• ОЧЕРК ПЯТЫЙ Ордынцы в произведениях «куликовского цикла»
  • ОЧЕРК ШЕСТОЙ «Безбожные супостаты» в «Послании на Угру» ростовского архиепископа Вассиана Рыло
  • ЧАСТЬ ВТОРАЯ

    ВОСПРИЯТИЕ МОНГОЛО-ТАТАР В ПРОИЗВЕДЕНИЯХ ДРЕВНЕРУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ КОНЦА XIV?XV ВЕКА

    ОЧЕРК ПЯТЫЙ

    Ордынцы в произведениях «куликовского цикла»

    Осмысление Куликовской битвы стало одним из важнейших факторов русского общественного сознания. На протяжении многих десятилетий средневековые авторы возвращались к теме Мамаева побоища, с каждым разом пытаясь как можно подробнее рассказать о событиях 1380 года и по-своему объяснить характер произошедшего, дать оценки участникам Куликовской битвы и понять причины случившегося, определить значение русской победы над ордынцами и дальнейшие перспективы Руси. Отношение к победе Дмитрия Донского над Мамаем как к событию неординарному, в высшей степени знаменательному и предопределило интерес книжников (и их читателей) к сюжетам, связанным с разгромом монголо-татар на Куликовом поле. Проявлением такой заинтересованности стало появление многочисленных литературных откликов на произошедшее событие. Возникшие в разное время, в разных обстоятельствах, имевшие разные литературные судьбы «Задонщина», летописные повести, многочисленные редакции «Сказания о Мамаевом побоище» и составили т. н. «куликовский цикл».


    Литературная история памятников «куликовского цикла»

    Литературная история памятников «куликовского цикла» долгое время привлекает пристальное внимание исследователей. Однако сложный, подчас запутанный характер взаимоотношений текстов в большинстве случаев не позволяет прийти к однозначным заключениям как относительно тех или иных этапов истории текстов, так и относительно времени появления отдельных памятников цикла.

    Наибольшие споры в науке вызывает литературная история поэтической «Задонщины». Она дошла в шести списках, однако только в двух из них текст произведения читается в полном виде[413].

    По мнению исследователей, «текст «Задонщины» по всем спискам неустойчив, в каждом списке имеются индивидуальные, довольно существенные отличия, которые во многих случаях не позволяют решить вопрос, какой же текст был в их общем оригинале»[414]. В науке нет единого мнения относительно того, какой из дошедших вариантов «Задонщины» лучше всего передает первоначальный вид произведения. Согласно одной точке зрения, первоначальный текст отразился в самом раннем — Кирилло-Белозерском — списке, тогда как остальные списки относятся к поздней, пространной редакции памятника[415]. Как полагают другие исследователи, первоначальный вид произведения, наоборот, лучше передают пространные списки, краткий же Кирилло-Белозерский вариант явился всего лишь сокращением одного из пространных списков «Задонщины»[416].

    В самой «Задонщине» или в каких?либо иных источниках информация о времени появления памятника отсутствует. Датировка произведения чаще всего опирается либо на содержащуюся в тексте информацию о тех или иных топонимах[417], либо на анализ т. н. «художественного своеобразия» произведения[418], либо на гипотетически выявляемые летописные источники «Задонщины»[419].

    Разброс мнений относительно того, когда и в каких условиях мог появиться этот «поэтический отклик на события Куликовской битвы», достаточно велик. Часть исследователей полагает, что время составления «Задонщины» следует относить к концу 80-х годов XIV века, т. е. к ближайшему по отношению к описываемым в памятнике событиям времени[420]. Согласно другой точке зрения, возможность создания произведения «по горячим следам» сомнительна, что побуждает отодвинуть датировку памятника вплоть до середины — второй половины XV века, т. е. до времени, когда появился дошедший до нас Кирилло-Белозерский список «Задонщины»[421].

    Впрочем, датировки, базирующиеся на тезисе о синхронности появления «Задонщины» времени существования упомянутых в тексте топонимов — городов Тырнов и Ургенч, которые были разрушены в конце XIV века (о них автор памятника говорит как о существующих), вряд ли могут быть признаны решающими. Дело в том что автор памятника действительно мог знать о разрушении указанных городов. Но при этом мог упомянуть о них как о существовавших в то время, когда разворачивается его повествование, т. е. в 1380 году[422].

    Вместе с тем датировки, опирающиеся на изучение истории текста «Задонщины», также не дают пока однозначных данных о времени ее создания. Так, наиболее спорным в науке является вопрос о возможности обращения автора «Задонщины» к тексту пространной летописной Повести о Куликовской битве: в случае зависимости памятника от упомянутого летописного рассказа границы датировки сужаются до второй половины XV века[423].

    При указанном разбросе мнений и шаткости доводов относительно времени создания произведения наиболее правильным считаем остановиться на точке зрения о возможности появления «Задонщины» в широкий временной промежуток от конца XIV до 70-80-х годов XV века, не настаивая при этом на более узких датировках памятника.

    Летописные повести о Куликовской битве дошли до нас в кратком и пространном видах. Краткий рассказ «о великом побоище, иже на Дону»[424] сохранился в составе Сим., Рог. и Московско-Академического списка Суздальской летописи (в полном виде текст рассказа представлен в первых двух летописных памятниках).

    Относительно времени составления краткого летописного рассказа о Куликовской битве единого мнения в науке не существует. Одни исследователи полагают, что текст повести мог возникнуть в рамках так называемого летописного «Свода 1408 года», откуда попал в Тр. и схожие летописи[425]. Другие же, обращая внимание на содержащиеся в рассказе текстуальные повторы, относят создание первоначального вида памятника к более раннему периоду — концу XIV века[426]. Вероятно, наиболее корректной является оценка краткой летописной Повести «о великом побоище, иже на Дону» в качестве памятника, появившегося в конце XIV — начале XV века и приобретшего окончательный, дошедший до нас вид в результате той летописной работы, которую вели составители «Свода 1408 года».

    Древнейшие тексты пространной летописной повести дошли до нас в составе Новгородской IV (далее — HIV) и CI летописей[427]. Вопрос о датировке пространного варианта памятника до сих пор является дискуссионным, поскольку напрямую связан с датировкой летописных сводов, содержащих указанный вариант повести[428]. Большинство исследователей склоняются к тому, чтобы датировать появление повести промежутком между 10-ми и 40-ми годами XV века[429]. В качестве своего основного источника пространная Повесть воспользовалась кратким рассказом о Куликовской битве, дополнив его вставками из ряда других источников.

    «Сказание о Мамаевом побоище» — наиболее поздний памятник «куликовского цикла» — дошел до нас в полуторастах списках. При этом ни один из списков не отражает первоначального текста «Сказания»[430]. Л. А. Дмитриев предложил разделить все известные списки на восемь редакций: Основную (далее — Осн.), Летописную (далее — Летоп.; текст редакции находится в списках Вологодско-Пермской летописи (далее — ВП)), Распространенную (далее — Распр.), Киприановскую (далее — Кипр.), редакцию летописца Хворостинина; западнорусскую переработку; редакцию, переходную к Синопсису; редакцию Синопсиса Иннокентия Гизеля[431].

    Первое серьезное исследование литературной истории «Сказания» принадлежит С. К. Шамбинаго. Первоначально он полагал, что наиболее древний и близкий к первоначальному текст «Сказания» находится в Никоновской летописи (Кипр.)[432]. А. А. Шахматов, подвергнув это положение обоснованной критике, пришел к выводу, что первоначальный вид памятника восстанавливается на основе Осн. и Летоп.[433] С мнением о первоначальности Летоп. выступил А. Марков[434]. Впоследствии к этому мнению присоединился и сам С. К. Шамбинаго[435], а также более поздний исследователь памятника В. С. Мингалев[436]. Л. А. Дмитриев на основе исследования большинства дошедших списков, вслед за А. А. Шахматовым, высказался за то, что «текст «Сказания», наиболее близкий к первоначальному, сохранился в текстах Летоп. или Осн. редакций»; из двух указанных редакций, полагал исследователь, текст Осн. содержит чтения, более близкие к первоначальному виду памятника[437]. Точку зрения Л. А. Дмитриева относительно первичности внелетописной Осн., подкрепленную новыми аргументами М. А. Салминой[438], поддерживает большинство исследователей памятника[439].

    Однако, исходя из того, что текст Осн., всего лишь близок к первоначальному, а не передает таковой полностью, считаю оправданным, вслед за B. А. Кучкиным, привлекать для решения задач настоящего исследования общие чтения трех наиболее ранних редакций Осн., Летоп. и Распр.[440]

    В науке предлагались различные датировки «Сказания». Ряд исследователей относит создание памятника ко времени, близкому к описываемым в произведении событиям, т. е. к концу XIV — первой половине XV века[441]. Среди наиболее распространенных следует отметить гипотезу Л. А. Дмитриева, который датировал появление «Сказания» первой четвертью XV века[442]. Однако в последнее время большинство исследователей склоняется к более поздней датировке «Сказания»[443]. В. С. Мингалев датирует составление памятника 30-40-ми годами XVI века[444]. М. А. Салмина промежуток времени, когда могло появиться «Сказание», ограничивает концом 40-х годов XV (составление т. н. «Свода 1448 года» — основного источника «Сказания») и началом XVI века (время появления текста «Сказания» Летоп. в составе первой редакции ВП, отразившейся в Лондонском списке)[445]. Наиболее же удачной следует считать датировку, предложенную В. А. Кучкиным. Опровергнув основания, по которым Л. А. Дмитриев отнес появление памятника к первой четверти XV века, исследователь датировал «Сказание» временем «не ранее 1485 года, а скорее — началом XVI века»[446]. В последнее время датировку В. А. Кучкина уточнил Б. М. Клосс. По его мнению, первоначальный вариант «Сказания» был составлен коломенским епископом Митрофаном в 10-20-е годы XVI столетия[447].

    Достоверность сообщаемой в «Сказании» информации по-разному оценивается в литературе. Ряд исследователей с доверием относится к сообщениям позднего рассказа о Куликовской битве, оценивая памятник как «выдающийся исторический документ»[448]. Другие же говорят о «недостоверности» большинства фактов, приводимых в «Сказании»[449]. Последняя точка зрения представляется более обоснованной: «Сказание», возникнув через столетие после описываемых событий, не могло достоверно изображать Мамаево побоище. Отраженные же в произведении сведения более ранних источников в преобразованном виде в основном восходят к дошедшим до нас рассказам о Куликовской битве. Кроме того, судя по всему, автор памятника и не ставил перед собой цели создать «достоверный отчет о Куликовской битве». Вероятнее всего, его задачи были иными.


    Монголо-татары в «Задонщине»

    Среди памятников «куликовского цикла» «Задонщина» занимает особое место. С одной стороны, указанное обстоятельство обусловлено ее непростой литературной историей, изучение которой до сих пор не позволяет сделать до конца обоснованные выводы о происхождении, времени составления и влиянии памятника на другие сочинения, посвященные Куликовской битве. С другой стороны, жанровое своеобразие «Задонщины», ее неоспоримая близость «Слову о полку Игореве» (является ли эта особенность результатом подражания «Слову», или, наоборот, автор последнего воспользовался «Задонщиной» в качестве источника для вдохновения — это другой вопрос) предопределили особое место «поэтического отклика» на события Куликовской битвы в истории древнерусской литературы[450].

    Упоминания о татарах и Мамае в «Задонщине» достаточно лапидарны[451]. Наиболее часто встречающееся определение татар — «поганые», в единичных случаях они — «хинови»[452], «бусорманы»[453]. Сам Мамай постоянно именуется «поганым», лишь однажды он назван «супостатом» русских князей[454] и «безбожным»[455]. Также в ряде списков «Задонщины» Мамай именуется «царем»[456].

    Немаловажно, что ряд присвоенных татарам эпитетов («поганые», «хинови») так или иначе перекликается с именованиями половцев в «Слове о полку Игореве»[457]. Судя по всему, указанное обстоятельство связано не только с текстуальной близостью обоих памятников, но и с вполне осознанным со стороны автора «Задонщины» отождествлением двух «поганых» народов — половцев и татар[458]. Вряд ли можно согласиться с мнением Д. С. Лихачева, полагавшим, что в «Задонщине» присутствует «настойчивое именование половцами… татар»[459]. Отождествление войска Мамая с половцами происходит в завуалированной форме: по крайней мере, ни в одном из списков «Задонщины» татары не названы напрямую «половцами», хотя подобное именование «поганых», судя по текстам краткой и пространной летописных повестей о Куликовской битве, а также «Сказания о Мамаевом побоище», было широко распространено[460]. Как пишет А. А. Горский, «отождествление (татар с половцами. — В. Р.) было естественным для русского человека конца XIV века, и не только потому, что половцы составляли значительную часть населения Золотой Орды, но и потому, что оно соответствовало историческим представлениям, бытовавшим в Древней Руси» (курсив наш. — В. Р.). По мнению исследователя, истоки подобных взглядов на татар следует искать в том представлении о сущности «поганых» вообще, которое, в свою очередь, долгое время опиралось на «Откровение» Мефодия Патарского и согласно которому приходящие на Русь восточные народы ассоциировались с потомками Измаила. К этим легендарным «измаильтянам» относились одновременно и половцы, и татары[461]. Вероятно, автор первоначального текста «Задонщины», а вслед за ним и составители всех ее списков, последовательно избегавшие прямых именований татар «половцами», имели на это свои причины.

    Косвенным подтверждением связи татар с половцами служат указания автора «Задонщины» на то, что события Куликовской битвы происходят в «половецкой земле»[462], а также его исторические экскурсы, посвященные рассказу о легендарном прошлом «поганых».

    Согласно «Задонщине», «хиновя поганые татаровы бусормановя» происходят от «восточной страны», от «жребия Симова, сына Ноева». Именно они («те бо»), по мнению автора, «на реке на Каяле одолеша родъ Афетов» (т. е. Русь, поскольку, как полагает книжник, «Русь преславная» «родися» от «Афета, сына Ноева»), «и оттоле Руская земля седить невесела»[463]. В «Задонщине» указание на реку Каялу вступает в явную перекличку с упомянутой в памятнике «Калатьской ратью», под которой, судя по всему, подразумевается битва на Калке[464].

