• Предисловие
  • ХРОНОЛОГИЧЕСКАЯ ПАМЯТКА
  • ЗРЕНИЕ. Взгляд на пространство и пространство взгляда
  • ВРЕМЯ. Часы на страже денег
  • РИС. Индикатор национального самочувствия
  • ЕДА. Рыба, победившая мясо
  • АЛКОГОЛЬ. Пьяный в собственном автомобиле: без страха за водительские права
  • ДОРОГИ И НОЧЛЕГ В ПУТИ. Путешествие без тапочек
  • БАНИ. Вековая чистота
  • ТУАЛЕТЫ. Взгляд историка, опыт пользователя
  • ТАТУИРОВКИ. Хризантемы, драконы и молитвы
  • ЛЮБОВЬ. Боги и богини, мужчины и женщины
  • ПУБЛИЧНЫЕ ДОМА. Веселый квартал Ёсивара
  • ДЕНЬГИ. Наличные монеты счастья
  • ПРЕСТУПЛЕНИЯ И НАКАЗАНИЯ. Один шаг от казни до смеха
  • Вместо заключения
  • А. Н. Мещеряков

    КНИГА ЯПОНСКИХ ОБЫКНОВЕНИЙ

    Предисловие

    Одно из прельщающих меня свойств японской культуры состоит в том, что к телесному она относится со спокойствием, справедливо считая, что без него сама жизнь стала бы невозможной. Оттого и эти бесконечные разговоры японцев о еде, болезнях, банях, утреннем «стуле», ну и так далее. В литературе этого полно, а уж про телевизор и говорить нечего: с утра до вечера что у кого где и как болит в деталях показывают. Или же пищевые цепи в подробностях расписывают. То есть кто кого кушает к обеду-завтраку. Или кто как детей делает. В объектив попадают и рыбы, и кенгуру, и насекомые всякие. Тоже в деталях и в самое лучшее время, когда в иных странах боевики крутят. Японцам это важным кажется.

    В иноземную культуру можно вникать по разному. Традиционно советский подход заключается в задирании головы и пристальном вглядывании в «высокое» (будь то картина или памятник архитектуры), в чтении памятников классической литературы, которых японская культура породила действительно много. Я ничего не имею против такого любования, но все же осмелюсь сказать, что японская культура состоит не только из буддийской иконографии и «Повести о Гэндзи». В ней есть и нечто иное, не менее важное.

    Никто не станет носить творения «высокой моды» семь дней в неделю — люди могут восхищаться ею, но их повседневный гардероб состоит из совсем других вещей, ибо положение «задрав голову» не может обеспечиваться шейными позвонками сколько-нибудь долго.

    Впрочем, советский подход — не совсем советский. Если копнуть хоть чуть поглубже, окажется, что его истоки скрываются в христианском миропонимании, когда все телесное — будь то само голое тело или же то, что это тело из себя исторгает — сопли и разные прочие отделения, — оказывается по меньшей мере недостойным изучения и размышлений «в приличном обществе» (медики — не в счет). За исключением, естественно, слез.

    Я хочу сказать, что высокую культуру должно что-то подпирать — иначе она отрывается от земли и улетает, словно воздушный шарик, туда, где становится нечем дышать.

    И так, я попытаюсь рассказать о «низком» в жизни японцев. Другими словами — об их телесном и околотелесном пространстве. Весь строй жизни японцев и их культура к тому подталкивают. Я бы определил дисциплину своих рассказов как «культурную физиологию». Отсюда и некоторые особенности изложения — через предметы, привычки и пристрастия я пытаюсь показать, как «работают» японский глаз, рот, руки-ноги и более интимные части тела. Ну и, естественно, голова тоже, потому что все, о чем я стану рассказывать, из нее и взялось.

    Конечно же, предлагаемые читателю очерки не претендуют на всеохватывающую полноту, но все-таки кое-что важное мне, кажется, зафиксировать удалось. При этом я старался не трогать общих мест и по возможности отмежеваться от японских садов, цзэн-буддизма, харакири, Фудзиямы и иных вещей, о которых можно прочесть и без моей скромной помощи.

    Читать эту книгу можно с любого заинтересовавшего вас места. С одним, правда, исключением. Будучи приучен смотреть на что бы то ни было в историческом движении, я старался дать понять, что откуда взялось и во что вылилось. Поэтому в тексте довольно часто встречаются обозначения тех или иных не слишком привычных отечественному уху хронологических периодов.

    Так что лучше все-таки сначала прочесть вполне занудную хронологическую памятку, где приводятся самые основные характеристики той или иной эпохи. А уж потом — что кому понравится.

    Считая себя достаточно близко знакомым как с Россией, так и с Японией, я не мог иногда сдержать искушения сказать по поводу обеих что-нибудь озорное. Что отнюдь не отменяет, но, наоборот, предполагает — определенную интимность отношения к ним и является неловкой попыткой признания в любви по отношению к этим особам женского пола.

    ХРОНОЛОГИЧЕСКАЯ ПАМЯТКА

    1. Палеолит (40 000—13 000 лет назад). Памятники палеолита, открытые только в послевоенное время, немногочисленны, а их атрибуция вызывает много вопросов.

    Хозяйственные занятия: охота и собирательство.

    Антропологический состав населения неясен.


    2. Период дзёмон (соответствует неолиту; 13 000 лет назад—III в. до н. э.). Назван так по типу керамики с «веревочным орнаментом» (дзёмон).

    Хозяйственные занятия: собирательство, охота, рыболовство (речное и морское).

    Культура дзёмон распространена на всей территории архипелага (от Хоккайдо до Рюкю). Неизвестно в точности, какие племена жили тогда на территории Японии (возможно — аустронезийского происхождения), но совершенно понятно, что к будущим японцам они имеют самое опосредованное отношение.


    3. Период яёй (бронзово-железный век; III в. до н. э. — III в. н. э.). Назван по специфическому типу керамики, впервые обнаруженному в Яёй (район Токио).

    В это время наблюдаются крупные миграции с материка (в основном через Корейский полуостров), принесшие на архипелаг культуру заливного рисосеяния, технологию производства металлов, шелкоткачество и другие хозяйственные новшества.

    Процесс смешения с местным населением приводит к появлению протояпонцев и протояпонской культуры. Основной ареал распространения: север Кюсю и Центральная Япония.


    4. «Курганный» период (III–VII вв.). Назван так по многочисленным и масштабным погребальным сооружениям курганного типа, свидетельствующим о том, что в обществе появились начальники и подчиненные. Возникает и протояпонское государство (самоназвание — Ямато). Начинается распространение буддизма.

    Поначалу Ямато вмешивается в политические распри на Корейском полуострове, но начиная со второй половины VI в. этот регион окончательно входит в орбиту китайского влияния. Осознав свою военную и культурную неполноценность, предводители («императоры») Ямато приступают к целенаправленным заимствованиям из Китая (письменность, государственное устройство, теория и практика управления и т. д.).

    В 646 г. начинается длительный период реформ, ставящих своей целью превращение Ямато в «цивилизованное» на китайский манер государство.


    5. Период Нара (710–794 гг.). Назван так по местонахождению первого японского «настоящего» города — столицы Нара (Центральная Япония, неподалеку от Киото).

    Происходит смена названия страны с «Ямато» на «Япония» (от «Нихон» — «там, откуда восходит солнце»). Идет активное строительство бюрократического аппарата по китайскому образцу.

    Государство в это время было эффективным, сильным и высокоцентрализованным. Появляются первые письменные памятники (мифологическо-летописные и законодательные своды, поэтические антологии).


    6. Период Хэйан (794—1185 гг.). Назван так по местонахождению новой столицы — Хэйан (буквально: «столица мира и спокойствия», современный Киото, формально остававшийся столицей, то есть резиденцией императора, до 1868 г.).

    Это время отмечено упадком государственной власти. Контакты с Китаем и Кореей на официальном уровне прекращаются. Зато возникает блестящая и несколько женственная аристократическая культура. Создается национальная письменность — на основе китайской иероглифики и изобретенной в Японии слоговой азбуки.


    7. Период Камакура (1185–1333 гг., сёгунат Минамото). Называется так по ставке военного правителя (сёгуна), первым из которых был Минамото Ёритомо.

    В конце периода Хэйан пренебрежение аристократами делами управления, отсутствие притока во властные структуры новых людей привели к установлению господства воинов-самураев, которое продолжалось до 1867 года. Тем не менее, император всегда оставался верховным жрецом синтоизма, и попыток свержения правящей династии не наблюдалось.


    8. Период Муромати (1392–1568 гг., сёгунат Асикага). Называется так по ставке сёгунов из рода Асикага в Муромати (район Киото).

    Постоянные феодальные междоусобные войны (особенно во второй половине этого периода). В конце эпохи — рост городов, сопровождавшийся развитием городской светской культуры, первые контакты с европейцами (в основном — с купцами и христианскими миссионерами).


    9. Период Эдо (1603–1867 гг., сёгунат Токугава). Назван так по ставке сёгунов из рода Токугава в Эдо (современный Токио). Основатель этого сёгуната — Токугава Иэясу — вывел страну из перманентного состояния гражданской войны и объединил ее под своим началом.

    Чуть ранее в Японию прибыли первые европейцы. Однако из страха превратиться в колонию, при Токугава европейцев изгнали, христианство было запрещено, а страна закрыта для въезда-выезда.

    Бурный рост городов, развитие городской культуры, экономики, резкое увеличение населения. Всемерная регламентация жизни всех социальных слоев. Окончательное формирование того менталитета, который мы называем японским.


    10. Период Мэйдзи (1868–1911 гг.). Название дано по девизу правления императора Муцухито — «светлое правление».

    Не в силах противостоять нарастающему военно-политическому давлению Запада, Япония была вынуждена открыть границы. Чтобы защитить свой суверенитет, пришлось провести широкомасштабные реформы, имевшие своей целью создание современного индустриального государства с сильной армией. Реформы, имевшие революционный характер, были облечены в идеологическую оболочку возвращения к правопорядку древности, «реставрации» власти императора, отодвинутого на задний план при сёгунах.

    Бурное промышленное развитие, широкая вестернизация, при которой, однако, удается сохранить национальную идентичность (во многом за счет сознательного нагнетания националистических настроений). Военная экспансия в Корею и Китай, война с Россией.

    Начиная с этого времени и до конца второй мировой войны основное русло исторической эволюции Японии определяется ее экспансионистскими военными устремлениями. После поражения происходит резкая смена приоритетов, на первое место среди которых выходит развитие экономики.

    ЗРЕНИЕ. Взгляд на пространство и пространство взгляда

    Начнем наш осмотр японских достопримечательностей с японских черных глаз. Ведь именно с помощью зрения и получает человек свои главные представления о мире. Недаром, когда японцы говорят: «Пока глаза черны», это означает: «покуда человек жив». Но несмотря на то, что у разных народов физиологически глаза устроены более или менее одинаково (за исключением, пожалуй, формы их века), видят они совершенно по-разному. Поэтому и японское выражение «сузить глаза» обозначает радость, а «раскрыть глаза» — гнев (по-русски же говорится: «его зрачки сузились от ярости», а «раскрывают глаза» только от удивления). Каждая культура зряча по-своему и создает вещи, институты и тексты (одинакового, казалось бы, предназначения!) тоже на свой лад.

    О становлении японской национальной культуры можно говорить века с шестого. Именно тогда по-настоящему формируется государственность, а вместе с ней начинает постепенно проявляться и этническое самосознание. И, подобно людям во всем остальном древнем мире, японцы смотрят в это время на мир как бы через увеличительное стекло. Потому наиболее зримым свидетельством той эпохи являются гигантские погребальные курганы, предназначенные для захоронений знати. Достаточно сказать, что самые большие из ныне известных курганов имеют более ста метров в диаметре, а длина погребального сооружения, приписываемого императору Нинтоку, составляет 486 метров.

    Расчеты дотошных археологов показывают что для возведения кургана Нинтоку были проделаны земляные работы общим объемом в 1 405 866 кубических метров. Если предположить, что переноска земли осуществлялась на расстояние в 250 метров, и один человек был в состоянии перенести один кубический метр за один день, то для выполнения этого объема работ потребовалось бы около 1 406 000 человеко-дней. При допущении, что каждый день на постройке кургана трудилась тысяча человек, сооружение кургана заняло бы приблизительно четыре года. Для перевозки такого объема грунта требуется 562 347 рейсов пятитонного грузовика.

    Стремление государства увековечить себя в чем-нибудь исключительно крупномасштабном продолжается вплоть до IX века. Лучшим тому подтверждением служит построенный усилиями самого государства гигантский буддийский храм Тодайдзи («Великий храм Востока»), занимавший в столичном граде Нара площадь в девяносто гектаров. Размеры же основного храмового помещения («Золотого павильона») — ныне самого большого в мире деревянного сооружения (он сохранился со значительными перестройками и в масштабе два к трем по отношению к первоначальной постройке) — составляют: высота — 49 метров, длина — 57 и ширина — 50 метров. На выплавку шестнадцати метровой статуи Будды, помещенной в этом храме, пошло около четырехсот тонн меди. Она тоже оказалась самой большой бронзовой статуей в мире. Вот вам и лишенная всяких ресурсов «крошечная» Япония!

    И, конечно же, исполнение подобных гигантских проектов (а среди них — прокладка общенациональной сети дорог, размножение ксилографическим способом текста буддийской молитвы тиражом в один миллион экземпляров и т. д.) требовало напряжения всех сил этой в общем-то не слишком большой страны с тогдашним населением в 5 600 000 человек.

    Однако этот приступ государственной гигантомании заканчивается довольно быстро, и японцы начинают смотреть на мир почти теми же «близорукими» глазами, что и сегодня. Происходит это приблизительно в десятом веке. Отчасти это связано с бедностью архипелага минеральными ресурсами и его не слишком большими размерами (вступает в свое законное право принцип минимизации потребностей), отчасти с тем, что государство утратило былую мощь (а с нею и самомнение) и прекратило свою территориальную экспансию (север Хонсю, Хоккайдо и Окинава не входили тогда в его состав), утеряв интерес и к событиям на материке (командирование посольств в Китай и Корею было прекращено). Однако в тот же период впервые проявилось труднообъяснимое для науки стремление японской души упираться взглядом во что-нибудь малюсенькое. Ведь даже в японском мифе (а миф, как известно, склонен к сильным преувеличениям) мы не встречаемся ни с какими великанами или гигантами…

    Одним из символов «перемен к меньшему» может считаться прекращение составления в X веке официальных исторических хроник, работа над которыми велась по прямому указанию правителя. А хронист — это именно тот человек (вполне условный, разумеется, — хроники на самом деле составлялись «редакционной коллегией», то есть множеством людей), который обладает широтой взгляда, достаточной, чтобы обозреть всю страну. Вместо хроник теми же самыми императорскими указами предписывалось создание поэтических антологий. И вот поэзия становится тем видом творчества, по которому мы и судим о японской душе и о японском взгляде.

    В сверхкоротких (31 слог) японских стихах этого времени нет никаких необъятных просторов. Смена времен года, наблюдаемая на цветах и растениях, любовные переживания — вот основные темы японских поэтов. И потому пространство страны как бы «свертывается» до пределов столицы, или государева дворца, или собственного дома и тела.

    Первыми (как то и было положено им по социальному статусу) начинают вглядываться не в большое, а в малое высокообразованные и утонченные хэйанские аристократы, но потом все больше и больше японцев перенимает эту манеру. Все чаще они вглядываются не в даль, а себе под ноги, обживая пространство прежде всего телесное и околотелесное.

    Очень хорошо это видно на примере той же самой поэзии, которая всегда считалась японцами намного более важной, чем проза. Так, в поэтической антологии VIII века «Манъёсю» («Собрание десяти тысяч поколений») мы часто встречаемся с упоминаниями о различных животных, птицах и рыбах, которых вряд ли можно было каждый день наблюдать в густозаселенной (по различным оценкам — от ста до двухсот тысяч человек) столице Нара. Скажем, с оленем. Или диким гусем. Поскольку японцы в то время еще не разлюбили путешествовать и по-пионерски покорять пространство, то и добрый конь тоже входит в поэтический словарь той эпохи.

    Что же до чуть более позднего времени, то эти представители фауны перестают служить источником поэтического вдохновения. И недаром: аристократы прочно обосновались в столице Хэйан, а крестьяне — сели на покрытую прямоугольниками рисовых полей землю. И те и другие почти перестали путешествовать.

    За полной ненадобностью или невозможностью: аристократам было в столице спокойно и комфортно, а крестьянину свое рисовое поле, требующее постоянного ухода, бросать тоже было не с руки.

    Что же это такое — оседлый народ, в который теперь превратились японцы? Это народ, занимающийся одомашниванием ближнего пространства. Вся жизнь его проходит внутри четко ограниченного пространственного круга, где каждая вещь находится на положенном ей месте — внутри, а не вне его — в страшном, неупорядоченном хаосе, от которого никогда не знаешь, чего ждать. Вот и проводили японцы целые века на своих циновках, беседуя о погоде, или же в поле, до которого рукой подать.

    Поэтому и современные японские здания оказываются внутри намного больше, чем они кажутся снаружи (у русских наоборот: строение может быть и большим, а внутри него — не повернешься). Этот поразительный зрительный эффект достигается чрезвычайно продуманной организацией интерьера, его умелым использованием: каждая вещь находится на своем месте и предельно функциональна.

    Усадьба аристократа

    Аристократы же, вместо того чтобы с помощью длительных и утомительных путешествий искать физического контакта с дикой и страшной природой, решили приблизить ее к собственному дому. И здесь они поступили в соответствии с одним из своих древних мифов. Когда божество земли Идзумо поняло, что управляемая им земля чересчур мала, оно решило увеличить ее пределы. Но не за счет столь привычного европейцам завоевания, военного похода в дальние земли с последующим их заселением; оно просто взяло и притянуло своей мифологической веревкой другие территории.

    «Бог Яцука-мидзу-омицуно изрек: „Страна облаков Идзумо, где, клубясь, поднимаются восьмиярусные облака, — юная страна, узкая, как полоска полотна. Она была создана маленькой, поэтому хочу присоединить к ней другие земли. Если взглянуть на мыс Мисасаки в корейской стране Силла, то увидишь, что мыс этот — лишний“. И тогда он взял заступ, широкий и плоский, как девичья грудь, вонзил его в землю, как вонзают острогу в жабры большой рыбы, отрубил землю, колыхавшуюся, словно камыш, набросил на ту землю крепкую веревку, свитую из трех прядей, и начал медленно-медленно, словно лодку, тянуть-подтягивать ее. Он перебирал веревку руками и приговаривал: „Земля, иди сюда, земля, иди сюда!“»

    («Идзумо-фудоки», перевод К. А. Попова.)

    Хэйанские аристократы поступили похожим образом: они как бы «притянули» к своему жилищу часть природного мира. Но при этом сильно уменьшили его размеры. И тогда на свет появились знаменитые японские декоративные сады — миниатюрный слепок с живой природы (я не говорю сейчас о появившихся чуть позже и на самом деле не слишком многочисленных дзэнских «сухих» садах камней). В этих садах есть и море и острова, горы и реки, и леса. Только очень маленькие и, к тому же, целиком окруженные стенами усадьбы.

    В саду бывал устроен даже буддийский рай. Дело в том, что крошечные островки в «океанском» пруду нередко соединялись с сушей горбатыми мостиками. И только к одному из островов, называемому «Райским», никакого моста не вело, потому что и в «настоящий» рай попасть не так просто.

    Именно в этих садах, а не в настоящих лесах и чащобах, и произрастают многочисленные виды воспеваемых японцами растений, именно туда прилетают и птицы, возвещающие приход весны. А если в саду закуковала кукушка (которая, может быть, на самом-то деле никогда туда и не залетала) — значит уже и лето пришло.

    Но никаких «крупных» животных или рыб (за исключением карпа) в этих садах с прудами не водилось. Конь тоже исчезает из быта аристократов. Передвигались же они — по преимуществу в пределах столицы — пешком, в паланкине или же в повозке, в которую впрягали медлительных волов. И уехать хоть сколько-нибудь далеко за город на них было нельзя. Да не очень-то и хотелось — хлопотно, суетно, страшно.

    Экипаж хэйанского аристократа

    Кроме одомашнивания и миниатюризации дикой природы стоит отметить еще одно свойство японского взгляда на мир. К тому времени уже было понятно, какие места красивы, а какие — не очень. Самыми же поэтичными и замечательными считались пейзажи, о которых говорилось в стихах древности, когда стихотворцы еще имели желание, энергию и потребность покидать пределы своего дома. И хотя эти пейзажи (в основном горы, где, как считалось, обитали бесчисленные синтоистские божества) располагались далеко от столицы, аристократы очень любили, не покидая ее границ, воспевать их красоты, оставаясь на вполне приличном и безопасном расстоянии. Так что если мы встречаемся в стихотворении хэйанского аристократа с каким-нибудь топонимом — названием горы, реки или острова, то это отнюдь не обязательно означает, что стихотворец на самом деле бывал там. Просто он обладал достаточной начитанностью и доподлинно знал о существовании такого уже не раз воспетого другими поэтами пейзажа, помянуть который лишний раз считалось делом эстетически правильным.

    Итак, человек Хэйана неподвижно пребывал в центре искусственного садово-паркового мира, со вниманием наблюдая из своего окна за природными переменами. Немудрено, что пространство, охватываемое в это время взглядом человека Хэйана, решительно сужается. Он даже перестал замечать звезды — столь необходимый компонент поэтического мира всех времен и народов. О звездах не писали стихов, а тогдашние астрономы даже разучились предсказывать время солнечного затмения.

    И теперь мир этого человека можно назвать «свертывающимся»: японцы становятся «близоруки» на всю оставшуюся часть истории. Обозреваемый ими тип пространства не развертывается, а сворачивается вместе с их взглядом. Поэтому в их поэзии даже столь любимый японцами ветер ничего вдаль не уносит — он приносит (в основном запахи); взгляд, а вместе с ним и все другие органы чувств, отслеживает не удаление ветра, но его неминуемое приближение.

    Вот, например, вполне показательный пример из более близких времен — известное стихотворение знаменитого поэта Исикава Такубоку (1886–1912), дающее представление о том, в каком направлении — вслед за взглядом — пристало двигаться и литературному слову — издалека-далека к автору, но не наоборот:

    В восточном море,
    На берегу островка,
    На белом песке,
    Промокши от слез,
    С крабом играю.

    Несмотря на свою неоспоримую любознательность, средневековые японцы не имели хоть сколько-нибудь точного представления об общих очертаниях архипелага, на котором они обитали. И потому карты того времени не могли служить серьезным подспорьем ни путешественникам, ни мореплавателям. Зато их взгляд был в состоянии фиксировать самые мельчайшие детали, даже травинки и цветы, росшие рядом с домом. Потому и планы дома, земельного владения или окрестности были очень точны.

    Поземельный план. VIII в.

    Привычка глаза фокусироваться на малом и близком видна не только в способе зрительного освоения природного мира, но и в том, как люди Хэйана видели самих себя.

    Для того чтобы было лучше понятно, о чем идет речь, приведу наудачу какой-нибудь пассаж из своего перевода дневника прославленной писательницы Мурасаки-сикибу (автора «Повести о Гэндзи»), в котором до утомительности подробно рассказывается об одеяниях придворных дам, состоявших из многих слоев накидок, надеваемых одна на другую. При этом в запахе и рукаве каждый нижний слой чуть высовывался из-под верхнего. Эстетическая задача «модницы» состояла в том, чтобы эти слои максимально гармонировали друг с другом по цвету. Итак:

    «Я заглянула за бамбуковую штору и увидела там нескольких дам. На них были, как то и полагалось, нижние накидки желто-зеленого или же алого цвета с узором по белому полю. Верхние накидки были из темно-алого шелка… В нарядах дам перемешались все оттенки осенних листьев; нижние же одеяния выглядели по обыкновению весьма пестро: густой и бледный шафран, лиловый на голубой подкладке, шафран — на голубой, на иных — в три слоя… На дамах постарше были нижние накидки желто-зеленые или темно-алые с пятислойными обшлагами из узорчатого шелка. От яркости их подолов с изображением морских волн рябило в глазах, а пояса были украшены вышивкой. Нижние одеяния в три или пять слоев были окрашены в цвета хризантемы различных оттенков».

    После этого пассажа читателю, может быть, станет понятнее, почему и современные японцы способны различать своим глазом и словом намного больше оттенков цветов, чем европейцы. И потому не случайно, что японские дизайнеры признаны сегодня лучшими в мире.

    Хэйанская дама в парадном одеянии

    Интересно, что подавляющее большинство названий японских цветов по своему происхождению восходит к названиям растений. Что же до названий, берущих свое имя из царства животных и минералов, то их в Японии, в отличие от Европы, практически нет. А ведь растений в Японии заведомо больше, чем животных и минералов в Европе…

    Но еще больше японцы любили цвета смешанные. Чтобы продемонстрировать зрителю или читателю их очарование, они прибегали к различным композиционным ухищрениям. Классическими примерами могу послужить пейзаж, полускрытый туманом, вид, открывающийся через бамбуковую штору, лицо собеседника, расплывающееся от слез, проливаемых автором поэтического дневника.

    А у знаменитого писателя XX века Танидзаки Дзюнъитиро есть даже блистательное (в соответствии с японскими критериями красоты я должен был бы, наверное, сказать — «неяркое») эссе, которое называется «Похвала тени». Как это явствует из самого названия произведение посвящено эстетике сумерек, полупрозрачности, тумана.

    «В последнее время хрусталь в больших количествах импортировался из Чили, но чилийский хрусталь по сравнению с японским имеет один недостаток: он чересчур прозрачен».

    Или о японской пастиле «ёкан»:

    «Эта матовая полупрозрачная, словно нефрит, масса, как будто вобравшая внутрь себя солнечные лучи и задержавшая их слабый грезящий свет; эта глубина и сложность сочетания красок — ничего подобного вы не увидите в европейских пирожных».

    Или о доме:

    «Красота японской гостиной рождается из сочетания светотени, а не из чего-нибудь другого… Наши гостиные устроены так, чтобы солнечные лучи проникали в них с трудом. Не довольствуясь этим, мы еще более удаляем от себя лучи солнца, пристраивая перед гостиными специальные навесы, либо длинные веранды. Отраженный свет из сада мы пропускаем в комнату через бумажные раздвижные рамы, как бы стараясь, чтобы слабый дневной свет только украдкой проникал к нам в комнату»

    ((перевод М. П. Григорьева).)

    Теперь становится понятнее историческая привычка японцев к вещам блеклым, неярким, «захватанным» временем.

    У японцев, которые любят думать о себе как о людях, во всех отношениях особенных (отчасти это так и есть, но не до такой же степени!), существует даже целая физиологическая теория, «оправдывающая» такой изощренный способ видения. Согласно ей, в силу своего черного окраса зрачок японца обладает способностью к более точной фокусировке, нежели светлое око европейца. Посему японцы якобы и оказываются способны к более тонкому «цветоделению».

    Эта теория, правда, не отвечает на простой вопрос о том, почему, скажем, у других монголоидов отсутствует столь богатый колористический словарь и весьма своеобразный цветовой вкус, как и у японцев. Нет, скажу я, дело здесь к одной физиологии, конечно же, не сводится.

    Умение японцев называть произрастает из того же корня, что и умение видеть. Ибо для того, чтобы назвать, надо сначала увидеть. Лингвисты давно обратили внимание на то, что и в памятниках классической словесности, и в современной литературе, и в бытовом общении японцы употребляют намного больше слов, чем европейцы. Каждая вещь, любое действие или свойство должны по-японски быть названы своим особенным именем. Получилась очень интересная вещь: заимствовав иероглифическую письменность, японский язык (который по своему грамматическому строению не имеет ничего общего с китайским) вобрал в себя китайскую лексику, но одновременно сохранил и свой собственный словарный запас. То есть произошло как бы удвоение этого словаря и за счет этого — развитие богатейшей синонимии.

    При общей любви не только к слову вообще, но и в особенности к слову письменному, такая «привязанность» звука к предмету приводит иногда к курьезам.

    Как-то раз я был свидетелем переезда некоего учреждения. Как и у нас, к каждому столу и пишущей машинке была прикреплена металлическая бляха с инвентарным номером. И вдруг объявился бесхозный стул — без оной. В нашей (да, пожалуй, и в любой другой) стране этот стул был бы без лишних слов погружен в кузов. Здесь же произошло следующее. Служитель конторы отрезал ножницами аккуратную полоску бумаги, вывел на ней фломастером «стул» и повесил ее на спинку… Так этот стул и совершал свое путешествие — уже будучи назван по имени.

    Впрочем, опрометчиво я назвал этот эпизод курьезным. Ведь японцы восприняли бы как курьез, если стул в такой ситуации не был бы назван стулом…

    Да, японцы видели в ближнем пространстве очень много. Отсюда — постоянный «крупный план» их средневековой литературы и обилие в ней детальных описаний: природы, душевных состояний, самых пустяковых действий персонажей. Западная литература в лице Пруста или Джойса пришла к этому только в двадцатом веке.

    Оттого и в любом произведении японской литературы с такой назойливостью повторяются грамматические конструкции типа: «он увидел, что…». Словно кто-то обязательно должен присутствовать при том, как герой ходит, вздыхает, сочиняет стихи. Получается, что условием описания чего бы то ни было становится присутствие некоего «соглядатая» — будь то сам автор (если повествование от первого лица) или же какой-нибудь персонаж. Оттого хэйанская литература, уделяющая столь много места изображению любви, как бы чурается «нескромных» сцен. И это происходит не столько по причине стыдливости, сколько потому, что в этот момент никто тебя не видит, а значит, и не может написать об этом.

    Подобное утверждение может показаться парадоксальным, но даже нынешние наэлектронизированные японцы не слишком «доверяют» современным средствам связи — телефону, например. В отличие от Америки, в Японии ни один действительно важный вопрос по телефону не решается. Телефон служит лишь для того, чтобы назначить встречу — в этой стране не проводятся «селекторные совещания». Нахождение собеседника в поле зрения считается непременным условием для решения дел. Именно по этой причине Япония — наверное, первая в мире страна по количеству ресторанов и конференц-залов на душу населения. Так получается, что древняя литература идет рука об руку с нынешней деловой жизнью, ибо обе они произрастают из одного культурно-зрительного корня.

    Наблюдаемые в литературе «мелочность» и «близорукость» ограничивают возможность «отлета», отвлечения мысли от изображаемого автором, что является непременным условием развития абстрактного мышления. Пожалуй, это свойство японского взгляда — одна из причин неразвитости японской философской традиции, не подарившей миру мыслителей первой величины. И здесь, как это ни странно, Япония оказывается (при всей их непохожести) в одной упряжке с Россией: и здесь и там — множество превосходных писателей, поэтов и художников, а вот с философами — как-то не слишком густо. Потому что в России мысль с неизбежностью разливается по необъятной равнине, а в Японии — с такой же фатальностью упирается в гору.

    Только в отличие от своих российских коллег, японские писатели с художниками видели не лес, а дерево. Не дерево, а ветвь. Не ветвь, а листок. И даже не листок, а прожилку на нем. Японские художники предпочитали изображать не рвущийся за раму пышный букет полевых васильков или ромашек, а один-единственный цветок.

    Притча о знаменитом мастере чайной церемонии монахе Рикю повествует о том, что он владел замечательным садом, в котором выросли прекрасные повилики. Некий знаток цветов прознал про это и пожелал навестить мастера. Тот же к приходу гостя срезал все цветы в саду, оставив для любования лишь один, который он поместил в бронзовую вазу.

    Логика его поступка была такова: целое, даже если это сама Вселенная, намного лучше постигается через малое и единичное. А в этом единичном уже заключена вся Вселенная.

    Японский способ видения заключается в расчленении целого на составляющие его части и фокусировании своего взгляда на чем-то одном. Символом такого способа видения можно считать дзэнского монаха, пребывающего в состоянии медитации: он сидит, обративши свои полузакрытые глаза на стену, буквально упершись в нее взглядом. Дзэнский монах Хакуин даже разработал в восемнадцатом веке целое учение о «внутреннем взгляде»: истинным взглядом он объявлял не тот, который устремлен в пространство (хоть в дальнее, хоть в ближнее), а тот, который направлен внутрь самого себя…

    Теперь ясно, почему японцы чувствуют себя совершенно комфортно в закрытом и ограниченном пространстве. Вспоминаю, как мне пришлось жить в одной японской гостинице. Стекло в комнате было непрозрачным, затуманенным — такое обычно используют в туалетах или ванных. На раме — грозная предупреждающая надпись:

    «Ваше окно выходит на юг. Просьба не открывать окно, поскольку рядом находятся частные дома».

    И японцу в таком вот номере с такими вот окнами, через которые ничего не видно, вполне уютно. Мне же, воспитанному в совсем другом зрительном измерении, на необъятных и плоских российских равнинах, становится как-то не по себе. И это чувство исчезает только после того, как я, вопреки всем запретам, открываю окно — чтобы хоть ненамного увеличить зрительное пространство, в котором нахожусь. При этом не телу моему тесно, но взгляду.

    У японцев же — все наоборот. Открытое пространство улицы вызывает у них чувство беспокойства. И оттого провинившегося ребенка у нас не пускают на улицу, а в Японии — домой, держа его перед запертой дверью.

    Итак, после VIII века японцы ощутили, что строить большое они уже вполне научились. Научившись же, стали смотреть на мир по-другому. Потому и вещи, которыми они окружают свое тело, меняют свой масштаб, становясь все меньше и меньше.

    Это и крошечные сады, и бонсай (искусство выращивания карликовых деревьев), и стихи, состоящие всего-навсего из тридцати одного (танка) или семнадцати слогов (хайку). Уже в семнадцатом веке они пользовались телескопическим шестом и разборной переносной лодкой. И даже складным светильником, сделанным из бумаги. И складной веер, похоже, придумали тоже японцы (очень удобен для ношения в широком рукаве японских одежд), да и складной зонтик — тоже. И умещающийся на ладони телевизор, и самую маленькую видеокамеру. И это при том, что ни один из вышеперечисленных предметов не был изобретен ими. Но именно японцы сумели сделать их предельно компактными. И традиционная живопись у них — не «настенная» (огромное полотно в золоченой раме), но «свертывающаяся», загнанная в свиток, в складывающуюся ширму.

    Вещи, которыми пользуются японцы, всегда кажутся нам игрушечными. И несмотря на то, что молодое поколение уже почти догнало европейцев по росту, размеры этих предметов остаются прежними. Ну хоть бы кукольные сиденья в автобусе или электричке. Но, в отличие от нас, даже молодые японцы не испытывают при этом никаких неудобств.

    Японское «экономическое чудо» — на самом-то деле никакое не чудо, а явление, обусловленное целым комплексом причин.

    Одна из главных — умение японцев осуществлять микроманипуляции с микропредметами. А микроэлектроника, как известно, составляет основу нынешнего научно-технического прогресса.

    Японский опыт свидетельствует о том, что своих наибольших, признанных всем миром достижений страна достигла, осваивая «науку малого» — будь то поэзия, живопись или микросхема. Иероглиф — изобретение тоже не японское, однако оно пришлось ко двору: сначала императорскому, а потом и крестьянскому. Выучившись «китайской грамоте», в которой любая черточка способна кардинально изменить весь смысл, японский народ сумел применить ее ко всему строю жизни — в самых мельчайших ее проявлениях, из которых, собственно, этот строй и образуется.

    От иероглифов, правда, вышел и один побочный эффект — энтузиазм, с которым японцы изучают свою письменность, приводит к тому, что почти все обитатели архипелага вынуждены носить очки. И это уже близорукость не символическая, а вполне медицинская.

    Легкость, с которой японцы овладели достижениями западной цивилизации, обусловлена, среди прочего, и точным глазомером. Скажем, их наименьшая мера длины — один «волос» — составляет всего-навсего 0,0333 миллиметра, а веса — 0,037 грамма. Получается, что процедура тотального измерения (с которой, начиная с Нового времени, Запад связал свое материальное благополучие) была освоена японцами очень давно и прочно, что, в частности, находит свое выражение в тщательно разработанной шкале измерений с удивительно малой для «донаучного общества» ценой деления. И хотя эта шкала измерений была заимствована у китайцев, японцы настолько прочно овладели ею, что она стала неотъемлемой частью их культуры и быта. Давнее и воплощенное в каждодневной деятельности стремление к точности и порождает известное всему миру стремление японцев достичь совершенства в любом деле.

    Как тут не вспомнить проявленную еще в средневековье эстетическую любовь этого народе к малому! Вот что писала знаменитая писательница Сэй-сёнагон в XI веке:

    «Детское личико, нарисованное на дыне… Трогательно-милы куколки из бумаги, которыми играют девочки. Сорвешь в пруду маленький листок лотоса и залюбуешься им! А мелкие листики мальвы! Вообще, все маленькое трогает своей прелестью».

    И потому наивысшие достижения в миниатюрном письме принадлежат тоже японцу Ёсида Годо: шестьсот иероглифов на зернышке риса, сто шестьдесят — на кунжутном семени, три тысячи — на соевом бобе. В Японии есть целый Музей микроискусства, где собрано около двадцати тысяч образцов миниатюрного письма, для рассмотрения образцов которого требуется по меньшей мере лупа.

    ВРЕМЯ. Часы на страже денег

    Японцы известны своей пунктуальностью. Когда японец говорит: «Встретимся около семи вечера», — будьте уверены, что без пяти семь он будет на назначенном месте. Что же до нашей «широкой» души… Умолкаю перед Вячеславом Пьецухом. Героиня его повести «Государственное дитя» сообщает:

    «Вот как-то договорились мы с пастухом Егором, что я в такой-то час зайду к нему домой за поливным шлангом, захожу-то я захожу, а Егора нет: час его нет, другой нет, третий нет, ну я убралась несолоно хлебавши. На следующий день встречаю его и спрашиваю: „Что же ты, Егор, обманул?“ А он говорит: „Чудная ты, ей-богу, да разве можно что-нибудь загадывать наперед?! А если бы я в Африку уехал?!“»

    Между тем именно пунктуальность, то есть способность совершать определенные действия в заранее назначенное для того время, является одним из основных требований, предъявляемых к нынешнему «человеку экономическому» (как бы мы к этому типу ни относились — Лесков-то вон еще когда говорил, что за границей жить лучше, а в России — занятнее). И именно на таком «человеке пунктуальном» зиждется благополучие «развитых» западных (и некоторых не очень западных) стран. Принцип «время — деньги» был сформулирован в Европе, но и среди японцев он нашел самое широкое понимание.

    Этот «человек экономический» (или же «считающий») не просто пунктуален — он вообще ставит процедуру измерения (чего бы то ни было — длины, объема, температуры, кровяного давления, дохода и т. д.), а значит, и предсказуемость мира, выше всего. Человек экономический непременно ведет расходно-доходную книгу.

    Японские женщины за счетами и хозяйственными книгами

    «Человек экономический» знает расписание своей жизни на год вперед. Все это вместе взятое сильно помогает ему в достижении завидного уровня благосостояния, но, с другой стороны, любая «нештатная» ситуация вышибает его из седла.

    Вспоминаю, как еще в советском городе Ташкенте пришлось мне переводить один околонаучный симпозиум. Жили мы на загородной «даче» местного ЦК партии, которая представляла собой небольшую гостиницу с очень усиленным питанием-выпиванием (по этой-то части никаких нареканий ни у кого не было). Приехали, поселились, отобедали. Тут прибегает ко мне в полном ужасе один из моих подопечных: «В ваннах затычки отсутствуют!» Я — к комендантше. Она мне: «Были когда-то эти затычки, да все куда-то подевались». Захожу в задумчивости в свой совмещенный санузел. Примериваюсь к сидячей ванне. И тут же выясняю, что дырка в ней очень естественно моей пяткой затыкается. Как будто созданы они друг для друга. После того как я продемонстрировал это научное открытие японским участникам симпозиума, они меня чуть не за героя считали. «Такой молодой, а из кризисной ситуации выход нашел».

    На самом-то деле любой советский (да и российский) человек сообразил бы то же самое даже и без всякого примеривания (никаких кулуарных жалоб на отсутствие затычек среди советских участников симпозиума я что-то не слышал — наверняка делали, как я).

    На Западе этот несколько зарегулированный (с нашей, разумеется, колокольни, определить высоту которой мы все никак не соберемся) своими измерениями человек формируется веке в XIV–XV. Именно тогда, в преддверии промышленной революции, часовые механизмы начинают порабощать Европу. В Японии же, чересчур в это время увлеченной самурайскими баталиями местного значения, начинают по-настоящему считать и ценить время несколько позже — в мирных XVII–XVIII веках.

    В Японии в то время самым обычным занятием сделалось ведение дневников. Причем занимались этим не только люди с положением, но и крестьяне — потребность в «личной истории» и грамота проникли даже в деревню. Из этих дневников мы узнаем, что люди были весьма внимательны не только к тому, что произошло, но и к тому, когда это случилось. Причем кроме года, месяца и дня они имели обыкновение указывать и час. Скажем, с какого часа и по какой шел снег или продолжался прием пищи.

    Записывали даже час рождения ребенка. Правда, здесь исходили уже из нужд сугубо практических — ведь эти данные были совершенно необходимы при обращении к прорицателю. А без визитов к нему японцы не были бы самими собой. Ведь нужно было знать все наперед — какой у ребеночка характер будет, чего ему остерегаться нужно. Интересно, что на всем Дальнем Востоке только что появившееся на свет дитя новорожденным как бы и не считалось — в день его появления на свет младенца объявляли уже сразу годовалым, поскольку ему приплюсовывался целый год за девятимесячное (а по лунному календарю — десятимесячное) нахождение в материнской утробе.

    Японцы не были оригинальны в том, что ставили свою жизнь в зависимость от космоса. В той или иной форме вера в «подзвездность» наблюдается почти у всех народов, в том числе и у европейцев. Ведь и в средневековой Европе полагалось знать, под каким созвездием ты был зачат. Отсюда и распространенный тогда обычай класть в комнате новобрачных зеркало, в которое они время от времени поглядывали, отправляя свои супружеские обязанности. В самый ответственный момент нужно было не позабыть поглядеть, какое же из созвездий в нем отражается.

    Рассуждая об особенностях устройства японской души, немецкий врач Зибольд писал в XIX веке:

    «Благородный японец должен всегда знать, что ему следует делать в сношениях с человеком, каковы бы ни были порода, чин и семейство особы, с которой он имеет дело. Он обязан знать и точно исполнять кодекс приличий. От него требуется прежде всего полное знание календаря: нет ничего глупее и опаснее, по мнению японцев, как жениться, или пуститься в путешествие, или предпринять какое-нибудь важное дело в несчастный день».

    Да и сегодня посещение прорицателя — чтобы узнать, стоит ли жениться, поменять место работы и т. п. — вещь в Японии чрезвычайно распространенная даже среди образованных людей. И если на улицах вечернего Токио вы видите редкую в этом городе очередь перед каким-то слабо освещенным столиком непонятного назначения — будьте уверены: очередь эта стоит к прорицателю.

    Прорицатель и его клиенты

    Так что же такое японский «час» и для чего он был нужен? Чтобы разобраться в этом, придется несколько занудно описать всю традиционную систему счета времени.

    За свою историю японцы использовали несколько систем датирования тех или иных событий. Можно было указывать год по имени императора. Скажем, сейчас на японском троне находится император Хэйсэй (что буквально означает «становление мира»). Он стал императором девять лет назад. Так что нынешний 1999 год является для японцев и одиннадцатым годом Хэйсэй (в газетах и официальных бумагах именно так и пишут). Тронное имя императора стало совпадать с так называемым «девизом правления» только после 1867 года. До этого каждый правитель выбирал для себя какое-то особенно благоприятное сочетание двух иероглифов и называл свое правление, например, «бесконечная радость» или же «созидание человеколюбия». Это оптимистичное словосочетание-заклинание и называлось девизом правления. Если же посреди правления случалось какое-нибудь безобразие (неповиновение там или мор), то девиз правления можно было и сменить. Ибо прежний себя оправдать не сумел. Точно таким же образом поступали и на исторической родине этих девизов — в Китае.

    Разумеется, имена императоров и девизы их правления в разных дальневосточных странах (Китае, Корее, Японии и Вьетнаме) были разными, так что создание универсальной (или же просто — дальневосточной) хронологии было связано с известными трудностями. Получается, что летосчисление по имени императора или девизу правления воспринималось за границей (даже близкой) с некоторым трудом. Там свой император и свой девиз. Но зато эта система отвечает требованиям поборников всего отечественно-национального, для которых важнее всего, чтобы твоя страна не была похожа ни на какую другую (одиннадцатый год Хэйсэй может быть таковым только в самой Японии). А без этой непохожести, как известно, государственная жизнь как-то не склеивается. Это-то и давало основания утверждать, что у твоего народа ни на кого не похожий национальный характер — раз уж в твоем царстве-государстве даже время какое-то особенное.

    Получается, что время «по императорам» (и их девизам) — линейное (то есть имеет начало с концом и никогда не повторяется) и не желает иметь дело с хронологическим (хроническим?) круговоротом. Впрочем, японцы умели считать время и по-другому.

    Наиболее ранняя и универсальная система, которая нивелировала частности национального времени и потому была распространена по всему Дальнему Востоку, — заимствованный японцами из того же Китая счет годов по шестидесятилетнему циклу. Согласно этой системе, для обозначения нужного года используется комбинация из двух иероглифов. Первый из них — один из десяти циклических знаков («стволы»), второй — относится к ряду двенадцати знаков зодиака («ветви»).

    Летосчисление это — весьма почтенного возраста. Символы «ветвей» и «стволов» обнаружены на панцирях китайских черепах, открытых на стоянках, относящихся еще к династии Инь (до 1100 года до н. э.). По трещинам, образовавшимся в панцире при нагревании, осуществляли гадание. Предполагается, что десять «стволов» первоначально служили для счета дней в месяце (три декады), а двенадцать ветвей — для счета месяцев в году. Становление счета времени в нынешнем виде относится к началу китайской династии Поздняя Хань (25—220 годы н. э.). Японцы в это время еще и японцами не были, и потому ничего такого позаимствовать, конечно, не могли. Но вот веке в V–VI они уже доросли и до этого.

    В более позднее время преподнесение японскому императору составленного астрологами календаря следующего года считалось важным событием придворной жизни. После этой церемонии календари от имени императора рассылались по всем государственным учреждениям Император считался властителем всего в стране, в том числе и хозяином времени. И все подданные должны были сообразовывать свою жизнь именно с его временем, а не с чьим-нибудь еще.

