хотя и был очень осторожным человеком, предложил Гизевиусу свое гостеприимство. Выбраться из Германии ему не удавалось еще шесть месяцев.

Фон Хассель, находившийся вместе с сыном Вольфом в Потсдаме, решил остаться в Берлине и спокойно ожидать неминуемого ареста. Он и его супруга очень страдали из-за вынужденной разлуки в эти последние дни свободы, однако он оставил ей четкие инструкции относительно урегулирования их частных дел. Фон Хассель написал жене в Мюнхен, где каждый день велись воздушные налеты, что Бек «умер на боевом посту», и очень сожалел о кончине «этого благородного человека».

Хофакер в панике поспешил к своим парижским друзьям. Им владела только одна мысль: уехать за границу и скрываться. Вечером 21 июля сотрудники штаба Штюльпнагеля, участвовавшие в заговоре, собрались у него, чтобы обсудить, как вести себя дальше. После этого Хофакер взял себя в руки и согласился с тем, что разумнее всего будет на следующий день, в субботу, появиться на службе и попросить отпуск для отъезда в Германию. А уж оказавшись в Германии, он сможет исчезнуть и делать то, что сочтет нужным. В тот же вечер Бойнебург устроил еще одну «примирительную» вечеринку для Оберга и его старших офицеров, по окончании которой Оберг подарил коменданту города, сутками раньше отдавшему приказ о его аресте, изящно оформленную коробку сигар, приобретенную на черном рынке Парижа.

А Бонхёффер продолжал отбывать заключение в тюрьме Тегель. 21 июля он написал оттуда длинное письмо о необходимости веры, в котором, в частности, указал: «Как может человек позволить себе возрадоваться успеху или впасть в уныние от горечи поражения, если все это ничтожно по сравнению со страданиями Господа! Надеюсь, вы меня понимаете, несмотря на краткость изложения. Я очень благодарен за то, что мне было дано это понять. Я осознаю, что никогда бы не сумел постичь эту истину, если бы не выбрал именно такой путь. Вот почему я думаю с благодарностью о прошлом и о настоящем. Возможно, вас удивит тон моего письма. Но если я чувствую необходимость высказать свои мысли, с кем я должен поделиться? Да поможет нам Бог пережить это время, но прежде всего да направит он нас по пути к себе!»

2

21 июля рука гестапо стала более сильной и энергичной. Время относительной свободы для людей, находившихся под подозрением, закончилось. Кальтенбруннср стал главой специальной комиссии, вплотную занявшейся заговором 20 июля. Повсеместно шли допросы, в процессе которых нередко применялись пытки, — так приказали Гитлер и Гиммлер. Опасения, что заговор может повториться, заставляли нацистских лидеров стремиться любой ценой выявить имена всех его участников, даже если это участие было лишь косвенным. Поэтому при допросах нацисты не гнушались даже самых жестоких методов[56].

После неудачной речи Гитлера рано утром в пятницу Геббельсу и Гиммлеру было предоставлено решить, что именно нацисты пожелают довести до сведения внешнего мира о событиях 20 июля. После визита в Растенбург Геббельс 26 июля произнес по радио весьма искусную речь, в которой максимально использовал новые полномочия, данные ему накануне фюрером, назначившим его ответственным за ведение тотальной войны. Министр пропаганды получил приказ поставить под ружье новую армию численностью миллион человек. Он говорил о «жестоком ударе исподтишка», нанесенном фюреру Штауффенбергом, которого назвал «злобным и порочным человеческим существом», собравшим вокруг себя «ничтожную кучку предателей». Позор, павший из-за этого на весь народ, необходимо смыть подъемом активности на фронтах войны. Это был заговор, заявил он, «подготовленный в стане врага», хотя для закладки бомбы британского производства рядом со священной особой Гитлера были использованы «презренные ублюдки, носившие немецкие имена». «После всего этого, — вдохновенно вещал Геббельс, — я могу сказать только одно: если избавление фюрера от страшной опасности не является чудом, тогда на свете больше нет чудес. <…> Мы можем быть уверены, что Всевышний не мог проявить нам свою волю яснее, чем посредством чудесного спасения фюрера». В узком кругу он говорил: «Понадобилась бомба под задницей, чтобы фюрер стал видеть очевидное».

Гиммлер, водворившись на Бендлерштрассе, не отпускал Скорцени до 22 июля. В день своего назначения командующим армией резерва он решил, что события 20 июля лежат на совести всей немецкой армии. Об этом он заявил 3 августа в речи перед гаулейтерами в Позене. Он заявил, что царящий в армии дух следует коренным образом изменить, проведя публичные показательные процессы над виновными.

Затем Гиммлер поведал миру, как лично он отомстил Штауффенбергу и остальным заговорщикам (вернее, их телам), которые сумели избежать допроса гестапо.

«Они были зарыты в землю так быстро, что оказались похороненными вместе со своими Рыцарскими крестами. На следующий день их выкопали из могил, чтобы установить личности. После этого я приказал сжечь тела, а прах развеять в поле. Мы не желаем, чтобы на земле осталось хотя бы какое-то напоминание об этих людях. Они не заслужили даже могилы».

Судебные процессы в Берлине начались 7 августа, при этом аресты все еще продолжались, равно как и зверские допросы. В первые же выходные после покушения расследование началось и в Париже. Хофакер, внешне совершенно спокойный, субботний день провел за столом в своем кабинете, а на следующее утро посетил собрание офицеров, устроенное Блюментритом, ставшим преемником Штюльпнагеля. После этого Оберг приступил к допросам. Первыми следовало задать вопросы Линстову, Баумгарту и графине Подевильс. Линстов, обладавший излишне чувствительной натурой и слабым здоровьем, занервничал, смешался и сказал достаточно, чтобы возбудить первые подозрения о прямой связи Штюльпнагеля с заговором. Он был помещен под домашний арест в своем номере в отеле «Рафаэль», где под влиянием нервного напряжения совсем потерял голову. Даже не подумав о возможных последствиях, он сбежал из отеля, чтобы найти утешение в кругу товарищей.

В воскресенье вечером Хофакер получил документы, позволявшие ему отправиться в отпуск, но он продолжал проявлять нерешительность и оставался в Париже, встретился с друзьями, чтобы обсудить, как вести себя в Германии, и по причинам, которые установить уже никогда не удастся, не уехал и на следующий день. Возможно, он почувствовал, что опасность лично для него уменьшилась или, наоборот, возросла уверенность в себе. А возможно, он беспокоился о судьбе своей жены и пятерых детей, которые могли пострадать, если он начнет скрываться. В общем, какими бы ни были причины его колебаний, в конечном итоге оказалось, что он выжидал слишком долго. Оберг исключил Хофакера из числа подозреваемых, но Берлин нет. Поздно вечером в понедельник он получил еще одно предупреждение об опасности и рекомендацию скрыться, но не внял им и остался в Париже. Во вторник утром он был арестован гестапо в доме своих друзей. В тот же день были арестованы Финк и Линстов и отправлены в наручниках и гражданской одежде в Германию для допроса и суда.

Оберг, будучи в прошлом военным, старался действовать, соблюдая осторожность. 25 июля в личной беседе он получил полное признание от Штюльпнагеля в Вердене. В тот же день Хофакер тоже продемонстрировал полную откровенность во время допроса Обергом в «Мажестике» в присутствии Блюментрита. Штюльпнагель брал всю вину на себя, да и Хофакер всячески старался избегать разоблачений, если в них могли быть замешаны другие люди[57]. Он ничего не сказал ни о своей миссии в Ла Рош-Гийон, ни об аргументах, которыми пытался воздействовать на несговорчивого Клюге. Оберг выслушал признание молча и весьма благожелательно.

Как только врачи разрешили перевезти Штюльпнагеля, его отправили из Вердена в Берлин, где поместили для допроса вместе с Линстовом и Хофакером. Согласно донесениям гестапо, Линстов на допросах признался, что присоединился к Штюльпнагелю, поскольку все сотрудники штаба военного коменданта в Париже предполагали, что эсэсовцы устроили в Берлине путч, и армия должна была принять меры к нераспространению этой беды во Франции. Также он заявил, что, когда речь зашла о подчинении приказам с Бендлерштрассе, он не хотел отрываться от товарищей. Кальтенбруннер в своем донесении о Линстове, отправленном Борману, писал, что «клика офицеров» больше заботилась о сохранении верности друг другу, чем фюреру. В документах гестапо о Штюльпнагеле говорилось, что он на допросах решительно отказался дать толкование своим действиям, чтобы избежать обвинений.

Процесс Штюльпнагеля, Линстова, Финка и Хофакера состоялся 20 августа. Записи о ходе его не сохранились. Секретное донесение о процессе, написанное для Бормана одним из его сотрудников, содержит информацию о том, что Штюльпнагель вел себя как настоящий солдат, спокойно признал свою вину и был «kurz, knapp, lebendig» — кратким, точным, осторожным. Хофакер тоже вел себя очень мужественно, иногда даже вызывающе. В донесении сказано: «Хофакер в конце сделал неслыханно (ungeheuerlich) хвастливое заявление. Он сказал, что 20 июля имел такое же право действовать, как Гитлер после мюнхенского путча в ноябре 1923 года. Хофакер, похоже, не сознает, что стал предателем». Штюльпнагель и Линстов были повешены на Плетцензее 30 августа, Финк — 31 августа. Хофакера продержали в гестаповской тюрьме до 20 декабря в надежде выбить из него полезные сведения.

26 июля в Берлине фон Хассель в последний раз пообедал в «Адлоне» вместе со своими сыновьями Вульфом и Гансом Дитером. 24 июля он случайно встретился в Грюневальде с Гизевиусом. Последний тщетно ожидал случая выбраться из Германии и, по словам Хасселя, был подавлен неудачей заговора и своим неучастием в его активной подготовке. А Гизевиус описывал, что «голова Хасселя была странно наклонена, словно он старался спрятаться от ужасной опасности, которая шествовала за ним по пятам». Впоследствии Гизевиус вспомнил, что при взгляде на Хасселя подумал: «Вот идет человек, за которым следует смерть».

28 июля фон Хассель был арестован в своем кабинете. Он встретил агентов гестапо сидя за столом, словно они были обычными посетителями. В тот же день среди ночи два гестаповца пришли к нему в дом в Мюнхене, разбудили жену и приступили к обыску. Ильзе фон Хассель удалось отвлечь их внимание от фотоальбома, где лежали последние странички из дневника ее супруга. Агенты арестовали ее вместе с дочерью и отвезли в мюнхенское гестапо.

28 июля Вульф фон Хассель явился в берлинское гестапо и потребовал, чтобы ему разрешили разделить судьбу отца. Он сказал, что знал все, что известно его отцу, и если гестаповцы арестовали отца, то обязаны задержать и его. Но гестаповцы сочли этот поступок глупым жестом и отпустили его в Мюнхен, где он энергично взялся за освобождение матери и сестры, утверждая, что они невиновны, как и он сам. Вульфу удалось освободить женщин. Правда, их ограничили в передвижении, обязали оставаться в районе Эбенхаузен, где они жили.

31 июля Герделер все еще скрывался от гестапо. Наступил его шестидесятый день рождения. 25 июля он вернулся в Берлин, где жил поочередно у разных товарищей. Он знал, что гестапо известно о его назначении теневым канцлером, а Би-би-си передало, что за его голову установлена награда в один миллион марок. Герделер «отпраздновал» день своего рождения в доме мелкого клерка Бруно Лабедцки, который даже не знал его, но по доброте душевной предоставил стол и кров. Чтобы занять свое время, Герделер написал небольшой трактат о будущем Германии, которое, по его утверждению, должно было зависеть от соблюдения христианских принципов. Он никогда не одобрял убийства. «Вы не должны убивать», — не уставал повторять он. Неудачу Штауффенберга он расценил как знак свыше. Он сказал племяннице, фрау Гельд, что не надеется на спасение и понимает опасность, которой подвергаются те, кто предоставляет ему убежище.

Желая в последний раз увидеть свой дом в Западной Пруссии и поклониться могилам родителей, Герделер ночью 8 августа выехал из Берлина, имея при себе лишь рюкзак и трость. Пропуска у него не было, поэтому окольный путь до Мариенбурга занял два дня и две ночи. Ночь с 10 на 11 августа он провел в зале ожидания Мариенбургского вокзала. Утром он заметил слежку и понял, что его узнали. Пришлось потратить день, чтобы, петляя по городу и окрестностям, оторваться от хвоста. На следующее утро — 12 августа — совершенно измотанный, Герделер зашел поесть и передохнуть в небольшую гостиницу в Конрадсвальде, где его узнала старая знакомая. Она не остановилась перед предательством[58]. Когда за ним пришли, Герделер сделал слабую попытку скрыться в ближайшем лесу, но, когда его окружили, сопротивления не оказал.

Через пять дней — 17 августа — Шлабрендорфа разбудили рано утром и сообщили, что он арестован. Когда наступил тот самый момент, о котором он так часто с ужасом думал и которого ждал почти месяц, что-то удержало его от самоубийства. Он даже не воспользовался двумя реальными возможностями побега от своих охранников, пока его везли из Польши в Берлин. У него появилось некое внутреннее убеждение, что ему необходимо пройти через заключение и допросы и тогда он останется в живых. К тому же он опасался за семью, за которую могло взяться гестапо, если он сбежит. Итак, 18 августа его доставили на Принц-Альбрехтштрассе и поместили в одиночную камеру.

В то время как Шлабрендорфа везли в Германию, Клюге получил от Гитлера весьма холодное уведомление об увольнении, доставленное его молодым преемником — фельдмаршалом Вальтером Моделем. Модель вел себя очень вежливо, однако Клюге был ошеломлен страшной новостью. Гитлер даже не потрудился направить ему личное послание о смещении с должности. Блюментрит не мог сообщить фельдмаршалу ничего успокаивающего. Клюге чувствовал себя ответственным за тяжелое положение во Франции. Лa Рош-Гийон уже обстреливали быстро наступающие союзнические войска. Так, 18 августа Клюге тоже оказался перед фактом будущего допроса в Германии. Он написал письма Гитлеру, своей жене, сыну и выехал в Берлин на служебном автомобиле. Водитель несколько раз слышал, как фельдмаршал разговаривал сам с собой. Около Вердена Клюге приказал остановиться, чтобы перекусить. Лежа на коврике в тени развесистого дерева, он принял яд и умер. В письме Гитлеру он сообщил об этом предполагаемом шаге.

«Мой фюрер, я всегда признавал ваше величие, вашу железную волю, которая поддерживала вас и национал-социализм в трудные минуты. Вы провели великую и почетную битву. <…> Проявите свое величие еще раз и положите конец безнадежной борьбе. <…> Я ухожу от вас, оставаясь ближе к вам, чем вы это представляете».

Шлабрендорф вскоре оказался в группе воистину выдающихся заключенных. Периоды одиночного заключения нарушались вызовами на допросы и посещениями душевой, куда также приводили других обитателей тюрьмы. Среди них были Остер, Хассель, Герделер, Мюллер, Попиц, Лангбен и даже Канарис и Фромм. Хотя заключенным было запрещено разговаривать, все же им удавалось переброситься несколькими словами. Охранники часто проявляли показное дружелюбие, бывшее одним из методов добывания информации у людей, которые никогда не знали, что их ждет в ближайший час, и потому их нервы были напряжены до предела. Зачастую кто-то из охранников, обычно старый полицейский служака, выказывал враждебность к Гитлеру и симпатию к его врагам, а некоторые заключенные, назначенные на выполнение хозяйственных работ, старались сделать то малое, что они могли, для людей, являвшихся членами движения Сопротивления.