    Подобное сближение событий на Каяле и на Калке позволило А. В. Соловьеву сделать вывод о том, что «Куликовская битва рассматривалась… в «Задонщине» как реванш за поражение, понесенное войсками Игоря Святославича на реке Каяле, сознательно отождествляемой автором «Задонщины» с рекой Калкой, поражение русских на которой явилось первым этапом завоевания Руси татарами»[465]. По мнению же А. А. Горского, отождествление татар с половцами явилось результатом того, что «в «Задонщине» на широком историческом фоне подводится итог борьбы с нашествиями кочевых языческих народов («хиновы»)»[466].

    Судя по всему, действительно именно с целью рассказа о борьбе с «погаными» вообще[467] — половцами и татарами, рассматриваемыми в качестве народов, происходящих «от жребия Симова», но этнически неидентичных, — связан отказ автора называть татар «половцами». Наслоение названий существенно затрудняло бы достижение поставленной цели: автор «Задонщины», вероятно, полагал, что в этом случае читателю было бы не совсем понятно, о каких «половцах» идет речь — о тех реальных, которые победили русских в 1185 году, или о тех, на которых он лишь перенес указанный этноним и с которыми русские сражались в 1223 и 1380 годах.

    Цели нашествия татар автор «Задонщины» определяет в предельно общем виде: «поганые» идут «на Рускую землю»[468]. В некоторых местах повествования автор в образной форме как бы конкретизирует цели татар: те «поля руские наступают и вотчину отнимают»[469]; в случае удачного исхода нашествия «испрашивают» у русских «выход» (разбитые Дмитрием Ивановичем татары сокрушаются о том, что впредь «в Русь ратию нам не хаживать, а выхода нам у руских людей не прашивать»[470]).

    Косвенно на цели «поганых» указывают упоминания того, за что сражаются русские. В «Задонщине» цели воинов Дмитрия Ивановича определены: это — Русская земля и православная вера (впрочем, иногда к призывам защищать «землю Русскую» и «православную веру» добавляется призыв постоять «за обиду» великого князя)[471]. По мнению А. А. Горского, «рефрены» «за землю за Рускую и за веру християньскую» «содержались уже в первоначальном, авторском тексте «Задонщины»» или же («теоретически можно предположить») «у всех сохранившихся списков был один протограф, созданный позже»; к нему и восходят указанные «рефрены»[472]. Если появление призывов воевать «за землю Русскую» и «за обиды» А. А. Горский связывает с обращением автора «Задонщины» к тексту «Слова», то призыв стоять «за веру христианскую» восходит, по мнению исследователя, к более поздней эпохе — ко времени после Батыева нашествия[473]. «Наиболее раннее отождествление «земли Русской» и «веры христианской» можно усмотреть, — полагает А. А. Горский, — в «Слове о погибели Русской земли», поэтическом отклике на нашествие Батыя на Северо-Восточную Русь». Однако если в «Слове о погибели» указанные понятия «выступают как синонимы, но еще не стоят рядом», то в «Задонщине» «происходит их соединение в едином призыве»[474]. Таким образом, делает вывод исследователь, «в эпоху Куликовской битвы рядом со светской концепцией защиты «Русской земли» (сохранившей ведущее значение) встала концепция защиты христианской веры»[475].

    Несмотря на несомненную ценность замечаний А. А. Горского, ряд наблюдений исследователя нуждается в корректировке. В частности, представляется не до конца обоснованной оговорка ученого о несоединимости понятий «Русская земля» и «христианская вера» в «Слове о погибели Русской земли». В этом памятнике оба понятия выступают как раз в качестве синонимов (на это указывает и А. А. Горский, впрочем, добавляя малопонятную формулировку о том, что указанные «синонимы» «еще не стояли рядом»), причем синонимов возможно, носящих взаимозаменяющий характер: «всего еси испольнена земля Руская, о правоверьная вера хрестияньская!» — восклицает автор «Слова о погибели»[476]. Поэтому можно предположить, что и в «Задонщине» понятия «Русская земля» и «христианская вера» выступают не просто в качестве составных частей единого призыва, но также в качестве семантически близких феноменов. Еще Г. П. Федотов, изучавший русские духовные стихи, обратил внимание на то, что для певца духовных стихов «нет… христианской страны, которая не была бы… «Русской землей»»[477]. Это наблюдение Г. П. Федотова уже на материале летописных памятников подкрепил И. Н. Данилевский. По мнению исследователя, под термином «Русская земля» древнерусские книжники «имели в виду этноконфессиональную общность, именуемую сейчас термином «православный»»[478]. Как показал А. И. Клибанов, «в формах сознания того времени» противостояние русских татарам «выражалось антитезой: «христиане-неверные»», в силу чего борьба с ордынцами вполне закономерно разворачивалась «под призывом: «за землю Русскую, за веру христианскую»»[479].

    Можно предположить, что автор «Задонщины» подчеркивал не только стремление Мамая «воевати» «Русскую землю», но и попытку «поганого» покорить себе православие. Данное наблюдение косвенно подкрепляется в том числе и использованным автором «Задонщины» (судя по всему, вслед за составителем «Слова о полку Игореве») сравнением татар с волками[480]: «Притекоша серые волцы от усть Дону и Непра и ставшу воют на реке на Мечи поступати в Рускую землю. И то были не серые волцы, приидоша поганые татаровя, хотят проити воюючи всю Рускую землю»[481]. Антихристианский характер нашествия Мамая отмечался во всех памятниках «куликовского цикла». Вероятно, поэтическая «Задонщина» не только не являлась исключением из указанного «правила», но, наоборот, сама оказала влияние на последующие рассказы о «Мамаевом побоище» как летописные, так и внелетописные.

    Автору памятника удалось довольно четко сформулировать свое отношение к борьбе с «погаными». «Чернец бряньский бояринъ» Пересвет в обращении к Дмитрию Ивановичу говорит о том, что «лутчи бы нам потятым[482] быть, нежели полоненым от поганых татаръ»[483]. Несмотря на то что приведенная фраза является почти точной цитатой из «Слова о полку Игореве» («рече князь Игорь къ дружине своей: «Братие и дружино! Луце жъ бы потяту быти, неже полонену быти, а всядемъ, братие, на свои бръзыя комони да позримъ синего Дону»»[484]), мысль о необходимости сопротивления «поганым», судя по всему, разделяли и сам автор «Задонщины», и продолжатели его дела — создатели сохранившихся списков памятника, которые по-своему осмысливали заимствованную из «Слова» реплику[485]. Подобная позиция составителей памятника вполне естественна, поскольку, в отличие от событий «Слова», где удача сопутствовала «поганым», в «Задонщине» описывается победа русских на Куликовом поле.

    ***

    Как видим, в период, когда создавалась «Задонщина», татар воспринимали в качестве врагов православия. В этом качестве их соотносили с половцами, борьбу с которыми русские вели еще в конце XI века. Однако в восприятии автора памятника татары и половцы различны, не идентичны: будучи так же, как и половцы, «погаными» и имея с ними общие этнические корни («от жребия Симова»), татары ни разу прямо не названы «половцами», что достаточно нехарактерно для произведений «куликовского цикла». Видимо, для автора «Задонщины» важно было показать финальную сцену борьбы со степняками, подвести итог многовековому противостоянию «Русской земли» с «погаными», вычленяя этапы этой борьбы (от Каялы до Калки, от Калки до Непрядвы). Ставя такую цель, книжник вполне естественно обращался к образам «Слова о полку Игореве», с одной стороны, и сознательно отказывался от привычного именования татар — с другой.

    Составитель памятника неоднократно указывает на антихристианский характер Мамаева нашествия. Исходя из этого, он не видит иного выхода из создавшегося положения, кроме бескомпромиссной борьбы с татарами. Единственно моральный выбор, по мысли автора, может осуществляться в рамках на первый взгляд очевидной альтернативы «победа или смерть». Впрочем, книжник не скрывает всю условность указанной альтернативы: гибель в бою так же, как и победа, дает, по его мнению, гарантии «вечной жизни». Вне зависимости от того, сохранят ли русские воины жизнь во время сражения или же погибнут, им уготован «живот вечный» и «нетленные венци».


    Изображение монголо-татар в краткой летописной Повести «О великом побоище, иже на Дону»

    Если в «Задонщине» речь в основном идет о «поганых» татарах, то в кратком летописном рассказе о Куликовской битве («О великом побоище, иже на Дону») главным персонажем с «татарской стороны» является Мамай. Именно его летописец считает инициатором похода монголо-татар на Русь. Именно в его облик, в его мысли (в Повести Мамай — фигура крайне активная: он «мыслит» или, если точнее, «замышляет»), в его поступки автор повести вкладывает наиболее характерные, по его мнению, черты, присущие «поганым» вообще.

    Летописное повествование без какого?либо предисловия начинается с рассказа о выступлении Мамая на Русь. Летописец совершенно четко осознает иерархический статус ордынского темника — последний назван «ординским князем». Таким образом, уже в самом начале рассказа дается резкое противопоставление «ординского князя», возглавляющего поход «поганых», и «великого князя» Дмитрия Ивановича, активно противостоящего татарам.

    Указанное противопоставление не случайно: весь рассказ о битве выстраивается вокруг личного противостояния Дмитрия и Мамая. Мамай идет «на великого князя Дмитрия Ивановича и на всю землю Русскую», при этом он «люто» гневается «на великого князя Дмитрия» о «своих друзех и любовницех и о князьях», разбитых на Воже. В ходе сражения Бог помогает именно великому князю (а не русским вообще!) — «поможе Богъ князю великому Дмитрию Ивановичу». После сражения разбитый русскими Мамай собирает «останочную свою силу», «еще всхоте ити изгоном» «на великого князя Дмитрия Ивановича и на всю землю Русскую».

    Летописец совершенно определенно высказывается относительно того, как он понимает цели Мамаева похода. Здесь на первый план выдвигается личная заинтересованность темника. Так, Мамай идет на Дмитрия, желая отомстить (книжник употребил термин «гневаясь») за татар, убитых на Воже, по отношению к которым, подчеркивается в тексте, ордынский темник испытывает ту или иную личную приязнь (Мамай гневается «о своих друзех и любовницех»). Помимо личных обстоятельств, «злочестивый князь» движим «на всю землю Русскую» (которая одновременно осознается летописцем как «отчина» великого князя) с более традиционным для татар желанием «пленити землю Русскую». Косвенно, через объяснение поступка Дмитрия Ивановича, книжник уточняет, что именно должно было включать в себя это «пленение». Помимо того, что великий князь «боронит» свою «отчину», он выступает «за святые церкви», «за правоверную веру христианьскую» и «за всю Русьскую землю»[486]. Можно предположить, что «пленение» Руси Мамаем виделось летописцу в первую очередь в качестве «безбожного» действия, направленного против православной веры вообще и Русской земли как «носителя» этой веры в частности. Указанная — антихристианская — направленность замыслов «поганого» книжником отмечается неоднократно: помимо прочего, татары, возглавляемые Мамаем, идут «на христианы».

    Личные негативные качества Мамая подчеркиваются книжником на всем пространстве краткой летописной повести. Мамай — «безбожный», «злочестивый», «нечестивый», «поганый». На фоне характеристик Мамая обозначаются черты, присущие и всему ордынскому войску: «рать татарская» названа «поганым родом измаилтеским»; татары — «поганые иноплеменники», они — «сыны агаряны». В отличие от «Задонщины» в образе Мамаева войска автор летописного рассказа как бы соединяет черты половцев и монголо-татар: «рати многи», которые собрал «ординский князь», представляют «всю землю Половечьскую и Татарскую», татары названы «погаными половцами». Число врагов велико: вместе с Мамаем идут «рати многи», «все земли», он движется с «силою многою».

    На первый взгляд характеристики монголо-татар представляются вполне традиционными, даже во многом — шаблонными. Однако наряду с присущими литературной традиции в Повести появляются новые черты восприятия «поганых». Так, рать, движущаяся на Русскую землю, оказывается многонациональной: летописец, называя татар именами легендарных народов («сыны агаряны», «род измаилтески»), тем не менее указывает этнический состав войска («фрязы и черкасы и ясы», которых, помимо «земли Половечьской и Татарской», «понаимовал» Мамай). При этом упоминание многочисленности «поганых», судя по всему, является в Повести не столько отражением представлений книжника о количестве татар, движущихся на Русь, сколько подчинено художественной задаче автора указать на значимость победы над многочисленными врагами. Летописец неоднократно подчеркивает то, что Мамай идет на Русь, «собрав рати многы», а «утече» с Куликова поля «не во мнозе», бежит «въ свою землю» уже «в мале дружине»[487].

    Татарам в повести оказывается свойственна такая ранее неизвестная книжникам черта «безбожных», как страх. Гонимые «Божиим гневом», «поганые» «страхом одръжими сущее»: Бог «невидемою силою устраши» татар, поэтому они бегут с поля боя, обратив «плещи свои на язвы», одни — «оружием падоша», а другие «погрязоша в воде» и «в реце истопоша»[488]. В данном случае «страх» татар, равно как и «страх и трепет» русских в повестях о Батыевом нашествии[489], вызван не реальными обстоятельствами боя, а, скорее «ирреальными» факторами: и те, и другие боятся «гнева Господнего». Однако если в ранних откликах на нашествие монголо-татар «гнев» и вызываемый им «страх» насылается Господом на русских, то в рассказе о Куликовской битве на месте боящихся оказываются уже татары.

    Помимо противопоставления Дмитрия и Мамая книжник вводит в ткань повествования противопоставление «Русской земли» и «Татарской земли». Татары идут не с абстрактного «востока», не «не весть откуда», не из каких?либо легендарных земель, где, согласно преданию, должны обитать «нечистые народы» (например, из «Етривской пустыни», как в рассказе о битве на Калке НПЛ и Лавр.[490]). Ордынцы движутся из «земли Татарской» на «Русскую землю», туда же — в «землю Татарскую» — они вместе с Мамаем бегут после разгрома[491]. Можно предположить, что летописец (пусть не явно, а косвенно) за личной победой Дмитрия Ивановича «скрывает» еще одну победу — победу «земли» — «Русской земли».

    Характерной чертой краткого летописного повествования о Куликовской битве является отсутствие указаний на «гнев Божий» как причину нашествия татар на Русь. Эта столь популярная для русских средневековых памятников идея уступает место неоднократно повторяемым указаниям на то, что победа русских оказалась возможной благодаря «заступничеству Божию»: «Бог поможе» великому князю; «Бог невидемою силою устраши» татар; те бегут, «гоними гневом Божиим и страхом одержими суще»[492]; одержав победу, русские благодарят Бога[493].