    Итак, циклические знаки называются дзиккан (буквально — «десять стволов»). Согласно древней китайской натурфилософской традиции, к ним относятся пять основных элементов, из которых и образуется все сущее: ки (дерево), хи (огонь), цути (земля), ка (сокращение от канэ — металл), мидзу (вода). Каждый из стволов, в свою очередь, подразделяется на два — «старший брат» (э) и «младший брат» (то). При этом «ствол» и его «ответвление» соединяются между собой с помощью указателя притяжательности но. Получается, что каждый элемент может выступать в двух сочетаниях. Например, киноэ (дерево но + старший брат) и киното (дерево + но + младший брат).

    Общее название знаков зодиака — дзюниси («двенадцать ветвей»). Это — нэ (крыса, мышь); уси (бык); тора (тигр); у (заяц); тацу (дракон); ми (змея); ума (лошадь); хицудзи (овен, овца), сару (обезьяна); тори (петух, курица); ину (пес, собака); и (свинья).

    Год обозначается последовательным сочетанием «стволов» и «ветвей». Поскольку ветвей, естественно, больше, то при упоминании одиннадцатого знака зодиака (собаки) счет «стволов» снова начинается с киноэ. Таким образом, новое совпадение первого «ствола» и первой «ветви» наступает через шестьдесят лет. Это — полный шестидесятилетний цикл, согласно которому и шел отсчет годов в древности.

    В настоящее время достаточно часто употребляют также малый, двенадцатилетний цикл — только по названиям животных зодиака. Это уже, конечно, идет от забавы и для бойкой торговли новогодними сувенирами — настоящие прорицатели такими сокращениями брезгуют. Ничего путного по одним только животным не напророчишь.

    Такое понимание хода времени, когда оно образовывается ограниченным и заранее известным набором бесконечно повторяющихся элементов, отражает идею нелинейного, циклического и абсолютно неисчерпаемого природного времени — никакого конца времен и Страшного Суда в нем не предусмотрено. А раз время повторяется, то можно предугадывать и те события, которые в нем потенциально уже заложены. Ведь мы знаем (или думаем, что знаем), на что способен тот или иной ствол, ответвление или же зверь.

    Лунные месяцы календаря обозначались (и обозначаются до сих пор) порядковым номером — от первого до двенадцатого. «Вставные» (или «дополнительные») месяцы, образующиеся ввиду несоответствия протяженности лунного года солнечному, носят номер предыдущего месяца. Так и говорили: пятая вставная луна. Дополнительные месяцы вставляли, когда для этого набегало уже достаточное количество дней.

    Кроме того существовали и описательные названия месяцев, отражающие приметы сезонов, взаимосвязь природного и человеческого миров. Первая луна называлась муцуки («дружественный месяц», поскольку празднование нового года сопровождается застольем и пирушками с участием многих людей). Вторая туна именовалась кисараги («месяц переодеваний» — имеется в виду переход на «весеннюю форму одежды»), третья — яёй («месяц почек»), четвертая — удзуки («месяц цветения»), пятая — сацуки («месяц пересадки рисовой рассады»), шестая — минидзуки («сухой месяц», поскольку в это время редко идут дожди). Название седьмой луны — фумидзуки («месяц письмен») связано со старинным обычаем сочинения стихов в 15-й день этой луны, когда, согласно китайской легенде на звездном небе встречаются разлученные в течение всего остального времени возлюбленные — Волопас и Ткачиха (Вега и Альтаир). Восьмая луна — хадзуки («месяц листьев») — называется так потому, что в это время листья на деревьях покрывает осенний багрянец, а именование девятой — нагацуки («длинная») связано с удлинением ночи. Особняком стоит десятая луна (каннадзуки — «месяц без божеств»), считалось, что японские божества в этот месяц покидают пределы своего постоянного обитания и собираются на свой «съезд» в провинции Идзумо. Далее все просто: одиннадцатая луна (симоцуки) — «месяц инея» и двенадцатая — сивасу («последний месяц»).

    Как и в Европе, каждому времени года соответствовали три месяца. С наступлением 1-го дня 1-й луны начиналась весна. Это обычно случалось в конце европейского января — начале февраля. Каждый год немного по-разному (вроде нашей масленицы или Пасхи).

    Кроме обозначения лет, двенадцать знаков зодиака применялись для указания часов (или, как еще говорят, «страж») в сутках. Таким образом, продолжительность китайско-японской «стражи» составляет около двух часов. Каждой из страж были приписаны определенные качества («достижение», «успех», «беспорядок» и т. д.). Стражи, расписанные кругом («по циферблату»), служили также для обозначения направлений. Например, мышь, соответствуя страже «полночь», являлась одновременно указателем северного направления.

    Японский «комбинированный» календарь

    Со счетом времени, основанном на сочетании «стволов» и «ветвей», было связано множество верований и обычаев. Доходило и до смешного. Один средневековый автор с видимым удовольствием повествует о женщине, которая попросила монаха составить для нее личный календарь-гороскоп. Что ж — дело самое обычное. Каждому знать полезно, какой день ему удачу сулит, а когда лучше дома затвориться и носа за дверь не высовывать. Монах же оказался большим шутником и, наряду с совершенно обычными предписаниями, с самым что ни на есть серьезным видом обязал ее в какие-то дни — голодать, а в какие-то — есть «от пуза». Самым экстравагантным указанием был запрет справлять большую и малую нужду по определенным числам целыми днями. И ведь слушалась его, бедняга.

    Или вот еще. Японцы твердо (и справедливо, конечно же) полагали что еда бывает более и менее полезная. Это ее свойство они связали с течением времени. В результате появилось великое множество «диетическо-хронологических» трактатов, в которых указывалось, когда какой продукт потреблять можно, а когда — нежелательно. В одном из этих трактатов (автор, похоже, попался с изрядным чувством юмора) запреты формулировались так: в первой луне нельзя есть сырой лук и мясо кабана; во второй — зайчатину и рыбу, выловленную в день «тигра»; в третьей — маленькие головки чеснока; в четвертой — большие; в пятой — траву нира (идет на приправу) и фазана, в шестой не рекомендовалось пить воду из пруда, в седьмой — есть мед, в восьмой — имбирь, в девятой — мясо кабана и заиндевевшую тыкву, в десятой — имбирь и заиндевевшие овощи, в двенадцатой (в одиннадцатой вроде бы все позволено было) — подъедать за мышами.

    И вот представьте себе ситуацию, когда японцам со своими годовыми и часовыми «собаками» и «быками» пришлось вписываться в мировую хронологию, диктуемую Западом. Поначалу, правда, держались они молодцами и печатали всяческие переводные таблицы для запутавшегося населения. Были и такие, кто серьезно утверждал, что «наше японское время — лучшее в мире». Но потом все-таки не выдержали — решили, что японской плетью европейского обуха не перешибешь. Животных, таких привычных, домашних и почти что ручных, жаль было, конечно, но что тут попишешь, если хочешь быть принятым в мировую геополитику с мировой же торговлей.

    Итак, первого января 1873 года лунный календарь был официально отменен — на смену ему пришли календарь солнечный (григорианский) и европейская система лето- и часосчисления. Но все-таки держалась отчасти и родной традиции — с 1873 по 1945 год официальные солнечные календари публиковались исключительно родовым храмом правящего императорского рода — не в последнюю очередь потому, что его прародительницей является богиня солнца — Аматэрасу («Светящая с неба»). К тому же это было правильно и с той традиционной точки зрения, что именно император является «хозяином» времени и устанавливает его ход.

    Логика эта была всем понятна — ведь и самые ранние японские правители не стеснялись издавать указы относительно того, когда с постели вставать надо. Ну вот хоть такой, из VII века исходящий:

    «Всем чиновникам, обладающим рангом, ежедневно собираться в час тигра (то есть около четырех утра) с внешней стороны южных ворот государева дворца. Вместе с восходом солнца пройти в сад дворца и поприветствовать государя. После чего приступать к работе. Опоздавшие во дворец не допускаются. Уходят же пускай после того, как услышат удар колокола, возвещающий час быка (около полудня)».

    И в последующие времена ранний подъем рассматривался как одна из основных добродетелей. В широко распространенных средневековых наставлениях сыновьям отцы неизменно подчеркивают необходимость быть на ногах как можно раньше. Даже присловье такое в ходу было: «Встать пораньше — все равно что три монеты заработать» (чем, собственно, это от «время — деньги» отличается?). Да и князья регулярно распоряжались, чтобы «народ» по утрам ни в коем случае не залеживался. Настоящей печи с лежанкой в японском карточном домике предусмотрено, правда, никогда не было — так что этому народу подъем все-таки полегче давался.

    Вот так вот — где собственным разумением, а где и палкой княжеской воспитывалось японское трудолюбие. Именно благодаря ему и «вписалась» Япония в западный мир, когда в том настала нужда (она же — историческая необходимость). И часов наклепала — уже и не сосчитать. Причем не в последнюю очередь потому, что к тем годам японцы сами были приучены ценить время.

    «Настоящие», механические часы появляются в Японии только с приходом европейцев в XVI веке. Первые такие часы были подарены иезуитом Франциском Ксавье князю Оути. Конечно, не просто так, а за разрешение проповедовать христианское вероучение. Небольшая японская делегация, побывавшая чуть позже в гостях у папы римского, не преминула обзавестись еще одним экземпляром заморской диковинки. Интерес к часам, конечно же, был велик, но с запрещением христианства и полным закрытием страны для въезда-выезда в 1637 году на подарки или на покупки особенно рассчитывать было нечего. Разве что совсем уж по особому случаю.

    Однако, покопавшись в уже имевшихся часовых механизмах, японские мастеровые люди довольно быстро сообразили что к чему и стали делать часы сами.

    Как тут не вспомнить наше присловье: «Бей русского — часы сделает»? Сделать-то, конечно, сделает, да только потом посмотреть на них поленится.

    Вполне контрастный по отношению к Японии пример представляет собой соседний Китай. Вот уж казалось бы — и идей там родилась уйма, и искусных мастеров было не меньше. И клепсидру (водяные часы) придумали, и огненные часы. Столько всего наизобретали, что скучно, может, им потом сделалось? Нет, не привились там тогда механические часы — чужое это, с имперскими привычками несообразное. Что от этих «белых варваров» путного ожидать можно? Завозили, разумеется, часы и в Китай, но стояли они в домах людей побогаче для украшения и экзотики. И у китайского императора во дворце их было больше четырех тысяч, и у некоторых особо приближенных особ — десятками. Но ценилась при этом не столько точность, сколько богатство экстерьера. Сокровище это было и прихоть. Потому что, видать, торопиться им в их вечной империи было некуда.

    Японцы же стали мастерить не просто копии, а часы с радикальными усовершенствованиями, которые, правда, главную идею европейских часов в расчет брать не хотели. А суть этой идеи состоит в простом надприродном соображении: чтобы сутки всегда делились на совершенно одинаковые отрезки, будь то зима или лето, день или ночь. Между тем у японцев, как уже было сказано, насчитывалось в сутках двенадцать страж: шесть днем и шесть ночью. В один и тот же день в одном и том же месте ночные стражи были одинаковыми, дневные — тоже. Но в связи с тем, что день равняется ночи только дважды в году по равноденствиям, ночные стражи равнялись дневным тоже только дважды в год. В остальное же время их продолжительность бывала разной: зимой ночные часы были длиннее дневных, летом — наоборот. Не говоря уже о том, что длина страж в разных местах тоже была разной — ведь точками отсчета для начала дня и ночи были, естественно, восход и заход солнца.

    Собственно говоря, точно так же считали время и в Европе до распространения механических часов. Только сутки делили не на двенадцать отрезков, а на двадцать четыре.

    Одна из моделей японских механических часов

    В начале XVII века мастеровому человеку Цудасукэ Саэмону пришлось чинить часы, подаренные дому Токугава. При царившей тогда строгости начальственных нравов задание было весьма ответственным. Мастер же часы не только починил, но в придачу сделал и новые, на японский лад. Только получились они не с одним маятником, а с двумя, и эти маятники нужно было два раза на дню в одно и то же время перевешивать. Зато теперь сутки делились на привычный японский манер: дневные часы были одной длины, ночные — другой. В общем, мастер почти что блоху подковать сумел. Часы, правда (в отличие от обездвиженной блохи), все-таки тикали, но требовали очень тщательного присмотра. Так что сколько-нибудь широкого распространения они, конечно же, не получили. Но в истории часового дела все-таки остались.

    И еще одно и изобретение было сделано тогда японцами — на сей раз предельно простое. Может быть, даже чересчур. Эти «часы», больше всего напоминающие по виду безмен, вешались на стену. Стрелка была закреплена на грузе, который под собственной тяжестью потихоньку опускался вниз мимо рисок с обозначением часов (см. их изображение на заставке к этой главе). Нечего и говорить, что точно так же, как и безмен, они годились только для весьма приблизительного определения времени. «На глазок», может быть, и точнее получалось.

    Японка заводит часы-безмен

    Довольно широкое распространение получили и очень компактные складывающиеся солнечные часы, сработанные из сверхпрочной японской бумаги (тень отбрасывалась бумажными полосками на разграфленную соответствующим образом бумагу). В чем в чем, а в умении пространство экономить японцам никогда отказать нельзя было.

    Поименованные типы часов предназначались сугубо для личного использования. Что же до оповещения широкой общественности, то время, бывало, и барабаном по-военному отбивали. Но все-таки колокольный звон (сначала в буддийских храмах, а потом и в специальных городских башнях-звонницах, напоминающих каланчу) был распространен намного больше. Колокольный звон повсеместно привился с середины XVII века — торговцы колоколами радостно потирали руки. Как сказал знаменитый поэт Басё:

    Эдо. Весенние дни.
    Ни одного —
    Без колокола на продажу.

    Но это, конечно, поэтически сказано, приблизительно. Согласно же современным изысканиям дотошных ученых, число колоколов в тогдашней Японии составляло от тридцати до пятидесяти тысяч (тоже, впрочем, не слишком точно исчислено). Звонили в них не как у нас — языком изнутри колокола, а с помощью подвешенного с внешней стороны бревна на веревке.

    Все это, конечно, замечательно. Но с чем эти самые колокола сверять и как определить хотя бы время восхода? Ведь и погода не всегда подходящая, да и в очень многих местах гористой Японии солнце появляется уже намного позже восхода. Очень простой, но и очень неточный способ: в полной темноте держать перед собой вытянутую руку. Чуть кончики пальцев посветлели — значит, уже утро началось, можно в колокол бить. Точно так же — «на глазок» (или на палец?) определялись полдень и время захода солнца.

    Более сложный и точный способ измерения времени состоял в использовании японского аналога китайских «огненных часов». Измельченная в порошок древесина (ароматическое вещество) укладывалась в желобок с отметками часов и поджигалась. Ввиду более или менее равномерного тления можно было делить день или ночь на одинаковые отрезки. По достижении огнем отметки, скажем «крыса», подавался знак звонарю.

    Были и прямые подражания европейским часам. Немногочисленные их экземпляры, находившиеся в Японии, тщательно изучались и воспроизводились. Но с наиболее совершенным и точным механизмом — пружинными часами — японцы в то время справиться так и не сумели. Так что ни о каких минутах и речи быть не могло. В Европе же к середине XVII столетия на четверти часа считать выучились, и часы стали делать уже не с одной стрелкой, а с двумя Погрешность их хода составляла всего пять минут в сутки.

    Нам, однако, может быть, важнее даже другое — само желание справиться с трудностями, поскольку часы показались японцам изобретением нужным (городов было много, а городам с их искусственной средой обитания по часам жить выходит, как-то сподручнее). И подражать кому-то (а при некоторых усовершенствованиях, сделанных японцами, основная идея, конечно же, была заимствованной) они не считали для себя зазорным. Очень японцы стремились к упорядоченности жизни.

    Результаты — налицо. Японская часовая промышленность начала с «безменов», а с 70-х годов XX века завалила полмира сверхточными электронными часами, внутри которых, правда, никакого часового механизма уже и нет. Так, микросхемки одни.

    РИС. Индикатор национального самочувствия

    Каждый знает, что японцы любят рис. Не каждый, правда, знает, что японцы любят именно свой рис, японский. И точно так же, как русский человек всякому хлебу предпочитает отечественный, так и японец фыркает носом (по-своему, конечно, почти что и не слышно), когда ему поневоле приходится отведать иностранного риса. Так было несколько лет назад, когда он вдруг не уродился. В страну хлынул поток дешевого (намного доступнее японского!) риса из Америки, Таиланда и бог весть откуда еще, но перед лавками, где торговали рисом, выращенным в родной Японии, выстраивались очереди, для бытовой жизни этой страны совершенно не свойственные.

    За рубежом с японцами регулярно случается культурный шок, если им подают рис. Скажем, прекрасную молочную рисовую размазню на завтрак. С сахарком да с маслицем. Они смотрят на нее с некоторым ужасом: мол, это что еще за диковина? И это вы называете рисом? И считаете, что это можно есть?

    Конечно же, здесь есть и толика национальной гордости («наш — лучше всех»), но тем не менее японский рис и вправду несколько особенный. По сравнению с другими сортами в нем больше амилозы и амилопектина, которые и сообщают ему большую клейкость и столь ценимую японцами текстуру, которую довольно трудно описать словами — попробовать надо.

    Сортов риса на свете — очень много (больше ста тысяч!). Но подразделяются они на три главных вида: индийский (indica), японский japonica) и яванский (javanica).

    Зерна первого — продолговатые, «длинненькие», при варке не слипаются. В нашем обиходе именуется как «рис рассыпчатый». Плов из него выходит просто замечательный. Растет в тропической и субтропической зонах.

    Второй (именно к нему, как можно догадаться из названия, и привыкли японцы) — лучше подходит для более суровых температурных режимов Восточной Азии, обладает укороченными зернами с изрядным содержанием крахмала, которые при варке слипаются. Очень удобен для еды палочками. Оба этих сорта также хорошо растут в Китае, Корее и США (в основном в Калифорнии).

    Родина третьего — Ява, но выращивают его также и в Италии. Зерна у него продолговатые и уплощенные. Вроде бы вкусные. Но японцам все равно не подходят.

    Японцы привыкли варить свой рис «на пару», без сахара, соли или молока (существуют и самые разнообразные рисовые «блюда» с добавлением других компонентов, но все-таки они сильно уступают в популярности самому распространенному способу приготовления). И употребляют его практически всякий день — вроде нашего хлеба. Но не как хлеб — одновременно с каждым блюдом, а обычно отдельно и в самом конце трапезы (если, конечно, все по правилам подается). Часто — с чем-нибудь маринованным. Скажем, редькой или сливой. И если риса за обедом или ужином не поел, то нет самого главного: чувства желудочного удовлетворения. Вроде бы и за стол не садился. Поэтому и всякая еда называется «гохан», что означает просто-напросто «вареный рис».

    Рис занесли на архипелаг «иностранцы» (я беру это слово в кавычки, потому что никаких этносов и стран тогда еще и в помине не было), которые этот рис возделывать уже умели. Я говорю о переселенцах с Корейского полуострова, начавших переплывать в Японию в III веке до н. э. Сейчас полагают, что в составе нескольких волн переселенцев (корейцев и китайцев), бежавших с материка в виду различных неблагоприятных обстоятельств (то кочевники налетели, то нехватка земли, то гражданская война), с III века до н. э. и до VIII века н. э. насчитывалось около 1,2 млн. человек (общая численность населения Японского архипелага на конец VIII века — 5,6 млн. человек).

    Если даже эти цифры и не совсем точны (согласитесь, что переписать сегодня тогдашнее народонаселение с точностью до человека довольно трудно), в любом случае можно смело утверждать, что переселенцев было очень много. Вполне достаточно, чтобы научить рисосеянию аборигенов, которые пребывали в нормальном каменном веке. И перебивались потому с раковин на желуди, с желудей на каштаны, а с кабана — на лосося, довольно сильно подорвав тем самым природную экосистему архипелага. Попросту говоря — сами все съели, а детям ничего не оставили. Настолько, что уже народонаселение даже убывать стало.

    И тут — вот удача! — с рисом общее улучшение питания вышло, и население снова стало понемногу прибавляться. И тогда, научившись рисосеянию от иноземцев, стал тот народ мало-помалу превращаться из каких-то там протояпонцев в японцев настоящих. В частности, рисоедящих. Одновременно и корейский язык с местным (скорее всего, аустронезийского происхождения) перемешался, и получился тогда от их слияния язык японский.

    Однако рис выращивать — не картошку сажать. И даже не рожь с пшеницей. Хлопотное дело. Заливать поле водой нужно? Нужно. Значит, рой каналы и орошай. Рассаду нужно растить? Нужно. А пересаживать кто будет? Это же не огурчики на приусадебном участке. Сколько их там под пленочкой уместится? С рисом-то счет идет уж по крайней мере на десятки миллионов растений, чтобы вся страна насытилась.

    Способы орошения рисового поля

    И все это — по колено в воде, в эпоху, когда о резиновых сапогах и слыхом не слыхивали. Традиционно считается, что для работы в этом то ли поле, то ли помеси пруда с болотом была специальная придумана такая обувка — гэта — деревянные сандалии, на подошве каждой из которых имелось по две деревянных же подставочки, чтобы не так пачкать босые ноги (потом в гэта стали и по городским улицам расхаживать). К тому же патриоты утверждают, что в те времена ни о какой мокнущей экземе японцы понятия не имели. Это безобразие якобы началось уже после внедрения европейских ботинок.

    Но работу-то все равно нужно было одними голыми руками делать: только в последние пару десятилетий машины здесь сильно потеснили человека. Правда, даже теперь трудозатраты по выращиванию риса в сравнении с другими зерновыми культурами несопоставимы — в настоящее время на единицу площади они превышают трудозатраты на выращивание кукурузы в США в сорок раз!

    Знаменитый идеолог всяческого «японизма» Хирата Ацутанэ в XVIII веке говорил так: поклонение богине еды Тоёукэ состоит не только в соблюдении регулярного ритуала и подношении ей того-сего, но и в тяжелом труде с потом, который проливает крестьянин на своем обычно довольно-таки крошечном поле. Между прочим, больше, чем 15 соток, никогда ему в исторические безлошадные и бестракторные времена поднимать не удавалось. Но и с этого малоземелья не только семья кормиться могла, но и весь эксплуататорский класс — вот что совершенно удивительно.

    А у Ацутанэ вполне, надо сказать, протестантская трудовая этика получилась. Вот вам и пресловутое японское трудолюбие!

    Трудно рис выращивать. Особенно с исторической непривычки. Однако, как показывает многовековой японский опыт, если все делать агротехнически безупречно да еще и с завидным японским усердием, все будет хорошо. Даже лучше, чем замышлялось. Потому что тогда при неленивом оптимистическом мировоззрении («терпение и труд все перетрут») кажущиеся недостатки технологии оборачиваются сплошными плюсами.

    Ведь крошечный участок, предназначенный для выращивания рассады, можно хорошо защитить от холодов (для юга Японии — не такая уж и проблема, а вот на севере их уже остерегаться надо), сорняков (с ними — беда), насекомых (это — катастрофа) и воробьев (для этого использовали как пугало, так и японский вариант колотушки — два деревянных бруска).

    В борьбе с птицами

    Перекопка такого участка не требует особых усилий (маленький), для удобрения не нужно большого количества органических веществ (по той же причине). Поскольку на основное поле сажаются не юные семена, а вполне сформировавшиеся подростки, да еще тогда, когда заморозков ждать уже не приходится, то, значит, и урожай можно пораньше собрать, а на том же самом месте, воду оттуда спустив, можно посадить еще что-нибудь озимое и полезное для насыщения организма.

    После риса любая агрокультура семечками покажется. Что японцы и доказали, ввозя с континента (в основном из Китая) семена (своих окультуренных растений в Японии практически нет) и выращивая из них такие урожаи, которые там и не снились.

    Еще то хорошо в заливном рисосеянии, что не надо землю всякий год поглубже перепахивать. Зачем? После того как водой поле залил, она сама собой делается мягкой. Сажают-то не в землю, а в грязь. И удобрений особых не надо — вода сама собой принесет и комочки земли и траву полусгнившую. К тому же японцы имели обыкновение не все растение серпом срезать, а только колосья. Стебель же благополучно переходил в состояние удобрения. И чем старше рисовое поле, тем более, как это ни странно, плодородным оно делается. А уж если удобрять его, то еще лучше будет — усвоение-то в растворе происходит. Так что это даже не удобрение получается, а вечная подкормка.

    Поэтому-то японскому земледельцу, в отличие от его европейского собрата, и коровы с лошадьми не слишком нужны были. Мог он и без навоза прожить, и без савраски, в плуг впряженной. Тяжело, конечно, но мог. Если и впрягал кого, так только ленивых (по сравнению с самими японцами) волов. Вместо навоза же использовал и «зеленое удобрение» и рыбешку мелкую. Да и фекалиями в последние восемь веков не брезговал.

    Кроме того, для почв, используемых под рисоводство, гораздо меньше опасности представляет ветровая эрозия. Откуда ей взяться, когда поле залито водой? А это для Японии с ее тайфунами было очень важно. Так что ветер в Японии только волну морскую гнал, а пыли особенной не наблюдалось.

    И климат тоже навстречу рису пошел: раз он влажный, значит, и вода не испаряется, как у нас на Кубани. А значит, и засоления почвы здесь тоже не происходит.

    Есть и еще один плюс: на рисовых полях можно даже и рыбу разводить.

    Получается, что ради всего этого стоило и постараться. И совершенно не случайно, что на всем Дальнем Востоке (в Китае, Корее, Вьетнаме и Японии), где возделывали рис, плотность населения получилась высокий. А чтобы он кормить народ досыта перестал, нужно было сделать что-нибудь из ряда вон выходящее. Например, придумать себе Ким Ир Сена какого-нибудь. Ведь это за пределами всякого понимания — чтобы лучшие в мире огородники себя прокормить не могли…

    Таким образом, оказывается, что заливному рисоводству (если вообразить для сравнения другие имеющиеся в мире зерновые) погода не так сильно навредить может. Засуха, конечно, страшна, но все-таки при местных муссонах она случается не так часто. Так что даже в древности рисовый урожай неплохой брали. Повертев в руках окаменевшие древние колосья, археологи сосчитали, что урожайность риса в период начала распространения его на Японском архипелаге составляла около шести центнеров с гектара (сейчас — 60–70). По-моему, совсем неплохо. Если же сравнить нынешний рис с нынешней же интернациональной пшеницей, то получится, что калорий с одного рисового гектара можно получить в два раза больше!

    С приходом риса изменилась не только жизнь всего населения, которая стала, во-первых, сытнее и, во-вторых, радостнее ввиду неизбежного урожая уже в следующем календарном году. Стали изменяться и пейзаж с природой. Дело в том, что раньше в японском развесистом лесу произрастали в основном широколиственные вечнозеленые породы вроде лавра. И вот их-то и стали потихоньку сводить, превращая природную землю в аккуратненькие рисовые чеки прямоугольной формы. Из иллюминатора самолета вся японская деревня видится как будто из ровных заплаток сшитой. И для того чтобы ее вот так вот поровну поделить, требовалась определенная геометрическая сноровка. Потому-то и планы местности в Японии появляются очень рано. По крайней мере с VII века, когда государство стало крестьянам наделы нарезать.

    Но так стало потом. Первые же японские рисовые поля очень часто разбивались не на равнине, а на не слишком высоких, но очень крутых японских горах с холмами. Террасное земледелие, как это ни абсурдно звучит для обитателей равнин, оказалось доступнее. Ведь в любом случае воду на поля-ступенечки надо сначала запустить, а потом с них же и спустить, а это намного проще сделать, находясь наверху и следуя физическим законам, которые велят воде бежать вниз. К тому же внизу почва легко заболачивается, если не лелеять ее соответствующим ирригационным способом. А эта наука не сразу постигалась.

    Чтобы устроить поля на склоне горы, надо было сначала свести лес. Его и выжигали. Это имело не только пространственный, но и агротехническим эффект кислые японские почвы переводились с помощью золы в более нейтральное и пригодное для плодородия состояние. А уже после этого земледельцы начинали спускать с горы поля очень ровными (а иначе вода убежит) ступенечками.

    Так и до равнин потихоньку под гору докатились. Там же — свои проблемы, надо, чтобы вода на все поля поступала не бурным потоком, а равномерно, и, значит, для нее должен быть обеспечен уклон. Но — предельно маленький. Причем следовало не просто канав накопать (дно мгновенно заилится), а канав со смыслом — с дном, покрытым досками. И положены были эти доски две тысячи лет назад. Очень точная работа требовалась. В одном из раскопанных поселений того времени перепад высоты составляет всего тридцать пять сантиметров на сто метров. И так — на протяжении целых, двух километров.

    Но и этими полями, вытеснявшими широколиственные леса, дело отнюдь не кончилось. Ведь рис-то пришел не сам по себе, а вместе с производством металла (какое же сельское хозяйство без лопаты с серпом?) и «нормальной» керамики, производимой при высокотемпературном обжиге.

    И до этого, разумеется, население архипелага горшки лепило, обжигая их в ямах, на дне которых разводился самый обычный костер. Конечно, получались они кривоватыми и влагу толком держать не умели (за сутки десять процентов через стенки в землю просачивалось). Так вот, гончарные печи (так же как и кузнечные) топить надо как следует. Японские археологи не поленились и посчитали, что гончарная печь обнаруженного ими типа пожирает в сутки десять тонн дров! А ведь такая печка не одна на архипелаге была.

    Гончарный комплекс

    При таком топливном расходе первичные широколиственные леса быстро пошли на убыль, и их место, как считают японские палеоботаники, заняли леса вторичные — теперь уже хвойные. Так что знаменитую японскую сосну, искривленную ветрами, воспетую поэтами, рисованную-перерисованную художниками, увидеть когда-то было не так просто. Еще в VIII веке про нее стихов не слагали, на картинах не рисовали.

    Рис всегда считался в Японии основой благосостояния государства, и поэтому налоги собирались прежде всего именно им. Жалованье чиновникам в древности тоже выплачивали частично рисом. А частично — столь необходимыми в быту мотыгами и древней мануфактурой. Богатство князей и их авторитет определялись по тому, сколько риса они получают в своих владениях.

    Собрав с крестьян рисовый налог, они справляли его на продажу. Больше всего известна «рисовая биржа» в Осака, где в далеких XVIII–XIX веках ежегодно продавалось более четырех миллионов мешков риса в год. Поскольку цены на Осакской бирже определяли стоимость риса повсюду, то по всей стране купцы и потребители должны были их знать. Для этого повсеместно была устроена система сигнальных костров, расположенных на вершинах гор. В зависимости от используемой древесины и травяных добавок к ней эти костры могли давать дым разного цвета. Каждый цвет обозначал ту цену (то есть столько-то монет плюс или минус от вчерашнего), которую сегодня дают за рис в Осака. Получалось довольно оперативно.

    Трудно переоценить роль риса в японской культуре. И не только по своему воздействию на желудок или трудовую этику. Осмелюсь утверждать, что именно ввиду занятий рисосеянием японцы практически всю свою историю (за исключением последних ста с лишним лет) предпочитали отсиживаться дома, с военными задумками на материк не ходили, территориальных претензий почти никогда никому не выдвигали. Это они уже с приходом европейцев в XIX веке решили пушки делать, чтобы сдачи давать и вообще — жить «как все». Для чего необходимы минеральные ресурсы, которых у самих японцев никогда не было.

    Вот тогда только они по-настоящему сообразили, что этот мир воевать можно. За что, правда, и поплатились. А до тех пор новая земля японцам была не так уж и нужна. Во всяком случае, не до такой же степени, чтобы надолго отлучаться от хозяйства. Например за освоение Хоккайдо с Окинавой они взялись по-настоящему только во второй половине прошлого века.

    Дело в том, что, как известно, наибольшей страстью к пространственной экспансии отличаются народы, которые кормят себя либо скотоводством, либо подсечным земледелием. Для скотоводства требуются все новые и новые пастбища, а сами скотоводы не сильно привязаны к одному месту. Не говорю уже об отгонных скотоводах — монголах и других кочевых и полукочевых народах, наводивших страх как на Европу, так и на рисосеющий Китай (в XIII веке Хубилай-хан даже в Японию захотел переправиться, но его корабли разметало бурей, которую японцы назвали тогда «божественным ветром» — камикадзе). И обитатели Британских островов (которых почему-то японцам принято в этнопсихологический пример ставить) тоже продемонстрировали миру, что вполне, казалось бы, пасторальное занятие по выращиванию овечек с коровками может привести в движение громадные массы людей которые в результате расселились по всему миру, обложив его для начала со всех сторон английским языком, а потом ему же и свои законы мирового общежития диктовать начали. В общем, не выдержала великобританская земля с пастбищами демографического давления на себя.

    А вот жители необъятных российских равнин вплоть до XV века все лес сводили и на его месте сеяли пшеницу с рожью. Пару-тройку лет на одном месте посидел — и дальше почти что по кочевому двинулся. И ведь с урожайностью очень даже удачно до поры до времени получалось: до шестнадцати центнеров собирали (в Европе же до того, как по серьезному коров разводить стали, с одного посадочного зернышка всего-навсего три-четыре в колос попадало, то есть ниже, чем в России, раз в пять-шесть). Когда же сводить уже нечего было, тогда Российское государство окончательно расширяться стало, Казань с Астраханью воевать и много еще чего. И пошло-поехало — до Тихого океана докатилось.

    Японцам, напротив, совершенно не за чем было куда-то там идти или плавать. Рис растет, только орошай его. К каналам своим сердцем прикипели — разве их бросишь? Скота нет, пастбищ не надо. Рыбы в океане — пруд пруди (о ней в подробностях написано в нашей главе про еду).

    Вот и получилось, что до второй половины XIX века никуда японцев особенно и не тянуло. Всего хватало — дерева, воды, глины, камня, воздуха. И риса тоже. Не до отвала, но голодали мало. Ведь неспроста в 1721 году, когда прошла первая всеяпонская перепись, японцев было уже 31 миллион, что превышало население Британских островов в несколько раз.

    Вот такие не предугадываемые наперед последствия происходят из некоторых хозяйственных пристрастий…

    В начале этого очерка я недаром приравнял рис к хлебу. Ведь и хлеб, и рис являются не просто продуктами питания, но и определенными символами. Символами государства и целого народа (недаром в советский герб для комплекта были приплетены и колосья тоже). В гербе японском риса, правда, нет, но вот на монетах — есть (читаем главу про деньги).

    Когда предыдущий японский император Хирохито чувствовал себя уже неважно, он тем не менее не посчитал зазорным поинтересоваться о видах на урожай риса. И это в благополучной Японии, где проблема физической выживаемости ввиду недостатка калорий совершенно неактуальна (считается, что японцы выбрасывают на помойку около половины того, что покупают в гастрономе). А император нынешний каждую весну по-прежнему (по-древнему!) пересаживает рассаду риса на свое императорское поле. И газеты с телевидением считают это важным событием, о котором всякому знать нужно.

    Однако есть еще и проблема самоощущения народа. А оно не может быть комфортным, если рис колосится только на дензнаках. Поскольку если есть рис, то и с душой все в порядке — от одного вида рисовых чеков национальные силы тут же прибавляются. И это притом, что нынешний «белый рис» (то есть рис обрушенный) отнюдь не является самым полезным продуктом питания, ибо лишен многих витаминов.

    Потому-то во время второй мировой войны японских солдат на фронте потчевали именно белым рисом, хотя для поддержания их физических кондиций намного полезнее был бы «коричневый» (необрушенный), который к тому же и дешевле обходится. Чтобы они брюхом ощущали, как о них родина с генералами заботятся. Тогда же вошли в моду прямоугольные коробочки, наполненные белым рисом с положенной посреди него столь любимой японцами красной маринованной сливой, что должно было символизировать государственный флаг (красное солнце на белом поле). Детям в столовых подавали в то время почти что настоящую Фудзияму — другой символ Японии (насыпанный горкой рис с воткнутым на вершине флажком). Получалось нечто вроде Волги с кисельными берегами.

    Государство в данном случае довольно беззастенчиво (как, впрочем, ему и положено) использовало те простые чувства, которые питает простой японский человек по отношению к рису. Ведь рис повсеместно представлен в народных обрядах, которые проводятся на самом низовом уровне. Он, например, является основным подношением душам усопших (вроде нашего кулича на Пасху). В семье передача полномочий от одной хозяйке другой (от свекрови к невестке) происходит только тогда, когда она отдает сямодзи — плоскую лопаточку для накладывания риса (бывает, что к этому времени «молодая» уже два десятка лет в этом доме лямку тянет).

    Одним из главных божеств, которому все те же самые простые японцы поклонялись, всегда было божество рисового поля. Помимо общепринятых подношений ему, существовало и действо, предназначенное для того, чтобы повлиять на него самым действенным образом. Некоторые читатели, может быть, видели по телевизору борьбу сумо — два почти что голых и часто до безобразия раскормленных силача пытаются выпихнуть друг друга за пределы земляного круга. Так вот, эта национальная борьба родилась совсем не из прихоти, а из самой настоящей жизненной необходимости. Считалось, что чем сильнее топчешь землю, «встряхиваешь» ее, тем более высокий урожай она даст. Боролись же силачи из разных деревень. И деревне победившего в схватке был обеспечен вполне приличный урожай.

    Борьба сумо

    А раз так, то рисом, этой божественной едой, разбрасываться было, разумеется, никак нельзя. В одном мифе рассказывается о человеке из рода Хата, который собрал богатый урожай и решил позабавиться: слепил из вареного риса лепешку и не придумал ничего лучшего, как стрелять в нее из лука. Попал. И тут, конечно же, мифологическая неприятность вышла. Лепешка превратилась в белую птицу и улетела на гору, которую за то окрестили Рисовой. Но только у Хата рис больше никак родиться не желал, и вскорости род захирел.

    Не забывают японцы и о том, что именно из риса изготавливается их любимый алкогольный напиток — сакэ (о нем можно прочесть в специальной главе). Он тоже входит в число обязательных приношений божествам. Ибо именно рисовое сакэ — это то, что любят и люди, и боги. Недаром именно собранным со специальных «божественных» полей (по старинной технологии, без всяких машин, минеральных удобрений, пестицидов и т. д.) рисом и сакэ совершает новый император приношения божествам при ритуале восхождения на престол.

    Рис не только ели. Не только пили изготовленное из него сакэ. Ему не только молились. Рисовая солома использовалась для производства многих обиходных вещей. Самый наглядный пример — рисовые циновки-татами, которыми выстилались полы в доме.

    Процесс изготовления татами

    Но из соломы делали также плащи, шляпы и обувь. И на удобрение ее мельчили, и веревки вили… Словом, не пропадало ни одной рисинки, ни одной соломинки (но знаменитая «рисовая бумага», между прочим, делается совсем не из риса, а из так называемого бумажного дерева).

    И, конечно, рис служит наилучшим подтверждением тому, что и в нынешней Японии, несмотря на стремительные изменения в диете, происходившие в течение последних почти что уже полутора веков, живут пока настоящие японцы. Ведь себестоимость 15 миллионов тонн риса (седьмое место в мире после Китая, Индии, Индонезии, Бангладеш, Вьетнама и Таиланда), производимого в самой Японии, настолько велика, что он ни по каким рыночным законам совершенно не в состоянии выдержать конкуренции. Тем не менее правительство (при поддержке значительной части населения, разумеется) пока что упорно продолжает дотировать его производство.

    Исключительно из трогательных престижно-моральных соображений — потому что уж что-что, а «настоящий рис» растет только в Японии. И нигде больше. И хотя граждане едят хлеб с нескрываемым удовольствием, но без осознания того, что рисовые поля колосятся нормально, хлебный кусок им в горло пока никак не лезет.

    ЕДА. Рыба, победившая мясо

    «Поставили перед нами по ящику… Открываем — конфекты. Большой кусок чего-то вроде торта, потом густое, как тесто, желе, сложенное в виде сердечка; далее рыбка из дрянного сахара, крашеная и намазанная каким-то маслом; наконец мелкие, сухие конфекты: обсахаренные плоды и, между прочим, морковь», — с некоторым недоумением писал И. А. Гончаров, когда ему в 1853 г. довелось побывать в Японии.

    Спору нет: Гончаров — большой писатель, а его «Фрегат „Паллада“» — произведение любопытное. Но и Гончарову с его барскими замашками и привычками к сытной русской кухне доверять можно не во всем. Во всяком случае, в нынешнее время трудно сыскать больших гурманов, чем японцы. И дело не только в том, что в любом крупном японском городе можно найти рестораны китайские, итальянские, французские и даже русские (последние, пожалуй, самые неудачные, поскольку блюда там — в какой-нибудь «Тройке» или «Волге» — имеют мало общего с местом их происхождения). Дело в том, что японская кухня сама по себе обладает невероятным разнообразием. Японцы повторяют: «На этом свете можно есть все, за исключением отражения луны». И потому в ход идет все — начиная от сушеных засахаренных кузнечиков и кончая змеями.

    А уж поговорить о еде… Здесь с японцами только китайцы сравняться могут.

    Один мой знакомый московский японец удивлял меня тем, что в условиях продуктового дефицита 70-х годов старательно собирал во дворе своего дипломатического дома на Кутузовском проспекте практически всю довольно-таки чахлую зелень, которая там произрастала. Это были и одуванчики, и лопухи, и еще с десяток трав, названий которых я не ведаю. И все это, представьте себе, прекрасно шло ему в пищу.

    Присловье про луну — китайского происхождения. Тем не менее японская кухня, пожалуй богаче всемирно (и по справедливости) известной китайской. Но не столько за счет различных способов смешивания продуктов с последующей их термообработкой (здесь-то китайцев не превзойдешь), сколько ввиду невероятного разнообразия «исходного материала».

    Кузнечики — это, конечно, нечто особое. А вот что едят обычные японцы в обычный день?

    Отвечу коротко: рыбу, овощи и рис. Более того — они хотят есть их еще больше. Все социологические обследования показывают, что на вопрос о том, чего им не хватает в диете, японцы указывают на рыбу и овощи. Потребление риса, правда, сокращается, и утром почти все завтракают с хлебом (весьма бездарно, на наш российский вкус, выпеченным), но жизни своей без риса японцы все-таки не мыслят.

    Слышу недоуменный возглас: «Ну хорошо, риса мы и вправду едим мало. С овощами-фруктами по сравнению с застойными годами получше стало, но еще не так, чтобы уж очень. Зато у нас есть хлеб. Да еще какой! А рыба? Какая она бывает? Карась, судак, карп, толстолобик. Ну, ставрида Ну еще хек. Ну была когда-то эта, как ее там — бильдюга. Помню, в детстве окунь хорошо на червя шел. Разве это разнообразие?»

    Скажу так — количество видов рыбы намного больше количества мясных пород (включая птицу), которые употребляет в пищу любой народ. В самом деле: что мы едим из мясного? Говядину. Свинину. Баранину. Курицу. Индейку. Утку. Гуся. Кролика. В общем-то все. Про медвежатину всякий, конечно, слышал, но я еще не встречал ни одного человека, который и вправду бы ее когда-нибудь попробовал. Ибо дичи с ее вольнолюбивым характером надо для прокорма слишком много места, которого люди почти уже не оставили. К тому же пород дичи никогда не было уж очень много. И даже в самые благодатные времена в рационе «примитивных» охотников она составляла не более 20–25 процентов общей массы потребляемого.

    Рыбное богатство Японского архипелага выглядит на мясном интернациональном фоне впечатляюще. Поскольку в этом регионе Мирового океана встречаются теплые и холодные течения, то для размножения планктона создаются чрезвычайно благоприятные условия. А где планктон — там и рыба. В прибрежных водах архипелага водится ныне 3 492 вида рыб, моллюсков (которых японцы любят не меньше рыбы) и морских животных. А среди них есть ведь и такие замечательные породы, как лосось и кета, которые особенно удались рыбному богу по части как плодовитости, так и легкости лова. В то же время на «морской ниве» Европы — Средиземном море эта цифра составляет всего 1 322 единицы, а у западного побережья Северной Америки — 1 744.

    Теперь правда, промышленность и гастрономическое рыбное пристрастие японцев дело свое все-таки делают — поменьше стало своей рыбки, привозной — побольше. Но в эту сторону повернуло совсем недавно, когда желудки в результате длительного употребления рыбы к ней приработались. Так что Япония покупает рыбу очень даже охотно, в том числе и у наших рыбаков.

    Если же говорить о гастрономической истории, то, находясь посередине моря-океана, то есть в условиях действительно бескрайнего богатства белковой пищи рыбного происхождения, японцы приняли самое разумное решение: мяса не есть. Но не потому, что оно им не нравилось или им это возбраняла религия (пищевые запреты никогда не играли особенной роли в жизни основной части населения), а потому, что для разведения скота требуются пастбища. А вот этого японцы как раз позволить себе не могли — слишком мала годная на то территория. Да и поддерживать эти пастбища в «работоспособном» состоянии — задача очень непростая. Ведь в Японии, с ее влажным и достаточно теплым климатом, никаких естественных пастбищ попросту нет — любой открытый участок на глазах превращается в малопроходимые заросли. Ни одна корова дороги домой не найдет.

    И хотя в VIII веке стали было коров разводить, а с ними и молоко попивать, и масло сбивать, и сыр делать, но очень скоро вместе с ростом беспрерывно и весьма быстро плодившегося населения дело это забросили. Да так надолго, что только послевоенные поколения снова стали втягиваться в мясную привычку.

    Японцы (верней сказать — насельники архипелага) начали ловить рыбу двенадцать тысяч лет назад. В ту пору зверя (в основном, оленя да кабана) в лесах было для пропитания еще вполне достаточно. И всё же с того времени стали употреблять всё морское. Особенно хорошо ракушки разные у них в дело шли. Собственно говоря, даже современная археология началась с того, что в конце XIX века были обнаружены так называемые «раковинные кучи» (говоря проще — помойки древнего человека), в которых, как это легко догадаться из названия, эти раковины — самый массовый материал для изучения.

    А ведь есть еще водоросли, до которых японцы всегда были очень охочи. Сегодня в пищу употребляется более десятка видов — как в сушеном, так и в вареном виде. А водоросли — это йод, железо, минеральные вещества, витамин В. Нельзя забывать и про обыкновенную морскую воду, из которой выпаривали соль (залежей каменной в Японии не имеется).

    Сбор осадочной соли

    Выходит, море использовалось японцами на все сто процентов, а за счет его освоения и территория, на которой можно что-то полезное человеку делать, тоже становилась больше. Так что не так мала Япония, какой на карте кажется.