Первый допрос Шлабрендорфа вел комиссар Хабекер из криминальной полиции. На заключенного надели кандалы и отвели в комнату для допросов. Хабекер стал требовать признания, утверждая, что имеет показания многих свидетелей и не сомневается, что Шлабрендорф напрямую замешан в покушении на жизнь Гитлера. Но только Шлабрендорф интуитивно почувствовал, что гестапо почти ничего не знает о его деятельности, и решил все отрицать. У него было некоторое представление о методах гестапо — ложь о множестве свидетелей, поддельные документы и письменные показания. Шлабрендорф упорно отрицал все, и гестапо перешло к следующей стадии допросов.

Первым делом его сковали цепями по рукам и ногам и оставили в таком состоянии на весьма продолжительный период. Это лишь в первое время укрепляет стремление бороться, а потом ведет к тяжелой депрессии. Как и остальные узники, Шлабрендорф жил впроголодь и мог быть вызван на допрос в любое время дня и ночи. Допросы зачастую продолжались много часов. Шлабрендорф неустанно повторял, что ничего не знал ни о заговоре, ни о его участниках. Следствие зашло в тупик. Гестапо нужно было не столько признание Шлабрендорфа о его собственном участии, сколько информация о других заговорщиках.

По словам Шлабрендорфа, меры третьей степени и пытки усиливались с ростом разочарования допрашивающих: долгие периоды ожидания в приемной перед вызовом к следователю, разная техника допроса, быстро сменяющие друг друга. За оскорблениями и побоями следовали спокойная беседа, затем призывы к чести и совести, разговоры о присяге, потом снова оскорбления… Все это было рассчитано на уничтожение воли к сопротивлению. Комиссар часто бил Шлабрендорфа по лицу, но что было стократ хуже — он позволял этим заниматься своей секретарше, двадцатилетней девице, которая получала явное удовольствие, нанося удары закованному в кандалы и наручники беспомощному человеку, и даже часто плевала на него. Шлабрендорф держался стойко и приводил следователей в еще большую ярость, спокойно указывая на незаконность их действий.

Однажды ночью Шлабрендорфу пригрозили пытками, если он будет продолжать упорствовать, но он не сдался. Пытал его сам Хабекер вместе с секретаршей. Вначале сковывали руки наручниками за спиной, после чего пальцы поочередно вставляли в специальный аппарат, который загонял шипы в кончики пальцев.

Затем аналогичным устройством зажимались его ноги и бедра, а его самого привязывали к специальному каркасу, наподобие кровати, накрывали голову одеялом и при помощи винтов загоняли в нижние конечности острые зубцы. А далее — средневековое растяжение на раме, которая позволяла растягивать привязанное тело либо постепенно, либо болезненными рывками. Вслед за этим — избиение жертвы тяжелыми битами, так что его тело, связанное в наклонном положении, постоянно падало вперед всей своей тяжестью на голову и лицо. Комиссар сам руководил пытками и откровенно наслаждался зрелищем. Все эти методы были направлены не только на причинение сильной боли допрашиваемым, но и на достижение максимально возможных их унижений.

Пытки закончились только после того, как Шлабрендорф потерял сознание. Когда его волокли в камеру, даже охранники пришли в ужас. Его бросили на кровать. Одежда и нижнее белье, превратившиеся в лохмотья, были пропитаны кровью. Шлабрендорф был силен физически, но все же на следующий день не смог подняться из-за сердечного приступа. Ему дали немного прийти в себя, после чего пытки возобновились.

Шлабрендорф знал, что другие заключенные подвергаются такому же обращению. Впоследствии он писал: «Мы все обнаруживали, что человек способен выдержать куда более сильную боль, чем он мог себе представить. Те из нас, кто никогда не молился, научились этому в застенках и почувствовали, что молитва, и только молитва может дать утешение в таких нечеловеческих условиях и добавить выносливости. Мы также убедились, что благодаря молитвам наших друзей и родственников в нас вливаются потоки силы».

Когда комиссар пригрозил Шлабрендорфу еще более зверскими пытками, тот начал готовиться к самоубийству. Затем он неожиданно придумал, как можно сделать признание, представившееся ему совершенно безопасным. Он же мог безбоязненно сказать, что его друг Тресков «намеревался оказать давление на Гитлера, чтобы вынудить того уйти с поста верховного главнокомандующего вооруженными силами, уступив его одному из фельдмаршалов»! Невероятно, но это признание удовлетворило гестапо. Следователи в собственных глазах оказались победителями, и Шлабрендорфа избавили от дальнейших пыток. Позднее ему сообщили, что он был признан виновным по четырем пунктам обвинения. Будучи христианином, барристером, офицером и аристократом, он вел крайне подозрительную деятельность. Его формально уволили из армии на суде чести, проведенном в его отсутствие под председательством Кейтеля.

Самую удивительную и противоречивую реакцию на гестаповские методы проявил Герделер. Как утверждает его биограф Герхард Риттер, «он был убежден, что полиция все равно вырвет у него правду, и с самого начала решил ей помогать». По словам Кальтенбруннера, исчерпывающие показания Герделера и его «точная информация» оказались чрезвычайно ценными. Его ставили в пример другим заключенным как человека, чье образцовое поведение при допросах заслуживает высочайшей похвалы.

Результатом стал всеобщий страх, воцарившийся среди узников, которые были убеждены, что Герделер не выдержал пыток и во всем признался. А поскольку ему всегда сопутствовала репутация человека неосторожного и неблагоразумного, люди уверились в его предательстве. Однако не следует забывать, что, когда Герделер был арестован, главные действующие лица заговора уже были мертвы или находились под арестом. Его роль в заговоре, так же как и роли остальных, по большей части уже была известна из захваченных документов. Кроме того, Герделер не был готов поддержать покушение на жизнь Гитлера. По его мнению, поспешные действия Штауффенберга и его вмешательство в политику были грубыми ошибками, и именно они в конечном итоге стали причиной поражения заговора. Главный процесс 7–8 августа уже состоялся, и на нем прозвучали признания, заявления и разоблачения.

Иначе говоря, реакция Герделера на допросы была противоположной реакции Шлабрендорфа. Создается впечатление, что он решил вывалить на следователей груз улик, которые необходимо проверять и перепроверять, но которые, по его мнению, никому не могли принести вреда большего, чем уже принесен. Не отказываясь говорить, он избавил себя от зверских пыток, хотя через многочисленные специально создаваемые заключенным неудобства ему все же пришлось пройти. Их описал Риттер, который после 20 июля тоже попал в тюрьму. Речь идет о «перегреве камер, слишком тесных, особенно по ночам, кандалах, ярком свете, направляемом в лицо узника, который пытается спать, голодании». Мюллер, чья камера находилась рядом с камерой Герделера, утверждал, что неоднократно слышал, как тот «выл от голода».

Герделер хотел обмануть мучителей своей мнимой разговорчивостью, делая заявления, одни из которых были абсолютной правдой, другие — полуправдой, а часть продуманной ложью, направленной на дезориентацию гестаповцев. Шлабрендорф утверждает, что Герделер спас ему жизнь, согласившись во время мимолетной встречи в тюрьме отрицать их знакомство. Риттер также побывал на допросе с Герделером и заявил, что тот делал удивительно полные, всеобъемлющие заявления, которые в то же время были сформулированы очень умно и «в критических моментах окрашены так, что могли быть поставлены мне скорее в заслугу, чем в вину. Он, казалось, инстинктивно уловил те линии, на которых я пытался строить свою защиту, и слушавшие его следователи верили каждому слову, потому что он повторял то, что говорил я». Очевидно, Герделер имел целью спасти себя и своих друзей, затянув следствие до неизбежного краха Германии и на Восточном, и на Западном фронтах. Однако его признания вели к аресту многих людей, имевших отношение к заговору, и его стали подозревать в предательстве.

В конце концов, по утверждению Риттера, в расследовании Кальтенбруннера приняло участие более четырех тысяч следователей и прочих должностных лиц, и при этом было арестовано около семи тысяч человек. Основная часть этой гигантской работы была выполнена в течение восьми недель после 20 июля. Следователи трудились день и ночь. Когда же расследование заговора против Гитлера, углубляясь и расширяясь, затронуло уже события 1938 года, это так потрясло фюрера, что он запретил представление в суд документальных свидетельств, среди которых были бумаги Бека и Канариса, найденные в Цоссене, без специальной санкции, и процессы были несколько задержаны.

Риттер объясняет и защищает вовлечение Герделером такого большого числа людей в заговор не только стратегией, направленной на затягивание любых итоговых акций Гитлера, но и идеалистической попыткой наглядно продемонстрировать степень ненависти к фюреру, существовавшей во всех сферах жизни Германии — в академических, официальных, экономических и политических кругах, в церкви и вооруженных силах. Очевидно, Герделер непоколебимо верил, что каждый гражданин в столь решающий для страны момент обязан открыто выйти вперед и заявить о своих убеждениях, а не прятаться в тени, пока другие становятся мучениками идей, которые должны разделить все здравомыслящие люди. Кальтенбруннер откликнулся на такой подход и делал свои донесения фюреру как можно более подробными, чтобы во всех деталях продемонстрировать Гитлеру размах заговора против него[59]. Пока Кальтенбруннер и его аппарат день и ночь допрашивали заговорщиков, анализировали информацию и писали донесения, Герделер, оставаясь в тюрьме, принялся излагать свои мысли на бумаге, по окончании отдавая свои признания следователям.

Он предстал перед судом только 7–8 сентября, где столкнулся с прямыми оскорблениями Фрейслера в адрес Хасселя и Лейшнера. В отличие от них Герделер, хотя ему и был вынесен смертный приговор, не был казнен до следующего года. Гестапо не могло позволить себе разбрасываться такими ценными свидетелями.

Хассель некоторое время провел в концентрационном лагере Равенсбрюк, где его видела Пуппи Сарре. Она отметила его невозмутимость и уверенные манеры, которые не смогли не впечатлить даже эсэсовских охранников. Его жизнь в лагере, по словам его сына Вульфа, который не оставлял попыток облегчить судьбу отца, была терпимой. Но 15 августа он был снова доставлен в Берлин, и начались допросы в гестапо. Оставшееся время Хассель посвятил написанию воспоминаний о своем детстве и писем, если ему позволяли. «Тюремная камера, — утверждал он, — хорошее место, чтобы начать мемуары. Видишь свою жизнь и себя самого избавленным от всяческих иллюзий».

3

Руководитель Народной судебной палаты Роланд Фрейслер превзошел даже знаменитого судью XVII века Джефриса[60], устроив новые «кровавые ассизы», закончившиеся обвинением заговорщиков без соблюдения должных юридических процедур. Гитлер называл Фрейслера «наш Вышинский».

Гиммлер был убежден, что судебные процессы должны стать публичной демонстрацией судьбы, которая ожидает каждого, осмелившегося пойти против режима. Фрейслер, председательствовавший вместе с генералом Германом Рейнеке, руководителем штаба национал-социалистического руководства ОКВ, который постоянно находился рядом с ним, знал, что должен смешать заговорщиков с грязью[61]. Геббельс организовал, чтобы велась киносъемка и звукозапись первого процесса 7–8 августа, на котором среди других обвиняемых должны были выступать Вицлебен, Гепнер, Штифф, Хазе и Петер Йорк[62]. Суд должен был стать проявлением мести нацистов, осуществляемой под личиной народного правосудия, генералам, которых они ненавидели.

Гитлер также назначил членов суда чести в составе Кейтеля, Рундштедта и Гудериана, чтобы уволить из армии всех офицеров, имеющих хотя бы отдаленное отношение к путчу. Поэтому их судили как граждан, навлекших позор на свой мундир.

Во время процесса Фрейслеру исполнилось пятьдесят лет. Его жизненный путь начался в Первую мировую войну, тогда еще совсем молодым человеком он оказался военнопленным в России. Позднее, став коммунистом, он возглавил Совет рабочих и солдат, который временно управлял Касселем в 1918 году. В 1925 году вступил в партию нацистов. Затем стал заместителем министра в Прусском государственном министерстве юстиции, а когда в Берлине возникла так называемая Народная судебная палата, он был назначен ее руководителем. Это случилось в 1942 году. Поскольку Фрейслер счел это назначение шагом назад в своей карьере, он стремился как можно нагляднее продемонстрировать свою преданность идеалам нацизма — целью его честолюбивых стремлений был пост министра юстиции. Он был грамотным юристом — проницательным, остроумным, никогда не лез за словом в карман. Ему были чужды сомнения и милосердие. Предстоящий процесс он рассматривал как знаменательную веху в своей карьере и готовился на нем блистать. Он был не столько смышлен, сколько талантлив, скорее хитер, чем умен, но нельзя забывать, что Мольтке видел в нем «искру гения». Как и Геббельс, он был блестящим оратором, обладал громким, хорошо поставленным голосом, которым умел пользоваться так, чтобы достичь максимального эффекта. И когда Фрейслер оскорблял стоящего перед ним человека, это действовало убийственно, поскольку он почти никогда по-настоящему не выходил из себя.

Зал, в котором проходили процессы, — палата для пленарных заседаний берлинского суда — был заполнен до отказа. Здесь было душно и очень жарко — горели яркие лампы, Позволявшие вести киносъемку. Фрейслер, будучи руководителем, сидел в центре длинного стола, по обеим сторонам от председателя поместились члены суда. Слева располагалось место секретаря. Обвиняемый находился непосредственно перед председателем, справа и слева от него сидели охранники. Другие заключенные, чьи дела суду предстояло рассмотреть, ожидали вместе со своей охраной справа от судей. В зале было предусмотрено около двухсот мест для зрителей. Палата была украшена тремя огромными знаменами со свастиками и бюстами Фридриха Великого и Гитлера. Мраморные вершители судеб немецкого народа с холодным достоинством взирали на людей, собравшихся, чтобы послушать нападки Фрейслера — холодный сарказм вперемешку с выкриками (правда, тщательно продуманными и рассчитанными).

На формальности времени не тратили. Обвиняемых привели в зал одетыми в плохо сидящую гражданскую одежду, что выдавало намерение выставить их в невыгодном свете перед камерами. У тех, у кого были зубные протезы, отобрали и эту необходимую вещь. Брюки были без ремней и подтяжек, поэтому их приходилось придерживать руками. Можно представить, как это нервировало и унижало несчастных, находившихся в центре всеобщего внимания. Согласно мнению одного из свидетелей, «заседания были карикатурой на судебный процесс. Эта тенденция отразилась даже в том, как председательствующий судья вошел в зал. На его физиономии застыло театрально свирепое, безжалостное выражение. Создавалось впечатление, что он предварительно долго практиковался перед зеркалом. Вылитый второй Робеспьер. На этом отталкивающем лице с большими, притворно проницательными глазами, наполовину прикрытыми тяжелыми веками, не было и следа гуманности. Его пронзительный голос, словно труба, в нарушение всех соображений секретности, очевидно, был слышен даже на соседних улицах. Он предпочитал напыщенный стиль, к месту и не к месту перемежал свою речь старыми немецкими пословицами, снова и снова повторял одну и ту же фразу».