    И поэтому, по мнению книжника, не «гнев Божий», а всего лишь, «личная инициатива» Мамая — вполне реальная, земная причина — лежит в основе татарского нашествия на Русь. Активная роль темника, как было уже было указано выше, всячески подчеркивается: Мамай «поиде», «гневашася», «утече», «убежа», «собраша силу», «всхоте ити», «умысльша», «уготовал на ны (Тохтамыша. — В. Р.) рать», «поиде противу его (Тохтамыша. — В. Р.)» и т. п. В Повести Мамаю присуща целая гамма человеческих чувств: «видя себя бита и бежавша и посрамлена и поругана», ордынский темник «паки гнвашеся, неистовися, яряся и съмущашеся».

    При этом личная инициатива Мамая идти походом на великого князя и «на всю Русскую землю» оценивается крайне негативно: вина Мамая осознается не только русскими, которые идут на бой лично с ним, но и татарами. С одной стороны, темника предают его же («Мамаевы») «князи», оставившие своего патрона и перешедшие к Тохтамышу. С другой стороны, при анализе Повести создается впечатление, что и сам «некий царь с Востока, именем Токтамышь изъ Синие Орды» идет на Мамая именно для того, чтобы наказать темника, который оказывается не только «врагом» русских князей, но «супротивником» самого Тохтамыша[494]. Таким образом, в повествовании появляется еще один — другой татарин — Тохтамыш. Он — царь, его социальный статус выше всех прочих, его действия направлены на обуздание «неправого» — ордынского же — «князя» Мамая. По отношению к русским Тохтамыш предельно корректен: он извещает их о своем приходе («послы свои отъпусти на Русскую землю ко князю великому Дмитрию Ивановичу и ко всем княземъ русскым, поведая им свой приход и како въцарися») и разгроме общего врага — Мамая. Действия русских князей при этом адекватны — царских послов отпускают «съ честию и с дары», в ответ посылают «коиждо своих киличеевъ со многими дары ко царю Токтамышу»[495].

    ***

    Приведенные выше черты краткого летописного рассказа о Куликовской битве в первую очередь связаны с новизной самого события, произошедшего 8 сентября 1380 года. Победа русских войск, возглавляемых великим князем, над татарами — событие явно выходящее из ряда привычных взаимоотношений Руси и Орды. Победа над теми, кого прежде считали непобедимыми даже не по причине их силы, а по причине своей слабости (в первую очередь душевной, морально-нравственной, а потом уже военной), своей греховности, по причине «гнева Господнего» на Русь, требовала принципиально иного подхода к ее описанию. Летописец, судя по всему, совершенно четко осознавал новизну произошедшего, и поэтому его рассказ абсолютно свободен от прежних, свойственных его предшественникам, «стереотипов восприятия». В силу зависимости более поздних повествований о Куликовской битве от летописной записи «О великом побоище, иже на Дону» (к этому памятнику восходит пространная летописная Повесть, которая, в свою очередь, явилась основным источником для автора «Сказания о Мамаевом побоище»[496]) значительная часть характерных черт восприятия монголо-татар краткого рассказа в преобразованном виде нашла отражение и в перечисленных произведениях.


    Эволюция образов монголо-татар в пространной летописной Повести о Куликовской битве

    В пространной летописной Повести о Куликовской битве во многом сохраняются основные черты восприятия монголо-татар, присущие краткому рассказу «О великом побоище, иже на Дону». Большинство идей автора краткой летописной записи находят дальнейшее развитие в тексте пространной Повести: эти идеи во многих случаях лишь уточняются, иллюстрируются конкретными примерами, снабжаются дополнительными аргументами.

    Автор пространной повести так же, как и автор краткого рассказа, в качестве главного фактора движения «поганых» на Русь рассматривает личную инициативу Мамая. В поздней летописной записи тезис о злой воле темника раскрывается более обстоятельно. Летописец пишет о гордыне Мамая, который «разгордевся мневъ себя аки царя», готовит поход на Русь. Тем самым подчеркивается нарушение темником норм социального этикета — «гордясь», Мамай берет на себя несвойственные ему функции — функции ордынского «царя». В данном случае автор Повести, вероятно, опирался на оценки Куликовской битвы современниками, совершенно отчетливо осознававшими незаконность притязаний Мамая на «царские» прерогативы и неоднократно подчеркивавшими, что борьба на Куликовом поле шла «не с царем, а с узурпатором «царства»»[497].

    Развивая тему гордыни «поганого» «ординского князя», книжник охотно прибегает к историческим параллелям. В качестве образцов для сравнения с Мамаем летописец выбирает фигуры легитимных «царей» Батыя и Джанибека. В отличие от версии краткого летописного рассказа в пространной Повести Мамай идет на Русь не только «люто гневавшеся о своихъ друзехъ и любовницехъ, о князехъ, избьеных на реце на Воже» и желая «пленити Русскую землю», но для того, чтобы повторить действия Батыя. Мамай, собираясь в поход, призывает своих «темных князей поганых» пойти «на рускаго князя и на всю силу рускую, яко же при Батые было». «Крестьянство потяряемъ, и церкви Божиа попалимъ, и кровь ихъ прольемь, и законы ихъ погубимь», — призывает «ордынский князь», «хотя пленити крестьян»[498]. «Высокомыслие», гордыня проявляются Мамаем и тогда, когда накануне сражения он вступает в переговоры с Дмитрием. Темник «нача слати къ князю Дмитрию выхода просити, како было при Чанибеке цари, а не по своему докончанию»[499]. Нарушение Мамаем «своего докончания» еще больше усиливает оценку темника как нарушающего установленные порядки и иерархии, «беззаконного» узурпатора.

    По сравнению с кратким летописным рассказом, посвященным Куликовской битве, негативность характеристик Мамая в пространной Повести усиливается. «Ордынский князь» именуется «нечестивым», «окаянным», «безбожным», «зловерным», «поганым», «темным сыроядцем», «старым злодеем» и пр. Среди наиболее характерных качеств темника автор Повести особо выделяет злобу и свирепость, ярость и гневливость. Мамай совершает «злый съветъ», «съветъ нечестивый»; зовет к себе «темныя своя князи поганыя»; «люто гневается» на Дмитрия из?за гибели «своих друзехъ и любовницехъ, о князьяхъ, избьеных на реце на Воже»; «яростью подвижеся»,«свирепо и напрасно»[500] собирает свои силы; стоит за Доном «възбуявся и гордяся и гневаяся»; узнав о приходе Дмитрия, «възяряется зраком», «смущается умом», распаляется «лютою яростию, аки аспида некаа, гневом дышуще». Сам Дмитрий в молитве упоминает о «свирепстве» Мамая. Мамай, узнав о поражении своих войск, убегает в «свою землю» «паки гневаашеся и яряся, зело смущашеся» и т. д.

    Летописец, конкретизируя, в чем именно проявлялась «гордость» узурпатора (тот, не желая быть просто «аки царь», хотел быть именно «яко Батый»), вместе с тем дает свое видение целей Мамаева (а заодно — ретроспективно — и Батыева) нашествия: замыслы «поганых» носили главным образом антихристианский характер и были направлены в первую очередь против веры.

    Автор пространной Повести также по-иному решает проблему «наказания за грехи». Если в краткой редакции Повести о «грехах наших» ничего не говорится, а «нахождение иноплеменных» рассматривается только как результат «беззакония» самого Мамая, то в пространном рассказе книжник пытается еще и обнаружить соотношение между причинами, так сказать, трансцендентальными («попущением Божиим») и эмпирическими, «земными» (инициативой Мамая). «Се же (нашествие. — В. Р.) бысть грех ради наших: вооружаются на ны иноплеменници, да быхом ся отступили от своих неправдъ, от братоненавидениа, и от сребролюбиа, и в неправду судящих, и от насильа», — поясняет автор повести причины «нахождения» «безбожных». Однако, в отличие от традиционного представления о роли «попущения Господнего за грехи наши» как силы, действующей по причине неискорененности «грехов» (ср. с размышлениями Серапиона Владимирского о том, что «мы же единако не покаяхомъся»[501]), в пространном рассказе о Куликовской битве появляются рассуждения о «милосердии Господнем», избавляющем русских людей от насылаемых им же Самим наказаний. «Нъ милосердъ бо есть Богъ чловеколюбець: не до конца прогневается на ны, ни въ векы враждуеть»[502].

    Интересно, что в пространной Повести отсутствуют упоминания об искорененности «грехов». Книжник обращает внимание на «милосердие Божие», а вовсе не на людское исправление («хотя человеколюбивый Богъ спасти и свободити род крестьяньский»). Судя по всему, как раз в таком подходе и заключались представления эпохи о сущности «духовной ситуации» на Руси: русское общество уже не осознается книжником в качестве погрязшего в прегрешениях. Однако вместе с тем летописец еще не осмеливается говорить об исправлении, очищении русских людей от присущих им «беззаконий». В качестве своеобразного компромисса автором Повести предлагается идея, объясняющая причины завершения «кары Господней» милосердием Божьим — тем, что Господь «ни въ векы враждуеть».

    Именно в этом контексте следует рассматривать заимствованные из краткого известия «О великом побоище, иже на Дону» рассуждения о том, что в качестве фактора, решившего исход противостояния в пользу русских, выступает «заступничество Божие». С самого начала похода Дмитрия Ивановича навстречу Мамаю, как указывает летописец, «Господь Богъ единъ въжааше его, не бе с ними (с русскими. — В. Р.) Богъ чюждь»[503]; перед самой битвой великий князь, призывая свои полки к бою, произносит «слово псаломское»: «Братье, Богъ намъ — прибежище и сила»[504]. В решающий момент противостояния «призри Господь милостивыма очима на вси князи рустии и на крепкие воеводы и на вся крестьяны и дрьзнувше за крестьянство и не устрашившеся, яко велиции ратиици». И «ангели» и «святых мученикъ полкъ» («воина Георгия и славнаго Дмитриа и великих тезоименитых Бориса и Глеба, в них же бе воевода свершеннаго полка небесных вой архистратиг Михаил») начинают помогать «крестьяном»[505]. Татары бегут под ударами наступающих русских, «гоними гневом Божиимъ, и страхом Божиимъ одрьжими суще», поскольку «Богъ бо невидимою силою устраши полки тотарьскии»[506]. В Повести неоднократно подчеркивается, что именно Бог «заступил», «защитил», «избавил» русских от «поганых»[507]. Разбив Мамая, русское войско возвращается «въ богохранимый град на Москву»[508] и т. д.

    Таким образом можно говорить о том, что восприятие монголо-татар автором Повести, во многом опираясь на традиционные представления об ордынцах, вместе с тем являлось итогом самостоятельной авторской рефлексии по поводу феномена движущихся на Русь иноплеменников. Действительно, в оценках пространного летописного рассказа о Куликовской битве татары — «иноплеменники»; они — «враги» и «супостаты»; «поганые» и «сыроядци»; «нечестивые» и «беззаконии» «агаряне»; «безбожные»; «погании измаилтяне», «измаилтеский род»; «погании половцы»; «сыны агарины»; «нечестивые измаиловичи»; «содомьляне» («имения» у них — «содомьские»). Однако, не ограничиваясь простым перечислением эпитетов татар, автор Повести дает объяснение всем приведенным определениям «колен тотарьских». «Великая рать Мамаева, и вся сила тотарьская» — «сила тотарьская и половецкая» (а вместе с ними и «поганая Литва», а также возглавляемые князем Олегом рязанци) — в его представлении является «царствием, творящим беззаконие»[509]. Тем самым летописец не только еще раз подчеркивает беззаконный характер описываемого им нашествия Мамая-узурпатора, но и указывает на сущность «поганых» вообще.

    Новой чертой в восприятии монголо-татар в целом и Мамая в частности является указание на дьявольскую сущность предводителя «поганых». В пространной Повести Мамай назван воплощенным дьяволом: «великий князь наеха наперед на… нареченнаго плотнаго[510] дьявола Мамая»[511], а его союзник — Олег Рязанский — «дьяволовым светником»[512]. Прямое именование предводителя татарского войска «дьяволом», пожалуй, впервые встречается именно в рассматриваемом произведении древнерусской литературы. До этого указания на связь «поганых» с дьяволом появлялись эпизодически и носили неявный характер (в рассказе Ипат. о нашествии Батыя татарам, как мы помним, приписываются лишь некоторые черты «лукавого», главной из которых является «лесть»[513]).

    В пространном летописном рассказе о Куликовской битве значительное внимание уделено союзникам Мамая — рязанскому князю Олегу и литовскому князю Ягайло. В повествовании они названы «треглавными зверми сыроядцами». Дмитрий Иванович призывает Господа в помощники для борьбы с «оканным сыроядцем Мамаем», «нечестивым Ягайлом», «отступником Олгом»; в молитве великий князь перечисляет «врагов наших» — «не токмо тотарове, но и литва, и рязанци». По словам Дмитрия, «въсташа на нь три земли, три рати: первое — тотарьская, второе — литовьскаа, третьее — рязаньскаа»; Господь спасает «род крестьяньский» «от поганого Мамая», «нечестиваго Ягайла», «от велеречиваго и худаго Олга Рязаньскаго» и др.[514]

    Подобный ряд врагов создает впечатление, что для книжника не имеет особого значения этническая и конфессиональная принадлежность противников Дмитрия Ивановича; те подчас выступают как триединое («треглавное») целое, состоящее из врагов «крестьянства» вообще. Это тоже один из новых аспектов восприятия татар. К перечисленным вслед за краткой летописной повестью «ратям» («бесермены, и армены, и фрязи, черкасы, и ясы, и буртасы»), так сказать, «по определению» входящим в «силу тотарьскую и половецкую», добавляются практически неотличимые по своим качествам от татар, но все?таки «иные» — союзники «поганых» литовцы и рязанцы. Они участвуют в походе «на великого князя Дмитрия Ивановича и на брата его Владимира Андреевича» «с Мамаем вкупе, въ единомыслии, въ единой думе»[515].

    Характерно, что, если «поганая литва» осознается автором пространной Повести как «чужой» («не-наш») этнос (в рассказе говорится, что литовцы «токмо имени его (Дмитрия. — В. Р.) бояхуся и трептаху», «не яко при нонешних временех — литва над нами издеваются и поругаются»[516]), то Олег Рязанский характеризуется как «свой», более того — православный, но только отступивший от веры. Характерно, что «худый Олег Рязанский» назван автором «не снабдевшим своего крестьяньства», «отпадшим сана своего от Бога», «кровопивцем крестьяньским, новым Иудой предателем», который «на своего владыку бесится», а также «Святополком новым», «отступником нашим, отступившим от света въ тму»[517].