    Кроме того, что рыбу можно есть, ее мелкие особи служили превосходным удобрением — потому и навоз японцам оказывался не столь нужен. И ведь каждый сорт рыбы имеет свой особый вкус. Для человека материкового «рыба» — понятие все-таки собирательное (да и ест он ее почти всегда после разморозки). Японец же с закрытыми глазами спокойно отличает пресноводную рыбу от морской, а тунца — от макрели.

    Что до мяса (в особенности говядины), то оно было таким редким продуктом, что до поры до времени считалось не столько пищей, сколько лекарственным средством.

    В результате, однако, оказалось, что морской способ приобретения белковой пищи совсем не так плох. Ведь кроме собственно белка, в рыбе содержится весь необходимый набор витаминов и микроэлементов (особенно если значительную часть ее употреблять по-японски, сырой). К тому же по сравнению с мясом в рыбе ниже содержание холестерина. Да и вообще по непонятным законам природы все живущее на воле оказывается ненасытному человеку полезнее, чем выращиваемое им самим. И хотя японцы рыбу (в том числе и некоторых морских пород) уже разводят, но все-таки в основном приходится гоняться за нею в море.

    И вот на такой морской диете японцы плодились весьма активно, хотя и не жирели (сейчас-то выяснилось, как это хорошо). И, видимо, не случайно в настоящее время они занимают первое место в мире по продолжительности жизни (в затылок им дышат обитатели другого «рыбного рая» — исландцы).

    Правда, никто не знает — надолго ли это лидерство. Ведь молодое поколение сильно отошло от диетических традиций своих предков. И мясо ест, и молоко пьет, и масло на хлеб аккуратно по утрам мажет. И потому оно выпрямилось и сильно подросло. Но одновременно пришли и атеросклероз, и болезни сердца, и ожирение…

    Наверное, самое популярное в Японии блюдо из сырой рыбы — это сасими, то есть нарезанная сырая рыба (к сведению любителей экспериментов на собственном организме: годится только очень свежая, да и то не всякая — не то паразитов подцепить можно). Кусочки рыбы положено макать в жидкую смесь из соевого соуса с разведенным в нем японским хреном — васаби. Могу засвидетельствовать: получается и очень вкусно, и какое-то блаженное очищение в организме чувствуешь.

    Соевый соус (сёю) тоже требует отдельного параграфа, поскольку японцы употребляют его почти со всем, что подается на стол. До его прихода из Китая примерно в конце XV века основной приправой был coуc, приготовляемый из слегка подтухшей рыбы (до сих пор очень популярен в странах Юге Восточной Азии). Сёю делается из смеси перебродивших бобов сои и зерен пшеницы, причем процесс ферментации занимает около двух лет. Боюсь, русскому человеку долговато покажется.

    Уличная сценка в Эдо

    Бесчисленно множество сортов подаваемой рыбы, а еще бесчисленнее способы приготовлять ее. Некоторые сорта особенно любимы японскими лакомками, и за них платят страшные деньги, особенно в то время, когда нет этих сортов рыбы. Самая любимая — ака-те, или красная барыня, обыкновенно называемая японцами таи (sparus-avratаили chrysophryscristiceps) Японцы особенно любят ее потому, что она посвящена морскому богу Жебис, и потому, что она очень красива и нежна. Часто платят в неблагоприятное время за одну такую рыбу по тысяче кобангов.

    (Ф. Зибольд. Путешествие по Японии. Том 2. С. 21.)

    Из японской кухни лучше всего в остальном мире прижилось блюдо под названием суси (суши), которое издавна пользуется огромной популярностью и в самой Японии — как благодаря своему вкусу, так и дешевизне. Суси всегда можно было купить прямо на улице и тут же съесть.

    Своей распространенностью на Западе это блюдо обязано не только приятному вкусу, но и тому, что, в отличие от сасими, при его приготовлении используются не только сырые продукты. Такая технология как-то больше подходит европейцам, приученным к тому, что в сыром виде можно есть только овощи и фрукты (и то — еще в XIX веке считалось, что сырая морковка очень вредна для здоровья).

    Суси бывают разные. Расскажу о наиболее почитаемой разновидности — нигиридзуси. В его состав входят три основных компонента: морепродукт (сырая рыба, креветки, кальмар, моллюски, икра морского ежа), высушенные водоросли и вареный рис с добавлением подслащенного уксуса. На слегка вытянутый рисовый колобок кладется немного хрена, поверх — кусочек рыбы (или еще что-нибудь). В зависимости от вида морепродукта это сооружение может обматываться ленточкой из сушеных водорослей. Если водорослей не полагается, тогда вы, взяв палочками этот колобок, обмакиваете его верхнюю часть в соевый соус и отправляете в рот целиком (размеры колобка именно таковы). Если же обмотка из водорослей присутствует — тогда едите его «всухую». Бывают также и «круглые» суси, когда морепродукт упрятывается в середину рисовой палочки цилиндрической формы, обматываемой листочком из водорослей.

    На рыбном рынке

    Товарное воплощение японского рыбного богатства можно освидетельствовать на токийском оптовом рыбном рынке. Зрелище это — не для «сов», поскольку открывается он около четырех часов утра (именно тогда рыбаки возвращаются с ночного лова), а уже в шесть-семь утра — закрывается. Зато вы увидите столько того, чему не знаете названия, что для человека любопытного это может послужить прекрасным стимулом пополнения своих знаний. Токийский рынок — настоящее наглядное пособие по ихтиологии.

    Первый вопрос, который возникает у европейца, попавшего сюда, — неужели все это можно съесть? Отвечаю: да, можно. Тысячи владельцев токийских продуктовых магазинов и ресторанов закупают здесь наисвежайшие морепродукты, чтобы к открытию магазинов выставить их на полках супермаркетов и лавочек и быть в любой момент готовыми к прихотям самого требовательного клиента.

    А клиентов и вправду много. Это не только домохозяйки, заботящиеся о том, чтобы получше накрыть свой семейный стол. Это еще и армия чиновников и служащих фирм, да и просто охотников до чего-нибудь вкусненького, которые вечерами заполняют едальни самого разного пошиба — от простеньких до шикарных ресторанов.

    Объединяет же их то, что там, где угощают настоящей японской кухней, вам непременно предложат морепродукты (рыбу, водоросли, краба, лангуста, каракатицу, моллюска и т. д.), а также подушку на покрытом циновками полу: японская еда требует традиционного способа сидения. Весьма часто блюда будут готовиться поваром прямо на ваших глазах — наверное, чтобы у вас слюнки потекли обильнее. Причем полтора десятка смен блюд (не слишком, разумеется, обильных) ни у кого не вызывает удивления. Но и традиционная повседневная домашняя японская кухня лишена того, что называется «главное блюдо» (main dish). Отсюда такое замечательное разнообразие. Хотя никакого быка или же борова на вертеле никогда в заводе не было.

    Я уже сказал, что японцы в общем-то едят все. Но бывали все-таки времена, когда кое-кто из них вспоминал, что учение Будды запрещает убийство и поедание любого вида живых существ. Ну, например, века XI или XII считаются довольно «вегетарианскими» ввиду распространившейся среди аристократии веры в близкий конец буддийского света — мол, построже себя в такой критической обстановке держать следует. И постились они потому, и специальный «ритуал отпущения на волю живых существ» тоже отправляли. Среди осчастливленных таким образом могли быть предусмотрительно закупленные на рынке крабы, птички, а чаще всего — рыбы. Даже специальные пруды при храмах для этой церемонии вырывали. Получалось очень наглядно.

    Но когда дело доходило до стола, то странным образом рыба как продукт питания все-таки очень нечасто попадала в разряд «живых существ». Да и птица — тоже. Только совсем отчаянные подвижники от них отказывались.

    Все-таки по духу своему японцы — «язычники», синтоисты. А уж синтоизм-то про поедание рыбы с птицей слова худого не говорит. Крестьяне же, особенно те, кто к горам поближе, и вовсе не думали — положено им мясо кушать или нет. И хоть скота и не разводили (так, курочки если только по двору бегали), но вот кабанчика в темном и влажном японском лесу завалить — за милое дело у них считалось. Так и извели его почти что поголовно.

    Но вот тогдашние важные доктора, пользовавшие более разборчивых горожан, рыбу с мясом смешивать действительно не велели. А еще они говорили, что от одновременного употребления молочных продуктов (между прочим, почти отсутствовавших) с рыбой в животе червячок заводится. А если ты рыбу каждый день ешь, то о каком еще молоке речь идти может?

    Было у них и такое совсем уж странное указание: «Ежели пьян напьешься, умываться не смей». Сверх того, точно так же, как и нас в детстве, учили во время трапезы не разговаривать. Причем приводили очень убедительный довод: «Если во время еды разговаривать станешь, грудь и спина заболят».

    Интересно, что японцы и сейчас в большинстве своем этому правилу следуют. Сдается, правда, мне, что когда палочками ешь, то разговоры разговаривать становится просто некогда — потому что каждое их движение приносит в рот мизерное количество еды. Так что не до разговоров. А вот поговорить о том о сем после того, как поел, — очень принято.

    Что бы врачи (и о врачах) ни говорили, но авторитетность их в Японии была и остается чрезвычайно высокой. Это видно хотя бы из такого исторического анекдота. Ведут самурая на казнь. Спрашивают его о последнем желании. Он своим стражникам в ответ: «Дайте воды напиться». — «Нет у нас воды, — говорят, — вот тебе хурма, съешь ее, и жажда твоя пройдет». Самурай же отвечал по-самурайски твердо: «Нет, хурмы есть не стану. Мой врач сказал, что она вредна для моего здоровья».

    Каждый знает, что японцы едят палочками. Палочки, однако же, бывали разные — и металлические, и из заморской слоновой кости. Полированные, лаком покрытые (хорошо сохраняет дерево от проклятой японской сырости). В настоящее время и пластмассовые тоже в ходу, в основном — для детей, совсем коротенькие. Но по преимуществу палочки делают, конечно же, из дерева. Благо, раньше его полным-полно было. Теперь же завозить приходится из малоразвитых государств, где в силу отсталости деревья еще расти не перестали. И хотя японские горы по-прежнему покрыты лесами, но, конечно, они уже не те, и, к тому же, японцы, похоже, держат их в уме на черный день.

    Совсем в древности японцы ели руками. Но после того, как веке в седьмом познакомились с палочками, никакой другой столовый прибор стал им не нужен. В традиционной японской кухне даже ложка отсутствует, не привилась. «Нормальные» домашние японские палочки (дерево, покрытое лаком) — короче китайских прототипов (22 и 26 сантиметров соответственно). Корейские — еще короче (19 сантиметров). Если все уж совсем по правилам, то тогда на столе должна быть и подставка для палочек (обычно керамическая). По форме — нечто вроде крошечной седловины. В нее и «сажают» палочки так, чтобы их «рабочий конец» пребывал в воздухе, причем считается воспитанным, если при этом концы палочек не будут направлены в сторону вашего визави. Теперь, правда, такая подставка превратилась в аксессуар шикарного общественного питания: в доме ее встретишь редко.

    Но сами палочки, разумеется, есть в каждом доме. Причем наряду с чашкой для риса и чашкой для чая каждому члену семьи полагается иметь свои собственные палочки, ни для кого больше не предназначающиеся.

    Следует иметь в виду, что для разных целей используются палочки разной длины. Для личной еды — одни, для раскладывания с общего блюда — другие, побольше. Бывают и совсем длинные — поварские, сработанные обычно из бамбука (поскольку он прочнее и не впитывает влагу). Такие палочки в большом почете и у хозяек: ими удобно цеплять содержимое даже из банок, в горлышко которых рука не пролезает. Для того чтобы покрасивее разложить еду на блюдах, профессионалы прибегают к деревянным палочкам с острыми металлическими наконечниками.

    Кулинар с большими «поварскими» палочками

    В общественных заведениях в настоящее время предлагаются почти исключительно деревянные палочки одноразового использования. Они обычно упакованы в бумажный «конвертик» и представляют собой расщепленный (но не до конца!) брусочек. После того как вы его совершенно самостоятельно разломали (и таким образом убедились, что ими никто никогда для обеденных целей не пользовался), можно приступать к трапезе.

    Для ресторанов одноразовые палочки, конечно же, удобны — мыть не надо. Для клиента тоже получается очень гигиенично. Только каждый год таких палочек используется около восьми миллиардов! Прикидываю хозяйским глазом — много понапрасну древесины зря пропадает. Представляете, во что бы наши леса превратились, если бы мы свои деревянные ложки каждый раз после сытного обеда в помойку выбрасывали?

    Но вот, керамическую посуду, понятное дело, никуда не выбрасывают — очень уж хороша. И в приличном едальном месте ее должно быть много, поскольку не только каждая тарелка предназначена для вполне определенного сорта кушанья, но и ее раскрас (точно так же, как и цветовая гамма подаваемых кушаний) должен соответствовать сезону, которых, как известно, четыре. Метафора «есть глазами» имеет для японцев вполне гастрономический характер.

    Еще один принцип «торжественной» еды — это максимальное разнообразие как «исходного материала», так и способов его приготовления. Ну вот что, например, подают во время японской свадьбы? Ну хотя бы примерно? Перечисляю в порядке поступления на стол (любому гостю каждый раз в небольшой тарелке-плошке в строго фиксированном порядке, и никаких «я этого не буду» или «а добавочки можно?»). Закуска; «прозрачный» бульон с добавлением кусочков креветки, грибов и японского лимона-мандарина юдзу (подается в «пиале» с крышкой, чтобы при открытии аромат был острее); сасими (сырая рыба, см. выше); рыба, жаренная без масла на углях или на металлическом листе; что-нибудь варёное или какое-нибудь блюдо, приготовленное на пару (например, нечто вроде супа-поташа — желеобразная горячая масса, получающаяся в результате томления на пару в отдельной чашке бульона с добавлением обмазанных яйцом кусочков рыбы, креветок, курицы); что-либо обжаренное в растительном масле (очень хороша тэмпура — рыба, креветки и овощи в кляре); салат с подслащенным уксусом.

    Что и говорить — долгое сидение получается, но очень вкусное. И хотя каждым блюдом в отдельности не насытишься (правда, и такой цели не ставится — каждого вида еды подается понемногу), но в результате любой обжора наедается до отвала.

    Интересно вот что: в отличие от русской очень вкусной, но «тяжелой» кухни с обилием теста в самых разных его видах (блины, пироги, пельмени и т. д.), от японского стола не отваливаешься с единственным желанием — упасть в постель, но вскакиваешь вполне готовым к другим видам жизнедеятельности.

    Для того чтобы читатель получил хоть какое-то представление, откуда в современной кухне появилось такое разнообразие, перечислю и то, что подавалось на одном пиру аристократов в XII веке. Перечисляю в том же порядке, как зафиксировано в историческом памятнике, но переводя хоть в сколько-то привычные нам понятия: соус, приготовленный из слегка подтухшей рыбы; сакэ; уксус; соль; рис; мелконаструганные и совершенно сырые (но с добавлением уксуса) морской судак и окунь (тоже морской); карп в соевой пасте; жаркое морского окуня; овощное рагу; рыба на вертеле; суп из ракушек; жареный осьминог; вареные ракушки; шашлык из курицы; вымоченная в сакэ медуза с уксусом и имбирем; трепанги; моллюски с соевой пастой; вода; фрукты.

    И все эти блюда, помимо вкуса, должны были обладать еще одним свойством — выглядеть красиво. Именно аристократы придумали «блюда для глаз», несъедобные, но на вид крайне аппетитные. Расположилась, например, на блюде тушка якобы карпа. Но на самом деле это лишь кожа с головой. Лежит такой «карп» очень высокохудожественно, но есть его нельзя. Можно только время от времени подливать этому карпу в рот сакэ, и тогда он начинает весьма натурально шевелиться (договоримся — о вкусах не спорить).

    Как видим, основу аристократического торжественного стола составляли морепродукты — мясо (за исключением курицы, которая, как известно, не совсем даже и птица) полностью отсутствовало.

    Но вот после аристократов, утонченных и сильно изнеженных (потому и постоять за себя не сумели), к власти пришли военные — самураи которые, как это бывает везде и всюду, в качестве социальных лидеров и правящего сословия в сильной степени стали влиять на вкусы общества и в еде, и во всем другом. Легко догадаться, что они были нравом попроще, а прежнюю знать за ее утонченность, «развратность» и неумение обращаться с мечом очень по-военному осуждали. И даже ставку свою сёгуны убрали подальше от ненавистных им аристократов и императорского двора в Хэйане (Киото), обосновавшись в Камакура (неподалеку от Токио).

    Полагая, что они лучше других знают, как надо жить, сёгуны из дома Минамото охотно издавали указы, призывающие к скромности в быту и запрещающие то одно, то другое. Ну хоть сладости на пиру. Или продажу сакэ на рынках — чтобы рис, значит, напрасно в жидкое состояние не переводился.

    Сами же самураи питались без изысков и особенно не разбирая — где скоромное, а где — нет. Дело-то боевое, походное, разбираться некогда, а на пустой желудок особенно не развоюешься. Бывало даже, что рис просто в воде замачивали и так ели. Обычный же походный паек состоял из уже сваренного, а потом высушенного риса, маринованных слив (очень острых — использовались как приправа и желудочный антисептик), высушенной соевой пасты, кусковой соли, кунжутного семени, сушеной и соленой рыбы, водорослей (тоже сушеных). Соли многовато, конечно, да что поделать — в войну ее роль всегда растет.

    Источники того времени сообщают, что даже в праздничные дни самураи вполне могли удовлетворятьсячашкой приправленного чем-нибудь риса. Обычным и нормальным считалось двухразовое питание. Нужно, правда, сказать, что когда военные пришли к власти (1192 год), страна находилась в критическом состоянии — неурожаи, как назло, следовали один за другим. Вот и приходилось сёгуну командовать таким образом: «Светильников по ночам не жечь, есть один раз в день, винопитием на пирах не баловаться». Очень, в общем, по-боевому экономические проблемы решал. И посуда в то время у самураев тоже была самая скромная.

    Утерявшие всякую реальную власть (но отнюдь не привычки) аристократы пеняли, понятно, военным за то, что те уж совсем себя вести не умеют. Например, кабанье мясо совершенно спокойно уплетают прямо возле буддийского храма.

    Правда, и аристократы в итоге все-таки поняли, что конца света как-то не предвидится (назначенный буддийским вероучением срок — 1052 год — уже давно прошел), и к мясной пище стали относиться терпимее. И зайца едали, и другой живностью перестали брезговать. Но про свое историческое предназначение помнили, о былом величии исправно горевали и стихи сочиняли с исключительной регулярностью, чем в мировой культуре и прославились.

    Народ же попроще тоже времени даром не терял — на тяготы жизни откликнулся повышением производительности труда. Произошло это первым делом за счет выведения новых районированных сортов риса — более устойчивых и к засухе, и к холодам, и к ущербу, приносимому многочисленными насекомыми (получается, что японцы не только привычный весенний обряд «избавления от насекомых» справляли, но и более практические меры предпринимали тоже). Неглупые же князья запашку расширяли и крестьян «бросали» на ирригацию. В результате урожаи риса скакнули раза в два и составляли теперь около 16–17 центнеров с гектара. Совсем не плохо для той средневековой полосы.

    Начиная с этого времени и сами крестьяне стали риса есть побольше (а раньше он все-таки барской едой считался, люди же попроще на чумизу с просом налегали). Поэтому-то и рынки стали побогаче. Хорошо там и гречиха шла, которую, в отличие от большинства других стран, в Японии издавна хорошо знают и ценят (остатки первых гречишных полей, располагавшихся в горах, где попрохладнее, датируются на несколько веков раньше Рождества Христова). Правда, употребляют японцы гречиху все равно не по-нашему — на муку мелют и лапшу делают.

    К тому же рыбаки завалили рынки рыбой, креветками и крабами. Сетей наизобретали множество, в том числе и для лова в открытом море (раньше только вблизи берегов рыбу ловли). Одна из них называлась дзикокуами — «адова сеть» (то ли потому, что рыбы должны были перед ней трепетать, то ли за то, что после массового отлова живых существ самому тебе одна дорожка — прямиком в преисподнюю). Продолжали свое существование и вполне традиционные способы лова. Самым, наверное, необычным был лов мелкой рыбешки с помощью пеликанов — после окончания «рыбалки» ее доставали из птичьего зоба.

    Рыбалка с помощью пеликанов

    Правда, транспортные средства оставляли еще желать лучшего, так что немалая часть всей этой рыбной снеди продавалась вяленой или соленой. А с другой стороны, сработали законы местного рынка, и это вызвало резкое увеличение спроса на соль. В особенности много солеварен построили там, где этим делом издавна и занимались — на побережье Внутреннего Японского моря. Современники сообщают, что чуть ли не половину корабельных грузов того времени составляла соль.

    Среди овощей наибольшей популярностью пользовались баклажан, тыква, батат и множество травок, японские (на худой конец — латинские) названия которых ничего русскому уху не говорят. В большом ходу был имбирь. Ну и, конечно, фрукты — хурма, груши, виноград, персики, мандарины. Каштаны тоже входили в традиционное меню. К ним японцы привыкли еще до новой эры.

    В политике, между тем, дело шло своим чередом, то есть военные воевали. Довоевались и до второго сёгуната, которым заправлял уже не дом Минамото, а дом Асикага. Этот был явно повеселее, уже не так на экономию нажимал и переехал обратно в Киото, поближе к аристократам, в район, который назывался Муромати. И стали и сёгуны время проводить не так скучно, не так себя голодной диетой утомляли. Один из сёгунов, чтобы руки себе от дел государственной важности развязать, даже отрекся в пользу своего девятилетнего сына, а сам на горной вилле прохлаждаться стал.

    Да и то правда — жаркая страна Япония, влажная. Даже было принято соболезнования по поводу ежегодной июльской жары друг другу слать.

    В связи с некоторым расслаблением жизни и у самураев стал тогда пробуждаться кулинарный интерес. И на радость историку появляются целые сочинения о том, что и как следует кушать. Ведь до той поры ему приходилось питаться отрывочными сведениями, почерпнутыми из общеисторического котла.

    Из таких книг мы, например, узнаем, что, находясь в обществе, неприлично первым браться за палочки, равно как и первым заканчивать еду. Нехорошо складывать рыбьи и птичьи кости на общее блюдо. Лучшим куском следует непременно потчевать гостя или старшего по положению: «в супе из морского окуня самое вкусное — голова, особенно от глаз до рта; этим куском и угощать». Это же «правило головы» относилось и ко всем другим видам живности — считалось, что вкуснее и полезнее всего именно она. И далее — по мере продвижения к телесному низу. Поэтому ноги (курицы, зайца или еще там кого) или рыбий хвост никогда не выступали в качестве лакомого кусочка, которым следует ублажать почетного гостя.

    Уже тогда японцы в полной мере проявляли свои классификационные способности, которыми славятся и теперь. Так, в одном сочинении утверждалось:

    «Животная пища делится на лучшую, среднюю и наихудшую. Это — морское, речное и горное».

    Все как видим, просто, понятно и уложено в схему. Но дальше следует такой пассаж (мне так и видится вытянувшееся от удивления перед своей собственной непоследовательностью лицо автора, водящего в этот момент кистью):

    «Но лучше всего по вкусу горный фазан. И хоть карп рыба речная, а лучше ее все-таки нет. Даже кита вперед него не поставишь».

    Другое сочинение тоже ставит на первое место рыбу, но утверждает, что все-таки речная рыба повкуснее морской будет.

    Однако считать на нынешний лад эти сочинения настоящими кулинарными книгами или универсальными наставлениями по воспитанию изящных застольных манер было бы все-таки опрометчиво — ни в коей мере они не ставили своей целью просвещение хоть сколько-нибудь широкой публики. Как это ни покажется странным современному человеку, но эти книги считались тайными и читать их имели право только члены того или иного дома.

    Вот такое это было нормальное средневековье, когда недоверие к чужакам распространяется даже на такую, казалось бы, невинную область, как наука о том, что вкуснее всего и как при этом за столом себя держать. Оттого и существовал разнобой в том, что и как следует есть. Но тенденция все-таки видна хорошо — наивкуснейшие блюда готовятся именно из рыбы.

    В кулинарных трактатах приводятся самые тайные сведения, например такого рода:

    «Кушать принято тремя парами палочек, которые обычно кладут слева, справа и перед вами. В нашем доме принято сначала брать те палочки, которые лежат перед тобой, потом те, которые слева, потом — справа».

    И — палец к губам: смотри не проболтайся, враг не только не дремлет, но и сам нечто похожее без передыху сочиняет.

    Вот еще один секрет, касающийся на сей раз фазана:

    «Женщинам следует есть гузку, а мужчинам — ножки».

    Почему бы это, интересно? Оказывается, согласно древнекитайскому пониманию мира, все предметы, явления и существа (и даже их отдельно взятые части) относятся либо к мужскому началу ян, либо к женскому — инь. Идеал же состоит в том, чтобы женское начало всегда уравновешивало мужское. И если где имеется что-то женское, к нему следует незамедлительно подпустить мужского. Надо полагать, гузка (видимо, в силу своей продолговатой формы) должна быть отнесена к мужскому началу, а ножки (обратно же, в силу несомненной округлости) — к женскому. Или, может дело в том, что гузка все-таки выше ножек над землей располагается? Не знаю. Но только и при приеме пищи, если подходить к ней с научной точки зрения и с правильного конца, следовало придерживаться золотого правила об уравновешивании мужского женским.

    До появления «южных варваров» — (именно так именовали европейцев обитатели островов — видимо, потому, что корабли их приплывали не по Севморпути, а с юга) японский кулинарный горизонт ограничивался ближним зарубежьем, попросту говоря, Китаем. Нельзя сказать, что с приходом христианских миссионеров и европейских купцов положение в японской кухне изменилось радикально, но тем не менее кое-какие новшества все-таки появились. В большинстве своем они касались применения тех продуктов, с которыми и сам Запад успел познакомиться совсем недавно. Шестнадцатый век как-никак на дворе стоял, эпоха Великих географических открытий!

    Так получилось, что и японцы оказались к ней причастны, хотя сами особенно далеко и не плавали: в крайнем случае, местные пираты до Юго-Восточной Азии доходили. Государственные же структуры предпочитали отечественного крестьянина с его грядками окучивать, а пиратов к ногтю прижимать.

    Итак, японцы познакомились в XVI веке не только с Библией и огнестрельным оружием, но и с арбузами, кабачками, кайенским перцем, картошкой, помидорами, шпинатом, капустой, хлебом, кое-какими сладостями (печеньем и конфетами), крепкими спиртными напитками (как легко догадаться, употреблялись они в основном в качестве лекарства) и некоторыми другими заморскими диковинками.

    Нельзя, конечно, упустить из виду и табак. Среди знати в ходу были длинные металлические трубки. Когда важные господа покидали свой дом, их слуги тащили за ними этот громоздкий предмет, который сорванцами и уличными хулиганами использовался, бывало, в качестве увесистого аргумента при выяснении отношений. Люди же попроще пользовались трубками, сработанными из бамбука. Табак японцам понравился.

    Однако, горделиво повествует один уважаемый автор, «хотя европейцы стали курить раньше нас, но первой запретила курение все-таки Япония». Скорый на запреты третий по счету сёгунат — Токугава — в 1609 году действительно ввел запрет на табакокурение из-за боязни пожаров, а также из-за не менее трогательной заботы о материальном благополучии подданных (нечего, мол, денежки на ветер и дым переводить). Для нарушивших же запрет была предусмотрена не больше не меньше, как конфискация имущества (и в этом тоже видна отеческая забота властей о кошельках и недвижимости своих верноподданных).

    Япония оказалась в достойной компании: с некоторым опозданием ее примеру (правда, о прямом влиянии ничего не известно) последовали Англия (1619 год) и Священная Римская империя (1624 год). Но, похоже, даже сёгунат не смог справиться с пагубными привычками, и запрет вскоре был фактически отменен. В результате на сегодняшний день среди «развитых» стран Япония является одной из самых курящих. Точно так же не подействовали на обитателей островов и запреты пить сакэ. Так что сёгуны все-таки явно переоценили степень своего влияния на умы населения.

    Первые европейцы не только приобщили японцев к некоторым непривычным продуктам, но и оставили довольно много сочинений, описывающих их впечатления от всего японского, в том числе и от еды. Что же их поразило, в первую очередь, за японским столом?

    Португальский миссионер из ордена иезуитов Луис Фройс писал в 1562 году со смешанным чувством уважения и трепета:

    «Мы всякую еду берем руками. Японцы же — и мужчины и женщины — с детских лет приучены брать пищу двумя палочками».

    Удивлялся он и отсутствию общего стола: каждому едоку подавался крошечный индивидуальный подносик на низеньких ножках.

    Необычна для европейцев была и смена посуды с каждой переменой блюд, и идеальная чистота самого стола. А еще они отмечали, что пища на этом столе выглядит очень красиво. В общем, долго можно перечислять. Фройс, к примеру, нашел различия в шестидесяти пунктах.

    Специальным параграфом проходит церемониальность поведения японцев за столом. «Они даже книги о правилах застольного поведения пишут и изучают их!» — умилялись западные люди. И вправду: сочинений такого рода было немало. В частности, в них строго определялось и место каждого блюда на столике, и порядок их поедания.

    Тексты о правилах застольного поведения

    Еще бы европейцам не удивляться! Ведь в Европе в эти времена еда подавалась на стол в общих блюдах (причем ни рыба, ни мясо от костей не отделялись), откуда и бралась совершенно голыми руками. Вилки имели весьма ограниченное хождение (они появляются в Венеции в XVI веке, но, скажем, в Англии не получают широкого распространения вплоть до середины века XVII).

    Да и сдержанностью манер во время пиров европейцы также похвастаться никак не могли.

    Поэтому такое удивление европейцев вызывало то, что на японский стол кушанья подавались уже нарезанными — можно обходиться только палочками и не касаться пищи руками, что избавляло от употребления салфеток и чаши для омовения рук, которая во время европейской трапезы неоднократно пускалась по кругу.

    Еще миссионеры единогласно отмечали наличие на столе риса и отсутствие хлеба, обилие разнообразных овощных и рыбных блюд, почти полное отсутствие мясных и неприязнь к молоку. Самое общее впечатление от японской кухни — ее невероятное многообразие. И удивление это, конечно же, закономерно, поскольку западная кухня того времени, как известно, особой изощренностью отнюдь не отличалась. Точно так же, как и разнообразием.

    Японский столик с набором блюд (вид сверху)

    Это уж потом французы и итальянцы много всякого наизобретали, насмотревшись в своих колониальных странствиях на Восток (в основном, правда, на Ближний).

    Поэтому-то купцы всех европейских стран так стремились получить доступ к восточным пряностям (перец, шафран, лавровый лист, корица и т. д.) — чтобы иметь возможность свое меню поострее сделать. И чуть ли не главной заботой было хоть каким-то образом избавиться от невыносимо приевшегося вкуса солонины — основного зимнего блюда не только моряков, но и вполне сухопутных жителей.

    Надо сказать, что установившийся наконец-то в Японии мир подействовал на пищевой рацион (как и на весь строй жизни) чрезвычайно благоприятно. Городская культура процветала, образование — тоже. Появились сотни агрономических трактатов, ставящих своей целью повысить плодородие почвы — люди стали использовать свою жизненную энергию в созидательных целях. Причем авторами многих из этих трактатов были вполне простые пахари-рисоводы.

    Хотя на основных наделах крестьянам было предписано разводить исключительно рис, они ухитрялись выращивать и много другого, без чего этот рис как-то и не в радость будет. В основном это были овощи.

    При сельскохозяйственном экспериментировании выяснялись совершенно удивительные вещи: так, для уничтожения личинок саранчи, которая ранее причиняла колоссальный ущерб посевам, замечательно подходит проливаемый в почву китовый жир. С этих пор ордам саранчи в Японии был положен предел. Правда, и китам пришлось от этого нелегко — в год их били по сто плюс сколько-то десятков. Вроде бы и не так много, но это же киты! Жира с них натекало 30–41) тысяч бочек.

    Китовый промысел. Охота

    Китовый промысел. Возвращение с добычей

    Мне совсем не хочется, чтобы у читателя создалось идиллическое впечатление об изобильности тогдашней жизни среднестатистического японца. Нет, жизнь была трудной, с эпидемиями, недородами, иногда — с массовыми голодными смертями (время, когда пищевые проблемы были в Японии действительно решены, исчисляется лишь четырьмя последними десятилетиями). Но нужно иметь в виду вполне положительную динамику Токугавского времени — население несмотря ни на что росло, а территории, как известно, не прибавлялось.

    А это значит, что обходились сугубо внутренними ресурсами: производительность хозяйствования росла. Причем росла не с только за счет применения новых механизмов и приспособлений, (хотя, конечно, были и такие) и не за счет увеличения эксплуатации домашних животных (наоборот — с наступлением мирного времени поголовье коров, а также лошадей, не нужных более для военных действий, резко сократилось), а ввиду беспримерной интенсификации ручного труда. И с этого времени уж точно можно говорить о знаменитом трудолюбии японцев.

    Многое в современной Японии начиналось с Эдо. В том числе и всякие едальные заведения. Сосредоточение в одном городе огромного количества людей привело к настоящему расцвету ресторанного дела. И эта традиция общественного питания оказалась очень живучей.

    Возможно, поэтому ресторанов и в современной Японии тоже много. Первое место в мире на душу населения. Дело в том, что японская деловая этика не предусматривает решения мало-мальски важных вопросов по телефону — обязательно нужно посмотреть друг другу прямо в глаза. Обсуждение проблем поэтому переносится на вечер, в ресторан. Вот они и процветают, несмотря на регулярно случающиеся экономические спады. А поскольку все знают, что настоящие мужские дела решаются именно таким образом, то очень многим сотрудникам фирм и чиновникам (по достижении, естественно, определенного положения) ежемесячно выплачиваются деньги на представительские расходы, которые они и тратят с немалым удовольствием. Сегодня я тебя угостил, завтра — ты меня.

    Вспоминаю такой случай. Еду в последней электричке, читаю японский журнал. Тут ко мне обращается сильно подвыпивший человек (перевожу с пьяненького японского на такой же русский): «Ты чё журнал держишь, по-японски кумекаешь, что ли?» Отвечаю вежливо, но с некоторым недоумением и даже прохладцей (японцы, даже пьяные, с незнакомцем заговаривают в транспорте нечасто): «Да, читаю и, как слышишь, разговариваю». — «Ну, ты молодец! А я домой еду. Видишь, я сытый-пьяный какой?» Тут он вываливает самую важную информацию: «Ты думаешь, я на свои гуляю? Не-ет, на представительские».

    Видимо, мой попутчик только-только добрался до уровня, позволяющего ему получать эти представительские, и с назойливостью неофита решил похвастаться своим достижением перед этим красноносым (именно так — с огромным красным носом — японцы частенько изображали первых увиденных ими европейцев). Перед своими-то что похваляться? Представительские — они почти что у каждого, кто в настоящий возраст вошел.

    На закуску же скажу, что даже к мясу японцы нашли свой подход — только чтобы ножа на столе не было. Сябу-сябу — изобретение сравнительно недавнего времени; впрочем, поговаривают, что родиной его является все-таки Монголия. Говядина (а лучших бычков для нежности мяса даже пивом отпаивают, что уж вряд ли увидишь в Монголии) режется просвечивающими на свет ломтями и бросается в кипящий бульон с разными овощами и грибами. Срок готовности — минута-две. Вынимаете палочками этот ломтик, и он ввиду своей истонченности спокойно умещается у вас во рту. Не забудьте, конечно, обмакнуть его в плошку с сырым яйцом, размешанным с соевым соусом. А не то обжечься можно. Да и вкуснее так будет. Очень советую. С российскими ингредиентами тоже неплохо получается.

    АЛКОГОЛЬ. Пьяный в собственном автомобиле: без страха за водительские права

    К алкоголю японцы относятся вполне терпимо. Это вам не нынешняя белая Америка, где рассчитывающий на общественное признание человек на званом вечере не осмелится не то что пропустить рюмочку, но просто взять ее в руки. Если же он и не прочь «оттянуться», то сделает это потом, по возвращении домой. Нет, японцы здесь совершенно не двоедушны. Приезжая в Россию, они абсолютно не осуждают наших подгулявших молодцов, предъявляя к ним одно-единственное требование: не пить в рабочее время. Поэтому памятная поколению постарше антиалкогольная кампания Горбачева производила на них убийственное впечатление. Считается, что распитие алкогольных напитков — личное дело каждого. Желательно, чтобы наутро голова не болела. И не буянить! И с этим — уже довольно строго.

    Современный индустриальный мир вообще-то с алкоголем потихонечку завязывает. Здесь и забота о здоровье, и всеобщая моторизация населения. Даже во Франции с Италией выпивать меньше стали. Тем не менее, они перепивают японцев больше чем вдвое. Зато у японцев все-таки пока положительная динамика выпивания.

    В связи с этим и отношение к пьяным в самой Японии весьма терпимое. Несмотря на то, что на вечерних улицах города встречаешь немало крепко подвыпивших людей, вытрезвителей как таковых в этой стране не наблюдается. Правда, удалось мне узнать про одно исключение. В курортном городке Ондзюку власти, утомленные чересчур шумными отдыхающими решили так: если уж ты совсем на ногах не стоишь, забирать в полицейский участок. Там тебя снимут на видеокамеру и будут утром укоризненно демонстрировать вечернюю запись со словами: «Ну нельзя же в самом деле напиваться до такого свинячьего безобразия!» Но денег «за ночевку» не возьмут. Да и лишнее это — для японца хуже нет, чем смешным показаться. Так что такое наказание и без того считается строгим (про преступления и наказания — в последней главе).

    Терпимы не только власти, но и среднестатистическое население. Правда, и алкоголь на японский организм все-таки другое впечатление производит. По преимуществу — сильно усыпляющее. Ну не тянет японца на подвиги, что ты тут поделаешь. Завтра на работу все-таки…

    Один мой знакомый сдавал экзамены для поступления в очень известную фирму. Лицо у него устроено очень откровенно: всякому тут же видно, что выпить он совсем даже и не против. Не осталось это незамеченным и для его экзаменатора. И тут без всяких наводящих вопросов и околичностей он спросил: «Выпить любишь?» Мой знакомец отвечал честно и утвердительно. Дальше последовал еще один вопрос — на сей раз количественного свойства: «А сколько за один раз „поднять“ можешь?» Собравшись с силами и прикинув свои возможности на умственных счетах, экзаменуемый отвечал: «Под хорошую закуску литр сакэ усижу». Решение было принято незамедлительно: «Будешь у нас работать на селе».

    Фирма торговала фотоаппаратами, а уж крестьянин «без разговору» под «это самое» никакой такой диковинки, конечно же, не купит. Было это довольно давно. Сейчас, наверное, знакомый мой поседел и компьютерами таким же манером торгует.

    Сам я был свидетелем такой замечательной сцены. Поздняя полупустая электричка. Некий японский джентльмен мирно почитывает газетку. Рядом с ним — другой японец, находящийся, мягко говоря, «не в форме». Принять вертикальное положение — даже сидя — он не в состоянии. И потому с периодичностью в тридцать секунд валится на колени своего попутчика, подминая своим весом его колени и газетку, которой тот весьма увлечен.

    Ваши действия, товарищ? Вариант первый, агрессивный: скандалить и пихаться. Вариант второй, миролюбивый: отсесть. Что же делает джентльмен? Находясь на прежнем месте, методично возвращает соседнее тело в исходное сидячее положение. Повторяю: с периодичностью в тридцать секунд. И не говоря ни одного худого слова.

    Естественно спросить: а что же японцы из напитков уважают? Их нынешняя алкогольная культура стоит на трех китах: пиво, виски и сакэ. К вину (как сухому, так и крепленому) все-таки японцы не приучились. Почему-то входит оно в противоречие с местными вкусами.

    Легко заметить, что первые два напитка были заимствованы японцами с Запада. Традиция пивоварения была взята прямиком из Германии, и потому японское пиво, которое они начали производить в 1873 году, действительно очень вкусное. Но без местной специфики все-таки не смогли обойтись — рис в пиво добавляют. Из 8 литров чистого алкоголя, приходящегося на каждую душу населения старше 15 лет, две трети приходится именно на пиво. Сортов много, больше 150, производителей — тоже, но главных все-таки всего три: «Саппоро» (в переводе не нуждается), «Асахи» («Утреннее солнце») и «Кирин» (животное такое из китайской сказки — нечто вроде единорога). И из всех мыслимых алкогольных напитков в Японии растет только потребление пива, обеспечивая общую положительную динамику алкогольной статистики. Довольно устойчиво — 3–5 процентов в год. И на его питии не сказываются никакие стагнации, спады потребления и иные экономические передряги.

    Виски было занесено из Америки. Способ его употребления покажется нашему человеку, безусловно, странным. В стакан совершенно нормальной вместимости наливается на полпальца виски, весь же остальной объем заполняется содовой и льдом. Крепость такого, с позволения сказать, «напитка» — градусов десять (а то и меньше), то есть, с точки зрения российского человека, стремительно приближается к абсолютному нулю.

    Тем не менее не отличающиеся особенной стойкостью к алкоголю японцы «косеют» и от этого (многие из них генетически «запрограммированы» так, что у них не хватает фермента, нужного для расщепления алкоголя). Опьянев, они того совершенно не стесняются и лезут к посторонним с самыми добродушными разговорами. Намного большее стеснение испытывают те (и таких по неведомым мне физиологическим причинам насчитывается достаточно много), кто после мизерной дозы почему-то краснеет, становясь похожим на свежесваренного рака. Казалось бы — ну выпил человек немного, ну раскраснелся… Нет, этого стесняются. Говорят: нет, я не пью, потому что краснею. Странные люди все-таки.

    Долгое время виски (особенно иностранное) считалось прекрасным подарком. Приличным было дарить «Джонни Уокер». Причем непременно с черной этикеткой. То есть которое подороже. Некоторое время тому назад произошло изменение в налогообложении. «Джонни Уокер» сильно подешевел. Его производитель потирал своими шотландскими ручками — сейчас, мол, заработаем. Но не тут-то было — никакого увеличения продаж не произошло. Напиток перестал быть престижным, и дарить его перестали, хотя, конечно, он и сейчас намного дороже сакэ. Так, стандартный «огнетушитель» сакэ (1,8 литра) стоит начиная от двух тысяч йен, а тот же «Джонни Уокер» (0,7 литра) — за три зашкаливает.

    Сам же японский человек, для себя самого, пьет все-таки не виски, а чаще всего сакэ.

    Теперь о нем — самом древнем (и почти что единственном) алкогольном напитке местного происхождения. Делается он, как известно, из риса. Или скажем более осторожно, — должен делаться, ибо около 20 процентов его в настоящее время делают из смеси спирта, воды, сахара и пищевых добавок. Но, разумеемся, не про этот «сучок» идет речь. Хотя все-таки интересно, что японцы не пошли здесь за немцами или французами, которые законодательно запретили искусственным образом имитировать свои национальные напитки — пиво и сухое вино. Так что есть еще и у японцев простор для развития национальной идеи.

    Чтобы не томить готового к самостоятельным действиям читателя, расскажу, как делается настоящее рисовое сакэ. Не вникая, разумеется, в детали, которых так же много, как и самих сортов сакэ, производимого двумя тысячами компаний.

    Самым подходящим для сакэварения временем традиционно считается зима — когда не так жарко и легче уследить за процессом ферментации. Для приготовления сакэ берут крупный рис и обрушивают его. Причем в результате от первоначального количества может остаться совсем немного. В случае приготовления самых элитных сортов — всего тридцать процентов, обычно же — около семидесяти. После этого рис промывают, замачивают, а потом подвергают воздействию пара. Около четверти подготовленного риса идет на создание закваски, которую остужают до 30 градусов, а потом в течение приблизительно 35 часов выдерживают в жарком и влажном помещении — чтобы внесенная туда грибковая культура (для любителей острых лингвистических ощущений привожу ее латинское название — Aspergillus oryzae) чувствовала себя вполне комфортно. Затем получившееся сусло смешивают с дрожжами и пропаренным рисом и все это заливают водой. Процесс ферментации занимает около трех месяцев. Потом очищают, фильтруют и пастеризуют.

    По экстраполяции у нас частенько считают, что сакэ — это водка, только не из пшеницы или ржи, а из риса. Это, конечно, совсем не так. Обычная крепость сакэ — 15–16 градусов, и более всего оно напоминает самодельную брагу. Но и это — еще не нижний предел. Во время последней войны и сразу после ее окончания, когда население получало сакэ (как и многие другие продукты) по карточкам, оно было настолько разбавленным, что остряки величали бутылки с ним «аквариумом», имея в виду, что любимые японцами рыбки могут без всякого ущерба для здоровья бороздить эту жидкость.

    Самое первое упоминание о сакэ встречается в мифе, повествующем о том, как бог ветра и бури Сусаноо победил дракона. Этот дракон на манер своих европейских собратьев имел обыкновение брать себе в жены хорошеньких девушек без их согласия. Родители одной из них сильно по этому поводу опечалились, и тогда Сусаноо решил им помочь. По его указанию перед каждой из восьми голов дракона поставили по бочонку сакэ, и когда во всех этих восьми головах зашумело, Сусаноо их отрубил, прекратив безобразия.

    И вот спустился Сусаноо с Неба на равнину Идзумо, около верховьев реки Хи-но Кава. И услышал у верховьев рек чей-то голос, будто кто-то рыдает. Пошел он разузнать, что за голос, и увидел старика и старуху, а между ними девушку. Вопросил тогда Сусаноо: «Кто вы такие? Почему так рыдаете?» Старец ответил: «Эта девица — моя дочь. Зовут ее Куси-инада-химэ. Раньше у меня было восемь дочерей, но каждый год Великий Восьмиголовый-Восьмихвостый змей пожирал по одной из них. Теперь он собирается проглотить мою последнюю дочь»… Тогда Сусаноо велел изготовить восемь раз перебродившее сакэ, сделать восемь подставок, поставить на каждую по бочке и налить доверху сакэ. И вот наступил срок, и явился Великий змей. И голов, и хвостов у него было по восемь. Глаза у него были красные, на спине росли сосны и кедры, длиной он был в восемь холмов и восемь долин. Вот добрался он до сакэ, опустил в каждую бочку по голове, стал пить, охмелел и уснул. Тут Сусаноо вытащил меч десяти кулаков, что был у него за поясом, и стал рубить змея на кусочки.

    (Перевод Л. М. Ермаковой)

    Так что сакэ ведет свое начало со времени богов. И потому служит самым употребительным для них приношением. Памятуя о мифологических временах, синтоистские храмы были в древности основными производителями этого напитка. И в каждом храме изготавливали свой сорт (каковая традиция сохраняется и сегодня), которым очень гордились. А поскольку богов в Японии великое множество, то каждого и угощали его любимым сортом.