Неожиданные оскорбительные выкрики Фрейслера, которыми он обычно прерывал любые попытки обвиняемых сделать заявление, были настолько несдержанными, что репортеры кинохроники жаловались на невозможность качественной звукозаписи. Один из осужденных впоследствии говорил: «Стоит ли удивляться, что люди, гордые и мужественные в борьбе, не могли почти ничего сказать в свою защиту? Обвиняемые имели возможность произнести краткую реплику, только когда бдительный тигр, притаившийся в кресле председателя, на мгновение расслаблялся».

Согласно обычному порядку, сложившемуся в немецких судах, председатель допрашивал обвиняемых лично. Поэтому Фрейслер, пользуясь своим привилегированным положением, ставил все вопросы так, чтобы приуменьшить заслуги обвиняемых. Если он не оскорблял их, то зло насмехался над неудачами. Когда называли очередное имя и человек выходил вперед, у Вицлебена автоматически дергалась и приподнималась правая рука — это было нечто вроде нервного тика. Фрейслер немедленно воспользовался ситуацией и объявил это непроизвольное движение нацистским приветствием. Взглянув на Вицлебена, словно удав на кролика, он громогласно потребовал объяснить, какое право имеет человек в его положении пользоваться нацистским приветствием, священным для дела, которое он предал?

После зачтения обвинительного акта Фрейслер, обведя пристальным взглядом зал, потребовал, чтобы была произведена тщательная проверка всех, кому выпала честь присутствовать[63]. Продемонстрировав таким образом свою власть, удовлетворенный Фрейслер обратил все свое внимание на Штиффа — первого из обвиняемых, вызванного на допрос.

Штифф стоял очень прямо. Его слегка сутулая фигура казалась незначительной в неряшливой гражданской одежде, которую он был вынужден носить. Он говорил официально и правильно — как истинный солдат, не показывал никаких эмоций в ответ на намеренное унижение. Фрейслер вознамерился представить его лжецом.

«Фрейслер. Не будет преувеличением, не так ли, если я скажу, что все вначале сказанное вами полиции было ложью? Это так?

Штифф. Я…

Фрейслер. Да или нет?!

Штифф. Я не упомянул о некоторых вещах.

Фрейслер. Да или нет?! Не надо уверток! Вы лгали или говорили чистую правду?

Штифф. Впоследствии я сказал чистую правду.

Фрейслер. Я спросил, говорили ли вы правду на первом полицейском допросе.

Штифф. Тогда я не сказал всей правды.

Фрейслер. Что ж, прекрасно. Имей вы мужество, вы бы сразу ответили прямо: я им лгал».

Затем последовали вопросы о том, когда Штифф впервые услышал о заговоре, прежде всего, благодаря своим контактам с Тресковом и Беком.

«Фрейслер. Посещали вы или нет полковника фон Трескова летом 1943 года?

Штифф. Посещал.

Фрейслер. Говорил ли он вам, что войне следует положить конец, проведя соответствующие переговоры, и что для достижения этой цели фюрера следует устранить?

Штифф. Да.

Фрейслер. И что этого можно добиться, взорвав бомбу на совещании в ставке?

Штифф. Да.

Фрейслер. Вы доложили об этом вышестоящему начальству?

Штифф. Я упомянул об этом в разговоре со своим непосредственным командиром генералом Хойзингером, заместителем начальника Генерального штаба.

Фрейслер. Помимо этого, докладывали ли вы кому-нибудь еще из руководства?

Штифф. Нет.

Фрейслер. Доложили ли вы нашему фюреру?

Штифф. Нет, я этого не сделал.

Фрейслер. Правда ли, что на вашу встречу с генералом Ольбрихтом, состоявшуюся несколько позже, был приглашен Тресков?

Штифф. Да.

Фрейслер. Правда ли, что тогда же вы были представлены генерал-полковнику Беку? Тогда он носил именно такое звание.

Штифф. В тот день или в какой-то другой, я не помню. В любом случае я был ему представлен.

Фрейслер. Правда ли, что генерал-полковник Бек проповедовал такие же идеи?

Штифф. Да.

Фрейслер. И тогда вас спросили, готовы ли вы присоединиться к ним?

Штифф. Да.

Фрейслер. Правда ли, что вместо того, чтобы ударить его по лицу, вы попросили время подумать?

Штифф. Да, это правда».

Штифф не мог ничего сделать, ему оставалось только признать факты, о которых стало известно следствию во время предшествующих процессу допросов. Процесс стал сценой для публичного обличения заговора и его участников. При допросе узников у Фрейслера не возникло никаких трудностей в получении всех необходимых свидетельств. В единственном случае его дешевый и злой сарказм столкнулся с сопротивлением. Это произошло, когда он решил представить обвиняемых предателями немецкого народа.

«Фрейслер. Правда ли, что, когда мы в октябре 1943 года отступали от Днепра, подлый душегуб (Mordbude) граф фон Штауффенберг потребовал, чтобы вы присоединились к нему, и вы не отказались?

Штифф. Он приходил поговорить со мной, и я не отказался.

Фрейслер. Правда ли, что вы не отказались, потому что захотели урвать свой кусок пирога?

Штифф. Да.

Фрейслер. Именно так вы сказали полиции. И вы урвали свой кусок пирога, вот только подавились им. И при этом навеки запятнали свое честное имя. Это, надеюсь, вы понимаете?

Штифф. Я могу только сослаться на заявление, в котором указал свои мотивы.

Фрейслер. Вы поняли, что я сказал?

Штифф. Да, и все же хотел бы сослаться на упомянутое заявление.

Фрейслер. Вы можете ссылаться на него до посинения. Сейчас имеет значение лишь то, что вы нарушили клятву, изменили присяге верности национал-социализму…

Штифф (перебивает). Я присягал на верность немецкому народу».

Фрейслер не мог снести того, что его нагло перебили. Возвысив голос, он громогласно объявил, что немецкий народ и фюрер едины в глазах всех, за исключением разве что таких ублюдков, как Штифф. Затем Фрейслер красочно расписал, как заговор со временем рос и ширился и как Штифф оказался неразрывно связанным с гнусным убийцей Штауффенбергом.

«Фрейслер. Знали вы или нет до 20 июля, что Штауффенберг назначил покушение именно на этот день?

Штифф. Мне сказал об этом генерал Вагнер накануне — вечером 19-го.

Фрейслер. Значит, тем вечером вы были осведомлены о том, что на следующий день свершится ужасное преступление, страшнее которого еще не знала история Германии. Завтра, пока мы все с оружием в руках будем бороться за жизнь и свободу нации, наш великий лидер будет убит. Вы знали даже больше. Вы знали, что завтра ваш соучастник граф Штауффенберг убьет фюрера, подло воспользовавшись его доверием. Вы знали это! Но доложили ли вы об этом?

Штифф. Нет.

Фрейслер. Повторите последнее еще раз и громче!

Штифф. Нет!»

Частью стратегии Фрейслера была изоляция его жертв. Он хотел показать, что в заговоре участвовала лишь кучка безумцев и глупцов, не имевших связи с немецким народом.

«Фрейслер. Как вы считаете, что сказали бы наши солдаты, если бы, включив радиоприемники, услышали, что отныне у руля стоят господин фон Вицлебен и господин Бек? Вы когда-нибудь думали об этом?

Штифф. Конечно.

Фрейслер. Ну и каковы были ваши мысли?

Штифф. В основном меня занимала ситуация на фронтах.

Фрейслер. Иными словами, вы попытались повторить то, что Бадоглио сделал до вас: сказать солдатам, что их искренняя вера не более чем ошибка и в будущем они должны сражаться только во исполнение решений кабинета…

Штифф (перебивает). Нет! За Германию!»

Тот факт, что Штифф перебил его во второй раз, привел Фрейслера в ярость. И он разразился одной из страстных речей, полных пространных разглагольствований, которая заняла не одну страницу в стенографических записях. Он кричал, что Германия и фюрер есть одно целое и это понимают все разумные немцы, а Штифф из-за своих предательских действий лишился права даже говорить о Германии. Затем Фрейслер отослал его, заявив, что не стоит тратить время на продолжение допроса такого субъекта, и вызвал одного из младших офицеров — лейтенанта Альбрехта фон Хагена, который был помощником Штиффа. Призвав на помощь самый едкий сарказм, Фрейслер выставил Хагена на всеобщее посмешище за неопределенность в рассказе об истинной природе его связей со Штауффенбергом.

«Фрейслер. Вы доставили взрывчатку Штауффенбергу?

Хаген. Да.

Фрейслер. И это было все, что вы знаете?

Хаген. Нет.

Фрейслер. Уточните.

Хаген. Я спросил Штауффенберга, зачем ему нужна взрывчатка, и он ответил, что она предназначена для уничтожения правительства. Или фюрера.

Фрейслер. Вы не помните, кого именно?

Хаген. Нет, точно я не помню.

Фрейслер. Вы не помните точно? Подумать только, какой негодяй! Кто-то сообщает ему о своем намерении уничтожить фюрера и правительство, а он просто позабыл об этом!

Хаген. Но мне казалось, что это невозможно, господин председатель.

Фрейслер. Вы не знали, намерен ли Штауффенберг действительно пустить взрывчатку в дело?

Хаген. Я считал, что это невозможно.

Фрейслер. И тем не менее вы ее отдали ему?

Хаген. У него и без меня были бомбы.

Фрейслер. Где он их держал?

Хаген. Насколько я помню, в ящике комода.

Фрейслер. „Насколько я помню“! Похоже, на вас происходящее не произвело серьезного впечатления. Вы доложили об этом?

Хаген. Нет.

Фрейслер. Вы этого не сделали? В таком случае не думаю, что нам стоит тратить на вас время.

Хаген. Я не считал их преступниками, господин председатель.

Фрейслер. Вот как? Скажите на милость, как вам удавалось сдать экзамены по праву? Ведь вы их сдавали, не так ли? Как, черт возьми, вам это удалось? Пока я считал вас просто мошенником. Но последнее заявление показывает, что вы болван, хотя и сдали экзамены».

К тому времени, как Хагену позволили занять свое место, применяемая Фрейслером техника допроса стала ясна обвиняемым, равно как и всем присутствующим на процессе. Он использовал свою власть и инициативу, чтобы выставить обвиняемых дураками или предателями. Из-за такого отношения Фрейслер в конце концов стал объектом для более серьезной критики, чем обвиняемые, которые держались стоически и единым фронтом, а председатель с каждой минутой становился все более вульгарным и несдержанным. Стремясь как можно язвительнее поиздеваться над обвиняемыми, он утратил чувство меры. Бесконечные повторения с сарказмом или злой насмешкой фразы, произнесенной обвиняемым, вскоре превратили допрос в некое театрализованное действо, без намека на серьезность ситуации даже с точки зрения самих нацистов.

Тем не менее прославленная хитрость и собачий нюх Фрейслера позволили ему обнаружить все слабые места в рядах заговорщиков и зло высмеять их. Только одна свидетельница, вызванная на процесс, — это была экономка Бека — удостоилась подчеркнутой вежливости Фрейслера. Он обращался к ней не иначе, как «соотечественница» госпожа Эльзе Бергенталь[64], после чего начинал играть на ее чести немецкой женщины. Ей следовало признать, что «тропа правды всегда тягостна, поскольку она узка, но вместе с тем проста, потому что является прямой». Фрейслер напомнил женщине, что в суде следует говорить правду ради себя, сохранения своей чести, а не для того, чтобы избежать наказания, предусмотренного за лжесвидетельство. Продемонстрировав таким образом даму суду, а суд даме, он отпустил ее, намереваясь использовать в дальнейшем. Учитывая показания, которые он намеревался от нее получить, это было весьма эффектное начало.

После ухода фрау Бергенталь Фрейслер счел, что настало время допросить основного обвиняемого. И был вызван Вицлебен. Он стоял, нервно комкая пояс своих брюк — иначе они могли попросту свалиться на пол.

Фрейслер велел ему прекратить играть со своей одеждой. Разве у него нет пуговиц? Вицлебен, у которого тоскливо заныло сердце, молча пожал плечами. Он был совершенно беззащитен.

Фрейслер буравил Вицлебена презрительным взглядом. Он вспомнил, как, будучи членом рейхстага, в 1940 году присутствовал на церемонии производства Вицлебена в фельдмаршалы самим фюрером. Она произвела на него неизгладимое впечатление. Какой же черной неблагодарностью ответил новоявленный фельдмаршал на великодушие фюрера, связавшись с предательской кликой Бека!

«Фрейслер. Итак, когда вы и Бек начали волноваться относительно того, что вы сочли ошибками военного руководства, вы начали думать, как исправить положение?

Вицлебен. Да.

Фрейслер. А также кто мог сделать это лучше?

Вицлебен. Мы оба.

Фрейслер. Вы оба? Вы действительно считали, что могли бы справиться лучше? Я не ослышался? Повторите еще раз, чтоб вас могли услышать все!

Вицлебен (громко). Да!

Фрейслер. Должен заметить, это просто-таки неслыханная самонадеянность. Фельдмаршал и генерал-полковник заявляют, что могли бы справиться лучше, чем наш общий лидер, человек, который раздвинул границы рейха на всю Европу, человек, который обеспечил авторитет нашей стране на всем континенте. И вы продолжаете утверждать, что таково было ваше мнение?

Вицлебен. Да.

Фрейслер. Надеюсь, вы извините, если я употреблю такой термин, как мегаломания? Ах, вы пожимаете плечами. Что ж, возможно, этот жест и является лучшим ответом».

Фрейслер обратил себе на пользу признание Вицлебена о трудностях, с которыми заговорщики столкнулись при формировании оперативной группы, которой предстояло взять в плен Гитлера.

«Фрейслер. Итак, Вицлебен, кто должен был возглавить оперативную группу?

Вицлебен. Их еще следовало найти.

Фрейслер. „Их еще следовало найти“! Не могу поверить, что вы это сказали! „Их еще следовало найти“! Среди немецкого народа вы не можете найти таких людей! Вы превзошли даже Бадоглио! Можете зарегистрировать свой патент в аду! Неужели вы действительно верили, что фюрер подобен вам? Неужели вы считали, что с ним можно просто так справиться, без борьбы? Вы и в самом деле так думали?

Вицлебен. Да, я так думал.

Фрейслер. Вы так думали! Подумать только, какая удивительная смесь преступления и глупости! Значит, вы планировали так: лишь только фюрер окажется в ваших руках, он будет делать то, что вы ему скажете!

Вицлебен. Да, это так.

Фрейслер. Это так? Что за дьявольское преступление! Какое злодейское предательство вассалами своего господина, солдатами своего командира, немцами их фюрера!»

Затем Фрейслер сменил тон. Теперь в его голосе явственно слышалось насмешливое, издевательское сожаление. Он заговорил с нарочитой мягкостью, словно действительно беспокоился о здоровье Вицлебена.

«Фрейслер. У вас язва, не так ли? Вам было очень плохо?

Вицлебен. Да.

Фрейслер. Видите ли, я никак не могу разобраться. Можно понять человека, который беспокоится, потому что из-за болезни он не может командовать армией. Но когда такой человек утверждает, что он не настолько болен, чтобы не вмешиваться в заговор… Лично мне это представляется нелогичным. Но, конечно, вы вполне можете мне ответить, что жизнь вообще штука нелогичная, и в общем-то не будете слишком уж не правы».

Снова и снова Вицлебен играл по правилам Фрейслера и с готовностью шел в расставленные ему ловушки. Были восстановлены все перемещения фельдмаршала между его загородным поместьем и Берлином, предшествовавшие покушению.