    ***

    В пространном рассказе о Куликовской битве, вслед за краткой летописной повестью, внимание читателей акцентируется на том, что «беззаконие» Мамая послужило главной причиной нашествия. Вместе с тем книжнику удается найти компромиссный вариант при решении проблемы относительно того, каким образом завершается «гнев Божий», проявлявшийся в том числе и в «нахождении поганых» на Русь. По мнению летописца, несмотря на неосуществившееся исправление русского общества от грехов, Господь все?таки помогает русским победить полчища ордынцев и их союзников. «Милосердие Божие», проявившееся в посланном русским полкам заступничестве «небесных сил», выступает в Повести в качестве главного фактора победы. Однако, как оказывается, помощь «свыше» отнюдь не «бескорыстна». Русские получают поддержку Господа, поскольку среди прочего стремятся «постыдить и посрамить» противников христианства — татар[518], «да не ркут невернии: «Где есть Богъ ихъ?»»[519].

    Цель русскими явно достигнута, при этом причины ее достижения под конец оказываются понятными даже «поганым» (Мамай «рече: «великъ Богъ крестьяньский и велика сила его»»[520]). Образ татар несколько размыт за счет введения в рассказ фигур Мамаевых союзников: последние получают характеристики, схожие с теми, которые даются татарам. В значительной степени ни этническая, ни конфессиональная принадлежность «поганых татар» практически не привлекают интерес книжника. В гораздо большей степени его интересует тема «заступничества Божия» и наказания «беззаконных». В полном объеме эта тема получает развитие в наиболее позднем произведении о Куликовской битве — «Сказании о Мамаевом побоище».


    «Поганые» в «Сказании о Мамаевом побоище»

    Восприятие монголо-татар в «Сказании о Мамаевом побоище» во многом было предопределено стержневой, программной темой произведения — темой победы русских над «безбожными», победы, достигнутой благодаря Божьему милосердию и заступничеству «небесных сил». В краткой форме основная фабула повествования дана автором «Сказания» уже в заглавии Осн.: «Начало повести, како дарова Богъ победу государю великому князю Дмитрею Ивановичю за Даномъ над поганым Мамаем, и молением Пречистыа Богородица и русьскых чюдотворцевъ православное христианство — Русскую землю Богъ възвыси, а безбожных агарянъ посрами»[521].

    Указанная идея развивается во всех ранних (Осн. и Летоп.) редакциях памятника: «возвыси Богъ род христианскый, а поганых уничижи и посрами их суровство, яко же въ прежние времена Гедеону над мадиамы и преславному Моисию над фараоном»[522]. Таким образом, борьба Дмитрия и Мамая, получившая в пространной летописной Повести вполне определенные — вероисповедные — оттенки, в «Сказании» приобретает законченный вид как борьба православия с «поганством», борьба, в которой заступничество Божье выступает в качестве решающей силы, предопределившей исход битвы.

    Действительно, автор «Сказания», по-видимому, исходил из того, что главная цель Мамая — «разорение» и «осквернение» православной веры. Темник идет «разорити православную веру и осквернити святые церкви», при этом «всему христианству хощеть покорену от него быти, яко не славило Господне имя в людех Его». При этом сам Мамай назван в рассказе «злый христьанскый укоритель» (Осн.), «злый христьанскый ненавистникъ и разоритель» (Летоп.), «злый христьанскый искоренитель» (Распр.)[523]. «Поганый» «ратует на христианство», идет на Русь, «неуклонно яряся на христианство и на Христову веру»[524]. В результате его нашествия, как полагает Дмитрий Иванович, может «погыбнуть оставъшее (после предыдущих побед «поганых». — В. Р.) христианство»[525]. Косвенным подтверждением того, что, по мнению древнерусского книжника, замыслы Мамая имели антиправославную направленность, является характеристика, данная автором «Сказания» действиям союзников «поганого» темника — литовского и рязанского князей. «Ныне же едина вера, едино крещение, а къ безбожному приложишася въкупе гонити православную веру Христову», — пишет автор «Сказания»[526].

    В соответствии со своими представлениями об антихристианской направленности похода Мамая книжник дает крайне нелестные эпитеты самому темнику и всему его воинству. Вообще, по мнению Л. А. Дмитриева, в «Сказании» «противопоставление русским татар проведено чрезвычайно прямолинейно», отсюда и образ Мамая, как полагает исследователь, «строится как антитеза Дмитрию Донскому»[527]. В «Сказании» Мамай назван «нечестивым царем», «поганым», «безбожным», «идоложрецом и иконборецем», «ненавистником и врагом роду христианскому», «свирепым зверем», который, «аки лев ревый пыхаа, аки неутолимая ехыдна гневом дыша», идет на Русь. Мамай в описании автора повествования «еллинъ верою», он действует будучи «ослеплен умом, того бо не разуме, како Господу годе, тако и бысть». Татары под стать своему предводителю названы «безбожными агарянами»,«безбожными половцами» (иногда два эпитета соединяются в «безбожные половци агаряны»),«безбожными печенегами», «погаными татарами», «погаными измаилтянами», «погаными нечестивыми половцами»,«языком половетцьким», «нечестивыми», «погаными супостатами»,«супротивными»,«злыми сыроядцами». Татары («великая сила татарская»[528]) многочисленны: Мамай «многи орды къ своему великому воинству съвокупи»[529], «безбожный» «грядеть… съ многыми ордами и съ всеми силами»[530], «неисчетно многое множество въинства его силы, никому не мощно исчести»[531], во время битвы «мнозим полкам поганых» «от великиа силы несть бо имъ места, где разступитися»[532].

    Отличительной чертой «Сказания о Мамаевом побоище» является именование ордынского темника Мамая царским титулом (союзники Мамая именуют его «великим царем», «всесветлым царем», «волным царем» «царям царем»; русские же — «безбожным», «поганым», «нечестивым», но все?таки «царем»). В тексте произведения мы практически не встречаем иных вариантов титулования «поганого» (всего лишь однажды, да и то — в тексте одной только Осн., Мамай назван «князем от въсточныа страны»)[533]. Весьма показательно, что составитель «Сказания» в данном случае существенно изменил, так сказать, «формуляр» своего основного источника — пространной летописной Повести, (в ней Мамай, как мы помним, назван «ординским князем», который никоим образом «царем» не является, а, наоборот, таковым лишь себя «мнит» — «разгордевся, мневъ себя аки царя»[534]). Судя по всему, произведенная замена титулатуры не была случайной. Введение в текст указаний на якобы «царский» статус Мамая связано с вполне сознательным стремлением автора обратиться к актуальной для своего времени теме противостояния русского великого князя ордынскому «царю».

    Именно с этим связано появление вложенной в уста Олега Рязанского фразы, характеризующей изменения, произошедшие в восприятии «царской» власти на Руси. «Азъ чаях по преднему, яко не подобаеть русскым князем противу въсточнаго царя стояти», — объясняет причины своего предательства союзник Мамая. Интересно, что рязанский и литовский князья очень надеялись на то, что Дмитрий поступит традиционно — так, как «подобает» вести себя князю перед лицом «царя»: «егда услышить князь Дмитрий царевъ приход… тъ отбежыть с Москвы въ Великый Новъград или на Белоозеро, или на Двину»[535]. Дмитрий же, вопреки ожиданиям своих врагов, все?таки решается оказать отпор Мамаю. «Ныне убо что разумею?» — вопрошает обескураженный непривычностью поступка Дмитрия рязанский князь[536].

    Итак, автор «Сказания», сознательно вводя в повествования «царскую» титулатуру Мамая, затрагивает весьма актуальную для своей эпохи (конец XV — начало XVI века) тему возможного противостояния ордынскому «царю»[537]. Именно для введения в рассказ этой острейшей для своего времени темы книжник пренебрег исторической достоверностью, отказался от следования фабуле своего главного источника. Проблема борьбы с «царем» автором «Сказания» решается положительно: по его мнению, с ордынским «царем» можно и даже должно бороться. Указанная модальность проистекает хотя бы из того, что Мамай является «безбожным царем», «нечестивость» власти которого не требует особых доказательств. С другой стороны, низведение «царского» достоинства Мамая сочеталось у автора памятника с превознесением статуса Дмитрия Ивановича. Русскому великому князю часто приписываются несвойственные ему в реальной жизни «царские» черты. Так, Мамай заявляет о том, что в грядущей битве ему предстоит сражаться с царем, «подобным» ему самому[538]; Дмитрий перед боем слагает с себя «приволоку царьскую» и передает ее Михаилу Бренку[539]; русские воины после битвы желают, чтобы «князь великий Дмитрей Иванович» «здравъ» был и «царствовал во веки»[540].

    Подобный подход к теме противостояния «царю» сближает рассматриваемое произведение с памятником, возникшим примерно в одно и то же время со «Сказанием» и целиком посвященным оправданию борьбы великого князя с законным чингисидом — «Посланием Вассиана Рыло на Угру»[541]. Таким образом, автор «Сказания» заменяет присущую концепции пространной летописной Повести и не требующую особых комментариев тему борьбы с нелегитимным правителем более актуальной для своего времени проблемой возможного противостояния «нечестивому» «царю».

    Автор «Сказания», вслед за составителем пространной летописной повести, связывает движение «поганых» на Русь с происками дьявола. Весьма показателен в этой связи перенос на татар некоторых характеристик «лукавого» — «супостаты»[542], «злые христианские укорители» и др. Именно «диявол наусти» Мамая, «како разорити православную веру и оскврънити святыя церкви»[543]; именно будучи «диаволом непрестанно палим», Мамай собирается в поход[544]; видя, что русских больше, чем татар, тем не менее продолжает подготовку к битве, будучи «разженъ диаволом на свою пагубу»[545]. Мамай не только действует «от наваждениа диаволя», по «подстрекательству дьявола» (подобное представление о поведении татар было свойственно и в предшествующий период ряду древнерусских книжников, например, автору «Повести о Михаиле Тверском»[546]), в силу чего и «вниде въ сердце его напасть роду христианскому», но и сам приобретает явно дьявольские черты[547].

    Согласно тексту памятника, «безбожный Мамай» движется на Русь «акы левъ ревый пыхаа, акы неутомимая ехыдна гневом дыша»[548]. Подобное сравнение со львом, как показал А. С. Орлов, судя по всему, восходит к фразе Первого послания апостола Петра: «супостат ваш диавол, яко лев рыкая ходит, иский кого поглотити»[549]. Кроме того, в приведенном отрывке, по мнению А. С. Демина, автор памятника «заклеймил Мамая» тем, что «обозначил злобный звериный мирок, со свирепыми животными, готовыми броситься на людей». Дело еще и в том, что «ни в зоологической реальности, ни в литературной традиции лев и ехидна не были дружны, они действовали воедино лишь в данном отрывке текста»[550]. Сравнение же Мамая с дьяволом находим и в молитве Дмитрия Ивановича: «да не приидеть на нас рана смертнаа и рука грешнича да не погубить нас»[551]. Судя по всему, приведенная фраза восходит к текстам Псалтыри, где под «грешничем» также подразумевается дьявол[552].

    Однако цели «поганого» не исчерпываются стремлением «истребить христианство». Не последнее место занимают, так сказать, «личные мотивы» Мамая: в нашествии на Русь он ищет удовлетворения своей гордыни и корыстолюбия[553]. Мамай движется на Русь, начав «хвалитися и поревновавъ… царю Батыю», «ревнуя безглавному Батыю». Однако, не желая «тако сътворити, яко же Батый» (т. е. ограничиться только «пленением» и «разграблением»), он стремится осесть на Руси, овладеть ее городами («егда дойду Руси и убию князя их, и которые грады красные довлеють нам, и ту сядем и Русью владеем, тихо и безмятежно пожывемъ»), обогащаясь («пойдем на Русскую землю и обогатеемъ русским златом!») и паразитируя («да не пашет ни единъ васъ хлеба, буди готовы на русскыя хлебы!»)[554]. О корыстных устремлениях Мамая осведомлен и его союзник — Олег Рязанский, который так же, как и «царь», стремится извлечь выгоду из создавшейся ситуации. Призывая Мамая идти «на своего служебника князя Дмитрия», Олег сообщает темнику, что время для выступления «приспело»: «злата и сребра и богатьства много наплънися земля Московскаа и всякого узорочья твоему царству на потребу». По мысли Олега, как только Дмитрий узнает о нашествии Мамая («егда услышить имя ярости твоеа»), «отбежить в далниа отокы своа», а «многое богатьство московское и злато все в твоих руках будеть и твоему войску на потребу» [555].

    Для «Сказания о Мамаевом побоище», как, в общем?то, и для всех памятников «куликовского цикла», характерно выпячивание фигуры предводителя ордынского войска в ущерб всем остальным татарам. Мамай (его личные свойства, его эмоции и амбиции) в преобладающем большинстве случаев предстает в качестве собирательного образа «безбожных». Помимо Мамая всего лишь несколько представителей его воинства описаны на страницах «Сказания», и лишь эпизодически речь идет о проявлении самостоятельных действий или помыслов «поганых» вообще (в большинстве случаев татары действуют под руководством Мамая; о них в основном упоминают сами русские — главным образом Дмитрий Иванович).

    Так, татары проявляют себя в качестве захваченных в плен «языков»: в обоих случаях, когда упоминаются пленники, русские «сторожи» захватывают не простых татар, а «языков нарочитых», «языков царева двора», «сановитых мужей». Захваченным в плен татарам автор «Сказания» не дает каких?либо характеристик, кроме указанных выше. Это пассивные фигуры, они лишь отвечают на вопросы великого князя[556].

    Кроме того, в сюжете, посвященном поединку русского воина Александра Пересвета с татарином, описывается один из представителей «поганых», названный «злым печенегом». Накануне поединка этот татарский воин «пред всеми мужество являет». Автор специально подчеркивает богатырское телосложение татарина — он «подобен древнему Голиаду: пяти саженъ высота его, а трех саженъ ширина его». В отличие от традиционных оценок ордынцев в рассказе о поединке «печенег» не получает каких?либо негативных характеристик со стороны книжника, кроме упоминания о том, что он «злой». Более того, Пересвет вполне нейтрально называет своего будущего противника «человеком»: «сей человек ищеть подобна себе, аз хощу с нимъ видетися!» В ходе поединка погибают оба противника, и автор «Сказания» никак не выделяет ни русского «старца», ни татарского воина: он пишет о том, что «оба спадше с коней на землю и скончашеся»[557]. Лишь рассказывая о том, как после сражения Дмитрий Иванович, объезжая поле брани, находит тела обоих воинов, книжник все?таки называет татарского богатыря «поганым печенегом, злым татарином», от которого «многие люди» могли бы «испити смертнаа чаша». В этом месте вновь подчеркиваются необычайные физические данные убитого «печенега» — «великий, силний, злый татарин» лежал «аки гора»[558].