    До сих пор в синтоистских храмах обязательно присутствуют целые горки оплетенных рисовыми веревками бочонков, на которых написано, что в них хранится самое лучшее и чистое сакэ. При этом указано, что поднесено все это храму каким-нибудь Накамурой. Возникает естественный для русского человека вопрос: и неужели вот это все они (божества и настоятели) выпьют? Во-первых, выпивают, и довольно много. К тому же на самом-то деле довольно часто оказывается, что Накамура вполне по-современному пожертвовал храму деньги. Но намного приличнее — если будет указано, что сакэ.

    Кстати говоря, и многие буддийские храмы тоже к производству спиртного относились вполне положительно. Только готовили они его по китайским рецептам — из пшеницы, да с долгой выдержкой (3–5 лет), и оттого получалось оно покрепче. Европейские и православные монастыри тоже, как известно, своими винокурнями были славны. Что и говорить, божественный напиток — он и есть божественный.

    Подношения богам

    Угощали сакэ и покинувших этот мир. Ведь умирая, человек превращается в божество, которому его потомки обязаны поклоняться и совершать правильные приношения. И сегодня тоже — угощают по-прежнему. Частенько уже и совсем по-современному — из «жестянок» с пивом или с тем же самым сакэ, которые ставят у могил.

    В прошлом пили сакэ, конечно же, не так, как сейчас. — когда в голову взбредет, а исключительно по праздникам: отсеялись или, скажем, урожай собрали. По обычаю, человек не должен был сам себе наливать во время пира — обязательно дожидался соответствующего предложения от соседа. Если же у него на дне хоть капелька еще оставалась, обязательно чарку опрокидывал и тогда уже для наливания предъявлял. Делал маленький глоточек и после того уже своему благодетелю таким же образом угождал.

    Пир — это всегда радость, с другими людьми разделенная. Поэтому на пиру часто ставили на одну рюмку меньше, чем гостей за столом. Хочешь не хочешь, а с кем-нибудь да разделишь. Ну или вообще — вкруговую чашу пускали. Это, конечно, не новость. Братчине в любой этнографии почетное место находится.

    Был еще один замечательный способ потребления сакэ. Древнесредневековый.

    Вот как это по весне делалось. Испытуемый сидел на камушке у ручья. Человек, располагавшийся сверху по течению, выкрикивал ему тему, на которую он должен был сочинить стихотворение. Одновременно пускали по воде деревянную чарку с сакэ. За то время, пока она до тебя плывет, нужно было успеть сложить стихотворение. Успел — выпиваешь, не успел — вина не наша, шанс у тебя был. Обычай этот — китайский, но и японцам тоже очень ко двору пришелся, потому что из заграничной жизни они всегда старались научиться только хорошему…

    Как нетрудно догадаться, японские поэты воспевали не только природу, но и сакэ тоже. Знаменитый поэт VIII века Этомо Табито сочинил целый цикл из тринадцати стихотворений. Ну вот, например:

    Как же противен
    Умник, до вина
    Не охочий!
    Поглядишь на него —
    Обезьяна какая-то…

    Другой источник — на сей раз X века — повествует о соревновании, устроенном при дворе (тогда такие конкурсы были очень в ходу: кто стихотворение лучше сложить сумеет, у кого букет самый красивый, кто угадает, какое благовоние ему понюхать дали, ну и так далее). Так вот, на сей раз восемь мужей (вплоть до одного члена Императорского Совета) собрались для того, чтобы выявить победителя в питейном деле. Пили не по привычной чарке, а сразу большими чашами. В судьи выбрали бывшего императора, который к этому времени уже успел принять монашество (это было в порядке вещей: посидел на троне — дай и другим) и потому оказался совершенно свободен от дел большой государственной важности. Все участники конкурса отвалились после седьмой-восьмой чаши (включая, разумеется, и уважаемого члена Императорского Совета), и только славный гвардеец Фудзивара Ико из охраны дворца продолжал винопитие в полном одиночестве, пока не опрокинул десятую чашу. Тут голубая кровь бывшего императора закипела, но сказал он — очень по-японски и по-мужски у него вышло — только одно слово: «Хватит». И присудил победителю доброго коня.

    Конкурс винопития

    Выигравшему же другой подобный конкурс (теперь уже в XVII веке), в котором участвовал тридцать один человек (одному из них было, правда, всего одиннадцать лет), присудили почетное прозвище «Горный дракон». А дракон, как известно, — символ всяческого геройства и мужества. Все-таки замечательно, с каким тщанием японцы регистрировали важные события в истории своей жизни.

    Емкости для подогрева и хранения сакэ

    Европейцы XVI века тоже обращали свое просвещенное миссионерское внимание на увлечение японцев спиртными напитками. Один из них писал:

    «Свое сакэ японцы круглый год пьют подогретым. Для пития же употребляют деревянную или же глиняную посуду. При этом всячески друг друга подзадоривают и напиваются до блевотины и почти что до беспамятства».

    Сакэ не только пили по-разному, но и очищали тоже. Традиционно лучшей считалась очистка с помощью золы. Рассказывают, что этот способ был изобретен совершенно случайно. Будто бы жил-был у некоего господина Яманака слуга. И очень они друг с другом не ладили. И вот однажды этот слуга, чтобы насолить своему хозяину, набросал тому золы в бочонок с сакэ. Хотел навредить, а оказалось, что сакэ стало и вкуснее и чище. Так что Яманака в город перебрался, винокурню свою открыл и очень разбогател.

    Однако, несмотря на все ухищрения сакэделов, содержание сивушных масел в напитке остается высоким. Ведь это продукт брожения, а не возгонки. Так что не советую особенно увлекаться им, хотя оно и прекрасно «идет» под японскую кухню (особенно, говорят, хороша малюсенькая полуживая рыбка, продвижение которой по пищеводу вы ощущаете по ее трепыханию). В противном случае наутро не исключен похмельный синдром, от которого и в самой Японии ничего толком не придумано. Ну, пиво там, или чай — чем больше, тем лучше. Это и мы проходили.

    В средневековье сакэ хранили в бочонках, сработанных из японской криптомерии — именно потому, что ее древесина принимает на себя изрядную часть сивушных масел. Особенно чистым (и дорогим) считалось сакэ, которое проделало путь от знаменитых винокурен района Осака до Эдо (Токио). За время путешествия на лошадках или морем оно хорошенько взбалтывалось и приобретало особый аромат. Корабли даже гонки устраивали — кто первым до Эдо доплывет. А в лавках появлялись бочонки, на которых было указано: «Сакэ с первого корабля».

    Разгрузка сакэ в порту Эдо

    Надо сказать, что выпивали в Эдо очень даже прилично. Выходило около 70 литров в год на каждую душу — всякого пола и возраста (нынешний среднеяпонский показатель по сакэ будет поменьше — 15 литров). Оно понятно — в Эдо находилось единовременно до пятисот тысяч приезжих самураев, семьи которых остались дома (о причинах такого количества командировочных написано в главе про путешествия). А командировочный он и есть командировочный — за девушками ухаживает и винцо попивает.

    Хотя сакэ употребляют и холодным, но более принято все-таки питие подогретого. Потому и приближение зимы вы ощущаете по нарастающей агрессивности рекламы горячего сакэ. И вправду — выпив, сразу чувствуешь, как горячая волна начинает перекатываться по всему телу. Емкости при этом предлагаются наперсточные — керамическая стопочка граммов на тридцать, которая пополняется из небольшого графинчика, предварительно подогретого вместе с содержимым в кипятке. Графинчик, естественно, может быть и не один.

    В питии подогретого сакэ есть не только гастрономический смысл. Дело в том, что в процессе разогрева частично испаряются сивушные масла, от которых как раз и трещит голова.

    Ну, а где пьют японцы? Во-первых, пить совершенно спокойно можно и дома. По-японски даже существует особое слово — бансяку, которое означает: «домашний ужин, сопровождающийся выпивкой» (как говорится, «на сон грядущий»). Более конкретно — мужчина возвращается домой, а жена подносит ему не только ужин, что естественно (и с этим строго), но и выпивку, что по нашим понятиям — ни в какие ворота: в одиночку (супруга-то обычно только подносит), из рук жены… Нет, как-то это странно. Получается, что нормальный японец пьет чуть не каждый день из рук своей жены, и она при этом ничуть ему не выговаривает. Впрочем, она твердо знает, что муж на работе и вправду устал и что завтра ему снова на работу, на которой он снова устанет. Почувствуйте разницу. Так что алкоголиков в Японии не так уж и мало, но алкоголизм этот какой-то вялотекущий.

    Сакэ в домашней обстановке

    Вариант второй: потребление напитков в «заведении». Здесь есть много возможностей. И заведений много, и способов потребления много. Наиболее распространенным является распитие в компании сослуживцев — похоже на нас и потому не так интересно. Впрочем, разговоры в такой компании — не «за жизнь», а преимущественно о производственных проблемах и поднятии производительности труда, что еще не вошло у нас в окончательную моду. Слушать на самом деле довольно тошно, поскольку основным лейтмотивом являются сетования на глупость начальства. Привитая всем строем жизни привычка «не высовываться» работает и здесь — пить все будут одно и то же, не отвлекаясь на индивидуальные коктейли. Бешеный рабочий ритм, строгая иерархия отношений на производстве приводят к общей защемленности психики и необходимости «оттянуться» и взглянуть друг на друга под другим градусом.

    Чокаться не принято. Не принято и произнесение каких-либо цветистых тостов русского или грузинского типа. Лишь подняв бокалы (стаканы, стопки, рюмки и т. д.) в первый раз, люди дружно произносят «кампай (буквально «сухое дно»), на чем официальная часть ужина может считаться законченной. Дальше уже — по потребности, а не до «сухого дна». Если же кто-то и «перебрал», назавтра никто на это ему не укажет. Дело житейское, с кем не бывает.

    Хорошенько (и даже не очень) выпив, компания японцев почти непременно начинает петь. Как и во всем остальном мире, голоса и слух участников такой компании бывают самыми разными. Так что особого эстетического удовольствия от этого хорового пения не испытываешь. Но вот что удивительно: довольно твердое знание слов исполняемых песен. Если же со словами выходит заминка, то в заведении почти непременно имеется песенник, который поможет вам с честью дотянуть песню до победного конца. Существует еще входящее и у нас в моду караокэ, когда под твою песню в телевизоре показывают соответствующую видеокартинку, а под ней титрами бегут слова.

    Еще можно выпивать недопитое в прошлый раз. Скажем, взял бутылку того же виски. Выпил сто граммов. И пошел домой. А остальное под твоей фамилией — скажем, Ямакава — остается на полочке за стойкой. Хоть через десять лет приди — будет стоять на том же месте. Особенно предусмотрительные могут располагать уже оплаченными запасами спиртного сразу во многих заведениях. Иной раз можно спокойно бродить по городу, пропуская по рюмочке в каждой такой «точке».

    Это, конечно, вполне экзотический способ сохранения горячительного. Мы его не знаем, и вряд ли он хоть когда-нибудь будет пользоваться у нас популярностью. По совершенно понятным причинам. Исключительно по праведному незнанию своего юного организма и условий его постоянного обитания однажды я все-таки совершил попытку воспользоваться чужим опытом.

    Мне с моим советским (тогда) напарником по японскому университетскому общежитию эта идея откладывания (чуть не сказал «отливания») на черный день очень понравилась. Заходишь — и без всяких денег тебе обеспечен некоторый уровень культурного отдыха. А нам тогда очень вермут по молодости лет нравился. Зашли. Взяли бутылку. Думали хотя бы на донышке оставить, но чувство национальной гордости не позволило. Выпили. Взяли вторую. Намерение было самое благородное — отпить чуть-чуть и на полочке свою фамилию оставить. Для внуков. Чтобы не забыли, как дедушку звали. Еще, помню, препирались, бутылка чьего имени храниться там будет. Но и вторая попытка окончилась с тем же результатом. Допили мы и эту бутылку и больше уже судьбу не испытывали. Да и зачем? Мы и без этого вполне счастливы были. Опять же, наверное, по молодости.

    С японцами, однако, не так: оставляют. Бывает, что и на год. Бывает, что и дольше. То есть «тормоза» у них покрепче будут.

    Для тех же, у кого тормоза все-таки отказывают, да еще если прибыли они к месту действия на собственном автомобиле, придумана замечательная услуга. Очутившись не в самом удобном положении подвыпившего человека, которому предстоит добираться домой на личном транспорте, вы можете позвонить по известному телефону и вызвать специального человека, который сядет за руль вашего авто и доставит вас прямо в объятия заждавшихся родственников.

    Стоит, конечно, недешево, но все же дешевле такси плюс стоимость ночной парковки, которая и вправду чрезвычайно высока. Не говоря уже о ночи в гостинице.

    ДОРОГИ И НОЧЛЕГ В ПУТИ. Путешествие без тапочек

    Общественный транспорт в Японии обездвиживается довольно рано — между одиннадцатью вечера и полуночью. И перед загулявшими особями мужского пола во весь рост встает проблема доставки домой тела, утомленного работой и неумеренными развлечениями. Проблема разрешается двояким способом: или ты берешь такси, или останавливаешься в гостинице. И то и другое весьма недешево. Такси очень дорого потому, что цены на него (как и на весь транспорт) напрямую регулируются государством, так что никто не имеет права не только повысить расценки, но и понизить их. Так что непривычного к местным порядкам седока приводит в шок уже только одна плата за посадку (больше шести долларов за то, чтобы водитель открыл дверцу, и ты мог проехать чуть больше километра). А гостиницы дороги, потому что все дорого.

    Японский сервис — безусловно, самый лучший в мире. И сравнительно недавно — лет десять назад — он откликнулся на этот «полуночный вызов» новой услугой. Появились «капсульные отели», которые сразу приобрели широкую известность благодаря своей фантастической дешевизне (по японским, конечно, меркам). За сумму, эквивалентную 30 или 40 долларам, вам предоставляют нечто похожее на ячейку в автоматической камере хранения багажа. С той лишь разницей, что вы помещаете туда не багаж, а самого себя. То есть получаете спальное место, оснащенное постельными принадлежностями, будильником, светильником и радиоприемником с наушниками. Встать в полный рост нельзя. Оттуда можно только выползти. Душ и туалет — «в коридоре», то есть за занавеской, отделяющей запоздалого гуляку от внешнего мира.

    Это, конечно, экстренный вариант, которым пользуются по преимуществу молодые и не привыкшие к излишнему комфорту люди. Тем не менее — до этого же додуматься надо было! А такая сообразительность воспитывается только вековыми тренировками.

    Первые сведения о такой услуге, как предоставление ночлега путешествующим, относятся к VIII веку. Именно тогда Японское государство впервые вошло в большую централизованную силу и потому решило всю страну опутать сетью дорог. Чтобы налоги поскорее в столицу доставлять, чтобы указы веселее по стране бегали, чтобы в случае чего армию можно было поставить «в ружье» (или же «в копье») и чтобы самим себе «большими» казаться, чтобы все как в Китае было, на который японцы посматривали со смешанным чувством восхищения и ужаса (вдруг нападет?).

    А в Китае о ту пору с дорогами было все в порядке — 120 тысяч километров их проложили. Да каких! До 70 метров в ширину. Правда, больше половины из них сооружалось с одной-единственной целью — чтобы «сын Неба», то есть император, мог страну с генеральной инспекцией объезжать.

    Сказано — сделано. Японские дороги были проложены. Целых семь. Начинались они в столице, на юге доходили до Кюсю, на севере немного не дотягивали до северной оконечности самого Хонсю. Реками же государство пренебрегло и речными транспортными путями почти что не занималось. По той простой причине, что японские речки скатываются с гор к Японскому морю и к Тихому океану как с двухскатной крыши. Короткие они у японских богов получились, мелкие и быстрые — далеко по ним не уплывешь.

    Народ роптал, но дороги строил. Судя по всему, весьма неплохо. Не асфальт, конечно, но все же. Шириною до Китая не дотянули, но метров по десять выходило. И были они совершенно прямыми. Как и всякое государство, которое лелеет какую-нибудь несбыточную мечту (например, догнать и перегнать Великую Китайскую империю по грандиозности), японские бюрократы обожали прямую линию и такой же угол.

    Из столицы Нара до острова Кюсю за пять дней по этим самым прямым дорогам добирались гонцы с указами (сам-то японский государь преспокойненько в своем дворце пребывал и никуда — по ритуальным соображениям — не выезжал). А чтобы им было где лошадей переменить и дух перевести, через каждые шестнадцать километров построили почтовые дворы. Нарочные и чиновники, отправлявшиеся к месту службы, там и ночевали. Лошади, естественно, были казенные, на станциях их меняли и задавали корм.

    Людям же с улицы, покинувшим свой дом не по государственной нужде, ни за какие деньги переночевать там было нельзя. Строго настрого запрещено. Точно так же, как и тем бедолагам которые обозы с налогами сопровождали. В чистом поле ночевать приходилось. А чтобы самозванцев не развелось, чиновники снабжались специальными колокольчиками, удостоверявшими их принадлежность к государевой службе.

    Поскольку путешествия сопровождались такими сложностями, то сердобольные буддийские монахи протянули путникам руку помощи — про Гёги, знаменитого монаха VIII века, известно, что он построил девять приютов для тех, кто нуждался в ночлеге. С тех пор ночлежные дома при буддийских драмах стали делом обычным. И даже сегодня в некоторых буддийских храмах можно переночевать.

    Что до почтовых станций, то дороги, на которых они стояли, довольно быстро стали зарастать буйными японскими сорняками (как это обычно и бывает с чересчур много думающими о себе государствами, не желающими даже денег за постой брать). И хотя указы продолжали издаваться вполне регулярно, возили их все медленнее и медленнее. Точно так же, как и налоговые поступления. Да и сами почтовые дворы сначала пообветшали, а потом и совсем исчезли. Нормальное бездорожье настало. На дворе стоял десятый век.

    Население смотрело на это запустение вполж равнодушно. Куда по этим дорогам доедешь? Ведь проложены они были по прямой линии, совершенно не имея отношения к населенным пунктам.

    Однако эти дороги на всю последующую жизнь влияние все-таки оказали. В очень многих случаях именно дороги были той стартовой (и совершенно прямой) чертой, откуда начиналась раздача рисовых полей. Именно поэтому они оказались нарезаны такими аккуратными прямоугольничками. И это — уже на всю японскую историю так и сохранилось.

    И вот приходилось чиновникам Хэйана к своим дальним резиденцииям-офисам не ездить с ветерком, а пробираться, останавливаясь у кого-нибудь «на квартире», а то и просто в лесу. Для них, привыкших к столичному комфорту, назначение в провинцию казалось чуть ли не ссылкой. Они в то время совсем изнежились и путешествовать разлюбили. И казалось им намного сподручнее не выезжать «на природу», а устроить сад возле самого дома и по нему уже наблюдать, как одно время года другое сменяет. В самой же столице транспортным средством служили повозки, запряженные волами. Передвигаться в них было очень медленно, но зато престижно.

    Мост в провинции Суво. С гравюры XIX в.

    Даже когда в XVII веке после долгого перерыва появилось наконец другое строгое правительство — сёгунат Токугава, оно особо дорогами не занималось. Не до них было: проституток развелось, понимаешь, самураи в бане подрались. До всего сёгунам дело было. К тому же они настолько опасались несанкционированного передвижения войск из многочисленных княжеств (длительные междоусобицы только-только закончились), что и улицы даже в самом Эдо, где располагалась их ставка, распорядились по возможности зауживать — чтобы потенциальному противнику в них было не разгуляться. А что самим не слишком ловко было поворачиваться или горожанам — это ладно, можно и потерпеть.

    Поэтому и самые оживленные тракты в период Токугава не превышали в ширину трех—шести метров и были рассчитаны прежде всего на пешее передвижение или езду в паланкине (правда, придорожные камни с высеченным на них объяснением, сколько до какого пункта японских верст осталось, ставились регулярно). И, в отличие от Европы, несмотря на близость гор, полотно камнем не мостили: боялись землетрясений.

    С обильными японскими дождями передвигаться по этим проселкам было не самым приятным занятием. Правда, по обочинам были высажены деревья, а участок одной дороги все-таки вымостили камнем. Но вышло очень неудачно, потому что дорога вела через перевал, а сделали ее прямой. Так что носильщики паланкинов за спуск больше брали, чем за подъем. Уж больно круто и скользко получилось. А лошадям там вообще делать нечего было. Словом, ввиду убогости дорог и сложностей рельефа постоянное употребление колесных экипажей было невозможно.

    Дорогами правительство Токугава сознательно пренебрегало, а вот с гостиницами дело обстояло много лучше. Дело в том, что еще века с двенадцатого распространилось паломничество к святым местам, то есть к наиболее знаменитым храмам, которые располагались, как правило, в горах (японцы считали, что их божества обитают именно там). Путешествующих было много — вот и появились нормальные постоялые дворы — с постельными принадлежностями и горячей кормежкой.

    Не всякий, конечно, мог себе позволить такое путешествие: дом, семья, хозяйство. Поэтому деревня выбирала кого-то в гонцы, скидывалась и провожала в путь. Паломник тщательно записывал, кто ему сколько денег дал. Кроме того, что он должен был за каждого селянина помолиться, в его обязанности входила доставка какого-нибудь амулета. Особенно популярны были паломничества в родовой храм правящего императорского рода в Исэ (нынешняя префектура Миэ).

    При сёгунате Токугава все стало происходить очень организованно. Для фельдьегерской связи была создана система почтовых станций. Количество обслуживающего персонала постоялых дворов, а также лошадей определялось, как то и положено, специальными распоряжениями. Принцип был такой: сколько лошадей, столько и людей. В зависимости от оживленности дороги их количество было разным. Выходило от двадцати пяти до ста. Сёгунские гонцы лошадей получали бесплатно. Частным же лицам приходилось раскошеливаться.

    С лошадьми в это время сложилась ситуация непростая. В связи с мирным временем и дефицитом пастбищ поголовье лошадей в Японии стремительно уменьшается. И в это время местное сельское хозяйство начинает отвечать идеалу последователей Толстого — «ручников», которые не хотели по моральным соображениям скотину эксплуатировать. В Японии, правда, безлошадье к этическим категориям не относилось. Принцип тут был простой: когда воевать — тогда и коней пасти. А в остальное время политической истории они в Японии делались ненужными. Настолько, что даже основную часть фельдъегерских, а затем и почтовых отправлений стали в результате доставлять менявшие друг друга совершенно пешие бегуны. Они передвигались со скоростью приблизительно десять километров в час — и днем и ночью.

    Почтальон

    Процветанию гостиничного дела сильно способствовало то, что сёгуны Токугава из-за опасений заговоров и всяческих центробежных безобразий ввели такое правило: семья каждого князя безотлучно пребывает в столице, а сам князь навещает ее раз в год в строго определенные сроки, причем время свидания составляло где-то около полугода. Если же во время нахождения по месту княжения в оставшиеся полгода он предпринимает что-нибудь нелояльное, то может быть твердо уверен, что его жена с детьми находятся в надежных руках скорой на контрмеры власти. И не дай бог тебе по дороге в Киото завернуть туда, где император проживает!

    Таких князей в то время в Японии было около трех сотен. Вот и тянулись они в Эдо со своими богатыми княжескими пожитками, многочисленной свитой и челядинцами. Процессия в несколько сотен или даже тысячу человек считалась делом вполне обычным. Поначалу доходило и до двух тысяч. Потом количество сопровождающих лиц было отрегулировано в сторону уменьшения. Точно так же, как и число лошадей в процессии. Только сам князь и его ближайшее окружение путешествовали конно или в паланкине, а остальные — пешком топали да с поклажей. При узости тех дорог процессии растягивались на несколько километров. Это если все шло нормально. (Для справки: при выездах сёгуна для молебна в свой родовой храм в Никко его свита могла превышать двести тысяч человек!)

    Путешествие совершалось весьма степенно: даже если для князя оседлывали лошадь, ее вели под уздцы. Что до паланкина (норимоно), то он пришелся по вкусу не только князьям, но и европейцам. В описании одного из них устройство его выглядело следующим образом:

    «Норимоны — род каретных кузовов из тонких досок и бамбуковых тростей с окнами впереди и по обоим бокам над дверцами. В них можно сидеть свободно и даже лежать, поджав немного ноги. Внутри норимон обит хорошею шелковою материей и бархатом. В глубине его бархатный матрас, покрытый бархатным же покрывалом. Спина и локти покоятся на подушках; а сам сидишь на круглой подушке, в которой сделано отверстие. В передней части — полочки, куда можно поставить чернильницу, книги и тому подобное. Окна над дверцами опускают, если хотят впустить воздух, или закрывают занавесками и бамбуковыми шторами. Не знаю экипажа удобнее этого. Это род переносной комнаты. Чтобы устать, надобно просидеть в ней очень долго. Снаружи кузов покрыт лаком и украшен живописью. Над кузовом тянется шест, за который берутся носильщики. Число их сообразно с чином путешественника, не менее шести и не более двенадцати. Половина идет без дела, готовясь на смену несущим норимон».

    Переправа. С гравюры сер. XIX в.

    При проезде князя люди попроще были обязаны кланяться ему до земли или становиться к паланкину спиной — как недостойные взглянуть на князя.

    Каждому князю определили размеры процессии в зависимости от доходности его владений. Причем этот доход определялся своеобразно — по потенциальному урожаю риса, который он мог получить со своей земли. Можешь хоть бананы там выращивать, но будет считаться, что рис. А для исчисления этого теоретического урожая были проведены масштабные работы по определению плодородия имевшейся земли. Иными словами, был составлен земельный кадастр.

    И каждому из людей в процессиях хотя бы раз в сутки требовалась постель и горячая еда. Для комфортности времяпрепровождения уж очень много людей в свите состояло. Разорительно это было для князей до крайности — бывало, деньги по дороге иссякали, и тогда нужно было дожидаться помощи либо из дому, либо от самого сёгуна, что для гордых князей было весьма унизительно. Уж лучше заранее денег у купцов призанять. Что, собственно, сёгуну и требовалось — на военные приготовления не оставалось ни времени, ни денег.

    Правительство составило строгий график пребывания князей в своей ставке — чтобы, не дай бог, они по дороге не повстречались или не случилось неразберихи с лицензированной гостиницей, в которой им в пути надлежало останавливаться (их количество на дорогах, ведущих в Эдо, было установлено специальным указом). Да и вообще — мало ли до чего они между собой по дороге или в гостинице договориться могли. Но накладки все-таки случались, и тогда оказывалось, что кому-то из князей ночевать оказывалось негде. Известен случай, когда образовавшийся затор из нескольких процессий вытянулся на целых пятьдесят километров. Если же по пути попадалась процессия, идущая навстречу, то уже в те времена полагалось принять не вправо, а влево (в Японии до сих пор левостороннее движение).

    Для таких путешественников поневоле были устроены гостиницы особого типа и без излишних удобств, причем весь инвентарь, кстати, сдавался хозяевами гостиниц напрокат — сами себе еду готовьте и постель стелите. Располагались гостиницы там же, где и почтовые станции. Ночевали там только сами князья и их приближенные. Что же до вассалов князя, то им приходилось останавливаться «на частной квартире».

    А между тем другие японцы тех времен, находившиеся не под столь пристальным надзором сёгунского ока, считали путешествие делом во всех отношениях полезным. Дороги теперь были очищены от разбойников и «лихих» самурайских людей. И тогда генетически запрограммированная жажда к передвижению нашла выход. Японцы стали считать, что длительное путешествие не только позволяет приобщиться к святыням и увидеть множество красот и диковинок, но тяготы его также закаляют душу и тело. Даже присказка такая была: «Только любимое дитя в поход снаряжают».

    И посмотреть было что: и знаменитые храмы, и красивейшие пейзажи. Одной из целей путешествия могло быть посещение мест, воспетых в стихах знаменитых поэтов. Но все-таки главным пунктом назначения был храм Исэ. Сохранились данные за 1718 год о количестве паломников в Исэ: с начала нового лунного года за два с половиной месяца храм посетили 427 тысяч человек! И даже трогательную историю про одну собаку рассказывали, которая одна, без хозяина, из дальних мест до Исэ с паломническими целями добралась. В общем, в Японии все дороги вели в Исэ.

    Богомольцы в Исэ

    По дороге к этому храму тоже много красивого и святого можно было посмотреть — в каждой местности поклонялись своему божеству. К тому же всякая местность чем-нибудь да славилась: посудой, «фирменным блюдом», сортом сакэ, лекарством, косметикой и даже благовониями, которые изготавливались только там и нигде больше. И все это нужно было увидеть, попробовать, понюхать и привезти домой.

    Эти путешественники останавливались в частных гостиницах. Бывали они разные — подороже и подешевле, с кормежкой и без. Клиенты, правда, жаловались: утром им выдавали чашку постного супа, чашку риса и чашку чая. И никакой добавки. Если они путешествовали конно, то за постой коня бралась отдельная плата, превышавшая расходы на самого хозяина ровно в два раза — конь-то намного больше самого хозяина съесть может. Ну и, конечно, ни о каком отдельном номере и речи идти не могло. Зато ванная комната обычно имелась. Правда, общая. Расчетный час был принят очень ранний — в четыре часа утра изволь свои пожитки собрать и на дорогу выйти. Ну а если не понравился чем, вообще не пустят, да еще хозяин тут же властям донесет, что вот шатаются по дорогам странные типы.

    И все-таки путешествовали много. И гостиниц тоже было немало: на одной только дороге из Эдо в Киото в начале 40-х годов XIX века их насчитывалось не меньше восьмисот. Давали приют и храмы. Спальные места были также предусмотрены во многих чайных домиках и иных предприятиях общепита.

    У постоялого двора

    Следует, правда, оговориться: лучшая половина японского народа покидала дом весьма нечасто. Дело в том, что сёгунат был весьма обеспокоен тем, чтобы каждая порядочная женщина знала свое истинное место. А место ее было — у домашнего очага.

    Кроме того, женщину всегда подозревали в том, что она является женой или дочерью какого-нибудь князя. А им полагалось безвыездно пребывать в Эдо. Поэтому женщине, чтобы отлучиться из дома, следовало получить согласие властей, без которого невозможно было преодолеть многочисленные заставы. В дофотографическую эпоху в женский паспорт тщательно вносился словесный портрет, а осмотр путешественниц проводился с особым пристрастием, вплоть до раздевания — чтобы записочки какой не пронесла. Рассказывают, что одна путешественница умудрилась по дороге разродиться, из-за чего на заставе вышел большой шум. И не только потому, что на девочку не было паспорта, но и потому, что она была одета «не по форме» — то есть без обязательного в случае прохождения заставы кимоно.

    Мужчины тоже были обязаны получить разрешение на путешествие, но им этот «пачпорт» выдавался по заявлению почти что автоматически и никакого словесного портрета не содержал. Стоило только сказать, что, мол, отправляюсь на богомолье или по торговым делам. Если же ты ехал в Эдо, а не из него, то вообще никаких проблем не было — правительство считало, что там-то оно владеет ситуацией, а рабочая сила в городе требовалась всегда. Только старшим сыновьям крестьян разрешение на передвижение получить было затруднительно — считалось, что они безотлучно должны находиться при земле.

    Для того чтобы получить разрешение путешествовать, требовалась справка из буддийского храма, подтверждающая, что такой-то и такой-то не является христианином. Власти полагали, что проповедники-иезуиты (а также францисканцы с доминиканцами), появившиеся в стране в XVI веке, были только лишь авангардом той вооруженной армады, которая спит и видит, как бы Японию поработить. И не были далеки от истины. Но, на счастье, Япония располагалась все-таки довольно далеко. И — что еще более важно — была обделена ацтекским золотом, индийскими пряностями или еще чем-нибудь столь же полезным в европейском хозяйстве. В общем, повезло на то время японцам с ресурсами.

    Что до женщин, то у них должна была возникнуть действительно серьезная причина для преодоления пространства. Просто осмотр достопримечательностей или паломничество никак не относились к уважительным причинам. Вдобавок к тому и многие храмы запрещали женщинам доступ в свои пределы. Прямо вот такие объявления у ворот вешали:

    «Женщинам, коровам, кошкам, обезьянам, цаплям и курицам прохода нет».

    В движении

    В связи со столь неожиданно и быстро расцветшей всеобщей мужской страстью к путешествиям самое широкое распространение получили географические карты. Их рисовали и на листах бумаги, и на длинных свитках, и на ширмах, и на веерах. Существовали и чрезвычайно подробные, изданные ксилографическим способом (то есть вполне массовым тиражом для «широкого читателя»), путеводители с указанием расстояний, достопримечательностей, цен на гостиницы и транспортные услуги и даже с перечислением имен станционных смотрителей. Каждый князь считал своей почетной обязанностью издать подробнейшее описание своих владений. Само правительство тоже не отставало. Для того же, чтобы молодое поколение не выросло географически безграмотным, в школах заучивали стишки, в которых перечислялись названия гостиниц, встречавшихся по дороге.

    Высокая степень грамотности населения и общенациональная страсть к документированию чего бы то ни было привели также к широчайшему распространению путевых дневников, которые по возвращении читались в назидание и поучение родственникам, соседям и друзьям.

    Имея в то время довольно туманные представления о внешнем мире, почти полностью отгородившись от него (как въезд в страну иностранцев, так и выезд из нее местных жителей были запрещены), японцы использовали весь свой запас любопытства для внутреннего употребления. И совершали довольно длительные путешествия — до четырех месяцев мог находиться странник в дороге. Еще и потому, что путешествовать приходилось по преимуществу пешком. Крутой же перевал можно было преодолеть и на некоем подобии носилок, называемом «корзиной».

    Если путешественник обладал определенным достатком, то он нанимал носильщиков, тащивших его походные пожитки в «сундучках», которые подвешивались на концы палки. Получалось нечто похожее на коромысло. Если же денег на носильщиков не было, то чаще всего в качестве дорожного «чемодана» выступала скатерка-фуросики. Разложил, вещички в нее покидал, завязал узелком — и в дорогу.

    «Контейнерные» переноски

    Каждому известно, что походный инвентарь должен состоять из вещей легких и маленьких. Японцы знали это не хуже нас и потому напридумывали множество предметиков, которые исчерпывающе отвечали этим требованиям. Ну, например, складывающаяся подушка: точь-в-точь как наш дачный складывающийся стульчик. Только, разумеется, пониже. Или складывающийся веер. Или крючки S-образной формы, которые можно на веревку цеплять и свои пожитки, промокшие в пути, для просушки развешивать. Множество вещей из соломы: шляпа, заплечная корзина-рюкзак, плащ-накидка, обувь. Ну и, конечно, компактная походная тушечница, без которой твои походные впечатления останутся втуне. А это неправильно.

    Врач Зибольд, один из немногих европейцев, которым удалось побывать в токугавской Японии начала XIX века, с большим пиететом отзывался о склонности к путешествиям и подготовленности японцев к перемещениям в пространстве:

    «Среди азиатских стран нет такой, где бы путешествовали так много. Это и бесконечные процессии князей, направляющихся в Эдо из своих владений; это и обширная торговля внутри страны — теснящие друг друга торговцы и покупатели из разных провинций, собирающиеся в местном денежном центре — Осака; и весьма многочисленные паломники…

    Дорожные карты и путеводители в Японии — вещь первой необходимости. Среди путешественников они распространены больше, чем в Европе… Кроме карт местности и дорог, в них приводятся и другие важные для путешествующего по стране сведения, как-то: списки вещей, необходимых в дороге; цены на лошадей и носильщиков; …названия известных гор и мест поклонения; особенности климата; таблицы отливов и приливов; календари, разные змеи с насекомыми, которые могут покусать зазевавшегося путешественника. И, кроме того, даже таблицы измерений и солнечные часы, сделанные из бумаги».

    И все-таки путешествие было (да, впрочем, остается и сейчас) некоторым «испытанием на прочность». Чтобы предупредить ошибки, которых можно и избежать, опытные паломники делились своими наблюдениями с теми, кто отправлялся в дорогу впервые. Довольно много их советов дошло и до нас — мы знаем, как нужно было себя вести в пути и чего стоило опасаться пару столетий назад.

    Самурай, автор одного из таких наставлений, настоятельно советует: прибыв на место ночлега, перво-наперво следует разобраться в плане гостиницы, выяснить расположение входов-выходов. Это необходимо сделать на случай пожара, вторжения грабителей или возникновения драки среди постояльцев.

    Еще одна важная рекомендация — придерживаться всего привычного (не пробовать незнакомую еду, путешествовать со знакомыми людьми и останавливаться в гостиницах, о которых идет добрая молва). Если же это оказалось невозможным, лучше переплатить, но выбрать место поприличнее. С незнакомцами следует держать себя на дистанции — не пить с ними, не играть в азартные игры, не вступать в разговоры и не принимать от них лекарств. Ну и, конечно, — никаких легкомысленных девушек.

    Не следует в дороге забывать и о правилах приличия: всегда уступать право на первоочередную помывку старшему, с почтительностью приветствовать хозяина гостиницы, не покрывать стены храмов своими идиотскими рисунками и изречениями, никогда не смеяться над тем, как говорят местные люди («Если ты думаешь, что кто-то смешон, то совершенно естественно, если он подумает о тебе то же самое»).

    Далее автор приводит список вещей, которые необходимо взять с собой. Он весьма разумен (как, впрочем, и остальные советы, похожие больше всего на материнские инструкции сыну-обормоту), и современный человек может вполне ему последовать: ну там нитки с иголками или походная аптечка. Сугубо японской принадлежностью выглядит, может быть, только личная печать, выступающая до сих пор в качестве эквивалента паспорта или удостоверения личности: без нее никто не поверит, что ты — это ты. Но почти точно современный человек не возьмет с собой записную книжку для ведения дневника. Он вполне обходится фотоаппаратом или видеокамерой.

    И последнее, сугубо самурайское наставление: беречься горячих источников, поскольку от соляных испарений твой меч может заржаветь. Хотя время было довольно спокойное и с тупым мечом прожить можно было довольно долго и без особых забот, но ведь засмеют же, если ты его по какому случаю вдруг начнешь со ржавым скрипом доставать.

    В дорожном деле еще довольно долго особых усовершенствований не наблюдалось. Комиссия западных экспертов отмечала совсем еще по историческим меркам недавно — в 1956 году:

    «Дороги в Японии находятся в немыслимом состоянии. Среди индустриальных стран нет такой, которая бы в такой степени, как Япония, игнорировала дорожную инфраструктуру».

    С тех пор, однако, положение с дорогами сильно поправилось. Один мой знакомый, переживший последнее страшное землетрясение в Кобэ в 1995 году, тыча пальцем в сторону московской мостовой, с воодушевлением приговаривал: «Вот-вот, именно так во время землетрясения и было!»

    Что же до японской любви делиться дорожными впечатлениями… Однажды я ощутил и на самом себе отеческую японскую заботу о путешественниках и в полной мере оценил ее. Дело было в Риме, в начале восьмидесятых. Языка итальянского я не знаю, денег было в самый обрез, и я весьма часто попадал впросак в местных едальнях. То пицца какая-нибудь несъедобная попадется, то обсчитают за здорово живешь. Пытаешься им что-нибудь на английском втолковать — плечами пожимают: «Твоя моя не понимать». И вдруг я заметил на витрине одного ресторанчика маленькую бумажку с японскими письменами. Прочел. Там было сказано: «Еда вкусная, дешево, хозяин не обсчитывает». Это значит, одни японцы о других таких же приезжих японцах, которых они и до того в глаза не видели и не увидят потом никогда, так вот трогательно позаботились. Заявление о добропорядочности хозяина оказалось чистой правдой, и с тех пор я обедал только там. (А еще сомневаются в пользе изучения экзотических языков!)

    Что же представляет собой нынешняя стандартная японская гостиница? В общем-то там есть все что и положено отелю, плата в котором составляет 150 долларов в сутки (повторяю, это гостиница по вполне средней цене): кровать, телевизор, совмещенный санузел, фен, кондиционер, телефон, термос с кипятком или кипятящее устройство (представляющее собой электрическую плитку, которая срабатывает, если поставить на нее металлический кувшин с водой), холодильник. В общем, в этом наборе нет ничего особенно удивительного или шикарного.

    Холодильник, однако, уже сильно отличается от того, к чему мы привыкли. Он заставлен напитками (горячительными и прохладительными), легкими закусками. Что тут такого? Видели мы это и на других континентах. Но скрытый смысл состоит не в этом. Каждая бутылочка или пакетик находятся в особой ячейке. Когда вы вынимаете то, что вам приглянулось, холодильник подает сигнал на центральный компьютерный пункт гостиницы, и к вашему счету автоматически прибавляется соответствующая сумма. Ячейка же при этом сжимает свои створки — захлопывается, так что если вы по ошибке достали не то, что вам нужно, единственный способ отыграть деньги обратно — обратиться непосредственно к портье, который, естественно, не станет говорить: мол, что упало, то пропало. И пошлет мальчика, который вашу бутылочку поставит на ее электронное место. Большинство клиентов, однако, предпочитает не признаваться в собственной ошибке.

    В японской гостинице все устроено так, чтобы путешественник имел возможность передвигаться налегке. Во всех гостиницах (даже не в стандартных, а подешевле) вам выдадут то, о чем в других отелях мира и не помышляют. Я не говорю о мыле, зубной пасте со щеткой, бритве или полотенце. Я имею в виду действительно уникальные для гостиницы принадлежности — тапочки и юката — японский эквивалент ночной рубашки. Причем предоставление этих необходимых для привычного быта вещей идет со времен действительно давних — по крайней мере, с конца XVIII века. Лично меня это умиляет намного больше, чем всякие электронно-электрические штуковины, среди которых, правда, встречаются чрезвычайно элегантные выдумки.

    Вспоминаю одну гостиницу, хозяин которой решил бороться с забывчивостью клиентов следующим способом. Дверь в номер открывалась с помощью магнитной карточки (начинает входить и в наш гостиничный обиход). Но вот свет зажигался в комнате с помощью этой же карточки: открыв дверь, вы должны вложить карточку в специальный «кармашек», и тогда зажигается свет. Покидая комнату, вы, естественно, забираете «ключи» с собой, то есть вынимаете их из «кармашка», и свет гаснет, а телевизор — если вы забыли его выключить — тоже перестает работать. Есть человек — есть свет. Нет человека — нет и света. Счетчик не крутится, хозяин не платит лишних денег.

    Питаются клиенты гостиницы обычно в местном ресторане (их может быть несколько — и все с разной кухней), закусывают — в автоматах, расположенных, как правило, в коридоре. Там есть все самое необходимое: от кофе и чая (как горячих, так и холодных) до лапши (разумеется, горячей). Так что если по какой-то причине у вас случился приступ меланхолии и вы не хотите выходить на улицу, гостиница предоставляет вам «замкнутый цикл» услуг. Для борьбы с той же самой меланхолией можете даже вызвать массажиста.

    Но, конечно, наиболее необычны для нашего человека чисто японские гостиницы — рёкан. Имеются они и в крупных городах, но больше всего их в горах, на горячих источниках.

    Жизнь в «нормальном» рёкане происходит в соответствии с традиционным японским укладом. Пол в комнате покрыт слегка пружинящими и очень приятными на ощупь циновками из рисовой соломы: спят на полу же, на ватных матрасах. Ресторана часто не бывает — всю еду приносят из кухни в номер, и вы наслаждаетесь ею, сидя опять же на полу за низким столиком. Но главное, конечно, это сам источник, на котором стоит гостиница (про помывку — чуть дальше).

    Предусмотрительный посетитель этих чрезвычайно горячих по нашим меркам водных процедур уже заказал ко времени их окончания ужин в номер — начинается долгое пиршество, из яств которого вам знакомо только пиво.

    Однако блюстители истинно японской чистоты на подобное обжорство негодуют, утверждая, что эти, нынешние-то, чересчур увлекаются едой, совершенно забывая, зачем, собственно, проделали такой долгий путь. «Если кому деликатесы с комфортабельностями нужны, пускай в Токио едет, „Империал-отель“ называется», — довольно-таки раздраженно говорят они.

    Приступив к съестной части программы, вы начинаете ощущать, что температура кипятка, в котором вы только что плескались, совершенно уместна. Во-первых, распаренному телу всегда хорошо. Если же в погоне за местными достопримечательностями вы забрались действительно в глубинку, нет гарантии, что этот рёкан будет согрет хоть каким-то центральным отоплением.

    Деревенская гостиница. С гравюры сер. XIX в.

    Традиционный японский дом не может похвастаться особенным теплом зимой. Это и не удивительно: вся изобретательность японского народа была направлена не на то, как жилище обогреть (зима в Японии короткая), а на то, как сделать его попрохладнее душным, влажным и жарким летом. К такому дому вполне уместно определение «карточный» — окошки состоят из деревянных рам с натянутой на них плотной бумагой, а сам дом насквозь продуваем ветром. Раньше (а кое-где и теперь) выход из положения зимой находили так: сначала очень горячая баня, после которой любой холод в течение какого-то ночного времени покажется приятной прохладой. К тому же вы имеете возможность закутать нижнюю часть своего пунцового от кипятка тела в ватное одеяло так, что его концы прикрывают вас до пояса, и засунуть эту конструкцию под стол, рядом с которым находится жаровня с горячими угольями (современный вариант: электрообогреватель). Пару часов чувствуете себя абсолютно комфортно.

    Однажды мне случилось провести ночь в таком рёкане. Укрытый парой ватных одеял, я спал как сурок. Однако пробудившись, я почувствовал настоящий ужас, поскольку в буквальном смысле слова не мог разлепить глаз. Что за кошмар приключился со мной? Довольно скоро, впрочем, понял, что дело обстоит предельно просто: ресницы смерзлись.

    Вообще говоря, в определенных температурных пределах (примерно до минус 5 градусов по Цельсию) японцы намного более морозоустойчивы, нежели мы. Сколько раз мне приходилось наблюдать, как японские школьники рано поутру бодро шествуют в школу в шортах. А лужицы, между тем, ледком подернулись. Нация, которой приходится иметь дело с короткой зимой, предпочитает экономить на одежде и отоплении. Как-нибудь пару-тройку недель и так можно перетерпеть.

    Я же в преддверии московской летней духоты каждый раз говорю себе, что пора уже обзавестись кондиционером. Но не обзавожусь. Потому что жизнью этой жары нам отпущено столько же, сколько японцам — холода.