«Вицлебен. Шверин пришел навестить меня и сказал: „Господин фельдмаршал, следует провести подготовку к завтрашнему дню“.

Фрейслер. И вы снова уехали?

Вицлебен. Да, обратно в деревню.

Фрейслер. А разве мы не должны экономить бензин, чтобы из-за его нехватки не останавливались наши танки? Вас этот вопрос уж точно не тревожил.

Вицлебен. Моя машина не использует бензин. Она работает на газовом топливе.

Фрейслер. Но и его необходимо экономить.

Вицлебен. Я не выходил за пределы установленной мне нормы.

Фрейслер. Но она была вам дана совсем не для той цели, для которой вы ее использовали. Полагаю, я выражаюсь достаточно ясно».

В конце концов Фрейслер пришел к выводу, что настало время открыто бросить вызов своей жертве.

«Фрейслер. Вы собирались управлять не для, а против народа! Это правда, не так ли?

Вицлебен. Что заставляет вас так думать?

Фрейслер. Вы действительно собирались управлять против народа!

Вицлебен. Конечно нет!»

Когда Вицлебен поддался минутной слабости и обратился к председателю с просьбой как-то обозначить его теперешнее положение, у Фрейслера не возникло никаких проблем.

«Фрейслер. Значит, вы не слышали выступление фюрера по радио? Вы отсутствовали?

Вицлебен. Да.

Фрейслер. И где же вы были?

Вицлебен. Ездил к Вагнеру.

Фрейслер. Вы все рассказали Вагнеру?

Вицлебен. Да. Он сказал: „Пошли домой“.

Фрейслер. Итак, вы пошли домой, и все?

Вицлебен. Вы скажете, наконец, в чем именно меня обвиняют? Какова, по вашему мнению, моя роль в этом деле?

Фрейслер. Это и так ясно. Вы же сами рассказали мне все о себе».

Вицлебену было разрешено вернуться на место, и на допрос был вызван Гепнер — легкая добыча, по мнению Фрейслера. Чего стоила одна только история о военной форме, уложенной в чемоданчик и тайком пронесенной на Бендлерштрассе 20 июля? Хорошо еще, заметил Фрейслер, что он забыл упаковать свой Рыцарский крест, ведь все равно дело кончилось увольнением за трусость. Гепнеру не дали возможности опровергнуть это голословное заявление. Фрейслер вовсю потешился над эвфемистической ссылкой Гепнера на «перемену», которую он хотел видеть в ставке фюрера.

«Фрейслер. Перемена в ставке фюрера? Ну, почему же вы такой трус! Почему вы не говорите прямо, что вы имеете в виду?

Гепнер. Хорошо. Мы надеялись, что ряд генералов смогут повлиять на фюрера, заставить его отказаться от лидерства.

Фрейслер. Повлиять на фюрера? Это уж слишком!»

Фрейслер провел Гепнера по всем этапам событий того дня на Бендлерштрассе, постоянно подчеркивая абсурдность действий, предпринятых выжившими из ума стариками. Он не упустил возможность, опрометчиво предоставленную ему заявлением Гепнера, сделанным на полицейском допросе. В нем Гепнер упомянул об «испытании сил» заговорщиков Бека и нацистских лидеров. С торжествующей улыбкой Фрейслер процитировал фразу.

«Фрейслер. Это правильно?

Гепнер. Это действительно то, что я сказал.

Фрейслер. Очень хорошо. Можете сесть. А теперь мы хотели бы послушать соотечественницу Эльзе Бергенталь. Возможно, она поможет нам получить самую достоверную картину того, каким был человек, захотевший потягаться силами с фюрером».

Фрейслер, как всегда, ловко выбрал момент, чтобы вызвать в качестве свидетеля обвинения фрау Бергенталь. После формальной идентификации личности он начал допрос:

«Фрейслер. Вы работали экономкой. Где?

Бергенталь. У господина генерал-полковника Бека.

Фрейслер. Это раньше он был генерал-полковником! Скажите, был ли он действительно сильной личностью, способной произвести впечатление на немецкий народ?

Бергенталь. Я не знаю, господин председатель. Я бы никогда не осмелилась иметь свое мнение по такому вопросу.

Фрейслер. Вы, наверное, думаете, что это очень сложный вопрос, да и вообще не ваше дело. Как могу я, простая женщина, открыто высказать свое мнение? Но все же кому, как не вам, знать, каким он был человеком. Был ли он тверд, каким должен быть любой солдат? Или же он был склонен к беспокойству и нерешительности?

Бергенталь. Я не смею говорить об этом.

Фрейслер. Ладно, возможно, вы могли заметить, застилая постель по утрам, имелись ли смятые простыни, сбитые одеяла или другие следы беспокойного сна?

Бергенталь. Да, конечно.

Фрейслер. И что это было?

Бергенталь. Последние две недели я была в отпуске, но фрау Кустер говорила мне, что он последнее время сильно потел по ночам, должно быть, из-за волнения.

Фрейслер. Вы имеете в виду, что, когда он утром вставал, его постель была мокрой?

Бергенталь. Да.

Фрейслер. Мне представляется, что это не говорит о твердости, решительности и дисциплинированности этого человека. Вы можете сказать что-нибудь еще, показавшееся вам необычным в последнее время?

Бергенталь. Нет, я не заметила ничего особенного.

Фрейслер. В любом случае человек, который в течение двух недель ночь за ночью беспокойно мечется в своей постели, причем так сильно, что утром простыни остаются мокрыми, имеет наглость заявить: „Это будет состязание сил!“ Есть еще вопросы к фрау Бергенталь? Нет? Очень хорошо. Фрау Бергенталь, я не стану приводить вас к присяге. Мы считаем вас честной немкой и верим вашим словам и без всяких клятв. Вы можете идти.

(Обращаясь к Гепнеру.) Итак, обвиняемый Гепнер, выйдите вперед еще раз. Теперь вы сами видите, что именно человек, известный своей нерешительностью, сказал: „Теперь все решит состязание сил!“».

Фрейслер продолжал издеваться над Гепнером. Он захотел узнать, почему тот не застрелился вместе с Беком. Гепнер ответил, что думал о своей семье, после чего, не подумав, добавил, что не считал себя таким уж закоренелым негодяем (Schweinehund), чтобы думать о самоубийстве. Фрейслер немедленно ухватился за неудачное слово и потребовал, чтобы Гепнер выбрал животное, с которым мог бы себя сравнить. В конце концов тот был вынужден признать, что является не кем иным, как ослом.

Следующим на допрос был вызван Петер Йорк фон Вартенбург. Фрейслер сразу понял, что на этот раз перед ним человек совсем другого сорта, к тому же имеющий хорошее юридическое образование. Он попытался уязвить обвиняемого, превознося его правдивость на допросах, но сразу после этого сообщил, что была доказана его ложь в некоторых мелких деталях. Первые вопросы Фрейслера Йорку касались его карьеры в качестве юриста и судьи, его членства в партии и связях со Штауффенбергом.

«Фрейслер. Вы никогда не вступали в партию?

Йорк. Нет, я не являлся членом партии.

Фрейслер. И не были связаны ни с одной из ее дочерних организаций?

Йорк. Нет.

Фрейслер. Но почему?

Йорк. Потому что я в принципе не являлся национал-социалистом.

Фрейслер. Что ж, вы выразились вполне определенно».

Йорк, относившийся к жизни со спокойствием истинного философа, не так болезненно реагировал на мелочные нападки Фрейслера, как другие.

«Йорк. Господин председатель, я уже говорил на предыдущих допросах, что не одобрял развития национал-социалистической идеологии.

Фрейслер. Вы не одобряли! Вы заявили, что были против нашей политики искоренения евреев и не одобряли национал-социалистическую концепцию справедливости!

Йорк. Что действительно важно, это связующее звено между всеми этими вопросами: государственный тоталитаризм, господствующий над гражданами, исключающий личные религиозные и моральные обязательства перед Богом».

Ответом Фрейслера стала вторая длинная речь о «глубокой моральной концепции» национал-социализма и об отсутствии доверия к слову чести Йорка, поскольку тот не является национал-социалистом.

«Йорк. Конечно, я чувствовал себя связанным им, господин председатель.

Фрейслер. Что только показывает вашу точку зрения закоренелого анархиста.

Йорк. Я бы не стал так формулировать вопрос».

Позже его допросили о действиях в период, непосредственно предшествовавший 20 июля, и в тот самый судьбоносный день. Йорк не делал попыток уклониться от ответственности.

«Фрейслер. Вы тоже были предварительно уведомлены о предстоящем 20 июля покушении?

Йорк. Да.

Фрейслер. Когда?

Йорк. 18 июля.

Фрейслер. От кого вы узнали? От Шверина?

Йорк. Да.

Фрейслер. Он сказал вам, что это произойдет 20-го, и в тот день уведомил вас снова?

Йорк. Нет. Я приехал довольно поздно.

Фрейслер. Что он вам сказал? Что Штауффенберг уже приземлился в Рангсдорфе?

Йорк. Да.

Фрейслер. И что покушение оказалось удачным?

Йорк. Да. Первое сообщение было именно таким.

Фрейслер. Как ужасно! Подумать только, национал-социализм абсолютно доверял этим людям! Я говорю о графе фон Штауффенберге, графе Йорке фон Вартенбурге и Шверине, который тоже, если я не ошибаюсь, граф!»

Допрос 7 августа завершился вопросами о действиях во время покушения, адресованными младшим офицерам — лейтенанту Фридриху Карлу Клаузингу, который сопровождал Штауффенберга в Берхтесгаден 11 июля, и полковнику Роберту фон Бернардису. После этого ровно в семь часов слово взял общественный обвинитель Лаутц, который до сей поры был молчаливым свидетелем допросов Фрейслера. Его пламенная речь обрушилась на обвиняемых и пригревшую их армию и закончилась требованием наказания в виде смертной казни через повешение.

Фрейслер объявил перерыв до следующего дня, когда должен был состояться допрос последнего обвиняемого — фон Хазе, и вызвал для повторного допроса Вицлебена. Он спросил, почему Вицлебен был уверен в успехе заговора.

«Вицлебен. Я думал, что мы можем рассчитывать на поддержку надежных подразделений.

Фрейслер. Вы имеете в виду „надежных“ в вашем смысле?

Вицлебен. Да.

Фрейслер. И это было, как вы сказали, вашей основной ошибкой?

Вицлебен. Да.

Фрейслер. Вы и сейчас так считаете?

Вицлебен. Да.

Фрейслер. Имеется в виду, используя ваши собственные слова, сказанные на допросе в полиции, что „вы ошиблись в главном, неправильно оценив национал-социалистический настрой офицеров“?

Вицлебен. Да».

Таким образом, Вицлебен сыграл на руку Фрейслеру и добавил авторитетности утверждению нацистов о том, что заговор был работой небольшой группы офицеров, у которой не было поддержки в армии в целом. Однако причина неудачи переворота, и сейчас мы это понимаем, заключалась не в поддержке армией национал-социализма, а в недостатке координации и недостаточном понимании необходимых составляющих успешного заговора среди самих заговорщиков. К тому же они не допускали варианта того, что Гитлер после покушения останется в живых. Фрейслер же в Народной судебной палате настаивал, что офицеры, ставшие душой заговора, в действительности были агентами союзников, и даже зачитал ряд выдержек из пропагандистских листовок, сброшенных над Германией. В них Вицлебен и его коллеги сравнивались с Людендорфом и другими офицерами, которые весной 1918 года по собственной инициативе решили искать мира. Генералам, как было указано в листовках, всегда легче судить. «Как бы ликовали наши враги, — с пафосом повторял он, — если бы путч удался! Да и его неудачу они сумеют обратить себе на пользу».

На допросе Хазе признал, что узнал от Ольбрихта о намеченном на 15-е покушении.

«Фрейслер. Что вы ответили?

Хазе. Я не мог ничего ответить. Я был слишком потрясен.

Фрейслер. Но он дал вам точные указания и наверняка ожидал точного ответа? В конце концов, в любой день, в любой момент могло поступить сообщение: „Фюрер убит!“ Вы не могли оставить дела в подвешенном состоянии и ничего не предпринимать. Вы были обязаны действовать.

Хазе. Да.

Фрейслер. И что же вы сделали?

Хазе. Сказал Jawohl и вышел, потом получил письменный приказ».

И снова прозвучал обзор событий. Хазе, как и остальные офицеры, стоически прятался за офицерской маской, стараясь говорить как можно меньше. Лаутц потребовал, как и раньше, смертную казнь.

Защитники, когда им дали возможность говорить, один за другим вставали со своих мест и жаловались на свою «неблагодарную задачу». Их общее отношение к своим подзащитным выразил доктор Вайсман, представлявший Вицлебена. Он сказал: «Вы можете спросить: „Зачем вообще вести защиту?“ Такой порядок определен буквой закона, и более того, в случаях, подобных этому, долгом защиты, по нашему мнению, является помощь суду в вынесении приговора. Не приходится сомневаться, что на некоторых процессах даже лучший защитник не сможет найти ничего, что можно было бы сказать в защиту обвиняемого…»

Затем обвиняемым предоставили формальную возможность выступить еще раз. Фрейслер очень старался, чтобы никто не мог придраться к порядку ведения процесса, даже когда речь шла о предателях и изменниках. Вицлебен и Йорк решительно заявили, что им нечего сказать. Клаузинг и Бернардис признали свою вину и обратились с просьбой, чтобы их расстреляли, как офицеров, а не повесили. Гепнер сказал, что в своих действиях он не руководствовался личными амбициями, и просил позаботиться о семье. Хаген тщетно уверял, что понятия не имел, для чего нужна взрывчатка, а Штифф, который также попросил, чтобы его расстреляли, сообщил, что вообще был введен в заблуждение и не ведал, что творил.

Затем Фрейслер настоял на передаче в мельчайших подробностях рассказа о самоубийстве Бека и казни Штауффенберга и его ближайших товарищей после проведенного Фроммом военного трибунала. Вероятно, он считал все это удачной прелюдией для вынесения смертного приговора, который собирался вынести. Однако он намеревался провести длительное обсуждение, что и сделал после перерыва на обед. Суд завершил работу в четыре тридцать пополудни.

Как только подсудимым был вынесен смертный приговор, их отвезли в тюрьму Плётцензее для приведения приговора в исполнение. Им было отказано в любой духовной помощи или утешении священнослужителями в тюрьме, но, несмотря на этот запрет, двум протестантским пасторам удалось попасть в камеры осужденных.

По рассказу свидетеля казни, одного из тюремных надзирателей, эти люди были чудовищно одиноки, когда один за другим умирали, ослепленные ярким светом прожекторов, необходимым для ведения киносъемки.

«Представьте себе комнату с низким потолком и побеленными стенами. Под потолком закреплена балка, из которой торчит шесть крюков, вроде тех, которые используют мясники для подвешивания мясных туш. В одном углу стоит камера. Рефлекторы отбрасывают яркий слепящий свет, как в киностудии. В этой странной маленькой комнате находились главный прокурор рейха, палач с двумя помощниками и я с другим надзирателем. У стены стоял небольшой столик с бутылкой коньяка и стаканами — для свидетелей казни.

Ввели осужденных. Они были в тюремной одежде, руки скованы наручниками. Всех построили в ряд. Посмеиваясь и бросая злобные шутки, палач приступил к работе. Он уже давно слыл в своих кругах большим „юмористом“. Не было сделано никаких заявлений, отсутствовали священники, журналисты.