    Судя по всему, особое значение автор памятника придавал размышлениям о посмертной судьбе участников сражения. Многократно возвращаясь к этой теме, книжник отдельно рассматривает «перспективы» «поганых» и «перспективы» русских. Таким образом, противопоставление христиан и «безбожных» происходит не только в плоскости их земной жизни, но и переносится автором «Сказания» на их посмертную участь. По мнению автора произведения, и татарам, и русским их посмертная судьба как бы известна заранее; и те, и другие проявляют осведомленность относительно того, что их ждет впереди. В наибольшей степени фатализм героев памятника проявляется в описании поведения русских и татар накануне битвы. Если русские — «правовернии человеки» — демонстрируют мужественное отношение к возможной физической смерти, радуются, предвкушая возможность обрести «прекрасные венци», олицетворяющие «вечную жизнь», то татары «съ многым студом омрачатися о погибели живота своего». «Понеже, — поясняет книжник, — убо умре нечестивый, и погыбе память их с шумом»[559]. Татары не ошибаются в своих прогнозах: после сражения, «уведаша свою погыбель», они «бежаще, кричаху, глаголюще: «увы нам, честный нашь царю Мамаю! Възнесе бо ся высоко — и до ада сшелъ еси!»»[560]

    Указанные фразы, вложенные в уста «поганым», вполне перекликаются с мыслями автора «Сказания» о том, что «безбожные» не только лишаются «живота», но и попадают на «вечные муки» в «еенну огненную», а христиане в случае смерти обретают «вечную жизнь»[561]. Действительно, посмертная участь русских существенно отличается от удела татар. Дмитрий Иванович, призывая русских князей встать на защиту веры, заявляет о том, что «аще кто еа (веры. — В. Р.) ради постражеть, то въ оном веце съ святыми пръвомучившимися по вере Христове причтенъ будеть»[562]. Дмитрий указывает на то, что русские идут на бой, «подвизаются» «не земного ради живота, нъ небесныа почести желающе»[563], «чающе себе бесмертнаго иного пременениа»[564]. И поэтому само участие в битве с «погаными», по мысли великого князя, будет вознаграждено «венцами от Христа Бога» и спасением «душамъ нашимъ»[565]. Смерть же на поле боя, полагает Дмитрий Иванович, «не проста, ни без ума нам сия смерть, нъ живот вечный»[566]. Таким образом, в «Сказании о Мамаевом побоище» противостояние татарам рисуется как исключительно богоугодное дело. Борьба с «погаными», воспринимаемая как защита «христианства», выступает в качестве гарантии получения «венцов нетленных» в будущей жизни, приобщения к «вечной жизни»[567].

    Одной из наиболее важных тем «Сказания» является тема Божьего заступничества православным христианам. Монголо-татарской рати Мамая противостоит не только Дмитрий Иванович, не только русская рать, но Бог с многочисленными «небесными силами». Согласно «Сказанию», важным условием победы является призвание Бога на помощь. С советом действовать, «призывая Бога», выступает благословляющий Дмитрия на битву Сергий Радонежский[568]. Дмитрий Боброк, «испытывая приметы» накануне сражения, дважды рекомендует великому князю «призывать Бога на помощь»[569]. Следуя советам преподобного Сергия и воеводы Боброка, Дмитрий Иванович призывает свои полки «уповать на Бога жива»[570]; подчиняясь призыву великого князя, «всякъ въинъ… кликнуша единогласно: «С нами Богъ!» — и пакы: «Боже христианский, помози нам!»»[571]. Обращение к христианскому Богу оказывается услышанным: в «Сказании» неоднократно говорится о снизошедшей на русские полки Господней помощи[572].

    Обращение за помощью свыше свойственно и татарам. Они буквально повторяют призывы русских: когда христиане призывают Бога («Боже христианский, помози нам!»), «погании же половци свои богы начаша призывати»[573]безбожный» Мамай, «видевъ свою погыбель, нача призывати богы своа: Перуна и Салавата, и Раклиа и Гурса и великого своего пособника Махмета». Однако в отличие от русских, которым Провидение явно благоволит, «не бысть ему (Мамаю. — В. Р.) помощи от них (от «своих богов». — В. Р.), сила бо Святого Духа, аки огнь, пожигаеть их»[574]. Таким образом, параллельно с противостоянием русских и татарских ратей в «Сказании» разворачивается противостояние христианского Бога с «поганскими» богами». Тем самым битва разворачивается как бы в двух плоскостях: плоскости реальной, где действуют рати, и плоскости трансцендентальной, где друг другу противостоят силы «мира невидимого». Отсюда и победа русских над «погаными» оказывается триумфом не только получившего поддержку свыше православного воинства, но и очередным доказательством силы Божьей перед лицом «супостатов».

    Высшей точки своего развития тема заступничества «свыше» достигает в знаменитом рассказе о действиях засадного полка, возглавляемого князем Владимиром Андреевичем Серпуховским и воеводой Дмитрием Михайловичем Боброком-Волынцем[575]. Указанный эпизод входит в число оригинальных сюжетов «Сказания». Сам же рассказ о стоянии засадного полка в «дубраве» и его выходе на поле боя, несомненно, являет собой кульминационный момент всего повествования. Несмотря на это, смысл указанного известия практически не подвергался анализу.

    Вступлению засадного полка в бой предшествовал известный разговор Владимира Андреевича с воеводой Дмитрием Боброком. Суть разговора касалась определения времени, приемлемого для выхода полка из засады. На определенном этапе сражения, видя, что «погании же начаша одолевати, христианскыя же полки оскудеша», и «не мога терпети» этого, серпуховской князь призывает воеводу немедленно выступить на помощь основным силам русских. Однако Боброк, ссылаясь на то, что время выступления еще не пришло, а всякий «начинаай без времени, вред себе приемлеть», предлагает князю ждать до «времени подобна», поскольку именно тогда, по мнению Дмитрия Михайловича, Божественная благодать снизойдет на русских, поможет им разбить «поганых». Выбранное Боброком время оказывается «счастливым»: выскочивший по призыву воеводы засадный полк наносит решающий удар противнику, что и приводит к окончательной победе[576].

    Анализ чтений различных вариантов ранних редакций памятника позволяет предположить, что в первоначальном виде «Сказания» Боброк, призывая Владимира Андреевича не спешить, точно определяет время будущего вступления в бой — «осмой час». Так, согласно чтениям большинства вариантов Осн., а также чтениям Лет. и Распр., Дмитрий Боброк точно определяет срок наступления этого «времени»: «Осмого часа ждите, — призывает он серпуховского князя, — в он же имать быти благодать Божия»[577]. Когда же «приспе… час осмый», согласно тексту памятника, «абие духъ южны потягну ззади их». После этого «воспи Волынецъ гласом великим князю Владимиру: «час прииде, а время приближися». И паки рече: «братия мои и друзи, дерзайте, сила Святаго Духа помогает нам»»[578]. После этих слов в «Сказании» следует описание выхода засадного полка, а также разгрома и бегства татарских войск.

    Приведенные детали («дух южны», «осмой час»), вероятно, не соотносились с реальными обстоятельствами Куликовской битвы. Функция этих деталей — знаковая. Судя по всему, упоминание «духа южного» было связано с необходимостью описать сцену не батальную, а провиденциальную, сцену, где «дух южный» знаменовал собой сошествие на помощь русским «силы Святого Духа». Семантическая близость «южного духа» и «Святого Духа» актуализировала именно знаковую функцию исследуемого чтения.

    Упоминание «духа южного» получало особенное звучание еще и потому, что восприятие юга как богоизбранной стороны света, возможно, приобретало специфическую напряженность именно в день Рождества Пресвятой Богородицы, когда и произошло заступничество небесных сил русским воинам на Куликовом поле. Таким образом, можно предположить, что «духъ южный», будучи не связан с реальным южным ветром Куликовской битвы, являл собой подчеркиваемое автором «Сказания о Мамаевом побоище» знамение снисходящей на православное воинство Божественной благодати. В этой связи упоминание «осмого часа» как времени, несущего на себе черты начала «вечной жизни», возможно, также имело особую символическую значимость еще и потому, что сами описываемые в памятнике события происходили в знаменательный для христианина день — день Рождества Пресвятой Богородицы. «Сказание», равно как и другие памятники Куликовского цикла, специально подчеркивает этот факт[579]. Рождество Богородицы, согласно церковному Преданию, «ознаменовано наступлением времени, когда начали исполняться великие и утешительные обетования Божия о спасении рода человеческого от рабства диавола» (курсив наш. — В. Р.).

    ***

    В «Сказании» пересекаются как бы две плоскости интересов «безбожных татар» вообще и «поганого Мамая» в частности. Подчеркивая антихристианскую направленность действий «Мамаева воинства», автор произведения подчеркивает приземленность устремлений «поганых». В его восприятии Мамай, с одной стороны, походит в своих антихристианских замыслах на «царя Батыя», с другой стороны, имеет достаточно низменные интересы, делающие его непохожим на своего знаменитого предшественника. Если Батый «пленилъ Русскую землю», «взял Киевъ и Владимерь, и всю Русь, словенскую землю, и великого князя Юрья Дмитриевичя (т. е. Юрия Всеволодовича. — В. Р.) убилъ, и многых православных князей избилъ и святыа церкви оскьверни, и многи манастыри и села пожже, и въ Володимере въселенскую церковь златоверхую разграбилъ»[580], то Мамай иначе видит конечную цель своих действий. Новизна устремлений «поганого» заключается в том, что он, стремясь «пленить Русь» и «убить князя», мечтает «тихо и безмятежно» осесть и обогащаться в Русской земле. Именно двойственность устремлений татар предопределила два уровня противостояния им.

    Борьба с «погаными» разворачивалась, согласно представлениям автора «Сказания», как процесс соединения двух разновеликих, но однонаправленных сил: с одной стороны, «небесных сил», противостоящих антихристианским замыслам Мамая и поэтому защищающих Русь от «безбожных», и, с другой стороны, русских войск во главе с Дмитрием Ивановичем, борющихся за торжество «православной веры христианской» над «погаными агарянами» и за «Русскую землю», олицетворяющую собой само православие.

    Татары в «Сказании» в основном представлены образом самого Мамая. Характеристики, относящиеся собственно к татарам, не выходят за рамки оценок их как подопечных темника. Лишь изредка автор «Сказания» пытается обнаружить, так сказать, индивидуальные черты, присущие ордынцам. Предводитель «поганых» Мамай (а вместе с ним, судя по всему, и все татары) в восприятии автора предстает в нескольких ипостасях: во-первых, он — «безбожный», борющийся против православной веры; во-вторых, он — «супостат», олицетворяющий силу, так или иначе имеющую отношение к дьяволу; в-третьих, он — «беззаконный», нарушающий установленные порядки, «царь», борьба с которым не только возможна, но и необходима, богоугодна. Доказательством праведности борьбы с ордынцами, возглавляемыми Мамаем, является заступничество «небесных сил», с помощью которых Господь осуществляет поддержку православному воинству в борьбе с враждебной христианству силой. Таким образом, в «Сказании о Мамаевом побоище» на первый план выходит тема вероисповедной борьбы христианства против «поганых». Именно развитие этой темы и предопределило характер восприятия монголо-татар автором повествования.

    ***

    Восприятие монголо-татар в памятниках «куликовского цикла» было во многом предопределено неординарностью описываемого события — битвы, в которой «поганым» было нанесено столь сокрушительное поражение. Текстуальная близость памятников, а также сходство содержащихся в них оценок произошедшего повлияли на появление во всех произведениях цикла ряда общих для восприятия ордынцев черт. Для авторов всех без исключения памятников «куликовского цикла» очевидна антиправославная направленность действий татарского воинства. Отсюда проистекало осознание книжниками борьбы с «погаными» в качестве богоугодного дела. Самыми яркими подтверждениями богоугодности сопротивления «нечестивым» являются сентенции авторов произведений, посвященные будущей судьбе защитников православия. Всем им — и погибшим от рук «иноплеменных», и сохранившим «живот свой» — уготовлено посмертное воздаяние — «венци нетленные». Здесь во многом проявляется новизна восприятия борьбы с «погаными». Если в предшествующий период «мотив смерти за веру звучал в русской литературе в соответствии с общехристианскими представлениями о мученичестве — смерть отдельных людей, не оказывающих сопротивления, от рук иноверцев за приверженность христианству», то в памятниках «куликовского цикла» «массы людей идут за веру в бой с оружием в руках. Павшие в бою с татарами приравниваются к святым мученикам» (курсив наш. — В. Р.)[581].

    Общей особенностью рассматриваемых памятников является практически полный отказ от традиционного для предшествующего периода восприятия нашествия как кары Господней «за грехи». С одной стороны, на место Божьего «попущения» как главной причины прихода «нечестивых» приходит объяснение нашествия как личной (корыстной и горделивой по своей сути) инициативы предводителя «поганых». Именно корысть и гордыня являются, в восприятии книжников, главными чертами Мамая. С другой стороны, главенствующая в произведениях «куликовского цикла» тема «заступничества Божия» православным христианам вытесняет идею о неискупленной греховности русских. Помощь «небесных сил», в восприятии авторов цикла, выступает в качестве силы, решившей исход битвы в пользу «православных христиан». Не случайно эпизоды, посвященные, с одной стороны, обращениям русских князей за помощью к Богу и, с другой, описаниям сцен «заступничества Божия», занимают ключевые места в памятниках, служат кульминациями повествований.

    В памятниках «куликовского цикла» характеристики татар как этноса по-прежнему достаточно трафаретны и малоинформативны. «Поганые» как бы находятся в тени своего предводителя Мамая. Именно он воплощает в себе черты «безбожных», именно он (во многом — в личном качестве) противопоставлен Дмитрию Ивановичу, являясь его антиподом и главным противником. Мамаю как главе «поганых» приписывают огромное число негативных, в том числе и дьявольских, черт. Тем самым противостояние «поганства» и «христианства» переводится как бы в новую плоскость, углубляется: «поганые» выступают не просто в качестве «врагов веры» вообще, но и как самые отъявленные противники христианства и человеческого рода в целом как силы дьявола.