    И еще, последнее из гостиничных наблюдений: никаких чаевых, даже если вы будете настойчиво предлагать звонкую монету, в Японии не возьмет никто — ни гостиничная прислуга, ни даже таксист. Вам максимально вежливо откажут, с гордостью заявив, что он (она) за свои труды получает соответствующую и вполне приличную зарплату. Так что не извольте беспокоиться. Платите по счету. Этого будет и так вполне достаточно, чтобы ваш кошелек сильно убавил в весе. Но зато и любое ваше сколько-нибудь разумное желание будет удовлетворено представителями японского сервиса без лишних препирательств.

    В давние времена в студенческом кураже мы с коллегами проверяли это утверждение на стюардессе в процессе внутрияпонского перелета. Не в силах справиться с журнальным кроссвордом, мы попросили стюардессу помочь нам. Она склонилась над нами, потратила на нас не менее получаса, но к концу полета все клеточки были аккуратно заполнены…

    В самолете, кстати, ваши шлепанцы вам тоже не понадобятся. При сколько-нибудь длительном перелете вам предложат фирменные.

    БАНИ. Вековая чистота

    Разговор о банях приходится начинать с того, что и так известно всякому: японцы очень чистоплотны. Еще в средневековье в Японии был распространен самый современный гигиенический обычай — вместо матерчатых носовых платков употреблять одноразовые бумажные салфетки. Или вот, например, обыкновенный японский дом. Можно зайти в любой, и всюду придется снимать ботинки (поэтому у японцев такой популярностью пользуются чистые носки и обувь без шнурков). А по дому — либо в тапочках ходят, либо только в одних носках. В туалете или в ванной — другие тапочки.

    Словом, для каждого пространства — своя особая обувь. Потому что с пересечением порога другого мира вы должны каким-то образом на это отреагировать. Это убеждение настолько прочно вошло в японскую кровь, что их самоубийцы, прежде чем перейти в мир иной, обувь обязательно снимают. Это настолько привычно, что если вдруг на трупе обнаружены ботинки, то это считается для полиции достаточным основанием заподозрить, что она имеет дело со случаем насильственной смерти.

    Посмотрите на шофера такси или на лифтершу в универмаге — непременно в белых перчатках. Чуть пятнышко посадил — тут же и постирал. Наш мотив приобретения темной одежды «немаркого цвета» — «чтобы не так пачкалась» — здесь как-то не воспринимается. Наоборот, считается, что на светлом фоне каждая пылинка лучше видна и искоренять ее легче.

    Возвращаясь со службы, каждый нормальный японец перед ужином идет в ванную комнату, где проводит от тридцати минут до часа. На дистанционном пульте он устанавливает требуемую ему температуру воды, подогреваемой газом. Сначала он, сидя на крошечной пластмассовой табуреточке, принимает душ, вмонтированный в стену возле опять же пластмассовой ванны. В это время он наводит чистоту, моется с помощью мыла и синтетической мочалки. И только после этого наступает время настоящего удовольствия — отмокания в очень горячей по нашим меркам воде. Откликаясь на любовь японцев читать в любом хоть сколько-нибудь подходящем для того месте, недремлющие издательства даже книги и учебники специально для ванного дела придумали — из пластика, страницы хоть в каком пару — не намокают, а если ненароком прямо в ванну уронил — тоже ничего с ними не делается. Только воду стряхни, и дальше наслаждайся или готовься к экзамену.

    Именно вот этой процедурой отмокания японцы почему-то сильно гордятся и считают ее исключительно японским занятием. Мерещится им в этом что-то мистически-национальное. Мытье же под душем не приносит им окончательного удовлетворения — обязательно подавай им ванну. Выливать воду после себя не принято: ведь в ней еще и другому отмокнуть можно, и на стирку годится. Для этого имеются специальные домашние насосы — перегоняют воду из ванны в стиральную машину. Это сильно удешевляет домашний быт — вода в Японии дорогая.

    Изначальная причина, по которой тот или иной народ приобретает определенную привычку, очень часто остается загадкой. Ну вот, например, прямо по теме: почему это японцы столь чистолюбивы? И уже по крайней мере несколько веков. И моются каждый день, и чистота в доме такая — позавидуешь. Лично мне иногда даже не по себе делается — уж очень на больницу похоже.

    А когда японцы впервые познакомились с европейцами, то они тоже были культурно шокированы, и после пребывания «варваров» в комнате окуривали помещение всяческими благовониями — все им казалось, что пахнет чем-то несвежим.

    Говорят: климат у них на островах жарко-влажный, потеешь много, неприятно все-таки. А то мы не знаем проживающих в жарком климате других народов, которые совершенно спокойно свою чумазость переносят и носа от самих себя совсем не воротят. Свыклись, в общем. И другой судьбы себе нисколько не желают.

    Еще говорят: у японцев, мол, синтоистская религия совершенно особенная — предполагает ритуальное очищение водой по всякому случаю, отсюда и в быту такая чистота. Так-то оно так (некоторые японские боги детей себе таких же божественных рожали исключительно после омовения), да только почти всякая религия к ритуальному омовению призывает — то в Ганге (не самая, между прочим, чистая речка), то в Иордане, то ли еще там где, но с намного меньшим очищающим в быту эффектом.

    Так что придется японское чистолюбие признать за неотменимый факт и обратиться прямо к истории.

    Из самых ранних письменных свидетельств известно, что еще в древности (веке этак в VI–VII) японцы уже точно знали о целебной полезности горячих с минеральными добавками ванн и не отказывали себе в омовениях в естественных горячих источниках. Каковых, между прочим, на территории архипелага (ввиду его геологической молодости) насчитывается более двадцати тысяч! И относительно первоначального использования их в качестве источника омовения существует множество легенд.

    Ну, например: отправился некий человек на охоту, стал оленя преследовать, ранил его. И деться тому уже вроде бы некуда, да вдруг пропал, в тумане каком-то растворился, а вместо него откуда ни возьмись — старец седобородый. И говорит он охотнику: так-то и так-то, я — бог горячего источника местного значения, в котором олень, тобою подстреленный, омовение уже совершил, раны у него тут же затянулись, снова в горы ушел — и думать о нем забудь. А сам ты лучше домой поскорее возвращайся, в деревне расскажи, какой это источник замечательно целебный. Пусть в нем твои товарищи почаще купаются и хвори тогда никакой знать не будут.

    Известно, какое внимание уделял буддизм (а он получил распространение в синтоистско-языческой Японии с середины VI века) «банному делу». Дело в том, что буддийские статуи, несмотря на обилие под небом Японии атмосферных осадков, положено регулярно протирать теплой водой. Поэтому во всех крупных храмах было принято строить специальный павильон для кипячения воды. Это помещение использовалось монахами также и под баню — считалось, что вода, кроме собственно грязи, смывает также и грехи (грехи у них такие специальные были, что ли?).

    Получалось, что мыться — дело Будде угодное, очень помогает избавиться от скверны и вознестись прямиком в рай. Недаром поэтому о святых рассказывают, что они, умея в точности предугадать день своей смерти, всегда перед нею омывали свое тело горячей водой. Указывается также, что тело этих святых издавало после смерти какой-то удивительный аромат. Рай их буддийский так прямо и назывался — Чистой Землей.

    А уж организация такого замечательного мероприятия, как массовый помыв, и вовсе считалась большой заслугой. И хроники не забывают сообщить, что еще в VIII веке Комё, супруга тогдашнего императора, распорядилась устроить баню сразу для тысячи обитателей столичного города Нара. А уж потом вслед за ней и другие правители устремились добродетели таким образом накапливать.

    Легенды повествуют и о существовании несколько курьезной и одновременно трогательной практики. Называлась она «гусиная баня». Происхождение этого термина таково. Дело в том, что дикие гуси с наступлением осени устремляются с севера на юг. При этом им приходится преодолевать большие водные пространства. Поэтому будто бы летят они с ветками, зажатыми в клюве. Когда гусей одолевает усталость, они бросают эти ветки на воду и какое-то время отдыхают на них. Достигнув места зимовки, они оставляют ветки на морском берегу, с тем чтобы снова забрать их весной при обратном перелете. Однако часть их остается неразобранной, а это означает, что некоторые из птиц за зиму все-таки погибли. Поэтому местные жители собирают на берегу эти веточки и топят ими баню, что и приравнивается к буддийской поминальной службе по погибшим птицам. В буддизме ведь что хорошо: он не делает большой разницы между «царем природы» и другими обитателями этой монархии — каждый достоин поминовения.

    Нужно сказать, что бани раннего времени, расположенные на территориях буддийских храмов, по своей конструктивной идее несколько походили на русские (в Японии, однако, считается, что на корейские). Правда, в этих банях не столько мылись, сколько парились. При этом пар мог поступать как из огромного чана, расположенного в самом помещении, так и нагнетаться туда по трубам из внешнего источника. Бывало, для получения пара кипяток лили и на камни. Последовательность же действий была такая: сначала париться (то есть дождаться, когда размягчится грязь, покрывающая кожу), а уже потом «соскребать» ее ногтями, полотняной салфеткой или мешочком, наполненным рисовой соломой. Воды, при этом старались использовать по минимуму, и потому такой способ «омовения» назывался «пустым», как бы «безводным», или «сухим».

    Точно известно, что за это удовольствие люди платили деньги уже в самом начале XIV века. На рисунках этого времени, сделанных на ширмах и веерах, виден крытый соломой дом, изрядно забитый людьми с деревянными шайками. Похоже, «сфера обслуживания», которой так знаменита нынешняя Япония, была достаточно развита и в то далекое время: возле клиентов присутствуют банщицы, трущие им спину. Если читатель приглядится к предлагаемому рисунку, то в глубине помещения можно увидеть и саму парную. Вход (а точнее сказать — лаз) в нее для сохранения тепла был сделан очень маленьким. Такой тип бань назывался «гранатовым».

    В этом названии заключены две идеи. Во-первых, в парилку набивалось людей столько, что они походили на зернышки граната, заключенные в оболочку плода. И, во-вторых, в то время с помощью кислого гранатового сока «отмывали» от патины японские бронзовые зеркала.

    Но по-настоящему широкое распространение бани получили уже в XVII веке, когда после бесконечных войн и усобиц наступило мирное время, и когда уже можно было спокойно подумать не только о том, как бы спасти свою шкуру, но и о том, как содержать ее в надлежащей чистоте. Именно тогда появляются публичные бани с бассейном, наполненным горячей водой, но зато лишенные парной.

    Перед тем как залезть в этот действительно публичный, многолюдный сидячий бассейн с непривычно горячей для европейца водой, посетитель должен был сначала как следует вымыться с помощью тех же самых деревянных шаек (вот, оказывается, с каких пор идет этот обычай!). Интересно, что можно было прийти со своей посудиной, а можно было и заказать таковую в бане. После того как она бывала изготовлена, на ней писалось имя клиента. Приходя в баню, он пользовался своей, именной посудиной, которая отныне находилась там на постоянном хранении.

    Если же ты захотел помыть не только тело, но и голову, то за это бралась отдельная плата — воды-то, естественно, уходило больше. Дело, правда, было не только в самой воде, но и в ее подогреве. Топили в бане исключительно дровами, а их ведь еще надо было нарубить и с гор привезти.

    Доставка хвороста

    Что ж, японцы поступали вполне честно, ведь и сама такая баня называлась сэнто — «платный кипяток». Мытье спины банщицей или банщиком тоже требовало дополнительного расхода.

    Толковых вытяжек не было, окон — тоже. Над бассейном клубился густой пар, видно ничего не было — ни женщину, ни мужчину, ни того, в чистую ли воду пришлось тебе погрузиться. А меняли ее, между прочим, не каждый день. Однако ее температура кое-какие гигиенические проблемы все-таки разрешала.

    С тех пор японские бани не претерпели принципиальных конструктивных изменений. И даже сегодня в многочисленных гостиницах-банях, устроенных на горячих источниках, поступают именно так — сначала из тазика смывают грязь, а потом уже отмокают в общем бассейне. Европейцам это часто кажется малогигиеничным. Но, кажется, многое тут зависит исключительно от привычки. Плещутся же они сами из умывальника, заткнув предварительно слив пробкой, — и ничего. В то же время я не встречал еще ни одного русского (а у нас, как известно, с водой довольно напряженные отношения), который бы по своей доброй воле согласился умываться не в проточной воде. Мы уж лучше совсем мыться не будем.

    Особенно пристрастились к баням обитатели Эдо. Во-первых, многие из них боялись мыться дома — город был деревянный, скученный (в начале XIX века там жило более миллиона человек), и пожары были его настоящим бичом. Так, при пожаре 1657 года погибло более 100 тысяч человек! (Подробнее о пожарах смотрите, как это ни странно, в главе о татуировках.)

    Во-вторых, жилища в Эдо были тесные, так что приходилось экономить на всем, в том числе и на площади, предназначенной для домашней ванны. В-третьих, в городе были большие проблемы с водоснабжением. Ближние водоносные слои там засолены, и до пресной воды приходилось копать очень глубоко. Реки же Эдо, как это и положено нормальному средневековому городу, были полны нечистотами. И хоть в жаркий день предприимчивые торговцы и предлагали речную водичку «холодненькую, с самой серединки», но ее гигиенические, а также моющие свойства оставались под большим вопросом. С ростом города пришлось даже тянуть наземные деревянные водоводы, где вода текла без всякого напора — самотеком. Набрать ее можно было не в собственном доме, а только в специально построенных для того уличных водозаборах. На настоящее мытье — так, чтобы с удовольствием — не наносишься. Легче в баню сходить.

    Ну, а в-четвертых, бани Эдо были предназначены не просто для мытья, но и для праздного времяпрепровождения и всяческого «разговору» — нечто вроде клуба. А люди в этом городе были весьма говорливы, веселы и смешливы. Распарившись, они были очень не против поддеть своим острым язычком хоть кого. Отсюда и постоянное брюзжание властей относительно нравов, царивших в банях.

    Бани работали с шести утра до шести вечера. В то время они еще не были разделены на мужскую и женскую половины. Сёгуны время от времени издавали сердитые указы, запрещающие такие вольности, но по тому, сколько этих указов было выпущено, можно сделать вывод, что они не производили должного впечатления.

    Так, например, поскольку лучшая часть японского общества предпочитала ходить в баню во второй половине дня, когда домашние дела уже завершены, то прыткая молодежь к этому времени уже была наготове, предлагая девушкам «потереть спинку». И довольно часто ответ, как это ни странно, оказывался положительным.

    Немногочисленные европейцы, которых судьба заносила в Японию, с приличествующим порядочному христианину ужасом перед любым проявлением телесного единогласно отмечали непозволительное бесстыдство, наблюдаемое ими в банях. И еще их неприятно удивляла температура воды. Японцы же, в свою очередь, сильно укрепили свою аргументацию в деле обоснования варварской природы европейцев, когда прознали, что Таунсенд Харрис, первый американский консул в Японии, принимает по утрам холодную (!) ванну.

    В России хорошо известно, что в бане перед паром равны все. Сёгунам это было вовсе не по душе. Даже детям известно, что отличительной особенностью самурая являются два меча (длинный — для сражения и короткий — для совершения харакири). Войдя в баню, ты неизбежно лишаешься этого знака мужеско-самурайского достоинства. Не класть же, в самом деле, клинок на бортик бассейна в ожидании подходящего случая. Поэтому самураям мыться в банях поначалу строго-настрого запрещали. Однако потом — скрепя сердце — все-таки разрешили: и самурай должен быть для поднятия военного авторитета чистым. Но из-за этих мечей проклятых все-таки иногда неприятности выходили: подерутся, а там ведь и до клинка рукой подать…

    Время, когда сёгуны жили в Эдо, знаменито расцветом купечества, торговли и вообще «сферы обслуживания». Дело в том, что Эдо был городом мужским. Он был наводнен приезжими самураями, прибывшими туда по самым разным делам. А «командировочным», как известно, нужно где-то остановиться, поесть и, конечно, помыться. И хотя купцы и «торговцы кипятком», как люди, связанные с «презренным металлом», стояли на социальной лестнице чуть ли не ниже всех, именно они предоставляли и горожанам и самураям такие услуги, перед которыми те никак не могли устоять.

    После помывки чистые теперь уже клиенты несли свои распаренные и полуодетые тела на второй этаж (туда, в отличие от помывочной, допускались только мужчины). Там к их услугам были чай, сакэ, всяческие настольные игры и, конечно же, собеседники. Городские новости и сплетни — где кого зарезали, где пожар случился, что там на театре новенького — становились предметом оживленных дискуссий. Как такое удовольствие не полюбить?

    А если тебя больше устраивало женское общество, то можно было пригласить и «банную девушку», которая умела и петь, и танцевать, и стихи читать, и, в общем, знала, чем развлечь скучающего гостя. Конечно, не во всех банях эти девушки были, но очень во многих.

    Получается, что бани предоставляли самый широкий комплекс услуг. И еще неизвестно, что при чем появилось — то ли баня при знаменитом японском чайном домике, то ли наоборот. Как уже было сказано, в Эдо было много одиноких мужчин. И, конечно, они порождали спрос совершенно определенного рода. Все они, мужчины, одинаковы, даже если и японцы по происхождению.

    Банных «девочек» называли по-разному. Одних, подороже, — «львицами». Подходя к потенциальному клиенту, они обращались к нему так: «Что ж ты с ружьем на охоту вышел, а ни разу не выстрелил?» Среди «львиц» были и такие, что даже позволяли себе отказывать, если мужчина по какой-то причине был им не люб. Женщин же поплоше, безотказных, звали «чайной пылью». Они, правда, тоже в долгу не оставались. И если сводник, выискивающий верхом на коне на улицах необъятного города Эдо падкого на плотские удовольствия человека, звался между ними «пастухом», то сам клиент — «теленком».

    «Банщицы моют горячей водой посетителей каждая в свою очередь. Скороговоркой выкликая имена ожидающих, они приглашают их: „Пожалуйте! Пожалуйте“, с игривым видом указывают гостям места, усаживают их на подстилки. В предбаннике они подходят ровно и к своим возлюбленным, и к посторонним и вкрадчиво заводят с ними разговоры, так, чтобы все слышали: „Были ли вы сегодня в театре? Может быть, вы пришли к нам из веселого квартала?“… Забава с женщиной из бани похожа на купанье в потоке, который льется, смывая плотскую грязь, и, мутный, утекает куда-то без следа…»

    (Ихара Сайкаку. Избранное. С. 181–183.)

    Не в силах справиться с проституцией вообще, сёгуны решили признать ее как неизбежное зло, но ограничить одним-единственным в Эдо «веселым кварталом» — Ёсивара (смотри о нем в специальном разделе о проституции). Однако до того, пока веселые нравы еще процветали во многих «банях», владельцы публичных домов в Ёсивара очень косо поглядывали на вторые этажи этих заведений и частенько жаловались на спад деловой активности.

    Для пресечения подобной конкуренции и чтобы в банях граждане занимались только помывкой, властями были предприняты весьма решительные меры. Во-первых, количество женского персонала сократили — сначала до трех персон, а потом и до полного нуля. Во-вторых, клиентам было запрещено в банях ночевать (именно поэтому и время работы их было ограничено шестью часами вечера). В-третьих, за каждой баней было навсегда закреплено одно-единственное название, и сменить его было нельзя (до этого после закрытия бани по «моральным соображениям» владелец обычно снова открывал ее, но уже под новой вывеской).

    За нарушение правил полагался штраф или закрытие. Как пример масштабных разовых акций стоит отметить закрытие двухсот бань в 1657 году или знаменитую облаву 1658 года, когда в банях отловили сразу шесть сотен «львиц» и «чаинок», каковых и препроводили «ввиду нарушения общественной морали» прямиком в Ёсивара к владельцам официально разрешенных публичных домов на принудительные работы сроком на пять лет. Нечего и говорить, что те были весьма обрадованы такому массовому пополнению своего штата.

    Люди, причастные к «банному делу», были хитры на выдумки. Например, банщицам полагалось по закону три выходных в месяц, и в эти дни они были свободны от служебных обязанностей. А в нерабочее время, согласно другому закону, любая женщина имела право на совершенно свободное и ничем не ограниченное времяпрепровождение с мужчиной, если это происходит «по любви». «Конечно, по любви!» — повторяла такая банная девушка, беря очередной выходной (в случае полицейской облавы у нее, естественно, всегда был «выходной»).

    Именно к этому «веселому» времени относится изобретение знаменитого японского фуро, деревянной бочки, под дном (или сбоку) которой расположено нечто вроде топки. Такая конструкция не только позволила многим людям установить «ванну» в собственном доме, но и сделала ее переносной. Пользуясь этим ее преимуществом, а также тем, что японцы очень спокойно относились ко всем проявлениям телесного (властям, правда, в конце концов удалось заставить их носить в банях фундоси — нечто вроде набедренной повязки), предприимчивые бизнесмены той поры временами ставили переносную ванну прямо на обочине улицы. Отправился на прием к сёгуну, а по дороге заодно и помылся. Ну, или на обратном пути от него же. Ничего не скажешь, ловко придумано.

    Рассказывают также, что люди с особо развитым эстетическим вкусом приказывали выносить себя прямо в бочке в какое-нибудь живописное место, чтобы полюбоваться цветением сакуры, свежевыпавшим снегом (экая, скажем мы, северные жители, невидаль) или еще чем-нибудь. Помыться можно было и не сходя на берег с прогулочного кораблика — плавучая помывочная чалилась прямо к нему. Так что некоторые пассажиры всходили на борт суденышка еще грязными, а спускались на берег уже вполне чистыми, да еще и полными впечатлений от красоты берегов реки или моря. Не стеснялись пользовались этой услугой и сами моряки.

    Сегодня банное дело переживает в Японии не самые легкие времена. Почти у всех ванны дома есть, да и вообще — некогда. Шутка ли сказать — большинство школьников в бане так никогда и не бывали. Хотя владельцами и предпринимаются значительные усилия для того, чтобы там можно было заняться тем, чего дома ты уж точно лишен: массаж руками и гидромассаж, радоновые ванны, тренажеры, игральные автоматы… Не говоря уж о напитках и закусках там разных.

    Поборники традиционности негодуют: по их мнению, именно в бане вырабатываются навыки общения и коллективизма, которых нынешней молодежи явно не хватает. Не растут, мол, настоящими японцами.

    Но вот бани, расположенные на горячих источниках, по-прежнему процветают. И если у нас счастливый отдых ассоциируется с теплым морем, то у японца — с поездкой в горы и долгим сидением в общем бассейне.

    Японцы, как и русские, любят погреть кости. И здесь молодые горы архипелага служат им добрую службу, поставляя естественный минерализированный кипяток. В гостинице, стоящей на источнике, непременно имеется список содержащихся в воде элементов. Где-нибудь в недрах этой гостиницы обязательно имеется бассейн, в который непрерывно поступает целебная вода, часто имеющая запах серы и еще чего-то такого же инфернального. Считается, что эта гамма подземных запахов и превращает обычный гигиенический акт в истинно оздоровительное мероприятие. Веников, правда, нет. С березами в Японии напряженно.

    Считается, что именно вода из горных источников особенно полезна для общего укрепления организма. В прошлом сёгунам эту воду в Эдо в бочках возили, а они себе из нее славную баньку устраивали. И сегодня относительно этих горячих источников у японцев даже специальный закон имеется. Чтобы помывка не просто так происходила, а с соблюдением правил.

    Каким же образом осуществляется помывка в горячем источнике? В общем-то точно так же, как и в обычной бане или ванне. Войдя в предбанник, вы снимаете одежду и складываете ее в пластиковую корзину. Взамен получаете маленькое полотенечко. Затем проходите в собственно «баню». В стены вделаны душевые устройства, под которыми, сидя на скамеечке, вы смываете первую грязь, используя полотенечко в функции мочалки. Затем наступает очередь бассейна. Вода там обычно намного горячее той, к которой привыкли мы. Но японцы переносят ее совершенно спокойно. Российский же человек влезает в нее сантиметр за сантиметром, чертыхаясь, постанывая и покряхтывая, пока наконец не уляжется на неглубокое дно. Во время всех этих процедур вы используете полотенечко в другой его функции — как фиговый листок. При общеспокойном отношении ко всему телесному почему-то считается приличным небрежно прикрывать причинное место во время банной процедуры. Правда, хозяева некоторых гостиниц, стоящих на источниках, стали эту практику запрещать, поскольку кипяток эти полотенечки преспокойно разъедает, а оттого и качество воды становится хуже.

    Несколько отмякнув, вы возвращаетесь под душ и производите окончательный смыв.

    Если же хочешь ублажить нужного человека, то пригласить его на помывку — первое дело. До того дошло, что теперь служащим госаппарата строго-настрого запретили такие двусмысленные предложения принимать. Дома ванна есть? Есть. Вот и мойся там. А в противном случае тебе грозит наказание за неполное служебное соответствие.

    ТУАЛЕТЫ. Взгляд историка, опыт пользователя

    Уж сколько европейцы за последнее время книжек про Японию написали, а про туалеты — нет, молчат. Ведь откровенный разговор про это заведение — принадлежность «низовой» культуры. К сожалению, серьезные исследователи до нее редко снисходят.

    А между прочим, в самом столичном Токио имеется не только императорский дворец и музей национальных шедевров, но и музей туалетной истории. И всеяпонское «Общество туалетов» ежегодно проводит конкурс по определению лучших десяти общественных отхожих мест. В расчет принимаются чистота, отсутствие неприятных запахов, дизайн, конструкция здания, гармония с окружающими строениями, отзывы посетителей и даже название. Ну, например, «Рукомойня отшельников», «Морской воздух», «Шум прибоя»…

    Увидев такую вывеску, не сразу и догадаешься, что тебя ждет за дверьми. Кроме всяких шуток, газетчиками зафиксированы случаи нарушения общественного порядка прямо возле такого сооружения, выполненного в виде загородной виллы — не поняли товарищи, возле какого храма находятся.

    И вправду — почти что храм и есть. В Японии тоже имеются памятники архитектуры, «охраняемые государством». Только называются и ранжируются они несколько по-другому. Самые что ни на есть охраняемые определяются как «национальное сокровище». В этой категории туалетов пока что не зарегистрировано. Но вот ко второму разряду — «важное культурное достояние» — относится целых пять отхожих мест (самое древнее — приблизительно XIV века). А возле общественного туалета в городке Касивара поставлена никелированная доска, на которой начертано, что чудное сооружение сие было воздвигнуто радениями «Клуба Ротари». Поистине хочется затянуть: «Я другой такой страны не знаю…»

    Замечательна лингвистическая разработка туалетной темы — в современном японском языке имеется по крайней мере полтора десятка слов, обозначающих «это». Здесь и ходовое «удобное место», и приспособленный для местной фонетики тойрэ (toilet), и «рукомоечная» и «умывочная», и даже — «чистый ящик» (все-таки очень любят японцы первоначальный смысл до полной неузнаваемости засветлить!). Существовал также и весьма поэтичный и древний термин какурэюки («скрытое снегами»). Здесь имелось в виду частое расположение отхожего места к северу от усадьбы или буддийского храма, а также физическая отделенность туалета от жилища, далекого, как пики покрытых снегом гор.

    Первые сведения, которыми мы располагаем относительно истории японских туалетов, относятся к концу VII века. Именно тогда была построена первая постоянная (хотя и не слишком долговечная — всего шестнадцать лет там двор находился) резиденция императоров — Фудзивара. По прикидкам историков, там могло проживать от 30 до 50 тысяч человек. Поскольку существует несколько предположений о площади территории города и количестве горожан, то и расчеты плотности населения тоже «пляшут». Оценки колеблются в пределах от 1100 до 4600 человек на квадратный километр (для справки: в современном городе Касивара, расположенном на территории бывшей Фудзивара, эта цифра составляет 3045).

    В любом случае в Фудзивара должны были возникать проблемы, свойственные любому крупному городу. Одна из них — борьба с отходами. Проблема решалась довольно бесхитростно. По ответвлениям от проложенных на территории города каналов, которые имеют самое непосредственное отношение к теме рассказа, на участки поступала вода. Туалеты того времени представляли собой расположенные в глубине участков прямоугольные канавы, размером приблизительно 150 на 30 сантиметров, вода, поступавшая по отводам из уличных каналов, протекала через эти канавы. Затем туда же, в каналы, она и возвращалась, теперь уже наполненная нечистотами. А оттуда — обратно в реки. Точно так же были устроены туалеты и в следующей столице — Нара. Вот такое было у японцев в VIII веке сливное устройство.

    Найдены также и туалеты, устроенные непосредственно на мостках, которые были переброшены через магистральные пяти метровые каналы. Они имеют название кавая («речной домик»). Такие «скворечники», расположенные над горными ручьями и речками, окончательно исчезли из обихода удаленных регионов только после окончания последней мировой войны.

    Сколь бы странным это ни показалось, но в то время вместо туалетной бумаги использовали материал, на котором тоже — как и на настоящей бумаге — писали. Дело в том, что тогда были в ходу небольшие (длиною сантиметров двадцать пять, а шириною в два-три) тоненькие деревянные таблички, служившие для многочисленных чиновников материалом для деловых посланий или использовавшиеся в качестве записной книжки. После того как запись делалась не нужна, ее соскребали ножом. И тогда можно было снова начинать «с чистого листа». Когда же табличка истончалась окончательно, местом ее последней службы становился туалет.

    Бытовые отходы выбрасывались либо в те же самые каналы, либо где попало. Сам император был тем сильно обеспокоен. В записи хроники от 706 года приводится указ относительно поддержания в столице чистоты и порядка.

    «Стало известно нам, что улицы столицы сделались грязны и вонючи. Происходит это оттого, что соответствующие ведомства не осуществляют должного контроля. Отныне и впредь охранники города должны безжалостно хватать и наказывать нарушителей. В случае невозможности вынесения наказания, составлять рапорт об обстоятельствах дела».

    Ну, а что же знаменитые и утонченнейшие аристократы из «Столицы мира и спокойствия» — Хэйана (нынешний Киото), построенной в 794 году? Как у них с этим делом обстояло?

    Оказывается, места для постоянного туалета в их жизни предусмотрено вообще не было. Дворцы аристократов представляли собой ряд деревянных одноэтажных помещений, соединенных между собой крытыми галереями. Причем ни одно из этих помещений не обладало капитальными внутренними стенами. Не дом, а пустая коробка. Разумеется, эти помещения перегораживали, поскольку в усадьбах бывало множество гостей, проводились бесконечные праздники и церемонии. Так что для истинно аристократического времяпрепровождения от дома требовалась прежде всего свобода перепланировки, которая достигалась за счет членения пространства с помощью различного рода занавесей, пологов, экранов и ширм, на которых для общего украшения быта изображали что-нибудь пейзажное или каллиграфическое. Никаких постоянных комнат в таком доме предусмотрено не было.

    И туалет в этом отношении отнюдь не был исключением. Поэтому использовался японский вариант нашего ночного горшка — прямоугольный деревянный пенал, предварительно заполненный золой или древесным углем. Причем «горшок» этот использовался не только ночью, но и днем, а также обладал вполне приличными размерами (наконец-то удалось обнаружить хоть какую-то вещь, которая была бы у европейцев по размеру меньшей, чем у японцев!). Поэтому с одного конца к нему была приделана рукоять, за которую его и таскали по всему дворцу.

    Горшок аристократа

    Точно известно, что отдельно стоящий стационарный туалет, содержимое которого можно вычищать по мере наполнения, появился по крайней мере с XIII века. Но речь идет не о русской бездонной выгребной яме на все случаи жизни: очень быстро вместимости для большой и малой нужды стали вести в Японии раздельное существование. Для мочи был приготовлен керамический сосуд. С этим, кажется, все понятно без лишних объяснений — стоит себе и стоит. Когда прямо у входа, когда уже внутри туалетного помещения, к стеночке поближе.

    Средневековый писсуар

    Что же до более серьезных дел, то такое сооружение несколько походило на туалет типа «сортир», какие в немалом количестве встречаются на необъятных просторах нашей Родины. Это было маленькое строение с довольно хлипкими стенами, где в деревянном полу вырезалось отверстие, только не круглое, а прямоугольное, и внизу не бездна, а деревянный ящик (российский «дачный» вариант — оцинкованное ведро). Видимо, поэтому само действие так и называлось «сделать в ящик».

    Но по сравнению с нашими дачами разница все-таки есть — никогда в Японии не пользовались ничем похожим на стульчак. Что же до исторической долговечности такой конструкции — то она дожила почти до наших дней.

    Ну хорошо, сделал свое дело. А что дальше? — рука-то ведь сама собой к рулону туалетной бумаги тянется. Рука же японца могла тянуться в те времена к двум вещам, либо действительно к бумаге (но это только у людей богатых), либо к деревянной (бамбуковой) дощечке (теперь уже без всякой записи государственной важности).

    Даже отхожее место не могло умерить страсти японцев к написанию инструкций. Вот, например, наставление Догэна, одного из патриархов дзэн-буддизма, которое он адресовал монахам в XIII веке (по своему решительному настрою напоминает суворовские инструкции своему войску).

    «Отправляясь в отхожее место, бери с собой полотенце. Помести его на вешалку перед входом. Если на тебе длинная ряса окажется, повесь ее туда же. Повесив, налей в таз воды до девятой риски и таз держи в правой руке. Перед тем как войти, переобуйся. Дверь закрывай левой рукой. Слегка сполоснув водой из таза судно, поставь таз перед входом. Встань обеими ногами на настил, нужду справляй на корточках. Вокруг не гадить! Не смеяться, песен не распевать. Не плеваться, на стенах не писать. Справив нужду, подтираться либо бумагой, либо бамбуковой дощечкой. Потом возьми таз в правую руку и лей воду в левую, коей хорошенько вымой судно. После этого покинь отхожее место и вымой руки. Мыть в семи водах: три раза с золой, три раза с землей, один раз — со стручками (стручки дерева гледичияввиду своих бактерицидных свойств использовались при мытье вместо мыла). После чего еще раз сполосни руки водой».

    Очень уж этот Догэн был строгий. Делай только так, а не этак. Но смотрел в корень: после восьми помывок руки все-таки почище станут. Кстати, если монах прерывал медитацию ради отправления большого или малого дела, то за это вообще-то полагалось колотить его палкой. Но в свободное от напряженной религиозной деятельности время — полная свобода! И, естественно, в каждом дзэнском храме общественный туалет существовал в качестве одного из предписанных каноном строений монастырского комплекса.

    Дзэн не делает разницы между духовным и телесным — оттого и Догэн беззастенчиво смешивал «высокое» с «низким». В более позднее время в дзэнском туалете стали даже устраивать настоящий сад из крошечных камней — сидишь себе и любуешься, ни на какие глупости не отвлекаясь.

    Это трепетное отношение к отхожему месту докатилось и до нынешнего дня. Последуем вслед за Танидзаки Дзюнъитиро, одним из самых «японских» писателей XX века:

    «Комнаты для чайной церемонии тоже имеют свои хорошие стороны, но японские уборные поистине устроены так, чтобы в них можно было отдыхать душой. Они непременно находятся в отдалении от главной части дома, соединяясь с ней только коридором, где-нибудь в тени древонасаждений, среди ароматов листвы и мха… Для достижения удовольствия нет более подходящего места, чем японская уборная: здесь человек, окруженный тихими стенами с благородно простыми деревянными панелями, может любоваться через окно голубым небом и зеленой листвой… Поистине уборная хороша и для того, чтобы слушать в ней стрекотанье насекомых и голоса птиц, и вместе с тем самое подходящее место для того, чтобы любоваться луной… И если уж говорить о недостатках японской уборной, то можно лишь указать на удаленность ее от главной части дома, делающую неудобным сообщение с нею среди ночи и создающую возможность простудных заболеваний в зимнее время… Но я считаю, что приятнее, когда в подобных местах стоит температура не выше температуры внешнего воздуха. Как неприятны европейские уборные в отелях с их паровым отоплением и постоянно нагретым воздухом»

    ((перевод М. П. Григорьева).)

    Мир древних японцев был буквально переполнен богами. Жили они и в горах, и в реках, и в море… Был свой «домовой» и у отхожего места, которому на каждый праздник Нового года совершались приношения японской лапшой или специально вырезанными для этого случая бумажными фигурками мужчины и женщины, что было призвано охранить человека от злых сил — ведь он действительно совершенно беззащитен в момент отправления естественных надобностей.

    Еще одна «обязанность», возлагаемая на божество, — забота о плодородии в самом широком смысле этого слова. Это и урожай, и деторождение. Беременной женщине предписывалось дочиста мыть туалеты — тогда ее будущий ребенок будет здоров и красив (в японском языке прилагательное кирэй означает одновременно и «чистый» и «красивый»). Первый церемониальный вынос новорожденного за пределы дома имел своими пунктами назначения колодец и туалет — так протаптывалась дорожка туда, куда ему придется ходить пешком всю жизнь по нескольку раз на дню.

    Связь между туалетом и плодородием, безусловно, не случайна. В условиях отсутствия полноформатного животноводства (о причинах — читаем в разделе про рис) фекалии были важнейшим источником повышения плодородия почвы. А земля в традиционном обществе, как известно, рассматривалась как эквивалент женского лона. Поэтому традиционно в Японии (как и в Китае) гостя всячески благодарили, если он (конечно же, из исключительно дружеского расположения к хозяевам) соизволил посетить отхожее место, внеся, тем самым, свой вклад в повышение производительного труда земли.

    В связи с этим становится понятно, почему «общественные» туалеты появляются в Японии достаточно рано. Во всяком случае, раньше, чем в Европе. Один из христианских миссионеров с большим удивлением писал в середине XVI века:

    «Тогда как европейцы стараются по возможности размещать уборные позади своих домов, уборные японцев расположены перед домом и доступны каждому».

    И власти тоже трогательно наставляли землепашцев:

    «Крестьяне должны заранее заготовлять удобрения. В особенности это касается золы и экскрементов. В связи с чем уборные надлежит строить большие и крытые, чтобы ямы не заливало дождевой водой».

    Доиндустриальное общество держится на сельском хозяйстве, а ему без удобрений никак нельзя. Так что если случайный прохожий твою уборную посетит, от этого хозяину только радостно делается. А поэтому надо ее поближе к уличной части выставить. Прохожие ведь в те времена (да, впрочем, и сейчас тоже) были не слишком стеснительны, вполне могли и обочиной обойтись. И тогда ценнейшая органика в песок уйдет. Особенной простотой нравов отличались грубоватые и малоотесанные жители Эдо, на которых обитатели древнего Киото взирали несколько свысока. В самом-то Киото на каждом перекрестке бочки для этого дела стояли. И знаменитые киотоские красавицы пользоваться ими у всех на виду совершенно не стеснялись. Однако мало-помалу и в Эдо пришли к выводу, что сбор отходов деятельности человеческого организма в одном месте — дело намного более практичное. И гигиеничнее так получается, и урожайнее.

    Дотошные японцы строго следили за тем, чтобы доход от сбора нечистот распределялся «по справедливости». Если уборная была выставлена в доме, где проживал сам его владелец, то все содержимое ее принадлежало, как правило, одному ему, даже если он пускал к себе жильцов. Если же дом был сдан целиком, то жидкие нечистоты принадлежали арендатору, а твердые — домовладельцу. Причем доход домовладельца от торговли фекалиями превышал арендную плату в полтора-два раза! Фекалиями торговали на рынке, меняли на рис. В первой половине XIX века за право выгребать в течение года фекалии одного взрослого человека давали 36 килограммов риса. Эти данные относятся к Киото, в котором тогда проживало, между прочим, 350 тысяч человек.

    Конный золотарь и его пешие клиенты

    Стоит ли удивляться, что при таком отношении к нечистотам японские города были обеспечены общественными туалетами достаточно хорошо? На этот счет имеется статистика 1889 года: в Осака их насчитывалось около полутора тысяч.

    Повышенное (с нашей, конечно, точки зрения) внимание, уделяемое традиционной японской культурой туалету и всему с ним связанному, наследуется и современным обществом, которое считает своим долгом самым тщательным образом заботиться об отхожих местах и думать об их совершенствовании. А это совершенствование происходит безостановочно — на протяжении более двух десятков лет, когда я лично имел возможность наблюдать эволюцию туалетного дела, оно постоянно прогрессировало. Одно лишь остается неизменным: никогда и нигде за посещение туалета в Японии не брали денег. Считается, что отправление этих физиологических потребностей так естественно, что брать за него деньги — настолько же странно, как и за пользование воздухом.

    На моей памяти туалеты в личных домах японцев всегда были опрятны и чисты. Что же касается общественных, то двадцать лет назад еще вполне можно было встретить нечто привокзальное, входить куда можно было лишь затаив дух.

    Ныне же картина изменилась кардинально. Чисто стало почти что повсюду. Даже в поездах, где, в отличие от наших, пользоваться туалетом можно даже на остановках, поскольку уже с 1964 года экскременты не проваливаются на полотно, а аккуратно собираются в специальную емкость где-то там, внизу — что лично у меня создает ощущение путешествия на самолете.

    Тем не менее туалет считается японской культурой по определению местом грязным. И в самом частном доме (квартире) перед тем, как переступить его порог, вы обязательно меняете одни тапочки на другие, хотя теперь это переобувание потеряло всякий гигиенический смысл. Если вы находитесь в истинно японском ресторане, где едят, сидя на покрытом циновками полу, — то же самое. Осознание нечистоты этого места до сих пор никак не позволяет японцам (и это при настоящей страсти к экономии пространства) строить квартиры с совмещенным санузлом.

    Общественный туалет — институт демократический. В этом смысле он напоминает баню. При всей серьезности японцев и проистекающем отсюда некотором дефиците бытового юмора (разумеется, если подходить к жизни с нашим зубоскальством) одну из лучших японских шуток я услышал именно здесь.

    Это было во время одного праздника, посвященного местному божеству. Хотя дело происходило ночью, все население городка вкупе с любопытствующими туристами находилось на улицах, и туалет возле станции испытывал явную перегрузку. Мужчины находились в умеренном поддатии и раскрепощении. Когда я сам очутился уже у места назначения, то услышал сзади вполне задорный голос: «Эй вы, там, впереди! Нас здесь много, отливай по половине!»

    Чистота настолько прочно вошла в повседневный быт, что стандартный японец формирует свои впечатления от заграничных странствий, отталкиваясь именно от туалетов. И если вы спрашиваете: «Ну как вам понравилась Россия?», то откровенный человек первым делом начинает говорить не о Третьяковской галерее, а отвечает: «Сортиры там грязные». И тут уже Достоевский и Оружейная палата оказываются бессильны.

    Стандартный современный японский унитаз представляет собой продолговатую белую раковину, вмонтированную в пол. Говоря русским языком, вы усаживаетесь на этом приспособлении «орлом». В последнее время, правда, стало появляться все больше конструкций европейского типа. Общая приверженность японцев к письменным инструкциям (вечная память Догэну!) сказывается и здесь: в каждом из подобных туалетов обязательно имеются две трогательные картинки с раздельными объяснениями: для большой нужды и для малой (для мужчин пиктограмма настоятельно рекомендует откинутое сиденье).

    Однако туалеты европейского типа («сидячие») привились по преимуществу в частных домах (55 процентов) и квартирах (92 процента), где все — свои, и зараза к заразе не пристанет. И поскольку японцы при всей общей своей нестеснительности (справить малую нужду средь бела дня на улице не считается вопиющим нарушением общественного порядка как гражданами, так и полицией) стараются избегать любого рода касаний с посторонними (самый очевидный пример — отсутствие крепкого мужского рукопожатия, заменяемого разной глубины поклонами), то и стульчаку не оказалась места в японском общественном пространстве.

    Некоторые нынешние туалеты неподготовленного человека просто пугают. Вы входите в белоплиточный дворец (ну это еще ладно), в котором тихо играет классическая музыка (подумаешь!) и пахнет свежепроизведенным шампунем (эка невидаль). Но дальше вы не можете не содрогнуться: над каждым писсуаром вмонтирован некий красный глаз, горящий неизъяснимым таинственным светом в приятном полумраке. Вы подходите к нему, потом отходите, и вмиг поток воды смывает то, что вы после себя здесь оставили. Ошарашенно приводя себя в порядок, вы медленно понимаете, что загадочный рубиновый глаз — это датчик, который «засекает» ваше приближение к месту действия и после оставления оного приводит в движение систему смыва.

    Но даже после этого облегчающего душу открытия чувства остаются в некотором беспорядке, ибо вы (может быть, это относится только ко мне?) явственно ощущаете, что за вами кто-то постоянно наблюдает, и даже в туалете невозможно достичь приватности.

    Бывают еще туалеты с воздушным подогревом сиденья. И с омовением при нажатии спускового крючка вашего «телесного низа» теплой водичкой. Зимой в конструктивно холодном японском доме это бывает нелишне. Да и мало ли что еще… Ну хоть бы туалетная бумага с уроками английского языка (важно, чтобы она была действительно персонального употребления — а не то из-за своих домашних придется пропускать занятия). И между прочим, туалетная бумага (не только с уроками, а вообще) изготовлена так, что растворяется в воде. Для очистных сооружений — очень удобно, но не вздумайте бросить вниз хоть что-нибудь другое (даже туалетную бумагу, изготовленную в другой стране, которую вы предусмотрительно захватили с собой, собираясь в дальнее путешествие). Иначе вас ждет вульгарный засор и последующий культурный позор. А местный «дядя Вася» (Танака, или как там бишь его?) слупит с вас не на немедленную бутылку (он выпивает, но исключительно вечерами), а намного больше.

    Но если честно, то все эти туалетные «штучки» меня больше пугают, чем радуют. На самом деле, воистину глубокое впечатление произвело на меня совсем другое устройство, ибо в нем с наибольшей полнотой нашло прочно укоренившееся в японцах стремление к рационализации околотелесного пространства. Смысл этого устройства в том, что спусковой рычаг бачка имеет два положения: первое рассчитано на малую нужду, второе — на большую. Соответственно этому при спуске обеспечивается поступление разного количества воды. Но это еще не все. Верхняя крышка фаянсового бачка имеет вид раковины. Над ней расположен кран. В тот момент, когда вы спустили воду в унитаз, из крана начинает литься вода. Поскольку она поступает не непосредственно в бачок, а сначала на его верхнюю крышку в форме раковины, расположенной на уровне живота, то у вас есть возможность вымыть руки, прежде чем вода поступит в бачок — для уже повторного использования. И руки действительно моют. Но почему-то без мыла, что несколько осложняет доказательство выдвинутого мной тезиса о необыкновенной чистоплотности японцев. Впрочем, все вокруг уже настолько чисто, что прикосновение к чему бы то ни было, возможно, и не требует генеральной уборки «рабочих поверхностей» собственного тела?

    Словом, если вы вдруг проснулись среди ночи по нужде и спросонок не можете разобрать, в какой стране находитесь, то, открыв дверь искомого заведения, по конструкции вышеописанного устройства немедленно поймете — это Япония.