Один за другим все десять осужденных приняли свою участь. Вся процедура заняла двадцать пять минут. С физиономии палача не сходила кривая усмешка. Шутки не прекращались. Камеру не выключали ни на минуту. Гитлер пожелал увидеть, как умирали его враги. В тот же вечер он получил возможность просмотреть запись в рейхсканцелярии.

Все проходило по его личному сценарию. Он велел предварительно доставить к себе палача, чтобы обсудить все подробности процедуры. „Я хочу, чтобы они были повешены, хочу видеть, как они висят, словно мясные туши“. Это были его слова».

Еще более подробным было повествование одного из операторов.

«Комната была длиной около тринадцати футов, а шириной — двадцати шести. Черный занавес разделял ее на две части. Через два маленьких окошка почти не проникал дневной свет. Непосредственно перед этими оконцами из потолка торчало восемь крюков. На них должны были быть повешены осужденные. В комнате также находилось приспособление для обезглавливания. Бывший генерал был первым осужденным, кого ввели сквозь черный занавес в комнату. Его сопровождали два палача. Вначале в „предбаннике“ обвинитель еще раз зачитал смертный приговор осужденным, добавив: „Осужденный, вы приговорены Народной судебной палатой к смертной казни через повешение. Приговор будет приведен в исполнение немедленно“.

Осужденный, подгоняемый палачом, шел в конец комнаты с высоко поднятой головой. Придя на указанное ему место, он делал поворот кругом. Ему на шею набрасывали петлю из пеньковой веревки. Затем осужденного поднимали, и верхняя петля веревки надевалась на крюк, торчащий из потолка. После этого осужденного с силой бросали вниз, и петля затягивалась вокруг шеи. Я думаю, что смерть наступала быстро.

Когда первый приговор был приведен в исполнение, перед повешенным задергивали черный занавес, так что остальные осужденные его не видели. Казнь велась очень быстро. Все осужденные шли к месту казни, держась очень прямо. Никто не произнес ни слова жалобы».

В прощальном письме, написанном жене Петером Йорком, которому в момент казни не было и сорока лег, была эпитафия тем, кто умер после 20 июля[65]:

«Кажется, что мы пришли к концу нашей богатой и красивой жизни вместе… Надеюсь, моя смерть будет принята как искупление всех моих грехов и очищающая жертва. <…> Возможно, эта жертва хотя бы немного сократит бесконечное расстояние, отделяющее наше время от Бога. <…> Мы хотим зажечь пламень жизни: нас окружает море огня».

4

«Офицерский» процесс 7–8 августа стал образцом для прошедших в следующие недели. Герделер, Хассель и Лейшнер были среди осужденных 7–8 сентября. Хасселю 5 сентября объявили, что он лишен своего официального статуса отставного гражданского служащего, и в тот же день он получил текст обвинения. По словам его сына, три четверти указанного там было для Хасселя открытием, но в любом случае обвиняемым не дали шанса оправдаться или объяснить свои мотивы. И все же, как пишет Вульф Ульрих фон Хассель, обвиняемые «доставили Фрейслеру немало тяжелых минут». Свидетель, присутствовавший на процессе, рассказал сыну о ходе заседания и образцовом поведении его отца. 8 сентября Хассель был приговорен к смерти, немедленно отправлен в тюрьму Плётцензее, где умер через два часа после оглашения приговора. Его семья узнала о случившемся через три дня из газет.

Хассель знал, что у него нет шансов уцелеть, и потому все его мысли были только о судьбе семьи. В один из последних дней в тюрьме, на несколько минут оставшись наедине со Шлабрендорфом, он сказал ему: «Моя смерть очевидна. Когда выйдете отсюда, пожалуйста, передайте привет моей жене. Скажите, что в последние минуты я буду думать о ней»[66].

Даже нацистский министр юстиции Отто Георг Тирак, присутствовавший на процессе в качестве наблюдателя, счел необходимым высказать критические замечания о ведении Фрейслером процесса в секретном донесении, отправленном им Борману для передачи Гитлеру: «Ведение председателем процесса было приемлемым и объективным с обвиняемыми Вирмером и Герделером, несколько нервозным по отношению к Лежену-Юнгу. Он не позволил Лейшнеру и фон Хасселю закончить свои заявления, постоянно кричал и обрывал их. Это произвело плохое впечатление, тем более что председатель разрешил присутствовать на процессе примерно тремстам зрителям. Постоянные длинные речи председателя, имевшие в основном чисто пропагандистские цели, оказали неблагоприятное воздействие. От этого серьезно пострадало достоинство нашего суда. У председателя полностью отсутствует хладнокровное превосходство и ледяная сдержанность, совершенно необходимые для подобного процесса. <…> Хайль Гитлер».

Прорыв союзников в Кане представлялся неизбежным, и Роммеля перевели в другой военный госпиталь, расположенный недалеко от Сен-Жермена. 8 августа, в последний день офицерского процесса, его отвезли домой — в Херлинген, что рядом с Ульмом на Дунае. Здесь он пошел на поправку быстрее, хотя один из навещавших его врачей заметил, что ни один человек не мог остаться в живых с такими ранениями. 6 сентября его навестил находившийся под подозрением Шпейдель. Во время беседы Роммель назвал Гитлера «патологическим лгуном», изливающим свой гнев на участников заговора. Роммель отправил послание Гудериану, ставшему начальником Генерального штаба армии, потребовав, чтобы Гитлера лишили возможности командовать раньше, чем Германия будет оккупирована. Он даже предложил свои услуги, поскольку чувствовал себя уже намного лучше. Но другим посетителям он говорил, что Гитлер очень скоро будет мертв, и жаловался, что за его домом постоянно следят.

Роммель был прав. 7 октября его вызвали по телефону на совещание в ставку фюрера в Берлине. Врачи не позволили ему ехать. Тогда Гитлер 14 октября отправил в Херлинген генералов Бургдорфа и Мейзеля, которые привезли «черную метку». Генералы прибыли в небольшой зеленой машине, за рулем которой сидел одетый в черное эсэсовец. После короткой беседы с посетителями Роммель поднялся наверх к жене. Его голос звучал, словно с того света. Ему сказали, что на допросах в гестапо выявлена его причастность к заговору.

— Через четверть часа я буду мертв, — сказал он. — Гитлер предложил мне выбор: яд или суд. Яд они привезли с собой.

К этому времени дом уже был окружен эсэсовцами. Роммель попрощался с женой и сыном и уехал с генералами. Когда они отъехали на небольшое расстояние от дома, Бургдорф заставил Роммеля принять яд. Его тело доставили в Ульм — в военный госпиталь с приказом не производить аутопсию, поскольку все уже решено в Берлине.

Жене сообщили, что Роммель внезапно умер от кровоизлияния в мозг, а народу разъяснили, что смерть явилась следствием ранений в автомобильной аварии. По распоряжению Гитлера Роммеля похоронили с соблюдением всех воинских почестей. Кальтенбруннер, словно мрачная хищная птица, надзирал за церемонией, а Рунднштедт был делегирован, чтобы озвучить сожаления партии. «Его сердце принадлежало фюреру», — сообщил он и отбыл еще до кремации, так и не переступив порог дома фельдмаршала. Фрау Роммель пришлось пережить самую страшную насмешку в своей жизни, принимая официальные выражения соболезнования от партийных лидеров во главе с самим Гитлером. Следовало поддерживать иллюзию того, что Роммель был самым популярным военным деятелем в окружении Гитлера.

К осени 1944 гола все руководители заговора были казнены, кроме Герделера, смертный приговор которому, вынесенный 8 сентября, пока не был приведен в исполнение. Герделер был слишком важным свидетелем, чтобы его можно было так просто уничтожить. Наступил период затишья. Допросы почти прекратились. Мольтке, Бонхёффер, Донаньи, Мюллер, Герштенмайер и Шлабрендорф все еще находились в заключении.

После 20 июля Донаньи был переведен из гестаповской тюрьмы в концентрационный лагерь Заксенхаузен[67]. Макс Гейслер, работавший санитаром в лазарете, однажды был поднят ночью, чтобы приготовить комнату для нового пациента. Вскоре гестаповцы внесли туда Донаньи на носилках. Его держали в лазарете в полной изоляции, а Гейслеру, выполнявшему роль медбрата, было запрещено разговаривать с пациентом. «В результате жестокого обращения гестапо, — свидетельствует Гейслер, — Донаньи был настолько ослаблен и парализован, что не мог умываться и питаться самостоятельно и даже поворачиваться в постели». Он постоянно мучился от сильной боли и сам сказал Гейслеру, что у него нет шансов на выздоровление. Норвежский пленный врач-терапевт, посещавший пациента, сказал, что в результате жестокого обращения гестапо у Донаньи имелись серьезные внутренние повреждения, а также травма позвоночника. Гейслер нарушил приказ о молчании и вел с пациентом долгие беседы всякий раз, когда они оставались наедине. Он сообщал ему последние новости и отвечал на вопросы.

Гестапо подозревало, что Донаньи помогал в подготовке заговора 20 июля. Гейслер так описывал происходившее в Заксенхаузене: «Первый допрос гестапо после прибытия узника в лагерь длился около восьми часов. Он происходил в помещении службы безопасности блока R1, а уже все следующие допросы велись в лазарете. Гестаповцы всегда принимали меры, чтобы я не мог ничего услышать. Тем не менее пронзительные голоса гестаповцев были отлично слышны сквозь тонкие стены. Эти необразованные деревенщины терзали его как могли. Вне всяких сомнений, в этом неравном состязании Донаньи показал себя лучшей и сильнейшей стороной».

Позднее Донаньи перевели из лазарета в так называемое отделение для отдыха, где, по словам Гейслера, возможностей получить хороший уход было намного меньше. В конце января его отвезли на санитарной машине обратно в Берлин в гестаповскую тюрьму, где уже содержались Бонхёффер и Шлабрендорф.

Начали происходить странные вещи. Совершенно неожиданно Шлабрендорфа отправили из тюремной камеры в Заксенхаузен. Там ему показали стрельбище и сказали: «Теперь ты знаешь, что будет с тобой в ближайшем будущем». Затем его отвели в крематорий и заставили стоять рядом с гробом Трескова, пока его открывали. Шлабрендорф так никогда и не сказал, что он чувствовал, глядя на тело товарища, который лежал в могиле начиная с лета. Перед тем как бросить тело в огонь, у Шлабрендорфа потребовали признание, но он не произнес ни слова. Его не расстреляли, а отправили обратно в тюрьму.

Его процесс не начинался до декабря, когда возобновились долгое время откладываемые слушания. Шлабрендорфа привезли в Народную судебную палату вместе с пятью другими узниками 21 декабря, и он получил возможность увидеть Фрейслера в деле, не представ перед ним лично. Он писал: «Председатель Роланд Фрейслер ввел в практику выискивание даже самых мельчайших проступков и представление их „государственной изменой“. Соответственно в большинстве случаев приговором становилась смертная казнь, обычно через повешение. Фрейслер не чурался произнесения длинных пропагандистских речей. По большому счету на этих слушаниях говорил только он, мощи его голоса хватило бы на несколько залов суда».

Свидетельства против Шлабрендорфа оставались настолько слабыми, что он имел все основания надеяться избежать смертного приговора, если изменит признание относительно того, что знал о намерениях Трескова, на основании того, что оно было получено под пытками. Получилось так, что слушание его дела отложили, и последнее заседание состоялось только в феврале, причем при самых драматических обстоятельствах.

Мольтке повезло куда меньше. Его процесс, также некоторое время откладывавшийся, состоялся 10 января, одновременно с процессом Герштенмайера[68] и некоторых других лиц, связанных с «группой Крейсау». Мольтке оставил подробный рассказ о нем в письме, написанном жене из тюрьмы после процесса. Он описал переполненный зал, что было более чем странно, учитывая первоначальное заявление Фрейслера о строгой секретности процесса. Допрос отца Дельпа, который прошел первым, послужил основой для выявления природы дискуссии на собраниях «группы Крейсау», а также для нападок на католическую церковь и иезуитов. По словам Мольтке, оскорбления Фрейслера дождем полились на Дельпа лишь потому, что он позволил проводить встречи группы в своем доме, когда сам отсутствовал.

— Тем самым, — с триумфом воскликнул Фрейслер, — вы сами показали, что отлично знали о происходящем под вашим кровом акте государственной измены. Но, естественно, столь священная, сановная особа, какой вы являетесь, очень беспокоилась о том, чтобы защитить свою голову с выбритой тонзурой от опасности. Поэтому вы и уходили в церковь помолиться, чтобы заговор тем временем развивался так, как это угодно Богу.

Описание Фрейслера, данное Дельпом, является метким и весьма откровенным. «Фрейслер умен, нервозен, тщеславен и заносчив. Он все время играет, причем таким образом, что второй игрок заведомо вынужден занять более низкое положение». Процесс, утверждает Дельп, был специально организован таким образом, чтобы уничтожить обвиняемого, и допускались только такие свидетельства, которые помогали достижению этой цели. «Все вопросы были заранее подготовлены, — писал Дельп, — и горе тебе, если ты давал не тот ответ, который был нужен Фрейслеру. Это расценивалось как иезуитство». Мольтке, по мнению Дельпа, страдал из-за своей связи со священниками и пасторами.

На этом процессе Фрейслер использовал следующий метод: он последовательно одного за другим допрашивал коллег Мольтке, чтобы на основе их показаний выстроить свидетельство против самого Мольтке — главной фигуры на слушании. Мольтке заметил, что Фрейслер всегда говорил об обвиняемых как о «членах группы Мольтке»[69], а об их дискуссиях — как о «подготовительной работе для государственной измены», независимо от того, шла ли речь об активном насилии или нет. Мольтке был «хитрым предателем и гнусным пораженцем», а его имя «присутствует повсюду, словно красная нить».

Мольтке пишет так, словно процесс доставил ему некоторое удовольствие, как будто он почувствовал облегчение, когда после долгих месяцев напряженного ожидания все прошло на удивление хорошо. Шульце, один из обвинителей, «не производил неприятного впечатления», почти поголовно молчавшие защитники были «все очень порядочными». Даже Фрейслер, техника нападок которого не изменилась со времени предыдущих процессов, описан Мольтке как «талантливый и не без гениальности». Хотя Фрейслер всячески стремился произносить монологи, Мольтке утверждает, что было вполне возможно «вставить ответы, возражения и даже огласить новые факты. Правда, если при этом обрывалась нить его рассуждений, он выходил из себя, делал вид, что ничему не верит, или начинал орать на провинившегося»[70]. Когда неожиданно понадобился Уголовный кодекс, его в суде не смогли найти. Подобные ситуации, по словам Мольтке, были типичными.

Процесс длился два дня. Мольтке был полон решимости дать бой и даже получал некое удовольствие от своих схваток с Фрейслером.

«Мы начали довольно умеренно, но очень быстро, можно сказать, с головокружительной скоростью. Слава богу, легок на подъем и сумел приноровиться к скорости Фрейслера, что явно доставило удовольствие нам обоим. <…> Вплоть до нашей беседы с Герделером и моей позиции по отношению к ней все шло гладко и без особого ажиотажа.