    Немаловажной чертой татар в большинстве рассматриваемых памятников является «беззаконность» и их самих, и их предводителя Мамая. Если для татар в целом «беззаконность» рассматривается как составная часть их характеристики в качестве «поганых», то «беззаконность» Мамая проявляется сразу в нескольких ипостасях. Во-первых, подчеркивается неправомерность его действий в отношении Руси и ее князей. Во-вторых, подвергается сомнению легитимность темника, претендующего («мнящего себя») на несвойственную ему роль верховного сюзерена русских земель. И, в-третьих, в «Сказании о Мамаевом побоище» оспаривается феномен власти ордынского «царя», статус которого низводится путем констатации «беззаконности» власти самого Мамая. Таким образом, в этом позднем отклике на события Куликовской битвы намечаются контуры сформулированной Вассианом Рыло концепции «беззаконности ордынского царя», власть которого сомнительна и борьба с которым вполне легитимна.

    ОЧЕРК ШЕСТОЙ

    «Безбожные супостаты» в «Послании на Угру» ростовского архиепископа Вассиана Рыло

    События, связанные с походом на Москву хана Большой Орды Ахмата в 1480 году, получили широкий резонанс в русском общественном сознании конца XV — начала XVI века. На это, с одной стороны, повлиял тот факт, что «поход на московского князя, возглавляемый самим правителем Орды» являлся, в глазах русского общества той поры, событием крайне редким и потому уже требовавшим адекватного осмысления[582].

    С другой стороны, во второй половине XV века в жизни страны, а самое главное в сознании русских людей происходят серьезные изменения, связанные с начавшимся переосмыслением роли Руси как центра не только русских земель, но и всего православного мира[583]. Это, в свою очередь, не могло не повлиять и на переоценку русскими книжниками своих позиций по отношению к Орде, ханы которой долгое время выступали в качестве сюзеренов русских князей, и на восприятие монголо-татар, с которыми на протяжении многих десятилетий были связаны исторические судьбы Руси.

    Наконец, самое главное — реальная возможность победы московского князя над правителем Орды в изменившихся условиях должна была знаменовать новый этап русской истории, и современники, судя по всему, это вполне отчетливо понимали. Все перечисленные обстоятельства и предопределили тот общественный интерес, с которым книжники сначала наблюдали, а потом и описывали произошедшие на Угре события. Таким образом, цикл произведений, посвященных «Угорщине», прежде всего Послание Вассиана Рыло, подводят итог размышлениям древнерусских писателей о монголо-татарах и феномене их власти на Руси.

    Как справедливо отмечал И. М. Кудрявцев, «русская публицистическая литература XV века не может быть оценена по достоинству без «Послания владычня на Угру к великому князю»»[584]. Произведение, в котором ростовский архиепископ Вассиан Рыло излагает свои взгляды на важнейшую для русского общества того времени проблему отношений с Ордой, вобрало в себя не только представления этого виднейшего деятеля православной церкви, но и идеи, над формулировкой и осмыслением которых трудилось не одно поколение писателей средневековой Руси. Именно в этом памятнике были окончательно сформулированы воззрения русских на власть ордынских «царей», на отношения Руси и Орды и многие другие проблемы, связанные с русско-татарскими контактами конца XV века. При этом, как отметил И. М. Кудрявцев, каждое выдвинутое книжником положение выступало не просто «как замысел автора, а как логическое осмысление текстов Священного Писания и писания Отцов Церкви», что придавало особый вес и исключительную доказательность предлагаемым Вассианом доводам. При этом архиепископ ориентировался в первую очередь на хорошо известные великому князю и доступные широкой читательской аудитории образы и сюжеты Священной истории[585]. Таким образом, излагая собственную точку зрения, Вассиан, судя по всему, опирался на широкое общественное мнение[586]; к нему, а не только к великому князю, он и апеллировал.

    Итак, написанное в начале октября 1480 года на Дорогомиловском подворье[587] и адресованное непосредственно Ивану III Послание Вассиана было рассчитано также и на широкий круг читателей. Прямых подтверждений этому нет, однако целый ряд идей, высказанных ростовским архиепископом в Послании, нашел отражение в летописных записях о «стоянии на Угре»[588]. Кроме того, вскоре, примерно в 1499 году, Послание оказывается помещенным в текст первой редакции Вологодско-Пермской летописи[589], а позднее — и в другие летописные своды[590].

    Обстоятельства создания памятника предопределили остро публицистический характер Послания. Судя по всему, произведение Вассиана Рыло было составлено в тот момент, когда Иван III под влиянием придворных группировок проявлял колебания относительно перспектив прямого противодействия войску Ахмата. Действительно, как показали исследования, в 1480 году в ближайшем окружении великого князя достаточно активно обсуждался вопрос о целесообразности борьбы с надвигающимся на Москву ханом. В связи с этим ряд лиц призывал Ивана III отказаться от военного противостояния с законным правителем Орды: по словам древнерусского книжника, эти люди «не думаючи противъ татаръ… стояти, и биться, думаючи бежати прочь, а христианство выдати»[591]. Сам Вассиан определял сторонников примирительно-пораженческой тактики как «льстивых», «шепчущих во ухо… еже предати христьянство». Еще резче называет их автор летописного рассказа о «стоянии на Угре»: «злые человеки — сребролюбцы, богатые и брюхатые, предатели христианские, а наровники бесерменские», «сам бо диавол их же усты глаголаше»[592].

    Обращаясь с Посланием к своему духовному сыну — великому князю, ростовский владыка призвал Ивана III быть твердым в решении идти на борьбу с татарами. Необходимо отметить, что архиепископ Вассиан, обращался к великому князю «ради спасениа» последнего[593]. Таким образом, проблема выбора князя между отступлением, к которому его призывали оппоненты Вассиана, и противоборством с «погаными», за что выступал архиепископ, сразу же связывалась ростовским владыкой (духовником великого князя) с проблемой личного эсхатологического спасения Ивана Васильевича.

    По мнению Вассиана, пришедшие во главе с Ахматом татары — «безбожные варвары», «бесермены», «окаянные сыроядцы», «супостаты», «безбожный язык агарянский». Они приходят потому, что «Богу тако изволшу нашего ради согрешениа»[594]. Ростовский владыка следует установившейся в литературе традиции — образ татар у него сливается с образом возглавлявшего их хана Ахмата, через отношение к которому и проявляется восприятие книжником ордынцев вообще. Однако не только традиция повлияла на то, что существенную часть своего Послания Вассиан посвятил характеристике ордынского хана и феномену его власти. Складывавшаяся в момент написания памятника ситуация, а также стоявшие перед архиепископом цели настойчиво требовали от Вассиана особого внимания именно к фигуре «царя».

    Действительно, основной задачей Послания было создание стройной системы доказательств в пользу легитимности открытой борьбы с ордынским ханом. Традиционное восприятие власти монголо-татарских «царей» опиралось на представления о ее божественном происхождении, а также на установившееся в обществе понимание той социальной иерархии, в которой статус «царя» оказывался выше статуса великого князя. Согласно политическим реалиям и ментальным установкам периода монголо-татарского ига, «ордынский хан рассматривался как правитель более высокого ранга, чем великий князь владимирский, как его законный сюзерен»[595]. К концу же XV века происходит кардинальный пересмотр характера власти великого князя. Начиная со времени Куликовской битвы меняется отношение к власти ордынских ханов. Указанные обстоятельства ставят перед ростовским владыкой задачу легитимизации нового статуса великого князя, пересмотра существовавшей в сознании русских людей (и самого Ивана III[596]) иерархии отношений между правителями Руси и чингисидами.

    Высказываясь в пользу возможности борьбы Ивана III против Ахмата, Вассиан Рыло выстраивает свою аргументацию на противопоставлении фигур великого князя и ордынского «царя». Сравнение проводится как бы на трех уровнях: функциональном, иерархическом и смысловом.

    Сопоставляя функции Ахмата и Ивана III по отношению к подданным великого князя, Вассиан Рыло отмечает принципиальное различие правителя Руси и ордынского хана.

    В Послании «страшливый» Ахмат многократно именуется «окааным мысленым волком»[597]. По мнению великокняжеского духовника, ордынский хан («волк») пришел на Русь «хотя разорити христьанство», «на потребление всему христьанству и святых церквей запустение и осквернение»[598], для того, чтобы «исхитить словесное стадо Христовых овець»[599]. В своих устремлениях Ахмат напоминает архиепископу Мамая. Дело в том, что в поисках примеров достойного поведения великого князя ростовский владыка обращается к событиям предшествующей истории Руси: к сюжетам, посвященным борьбе русских с половцами, а также к рассказам о победе Дмитрия Донского на Куликовом поле. Весьма показательно, что для Вассиана определение «волк» применимо к обоим предводителям ордынских нашествий. Описывая борьбу Дмитрия Ивановича с ордынским темником, Вассиан называет Мамая «разумным волком», который также стремится «исхитить словесное стадо Христовых овець»[600]. Определение врагов в «волчьем» качестве восходит к текстам Священного Писания[601]. Обозначение неприятеля при помощи определения «мысленый, разумный волк» было достаточно распространено в древнерусской литературе и, судя по всему, преследовало цель указать на явную антихристианскую направленность действий противника[602].

    В противоположность Ахмату, Иван III выступает в качестве «пастыря» русских людей[603]. По мнению Вассиана, обязанности великого князя по отношению к «врученному» ему Богом «стаду словесных овец» сродни пастырским функциям[604]. В данном случае, стремясь отвратить Ивана III от соблазна бежать от надвигающейся опасности, ростовский архиепископ исходит из евангельских положений о том, что «пастырь добрый полагает жизнь свою за овец, а наемник, не пастырь, которому овцы не свои, видит приходящего волка и оставляет овец и бежит, и волк расхищает овец и разгоняет их»[605].

    Вассиан, дословно цитируя приведенный текст Евангелия от Иоанна, призывает великого князя поступить «не яко наимник, но яко истинный пастырь». «Подщися избавити врученное тебе от Бога словесное ти стадо духовных овець от грядущего волка, — призывает владыка своего духовного сына, — а Господь Богъ укрепить тя и поможет ти, и всему твоему христолюбивому воинству»[606]. Именно таким видит Вассиан идеал должного поведения главы православного государства. С позиций Вассиана, отказ великого князя от борьбы с «волком» означает не только измену пастве, но предательство интересов всего христианства. Бегство Ивана III, по мнению владыки, «преложит» «честь» великого князя в «бесчестье», «славу» его в «бесславие» и даст возможность именовать его «предателем христьанским»[607].

    Исходя из этого, архиепископ призывает Ивана Васильевича не поддаваться уговорам «льстивых развратницев», дабы не попасть в положение «бегуна» (термин Вассиана Рыло. — В. Р.), скитающегося «по иным странам». Вассиан еще раз подчеркивает пастырский статус своего духовного сына. Он указывает на неминуемую ответственность перед Богом в случае отказа от борьбы: «Убойся же и ты, о пастырю, не от твоих ли рук тех (паствы. — В. Р.) кровь взыщет Богъ, по пророческому слову? И где убо хощеши избежати или воцаритися, погубив врученное ти от Бога стадо?»[608]

    Вассиан Рыло сравнивает статусы Ивана III и Ахмата внутри иерархии «великий князь» — «ордынский царь».

    Выступая против устоявшихся в обществе представлений, Вассиан предвосхищает возможные контраргументы Ивана III и его советников: «аще ли же любопришися и глаголеши: под клятвою есмы от прародителей, — еже не поднимати рукы противу царя, то како аз могу клятву разорити и съпротив царя стати». Исповедник великого князя совершенно четко расставляет те духовные приоритеты, которыми должен руководствоваться Иван III. По мнению владыки, гораздо выше страха нарушить клятву для великого князя должен быть страх предстать пред Божьим судом в качестве изменника интересов христианства. Вассиан сообщает своему духовному чаду, что «аще клятва по нужде бывает, прощати о таковых и разрешати нам повелено», да и вообще, по мнению владыки, «луче бе солгавшу живот получити, нежели истинствовавшу погибнути, еже есть пущати тех (татар. — В. Р.) в землю на разрушение и потребление всему христьанству»[609]. Как точно подметил Я. С. Лурье, ««клятва хану» была важным элементом русского исторического сознания XIV?XV веков; готовность Вассиана снять эту «клятву» отражала новое явление в русской общественной мысли»[610]. Но архиепископ не останавливается на констатации совершенно новой позиции церкви («святейшего митрополита и всего боголюбивого собора») и общества относительно возможности подобного клятвопреступления со стороны великого князя.

    Вассиан Рыло подвергает сомнению правомочность давно установившейся «иерархии власти», согласно которой великий князь рассматривался в качестве вассала ордынского «царя». По мнению книжника, Иван Васильевич имеет право «поднять руку» против Ахмата, поскольку последний является «не царем», «а разбойником, хищником и богоборцем». Вассиан полагает, что не должно «великому Русских стран христьанскому царю» (!) повиноваться «богостудному и скверному самому называющуся царю» ордынскому[611].

    Ростовский архиепископ выдвигает идею о незаконности власти ордынского хана, поскольку тот всего лишь самозванец [612]. Чтобы подобный упрек конкретному чингисиду («царское» происхождение хана сомнений не вызывало: Ахмат не являлся узурпатором, подобно Мамаю) не выглядел голословным, ростовский владыка подверг сомнению легитимность самой власти ордынских «царей» над Русью.

    Для решения поставленной задачи ему потребовалось обратиться к рассмотрению событий более чем двухсотлетней давности, событий Батыева нашествия. Как полагает Вассиан, «окааный Батый… пришед разбойнически и поплени всю землю нашу, и поработи, и воцарися над нами, а не царь сый, ни от рода царьска»[613]. Тем самым, как полагает А. А. Горский, ростовский архиепископ, по сути дела, «объявляет нелигитимными все 240 лет ордынского владычества на Руси»[614]. Судя по всему, убежденность Вассиана относительно незаконности власти чингисидов характеризовала не только позицию самого книжника, но и отражала настроения, существовавшие, по крайней мере, у части тогдашнего общества[615].

    Нелегитимной власти ордынского хана Вассиан противопоставляет власть великого князя. Согласно представлениям архиепископа, статус Ивана III не только не ниже, но и гораздо выше статуса «беззаконного» Ахмата. Эту на первый взгляд кажущуюся парадоксальной идею Вассиан парадоксальной не считает. Наоборот, называя Ивана «великим Русских стран христьанским царем», владыка снимает возникшее недоразумение.