    Впрочем, пошли разговоры, что WC (water closet), то есть туалет со смывным устройством, уже принадлежит прошлому (воду беречь надо), и что на смену грядет DC (dry closet), «туалет сухой», или же «биологический», где все нечистоты будут уничтожаться прямо на месте с помощью микроорганизмов.

    Хорошо бы не дожить до тех времен, когда такая переработка будет вестись с помощью какой-нибудь таблетки непосредственно в организме…

    ТАТУИРОВКИ. Хризантемы, драконы и молитвы

    Все европейцы используют для обозначения подкожной инъекции краски чужое слово — татуировка (только некоторые особо важные ученые мужи предпочитают труднопроизносимое «дерматография») Впервые этот термин — «татуировка» — был вроде бы зафиксирован капитаном Куком в 1769 году на Таити. Кажется, именно с тех пор морячки и полюбили себя раскрашивать. Когда долго плаваешь (служишь в армии, «мотаешь срок») в исключительно мужской компании, чего только над собой не сотворишь…

    У японцев же есть свое слово — грэдзуми. Переводится вполне доступно — «инъекция туши». У многих народов принято украшать себя татуировкой. Но у японцев уж очень замечательно выходит. Не оторвешься. Словарь Брокгауза и Ефрона, к примеру, отзывался вполне восторженно:

    «Наиболее совершенные образцы представляет Япония, где татуировка носит печать такой же высокой художественности, как и японская живопись: татуировка японского простолюдина по яркости и изяществу производит иллюзию дорогого гобелена».

    Это сказано о XIX веке, когда татуировки были распространены достаточно широко. Но заходя в японскую баню теперь, часто можно увидеть грозное предупреждение. «Лицам с татуировкой вход воспрещен». Оно и понятно — сейчас основными «носителями» разрисованного тела являются мафиози (якудза). Есть еще и вкрутую захиповавшая молодежь, но она-то как раз пользуется чаще всего не настоящими татуировками, которые на всю оставшуюся жизнь, а их бледным подобием — «переводными картинками», которые в той же бане и смыть можно. Как и всюду в мире, татуировка в нынешней Японии воспринимается как нечто ненормальное, чего стоит только остерегаться. Но так было не всегда.

    Китайская «Хроника трех царств» (конец III века н. э.) повествует о том, что обитатели Японского архипелага использовали татуировку, которая покрывала все их тело, для того чтобы избе жать проклятия бога моря. То есть считали, что рисунок, покрывающий кожу, может охранить от беды. Получалось нечто вроде неснимаемого амулета. На лицах древнеяпонских глиняных статуэток тоже виден некий рисунок который можно принять и за татуировку.

    Скорее всего, это было нечто вроде ритуальных татуировок у полинезийцев, маори и других «примитивных» народов, которые редко обходятся без них. При этом следует помнить, что обычай татуирования более распространен у южных, чем у северных народов вынужденных покрывать свое тело одеждой чуть ли не круглый год. У чернокожих африканцев (при всей их любви к украшательству своего тела самыми разнообразными способами) татуировка особенно не привилась: не разглядеть ее на темном фоне.

    В древности татуировку использовали для двух основных целей. Во-первых, в качестве некоей «визитной карточки» или средневекового герба — сложный рисунок может рассказать о происхождении человека, его родовой принадлежности и даже биографии: женат, трое детей и т. д. Кое-где отказавшегося татуироваться даже строго наказывали — все равно как совершенно беспаспортного гражданина. И, во вторых, татуировка использовалась также в качестве наказания и для клеймения рабов — например в Древнем Риме или Китае.

    В любом случае татуировка (если она нанесена не просто для украшения) — это некий рассказ о важных событиях в жизни человека. Такая традиция «автобиографической» татуировки распространена как в нынешнем российском преступном мире (известно, что по количеству куполов на вытатуированной церкви можно определить количество «ходок» на зону), так и среди более законопослушных граждан (например, имя свое или возлюбленной).

    А у некоторых племен Новой Зеландии была принята очень функциональная «наколка», изображающая карту окрестностей — чтобы ее обладатель всегда мог найти дорогу домой.

    В общем, в древние времена татуировка была распространена очень широко. И все-таки сведения древних китайцев о своих островных соседях следует воспринимать с некоторой осторожностью. Совершенно не исключено, что, отзываясь о японцах как о народе татуированном, китайцы таким образом давали понять (в основном, конечно, самим себе), что народ на Японских островах — весьма некультурен и сильно уступает обитателям настоящей «Поднебесной» по части изящных манер. Клеймить (подходящее для контекста слово не правда ли?) любых иноземцев именно таким образом было у них в порядке вещей (в самом же Китае до 167 года н. э. было принято татуировать преступников и рабов). Еще китайцы любили повторять о «варварах», что они настолько бескультурны, что даже рис не выращивают и пищу руками хватают без употребления палочек.

    Другие ранние письменные данные, теперь уже собственно японские, но VIII века, свидетельствуют о том, что и в японской древности татуировка якобы использовалась как средство наказания преступников. Причем одному из заговорщиков, задумавшему свергнуть законную власть, татуировку нанесли прямо возле глаз: чтобы всякий знал, с каким ужасным преступником ему приходится иметь дело.

    Однако более поздние источники относительно татуировок дружно умалчивают. Или действительно такого поветрия не было, или же ревнителям словесности такие мелочи быта населения не казались достойными упоминания. На самом-то деле им многое важным не казалось, а потому и мы об этом многом можем только догадываться.

    Достаточно полные сведения о применении татуировок мы имеем приблизительно с XVII века, когда японцы вовсю заговорили не только об «изящном». Источники сообщают, что в это время в разных районах Японии преступников стали отделять с помощью татуировок от остального законопослушного населения. И причем в разных провинциях и княжествах метили по-разному. Это могла быть и собака на лбу (в весьма бедном словаре японских ругательств «собака» — одно из самых страшных); и круг на левом плече; и двойная линия вокруг бицепсов левой руки (за каждое следующее преступление прибавлялось по линии) и иероглиф «аку» — «злодей». Так что сразу же можно было без труда определить, какое и сколько было совершено преступлений. А чаще всего такая татуировка наносилась на внутренней поверхности рук.

    Так метили преступников в разных частях Японии

    Наказание татуировкой почиталось весьма тяжелым, ибо сразу выводило человека за пределы круга нормального законопослушного общества. При той строгость нравов, какая царила в то время, с преступником не желал знаться никто. А местные полицейские частенько заглядывали в общественные бани — не моется ли там кто-нибудь из преступного элемента? Так что неприятие нынешними банями татуированных имеет за собой весьма длительную историю.

    Однако в скором времени, к концу XVII века, татуировка стала не только средством наказания — она приобрела еще и характер моды. Некоторые ученые предполагают, что это произошло (хотя бы и отчасти) ввиду желания преступников спрятать «клеймо» под другой, более изощренной, татуировкой. По крайней мере достоверно известно, что настоящие «модники» тщательно избегали покрывать татуировкой именно внутренние поверхности рук — для доказательства своей непричастности к криминальному миру.

    Татуировка была делом обычным и в среде куртизанок. Причем татуировались не только они сами, но и их любовники, пожелавшие связать с ними свою судьбу. При всей легкомысленности своей профессии японские куртизанки предпочитали мужчин постоянного нрава, и литература того времени частенько повествует о драмах настоящей любви, случившейся между проституткой и одним из ее постоянных клиентов. (Заинтересовавшиеся могут прочесть про это в специальном разделе, посвященном обитательницам «веселых кварталов».) Самой простой татуировкой возлюбленных были «родинки», наносившиеся на руки таким образом, что при сцеплении ладоней они взаимно покрывались большими пальцами, что было возможно только при одновременном татуировании.

    Существовали и любовные надписи. Обычно они сводились к предельно лаконичным выражениям верности: имя возлюбленного (возлюбленной) с последующим иероглифом иноти «судьба», что должно было означать определенную серьезность намерений. Русский эквивалент — «любовь до гроба».

    Веселые обитатели Эдо не упускали возможности посмеяться. Так, в одном из романов того времени рассказывается о незадачливом богаче, которому никак не везло в любви. Поэтому для повышении собственного имиджа он вытатуировал несколько десятков женских имен на обеих руках и даже между костяшками пальцев. Для того же, чтобы его амурная автобиография выглядела более правдоподобной, он стал сводить часть этих имен с помощью прижиганий. Чтобы все знали, сколько любовей у него в жизни было. А с этими-то, выжженными, у меня, мол, уже навсегда покончено. При встрече с друзьями он повторял: «Эх, сколько ж боли надо претерпеть, чтобы великим любовником стать!»

    Помимо любовных надписей, другим распространенным видом словесного граффити на коже были ключевые фразы буддийских молитв. Люди, разумеется, надеялись, что это им в «другой» жизни сможет помочь. В Европе благочестивые христиане тоже не пренебрегали случаем, чтобы «пострадать за веру», и всячески истязали по этому случаю свое тело, но до нанесения на кожу «Отче наш» вроде бы не додумались. Разве только распятием могли похвастаться.

    Буддийская молитва: «О „Сутра Лотоса“, всеблагого закона…»

    Несмотря на то, что режим Токугава отнюдь не приветствовал татуировки и неоднократно выпускал гневные указы о необходимости прекращения этой глупой практики, особого воздействия это не возымело. Нравилось это японцам, и все тут.

    Середина XVIII столетия отмечена настоящим расцветом культуры татуировок. Именно в это время и складывается тот канон, который известен нам ныне. Помимо помянутых проституток, татуировками стали покрывать свое тело артисты, люди тяжелого физического труда, приверженцы азартных игр.

    Не знаю как у кого, но у меня складывается впечатление, что всем им приходилось довольно часто раздеваться. Одним — для выхода на сцену, другим — в случае неминуемого проигрыша, третьим — ввиду общего перегрева организма от мускульного напряжения.

    Замечательные художники регулярно запечатлевали обнаженное тело на своих цветных гравюрах. Поэтому о татуировках того времени мы имеем вполне наглядное представление. Что же до самих хозяев тогдашней жизни — самураев, то им как людям военным украшение своего тела казалось делом излишним. Впрочем, понять их можно — им своего выбритого до синевы лба и двух мечей за поясом и так хватало: они уже и так были отмечены.

    Предание гласит, что одними из первых приобщились к татуировкам пожарные в столичном Эдо. Пожары были настоящим бичом этого огромного (более одного миллиона жителей!), целиком деревянного города. Люди говорили про Эдо: «Без пожаров да без драк — как без цветиков». Было даже принято поздравлять друг друга с туманной ночью, поскольку пожары при такой погоде не столь часты.

    Для того чтобы лучше почувствовать вкус столичной жизни, отвлекусь немного от самих татуировок и расскажу об их обладателях — пожарных.

    «Нормальные» горожане в пожарные идти не очень-то хотели, и потому городским властям приходилось поначалу нанимать всякий маргинальный сброд — строительных рабочих или лиц без определенного рода занятий, которые не принадлежали ни к одному из официально признанных общественных классов — самураев, земледельцев, ремесленников и торговцев (остальных же считали социально дефективными). И было этих пожарных весьма много — 48 бригад (по числу знаков японской азбуки) общей численностью около десяти тысяч человек.

    Пожарная команда

    Нужно сказать, что репутация пожарных была сильно подмочена — люди судачили, что еще неизвестно, что наносит им больший ущерб: сами пожары или пожарники при его тушении. Как это ни странно, но реноме пожарных пострадало не из-за используемой ими при тушении воды. Без воды, конечно же, не обходилось, однако главным способом борьбы с огнем была не она, а возможно более быстрое разрушение как самого загоревшегося дома, так и соседствующих с ним.

    И так-то дерево хорошо горит, да еще и правительство построило Эдо не слишком удачно с противопожарной точки зрения. Прошлые столицы воздвигались для жизни мирной: широкие улицы пересекались под прямым углом — так удобнее и путешествовать по ним, и дом нужный искать. Однако токугавских генералов мучила совсем другая забота: как бы от врагов половчее оборониться. А для того улицы в Эдо были специально построены кривыми и предельно узкими — чтобы пуля, стрела и вражеская конница не смогли там разгуляться. Потенциальному противнику это, конечно, не понравилось бы (правда, почти за три века его так и не сыскалось), а вот для бытового пламени вышло очень благоприятно: любая оплошность приводила к катастрофическим последствиям.

    И какие только предосторожности не принимались! Даже правительственные вспомоществования раздавали — только чтобы горожане свои крыши противопожарной черепицей крыли. Потом решили, что и черепица нехороша (под ее тяжестью гибли люди), и издали указ перейти к деревянным крышам, покрытым глиной. Но все было напрасно: в среднем раз в шестьдесят лет случались пожары, носившие характер настоящей столичной катастрофы, раз в двенадцать — вполне опустошительные. Не говорю уже о бедствиях районного масштаба. Тем не менее, город упорно отстраивался вновь в расчете на вторжение потенциального неприятеля, обходясь мерами пожарной полубезопасности.

    К наиболее экзотическим мерам, призванным хоть как-то смягчить последствия пожаров, следует отнести строительство двух огромных кораблей, которые за их размер и черный окрас окрестили «китами». На каждом из этих «китов» совершенно спокойно могла разместиться тысяча человек. Корабли стояли на приколе на реке Сумидагава. Предполагалось, что в случае пожара обезумевшее население будет искать спасения от пламени именно на них: площадей в городе, по тем же самым оборонным соображениям, предусмотрено не было. Однако деревянные корабли подгнивали чересчур быстро, и их пришлось заменить на множество лодок вместимостью в двадцать-тридцать человек каждая.

    Таким образом, сёгунат проявлял о горожанах постоянную заботу, оберегая их не только от врагов, но и от пожаров. «Киты» же его были сродни нашей царь-пушке, которая тоже оказалась великовата для ведения боевых действий.

    Так или иначе, но пожарники без работы не оставались. Сами они очень гордились своим истинно мужским занятием (еще бы — на самих борцов сумо с дракой ходили) и в качестве подтверждения своего бесстрашия стали покрывать татуировкой почти все свое тело (работали они, между прочим, по преимуществу голыми). Свободное от татуировки место составляло только лицо, часть рук — от локтя и ниже, и ног — вниз от бедер. В результате получалось нечто вроде купального костюма конца XIX века.

    Поскольку пожарные делали свое дело, будучи облачены лишь в набедренные повязки, всякий мог наблюдать, как они были разрисованы. Каждая бригада пожарных имела свой «фирменный» стиль, и по нему одному можно было легко вычислить, кто лучше тушит пожар. Так и слышу столичный пересуд: «Эти-то, в „хризантемах“, никуда не годятся. Вот если бы „драконщики“ прикатили — совсем другое дело».

    Вслед за пожарниками стали татуироваться и представители других «низких» профессий. Торговцы рыбой рисовали на своем теле рыбок, гейши — плектр для игры на своем любимом трехструнном сямисэне, проститутки — краба (символ цепкости, необходимой при заманивании клиента), профессиональные игроки — кости или карты. С помощью татуировки можно было обозначить и некоторые подробности своей биографии. Так, чарка для сакэ обозначала, что человек с этим делом «завязал».

    Проводились и настоящие «конкурсы красоты» татуированных — с определением победителей и раздачей призов. Вот некоторые примеры татуировок, вызвавших особое восхищение зрителей. Паутина, которая покрывала всю спину. Причем одна из паутинок спускалась вниз по правой ноге вплоть до лодыжки, где притаился сам паук. Или «перекинутое» через плечо полотенце с изображением на ягодице кошки с поднятой лапкой: при ходьбе кошка начинала «ловить» конец этого полотенца.

    Увлечение татуировками самого разного рода стало настолько повальным, что одной из диковинок Эдо стали считать «трудягу» без татуировки. А когда в 1868 году часть самураев подняла мятеж против официальных властей, то одним из способов остаться целым и невредимым при выяснении твоей подозрительной личности было предъявление полицейскому своей татуировки — поскольку самураи никогда до нее не «опускались».

    После падения военно-самурайского режима Токугава, который держал страну закрытой от мира целых два с половиной века, в Японию зачастили иностранцы, дорвавшиеся наконец-то до свободной торговли. Новые же гражданские власти страны были весьма обеспокоены тем, чтобы их народ не выглядел смешным в глазах европейцев и американцев. А посему и все «нецивилизованное» выметалось поганой метлой.

    В частности, это коснулось и обычая татуироваться. Гражданский режим Мэйдзи был намного дееспособнее сёгуната в его последние застойные годы. И его запрет татуироваться соблюдался значительно строже. Так что для мастеров этого дела настали тяжелые времена.

    Но японцы могли приказывать только японцам. Европейцы же под действие закона не подпадали. Конечно, главными клиентами мастеров татуировки были моряки.

    Однако и гораздо более важные персоны также обращались к их услугам. Известно, что среди них были и будущий король Великобритании Георг V, и посетивший страну в молодости будущий российский император Николай II, и даже королева Греции Ольга…

    Однако для японской культуры в целом «эпоха татуировок» была закончена.

    Но в Японии то, что было когда-то начато, окончательному искоренению подлежит с большим трудом. И даже сегодня существует Общество любителей татуировок, которое регулярно проводит свои «сессии» (обычно на горячих источниках, где можно без помех продемонстрировать единомышленникам красоты своего «живописного» тела).

    Настоящие мастера традиционного татуировочного дела есть и сегодня. Круг их клиентуры ограничен, но это истинные художники: работают они по старинке, никаких ускоренных методов не признают, воротят нос от посетителя «с улицы». Мол, будьте добры, приходите с рекомендацией. Поэтому и количество их «шедевров» весьма ограничено. Один из известных мастеров татуировочного дела признавался, что за всю жизнь ему удалось раскрасить только около ста человек.

    А уж если все вышло как надо, тогда мастер оставляет свою подпись на теле татуированного. Как же, профессиональная гордость. И от этой подписи до самой смерти никак уже не избавиться. Причем в компонент его имени (а вернее, артистического псевдонима) всегда должен включаться иероглиф хору, означающий: «вырезать, делать татуировку».

    Для нанесения татуировки у разных народов используются разные инструменты. Главное требование — чтобы конец у этого орудия был острый. На Таити — это деревянный инструмент, напоминающий острую щепку. У маори — это кость. В Японии — связка игл. Число их колеблется от двух до двенадцати. Делаются они чаще всего из бамбука, но бывают также деревянные и костяные.

    Разумеется, всякая татуировка уникальна и не может быть воспроизведена в следующий раз с абсолютной точностью. Однако существуют темы и мотивы, которые стали нормой еще с XVIII века. Таких мотивов на самом-то деле не так уж много. И здесь местные татуировки демонстрируют нерасторжимое единство с культурой в целом.

    Виды японских татуировок могут быть сведены к следующим категориям: цветы, животные, религиозные мотивы, кое-какие герои старины.

    На первом месте стоят все-таки цветы, воспетые в поэзии и растиражированные в живописи. Пышноцветущий пион олицетворяет собой богатство и удачу. Хризантема как растение, долго цветущее несмотря на наступившие осенние холода, призвана обеспечить ее носителю долгую жизнь (кстати говоря, не к «низменной» татуировке будь сказано, именно хризантема с шестнадцатью лепестками является гербом японского императорского дома). И наоборот: сакура, цветущая по-настоящему только день или два, символизирует быстротечность жизни и спокойное к такой краткости отношение. И, наконец, японский клён — листья его гораздо меньше нашего, но зато алеют много ярче.

    Из татуировок животных пользовались популярностью изображения тигра и дракона. Чего уж там говорить — каждый из них страшен по-своему, так что особых объяснений не требуется. Несколько сложнее обстоит дело с обитателем подводного царства — карпом. Как это ни странно на наш европейский взгляд, но карп на Дальнем Востоке считается годным не только на жаркое: он олицетворяет собой стойкость и мужество (нечто вроде татуировки орла в европейской традиции). Говорят, он умеет очень ловко плавать против течения и даже преодолевать пороги, а если уж его отловили, то будет совершенно бесстрастно ожидать своей участи на разделочном столе. Этот стоицизм был настолько почитаем, что именно карп стал символом «праздника мальчиков» (некое подобие обряда инициации), отмечавшегося 5-го дня 5-й луны (а ныне — просто 5 мая), когда полагалось поднимать на шестах матерчатые изображения карпов, которые мужественно развевались на ветру к полному удовольствию их изготовителей.

    Торговля изображениями карпов

    Среди религиозных мотивов преобладающими являются буддийские. Это и молитвы, о которых уже говорилось, и полноформатные изображения. Однако сам Будда не является героем этих картин (в отличие от Христа в терновом венце в западной традиции). Японцы изображают Нио — двух мощных божеств довольно страшной наружности, предназначением которых является защита учения Будды от всяческих посягательств.

    Охранитель вероучения Будды

    Другим популярным персонажем этого типа является бодхисаттва Каннон, которое в Индии, на родине буддизма, как и все бодхисаттвы — существо бесполое, но в Китае и Японии приобретшее вид богини милосердия.

    Богиня милосердия Каннон

    Чрезвычайна колоритна фигура Фудо — охранителя буддийского рая, держащего в правой руке объятый пламенем меч, а в левой — веревку. Меч нужен ему, чтобы расправляться с врагами учения, а веревка — чтобы вытягивать с ее помощью из беды тех, кто в том нуждается.

    Фудо — охранитель рая

    Один из основных признаков татуировки по-японски состоит в том, что она покрывает собой большую часть тела. Чтобы полностью удовлетворить клиента, мастер тратит около полутора лет. Дело в том, что нормальный человек выдерживает под иглой около часа. Вот и посчитайте — подкожное воспаление проходит через неделю, а для нанесения полноформатного цветного изображения требуется около пятидесяти сеансов. Ну, и всякие непредвиденные обстоятельства тоже бывают. Такие, например, как лето — мастера его очень не любят, поскольку ввиду усиленного потоотделения вводить краску под кожу намного хлопотнее.

    Поэтому-то некоторые не слишком терпеливые клиенты заканчивают дело на полпути, когда нанесен только контур, и избегают раскрашивания — процедуры наиболее болезненной. Традиционные цвета для раскрашивания (никакой «химии» — только растительные и минеральные краски) — это черный (под кожей становится синим), красный и коричневый.

    Раскрашивание — действительно самый трудный и ответственный этап. Если следовать традиционным канонам обучения, то ученику-татуировщику следует прежде провести долгое время, держа «на игле» не человеческое тело, а дайкон — японскую редьку (длиной этот корень сантиметров тридцать, а бывает и больше). Иначе ничему путному не научишься. Рассказывают также (это такая специальная страшилка), что неумелый мастер татуировочных дел специально подмешивает в тушь кокаин, чтобы притупить боль от своих неловких действий.

    Существуют и так называемые «невидимые» татуировки. Для них используются пигменты телесного цвета, которые проявляются только после принятия горячей ванны или в случае общего покраснения кожного покрова при избытке выпитого (для загадочного русского организма такой вариант сокрытия татуировки как-то сомнителен — наш человек или всегда красный, или — никогда).

    Конечно, любоваться каким-нибудь пионом на своей коже — дело милое. Следует, однако, иметь в виду, что татуировка нарушает структуру эпителия — татуированными местами человек уже больше не потеет, зато потеет всем тем, что еще не разрисовано. То есть ты как бы находишься в шкуре кошки, которая, как известно, умеет потеть только подушечками на лапках. Нечеловеческое, наверное, ощущение.

    А кроме того, наблюдается и еще один побочный эффект. Ведь татуированная часть тела холодна даже в самую невыносимую жару. Так что жены сильно татуированных мужчин знают: находиться с ними в одной постели — все равно, что рыбу под одеялом пригреть. Ну а уж если вся супружеская пара татуирована с ног до головы… Даже подумать страшно.

    ЛЮБОВЬ. Боги и богини, мужчины и женщины

    Миф — это воспоминание о том, как обстояли дела «в Начале». Эти воспоминания входят в плоть общества и очень во многом определяют, каким оно становится. Европейцы (во всяком случае, большинство из них) всю свою историю (за исключением нескольких последних десятилетий) вспоминали, сдается мне, прежде всего о первородном грехе и только и делали, что поплотнее запахивали одежды — не дай Бог кому-нибудь увидеть хоть кусочек никогда не обласканной солнцем кожи.

    Не удивительно, что первые миссионеры, приплывшие в Японию в XVI веке, с содроганием писали, что в этой стране потеря девственности до брака отнюдь не считается чем-то греховным, а сама потерявшая ее отнюдь не лишается шансов на полноценный брак с другим человеком. Вот и Фрейд произвел впоследствии на европейцев такое сильное впечатление, поскольку открытые им сексуальные «комплексы» имеют на самом-то деле не только общечеловеческое, но в значительной степени исключительно европейское происхождение. Что и говорить — наболело.

    О чем же вспоминают японцы, когда речь заходит о первом мужчине и первой женщине?

    Первые мужчина и женщина — это бог Идзанаги и богиня Идзанами. Неизвестно, каким образом они появились на свет. Зато известен воспоследовавший за этим трогательный диалог. Идзанаги: «Как устроено твое тело?» Идзанами: «Мое тело росло-росло, но есть одно место, что так и не выросло». Идзанаги: «Мое тело росло-росло, но есть место, что слишком выросло. Потому, думаю я, то место у меня на теле, что слишком выросло вставить в место, что у тебя на теле не выросло, и родить страну. Ну что, родим?» Идзанами: «Это будет хорошо!»

    Так родились их дети, оказавшиеся островами Японского архипелага. Получается, что землю созидает не единый Творец (как в христианской традиции), а два божества, причем их соединение совершенно не воспринимается как нечто греховное. Наоборот — результатом вполне плотской любви оказывается космическое созидание. Не «это грешно и постыдно!», а «это хорошо!» — вот основная мысль, возникающая у японских возлюбленных при совокуплении.

    Потому вся история отношений мужчины и женщины в Японии очень долгое время (приблизительно до XVII века) не носит никакого налета ханжества. Потребность в любви и интимных отношениях рассматривалась как нормальная потребность нормального организма, а исконная религия японцев — синтоизм — вообще никогда не знала такого важнейшего института европейского общества, как монашество. Следовательно, и о безбрачии тоже говорить не приходится.

    Буддизм, правда, пытался навести здесь порядок — буддийские монахи должны были соблюдать целибат, но только, судя по всему, получалось это у них в Японии не очень хорошо. Все-таки синтоистско-конфуцианский идеал постоянно одерживал победу. А идеал этот — семья с многочисленными детьми, продолжателями рода. И потому буддийским монахам время от времени все-таки ставили в укор, что они призывают к разрушению семьи, а значит, и всего общества. В результате японцы выработали способ поведения, который удовлетворял всех. Очень многие из них жили полноценной жизнью в миру, любили, женились, рожали детей, воспитывали их, а уже после всего этого принимали монашество.

    То внимание, которое уделяет японский миф взаимоотношениям между божествами женского и мужского пола (а они совокупляются постоянно, чтобы породить все сущее на земле), переходит потом и в художественную литературу (любовь — одна из основных ее тем) и в быт. В том числе и в самый современный. В самых что ни на есть детских телефильмах о животных рассказывается про их половую жизнь совершенно без всяких слюней и прикрас. Крупным планом. И ни у кого это не вызывает нездорового хихиканья.

    Именно тщательной разработке любовной тематики во многом обязана своим блестящим расцветом литература эпохи Хэйан, когда любовь и связанные с нею переживания стали занимать выдающееся место в жизни аристократов, в их поэзии и прозе. И для этого существовали совершенно реальные бытовые основания: безбедное житье, отсутствие войн, праздность. В этом городе «мира и спокойствия» у аристократов были все условия для того, чтобы предаваться любви и эту любовь надлежащим образом описывать. Собственно говоря, прозаических произведений, где бы любовь не была главным объектом внимания автора, почти не существует.

    В любовном отношении замечательны и поэтические антологии. Слово «антология» при этом не должно вводить нас в заблуждение. В отличие от европейских антологий, куда попадают самые лучшие стихи самых лучших поэтов, японские антологии были устроены совсем по-другому. В них имелись рубрики, куда включались произведения тоже наиболее достойные. Но только с той существенной оговоркой, что это должны были быть стихи, которые наилучшим образом сочетаются с произведениями, расположенными по соседству с ними. Поэтому стихотворения, где чувства выражены с чрезмерной личностной окраской, туда попасть не могли. Для них существовали «личные сборники», авторитет которых, правда, не был столь высок. Еще бы! Ведь антологии эти создавались не когда и кому вздумается, а по специальному императорскому рескрипту, и поэтому их можно смело считать одним из главных символов тогдашнего государства и общества.

    Так что стихи должны были быть не просто хороши сами по себе, но и наилучшим образом сочетаться друг с другом. Задача же составителей состояла в том, чтобы прочно «сцепить» их. Поэтому, между прочим, переводить эти антологии избирательно (как это случается, к сожалению, довольно часто), исходя исключительно из вкуса переводчика («вот это — хорошее стихотворение, а вот это — не слишком») — задача, поставленная изначально неправильно. Если уж переводить, так только целиком (в этом смысле образцовым следует признать перевод на русский язык антологии этого времени «Кокинвакасю» — «Собрание старых и новых песен»).

    В различные времена рубрики антологий звучали несколько по-разному. Однако две темы являлись для них абсолютно обязательными. Это природа и любовь. Причем оба раздела были устроены одинаково — действие в них разворачивается от начала к концу. В природном цикле — начиная от весны и кончая зимой. В любовном — от зарождения чувства приязни к неизбежному (в японском аристократическом понимании) охлаждению любовных отношений. Вот, например, три стихотворения разных авторов, взятых из разных мест любовного раздела, но которые в совокупности рисуют динамику любовного чувства.

    Ведь обитель моя
    не в горных заоблачных высях —
    отчего же тогда
    в отдаленье тоскует милый,
    не решаясь в любви признаться?
    ~~~
    Сколько женщин ты знал!
    Как щели в плетеной корзине,
    их исчислить нельзя —
    и меня, увы, среди прочих
    позабудешь, знаю, так скоро…
    ~~~
    Миновала любовь,
    я, как рухнувший мост через Удзи,
    никому не нужна —
    скоро год, как этой дорогой
    через речку никто не ходит…
    ((Перевод А. Долина))

    Получается, что любовный раздел такой антологии — это нечто вроде поэмы, но только автором ее является не один человек, а целый «авторский коллектив». Да и лирический герой ее тоже не обладает именем. Что-то вроде «поэмы без героя».

    Ну, а что касается хэйанской прозы… Почитайте в русском переводе хотя бы всемирно известную «Повесть о Гэндзи» Мурасаки-сикибу (XI век), и вам станет понятно, что японская средневековая литература сильно опережала европейскую по части глубины и психологической точности описания любовных отношений.

    Следует иметь при этом в виду, что, несмотря на большую свободу отношений между мужчиной и женщиной, стихи и проза аристократов никогда не отличались чрезмерным натурализмом. Скорее наоборот: «телесные» проявления в этой литературе сведены к самому необходимому минимуму. И когда автор описывает женскую красоту, самое большее, что он позволяет себе — это отметить белый цвет кожи и длину гладко расчесанных волос, ниспадающих до пола. Похоже, этого было вполне достаточно, чтобы признать женщину красавицей.

    Вообще говоря, именно красота окружающего мира была тем основанием, на котором строилось все здание хэйанской жизни. И желание наслаждаться этой красотой проявляется даже в самых, казалось бы, неподходящих ситуациях. Вот, например, что говорит Сэй-сёнагон, автор замечательных «Записок у изголовья»:

    «Проповедник должен быть хорош лицом. Когда глядишь на него не отводя глаз, лучше постигаешь святость поучения. А будешь смотреть по сторонам, мысли невольно разбегутся. Уродливый вероучитель, думается мне, вводит нас в грех»

    ((перевод В. Н. Марковой).)

    Отношения между мужчиной и женщиной определялись неписаным кодексом поведения. Прослышав, что в такой-то семье есть девушка, пригожая собой и искусная в сочинительстве стихов (второе — обязательно!), мужчина или юноша направлял ей послание, в котором непременно тоже должны были содержаться стихи. В них высказывалась похвала ее красоте (хотя зачастую автор послания и в глаза не видел адресата) и достоинствам, а также нетерпение по поводу предстоящего свидания. Считалось приличным «привязать» послание к какому-нибудь растению, напоминающему о том, какое сейчас на дворе время года — например, к ветке цветущей сливы.

    В своем ответе девушка обычно писала, что не верит в искренность корреспондента, известного всем ветреника. Если его стихи оказывались неудачны, то это служило вполне весомым основанием, чтобы любые отношения были прерваны.

    Передача любовного послания

    Такой обмен письмами мог продолжаться довольно долго. Известен случай, когда один аристократ посылал «прекрасной незнакомке» стихи, написанные на бумаге, испещренной каплями киновари, долженствующей означать кровавые слезы, проливаемые им в разлуке. Она же отвечала ему стихами вроде нижеследующего, где используется обычное для тех времен уподобление неверного мужчины кукушке:

    Во всех селеньях
    Кукушка побывала, но…
    Насколько хватит
    Сил сердечных,
    Я буду ждать ее.

    После того как дама считала, что отвечающий приличиям срок томления выдержан, она соглашалась на свидание. Оно происходило достаточно своеобразно: мужчина и женщина беседовали, разделенные занавеской, отгораживающей внутренние покои женщины. Так что ни о какой любви «с первого взгляда» не могло быть и речи. Зато влюбиться можно было «с первого слова» — лишь заслышав голос.

    Свидание через занавес

    Бывало, мужчина, впервые увидев свою любовь при дневном свете, с некоторым удивлением обнаруживал, что она вправду так же хороша собой, как он и представлял себе в стихах. Случались, разумеется, и разочарования.

    Первое свидание при дневном свете

    Когда участники свидания удостоверялись в обоюдной приязни, мужчина проводил ночь в доме своей избранницы и рано утром возвращался домой. Считалось, что он должен вернуться, пока никто не видит, где он провел ночь. Поскольку, однако, подобные посещения были делом обычным, то вероятность встретиться с каким-нибудь таким же гуленой была достаточно реальна.

    Вот как описывается в «Записках у изголовья» сцена идеального прощания:

    «Когда ранним утром наступает пора расставанья, мужчина должен вести себя красиво. Полный сожаленья, он медлит подняться с любовного ложа. Дама торопит его уйти: „Уже белый день. Ах, нас увидят!“ Мужчина тяжело вздыхает. О, как бы он был счастлив, если б утро никогда не пришло! Сидя на постели, он не спешит натянуть на себя шаровары, но склонившись к своей подруге, шепчет ей на ушко то, что не успел сказать ночью… „Как томительно будет тянуться день!“ — говорит он даме и тихо выскальзывает из дома, а она провожает его долгим взглядом, но даже самый миг разлуки останется у нее в сердце как чудесное воспоминание».

    По возвращении домой кавалер был обязан непременно отправить поэтическое послание своей возлюбленной.

    Утреннее расставание

    Если его ожидания не были обмануты, то он приходил во второй и в третий раз. В третью ночь для будущих супругов готовили рисовые лепешки — моти. Тогда же или несколькими днями позднее в доме невесты устраивалась трапеза, во время которой родители невесты впервые видели жениха. После этого брак считался заключенным. Никакой особо торжественной церемонии, закрепляемой религиозным обрядом с приглашением священников, похоже, не предусматривалось — дело-то житейское. Отныне муж получал право не возвращаться к себе по утрам, а за его гардеробом следили теперь в доме жены. Когда отношения между супругами упрочивались, муж мог переселиться к жене насовсем. А впрочем, мог и не переселяться. Это уж как получится.

    Среди хэйанских аристократов ветреных мужчин было немало, и многие из них покидали жену (поскольку не играли свадьбу, то и никакого бракоразводного процесса предусмотрено не было), не прожив с ней и месяца. Во время его редких визитов родители жены спали, трогательно сжимая в руках его обувь, пытаясь с помощью этого нехитрого магического средства удержать мужа от скоропалительного бегства. Если же это все-таки случалось, то, как и в средневековой Европе, приличным выходом из ситуации считалось принятие монашества. Ослабленный вариант — посещение буддийского храма.

    Получается, что хэйанские аристократы понимали брак своеобразно. Многоженство было вполне узаконено. Но это совсем не походило на ближневосточный или же древнекитайский гарем с присущими им женскими дрязгами — когда женщины содержатся вместе под присмотром всемогущего евнуха. Каждая из жен (любовниц, наложниц — называйте как хотите) жила в своем доме, а муж — в своем. Он посещал их только ночами, причем женщины совсем не обязательно знали о существовании друг друга. Во всяком случае, наверняка. Аристократы шутили, что как бы ни была хороша жена, одной явно недостаточно, ну а если плоха — тогда и двух хватит.

    Женщины, впрочем, тоже обладали достаточно большой свободой выбора — а иначе к кому бы тогда могли совершать ночами путешествия мужчины… Рискуя вызвать возмущение феминисток, осмелюсь все-таки утверждать, что социальное положение женщины было достаточно высоким. С уверенностью можно говорить лишь о половом разделении в любовных делах и общественных функциях. Да и девочки в аристократических семьях были не менее желанными, чем мальчики — ведь выдав замуж свою дочь за высокопоставленного сановника (а такое случалось), семья могла резко повысить свой социальный статус.

    Можно смело утверждать, что в то время именно женщины очень во многом определяли лицо эпохи, ее обыкновения. Мужчины совершенно спокойно предавались плачу, пластика их движений считалась совершенной, когда напоминала женскую.

    Назначение в военное ведомство считалось позором, да и прозвища мужчины носили вполне женские — скажем, «Благоухающий» или «Ароматный». Кстати, все прозаические произведения, о которых говорилось выше, написали тоже женщины.

    Не слишком многочисленное (около 10 тысяч человек) высшее общество Хэйана вело спокойную и сытую жизнь, в которой получение удовольствия стояло чуть ли не на первом месте. Государственные дела были заброшены (даже хроники перестали вестись), в имениях своих аристократы бывали редко… Словом, все то, что не имело непосредственного отношения к нежным чувствам, интересовало их мало, и это, безусловно, является признаком серьезнейшего кризиса, который возникает там, где на первом месте стоит: «Я хочу!» Дело, однако, изменилось с приходом к власти воинского сословия — самураев.

    Господство военных всегда означает общую маскулинизацию культуры, то есть первенство мужчины и открытую дискриминацию женщины. На смену изящным повестям Хэйана приходит воинский эпос, авторами которого были уже исключительно мужчины. В эту эпоху невозможно было даже вообразить, что когда-то, еще в VII–VIII веках, женщина могла, например, стать императрицей. Теперь она начинает рассматриваться по преимуществу в двух ипостасях — как объект сексуального наслаждения (возникают публичные дома) и как лоно, необходимое для продолжения рода.

    Особенно заметно это стало вместе с приходом к власти сёгунов Токугава. Предназначением женщины становится безропотное угождение мужчине, а рождение дочери расценивается как несчастье. Вырабатывается и весьма строгий кодекс женского поведения. В одном из наставлений женщине с настойчивостью рекомендуется не терять над собой контроль даже во сне — она должна спать лежа на спине со сложенными вместе ногами и вытянутыми вдоль тела руками. А поскольку привыкнуть к этому не так просто, то следует прибегать к тренировкам, которые заключаются в связывании своих ног куском полотна.

    В «официальной» художественной литературе этого времени на первое место выступает функция женщины как хранительницы семейного очага. Идеальная женщина предстает как верная подруга мужчины, готовая переносить вместе с ним любые лишения. Она должна быть предана своему мужу, как тот — своему господину. Главное в ней — верность долгу, а не свободные душевные проявления.

    Надо ли говорить, что хэйанская словесность была к этому времени уже прочно позабыта? А если и вспоминалась идеологами «пути воина», то только недобрым словом — как пример преступной развратности, изнеженности нравов, полной утраты чувства долга. Поэтому не случайно, что Ямамото Цунэтомо, один из самых известных поборников «истинно» самурайского отношения к жизни, говорил, во-первых, о сладости любви невысказанной, неразделенной и, во-вторых, о том, что это должна быть любовь мужчины к мужчине (однополая любовь была явлением среди самураев достаточно распространенным).

    Именно поэтому Лафкадио Херну, одному из английских первооткрывателей Японии XIX века, его пытливыми (это-то никуда не девалось) японскими учениками, которым он преподавал английскую литературу, был задан несколько обескураживший его вопрос: «Скажите, а почему в английских романах так много места уделяется любви, которая приводит к созданию семьи и в семье же проявляется?» Для мужской культуры Японии того времени этот вопрос был вполне уместен: никакой любви и нежности в семье быть не может, ибо она по определению предназначена для исполнения долга.

    Нет, тогдашняя японская городская жизнь пуританством не отличалась (читаем про это в следующей главе), а сама литература была отнюдь не стеснительна — наоборот, на много более раскованна и эротична, чем синхронная ей литература европейская. Однако любовь понималась там скорее не как нормальное чувство, которому подвержены все без изъятия, но как проявление исключительных внесемейных обстоятельств; объектом изображения такой любви были почти всегда куртизанки. Стандартная этика не допускала проявления нежных чувств, а брак заключался по сговору родителей. Поэтому когда реальная жизнь все-таки брала свое, в условиях строгих регламентаций и запретов это часто приводило к «двойному самоубийству» влюбленных (нет-нет, да и сейчас такое случается) — явлению, к западу от Японии практически неизвестному. И хотя правительство, заботясь о росте населения и считая причину такого самоубийства оскорблением общественной морали, старалось бороться с этим явлением (трупы выставляли на всеобщее обозрение, а в случае неудачной попытки влюбленных покончить счеты с жизнью их обращали в несвободных), особых успехов такая политика не принесла.

    Этикетность женского поведения не исчезла еще окончательно и в наши дни. На европейцев японки производят самое благоприятное впечатление. Причина прежде всего в том, что западный человек воспитан на превратно понятых идеях равенства полов, в результате которого женщина становится похожа на мужчину (короткой стрижкой, брюками, манерами и ненормативной лексикой), а мужчина — на женщину (длинной прической, серьгами и изнеженными руками). Один путешественник конца прошлого века с восторгом говорил так:

    «Соедините воедино светлый взгляд сестры милосердия и сердце неиспорченного ребенка — и вы получите представление о японской женщине!»

    Готов повторить эти слова и в конце этого столетия.

    Кстати, почти все западные японисты-мужчины женаты на японках. Очень уж, видно, оказались увлечены предметом исследования. Ну и еще, конечно, она ему книжки иероглифические читать помогает — никакого словаря листать не надо.

    Европейского мужчину легко понять — женка тебе и сготовит, и икэбану поставит (до сих пор курсы аранжировки цветов среди домохозяек очень популярны). К тому же японке при разговоре с мужчиной положено приветливо улыбаться. Всегда. Иногда, правда, это может поначалу приводить и к досадному непониманию. Когда я впервые очутился в Японии, моя добрая приятельница рассказывала мне об обстоятельствах гибели ее брата, попавшего в автомобильную катастрофу. При этом она улыбалась. Вполне приветливо. Поначалу по молодости лет я воспринял это как душевную черствость, и только потом понял, что правила приличия обязывают ее демонстрировать улыбку при любых обстоятельствах.

    Интересна статистика межнациональных браков: европейцы с удовольствием берут в жены воспитанных, улыбчивых, обученных ведению домашнего хозяйства и редко перечащих мужу японок. Да и те, следует заметить, не будучи обласканы «родными» мужчинами какими-либо особыми знаками внимания, с удовольствием откликаются на предложение. Сам я неоднократно наблюдал, как какой-нибудь японский юноша, пригласивший девушку в кафе, развалившись в кресле, расслабленно перелистывает журнальчик, в то время как она напряженно ждет от него хоть единого слова. В результате она слышит только одно: «Ну что, пошли отсюда?» Все-таки века, проведенные под пятою сёгунов, до сих пор дают о себе знать.

    В то же время белые женщины редко отваживаются на то, чтобы взять себе в мужья японца — так отталкивающе действует на них высокомерное (по-европейски глядя) отношение к женщине.

    Но все-таки, разумеется, большинство японских женщин имеют дело с японскими же мужчинами.

    Свадебный обряд. Гравюра сер. XIX в.

    Встает естественный вопрос: где же, собственно говоря, японцы занимаются любовью (я имею в виду время до заключения брака)? Их дома тесны, семейные нравы — по-прежнему достаточно строги (хотя, конечно, и тамошние родители тоже любят посетовать на то, что молодежь «не та пошла», распустилась).

    На всякую потребность сфера обслуживания находит ответ. В стране существует чрезвычайно разветвленная система «любовных отелей», комнату в которых можно снять и на два часа, и на три, и на ночь… Хозяева не требуют предъявления удостоверения личности и — более того — заботливо следят за тем, чтобы клиенты выходили из своих апартаментов в коридор в разное время, чтобы они не смущались при виде друг друга. При этом посещение этих заведений не считается чем-то предосудительным. Юноша с девушкой, которые считают, что создание семьи (то есть обзаведение собственным домом и детьми) им пока что не под силу, могут пользоваться услугами «любовных отелей» годами.

    Впрочем, страстные свидания в таких отелях влетают в копеечку. И тут, ввиду почти поголовной моторизации населения, на выручку, естественно, приходит автомобиль. Дом, в котором я пишу сейчас эти строки, расположен на самой окраине Киото, и за мной уже никто не живет — дальше только горы. Так что место тихое, на отшибе. Выходя вечером на променад, я почти каждый раз вижу в одном проулке черную «Тойоту». Сейчас — зима, прохладно, кое-где даже лежит снег. Когда было потеплее, «Тойота» эта никаких звуков не издавала. Сейчас же — мотор всегда включен: холодно. Лишь однажды я видел ее обитателей в лицо. Они только что приехали и ужинали какими-то бутербродами, не выходя из салона. Симпатичная парочка, лет по двадцать, студенты наверное. Когда я возвращался, огни в салоне были уже потушены. Каждый раз, увидев этот автомобиль, я с умилением думаю, что жизнь продолжается.

    ПУБЛИЧНЫЕ ДОМА. Веселый квартал Ёсивара

    Слово Ёсивара стало в японской истории нарицательным. Когда мужчины вспоминают «доброе старое время», когда можно было спокойно «оттянуться» и не думать при этом, что хоть кто-нибудь тебя за это осудит, им обязательно приходит на ум этот квартал прежнего Токио. И хоть кварталов таких было в стране немало (а раньше всего такой «сеттльмент» появился в Киото), именно Ёсивара, как и положено настоящей «столичной штучке», всплывает в памяти прежде всего.