В этом месте я возражал, что полиция и служба безопасности знала все. Это привело Фрейслера к пароксизму номер 1. Все, что довелось испытать Дельпу, было детской игрой в сравнении с тем, что обрушилось на меня. Налетел настоящий ураган. Он заколотил кулаками по столу, стал такого же цвета, как его мантия, и заорал: „Я этого не потерплю! Не желаю слушать ничего подобного!“ И так повторялось много раз. Поскольку я знал, что в любом случае конец будет один, мне было все равно. Я холодно смотрел ему прямо в глаза, чего он явно не ожидал, и временами не мог удержаться от улыбки. Это хорошо видели официальные лица, сидевшие справа от Фрейслера, и Шульце. Жаль, что ты не видела выражение лица Шульце!»

Фрейслер яростно нападал на Мольтке за его пораженческие настроения и тесное общение с католическими священниками и протестантскими пасторами. В своем письме Мольтке воспроизводит насмешки Фрейслера: «А кто присутствовал? Отец иезуит? Из всех мыслимых людей именно иезуит! И еще протестантский священник и трое других, позднее приговоренных к смертной казни за участие в заговоре 20 июля! И ни одного национал-социалиста! Нет, ни одного! Что ж, я могу сказать только одно: кота выпустили из мешка. Отец иезуит! Именно его из всех людей вы выбрали, чтобы обсудить вопрос гражданского неповиновения! А как насчет иезуитского архиепископа? Ведь вы его тоже знаете! Он приезжал в Крейсау. Архиепископ иезуитов, одно из высших должностных лиц самого опасного врага Германии, навещает графа Мольтке в Крейсау. И вам даже не стыдно! Хотя любому честному немцу было бы противно даже взглянуть в сторону иезуита. Вы только представьте, это люди, которые не служат ни в одной армии из-за своего к ней отношения! Если я знаю, что в городе есть епископ иезуитов, для меня этого достаточно, чтобы я держался от такого города подальше! Зачем он приезжал? Подобные люди должны ограничить свою деятельность загробным миром, а этот мир оставить в покое. Да и вы посещали епископов. Искали нечто потерянное, я полагаю? Откуда вы получали приказы? Вам отдавал приказы фюрер и партия национал-социалистов. Это относится к вам в такой же степени, как и к любому порядочному немцу. А любой, кто руководствуется приказами, не важно, как и чем они замаскированы стражей потустороннего мира, получает их от врага, а значит, заслуживает соответствующего обращения».

Мольтке описывает свою схватку с Фрейслером как некую форму духовной дуэли: «В одной из своих тирад Фрейслер сказал мне, что национал-социализм схож с христианством только в одном отношении: оба требует человека целиком. Не знаю, насколько внимательно слушали остальные присутствующие диалог между мной и Фрейслером. Это был диалог, который вели души, и, хотя у меня было не много возможностей вставить свои реплики, в процессе него мы узнали друг о друге намного больше. Фрейслер был единственным из всей банды, который хорошо меня понимал, и единственным, кто отдавал себе отчет, почему необходимо от меня избавиться. Создавалось впечатление, что мы беседуем друг с другом в вакууме».

Конец наступил неожиданно. Фрейслер закончил очередной монолог и требовательно вопросил, имеет ли Мольтке что-нибудь добавить. «На это, к сожалению, после некоторых колебаний я ответил — нет. И все закончилось».

Мольтке было приятно очевидное признание Фрейслера того, что он, Мольтке, не склонен к насилию. На одной из стадий процесса Фрейслер утверждал, что Мольтке не мог оценить степень своей вины, потому что жил в своем собственном мире и своими руками отрезал себя от «сражающегося сообщества людей». Мольтке ухватился за это утверждение.

«Если рассматривать в целом, этот упор на религиозный аспект дела соответствует внутренней сущности проблемы и показывает, что Фрейслер в конечном счете хороший судья с политической точки зрения. Это дает нам бесценное преимущество быть убитыми за то, что мы действительно сделали и что стоит того. <…> Самое лучшее, касающееся суда с таких позиций, заключается именно в этом. Установлено, что мы не желали применения силы. Эти процессы доказали нашу полярную противоположность с Герделером и его людьми, отделили от практической деятельности. Мы будем повешены за то, что думали вместе. Фрейслер прав, тысячу раз прав, и, если нам предстоит умереть, я предпочитаю умереть за это. <…> Фрейслер, сам того не желая, сослужил нам прекрасную службу. Наши историки получили документальное подтверждение бесспорному факту: здесь преследуют не заговоры, не планы, а дух человеческий. Да здравствует Фрейслер!»

Ведя умственное сражение со своим судьей, Мольтке, словно в некоем видении, представлял себя в уединении, как будто он был рыцарем, воплощавшим дух христианства и ведущим битву с воплощением дьявола. Он сказал, что Фрейслер постепенно стал выделять его, отодвинув на второй план даже Герштенмайера и Дельпа. Похоже, он считал, что Мольтке, и только Мольтке символизировал главную и решающую угрозу духу нацизма.

«Он вызывает, — писал Мольтке, — у Ойгена и Дельпа слабость, причиной которой стали чисто человеческие надежды, от которых они не могли отказаться, поэтому их дела стали вторичными. И вот в итоге я выбран как протестант, а подвергся нападкам и осуждению в первую очередь за свои дружеские отношения с католиками. Это означает, что я стоял перед Фрейслером не как протестант, не как крупный землевладелец, не как представитель аристократии, не как пруссак и даже не как немец. Нет, я стоял перед ним как христианин, и ничего более. <…> Все, что было скрыто ранее, обретает смысл. <…> Подумать только, Господь так много претерпел только ради этого одного момента».

Герштенмайер описывает слушание своего дела на процессе как «дикую схватку на интеллектуальной почве». Главное обвинение против него заключалось в том, что он был осведомлен и о взглядах Мольтке, и о планах Герделера, поскольку посещал встречи «группы Крейсау», но не донес полиции. Герштенмайер был очень удивлен, получив от Фрейслера только заключение сроком семь лет[71]. Он говорит: «Общественный обвинитель требовал смертного приговора, но вынесение решения было отложено на двадцать четыре часа, после чего было оглашено: семь лет принудительных работ и лишение гражданских прав. Я счел это необъяснимым. Мои друзья, значительно менее виновные, отправлялись на казнь этим же судьей».

Мольтке и Дельп были приговорены к смерти. Дельп внешне не проявил никаких эмоций, а Мольтке улыбнулся.

Приговор Мольтке не был приведен в исполнение в Плётцензее до 23 января. Некоторые его прощальные письма жене сохранились. Они были тайком вынесены из тюрьмы Тегель, куда его отвезли после вынесения приговора. Он пишет о ежечасном ожидании смерти, постоянно объясняя жене, что никогда не был в лучшем настроении и никогда не чувствовал присутствие Господа так близко. «Сначала я должен решительно заявить, что последние часы человеческой жизни ничем не отличаются от других. Я всегда считал, что человек в подобной ситуации не мог чувствовать ничего, кроме страха, постоянно повторяя себе: „Ты в последний раз видишь закат, ты в последний раз ложишься спать, тебе осталось услышать только два раза, как часы пробьют двенадцать“. Но ничего подобного! Возможно, тому виной несколько экзальтированное состояние, в котором я нахожусь, не знаю, но я ощущаю душевный подъем. Я могу только молиться Отцу нашему небесному, чтобы Он позволил мне и дальше чувствовать это, поскольку так намного легче для бренной плоти. Как добр ко мне Господь! Рискну показаться истеричным, но я настолько исполнен благодарности, что в моей душе не осталось места больше ни для чего. Он так уверенно и решительно руководил мною в течение тех двух дней. Пусть в суде стоял адский шум, пусть господин Фрейслер и стены суда шатались и угрожали обрушиться, мне было все равно».

Эти последние письма опирались на надежду Мольтке, что с его женой и детьми все будет в порядке — им поможет вера. Даже расставание с ними не представлялось ему настоящей разлукой. Он чувствовал, что его супруга и он образуют «единую созидательную мысль». Он помнил чувство единения, которое испытал, когда во время одного из ее посещений тюрьмы они вместе принимали Святое причастие. «Я немного всплакнул, но не потому, что был расстроен, пал духом или желал вернуть прошлое, нет, причиной моих слез была благодарность, потому что я никогда не ощущал присутствие Бога так полно и всеобъемлюще. Это правда, что мы не можем встретиться с Ним лицом к лицу, но мы не можем не оказаться всецело под Его властью, когда внезапно осознаем, что на протяжении всей нашей жизни Господь шел впереди нас, как облачко жарким днем или яркий огонь в ночи. Он дает нам это почувствовать неожиданно и сразу. А это значит, что больше ничего не может случиться».

Мольтке был повешен в Плётцензее 23 января, через тринадцать дней после вынесения приговора. Пёльхау, капеллан тюрьмы Тегель, сам бывший членом «группы Мольтке», хотя и остался вне подозрений у нацистов, принес из тюрьмы его прощальные письма. Он же рассказал о последнем дне Мольтке: «23 января я пришел к нему около 11 часов, мы обменялись письмами. Когда же я заглянул в его камеру около часа дня, как это делал обычно, там уже никого не было. Его неожиданно отправили в Плётцензее. Я сразу позвонил туда, но он еще не прибыл, хотя ожидался с минуты на минуту. Мой коллега — католик Бухгольц — вызвался немедленно отправиться в камеру смертников. Он пришел как раз вовремя, чтобы встретить осужденного, и позже сказал Фрейе, что Гельмут прошел свой последний путь спокойно и с достоинством».

Гитлер поклялся отомстить семьям заговорщиков, но принципы Sippenhaft (арест из-за семейной принадлежности) применялся весьма нерегулярно[72]. В то время как десять членов семьи Штауффенберга и восемь родственников Герделера были отправлены в Бухенвальд, Вульф фон Хассель, несмотря на свои постоянные стычки с гестапо от имени своего отца, арестован не был, а его матери только запретили выезжать за пределы Эбенхаузена. Младшая дочь фрау Хассель Фей Пирцио-Бироли была арестована, и у нее отобрали маленьких детей. Вдова Хофакера и его дети также подверглись аресту, но фрау Роммель после смерти мужа осталась на свободе.

Гизевиус узнал, что его незамужняя сестра Аннелизе, работавшая школьной учительницей, в августе была арестована гестапо, и даже кузен, сражавшийся за Гитлера на Балтийском фронте, был взят под стражу, поскольку Гизевиуса так и не смогли найти. В то время, когда все это происходило, Гизевиус ничего не знал. В дни, последовавшие за покушением, он был обязан своей временной свободой от подозрений тому факту, что гражданским лицом, о присутствии которого на Бендлерштрассе было известно, сочли Герштенмайера, который уже был в руках гестапо. Переходя из дома в дом, Гизевиус собирал крупицы информации, иногда встречался с друзьями в людных местах. Вскоре, однако, гестапо стало известно о его роли. Глава криминальной полиции Нёбе, также ожидавший ареста со дня надень из-за своей связи с Гелльдорфом, поспешно организовал отъезд как можно дальше от Берлина. Для этого он планировал использовать служебную машину, заправленную максимально возможным количеством топлива — двадцатью галлонами. Он взял с собой Гизевиуса и Штрюнков. Компания покинула Берлин глубокой ночью во время затемнения, не имея ни малейшего представления, где в провинции можно искать убежище. Над головами беглецов грохотали бомбардировщики, но благодаря эсэсовской форме Нёбе им, по крайней мере, не угрожали патрули на земле. Они ехали, пока не кончился бензин, после чего спрятали машину в кустах и спрятались в доме у пастора, который, как было известно, укрывал беженцев. Но дальше идти было некуда. И беглецы решили вернуться в Берлин и вести себя как будто ничего не произошло.

30 августа был арестован Штрюнк, а в сентябре в гестаповской камере оказалась его жена[73]. Один за другим исчезали друзья Гизевиуса, но ему счастье пока не изменяло. В октябре он встретил Коха и узнал об аресте сестры. Благо его мать уже была в Швейцарии. Затем он получил несколько шифрованных сообщений из Швейцарии, где говорилось, что друзья планируют помочь ему покинуть Германию. С волнением и нетерпением он ждал новостей на протяжении ноября, декабря и января. Нёбе был арестован[74]. 20 января прибыл большой таинственный конверт. Его доставили на машине ночью, и женщина-посыльная отдала его, предварительно проверив личность получателя. В нем был фальшивый паспорт, а также прочие документы, удостоверяющие личность, и проездные документы для высокопоставленного офицера гестапо, имеющего приказ немедленно выехать из Германии в Швейцарию. Но ко всему этому не прилагалось железнодорожных билетов. В волнении Гизевиус рискнул позвонить Коху. Ему ответил незнакомый голос. Стало ясно, что Кох арестован. Не теряя больше времени, Гизевиус той же ночью отправился за билетами. Он поехал в Берлин на метро и приобрел билет, предъявив проездные документы. Затем он вернулся в пригород, где скрывался, и стал ждать единственного подходящего поезда, который отправлялся только вечером следующего дня — в шесть часов. День прошел без происшествий, и Гизевиус выехал на вокзал заблаговременно, чтобы наверняка успеть на поезд. Оказалось, что вокзал заполнен эсэсовцами: с соседней платформы Кальтенбруннер уезжал в Вену. Это оказалось большой удачей. Эсэсовцы были слишком заняты, чтобы заметить человека, которого они давно и безуспешно разыскивали.

Поезд на Штутгарт, в который предстояло сесть Гизевиусу, был уже переполнен: и купе, и коридоры были заняты. Даже багажный вагон был забит людьми, а желающих уехать на перроне все еще оставалось много. Гизевиус решил идти напролом. Размахивая своими гестаповскими бумагами, он штурмом взял вагон и сделал вид, что собирается очистить его для себя и прочих официальных лиц. Но, оказавшись в вагоне, он тут же растворился в толпе граждан, по разным причинам жаждавших уехать из Берлина как можно дальше. И вот 23 января, в день казни Мольтке, он предъявил свои многочисленные и весьма внушительные документы удивленным чиновникам на небольшой железнодорожной станции, расположенной на границе со Швейцарией.

Они взирали на Гизевиуса с откровенным подозрением. Он был одет в легкий летний костюм, давно нуждавшийся в чистке, изношенное пальто, больше подходящее для весны, и в шляпу, которую мнимый гестаповец украл в поезде, чтобы скрыть свои немытые волосы. За последние несколько месяцев он их подстригал только один раз — сам, используя для этой цели маникюрные ножницы. Единственной зимней одеждой у этого подозрительного пассажира были высокие сапоги. Чиновники долго не знали, что предпринять.

Когда его все-таки пропустили, он отсалютовал им нацистским приветствием. Это был прощальный жест благодарности, обращенный к Германии, куда он не собирался возвращаться до конца войны.


Дверь камеры Герделера в гестаповской тюрьме была открыта. По-видимому, существовало опасение, что он может совершить попытку самоубийства, поэтому дверь не запирали. К этому времени тюремщик Герделера, носивший имя Вильгельм Бранденбург, уже попал под влияние заключенного. Герделер все время лихорадочно писал, покрывая неровными карандашными строчками один лист за другим. Бумагой его исправно снабжал Бранденбург. Он же выносил его рукописи из тюрьмы.