    Уже в самом начале Послания Иван III именуется владыкой «наипаче же во всех царях пресветлейшим и преславным государем»[616]. По мнению Вассиана, легитимность власти великого князя несомненна, поскольку Иван Васильевич — «Богом утвержденный государь», более того, он «Богом утвержденный царь»[617]. Таким образом, власти «ложного» «поганого царя» книжник противопоставляет власть царя истинного — власть христианского государя.

    Помимо конфессиональных и правовых аспектов, Вассиан Рыло усматривал и более глубокий — внутренний — смысл русско-ордынского противостояния. Ордынское иго и начавшаяся борьба Руси с монголо-татарами в представлении владыки имела прямые аналогии с библейским сюжетом о порабощении и последующем избавлении евреев из египетского плена[618]. Действительно, Вассиан неоднократно именовал ордынского хана «новым фараоном», а Русь сравнивал с «новым Израилем»[619]. Призывая соотечественников к покаянию (как непременному условию помощи Божьей в борьбе с «погаными»), ростовский архиепископ утверждал, что «аще убо покаемся, и тако же помилует ны милосердый Господь, и не токмо свободит и избавит, яко же древле израильских людей от лютаго и гордаго фараона, нас же, нового Израиля, христианских людей, от сего нового фараона, поганого Измайлова сына Ахмета, но нам и их поработит»[620].

    К сравнению победы русских над монголо-татарами с избавлением евреев из египетского плена прибегал автор «Сказания о Мамаевом побоище»[621], однако именно в Послании Вассиана Рыло эта идея приобретает законченный, внутренне непротиворечивый вид. Судя по всему, восприятие Вассианом борьбы с погаными, опирающееся на аналогию с библейскими сюжетами, базировалось не только на ситуативной схожести (избавление от многолетнего плена), но было связано с новым видением статуса самой Руси. К концу XV века — началу XVI века (создание «Сказания о Мамаевом побоище», судя по всему, также относится к этому времени) уже окончательно сформировалось представление о богоизбранности Русской земли. Не случайно, Русь, по мнению Вассиана, это «новый Израиль» — Богом «избранная» земля[622]. Подобное представление о статусе и предназначении Русской земли и порождало у Вассиана сравнения Ахмата с «фараоном» и — косвенно — татар с «египтянами».

    Необходимо отметить, что освобождение Руси из «татарского плена», судя по всему, не означало для Вассиана окончания борьбы с «погаными». Воззрения владыки на этот счет носили более воинственный характер. По сути дела, один из высших иерархов Русской православной церкви не исключал в будущем возможности «ответного» пленения монголо-татар («милосердый Господь», по мнению владыки, «не токмо свободит и избавит… нас… от сего новаго фараона… но нам и их поработит»)[623].

    ***

    В Послании Вассиана Рыло находит свое завершение процесс осмысления феномена монголо-татарской власти на Руси. Ростовский архиепископ, обращаясь к великому князю, опровергает существовавшие в обществе представления о невозможности борьбы с ордынским царем-чингисидом. Как пишет Н. В. Синицына, в Послании Вассиана «столкнулись «старина» и «новизна»»: традиционными, устаревшими оказались представления самого Ивана III, который исходил из «неизбежности повиновения «царю», даже если он иноземный поработитель»; диаметрально противоположной оказалась позиция архиепископа, отстаивавшего «необходимость и правомерность борьбы»[624].

    В качестве обоснования своей позиции Вассиан Рыло изложил свое видение монголо-татар и их власти на Руси. Следуя литературной традиции XV века, книжник сосредоточил свое внимание на фигуре предводителя ордынцев. Итогом рассуждений духовника великого князя (а судя по всему, и широких общественных слоев того времени[625]) стал вывод о нелегитимности власти ордынских «царей», начиная с Батыя и заканчивая Ахматом. Власти «ложного» монголо-татарского «царя» Вассиан противопоставил «Богом утвержденную» власть великого князя владимирского — «великого Русских стран христьанского царя». Столь высокий статус великого князя, в представлении владыки, был связан с новым видением мессианского предназначения Русской земли как «нового Израиля». Вассиан обозначил и идеал должного поведения главы православного государства. В соответствии с ним великий князь выступал в качестве «пастыря» врученного ему от Бога «духовного стада». Поэтому главной его обязанностью являлась защита «паствы» от «мысленных волков» — «поганых супостатов». Активно используя исторические и библейские параллели, Вассиан создал целостную концепцию борьбы с врагами православия, повлиявшую на дальнейшее развитие русской общественной мысли.


    Примечания:



    4

    См., напр.: Кудрявцев И. М. «Послание на Угру» Вассиана Рыло как памятник публицистики XV века // ТОДРЛ. Т. 8. М.; Л., 1951. С. 167–171; Синицына Н. В. Третий Рим. Истоки и эволюция русской средневековой концепции (XV?XVI вв.). М., 1998. С. 115–118. Ср.: Трубецкой Н. С. Наследие Чингисхана. Взгляд на русскую историю не с Запада, а с Востока. Берлин, 1925. С. 225–226.



    5

    См.: Гуревич А. Я. Категории средневековой культуры. М., 1984. С. 25–26.



    6

    Данилевский И. Н. Библия и Повесть временных лет (К проблеме интерпретации летописного текста) // ОИ. 1993. № 1. С. 79.



    41

    См., напр.: Свердлов М. Б. К вопросу… С. 141–143; Романов В. К. Статья 1224 г…. С. 79 и др. Правда, Д. С. Лихачев и И. В. Водовозов оговаривали возможность отражения в тексте Ипат. каких?то отголосков ростовского летописания: оттуда, по их мнению, в рассказ Ипат. попали сведения о ростовском князе Васильке Константиновиче, о котором повествует и Лавр (см.: Лихачев Д. С. Летописные известия… 23–24; Водовозов Н. В. Повесть… С. 15).



    42

    НПЛ. С. 5. Т. н. «второй почерк» Синодального списка НПЛ, относящийся к XIII веку, заканчивается в самом начале Л. 119 на статье 6742 (1234) года… См.: Там же. С. 73.



    43

    См., напр.: Лурье Я. С. Общерусские летописи… С. 17–36 (здесь же и обзор мнений по поводу источников Лавр.).



    44

    Ужанков А. Н. «Летописец Даниила Галицкого»… С. 282.



    45

    НПЛ. С. 61. Ср.: ПСРЛ. Т. 1. Вып. 2. Стб. 445.



    46

    НПЛ. С. 63.



    47

    Проблема авторства «Откровения» вряд ли может считаться решенной. Подробнее см.: Истрин В. М. Откровение Мефодия Патарского и апокрифические видения Даниила… С. 9–14 (первой пагинации).



    48

    Истрин В. М. Откровение Мефодия Патарского и летопись // ИОРЯС. Т. 29. 1925. С. 380–382; Шахматов А. А. «Повесть временных лет» и ее источники // ТОДРЛ. Т. 4. М.; Л., 1940. С. 92–103. Как отмечал В. М. Истрин, известны три редакции славянского перевода «Откровения»: первая возникла в XII веке, вторая («болгарская редакция») — на рубеже XIII?XIV веков и третья — «интерполированная», наиболее распространенная на Руси — в XV веке. По мнению исследователей, летописец пользовался не первыми двумя переводами, а каким?то не дошедшим до нас видом «Откровения». В. М. Истрин не исключал возможности появления этого перевода в 30-е годы XI столетия (см.: Потапов П. О. К вопросу о литературном составе летописи // Русский филологический вестник. 1911. Т. 65. № 1. С. 81–110; Истрин В. М. Откровение Мефодия Патарского и летопись… С. 381).



    49

    См., напр.: Шамбинаго С. К. Русское общество… С. 576; История русской литературы. Т. 1. Л., 1980. С. 91; Кусков В. В. История древнерусской литературы. Изд. 5-е, испр. и доп. М., 1989. С. 129.



    50

    НПЛ. С. 61. Ср.: ПСРЛ. Т. 1. Вып. 2. Стб. 446.



    51

    На этот парадокс текста, правда, со ссылкой на Лавр., а не на НПЛ, обратил внимание И. В. Гарькавый. См.: Гарькавый И. В. «Измаильтяне» или «нечистые человеки»? С. 89.



    52

    Интересно, что книжник дважды называет татар таурменами, причем во второй раз совершенно определенно: «проидоша бо ти Таурмени всю страну Куманьску и придоша близъ Руси» (см.: НПЛ. С. 62. Ср.: ПСРЛ. Т. 1. Стб. 446).



    53

    НПЛ. С. 61. Ср.: ПСРЛ. Т. 1. Стб. 446.



    54

    По мнению Л. А. Дмитриева, татары ассоциировались с народами, пришедшими из Етривской пустыни — с сынами Измаила — «во всех редакциях летописной Повести о битве на Калке». На самом деле в версии Ипат. прямых указаний на это обстоятельство нет, татары там названы «безбожными Моавитянами». См.: Дмитриев Л. А. Откровение Мефодия Патарского // Словарь книжников и книжности Древней Руси. Вып. 1. С. 284. Ср.: ПСРЛ. Т. 2. М.; Л., 1962. Стб. 740.



    55

    Далее Мефодий Патарский дает яркую картину бедствий и опустошений, чинимых измаильтянами, в соответствии с которой и должны были, судя по всему, поступать татары. См. подр.: Истрин В. М. Откровение Мефодия Патарского и апокрифические видения Даниила… С. 88–97 (здесь и далее указаны номера страниц второй пагинации).



    56

    НПЛ. С. 62.



    57

    По терминологии И. В. Гарькавого, в ряду «кумане» — «половцы» — «сыны Измаила» «первым идет эндоэтноним, вторым — экзоэтноним, третьим — имя, через которое раскрывается сущность и предназначение данного этноса» (см.: Гарькавый И. В. «Измаильтяне» или «нечистые человеки»? С. 88).



    58

    НПЛ. С. 62.



    59

    Ср. с аргументацией половцев в Ипат.: «аще не поможета намъ, мы ныне исечени быхомъ, а вы заоутрее исечени боудете» (ПСРЛ. Т. 2. Стб. 740–741).



    60

    НПЛ. с. 62.



    61

    Целью татарского посольства исследователи часто считают раскол русско-половецкого союза (см.: Очерки истории СССР. Период феодализма. Ч. 1. (XI?XIII вв.) М., 1953. С. 812; Пашуто В. Т. Героическая борьба русского народа за независимость. М., 1956. С. 130; Черепнин Л. В. Монголы на Руси (XIII в.) //Татаро-монголы в Европе и Азии: Сб. ст. Изд. 2-е. М., 1977. С. 188–189.) Впрочем, это — одна из интерпретаций текста.



    62

    Убийство посла в Древней Руси воспринималось как противозаконное действие. Ср.: «а оже оубьють новгородца посла за моремъ или немецкой посолъ Новегороде, то за тоу голову 20 гривенъ серебра»; «а убьют новгородского посла за морем, то платить за него 20 марок серебра, так же и за немецкого посла в Новгороде…; упомянутое вознаграждение дать и за священника…» (см.: Грамоты Великого Новгорода и Пскова. М.; Л., 1949. С. 55, 61 (соответственно — грамоты 1199 и 1269 гг.)); «аже оубьють посла или попа, то двое того дати за головоу» (см.: Смоленские грамоты XIII?XIV вв. М., 1963. С. 21, 26 и др. (грамота 1229 г.). Ср.: Срезневский И. И. Материалы для Словаря древнерусского языка. Т. 2. СПб., 1895. Стб. 1278).



    413

    Списки Ундольского (далее — У) и Синодальный (далее — С) — оба XVII века — «пестрят ошибками и искажениями». В списках Ждановском (далее — Ж), Историческом первом (далее — И-1), Историческом втором (далее — И-2) текст дефектный. Список Кирилло-Белозерский (далее — К-Б) — самый ранний из всех (70-90-е годы XV века) — передает только половину текста. См. подр.: Дмитриев Л. А. Литературная история памятников Куликовского цикла // Сказания и повести о Куликовской битве. Л., 1982. С. 307–309.



    414

    См. подр.: Дмитриева Р. П. Взаимоотношение списков «Задонщины» и текст «Слова о полку Игореве» // «Слово о полку Игореве» и памятники Куликовского цикла. К вопросу о времени написания «Слова». М.; Л., 1966. С. 199–263; Она же. Об авторе «Задонщины» // Сказания и повести… С. 360. См. также: Там же. С. 371. Ср.: Адрианова-Перетц В. П. Задонщина (Опыт реконструкции авторского текста) // ТОДРЛ. Т. 6. М.; Л., 1948. С. 222.



    415

    См., напр.: Зимин А. А. Две редакции «Задонщины» // Труды Московского государственного историко-архивного института. Т. 24. Вып. 2. М., 1966. С. 17–54; Он же. Спорные вопросы текстологии «Задонщины» // РЛ. 1967. № 1. С. 84–104; Он же. Когда было написано «Слово»? // ВЛ. 1967. № 3. С. 141; Он же. «Слово о полку Игореве». СПб., 2006. С. 14–104. С мнением А. А. Зимина согласен А. И. Плигузов (см.: Плигузов А. И. (Комментарии) // Живая вода Непрядвы. М., 1988. С. 622).



    416

    См., напр.: Творогов О. В. «Слово о полку Игореве» и «Задонщина» // «Слово о полку Игореве» и памятники Куликовского цикла… С. 292–312; Дмитриева Р. П. Взаимоотношение списков… С. 263; Она же. Некоторые итоги изучения текстологии «Задонщины»//РЛ. 1976. № 2. С. 87–91; Дмитриев Л. А. Литературная история… С. 307; Горский А. А. Историко-поэтическая концепция «Задонщины» // Русская культура в условиях иноземных нашествий и войн X — нач. XX вв.: Сб. научных трудов. Вып. 1. М., 1990. С. 83, 88.



    417

    См., напр.: Тихомиров М. Н. Древняя Москва XII?XV вв. М., 1947. С. 202–203; Моисеева Г. Н. К вопросу о датировке «Задонщины» (Наблюдения над пражским списком «Сказания о Мамаевом побоище») // ТОДРЛ. Т. 34. Л., 1979. С. 224–227; Кучкин В. А. Победа на Куликовом поле // ВИ. 1980. № 8. С. 7; Он же. К датировке «Задонщины» // Проблемы изучения культурного наследия. М., 1985. С. 113–121. Ср.: Плигузов А. И. (Комментарии). С. 621–622; Лурье Я. С. Две истории Руси XV века. Ранние и поздние, независимые и официальные летописи об образовании Московского государства. СПб., 1994. С. 27.