    Слава Ёсивара поддерживается до сих пор и весьма откровенными цветными гравюрами таких знаменитых художников, как Утамаро, Кунисада, Тоёкуни, Хиросигэ, и многих других, которые сумели передать блеск и нищету куртизанок из квартала Ёсивара, его воздух, насыщенный похотью и любовью, страстью, трагедией и безразличием. Гравюры, изображающие проституток, были даже признаны специальным жанром — сюнга («весенние картинки»). Нравы «веселых кварталов» блестяще описаны и в художественной литературе того времени. Чтобы убедиться в этом, стоит почитать хотя бы неплохо представленного у нас Ихара Сайкаку.

    Бывало, что произведения этих художников и писателей запрещались, правда, без особого успеха. При жизни современники считали их «штукарями», все творчество которых рассчитано на потребу дня. Но история, перевернув вверх дном все понятия о высоком и низком, в очередной раз посмеялась над теми, кто слишком прямолинеен.

    Придя в XVII веке к власти, сёгуны из дома Токугава решили, что отныне всё в этой стране должно происходить организованно.

    В назидание домохозяйкам выпускались многочисленные поучения, в которых кодекс поведения женщины определялся, в частности, так:

    «Следует вставать рано, а ложиться поздно. Днем — не спать, без устали предаваясь домашним делам и рукоделию. Актерами, песнями, кукольным театром и другими развратными зрелищами глаза и уши не осквернять».

    Приняв чрезвычайно строгое по отношению к женщине неоконфуцианство в качестве руководства к действию, сёгунат к вольностям в поведении мужчин относился намного спокойнее, что, впрочем, совершенно естественно для общества, которым управляют военные. Однако эти вольности должны были быть каким-то образом обеспечены материально… Это и явилось предпосылкой «двойного стандарта» в морали, столь свойственного для того времени: мужчины имели право вести себя так, как женщине и в страшном сне присниться не могло. Женская же половина японского народа была поделена на две не очень равные части: добропорядочных домохозяек и тех, кому официально разрешалось распутничать, для чего необходимо было обзавестись специальным разрешением. Строгости начальства коснулись и проституток (говоря по-японски, — «торговок весной»), до этого времени совершенно бесконтрольно отправлявших свои общественные функции. Логика была такая: порядок должен быть в любом деле и заведении, даже если это бордель.

    Самозваные доброхоты всячески способствовали претворению в жизнь генеральной линии сёгунской партии и правительства. В 1612 году некий Сёдзи Дзинъэмон подал свое предложение о коренной перестройке всего бордельного бизнеса в Эдо. Он отнюдь не ставил под вопрос существование его как такового, ибо и сам был, между прочим, владельцем публичного дома. Однако его одолевало беспокойство относительно судьбы своего бизнеса, на который сёгуны посматривали весьма косо ввиду его полной бесконтрольности.

    Начав с грозных обвинений владельцам публичных домов в нанесении ущерба общественной морали и в насильственном превращении малолеток в живой товар, он мудро заключал, рисуя милую сёгунскому сердцу идиллическую картину тотальной слежки и доносительства:

    «Если же публичные дома будут собраны в одном месте, станет возможным проводить строгие расследования относительно похищения девочек и ложного удочерения. Содержатели публичных домов будут обращать особое внимание… на всех тех, кто слоняется в этом районе. Если они заметят какое-либо подозрительное лицо, то обязательно сообщат о том властям».

    Замышляя отдельный квартал для публичных домов, автор докладной записки прекрасно понимал, что сёгун никак не может быть против, ибо разделение сословий и профессий по месту жительства уже воплощалось в Эдо полным ходом: для самураев были предусмотрена одна часть города, для обычных горожан — другая.

    Однако реакции властей на первое обращение не последовало. Прождав впустую пять лет, неугомонный Дзинъэмон подает вторую петицию, весьма похожего содержания. И вот уже тогда, в 1617 году, проект был наконец-то воплощен в жизнь. В специальном указе относительно концентрации публичных домов в отведенном для того месте, между прочим, отмечалось, что в древности «добродетельные люди говорили в своих стихах и других сочинениях, что публичные дома, предназначенные для женщин легкого поведения и праздношатающихся, являют собой паразитов на теле городов. Однако зло это неизбежно, и в случае насильственного упразднения публичных домов люди, лишенные моральных основ, запутаются еще больше».

    Сказать по правде, деться властям было некуда. Ввиду того, что они же сами приняли закон, по которому князья со своими приближенными самураями обязаны подолгу находиться в Эдо (семьи приближенных пребывали при этом по месту основного жительства), в городе было множество «командировочных». Кроме того, город рос и частенько горел. Так что ему постоянно требовались мужские строительные руки. В общем, женщин в городе катастрофически не хватало — их было в два раза меньше мужчин. Так что запретить проституцию было немыслимо. Можно было только ограничить ее какими-то рамками.

    Квартал, где было предписано возвести публичные дома, назывался Ёсивара, что буквально означает «Тростниковое поле». Однако довольно скоро первоначальные иероглифы были переиначены на точно так же звучавшее «Веселое поле».

    Выделив на территории города специальный участок для строительства публичных домов, обнеся его рвом с водой и высокой деревянной оградой, власти одновременно предписали, что архитектура заведений не должна быть чересчур вызывающей, а самим обитателям квартала следует одеваться скромно. При этом они отнюдь не освобождались от обязанностей честных горожан, как-то: следить за пожаробезопасностью и, по замечательной мысли Сёдзи Дзинъэмона, доносить о всех подозрительных личностях, попадающих к ним в постель. Сам автор проекта был назначен следить за его воплощением. Своего он добился: бизнес был наконец-то легализован. И не просто легализован, но и освобожден от налогов. В обмен на честное сотрудничество с тайной полицией.

    Судя по всему, власти тоже остались довольны плодотворностью этой идеи, поскольку когда через четыре десятка лет после очередного пожара им понадобилась земля Ёсивара для своих административных нужд, они честно выделили новый участок для застройка под публичные дома, а также немалые деньги на переезд, и милостиво разрешили не закрываться на ночь, как то было предписано ранее. Приходить туда, правда, следовало до полуночи. После этого ворота закрывались — как для входа, так и для выхода.

    Сами жрицы любви были теперь наконец-то освобождены от не слишком свойственных роду их занятий функций пожарных. Непосредственным поводом к переезду послужил катастрофический пожар 1657 года, уничтоживший и Ёсивара тоже. Противостоять ему не смогли ни обитательницы веселого квартала, ни даже более серьезно настроенные горожане. Поскольку же название Ёсивара было уже у всех на слуху, то и район нового размещения увеселительных заведений стал называться так же. Только не просто Ёсивара, а Новый Ёсивара.

    Несмотря на переезд, общая идея «государства в государстве» осталась без изменений, и обитательницам Нового Ёсивара было запрещено покидать огороженные пределы квартала. Исключение было сделано только для трех случаев: вызова в суд, визита к врачу и прогулки с клиентом для любования цветения сакурой (количество разрешенных для посещения мест было при этом строго ограничено). К тому же при этом всегда присутствовал соглядатай.

    Новая Ёсивара занимала площадь в восемь гектаров, и там находилось около двух сотен публичных домов. Собственно «полевые работы» (не будем забывать, что мы находимся не где-нибудь, а на «веселом поле») проводились четырьмя тысячами душ. Им был также придан обслуживающий персонал приблизительно такой же численности — посредники, охранники, танцовщицы, певицы, держатели прогулочных лодок и лошадей и т. д. Перед охраняемыми воротами (где клиенты должны были оставить свое оружие) и на самих улицах были посажены ивы — символ проституции, заимствованный из Китая. На главных улицах росло также немало деревьев сакуры, и местных женщин частенько уподобляли их цветам.

    В Ёсивара было позволено входить только пешим, так что даже важные персоны оставляли свои (или наемные) экипажи за стенами. Совсем неподалеку находился буддийский храм Асакуса, и гравюры этого времени частенько изображают поспешающих в Ёсивара монахов в соломенных шляпах с полями, закрывающими их лицо.

    Сюда заглядывали самые разные люди: и молодежь, и добропорядочные семьянины. В Японии всегда считалось, что семья — одно, а «это дело» — совсем другое. Ничего ни у кого не убудет, если весело провести время с подружкой, а вот не суметь семью прокормить и детей воспитать — это уже безобразие и грех. В сущности, очень значительная часть городской молодежи того времени приобретала свой первый опыт свидания с женщиной именно в «веселом квартале». А уж потом можно было поделиться своим опытом с будущей женой, которая, конечно же, обязательно должна была быть девственницей.

    Поскольку супружество рассматривалось прежде всего как институт общественный (аппарат продолжения рода; главная единица общества, с которой можно получить налог; путь к установлению престижных социальных связей и т. д.), то совершенно обычным был брак по сговору родителей. Так что хотя семья в то время и была крепка, но отношения супругов довольно часто напоминали отправление служебных обязанностей. Вот вам и прямая дорожка в Ёсивара.

    Для того чтобы выбрать себе девушку по вкусу, потенциальный клиент прогуливался по улицам «веселого квартала». «Торговки весной» были высажены для всеобщего обозрения на открытой веранде, отгороженной от улицы деревянной решеткой — словно птички в клетке. Можно было поболтать с ними и вызнать имя приглянувшейся. Однако самые дорогие заведения таким экспонированием товара пренебрегали — считалось, что их высокая репутация говорит сама за себя.

    Определившись с выбором, гость направлялся не прямиком в публичный дом, а в один из «чайных домиков», которых в Ёсивара находилось около четырех сотен. Там полагалось вести переговоры с посредниками. Именно в «чайных домиках» осуществлялась предоплата, которая потом передавалась владельцу публичного дома. Там же договаривались и о «дополнительных услугах» — например, гейшах. Чайные домики существовали как за счет комиссионных, так и за счет подаваемой клиенту еды и напитков. Решать такое важное дело «всухую» было как-то не принято.

    Ёсивара. Переговоры в чайном домике

    О гейшах стоит сказать особо, ибо это были женщины, которые придавали Ёсивара совершенно особый колорит. Гейши (буквально «женщины искусства») — танцовщицы и певицы, владели также искусством игры на музыкальных инструментах и были вообще во всех отношениях приятными и образованными собеседницами. Они не имели права конкурировать с лицензированными проститутками, но придавались им как бы в качестве ассистентов. В их задачу входило ублажение гостей менее тактильными, но весьма дорогостоящими способами, так что на самом-то деле они были гораздо менее доступны, чем стандартные «продавщицы весны». Овладение инструментами, танцами и традиционной поэзией требовало долгого ученичества, начинавшегося, как правило, еще в детстве.

    Гейши всегда представали перед гостями в наложенном в несколько слоев гриме (так что их лицо больше напоминало белую маску с прорисовкой черных бровей и алых губ), который покрывал даже их плечи и ноги, с чернёными зубами — считалось, что так красивее. Одеждой гейш служили лишенные пуговиц традиционные кимоно (между прочим, облачиться в него в одиночку без посторонней помощи невозможно), прически их были чрезвычайно сложны (некоторые носили и парики или отдельные накладные локоны, зачастую взятые напрокат ввиду их несусветной дороговизны).

    Виды накладных париков

    Степень накрашенности японских женщин произвела на упоминавшегося уже португальца Фройса очень сильное впечатление:

    «В Европе одного-единственного ящика белил хватило бы на целую страну. В Японию же они ввозятся из Китая в огромных количествах, а их все не хватает».

    (Между прочим, нынешние японки эту манеру вполне унаследовали и красятся на радость косметическим компаниям совершенно нещадно, полагая, что только так и нужно).

    Белила эти изготовлялись с применением свинца, что, скажем прямо, для здоровья было не слишком полезно (запрещены к производству в 1934 году).

    Странно, но факт: приблизительно с седьмого века из обихода японской женщины совершенно вышли ювелирные изделия — ожерелья и серьги, которые до того считались модными. И так продолжалось больше тысячи лет! Нельзя сказать, что женщины совсем не украшали свое тело, но в ходу были совсем другие приемы: крой одежды, ее цветовая гамма, грим. И даже такое достояние «настоящей женщины», как прическа, оставалось долгое время невостребованным. Волосы либо распускали (если они достигали пола, то это считалось у аристократок, не обремененных подметанием полов, высшим шиком), либо попросту завязывали сзади — крестьянским женщинам было, конечно же, не до того, чтобы часами глядеться в зеркало. Тем более что видно в нем было не так уж много: несмотря на мгновенно увеличившуюся поверхность зеркал (с десяти до тридцати сантиметров в диаметре) в связи с появлением в XVI–XVII веках «модельных причесок», делались-то они все равно из бронзы.

    Что же до гейш и куртизанок, то для того, чтобы не разрушать это произведение парикмахерского искусства хоть какое-то время, спать им приходилось исключительно на спине, положив шею на особую деревянную подставку, так что голова с прической висели в воздухе и не соприкасались ни с чем. Называлась эта спальная принадлежность «деревянной подушкой». Сверх того волосы для придания им формы намазывали маслами. Нечего и говорить, что голову мыли эти женщины не слишком часто.

    Кроме того, что «деревянная подушка» использовалась по прямому назначению — для отдохновения от ночных трудов, она служила также и для другой, совершенно особой цели. И гейши и проститутки отнюдь не были лишены обычных человеческих чувств и, конечно же, время от времени влюблялись. Однако вступать в брачные отношения они не имели права. Их можно было выкупить, но стоило это очень дорого. Поэтому вместо церемонии бракосочетания была принята другая процедура, в какой-то мере ее заменявшая: страшная клятва верности. Она заключалась в отрубании возлюбленными друг у друга верхней фаланги левого мизинца. Функцию колоды в данном случае исполняла именно такая деревянная подушка.

    Могла женщина проделывать эту операцию и одна — с помощью своих верных подружек. В таком случае фрагмент пальца доставлялся любимому с нарочным. Злые языки поговаривали, правда, что обитательницы Ёсивара были щедры на клятвы и, оставшись один раз без мизинца, могли впоследствии купить и чужой пальчик на рынке ради прельщения своей очередной страсти.

    Ёсивара. Отрубание пальца — клятва верности

    Отрубание пальца — это, конечно, самая страшная клятва верности. Кроме нее были в ходу и менее кровавые, как то: отрезание волос и преподнесение их любимому, отщепление (а вернее, поручаемое профессионалу отслаивание) верхней части ногтя (тоже с преподнесением), татуирование имени возлюбленного и просто устные или письменные обещания вечно хранить сердечную верность (бывали также скреплены и кровавым отпечатком предварительно уколотого чем-нибудь острым пальца).

    Кроме того, существовало и множество других способов, с помощью которых женщины Ёсивара умели показать свое отношение к клиенту. Ну, например, это можно было сделать с помощью ночника. Если принимали действительно любимого мужчину, то ночник ставился за спиной женщины. Если же нет — то за спиной мужчины. Рассуждение тут было такое: если свет направлен ему в глаза, то недостатки твоего лица будут не столь заметны, да и к тому же собственные глаза не так устают — не так скоро сама спать захочешь, будет время на любимого наглядеться.

    Литература того времени довольно часто описывает настоящие романы, завязывавшиеся между клиентом и полюбившейся ему женщиной из Ёсивара. И на это были не только общечеловеческие, но и — сколь бы странным это ни показалось — определенные «институциональные» основания.

    Дело в том, что в публичных домах придерживались общеяпонской практики последовательного искоренения любого вида конкуренции среди сотрудников одного и того же заведения (именно из этих соображений и сейчас в японских фирмах не принято поощрять выдающиеся таланты). Поэтому клиентам не разрешалось назначать свидания разным девушкам из одного и того же публичного дома.

    В то же время своднику вменялось в обязанность осведомляться, имеется ли уже у клиента постоянная подружка или нет. А если тому удавалось все-таки провести его, то это однозначно расценивалось как «неполное служебное соответствие» сводника. Так что на самом деле свобода выбора была у гостей Ёсивара весьма относительной. А это, разумеется, способствовало завязыванию таких отношений, которые не ограничиваются одной-единственной ночью.

    Более того: если завсегдатай Ёсивара бывал уличен в «измене» с легкомысленной женщиной даже из другого заведения, то нередко товарки незадачливой ветреницы улучали момент, чтобы затащить парочку куда-нибудь в укромное место и уж там всячески над ними издевались — переодевали клиента в женские одежды, остригали волосы. Да мало ли еще что. И общественность по поводу такой строгости нравов отнюдь не роптала.

    Вот такой публичный дом, где сохранение верности почитается за добродетель…

    Гнева предыдущей подружки очень страшились, и если новая пассия узнавала о ее существовании, то было заведено, чтобы она тут же писала письмо с приличествующими такому обороту дел извинениями: искренне прошу, мол, прощения, ничего не знала — не ведала, а вышло так-то и так-то — можно мне его теперь развлекать или лучше не стоит?

    Писание писем вообще было очень принятс в Японии. И нужно сказать, что и проститутки оказались вовлечены в это занятие. Может быть, даже больше, чем остальные. Собственно говоря большую часть своего «свободного» времени они проводили с кистью в руках. Клиентам нужно было выразить слова благодарности и приязни, попросить, чтобы не забывали, поздравить с праздником, назначить встречу, а то и отвадить под каким-нибудь благовидным предлогом того, кто тебе и не люб вовсе. Только одного спать уложишь — вот время и о других позаботиться пришло.

    А кроме того, грамота была весьма полезна и для «обмена опытом» — инструкции и руководства по технике совокупления существовали тогда в большом количестве. Японская традиция насчитывала 48 любовных поз (знаменитая «Кама-сутра» — 64), однако подавляющее большинство из них, похоже, оставались невостребованными. Это, впрочем, и не удивительно: многие из них довольно трудны для исполнения, да к тому же и составитель обладал, похоже, изрядным чувством юмора, на одной из картинок изображены готовые к соединению дама с господином, раскачивающиеся на растущих рядышком двух стволах бамбука. Тут уместно напомнить о генетическом пристрастии японцев к классифицированию, вследствие чего малейшее изменение в положении тела считалось новшеством, подлежащим обязательной фиксации в отдельной графе.

    Страницы одного из «учебных пособий»

    Зато эти учебные пособия для проституток характерным японским образом уделяют намного больше внимания «сопутствующим обстоятельствам». Так, на рассвете рекомендовалось «проникновение сзади» — «будто свет луны из окошка». С любимым, которого ты давно не виделась, хорошо лежать сбоку, поскольку это продлевает удовольствие. Hу и вообще — как за собой ухаживать, как себя вести со стариком или юнцом, как кому угодить, кто какие разговоры любит. Причем речь не обязательно идет о времяпрепровождении чисто сексуальном, хотя, разумеется, не следует забывать, где мы в данный момент находимся….

    В общем, я хочу сказать, что обитательницы Ёсивара умели не только телом торговать. А иначе они вряд ли стоили бы стольких разговоров.

    Как и все в токугавской Японии, проститутки там обладали неким подобием рангов. На самом верху этой иерархии стояли (лежали?) таю, которые обладали значительной свободой в выборе своего партнера и обычно не давали прикасаться к себе вплоть до третьего свидания. Причем начало интимных отношений оформлялось как некое подобие свадьбы с её троекратным церемониальным выпиванием сакэ. Так женщина легкого поведения становилась псевдоженой. Недаром одним из популярных для них прозвищ было итиядзума — «жена на одну ночь».

    Некоторые таю обладали такой известностью и репутацией, что принятие их имени считалось в профессиональном цехе делом почетным и обязывающим. Существовали даже и «рабочие династии» и удочерения малолеток. В общем, все как у людей.

    Следуя своему железному принципу «одно место — одна профессия», сёгунат свозил в Ёсивара всех проституток, которые «работали» вне пределов «веселого поля». Хронология переселения выглядит следующим образом: 1657 год — более шести сотен «банных девушек»; 1668 — 512 дам из числа «обслуживающего персонала» чайных домиков; 1683 — триста «индивидуалок» и т. д. Новоселов принудительно держали в Ёсивара сначала в течение пяти лет, потом вышла поблажка, и срок «скостили» до трех.

    «Вокально-инструментальный ансамбль» в Ёсивара в сер. XIX в.

    Однако обычной практикой была все-таки вербовка девочек из бедных семей. После того как деньги были уплачены (они давались родителям в долг), такая девочка становилась почти что рабыней содержателя публичного дома. Поскольку продажа людей была запрещена, то с ней заключался контракт — обычно на десять лет. Попавшая таким образом в проститутки женщина теоретически могла выкупить себя (или это могли сделать ее родители, или благодетель, испытывавший по отношению к ней особо теплые чувства), но на самом деле такое случалось нечасто — одеваться и обставлять свою комнату было принято за свой счет.

    Стоило все это ужасно дорого, и приходилось залезать в большие долги. Ихара Сайкаку, знаменитый писатель и знаток «веселых кварталов», от имени одной из обитательниц, писал:

    «Сколько ни говори себе, что идешь на эти мучения ради того, чтобы хоть как-нибудь прожить на свете, но от этого не легче! Какое жалкое занятие так изводить себя за сущие гроши! Правда, можно постепенно набрать триста, пятьсот и даже восемьсот моммэ, но ведь платья надо шить за свой счет. Мало того, нужно купить самой все, что требуется для туалета: пояса, и верхний и нижний, даже такие мелочи, как носовые платки, гребень, щеточка для зубов, масло для волос… И если бы на этом дело кончалось! Надо послать деньги родителям и кормиться в свободное от гостей время — словом, тысячи расходов».

    Существуют немало грустных историй о таких горемыках: доведенные до полного отчаяния из-за невозможности покинуть пределы «веселого квартала», они были настолько преследуемы навязчивой мыслью о самоубийстве, что требовали неусыпного наблюдения за собой со стороны хозяев и охраны.

    Не будем также забывать и о неизбежно сопутствующих такой жизни алкоголизме и венерических заболеваниях (которые резко возросли после того, как европейские морячки включили Японию и ее публичные дома в свои маршруты). Отпуск на два дня полагался в случае болезни и месячных. В обоих случаях — только на два дня и только за свой счет. Поэтому-то в случае более продолжительной болезни или просто от общей усталости организма девушка, бывало, вызывала к себе одного из своих постоянных клиентов посердобольнее якобы для «работы», а на самом деле — для настоящего отдыха. При этом плату в кассу ей приходилось, естественно, вносить самой.

    Но, конечно же, было бы странно, если бы у читателя создалось впечатление, что постоянное население Ёсивара состояло исключительно из робких и замученных непосильным трудом созданий. Нет, отнюдь не так. Клиентов и вином опаивали, и карманы до последней монеты выворачивали.

    Была предусмотрена в Ёсивара и лавка скупщика. Если клиент не мог расплатиться, он был вынужден продавать вещи с себя. Как легко догадаться, не по самой выгодной для себя цене. Если же и продать было нечего, то злостного неплательщика сажали в бочку, крышка которой была придавлена булыжниками. Бывало, конечно, что какая-нибудь сердобольная обитательница Ёсивара носила такому горемыке передачу.

    «Долговая яма» для клиентов Ёсивара

    А вот, например, отрывок из автобиографии, принадлежащей, как полагают, кисти знаменитой куртизанки Хамаоги. Он дает некоторое представление о нравах Ёсивара.

    «Если гость попадался застенчивый, то мы затевали игру под названием „обнаженные острова“… Все девочки раздевались догола. Когда мне пришлось участвовать в этой игре в первый раз, я от стеснения зарделась, и кожа по всему телустала розовой. Гостю это понравилось, и его застенчивость как рукой сняло. Но если клиент старый и пресыщенный, то тогда расшевелить его, конечно, потруднее. Раз попался нам такой. Мы пищали, как летучие мыши… Сама хозяйка читала какие-то несусветные молитвы, справляя поминальную службу по клиенту, который сидел тут же жив-здоров. Вместо благовоний мы жгли палочки для ковыряния в зубах. Потом накормили старичка снадобьем, которое вызывает желание. Он же предложил мне выйти за него замуж. Но спокойное благополучие мне скучно… К тому же муж может и поколотить жену бамбуковой палкой, а деторождение портит фигуру. Мне же нравится, когда меня посещают красивые молодые господа. Жизнь коротка, а тело прекрасно».

    При той концентрации живого товара, какое можно было видеть в Ёсивара, было неизбежно возникновение самой острой конкуренции. Содержатели публичных домов были весьма озабочены тем, как установить приемлемые цены, сохраняя высокое качество обслуживания. Вот одно из рекламных объявлений 1848 года, в котором весьма витиеватым слогом описываются преимущества данного заведения, а ради сокращения расходов клиента предлагается избавиться от «накруток» посредников:

    «Я весьма признателен за вашу заботу и внимание, благодаря которым я был в состоянии содержать публичный дом в течение многих лет. Однако, к сожалению, я должен отметить, что в настоящее время существуют признаки заката процветания Ёсивара. А посему я решил вести дело на новых основаниях и не принимать больше гостей из чайных домиков, но придерживаться низких расценок, устанавливаемых самим публичным домом, которые приводятся ниже… Обращаю также ваше внимание на качество предлагаемого нами сакэ, пищи и постельных принадлежностей».

    Для проститутки из Ёсивара день начинался с достаточно церемонных прощальных раскланиваний с гостем. Нужно было помочь ему одеться, завязать пояс, изобразить на лице неподдельную печаль. Жена все-таки, хоть и на одну ночь.

    Утреннее прощание с клиентами

    А потом можно было уже и вздремнуть. Скажем, часиков до десяти-одиннадцати. Чтобы к двенадцати быть уже снова «в лавке» — на открытой зарешеченной веранде для всеобщего обозрения и наведения марафета, хотя в это время никаких «серьезных» посетителей в Ёсивара не наблюдалось. Разве только деревенщина какая-нибудь забредет глаза на столичных штучек потаращить. А постоянные клиенты были к тому же прекрасно осведомлены, что дневная плата перекрывает ночную.

    В общем, это был ночной город, в котором день предназначался исключительно для маневров перед настоящими событиями. Днем можно было иногда и продефилировать по этой огороженной и тщательно охраняемой «зоне» — обязательно вместе со своими юными прислужницами. По их числу и определялся настоящий «класс». Но больше трех ни у кого, как правило, не набиралось.

    Для привлечения клиентов, а также и для собственного увеселения в Ёсивара часто проводились различные празднества. Так что все памятные даты отмечались неукоснительно. А праздников таких насчитывалось по меньшей мере три десятка, причем многие из них продолжались не один день.

    С появлением в Японии европейцев кое-что стало меняться и в Ёсивара. Желание угодить новым клиентам привело к тому, что вместо привычных матрасов на циновках из рисовой соломы в публичных домах вошли в моду кровати (сами проститутки, говорят, их сильно недолюбливали за излишнюю мягкость), стулья (у которых, правда, для удобства сидения отпиливали ножки) и даже ночные горшки. Однако все эти новшества довольно скоро ушли в небытие, а сама связь с иностранцем стала рассматриваться многими как какой-то изъян национальной души. Существует запись суждений одной из профессионалок, сделанная, правда, уже в послевоенное время. Тем не менее рассказ этот страшно интересен, поскольку в нем, как я полагаю, не содержится ни грана правды, но зато присутствует совершенно живой фольклор почти что нынешнего времени. Эта чистюля на полном серьезе утверждает, что женщины, которые «путаются с иностранцами, совершенно не умеют иметь дело с японцами, плохо ладят со своими товарками, не желают стирать свое белье и к тому же не брезгуют надевать платья своих подружек…»

    Нужно, правда, заметить, что к этому времени Ёсивара уже сильно подрастеряла свою славу прибежища особой и не лишенной своеобразного очарования субкультуры.

    Проституция в Японии была официально запрещена в 1957 году. Однако для любителей телесных ощущений существуют бесконечные «бани», «салоны красоты», сомнительные ночные клубы и т. д. Действуют они вполне открыто. Было бы смешно думать, что вездесущая японская полиция не знает об их существовании, но многовековая традиция «веселых кварталов» дает о себе знать и сегодня. Общественное мнение не склонно драматизировать существующее положение, полагая, что раз природу победить нельзя, то лучше проводить ее мониторинг.

    ДЕНЬГИ. Наличные монеты счастья

    В стандартном японском супермаркете обязательно имеется полка с открытками и конвертами. Ну что ж, вполне практично, но ничего особенного в этом нет, — скажет читатель. Однако на полке, кроме простых открыток с конвертами, будут обязательно представлены и «подарочные» конверты, предназначенные для преподнесения денег. Этот обычай распространен в Японии чрезвычайно широко. Деньги дарят на свадьбу, на похороны или в других важных случаях.

    Такой конверт делается из белой бумаги и перевязывается ленточкой с узлом на лицевой части. Для некоторых событий (свадьба или похороны) этот узел завязывается таким образом, что развязать его уже нельзя — подобное событие в жизни человека повторяться не должно. Если подарок делается по счастливому случаю, то вверху помещается изображение раковины, которая считается символом счастья.

    На обратной стороне конверта обязательно указывается сумма и имя того, кто дарит. Дело в том, что подарки должны отдариваться, и каждая семья ведет тщательную регистрацию получаемых ею сумм. Через какое-то время следует делать ответные подарки — приблизительно на половину суммы, которая была в конверте. Если же в семье дарителя случается что-то выходящее за рамки повседневности, то следует вернуть всю сумму точно в таком же белом конверте. Долг платежом красен.

    «Живые» деньги имеют в Японии намного большее хождение, чем в других промышленно развитых странах. Ведь внедрение пластиковых денег в той же самой Америке в значительной степени было связано с тем, что носить наличность в кармане стало попросту опасно ввиду частых уличных экспроприаций. В Японии же в силу общей добропорядочности населения и фантастически результативной работы полиции такой необходимости попросту не возникает. И потому до сих пор подавляющее большинство магазинов продолжают работать по старинке — почти исключительно с наличностью.

    Кроме того, японцам приходится оперировать достаточно большими суммами. Зарплаты в этой стране велики (человек среднего возраста получает в месяц около четырехсот тысяч йен, что равняется приблизительно четырем тысячам долларов), но так же велик и уровень цен (где это еще вы увидите три картофелины по цене в два доллара или среднюю гостиницу за 150 за ночь?). Так что денег в обороте находится очень много. Отсюда вывод: чтобы жить в Японии, надо получать японскую зарплату. Ни российской, ни даже американской никак не хватит.

    Словом, и в будни, и в праздники без купюры шагу ступить нельзя. И как японцы дошли до такой «денежной» жизни? Ведь по дальневосточным китайским меркам, Япония с деньгами сильно припозднилась.

    Первые японские монеты были отчеканены только в VII веке. Они были изготовлены из серебра и в центре имели отверстие (чтобы можно было носить их в связках). Никакого герба, названия страны, портрета императора или хотя бы девиза его правления на них не изображалось. Не указан был и номинал. В общем, монета, но еще не совсем настоящая. В самом деле, это были не только деньги, но и некий оберег. Они и назывались «монетами счастья». Кроме самих иероглифов, это счастье изображавших, на них были нанесены выпуклые точки, долженствующие обозначать семь звезд Большой Медведицы. Вслед за китайцами японцы стали считать эти звезды приносящими счастье, благополучие и долголетие (такие монеты-обереги были распространены и позднее — на них изображался китайский бог торговли и земледелия Дайкокутэн).

    «Монеты счастья»

    В это время провинциальная Япония училась «настоящей жизни» у Китая и потому старалась подражать ему во всем. А если в Китае есть монеты, то чем мы хуже? И японские императоры распорядились срочно чеканить деньги. Так, в 708 году были произведены первые настоящие японские монеты (как медные, так и серебряные). Они тоже были с дыркой посередине, но только не круглой, а квадратной. И, кроме того, на сей раз на них, как в Китае, указывался девиз правления императора. В тот период в Японии он звучал как Вадо, что означает: «Японская медь». Этот девиз был принят ввиду обнаружения в стране месторождения меди, столь необходимой для отливки буддийских бронзовых статуй.

    Первые японские монеты (VII–X вв.)

    Однако оказалось, что деньги гораздо проще начеканить, чем пользоваться ими по назначению. История «рыночной экономики» в Китае насчитывала к этому времени уже много столетий. Что же до Японии, то там подавляющая часть рыночных обменов совершалась в товарной форме. И по сравнению с деньгами гораздо большей популярностью пользовались рис и ткани.

    Столица VIII века Нара была все-таки очень большим городом. По разным оценкам, там проживало от 100 до 200 тысяч человек. И поскольку очень многие из них (и прежде всего чиновники) не имели никакого отношения к производству предметов первой необходимости, то они должны были кормить себя каким-то другим способом. Так вот, в качестве жалованья, которое выплачивалось дважды в год, они получали некоторое количество денег. Хотя основную часть довольствия выдавали в виде материи, ниток, риса и даже металлических мотыг. Кроме того, какие-то деньги выплачивались и тем работникам, которых сгоняли на строительство объектов государственной важности: дворцов, дорог, буддийских храмов.

    Выпустив деньги, государство тут же озаботилось тем, как бы их половчее вернуть обратно. Не имея лучшего товара, чем чиновничьи должности, оно приступило к торговле рангами. Накопил денег — сдай их государству. И тогда получишь внеочередное повышение в ранге. Итак, основное достоинство денег — связывать между собой производителей и потребителей товаров и услуг — в ту пору еще не было оценено японцами в должной мере. Правда, по совершенно независимым от государства обстоятельствам: подавляющему большинству населения со стороны ничего нужно не было — все имелось у себя дома. А если чего и не хватало, так у соседей легко можно было выменять. В крайнем случае — в соседней деревне.

    Впрочем, и торговлю рангами бойкой никак не назовешь — цены за них заламывались несусветные. Да и ранги постарше из оборота были все-таки выведены. Вывалил мешок монет и с налета первым министром стал — это только в сказках такое бывает.

    Получается, что многие в Японии могли тогда совершенно спокойно прожить, не имея за душой ни гроша. Основной частью населения, которая по-настоящему зависела от денежного дохода, были все-таки не чиновники, у которых и так все было, а крестьяне, мобилизованные на несение трудовой повинности в столице. Оторванные от дома, лишенные своего риса, рыбки и курочек, работяги определенную часть своего довольствия получали именно деньгами.

    Поэтому в Нара было два рынка. Кроме продуктов питания (рис, рыба, овощи, соль, водоросли и прочее), там можно было приобрести письменные принадлежности, буддийские сутры, одежду, посуду, украшения и т. д. На этих рынках, находившихся под непосредственным контролем правительства, торговали как купцы, так и само государство. Туда же поступали товары и от крупных буддийских храмов и управлений провинциями.

    Есть деньги — есть и денежные проблемы. Главной из них была, естественно, инфляция: государство явно переусердствовало в эмиссии и потому даже на нынешнем очень дорогом японском нумизматическом рынке цены на монеты VIII века установились отнюдь не астрономические. Поскольку же во второй половине VIII века наступила дикая дороговизна (даже несмотря на то, что цены на рис правительство пыталось установить своей волей, то есть указами), то для стабилизации цен власти были вынуждены выбрасывать на это свои рисовые налоговые поступления. Чеканили и новые монеты, назначая им цену в десять раз больше против старых — тоже помогало ненадолго, поскольку качество монет все время ухудшалось. Кончилось тем, что после эмиссии 958 года только новые деньги были признаны «правильными». Старыми же накоплениями пользоваться запретили. То есть была проведена нормальная конфискация, что, разумеется, отнюдь не могло обрадовать держателей денег.

    Кроме того, головную боль государству доставляли и фальшивомонетчики. По отношению к ним применяли чуть не самую строгую меру, предусмотренную японским законодательством — ссылку, отлучение от родных мест. На ноги колодки надевали, на них цепляли колокольчик (чтобы каждый сразу догадался, кто это по дороге бредет) и даже фамилию меняли. Звучала приблизительно как «Фальшивомонетчиков». Да и палками бамбуковыми крепко поколачивали. Но все-таки пройдохи, мечтавшие хоть на какой ранг подделками заработать, никак не переводились. Ведь ранг — это государственное обеспечение, гарантированное пожизненно.

    При всем том монеты продолжали играть ярко выраженную ритуальную роль. Придя из Китая, они принесли с собой и многие тамошние даосские обыкновения. Так, существовало поверье о недопустимости поедания животными или насекомыми детского последа. Поэтому послед захороняли вблизи дома в керамических сосудах. В таких сосудах очень часто обнаруживают и монеты. Их число составляет обычно пять или три. Пять монет являются приношением богам пяти направлений — центра, севера, юга, востока и запада. Три монеты распределялись так: плата богу земли за разрешение захоронить в его владениях послед, а также «покупка» ребенку здоровья-долголетия и сытной еды на всю оставшуюся жизнь. «Плата за землю» практиковалась и в случае захоронения урны с прахом и при начале строительства дома или буддийского храма.

    Пока центральное правительство еще было полно энергии и думало о том, как бы ему эту страну получше обустроить, деньги имело смысл чеканить и зарабатывать. Но уже с X века японских аристократов стали волновать совсем другие проблемы: как бы приодеться понаряднее и стихотворение сложить поскладнее. Государственные дела забросили, армию фактически по домам распустили, офицера за последнего человека держали, затмение солнца предугадывать разучились и даже летописи вести перестали. А зачем, если в твоей собственной усадьбе и так все хорошо?

    Так что эмиссия 958 года была последней. Вот тогда государству и от фальшивомонетчиков удалось избавиться окончательно. Спрос на их товар сильно упал. Следующей же общенациональной эмиссии пришлось ждать до самого XVII века. И все это время в Японии пользовались по преимуществу не своими родными деньгами, а заморскими — из Китая. Хотя императорский двор и негодовал по этому поводу, чувствуя угрозу национальной безопасности, но поделать ничего не мог. Его указов уже не слушались.

    Китайским властям утечка валюты сильно не нравилась, поскольку у них самих к этому времени меди хватать перестало. Настолько, что для преодоления кризиса были даже изобретены бумажные деньги. Экспорт монет был запрещен, однако их морской дрейф в Японию продолжался. Делалось это обычно так: купцы-контрабандисты загружали монеты в лодки, выходили в море и там уже переваливали на настоящие корабли. Существует источник 1242 г., согласно которому некий японский корабль доставил 100 000 кан (1 кан был тогда равен 1000 мон) китайских монет. Если учесть, что в IX веке, когда с выпуском денег в Японии все обстояло сравнительно благополучно, в стране с трудом выпускали 30 000 кан в год, можно сделать вывод, что подпольный денежный бизнес процветал.

    Значительную «валютную» активность проявили и богатые храмы. В особенности буддийские. Они постоянно нуждались в деньгах, чтобы пускать их на оплату производства украшавших их интерьер статуй. Поэтому они снаряжали корабли, нанимали для охраны самураев — и в путь. Непременно с соответствующей молитвой об успешном возвращении.

    Однако главным поставщиком наличности в Японию была все-таки сама власть. Но это был уже не император с его аристократическим окружением, а сёгун с самураями. В отличие от сего дня, предложить китайцам было особенно нечего, и основным японским «валютным» товаром являлись знаменитые самурайские мечи. Торговлю же оружием как стратегическим товаром сёгунат держал в собственных руках.

    И все-таки надо признать, что в это время денежное обращение в Японии было весьма ограниченным. Именно поэтому страна и могла удовлетворяться сравнительно небольшими объемами ввозимых из Китая монет и различными суррогатами, выпускавшимися князьями. В противном случае японцы придумали бы что-нибудь, эти монеты заменяющее. И хотя, повторяю, бумажные деньги были уже изобретены, в Японии, в отличие от Китая, они распространения не получили. А значит, не очень-то надо было.

    К XV веку Япония была уже больше всего заинтересована в поставках из Китая шелка-сырца. А это говорит о том, что населению не хватало прежде всего важных вещей повседневного обихода: страна находилась в состоянии перманентной гражданской войны, что всегда приводит к увеличению спроса на товары первой необходимости. Не до жиру, не до денег. Подавляющая часть торгового оборота внутри страны происходила в форме бартерных сделок. Хотя некоторые князья для финансирования своих многочисленных военных операций и выпускали монету, но веры ей было мало, и основным эквивалентом при совершении сделок служил все-таки рис. Деньги же выступали по отношению к нему как что-то дополнительное, в качестве мелкой разменной монеты: малую покупку можно было и деньгами оплатить, а вот для совершения крупной — извольте сначала рис вырастить.

    Столетия феодальных междоусобиц не прошли для японской экономики даром. Она как бы сидела на печи (или, лучше сказать, циновке-татами) и копила силы, но как только домом Токугава был восстановлен в стране мир, жизнь закипела: города разбухали как на дрожжах, рис колосился, товары производились и находили своего покупателя.

    Разумеется, для обеспечения товарооборота стали нужны деньги. И если при введении денег почти тысячелетие назад государство ломало голову над тем, как бы заставить население относиться к ним благожелательнее, то сейчас все обстояло по-другому. Проблема была теперь не в том, как «вынуть» из оборота лишнюю монету, а в том, как бы начеканить ее побольше.

    В общем, деньги стали нужны всем. И даже самураи не могли прожить без денег. Хотя купцов они и обзывали «торгашами», но прибегали к ним, чтобы перехватить «до получки», задерживаемой князем. Или ввиду непредвиденных «семейных обстоятельств». Тем не менее в их среде считалось приличным упомянуть к случаю, что лично сам ты никогда денег в руках не держал и один номинал от другого отличить не в состоянии.

    Монеты, выпускавшиеся храмами и княжествами

    Самое общее впечатление от финансовой ситуации времени Токугава: денег все время не хватает, и потому нужно все время исхитряться, как бы их побыстрее начеканить. И хотя к этому времени были открыты новые месторождения меди и серебра, дело временами доходило даже до переплавки буддийских статуй в звонкую монету. Чего только правительство не предпринимало: и доверенным князьям велело общенациональные деньги чеканить, и раздавало лицензии на их производство (около десяти процентов тут же отходило государству, остальное выкупалось по им же установленным ценам), но все никак не хватало. При этом самурайское государство строгостями отнюдь не пренебрегало: все прошлые монеты из оборота велело изъять, фальшивомонетчиков карало нещадно, никаких денег, кроме официально утвержденных, не признавало. При этом оно придерживалось «серебряно-золотого стандарта» — стоимость медных монет была привязана к их эквиваленту в золотом и серебряном исчислении. Правительство своими распоряжениями волевым порядком определяло это соотношение, но на самом деле-то курс был «плавающим» — японский народ имел собственное представление о том, что почем.

    И несмотря на то что ни одно из вышеперечисленных начинаний сёгуната до конца выполнено не было, старательность правительства была вознаграждена — к концу XVII века курс значительно стабилизировался, что, конечно, наилучшим образом повлияло на производство и торговлю.

    Золотые и серебряные монеты имели вид прямоугольника. На них указывался номинал и название монетного двора, коих после эпохи некоторых метаний в конце концов осталось только три: для производства золотых, серебряных и медных денег. Знаменитый ныне на весь мир своими ночными огнями токийский квартал Гинза («Серебряный монетный двор») обязан своим названием расположению там мастерских по производству монет.

    Золотые монеты эпохи Токугава

    Самые же ходовые медные монеты не претерпели никаких драматических перемен со времен древности: все тот же медный кружок с квадратной дыркой посередке и девизом правления вокруг нее. Храмами и княжествами выпускались и несколько более живописные произведения, но хождение их было ограниченным.

    Бумажные деньги впервые появились в Японии еще четыреста лет назад. Это были купюры, напечатанные одним предприимчивым купцом. После этого они выпускались и различными княжествами Японии вплоть до 1867 года. Князья рассчитывали поправить таким образом свое финансовое положение, но это была, конечно же, не более чем иллюзия. Количество разновидностей бумажных денег было огромным — около двух с половиной сотен купюр от разных эмитентов разгуливало по стране в XIX веке в бесчисленном количестве и без особого товарного обеспечения. Само же правительство держалось от этих купюр подальше и признавало только полновесные монеты. К этому времени оно, однако, уже порядком ослабело и осадить разбухавшую бумажную денежную массу было не в состоянии.

    После того как в 1867 году правление сёгуната Токугава закончилось, Япония (официально она стала именовать себя тогда Великой Японской Империей) начала выпускать общенациональные бумажные дензнаки. Ввиду полиграфической отсталости поначалу они печатались за границей — в Германии, Англии и Америке. Тогда же был совершен и переход от весьма сложной средневековой системы счета денег на современную десятеричную, основу которой составляет йена (это слово в переводе означает просто-напросто «кругляшок»), в которой теоретически содержится сто сэн и тысяча рин (в связи с инфляционными процессами сэны и рины уже давным-давно не выпускаются).

    Первые общеяпонские конвертируемые бумажные деньги, которые можно было обменять на серебро, были напечатаны в 1885 году. Смотреть на них намного приятнее, чем на несколько унылую продукцию более ранних времен. Так, на десятийеновой купюре был нарисован бог торговли и земледелия Дайкокутэн, уютно примостившийся на мешках, наполненных чем-то, видимо, очень хорошим.

    С тех пор дизайн купюр менялся многократно. Поскольку же деньги с того времени имело право выпускать только государство, то по изменениям в оформлении денег можно судить и о том, какие идеи и ценности правительство желало предъявить своему народу и всему миру. В самом общем виде банкнотную тенденцию последнего столетия можно сформулировать так: на них стали постепенно изображаться люди не глубокой древности, но жившие сравнительно недавно.

    Перечислим сначала тех, кто украшал собой японские банкноты в довоенное время, когда милитаризация и крайне агрессивный национализм были главными чертами японской «великой империи» (не стоит, конечно, забывать, что и весь остальной «цивилизованный» мир отнюдь не отличался в то время миролюбием).

    Бог бури Сусаноо, опаивающий сакэ злобного змея, которого он потом успешно изрубил на кусочки за неблагородное обыкновение брать себе в жены честных девиц без согласия родителей.

    Единственная представительница японских женщин в мужском мире финансов — императрица вполне мифических времен Дзинго, конно ведущая войска на Корею (чуть позже ее сняли с коня и дали портретное изображение в медальоне).

    Череда средневековых военачальников, считавшихся образцово лояльными по отношению к императорскому роду: Нитта Ёсисада, Кодзима Таканори, Минамото-но Тамэтомо, Кусуноки Масасигэ. Последний проиграл битву и совершил харакири вместе с шестьюдесятью своими самураями (замечу между делом, что канонизация потерпевшего поражение «неудачника» является одним из характерных свойств японской культуры). На банкнотах того времени также присутствуют: покровитель рыболовства и торговли бог Эбису; знаменитый деятель VII века Фудзивара-но Каматари — один из тех, кто заложил основы японской государственности; Вакэ-но Киёмаро, предотвративший в VIII веке попытку государственного переворота; Сугавара-но Митидзанэ, государственный деятель и литератор IX века, который считается в настоящее время божеством, покровительствующим академическим занятиям школьников и студентов; Такэути-но Сукунэ, полулегендарный первый министр глубокой древности; принц VII века Сётоку-тайси, известный своим покровительством буддизму; принц доисторических времен Ямато-такэру, якобы покорявший «варваров» на северо-востоке страны.