По словам Бранденбурга, Герделер излучал спокойное умиротворение и никогда ни на что не жаловался. Если он не писал, то вел долгие беседы с Бранденбургом, во всех подробностях рассказывая ему о допросах, которые ему пришлось пережить. Иногда ему удавалось переброситься несколькими словами со своими собратьями по несчастью, например Шлабрендорфом. В ноябре Герделер назначил Бранденбурга исполнителем своего политического завещания, названного «Наш идеал», и говорил о «благородном гуманизме и христианском милосердии» своего тюремщика. Среди его рукописей были письма друзьям и родственникам, исследования в области экономики и социальной политики, работы, которые — по крайней мере, он на это надеялся — будут переведены на многие языки и, возможно, станут бестселлерами. Бранденбург даже предложил тайные переговоры с Гиммлером с целью освобождения Герделера и начала обсуждения условий мира с использованием его связей в Швеции.

Риттер, биограф Герделера, встречался с ним в январе 1945 года на допросе и описал, каким увидел его незадолго до смерти.

«Я был… потрясен его нисколько не уменьшившейся интеллектуальной мощью и одновременно ужасным внешним видом. Передо мной стоял глубокий старик с трясущимися руками и ногами, одетый в те же летние вещи, которые были на нем во время ареста, теперь грязные и обветшавшие. Его лицо очень изменилось, было исхудавшим и измученным. Но больше всего меня удивили его глаза: некогда яркие серые, сверкавшие из-под тяжелых бровей, ныне совсем погасли. Они напоминали глаза слепого человека — ничего похожего мне не доводилось видеть раньше. Разум Герделера был силен, как и прежде, но духовной силы он лишился. В нем не осталось и следа от былой жизнерадостности, а взгляд, казалось, был обращен внутрь себя. Я увидел человека, в душе которого поселилась смертельная усталость».

В это время Герделер был поглощен проблемами человеческих судеб, отношений Бога и человека. Он «боролся с Богом», искал ответ о причинах постигшей его судьбы. Он чувствовал, что перестал понимать природу Божьей воли. Где был Бог милосердия, в которого он когда-то верил? Он оказался один на один с этими проблемами, и поддерживала его только дружба тюремщика. Его семья была арестована, и он не мог наладить контакт с близкими. Обвинительный приговор за соучастие, вынесенный Народной судебной палатой его брату, привел Герделера в отчаяние. Он почувствовал себя одиноким и покинутым и Богом, и людьми, хотя сила его веры была такова, что заставила понять: он обязан продолжать служить своим товарищам, даже находясь в камере смертников.

Нацисты оставляли его в живых, пока считали нужным. В полдень 2 февраля Йозеф Мюллер, занимавший соседнюю камеру, услышал уже ставший знакомым громкий голос палача в коридоре: «Пошли, пошли, быстрее!» Герделера так торопили на казнь, что даже не позволили написать прощальное письмо семье.

На следующий день, 3 февраля, Шлабрендорфа еще раз отвезли в Народную судебную палату. Он присутствовал при слушании дела, предшествовавшего его делу, и был воодушевлен смелым поведением обвиняемого Эвальда фон Клейста, который сказал, что считал оппозицию волей Господа и что только Всевышний может быть его судьей. Фрейслер отложил дело и как раз намеревался приступить к рассмотрению следующего, когда объявили воздушную тревогу.

В последние месяцы войны Берлин подвергался жесточайшим бомбардировкам. Но налет 3 сентября оказался самым ужасным из всех, доселе пережитых берлинцами. Когда эскадрильи союзнических бомбардировщиков начали свой смертоносный путь над городом, суд поспешно свернули, и судьи устремились в безопасные убежища. На Шлабрендорфа надели наручники, кандалы и повели вниз. В это время в здание попала бомба, уничтожившая помещение, в котором проходило судилище. Фрейслер, так и не выпустивший из рук материалы дела, упал под тяжестью рухнувшей балки перекрытия, пробившей ему голову. Шлабрендорф на некоторое время был спасен.

Гестаповская тюрьма тоже была повреждена при бомбежке, и в камерах в разгар зимы не оказалось ни воды, ни света, ни тепла. В одной из них лежал Ганс Донаньи, его ноги были парализованы дифтерией, которой он сам себя заразил в тюрьме. Препарат, содержавший соответствующие бациллы, тайком принесла в тюрьму его жена. Донаньи попал в тюрьму только в конце января и очень страдал от обращения гестаповцев, на милость которых был предоставлен. Его немного утешало только присутствие Бонхёффера, который во время налета сумел ускользнуть из шеренги заключенных, идущих в убежище, и проник в камеру Донаньи, где оставался до конца налета. У каждого заключенного был свой метод пассивного сопротивления. Таким методом для Донаньи стала постоянная болезнь. Ему удавалось тайком обмениваться записками с женой. В начале марта он написал ей: «Допросы продолжаются, и я знаю, на что должен рассчитывать, если не произойдет чуда. Вокруг меня столько мучений и страданий, что я с радостью простился бы с такой жизнью, если бы не вы. Только мысль о всех вас, о вашей любви ко мне, о моей любви к вам делает мою волю к жизни такой сильной, что иногда я даже верю в свою победу. Я должен выбраться отсюда в госпиталь, но в таком состоянии, при котором допросы невозможны. Слабость, сердечные приступы должного впечатления не производят, но, даже если они отправят меня в госпиталь при отсутствии другого заболевания, это может стать даже более опасным, потому что там меня быстрее вылечат».

Позже, 5 апреля, Донаньи был переведен в Заксенхаузен и через несколько дней казнен[75].

Бонхёффер был переведен из тюрьмы Тегель в застенки гестапо в октябре. Даже здесь, в камере номер 24, он имел некоторые привилегии — обычно находился без цепей. Шлабрендорф считал, что по неким причинам, известным только гестапо, Бонхёффер подвергался менее суровому обращению тюремщиков. По его словам, Бонхёффер выглядел «очень здоровым и очень свежим». Они беседовали, если представлялась возможность, и Бонхёффер часто говорил о своем твердом убеждении, что убийство Гитлера было, безусловно, необходимо. Он сдружился с католиком Мюллером, и им совершенно не мешали различия в вере. Бонхёффер много времени проводил в молитвах и размышлениях, и его присутствие придавало силу и уверенность остальным.

Шлабрендорф описывал, как подружился с Бонхёффером во время последней военной зимы:

«В те дни я разделял мои радости и горести с Бонхёффером. Мы также делились немногочисленными личными вещами и всем тем, что нашим близким разрешалось приносить в тюрьму. Его глаза радостно горели, когда он рассказывал мне о письмах от своей невесты и от родителей, о том, как остро он чувствует их любовь и заботу, даже находясь в гестаповской тюрьме. По средам, когда ему вручали пакет со сменой белья, в котором обычно также находились сигареты, яблоки и хлеб, он никогда не забывал поделиться со мной. Ему очень нравилось, что даже в тюрьме он может позволить себе быть щедрым».

7 февраля Бонхёффер был переведен из тюрьмы гестапо в Бухенвальд, а Герштенмайер — из тюрьмы Тегель в Байрейт, который потом написал об этой поездке, длившейся одиннадцать дней: «Только Достоевский мог бы достойно описать это путешествие. Мне приходилось выгружать и увозить мертвые тела, заковывать в цепи тех, кто сходил с ума».

В Байрейте ему и его товарищам по несчастью пришлось голодать. Если удавалось найти сырую картофелину, ее моментально съедали.

Пять раз откладывавшийся процесс Шлабрендорфа состоялся 16 марта — на завершающем этапе войны. Место Фрейслера занял доктор Кроне — вице-президент Народной судебной палаты, ничего не знавший об обвиняемом.

Имея юридическую подготовку, Шлабрендорф решил вести свою защиту сам. Потом он описал, что из этого получилось: «В начале слушаний я объяснил суду, что более двухсот лет назад Фридрих Великий ликвидировал в Пруссии пытки, но тем не менее в моем случае они применялись. Затем я подробно описал, что мне пришлось вынести. Воспоминания настолько тронули меня, что я не смог удержаться от слез. Никто не прерывал меня. Напротив, у меня было ощущение, что все присутствующие сдерживали дыхание. Было так тихо, что, упади на пол булавка, это прозвучало бы словно гром среди ясного неба. Через некоторое время я взял себя в руки и сумел закончить свою речь».

К удивлению обвиняемого, Хабекера, который и применял пытки, не вызвали в суд для дачи показаний. По-видимому, его допросили вне стен суда, что было совершенно неправильно, но он не отрицал применения пыток, поэтому общественный обвинитель был вынужден потребовать оправдания обвиняемого. Когда Шлабрендорф напомнил суду, что Хабекера следует доставить в суд лично, чтобы он сделал признание, доктор Кроне лишил его слова. Шлабрендорфа оправдали, но не освободили. Ему сказали, что он должен подписать текст заявления, сделанного ему Хабекером от имени гестапо, о том, что ему были готовы заменить повешение расстрелом, принимая во внимание факт оправдания. Подпись была нужна для закрытия дела.

Спустя несколько дней Шлабрендорфа вместе с другими узниками отправили во Флёссенбург — в созданный нацистами тайный лагерь уничтожения людей. Здесь его поместили в одиночную камеру, где он ждал смерти. Казни производились каждый день в шесть часов утра. Пленных — и мужчин, и женщин — заставляли раздеваться догола и строем идти во двор, где их либо вешали, либо стреляли стоящим на коленях в затылок. Люди умирали каждый день. Другие пленные убирали тела и складывали их для сожжения на костре. Каждый день Шлабрендорф наблюдал за движением скорбной процессии к погребальному костру, и каждый наступающий день считал последним днем своей жизни.

7 апреля ночью стражники вошли в его камеру. Разбудив заключенного, они спросили, действительно ли его имя Бонхёффер. Он ответил отрицательно и тут же получил обвинение во лжи и сокрытии своего настоящего имени.

А Бонхёффер в это время еще не прибыл во Флёссенбург. Он поступил туда только 8 апреля после серии долгих, изнурительных и совершенно бессмысленных переездов с места на место. 7 февраля его отправили вместе с Донаньи и Мюллером в Бухенвальд. Бонхёффер запротестовал, когда на него надели наручники, но Мюллер сказал:

— Дитрих, мы христиане, и за это нам предстоит виселица.

Бонхёффер надеялся на оправдание, поскольку против него не было серьезных свидетельств, но оказался среди тех, кто, по твердому убеждению нацистов, после суда или без него, с обвинительным или оправдательным приговором, не должен был пережить падения режима.

В Бухенвальде он попал в тюремный корпус вместе с еще семнадцатью узниками, каждый из которых был по-своему выдающимся человеком. Среди них был генерал фон Фалькенхаузен, бывший начальник военной администрации и вермахта на территории Бельгии, Северной Франции и Голландии, агент британской секретной службы капитан Пейн Бест, ставший военнопленным еще в 1939 году[76]. Бонхёффер делил камеру с генералом фон Рабенау, превратившимся в фанатично набожного человека. Бонхёффер произвел особенное впечатление на агента Беста, который после войны написал, что этот человек был воплощением «смирения и мягкости», который, казалось, «вносил атмосферу радости и счастья в любое мельчайшее событие». Он был одним из немногих людей, с которыми доводилось встречаться англичанину и «для которых его Бог был реальным и всегда присутствовал рядом с ним». Относительно свободные порядки в Бухенвальде позволяли пленным общаться. Мюллер, как показалось Пейну Бесту, после трех лет, проведенных в гестапо, относился ко всем с подозрением, но вскоре он смог обрести себя.

Ночью 3 апреля, ровно в десять часов, заключенных, получивших предупреждение, что они должны быть готовы к быстрому переезду, о котором будет объявлено по мере приближения американской армии, согнали в тюремный фургон. Туда погрузили столько людей, что они не могли не только сесть, но даже, стоя, переступить с ноги на ногу. Туда же сложили их вещи и дрова на растопку газогенератора. Горение поддерживалось интенсивно, и заключенные опасались, что в пути отравятся угарным газом. На следующий день они прибыли в Вейден — ближайший к Флёссенбургу населенный пункт. Сердца заключенных наполнились унынием. Но местная полиция сообщила, что Флёссенбург переполнен и не может принять новую партию людей. Все понимали, что им разрешили еще немного пожить, потому что лагеря никогда не бывают переполненными, для того чтобы провести акцию немедленного уничтожения. На выезде из Вейдена фургон остановила полиция. Оказалось, что трое заключенных должны остаться. Среди них был Мюллер.

Теперь условия путешествия стали легче, да и охрана мягче, поскольку даже стражники не знали, куда везти заключенных. Ночью прибыли в государственную тюрьму Регенсбург. Наутро выяснилось, что тюрьма наполнена членами семей и родственниками заговорщиков. Там были вдова и сын Герделера, а также некоторые их родственники, дочь Хасселя — молодая жена Пирцио-Бироли, вдова и дети Хофакера, а также девять членов семьи Штауффенберга. В этой же компании находился банкир Фриц Тиссен вместе с женой, и, как пишет Пейн Бест, «атмосфера больше напоминала прием, чем утро в уголовной тюрьме». Беста представили ряду выдающихся личностей, причем с соблюдением табели о рангах. Общая беседа вне тюремных камер заняла весь день.

Наступившей ночью партия заключенных, среди которых был Бонхёффер, снова была погружена в тюремный фургон, который тронулся в путь и вскоре сломался на дороге. Заключенные оказались на жестоком морозе, можно сказать, в чистом поле, и оставались в таких условиях довольно долго, до тех пор пока для их дальнейшей перевозки не был реквизирован роскошный туристический автобус. Весь следующий день они ехали, пытаясь в нескольких местах пересечь Дунай, но создавалось впечатление, что через реку не осталось ни одного целого моста. Ночь они провели в деревушке Шенеберг, затерянной в баварских лесах, где власти пребывали в полной растерянности и смогли предоставить людям только койки в местной школе, но никакой еды.

Наступило воскресенье 8 апреля. Это было прекрасное весеннее утро. Бонхёффер, по словам Беста, провел короткую службу и произнес проповедь, которая достигла сердца каждого. Он еще не успел закончить молитву, когда за ним прибыли агенты гестапо.

— Заключенный Бонхёффер, — сказал гестаповец, — вы пойдете с нами.

— Это конец, — сказал Бонхёффер, — а для меня начало жизни.

Он попрощался с друзьями, не забыв передать прощальный привет епископу Чичестерскому, послание для которого вручил Бесту.

Весь оставшийся день он снова ехал на север по постоянно сужающемуся коридору, все еще остававшемуся в руках немцев. Ночью он прибыл во Флёссенбург, а рано утром 9 апреля лагерный доктор видел его молящимся в своей камере. На рассвете он был повешен вместе с Канарисом и Остером — первыми лицами абвера, в котором он служил[77]. Среди его немногочисленных пожитков остались две книги — Библия и томик Гёте. Также Бонхёффер оставил после себя молитву: «Смерть, отбрось наши печальные цепи и разрушь толстые стены нашего смертного тела и нашей ослепшей души, чтобы мы наконец смогли созерцать то, что не могли увидеть ранее. Свобода, мы давно к тебе стремились сквозь дисциплину, сквозь действия и страдания. Теперь, умирая, мы видим тебя в лике Господа».


Примечания:



5

Доктор Йозеф Мюллер записал для нас свой рассказ о переговорах с Ватиканом. После первой встречи с папой, во время которой его святейшество пообещал связаться с британским правительством ради установления мира, если, конечно, это окажется возможным, Мюллер в основном действовал через своего друга — отца Лейбера, имевшего постоянные контакты с папой. Мюллер также проинформировал папу, что Гитлер обладает дипломатическим шифром Ватикана, ключ к которому ему сообщил агент Муссолини. Последние попытки Мюллера установить связь с британским правительством при посредстве Ватикана относятся к 1943 году. Хотя переговоры не дали результата, Мюллер никогда не винил Ватикан за нежелание сотрудничать. Обращение, известное как X Bericht, составленное Донаньи и предназначенное для убеждения Гальдера и генералов остановить войну, основывалось на проекте, составленном ранее Мюллером. Предполагалось, что Донаньи впоследствии уничтожил этот документ из соображений безопасности, но Бек приказал сохранить для себя копию в Цоссене.

По словам Гизевиуса, миссия Бонхёффера в Швеции в 1942 году заключалась в том, чтобы развеять ложное впечатление, созданное переговорами Мюллера с Ватиканом о том, что в немецкой оппозиции только католики. (Здесь и далее, если не указано иначе, примеч. авторов).



6

Остер был заместителем адмирала Канариса, главы абвера. Очевидно, благодаря своему возрасту и очевидным трудностям, связанным с его положением главы департамента, находящегося всегда под пристальным вниманием Гейдриха и Гиммлера, имевших собственную тайную разведывательную службу — СД, Канарис оставался в тени, когда речь шла об активном участии в Сопротивлении. По словам Мюллера, Канарис был очень нервным человеком, но все же достаточно проницательным и способным найти выход из самой запутанной ситуации. Он как мог защищал Остера и его людей и отлично знал об их «изменнической» деятельности. В то же время он поддерживал весьма непростые отношения с Гейдрихом — заместителем Гиммлера, отвечавшим за деятельность СД, человеком намного младшим по возрасту, некогда служившим под его началом на флоте. Брат Бонхёффера Клаус был советником «Люфтганзы», а Ганс Донаньи, завершив свою трудовую деятельность в Верховном суде, стал советником абвера.



7

Брукс-клуб — один из самых фешенебельных клубов Лондона. (Примеч пер.)



53

Когда Борман узнал больше информации о заговоре, он стал посылать одно за другим сообщения партийным деятелям по всей Германии. В них он обвинял Вицлебена, Ольбрихта и Бека в преступном сговоре и попутно давал комментарии имеющейся информации по мере ее поступления. Сначала гаулейтерам было приказано арестовать всех офицеров вермахта, лояльность которых могла быть поставлена под сомнение. Но когда за дело взялись Гиммлер и Геббельс, поток сообщений иссяк. Они прекратились 21 июля в 12.50 следующим приказом: «Командующий армией резерва рейхсминистр Гиммлер просит вас срочно прекратить все независимые акции против офицеров, заподозренных или действительно являющихся враждебными. Тем не менее вы должны сообщить командующему армией резерва факты и информацию о каждом случае, который, по вашему мнению, подлежит расследованию. Хайль Гитлер! Борман». Содержание последовавших после этого сообщений в основном сводилось к требованию лояльности. Своей жене Борман 21 июля написал: «Вчера ночью я спал не больше полутора часов, поэтому слишком устал, чтобы рассказывать тебе обо всем».



54

Не путать с его дядей, генералом фон Фалькенхаузеном. Готтард фон Фалькенхаузен работал в штабе Штюльпнагеля.



55

Выбор Седана был продиктован сентиментальными соображениями. Битва при Седане, происшедшая в 1870 году, решила исход Франко-прусской войны. В Германии до 1914 года отмечалась ее годовщина. В мае 1942 года у Седана произошло еще одно историческое сражение.



56

Расследование, проводимое специальной комиссией, переросло в обширное межведомственное мероприятие, в котором было занято более четырехсот сотрудников гестапо, доклады которых Кальтенбруннер передавал Гитлеру. Все они тщательно перерабатывались для придания им формы, пригодной для чтения фюрером. Они сохранились и опубликованы

Один из глав департаментов — доктор Георг Кизель — был ответственным за донесения, получившие название SS-Bericht, другие донесения стали результатом расследований, возглавленных Вальтером Хупенкотеном, который пережил войну и предстал перед судом. Расследованию помогали и одновременно усложняли его обнаруженные материалы на Бендлерштрассе и в Цоссене. Стали известны имена сотен людей, вовлеченных в заговор и впоследствии арестованных. Масштабный характер заговора стал потрясением и предупреждением для нацистских лидеров. В архивах Кобленца сохранилось письмо, адресованное Борманом гаулейтеру Галле Эгелингу, датированное 8.09 1944. В нем Борман приписывает пораженческие настроения армии влиянию заговорщиков. И особенно подчеркивает признания Герделера. «Кто бы мог подумать, что такое возможно? — напоследок вопрошает он. — Но, пожалуйста, держите подобные соображения при себе. Фюрер не хочет, чтобы об лом говорили». По предложению Геринга в армии 24 июля было официально введено нацистское приветствие вместо обычного армейского.



57

Утверждали, что под пытками Хофакер все-таки поведал о роли Клюге, Роммеля и Шпейделя и что Штюльпнагель в беспамятстве часто называл имя Роммеля. Шпейдель был оправдан 4 октября военным судом чести, а Хофакер был повешен 20 декабря 1944 года.



58

Эта женщина — Хелене Шверцель — знала Герделера и его семью. По словам Риттера, она очень разволновалась, увидев знакомого, и позже чрезвычайно сожалела, что не подумала о последствиях и выдала его, желая всего лишь стать источником сенсации. Вознаграждение в размере 1 миллиона марок было вручено ей лично Гитлером — это событие широко освещалось в прессе. Она не воспользовалась этими деньгами. В 1946 году она была арестована и приговорена к шести годам заключения. Семья Герделера великодушно сообщила суду, что не таит против нее злобы.



59

В архивах Кобленца уцелело донесение гестапо о письме от организации, именующей себя Союзом немецких демократов и призывавшей всех офицеров армии осознать великое значение попытки переворота как выражения общей воли народа и подняться против нацистского правительства и СС, пока еще не стало слишком поздно. Генерал Рот, получив это письмо от Мангейма 26 июля, передал его в гестапо.



60

Лорд Джордж Джефрис, начавший свою карьеру в уголовном суде, проявил, будучи лондонским рикордером, беспрецедентную жестокость при рассмотрении дел, связанных с папским заговором. В 1682 году в возрасте всего лишь тридцати четырех лет он стал лордом — главным судьей и после подавления в 1685 году восстания герцога Монмута против Иакова II устроил кровавый процесс в западных графствах, во время которого 350 бунтовщиков было приговорено к смерти, 800 — проданы в рабство за моря, очень многие попали в тюрьмы и подверглись жестоким телесным наказаниям.



61

Главными партнерами Фрейслера на скамье судей были генерал Рейнеке и советник Лемми из Народной судебной палаты.



62

Сохранились части пленки, снятой на этом процессе. Они были использованы на Международном военном трибунале в Нюрнберге. Насколько известно, видеозапись казней не сохранилась. По утверждению Алена Даллеса, попытка использовать отредактированную версию фильма о процессе и казнях, подготовленную Геббельсом для показа в армии, было встречена в штыки, и Геббельс быстро отказался от этой затеи. Утверждают, что просмотр первоначально снятых записей длился двадцать четыре часа.



63

Лаутц обратил внимание Фрейслера на то, что в зале многие делают письменные заметки. «Мне только что доложили, — сказал он после допроса фон Хагена, — что господа, находящиеся в этом помещении, не являющиеся представителями прессы, ведут записи. Я не думаю, что такие записи, если, конечно, они не предназначены для официального использования, можно разрешить вынести из этой комнаты». Фрейслер внял этим словам и приказал всем лицам, ведущим записи, подойти к нему и объяснить, зачем они это делают.



64

«Соотечественница» — истинно нацистское обращение к женщине, не являвшейся членом нацистской партии Это псевдосоциалистический термин, такой как «гражданин» или «товарищ».



65

Марион Йорк сказала Генриху Френкелю, что не получала этого письма, которое, кстати, было довольно длинным, в течение многих месяцев. Она знала о существовании письма, но впервые взяла его в руки только в апреле 1945 года. Тогда к ней пришел эсэсовский генерал с неожиданным предложением государственной пенсии. Она отказалась принять пенсию от правительства, убившего ее мужа, но потребовала вернуть ей письмо, которое генерал сразу вручил ей.



66

Младшая дочь фрау Хассель была арестована в Италии, и у нее отобрали маленьких детей — двух и трех лет от роду. В октябре на фронте был арестован младший сын Хасселя. Они оба остались в живых, а в июле 1945 гола вернулись домой.



67

После обнаружения изобличающих документов в Цоссене (так называемый Zossener Aktenfund) Донаньи был вынужден признаться. Документы, многие из которых были написаны рукой Донаньи, также содержали заметки, сделанные Беком, Остером и Канарисом. Среди них был и весьма подробный план переворота, разработанный Остером и другими заговорщиками. Для заговорщиков было характерно тщательно, с учетом всех деталей, спланировать будущие действия, но в решающий момент оставить так многое без внимания.



68

Доктор Герштенмайер сказал нам, что заявил о своем случайном появлении на Бендлерштрассе. Он сказал, что был гостем Йорка и собирался доставить его домой по просьбе графини, поскольку до него невозможно было дозвониться по телефону. Фрейслер вдоволь поиздевался над швабским акцентом Герштенмайера. Доктор Лореннен, сотрудник штаба Бормана, написавший секретный отчет о ведении процесса, обратил внимание на обращение Фрейслера с Герштенмайером, утверждая, что это снизило накал страстей.



69

Именно от Фрейслера пошло широко используемое сегодня выражение «группа Крейсау (Мольтке)».



70

Лоренцен в своем секретном донесении Борману писал о поведении Мольтке во время допроса следующее: «Он очень высок, но болезненно хрупок. Из-за слабого здоровья во время допроса он был вынужден сидеть. Вместо того чтобы честно признать свою вину, Мольтке постоянно уклонялся от темы, используя юридические и квазифилософские софизмы. <…> Какое-то время Фрейслер его слушал на удивление терпеливо, но когда ему это надоело, то заорал на Мольтке, что не позволит больше делать из себя идиота».



71

Легкий приговор мог быть результатом доклада Лоренцена Борману о поведении Фрейслера на процессе. Он мог также стать следствием влияния девицы, которая много лет жила среди домочадцев Герштенмайера, а впоследствии вышла замуж за человека по фамилии Зюндерман, видного нациста и друга Фрейслера.



72

Графиня Нина фон Штауффенберг описала авторам свое тюремное заключение. Она не жаловалась на физическую жестокость. Из-за беременности она получала специальное питание. Раз в неделю ей позволялось принять ванну. Ее имя изменили на Шанк — это была часть процесса уничтожения имени Штауффенберга, а его сыновья именовались Майстер. Эсэсовцы хотели, чтобы они были усыновлены и выросли, не зная своего настоящего отца. Но из этого ничего не вышло. Однажды, придя в ванную, графиня оказалась рядом с женой лидера Коммунистической партии Германии Тельмана. Фрау Тельман только что узнала о смерти мужа. Графиня сказала, что всячески старалась ее успокоить.



73

Штрюнки подвергались постоянным допросам В конце концов фрау Штрюнк сильно ослабела, но ее физическое состояние не стало препятствием для продолжения ее допросов следователем Зондереггером. Она делала все от нее зависящее, чтобы защитить Гизевиуса и Нёбе.



74

Он был казнен нацистами. Шлабрендорф высоко оценил помощь Нёбе Сопротивлению. Кох был расстрелян 24 апреля 1945 года — накануне капитуляции.



75

Предположительно это произошло 8 апреля.



76

Капитан Бест был взят в плен во время знаменитого инцидента в Венло.



77

Краткий военный трибунал был проведен в лагерной прачечной следователем СС Гуппенкотеном. Шлабрендорф во Флёссенбурге узнал о смерти Бонхёффера 10 апреля. 12 апреля стали слышны американские орудия, и его спешно перевезли в Дахау, где он присоединился к группе, насчитывающей более сотни особых заключенных всех вероисповеданий и занятий, от католического епископа до циркового клоуна. Среди них был также доктор Йозеф Мюллер и родственники заговорщиков, включая Герделеров, Хофакеров и Штауффенбергов. Позже их перевели в лагерь в районе Инсбрука, а затем, повторяя путь отступления немецкой армии, их отправили в другой лагерь в районе Тоблаха, но обнаружилось, что там уже американцы. Когда заключенные услышали, как охраняющие их эсэсовцы спорят, где именно ликвидировать их, они сами стали вынашивать планы нападения на тюремщиков. 4 мая их освободили американские части. Группа особых узников из Дахау была весьма примечательной. В ней было несколько британцев, русские пленные, включая племянника Молотова, бывший премьер-министр Франции Леон Блум и его жена. Там также находился бывший главнокомандующий греческой армией, бывший премьер-министр Венгрии и Курт фон Шуншиг, бывший канцлер Австрии, со всей семьей. Среди немцев в этой группе были пастор Нимеллер, банкиры Тиссен и Шахт, принцы Филипп Гессенский и Фридрих Прусский и цирковой клоун Вильгельм Визинтайнер. Дочь Хофакера Криста, которой в 1944 году едва исполнилось тринадцать, после войны, достигнув возраста пятнадцати лет, написала весьма содержательный рассказ о том, что ей пришлось пережить. Все рассказанное ею было типичным для детей главных заговорщиков. Их было почти пятьдесят человек в возрасте от года до пятнадцати. Это были дети Герделера, Хофакера, обоих Штауффенбергов, Трескова и других.

Детей разделили с родителями, но, если не считать этого, они не подвергались жестокому обращению. Сначала за ними присматривали медсестры и воспитатели, приставленные гестапо. Потом их отправили в разные детские дома. Криста попала в детдом в Мюнхене, где жила в одной комнате со своей ровесницей Утой фон Тресков. Они очень страдали, не имея вестей о родителях, оставшихся в тюрьмах и лагерях, но Кристе, хотя ее и разлучили с братом Альфредом, которому было девять, разрешали иногда звонить ему. У обеих девочек были маленькие сестры, которые были помещены в другие детдома, и всем им были даны другие фамилии. «Они отобрали все мои деньги и личные вещи, даже портреты мамы и папы, — писала Криста. — И нам запрещали упоминать свои настоящие имена. Я часто вспоминала об отце, о том, как много ему пришлось страдать и каким смелым он был. Эта мысль придавала мне смелость тоже».

Позднее, после смерти родителей, Кристе сказали, что ее и других детей отдадут в разные семьи эсэсовцев. Проходили дни и недели, монотонность которых нарушалась только учащающимися воздушными налетами и периодами болезней (перед Новым годом Криста заболела скарлатиной). Численность группы постепенно уменьшалась. В конце войны Криста жила в комнате уже с одной из дочерей Штауффенберга. «11 марта был день рождения папы, — писала она, — а я даже не знала, жив ли он». К Пасхе оставшихся детей начали перемещать из лагеря в лагерь — подальше от наступления союзников. Кристу освободили 12 апреля. Но только 4 мая ей и всем оставшимся с ней детям сказали, что они могут пользоваться собственными фамилиями, а что их отцы в действительности являются национальными героями. В июне Криста вновь встретилась с матерью. Она уже знала, что ее отец погиб, но мать жива и находится в Италии. «Это была прекрасная новость, и она очень помогала мне жить, — писала девочка. — С нею даже горе утраты отца не казалось совсем уж безмерным. Я уже давно знала о постигшей его судьбе и сумела свыкнуться с этим».








Главная | Контакты | Прислать материал | Добавить в избранное | Сообщить об ошибке