    Как видно из этого перечисления, здесь нет ни одного деятеля Нового времени, а сам набор персонажей в целом отнюдь не отличается миролюбием. Однако в послевоенное время положение в стране кардинально меняется. Потерпев поражение, Япония (при давлении союзных держав, разумеется) приняла конституцию, которая запрещала ей иметь вооруженные силы, и стала направлять свою энергию по преимуществу на экономическое развитие. И, как всем нам известно, получилось это у нее вполне удачно.

    Смена приоритетов самым решительным образом отражается и на оформлении денег. Из всего приведенного списка удалось уцелеть только Сётоку-тайси, который никогда не был причастен ни к каким операциям военного свойства.

    Купюра достоинством 100 йен с изображением Сётоку-тайси (1930-е гг.)

    Кроме Сётоку-тайси, на послевоенных банкнотах присутствуют исторические лица теперь уже Нового времени, известные прежде всего своим вкладом в свержение сёгуната и деятельностью по строительству современного Японского государства. Это Ниномия Сонтоку (1787–1856), Ивакура Томоми (1825–1883), Такахаси Корэкиё (1854–1936), Итагаки Тайсукэ (1836–1919), Ито Хиробуми (1841–1909).

    В настоящее время в Японии используется всего три вида банкнот. Это минимальное зарегистрированное в мире число (столь же малое число банкнотных разновидностей используется и в Южной Корее, а первенство по количеству номиналов принадлежит Китаю — двенадцать). Современные японские купюры обладают номиналом в 1 000, 5 000 и 10 000 йен (100 йен соответствует приблизительно 1 доллару США) и поступили в обращение в 1984 году. Эти банкноты довольно велики по размеру. Ширина их стандартна — 76 миллиметров, а вот по длине они чуть-чуть от друга отличаются — 160, 155 и 150 миллиметров.

    Для справки: самые крупные банкноты выпускаются во Франции — 97 на 181 мм (500 франков), а самые маленькие — опять же в Китае (43 на 90 мм). Китаю принадлежит и другой рекорд: именно там в 1375 году была выпущена самая крупная купюра в мире (338 на 220 мм). В денежных рекордах находится место и для России. Однако, как это ни странно, не по части огромности (что выглядело бы более естественно), а по миниатюрности — это портрет Николая II на почтовой марке (31 на 24 мм), на оборотной стороне которой утверждается, что она «имеет хождение наравне с разменной серебряной монетой». Эти «деньги» были выпущены в 1915 году, то есть во время войны. Правда, и соперница России — Германия — отставать не желала. Там ограничились клочком бумаги 18 на 18 миллиметров.

    Но вернемся все-таки к нынешним японским купюрам. На них изображены деятели, которые никогда не занимали особо крупных государственных постов. Перечисляю их в порядке возрастания номинала. Это Нацумэ Сосэки (1867–1916, замечательный писатель, можно почитать в русском переводе); принявший христианство мыслитель и общественный деятель Нитобэ Инадзо (1862–1933), известный своими миротворческими инициативами в тот период, когда Японское государство миролюбием отнюдь не отличалось; просветитель Фукудзава Юкити (1834–1401). На оборотной стороне этих банкнот помещены изображения журавлей, Фудзиямы и фазанов.

    Современная японская банкнота в 10 000 йен с портретом Фукудзавы Юкити и изображением фазанов

    Исполняющие на тысячейеновой банкноте свой брачный танец журавли — не обычные, а японские, само существование которых находится под угрозой. В настоящее время их насчитывается всего около четырех сотен особей. Живут они на Хоккайдо. Когда было принято решение о том, что именно они должны составить компанию Нацумэ Сосэки, то художники печатного двора отправились на Хоккайдо, чтобы понаблюдать за ними и сфотографировать. Но их ждала неудача, и потому пришлось воспользоваться старыми фотоснимками.

    Относительно Фудзиямы, кажется, все ясно. Самая высокая гора — она и есть самая высокая. Да к тому же и такая красивая.

    Правда, расположенный на одном из склонов военный полигон ее несколько подпортил, но все же… Может быть, стоит лишь пояснить, что изображена она в самом начале зимы, а моделью и тут послужило старое фото 1936 года.

    В отличие от японского журавля, фазан (опять же его японская разновидность) чрезвычайно широко распространен по всей территории Японии: водится он и на Хонсю, и на Сикоку, и на Кюсю. А вот на Хоккайдо — нет. Поэтому если бы на японских деньгах был изображен только фазан, жители Хоккайдо были бы недовольны. Национальная же валюта должна объединять, а не вносить раздоры. Из этих соображений и было решено взять из каждого региона по птичке.

    И еще «о птичках»… Появление их на банкнотах отнюдь не может считаться чистой случайностью. Если мы посмотрим на японскую поэзию или живопись с точки зрения представленной там фауны, то увидим, что там много птиц и насекомых. Млекопитающие же почти полностью отсутствуют. В более давние времена на японских деньгах, помимо фазана и журавля, также появлялось довольно много пернатых: петух, голубь, павлин, кулик, коршун. Что до насекомых, то в поэзии они хороши, а вот на деньгах как-то не смотрятся, и поэтому место на купюре досталось только стрекозе. Не слишком много на японских банкнотах и представителей водного царства: это моллюск в раковине и морской окунь. На ранние банкноты все-таки удалось пробиться некоторым млекопитающим: кабану (он фигурирует в японских мифах), лошади с восседающим на ней самураем и мышке — символу богатой жизни (раз в доме есть мыши, значит там есть чем поживиться). И, наконец, пришедшие (прилетевшие?) из Китая дракон и птица-феникс.

    Вот, оказывается, каких людей, птиц и гору японцы ежедневно видели или видят, расплачиваясь за товары и услуги. И никаких императоров и самураев.

    Впрочем, император все-таки присутствует на японских деньгах. Только не на бумажных, а на металлических. И не в виде портрета, а в виде иероглифов, обозначающих одновременно его тронное имя и девиз правления. Сейчас это Хэйсэй — «мирная жизнь».

    В настоящее время в стране находится в обращении шесть видов монет: достоинством в 1 йену, 5, 10, 50, 100 и 500 йен. На всех них нанесен уже не животный, а растительный орнамент. И изображены там растения и цветы, к которым издавна прикипела японская душа: рис, хризантема, сакура, бамбук и павлония.

    Современные японские монеты

    Японская государственная машина считается достаточно коррумпированной (это касается в основном высшего слоя бюрократии), и наличные деньги у нее в почете, что, однако, не слишком сказывается на эффективности ее работы. Во всяком случае, гораздо меньше, чем у нас. В последние годы случилось немало громких разоблачений государственных чиновников. Ну, например, такой-то и такой-то получил взятку от строительной компании и отдал ей подряд. Нехорошо, конечно. Но что-то я не слышал, чтобы компания работу свою сделала плохо и построенное ею здание завалилось набок. Поэтому, похоже, люди взяточниками возмущаются, но остаются при этом довольно спокойны.

    Что же до простого населения, то, думаю, трудно найти народ, который бы превосходил японцев по концентрации честности на один квадратный километр. Если вы обронили здесь деньги, то вероятность того, что они окажутся в ближайшем полицейском участке, очень велика. И тогда вам придется на совершенно законных основаниях «отстегнуть» нашедшему 20 процентов суммы — налог «за рассеянность». В случае же, если человек за своими деньгами все-таки не пришел по истечении шести месяцев и одной недели, вся сумма становится достоянием обнаружившего кошелек. Эта «одна неделя» в юридическом документе меня особенно умиляет.

    ПРЕСТУПЛЕНИЯ И НАКАЗАНИЯ. Один шаг от казни до смеха

    Как это ни странно, но в Японии вплоть до XIX века не было тюрем в европейском понимании этого слова. То есть были места, где содержались предполагаемые преступники, но они находились там только до вынесения приговора. Иными словами, это были не столько учреждения, предназначенные для наказания и исправления злодеев, сколько, выражаясь современным языком, камеры предварительного заключения или следственные тюрьмы. И вообще такого наказания, как тюремное заключение на столько-то долгих лет, в тщательно разработанном японском законодательстве предусмотрено не было. Что же до самураев с крупным рисовым доходом, то их в тюрьму вообще никогда не помещали: они содержались в усадьбе своего сеньора, который выступал в качестве тюремщика.

    Однако отсутствие тюрем отнюдь не свидетельствует в пользу мягкости японских средневековых как нравов, так и законов. Законы были весьма суровы, а в какой-то части, может быть, даже жестоки. Профессионального вора, например, почти с неизбежностью ждала в конце концов смертная казнь. К ней приговаривали в случае, если стоимость похищенного им превышала десять рё (за один рё можно было купить 150 килограммов риса). Даже если это был не солидный вор, а мелкий мазурик, все равно его ждала та же участь: ведь суммы похищенного им плюсовались вне зависимости от времени совершения преступления — до той поры, пока они не составят искомые десять рё.

    Наказания в Японии стали особенно тяжелы во время самурайских междоусобиц XV–XVI столетий в связи с общим падением и ужесточением нравов, когда смертная казнь стала по законам военного времени самым обыденным средством наказания преступников — как настоящих, так и мнимых. И особых градаций в наказаниях не наблюдалось. Несколько огрубляя действительное положение вещей, все обстояло приблизительно так: признан виновным — смертная казнь, нет — иди с миром. Причем «уголовная ответственность» практически за любое правонарушение распространялась не только на самого преступника, но и на его родственников и даже соседей.

    Пытки тоже были характерной чертой времени. Ну, например, осужденного обмазывали сырой глиной и клали его в горячую золу — глина высыхала и раздирала кожу. Или делали на спине надрез, куда заливали расплавленную медь, которую, после застывания, вырывали вместе с мясом.

    После объединения страны сёгунатом Токугава в начале XVII столетия наказания несколько эволюционировали в сторону смягчения, но оставались тем не менее весьма и весьма строгими. Так, под страхом смертной казни жителям Японии запрещалось покидать пределы архипелага. А когда голландские моряки в начале XIX века спасли экипаж японского судна, лишившегося в бурю мачт, то по настоятельной просьбе капитана они пробили кораблю дно, поскольку искать спасения в бегстве японцы имели право только если судно шло ко дну. В противном случае моряков ждала суровая кара.

    Очень странно, однако, что обычное для тех времен и народов сословное право (когда за одно и то же правонарушение простолюдину и аристократу назначают различные по тяжести наказания) было истолковано так, что во многих случаях самураи карались гораздо круче, чем крестьяне и горожане.

    Так, правило «семейной ответственности» было ограничено для простолюдинов самыми тяжкими преступлениями, связанными в основном с убийством или неповиновением властям, в то время как никакого облегчения для самураев здесь не существовало. Точно так же получилось и с принципом конфискации имущества, который соблюдался в отношении самураев намного более строго. Получается, что в японском обществе того времени право на власть отнюдь не означало права на поблажку в суде. Власти, кажется, вполне отчетливо понимали, что правопорядок в стране начинается с «верхов».

    Допрос с использованием пытки. С рисунка сер. XIX в.

    Тем не менее многим европейцам, быстро позабывшим свое славное средневековое прошлое, японские манеры обращения с преступниками казались «бесчеловечными». Английский дипломат (и одновременно один из основателей современной европейской школы японоведения) Эрнст Сатов еще в 1864 году с чувством глубокого душевного смятения описывал публичную казнь двух преступников — обезглавливание с помощью знаменитого самурайского меча. Казнь через повешение казалась тогдашним европейцам более «гуманной».

    Не нравилась «просвещенным» европейцам и совершенно обычная тогда практика пыток подозреваемых, ввиду чего западные державы добились экстерриториальности, то есть неподсудности своих граждан местным «варварским» законам (эта практика была отменена только в 1899 году, когда японское уголовное право было приведено в соответствие с европейскими нормами).

    Дело в том, что согласно традиционным юридическим представлениям японцев следовало во что бы то ни стало добиться признания вины самим преступником — считалось, что для вынесения приговора одного обвинительного заключения недостаточно. Поэтому подозреваемых нещадно били палками. Сажали на деревянные пирамидки, а на колени наваливали тяжеленные булыжники. Ставили на тупую саблю голыми коленями и навешивали на преступника камень за камнем, так что по мере прибавления тяжести страдания его увеличивались. Сажали на пол со скрещенными ногами, завязывали руки за спиной, а верхнюю часть тела притягивали веревками к ногам («поза креветки»). Или сажали на пол со скрученными за спиной руками и скрещенными ногами, а под колени подкладывали деревянные бруски таким образом, чтобы колени находились от пола на расстоянии приблизительно в десять сантиметров. Но самой страшной считалась «пытка водой», когда подозреваемый лежал на спине, а его лицо беспрерывно поливали водой или бесконечно вливали эту воду ему в рот.

    Виды смертного приговора, практиковавшиеся по отношению к самураям и простолюдинам, несколько разнились. Самой почетной казнью было приговорить самурая к самоубийству — харакири. Например, в виде особой милости описанное выше обезглавливание могло быть заменено на харакири.

    На это имели право только самураи. К смертной казни через усекновение головы приговаривали за попытку мятежа, убийство, грабеж и воровство. Обычно с конфискацией имущества.

    Перед совершением смертной казни осужденного проводили (либо провозили на коне) по городу, причем впереди идущий нес перед собой табличку, надпись на которой разъясняли суть совершенного преступления. Однако наряду с этой процедурой устрашения населения и предания самого преступника позору, ему предоставлялось и право на последнее маленькое желание (и даже не на одно). Сопровождающим его охранникам выделялась определенная сумма денег, которую они использовали согласно указаниям осужденного. Он мог попросить угостить себя лапшой, сакэ или просто утолить жажду. Да мало ли что еще продавали в бесконечных лавках оживленных кварталов, по которым его проводили. Вот только испить молока почему-то все-таки не позволялось. Видимо, считали, что этот дефицитный для Японии продукт — слишком большая роскошь для преступника.

    Доставка приговоренного к месту казни

    Когда осужденный приближался к месту экзекуции, он обычно просил своих сопровождающих смыть кровь с его отсеченной головы после совершения казни. Для оплаты этой, посмертной уже, услуги он держал за щекой монетку. Так что пристойность посмертного вида человека считалась не менее важной, чем его прижизненный облик. Даже если этот человек — отпетый преступник. Поэтому в приговоре скрупулезно уточнялось, как следует поступить с телом после казни. Так, например, отрубание головы могло сопровождаться отдельным указанием на то, что данный труп должно использовать для тренировок палачей. Или что отрубленную голову следует выставить на всеобщее обозрение и устрашение (обычный срок — три дня и две ночи). Или что делать этого не надо. Здесь принимались во внимание как тяжесть преступления, так и благородство происхождения преступника.

    Отсечение головы

    Считалось правильным, когда голова осужденного отрубалась с первого же взмаха меча. Делать это умели далеко не все палачи: осужденный стоял на коленях, вытянув шею перед выкопанной в земле ямкой для стока крови, но никакой плахи предусмотрено не было, так что рубить голову приходилось на весу.

    Впрочем, опытный палач не заставлял жертву мучиться слишком долго. Об одном из них передают, что он обладал вот таким поразительным мастерством: в проливной дождь, случающийся в Японии достаточно часто, он держал в одной руке зонтик, а другой отправлял свой профессиональный долг таким ловким образом, что на его меч не успевало упасть ни одной капли дождя. При этом и одежда палача оставалась совершенно сухой, даже если ему было нужно казнить не одного преступника, а сразу нескольких. Попасть к нему под клинок считалось большой удачей, и потому приговоренный к казни, бывало, платил ему за то, чтобы этот высокий профессионал согласился прийти именно к нему и казнил его «новым острым мечом», а не какой-нибудь заржавленной пилой.

    Существовали и другие способы умерщвления, освященные обычаем или законом. Так, например, практиковалось нечто вроде распятия — преступника можно было пригвоздить к деревянной доске или просто к хорошенько утоптанной земле. Под влиянием христианства стало практиковаться и «настоящее» распятие (дурной славой пользуется в этом смысле 1640 год, когда было распято сразу более семидесяти последователей христианства).

    Распятие на кресте

    В ходу было также сожжение на костре (с чисто японской любовью к точности в источниках указывается, что для этой процедуры выделяется двести вязанок хвороста и семьсот вязанок соломы), опускание в кипяток, разрывание наказуемого волами (преступника привязывали к ним за ноги и потом разводили костер, от которого испуганные животные бросались в разные стороны), закапывание живьем в землю в специальном деревянном ящике с последующим отпиливанием торчавшей над поверхностью головы, удушение (шея обматывалась веревкой, в нее вставлялась палка — ее повороты затягивали удавку).

    Страшно мучительной казнью считался такой способ медленного и изощренного убийства. Связанного преступника клали на берегу моря у самой кромки виды. Когда накатывала соленая тихоокеанская волна, он начинал захлебываться. Потом волна сходила, и казнимый получал короткую передышку. Считалось, что «нормальным» сроком жизни в таких условиях является восемь дней.

    Все эти виды казни считались более тяжелыми и позорными, чем усекновение головы. Поэтому в одном указе XVII века меланхолично сообщается, что дети некоего крестьянина Согоро, осмелившегося подать жалобу непосредственно сёгуну в обход своего прямого начальства, по идее должны были бы быть приговорены к той же мере наказания, что и их непутевый отец — распятию, но в виде особой милости четверо малюток (одиннадцати, девяти, шести и трех лет) подвергаются казни через отсечение головы.

    Публичный акт харакири

    Кроме прямого убийства, в большом почете было санкционированное властями членовредительство, применявшееся в случае нарушения закона: отрубание мизинцев, носов и ушей. Или клеймение (первоначально применялось по отношению к последователям христианства). Или татуирование (об этом уже говорилось в специальной главе). Или битье бамбуковыми палками (они трогательно назывались «веником для задницы» и были обернуты в полотно или кожу) по плечам и мягкому месту. При этом в зависимости от тяжести проступка полагалось от пятидесяти до ста ударов (после пятидесяти ударов делался небольшой перерыв для смены экзекутора, а также питья и приема преступником какого-нибудь взбадривающего лекарства). Порки обычно проводились не индивидуальные, но коллективные: за один день проходило несколько десятков человек. При этом в одном из указов проявилась трогательная забота о мирных жителях: «Нельзя карать преступника ночью нарушая спокойствие других людей».

    Порка бамбуковыми палками

    В общем, и в Японии существовал нормальный средневековый реестр мучительных наказаний для самого тела, посмевшего преступить закон. Реестр этот предусматривал и такую, наиболее распространенную ныне, меру воспитательного воздействия, как денежный штраф, но лишь как дополнительное наказание по отношению к основному. То есть мирному японскому люду предписывалось спать спокойно. Деньги тогда еще не стали всеобщим эквивалентом для определения степени аморальности.

    При этом нужно иметь в виду, что от княжества к княжеству способы наказания и их тяжесть могли отличаться — единого для всей страны «уголовного кодекса» фактически не существовало. Вернее, одобренные сёгунатом уголовные законы существовали, но соблюдались они далеко не везде. Так, даже после того как сёгунат издал указ о прекращении практики членовредительства, на «местах» она продолжала свое существование. Ибо сами князья считали, что совершивший преступление в их владениях вполне может быть наказан по их собственному разумению.

    В силу японского понимания миропорядка и проистекающего отсюда общего устройства жизни отлучение от своего родного коллектива у семьи, общины, соседей, друзей, коллег по профессиональным занятиям и т. д. всегда воспринималось как трагедия. Поэтому еще одним страшным наказанием была ссылка. Собственно говоря, наряду со смертной казнью ссылка и все ее разновидности (пусть даже и в ослабленной форме) были наиболее распространенным видом наказания за тяжкие преступления. Не случайно поэтому, что уголовные кодексы японского средневековья именно изоляции правонарушителя уделяют столько внимания. Хотя изоляция эта принимала по преимуществу внетюремные формы.

    Самой тяжелой формой ограничения свободы считалась высылка (на несколько лет или навечно) на один из двенадцати малонаселенных «отдаленных островов» — аналог российской Сибири (хотя, если посмотреть по карте, «отдаленные острова» были расположены, по нашим понятиям, не так уж и далеко от центров «цивилизованной» жизни). Высылка эта обычно сопровождалась конфискацией имущества. Хотя на островах и присутствовала охрана, но никаких принудительных работ обычно не проводилось. Ссыльные находились на «вольном поселении» и самообеспечении и обладали даже правом получать посылки из дома. Беда заключалась, правда, в том, что кораблей до острова бывало обычно только два — весной и осенью. Как видно, каторга популярностью в Японии как-то не пользовалась. Может быть, потому, что каменоломен — самого распространенного в Европе места изнуряющего труда — в этой стране было мало. Строили-то из дерева, а не из камня. И рудников в силу общей минеральной бедности тоже было немного.

    Кроме дальней ссылки, самого тяжелого вида физической изоляции, существовало и множество других. «Изоляция от власти» — запрет приближаться к административным учреждениям (обычно это касалось бродяг). «Изоляция от соседей» — запрет окружающим посещать дом провинившегося. Изгнание монаха из монастыря. Запрет проживать в столице (скажем, в наказание за двоеженство) или определенных городах и провинциях (включая место постоянного проживания и провинцию, в которой было совершено преступление).

    Наручники и кандалы

    Широко распространенным наказанием, применявшимся только по отношению к самураям и буддийским монахам, было приказание затворить (или наглухо забить) ворота, двери и окна (в зависимости от тяжести наказания — с запретом выходить из дома днем или и днем и ночью). Если же выходить все-таки разрешалось, то только через черный ход.

    Несмотря на кажущуюся легкость последнего наказания, японцами оно воспринималось крайне болезненно, ибо наносило ущерб репутации и чести наказуемого. А это — уже очень страшно. И перед людьми — очень неудобно и стыдно.

    К числу «позорящих» мер из того же ряда, но теперь уже радикально менявших жизнь преступника, относится и изменение его наследственного социального статуса. Самурая могли разжаловать до простолюдина (и тогда прости-прощай право на гарантированный князем рисовый паек, ношение двух мечей и харакири), а простолюдина — до хинин (буквально — «нелюдь»). И в таком случае человек терял статус свободного. Это происходило и с возлюбленными, покушавшимися на двойное самоубийство. Точно так же наказывались инцест, некоторые азартные игры, воровство, совершаемое малолетними бродягами.

    Ну, а что же сама следственная тюрьма? Условия содержания там были вполне чудовищны. Зимой стоял невыносимый холод (камеры не отапливались), летом же — еще более невыносимая духота. Камера была набита людьми, и для самых отверженных жизненное пространство сводилось к минимуму. На восемнадцать человек могла приходиться всего одна циновка (стандартная мера измерения площади, составлявшая чуть больше трех квадратных метров) — спать тогда приходилось по очереди на коленях друг у друга. Спать же днем, естественно, не разрешалось. Для первого предупреждения нарушившего этот запрет надзирателем использовалась вещь, получившая название «метательной подушки». Она представляла собой намоченный водой туго скатанный комок из обрезков материи. Заметив, что кто-то из заключенных задремал, староста, сидевший на возвышении, образованном десятком циновок, без лишних разговоров швырял эту тяжеленную «подушку» в нарушителя тюремного порядка.

    «Мы увидели большой, почти совсем темный сарай, в котором стояли клетки, сделанные из толстых брусьев, совершенно подобные клеткам птичьим, кроме величины. Строение камеры моей было таково: в длину и в ширину по шесть шагов, вышиною футов восьми; от коридора отделялась деревянной решеткой из довольно толстых брусьев, в которой и двери были с замком; в стенах находились два окна с крепкими деревянными решетками снаружи и с бумажными ширмами внутри; подле дверей, в сторону, был небольшой чуланчик с отверстием в полу и глубокий ящик за замком, для естественных надобностей. Посреди каморки стояла деревянная скамейка такой величины, что я едва мог лежать на ней, а на полу в одной стороне постланы были три или четыре рогожки — вот и вся мебель».

    (В. А. Головнин. В плену у японцев в 1811–1813 гг.)

    Немудрено, что при таком температурном режиме, тесноте, пытках и антисанитарии простудные, инфекционные и иные заболевания были настоящим бедствием для заключенных. И тут уже не спасали даже весьма частые помывки (баня полагалась от трех раз в месяц зимой до шести раз — летом). И несмотря на присутствие в штате тюрьмы врача, смерти заключенных была самым обычным явлением. Около двадцати процентов заключенных умирало, не дожив до вынесения «сурового, но справедливого» приговора.

    Сочетание неприязни, любопытства и страха не мешало японской администрации начала XIX века кормить редких европейских узников весьма сносно. Вот что собщает о тюремном рационе наш соотечественник В. М. Головнин:

    «По обыкновению японцев, сарачинская каша и соленая редька служили нам вместо хлеба и соли. Сверх того, давали нам очень хорошую жареную или вареную рыбу, свежую, а иногда соленую, суп из разной зелени или похлебку, наподобие нашей лапши; часто варили для нас уху или соус с рыбою или похлебку из ракушек. Рыбу жарили в маковом масле и приправляли тертой редькой и соей. Самыми же лучшими кушаньями, по мнению японцев, были китовина и сивучье мясо. Кормили нас, по своему обычаю, три раза в день. Для питья давали теплую или горячую чайную воду, а когда погода была холоднее обыкновенной, давали каждому из нас по две чайных чашки подогретой саке».

    (В. М. Головнин. В плену у японцев в 1811–1813 гг.)

    Как и во всяком другом месте лишения свободы, в японской следственной тюрьме заключенным требовались деньги. Хотя бы для того, чтобы получить в камере место получше. Или чтобы улучшить свое скудное двухразовое питание (можно было попросить тюремщика купить что-нибудь в городской лавке). Или чтобы тот же самый тюремщик принес тебе в чайнике сакэ сверх положенной нормы (да-да, заключенным полагалось немного спиртного, которое, таким образом, приравнивалось к предметам первой необходимости). Или чтобы приобрести строго запрещенный к употреблению табак.

    Только что прибывшие с «воли» проносили свой «первоначальный капитал» обычно прямо в себе — предварительно проглотив серебряные (медные для желудка тяжеловаты выходили) монетки, обернутые в бумагу. Прекрасно знал об этой методике, постоянно находившийся там староста камеры с чисто японской педантичностью назначал дежурных, в обязанность которых входило следить за «стулом» новенького даже ночью. Поэтому свои естественные потребности новоприбывший отправлял отдельно от других, причем вместимостью ему служила плошка для принятия пищи. Дежурные же следили за тем, чтобы деньги не были утаены от общественности или, не дай бог, выброшены из плошки вместе с остальным ее содержимым. Когда монеты наконец бывали обнаружены, они становились общим достоянием сокамерников. Староста как главный организатор правильного денежного оборота получал, естественно больше всех.

    Кроме того, существовали и менее экзотические способы проноса в тюрьму денег: в одежде, поясе и т. п. Тюремщики, похоже, не проявляли особого рвения при обыске, поскольку твердо знали, что в случае обнаружения денег им они все равно не достанутся. Ну, а если заключенные оказывались при неучтенных начальством деньгах, то тюремщиков ежемесячно подмасливали — в обмен на мелкие поблажки. И только если староста отказывался делиться с тюремщиками и «выплачивать жалованье», вот тогда-то начинался настоящий «шмон» новоприбывших.

    Бывали случаи, когда над теми преступниками, которые по каким-либо причинам денег в тюрьму не приносили, устраивалась жестокая расправа. Их избивали, мучили, заставляли спать рядом с инфекционными больными, заставляли есть экскременты. Непременно палочками — все как положено в «настоящей» жизни. Или кормили ослушника одной солью. Или давали пищу без соли вообще.

    В общем, японская тюрьма мало походила на курорт. И в этом отношении не отличалась так уж сильно от тюрем других стран и народов. Что действительно удивительно, так это поистине смехотворная численность японского тюремного населения. Мы не располагаем точными цифрами, но счет явно шел не на сотни и десятки тысяч. А иностранцы единогласно отмечали безопасность проживания в Японии.

    В чем же дело? Как получилось так, что уровень преступности стал в результате столь низким?

    Конечно, страна была наводнена соглядатаями. Настолько, что европейцам казалось, будто все в ней устроено согласно распоряжениям полиции. В XIX веке немецкий врач Зибольд договорился даже до такого простодушного утверждения:

    «Постройка общественных зданий не основана здесь на ученой теории; нет никаких архитектурных правил, кроме тех, которые предписаны полицией».

    Однако полицией дело отнюдь не ограничивалось, поскольку властям удалось добиться того, чтобы за правопорядком следили не только многочисленные полицейские и тайные агенты, но фактически каждый обитатель этой страны. При этом каждый должен был быть зарегистрирован по месту жительства, а функцию паспортного стола исполняли буддийские храмы (кто бы мог подумать в начале распространения этой принципиально негосударственной религии, что монахи станут заниматься таким вот чиновничьим делом!).

    Сельское население было разбито на пятидворки, а городское — на десятидворки. Им вменялось в обязанность сообщать абсолютно обо всем подозрительном и странном, что происходило вокруг, в том числе докладывать о бродягах и праздношатающихся. Членам этих мини-общин вменялось в обязанность следить друг за другом. Если кто-то из них совершал проступок, наказаны могли быть все. В лучшем случае — крупным денежным штрафом. При такой системе взаимной слежки никто не мог переехать на новое место, не получив от своих прежних соседей одобрительного свидетельства о беспорочном поведении, а от новых — согласия принять его в свой коллектив. А потому преступнику (да и просто человеку не слишком уживчивому) найти себе соседей было весьма непросто.

    Если кто-то отваживался на то, чтобы подать властям петицию с выражением своего недовольства по поводу каких-то несправедливостей или притеснений, то этот вполне невинный, казалось бы, поступок мог иметь и весьма грустные последствия — вплоть до смертной казни, если петиция подавалась с нарушением правил и чиновничьей субординации. Вот почему такой смельчак «из политических» предусмотрительно разводился с женой и отказывался от детей — чтобы в случае чего снять с них ответственность за свои «ужасные» деяния.

    Ради соблюдения принципа исторической справедливости нужно все-таки сказать, что японские власти при всей их самурайской строгости отчетливо понимали, где — край, и потому норма эксплуатации населения была в Японии существенно ниже, чем в просвещенной Европе или в России. И дворец сёгуна потому не идет ни в какое сравнение по степени своего роскошества ни с Зимним дворцом, ни с Версалем. «Честная и чистая бедность» — вот наиболее общее впечатление немногочисленных путешественников, которым удалось посетить эту страну в те времена. И потому крестьянских антиправительственных движений того размаха, какие в средневековье потрясали Запад, в Японии не наблюдалось. Даже немного скучно становится. Эдо — какой большой город был, а ведь за всю его историю ни одного действительно общенародного восстания там историками не зарегистрировано.

    Итак, жители деревень и городов были кровно заинтересованы в том, чтобы все «было тихо». Поэтому родители воспитывали детей в примерной (беспримерной?) строгости, а жители принимали все меры к тому, чтобы ни у кого из их семьи или соседей не могло возникнуть мысли преступить закон. С каковой целью крестьяне придумывали свои собственные наказания превентивного свойства. Очень показательным для Японии было такое наказание, эксплуатирующее глубоко укоренившийся страх показаться смешным. Провинившегося крестьянина приговаривали к обходу деревни, во время которого он подходил к каждому дому и произносил: «Пожалуйста, посмейтесь надо мной!»

    Община была ответственна и за соблюдение приговоров, которые выносились властями. К их числу относилось заключение в деревянные (веревочные) наручники или ножные колодки (для самураев такого наказания не существовало), применявшееся по отношению к тем, кто не мог уплатить штраф за мелкий проступок (налагавшийся, например, на дочь хозяина за «преступную связь» с наемным работником). Продолжительность пребывания в наручниках определялась в тридцать, пятьдесят или сто дней. Наказуемый при этом находился в собственном доме. Замок наручников опечатывался и подвергался периодической проверке. Самовольное снятие наручников как для самого человека, так и для его пособника каралось чрезвычайно жестоко — зафиксированы даже случаи применения смертной казни (обычная же мера — удлинение срока наказания). Поскольку наручники были не слишком совершенной конструкции, то на самом-то деле снять их, не повредив печать, не представляло особого труда. Поразительно, что, судя по всему, снимали не слишком часто: не позволяли страх возмездия и контроль со стороны семьи и общины.

    Заядлый любитель нынешней телевизионной видеочепухи, насмотревшись японских фильмов о самураях и тамошней якудза, будет, боюсь, удивлен при знакомстве с реальной статистикой преступности в этой стране. В пересчете на сто тысяч населения в Японии сегодня совершается убийств в пять раз меньше, чем в США, ограблений — в двадцать раз, случаев воровства — в шестнадцать, изнасилований — в восемь и т. д. Сравнение с другими странами даст, может быть, не столь контрастную, но все же достаточно впечатляющую картину.

    А как же мафиози, с ног до головы покрытые цветными татуировками, изображающими воинов, цветы и драконов? Как быть с отрезанными пальцами гангстеров, которые они подносят своему «крестному отцу» в знак вечной преданности? Как быть с потоками экранной крови? Разве японцы не жестоки и не кровожадны?

    С цифрами, читатель, не поспоришь, и это лишний раз свидетельствует о том, что судить о ежедневной жизни страны по массовой продукции кинокомпаний и телевидения следует с большой осторожностью. Из статистки явствует, что сцены насилия демонстрируются по японскому телевидению не реже, чем по американскому. Однако сюжеты криминальных фильмов оказываются совершенно различными.

    Для американского кино типична ситуация, когда преступление совершает главный герой, а содеянное насилие служит ему незаменимым средством для достижения благородных целей. Иными словами, зритель, который с неизбежностью идентифицирует себя с героем на экране, видит, что насилие в принципе может приносить пользу.

    В противоположность этому создатели японских картин делают акцент на трагических последствиях преступления, калечащих судьбу преступника и наносящих ущерб ни в чем не повинным людям. Таким образом, преступление рассматривается (сколь бы красочным образом оно ни было снято) как действие, имеющее целиком отрицательные результаты. К тому же обстоятельства совершения преступления зачастую не имеют никакого отношения к повседневной жизни — они или совершенно надуманны, или перенесены в средневековье, как это происходит в бесконечных самурайских сериалах.

    Обвиняемый перед гражданским судьей (сер. XIX в.)

    После окончания второй мировой войны Япония была оккупирована американскими войсками, и американские эксперты выступали в качестве советников по проведению крупномасштабных реформ. Естественно, что полиция была одним из основных объектов преобразований. Исходя из собственного опыта и культурных традиций, американцы рассуждали приблизительно так: раз США — демократическая страна, а цель реформ состоит как раз в утверждении демократии, то и все социальные институты, охраняющие демократию (и полиция — в первую голову), должны быть устроены в Японии на американский манер.

    Безоружный полицейский — вещь немыслимая в Америке. И потому глава оккупационной администрации генерал Макартур приказал, чтобы каждый японский полицейский имел при себе револьвер — впервые в японской истории. Приказ был фактически проигнорирован. И хотя ныне каждый полицейский формально имеет табельное оружие, подавляющее большинство сотрудников полиции за все время своей беспорочной службы так ни разу и не вынимают его из кобуры — за исключением, разумеется, учебных стрельб.

    Полицейский в Японии стремится решать свои проблемы в рукопашной схватке — если уж необходимость в применении физической силы все-таки возникла. Эта традиция восходит по крайней мере ко второй половине XIX века. Именно в это время формировались новые полицейские силы, пришедшие на смену средневековым. Самураи были тогда лишены своих сословных привилегий, в том числе и самого наглядного из них — ношения мечей. Вынужденные искать средств к пропитанию (воинские дружины феодалов были распущены), многие самураи пополнили ряды полиции. Они принесли с собой и кодекс самурайской чести, согласно которому «настоящий мужчина» должен противостоять сопернику в честном и равном противоборстве.

    Поскольку же владение огнестрельным оружием в Японии строжайшим образом регламентировано, то преступники, как правило, им не располагают — они вооружены ножами, цепями и т. п. Применение полицией огнестрельного оружия в этих условиях считается морально неоправданным. Хорошо тренированные в борьбе дзюдо и кэндо (фехтование на деревянных мечах), японские полицейские предпочитают обезоруживать преступника в рукопашной схватке с применением дубинок — резиновых, металлических и деревянных.

    О строгости контроля японских властей над всем тем, что связано с огнестрельным оружием, свидетельствует скандал, случившийся несколько лет назад на учениях японских сил самообороны. Во время проведения маневров на полигоне была утеряна одна стреляная гильза, что послужи то достаточным основанием для обвинений армейского начальства в преступной халатности и разгильдяйстве.

    Не вняли японцы и другому совету оккупационных властей — максимально использовать патрульные машины. Их сирены и проблесковые огни американская полиция также считает неотъемлемой частью повседневной жизни. Однако в узких улочках японских городов скоростные преимущества автомобиля сводятся почти на нет. Но даже не это самое важное.

    В Японии вооруженный и моторизованный страж порядка воспринимается обывателем скорее как нарушитель спокойствия, нежели его блюститель. И самое главное: при автомобильном патрулировании неизбежно ослабляется контакт между полицией и населением. А именно это принято считать наиболее важным в работе полиции. Традиционно (и совершенно справедливо) считается, что для стабильности в обществе важнее профилактика преступности, ибо само понятие «преступник» появляется уже после того, как преступление совершено, то есть полиция не сумела его предотвратить. Поэтому работа японского полицейского чрезвычайно рутинна и почти лишена ореола детективной романтики.

    Организационная основа японской полиции — кобан («будка») — крохотный полицейский участок, расположенный посреди жилых кварталов. Полицейский каждодневно обходит свой участок, беседует с жителями, большинство из которых он знает в лицо, фиксирует мельчайшие изменения в своем околотке, обращает внимание на неправильно припаркованные автомобили, подозрительные личности и т. д. Такая тактика оказалась очень эффективна — сорок процентов преступников выявляется полицией именно во время пешего патрулирования. Пеший образ жизни полицейского закреплен и в обращении, ему адресуемом: омавари-сан — «господин-обходящий-округу».

    Все это создает атмосферу почти деревенской доверительности даже в нынешнем городе: в случае малейшей необходимости жители без колебаний обращаются в полицию. Причем они предпочитают это делать не по общеполицейскому телефону 110, а направляются прямиком к своему участковому, чтобы лично сообщить о случившемся.

    Помимо ежедневного пешего патрулирования еще одной привычной обязанностью японского полицейского является опрос жителей околотка. Дважды в год в каждый японский дом стучится страж порядка и предлагает ответить на длинный список вопросов. Сколько здесь проживает людей? В каких отношениях они состоят? Сколько им лет? Где они работают? Имеется ли автомобиль? Какой марки и цвета? Какой у него номер? Какие ценные вещи имеются в доме? Появились ли в последнее время новые люди в квартале? Замечено ли что-нибудь подозрительное? Не беспокоят ли соседи? Довольны ли вы муниципальными службами? Полицейский может также осмотреть запоры на дверях и дать надлежащий совет.

    Так поддерживается постоянная обратная связь между населением и полицией. Полицейские в других странах частенько жалуются, что по большей части им приходится иметь дело с весьма неприятными персонами — алкоголиками, проститутками, скандалистами, ворами, хулиганами, грабителями и т. д. Опыт японского полицейского совершенно противоположен — обычно он общается с нормальными законопослушными людьми и только сравнительно редко — с нарушителями порядка. В общем-то он больше похож на мирного почтальона, чем на пожарного.

    Важнейшей задачей кобан является упорядочение повседневной жизни, создание комфортных для населения условий. Может быть, заметнее всего это в трущобном токийском районе Санъя, где обитают неквалифицированные рабочие, неудачники, бомжи, не имеющие постоянного места работы. Каждый день работодатели являются туда и вербуют этих людей для выполнения какой-нибудь временной работы. Какое-то время назад полиция решила, что поскольку обитатели Санъя бедны и многие из них не имеют наручных часов, следует соорудить большие светящиеся часы на фронтоне участка. Дальше — больше. Поскольку в Японии очень популярно разведение рыбок, а жители этого района не имеют возможности содержать аквариумы дома, полиция построила перед входом в участок бетонный пруд, куда люди выпускают купленных ими рыбок, к которым затем время от времени наведываются, принося заработанные гроши на покупку корма.

    В полицию обращаются по самым разным житейским поводам: спрашивают дорогу, просят разъяснить тот или иной закон, просто — изливают душу. Раньше, до повсеместного распространения пластиковых карточек, поиздержавшиеся граждане могли даже попросить в долг, чтобы добраться до дому. Для этой цели в будках был заведен специальный ящик с мелочью, которая выдавалась без лишних формальностей. Степень возвращаемости одолженных средств была при этом очень высока — около восьмидесяти процентов.

    Несут в кобан и найденные вещи. Дети, играющие на улице, часто приносят свои маленькие находки. Для их поощрения заведены специальные карточки, в которые вписываются имя ребенка, дата и наименование найденной вещи. Текст на карточке просит родителей похвалить ребенка за добродетельный поступок. Обладание такой карточкой — престижно, и бывает, что какой-нибудь малыш приносит вещь из собственного дома — чтобы быть отмеченным официальным образом.

    В разумных пределах японская полиция весьма терпима и не любит доводить дело до открытого конфликта. Небольшое превышение скорости обычно не карается — полицейский ограничивается устным внушением или берет расписку, что водитель обязуется в будущем строго соблюдать правила движения. Пьяный, если он не представляет прямой опасности для окружающих, — скорее объект заботы, чем наказания. Проституция официально запрещена, но тем не менее публичные дома существуют почти открыто. Общество, а вслед за ним и полиция как бы признают за человеком право на маленькие слабости, но одновременно следят за тем, чтобы их проявления не выходили за разумные пределы.

    К пьяному пешеходу относятся снисходительно, но к пьяному водителю — безжалостно строго. Наркотики преследуются неукоснительно, и их употребление до сих пор почти так же редко, как и обладание огнестрельным оружием.

    В целом, однако, современные японские законы явно мягче, чем действующие в других странах. А уровень преступности — намного ниже. Значит, дело не в суровости наказания, а в чем-то другом. Наиболее очевидная причина — четкость работы полиции и неотвратимость наказания: раскрывается около 80 процентов совершаемых преступлений (по тяжким преступлениям — 97 процентов). И это при том, что на одного полицейского в Японии приходится 550 жителей (в США — 360, Франции — 280).

    Но все-таки самым существенным фактором является общий моральный климат, господствующий в японском обществе. И даже «мафия» является его заложником. Во время страшного землетрясения 1995 года в Кобэ эта пресловутая мафия была настолько шокирована медлительностью и нерасторопностью властей, что мобилизовала своих членов на организацию доставки предметов первой необходимости (питье, еда, одеяла) пострадавшим…

    Как и в средневековье, осуждение группой и изгнание из нее — это самое страшное наказание для современного японца. У нас провинившегося ребенка держат взаперти дома, не разрешая гулять, в Японии — не пускают домой, временно изолируя от семьи. Принадлежность к определенной социальной группе до сих пор рассматривается как невозобновляемый ресурс, которым можно полноценно воспользоваться только один раз. Так, японская система найма на работу на всех сколько-нибудь солидных предприятиях фактически гарантирует (никак не оговоренную в контракте!) занятость сотрудника от начала трудовой карьеры и до ее конца. Работник и фирма как бы приносят формально нигде не закрепленную клятву верности.

    Это означает, что работник берется соблюдать абсолютную лояльность по отношению к фирме, а фирма — всесторонне заботиться о нем и не увольнять ни при каких обстоятельствах (препятствием к выполнению этого обязательства может служить только банкротство). Сам работник по своей воле крайне редко меняет место службы, ибо его уход будет расценен как предательство вассалом своего сеньора, поскольку и другие работодатели уверены — предавший один раз может предать снова. Даже в японской мафии самым серьезным наказанием считается изгнание провинившегося. И если такое решение принято, то во все «заинтересованные» преступные кланы отправляется извещение с фотокарточкой изгнанного — это служит достаточной гарантией, что никто не примет его в свои ряды.

    Совершая противоправное действие (или задумываясь о нем), японец испытывает страх не столько перед полицией, сколько перед реакцией окружающих его людей. С самого детства будущего гражданина заставляют смотреть на себя глазами других. Мать внушает ребенку, что его поведение не может идти вразрез с интересами группы — а иначе задразнят, засмеют (совершенно реальная ситуация в японской школе, когда чем-то не понравившегося, отличающегося от других ребенка зачастую доводят до самоубийства). Будь как все, не высовывайся, и все будет хорошо — учат ребенка и в семье, и в школе. Это сдерживает антиобщественный потенциал, но одновременно и нивелирует личность. Так, класс японских школьников после объяснений учителя на его вопрос: «Все ли понятно?» — отвечает единодушным «да!» не потому, что всем понятно всё, а потому, что после объяснения господина учителя должно быть понятно всё. В свою очередь, учитель, видя усердие учеников, часто выставляет всем одинаковые оценки — чтобы никого не выделять. Гению японское общество предпочитает усердного и послушного исполнителя.

    Вот и получается, в Японии мало преступников, но зато и мало лауреатов Нобелевских премий. Может, оно и к лучшему?

    Вместо заключения

    Если читатель добрался до этой, самой последней, страницы моих заметок о жизни Японии прежней и нынешней, значит ему было не слишком скучно. Значит мои труды не пропали даром. Но предчувствую законное читательское недоумение: разве автор рассказал о «культурной физиологии» японцев уже все?

    Разумеется, нет. Поделюсь секретом: на самом деле такая книга не может иметь конца. Можно было бы рассказать еще об очень многом. Разве не интересно было бы узнать, скажем, о том, чем и на чем японцы выводили свои иероглифические письмена? Ведь кисть, тушь и особая японская бумага — предмет национальной гордости. Или вот, например, еще одна тема, достойная обсуждения: чем японцы болели и как лечились. Да и мало ли что еще: японские кошки и собаки, землетрясения, азартные игры… На что ни взгляни — все достойно обсуждения.

    Но рассказать сразу и обо всем — не получается. Потому что постижение культуры (что своей, что иноземной) — это не столько результат, сколько процесс. Наверное, он имеет начало, но наверняка не имеет конца.

    И еще, последнее. Узнавая про чужое, невольно думаешь и о своем. И это, пожалуй, самое главное. Ибо начинаешь лучше понимать, в какой стране тебе довелось родиться, какая культура тебя вскормила. И на этом пути ожидают самые увлекательные приключения и открытия.








    Главная | Контакты | Прислать материал | Добавить в избранное | Сообщить об ошибке