    418

    См., напр.: Назаревский А. А. «Задонщина» в исследованиях последнего десятилетия // ТОДРЛ. Т. 12. М.; Л., 1956. С. 575; Соловьев А. В. Автор «Задонщины» и его политические идеи // Там же. Т. 14. М.; Л., 1958. С. 188; Ржига В. Ф. Слово Софония рязанца о Куликовской битве (Задонщина) как литературный памятник 80-х годов XIV века // Повести о Куликовской битве. М., 1959. С. 397 и др. Указанный способ датировки произведений древнерусской литературы нельзя считать самостоятельным; он применим лишь в сочетании с данными текстологического и фактологического анализа памятников. См.: Салмина М. А. Еще раз о датировке «Летописной Повести» о Куликовской битве // ТОДРЛ. Т. 32. Л., 1977. С. 31.



    419

    См., напр.: Шамбинаго С. К. Повести о Мамаевом побоище. СПб., 1906. С. 84–134; Шахматов А. А. Отзыв о сочинении С. К. Шамбинаго: «Повести о Мамаевом побоище». СПб., 1906 // Отчет о двенадцатом присуждении премий митрополита Макария. СПб., 1910. С. 180–181; Салмина М. А. «Летописная Повесть» о Куликовской битве и «Задонщина» // «Слово о полку Игореве» и памятники Куликовского цикла… С. 376–383.



    420

    См. напр.: Тихомиров М. Н. Древняя Москва… С. 202–203; Соловьев А. В. Автор «Задонщины»… С. 186; Гудзий Н. К. История древней русской литературы… С. 221; Лихачев Д. С. Черты подражательности «Задонщины» (К вопросу об отношении «Задонщины» к «Слову о полку Игореве») // Д. С. Лихачев. Исследования по древнерусской литературе. Л., 1986. С. 288–317; Он же. Великое наследие. Классические произведения литературы Древней Руси // Д. С. Лихачев Избранные работы. Т. 2. Л., 1987. С. 263–273; Кучкин В. А. Победа на Куликовом поле… С. 7; Он же. К датировке «Задонщины»… С. 113–121; Кусков В. В. История древнерусской литературы… С. 144; Дмитриев Л. А. Литературная история… С. 309–311 и др.



    421

    Салмина М. А. «Летописная Повесть» о Куликовской битве и «Задонщина»… С. 381–383. По мнению Я. С. Лурье, «датировка (памятника) далеко не установлена: он возник во всяком случае не позднее 70-х годов XV в. (время написания древнейшего списка памятника), но попытки датировать его концом XIV в. не представляются достаточно убедительными». См.: Лурье Я. С. Две истории Руси XV века… С. 27.



    422

    Плигузов А. И. (Комментарии). С. 621–622; Лурье Я. С. Две истории Руси XV века… С. 64. Прим. 19.



    423

    М. А. Салмина полагала доказанным такого рода зависимость «Задонщины» от пространной летописной повести. См. подробнее: Салмина М. А. «Летописная Повесть» о Куликовской битве и «Задонщина»… С. 376–383. Л. А. Дмитриев подвергал критике текстологическую аргументацию исследовательницы, однако сам полагал возможным, не приводя собственных текстологических доказательств, принимать «эмоциональность восприятия событий» автором памятника в качестве «основного довода» в пользу составления «Задонщины» «современником, а возможно, участником» Куликовской битвы. Ср.: Дмитриев Л. А. Литературная история… С. 311, 327–330.



    424

    См.: Шахматов А. А. Общерусские летописные своды XIV и XV веков // ЖМНП. 1901. Ноябрь. С. 65, 78–83; Он же. Отзыв… С. 104; Салмина М. А. «Летописная Повесть» о Куликовской битве и «Задонщина»… С. 359–364; Она же. Еще раз о датировке «Летописной Повести»… С. 3–5. С мнением М. А. Салминой согласно большинство исследователей (см.: Лурье Я. С. Общерусские летописи… С. 96–97; Он же. Две истории Руси XV века… С. 25; Кучкин В. А. Победа на Куликовом поле… С. 7; Хорошкевич А. Л. О месте Куликовской битвы // История СССР. 1980. № 4. С. 94–97 и др.).



    425

    См., напр.: Салмина М. А. Еще раз о датировке «Летописной Повести»… С. 5.



    426

    Так Л. А. Дмитриев, в целом согласившись с мнением М. А. Салминой относительно того, что краткая повесть Тр. и близких к ней летописей является «старейшей из сохранившихся до нас записей о сражении Дмитрия Донского с Мамаем», предполагал, что указанная запись не являлась первым по времени появления рассказом о Куликовской битве. «Текстологические данные говорят о том, — писал исследователь, — что автор рассказа «О великом побоище, иже на Дону» — составитель свода 1408 г. воспользовался уже существовавшими в его время несколькими письменными источниками (курсив наш. — В. Р.), посвященными Куликовской битве». См.: Дмитриев Л. А. Литературная история… С. 323.



    427

    Салмина М. А. «Летописная Повесть» о Куликовской битве и «Задонщина»… С. 344; Горский А. А. Русь. От славянского Расселения до Московского царства. М., 2004. С. 249.



    428

    См., например: Шахматов А. А. Обозрение… С. 153, 184, 212; Салмина М. А. «Летописная Повесть» о Куликовской битве и «Задонщина»… С. 345–355.



    429

    Там же. С. 372–376. См. также: Бегунов Ю. К. Об исторической основе «Сказания о Мамаевом побоище» // «Слово о полку Игореве» и памятники Куликовского цикла… С. 484–485; Лурье Я. С. Общерусские летописи… С. 67–68, 107–110, 118–119; Зимин А. А. Витязь на распутье. М., 1991. С. 137–138 и др. Ср. с датировкой общего протографа HIV?CI: Шахматов А. А. Обозрение… С. 154. А. С. Орлов, на основе анализа ряда эпизодов «памятника, приходит к выводу, что «Летописная Повесть» была составлена между 1431 и 1453 годами». См. подробнее: Орлов А. С. Литературные источники Повести о Мамаевом Побоище // ТОДРЛ. Т. 2. М.; Л., 1935. С. 157–162. В более поздней работе М. А. Салмина попыталась уточнить предложенную ранее датировку, ограничив временные рамки создания Повести концом 40-х годов XV века (см.: Салмина М. А. Еще раз о датировке «Летописной Повести»… С. 39). Впоследствии исследовательница не исключила возможности более поздней датировки произведения, подчеркнув, что не считает свои выводы окончательными. См.: Салмина М. А. Повесть о Куликовской битве летописная // Словарь книжников и книжности Древней Руси. Вып. 2 (вторая половина XIV?XVI в.). Ч. 2. Л., 1989. С. 245. В. А. Кучкин датирует памятник 30-ми годами XV века (см.: Памятники Куликовского цикла. СПб., 1998), А. Г. Бобров — 1418–1419 годами (см.: Бобров А. Г. Новгородские летописи XV века. СПб., 2001. С. 149–160), с ним согласен и А. А. Горский (Горский А. А. Русь… С. 249).



    430

    Еще в середине XIX века И. Назаров отметил, что «Сказание» «дошло до нас не в том виде, в каком вышло из рук сочинителя» (см.: Назаров И. Сказания о Мамаевом побоище // ЖМНП. Ч. 99. 1858. Июль-август. С. 41–43, 45, 53, 78–79).



    431

    Дмитриев Л. А. Обзор редакций «Сказания о Мамаевом побоище» // Повести о Куликовской битве… С. 449–480. Данная классификация может считаться общепринятой. См.: Он же. Сказание о Мамаевом побоище // Словарь книжников и книжности Древней Руси. Вып. 2 (вторая половина XIV?XVI в.). Ч. 2. С. 371–384.



    432

    По терминологии С. К. Шамбинаго, которой воспользовался и А. А. Шахматов, Кипр. названа «первой», Летоп. — «второй», Осн. — «третьей», Распр. — «четвертой». Здесь и далее использую название редакций «по Л. А. Дмитриеву».



    433

    Шахматов А. А. Отзыв… С. 195, 201, 203.



    434

    См.: Марков А. (Рецензия на книгу С. Шамбинаго «Повести о Мамаевом побоище. СПб., 1906») // ЖМНП. Ч. 14. 1908. Апрель. С. 437, 444–445, 441.



    435

    История русской литературы. Т. 2. Ч. 1. С. 215–219.



    436

    В. С. Мингалев пришел к выводу, что из двух ранних редакций памятника (Осн. и Летоп.) первоначальной является вторая — та, которая находится в списках ВП. Исследователь исходил из утверждения, высказанного еще С. К. Шамбинаго, о том, что в основе «Сказания» лежит летописная повесть пространного вида (HIV?CI). Анализируя тексты «Сказания», В. С. Мингалев пришел к выводу, что наиболее точно текст рассказа, общего для HIV?CI, передается в Летоп. редакции «Сказания», которая и была признана им наиболее близкой к первоначальному тексту памятника. См.: Мингалев В. С. «Летописная Повесть» — источник «Сказания о Мамаевом побоище» // Труды Московского государственного историко-архивного института. Т. 24. Вып. 2. М., 1966. С. 58. Прим. 21; Он же. «Сказание о Мамаевом побоище» и его источники: Автореф. дис…. канд. ист. наук. М.; Вильнюс, 1971. С. 10–11.



    437

    По мнению Л. А. Дмитриева, «для определения текста, наиболее близкого к первоначальному, необходимо установить, каким именем в авторском тексте «Сказания» назывался литовский князь». Дело в том, что в Летоп., тексты которой находятся в списках ВП, литовский князь назван исторически верно — Ягайло, в Осн. литовский князь назван Ольгердом. Однако еще А. А. Шахматов отметил, что правильность, «историчность имени литовского князя не может служить показателем первоначальности той или иной редакции». По мнению А. А. Шахматова, составитель Летоп. мог заменить исторически неверное имя Ольгерд, возможно, читавшееся и в первоначальном виде памятника, на исторически правильное — Ягайло, «поскольку только что, под 6885 (1377) годом летопись сообщила ему о смерти вышеупомянутого Ольгерда, умершего за 3 года до Куликовской битвы» (см.: Шахматов А. А. Отзыв… С. 163). Исправлением, вызванным такого же рода обстоятельствами, объясняет появление имени Ягайло в Кипр. и Л. А. Дмитриев (см.: Дмитриев Л. А. О датировке… С. 187). Текстологический анализ списков Осн. и Летоп. редакций позволил Л. А. Дмитриеву сделать вывод о том, что «в авторском тексте памятника было имя «Ольгерд», а замена его на «Ягайло» — индивидуальная особенность Летоп. и Кипр. Исходя из всего этого, — писал Л. А. Дмитриев, — мы можем утверждать, что текст «Сказания» по Осн. наиболее близок к первоначальному тексту памятника» (см. подр.: Там же. С. 189).



    438

    М. А. Салмина, подвергнув критике тезис В. С. Мингалева о первоначальности Летоп. (по мнению исследовательницы, «случаи заимствования Летоп. целых отрывков летописной повести — факт вторичного обращения «Сказания» к летописной повести»), нашла дополнительные аргументы для подтверждения мнения Л. А. Дмитриева о первичности текста Осн. Во-первых, сравнив тексты Осн. и Летоп. редакций «Сказания», она пришла к выводу о том, что не только чтение имени литовского князя в редакции ВП является вторичным. М. А. Салмина сделала заключение, что «изучение чтений Осн. и Летоп. редакций на протяжении всего (курсив наш. — В. Р.) текста «Сказания» не позволяет признать первоначальной редакцией «Сказания» редакцию Летоп. Текст ее производит впечатление уже значительно испорченного и удаленного от оригинала» (см.: Салмина М. А. К вопросу о датировке «Сказания о Мамаевом побоище» // ТОДРЛ. Т. 29. Л., 1974. С. 100–108). Во-вторых, М. А. Салмина привлекла к исследованию и текст Лондонского списка «Сказания» и попыталась определить его место в истории текста памятника. Текст Лондонского списка «Сказания о Мамаевом побоище» относится к Осн. редакции памятника. Одновременно он считается наиболее близким к Летоп. редакции «Сказания» (см., напр.: Дмитриев Л. А. Вставки из «Задонщины»… С. 389; Мингалев В. С. «Сказание о Мамаевом побоище»… С. 10. См. подр.: Салмина М. А. К вопросу о датировке… С. 108–113). Как показал В. И. Буганов, Лондонский список второй половины XVI века отражал первоначальную редакцию ВП. См.: Буганов В. И. О списках Вологодско-Пермского свода кон. XV — нач. XVI в. // Проблемы общественно-политической истории России и славянских стран: Сб. ст. М., 1963. С. 164. Ср.: Салмина М. А. К вопросу о датировке… С. 116–117; Лурье Я. С. Общерусские летописи… С. 126. Однако предположить происхождение Осн. и Летоп. редакций от одного общего источника, похожего на Лондонский список, не представляется возможным. Как заметила М. А. Салмина, Лондонский список «Сказания» «заключал в себе… чтения, которые говорили о его значительной отдаленности от оригинала памятника» (см.: Салмина М. А. К вопросу о датировке… С. 117). Таким образом, Лондонский список — лишь один из вариантов Осн., от которого началось развитие текстов Летоп. Итак, текст Лондонского списка, который представляет первую редакцию ВП, являлся лишь одним из вариантов Осн., от которого впоследствии началось развитие текстов Летоп., относящейся, в свою очередь, к третьей редакции той же ВП (Там же. С. 124. См. также: Тихомиров М. Н. О Вологодско-Пермской летописи // Проблемы источниковедения. Сб. 3. М.; Л., 1940. С. 243–244; Буганов В. И. О списках Вологодско-Пермского свода… С. 165).



    439

    См., напр.: Плигузов А. И. (Комментарии). С. 626; Лурье Я. С. Две истории Руси XVвека… С. 27; Клосс Б. М. Об авторе и времени создания «Сказания о Мамаевом побоище» // In memoriam: Сборник памяти Я. С. Лурье. СПб., 1997. С. 253 и др. Появление Летоп., как показал М. Н. Тихомиров, относится к 1499–1502 годам (см.: Тихомиров М. И. О Вологодско-Пермской летописи… С. 241). Распр. относится примерно к концу XVI — началу XVII века, Кипр., по мнению Б. М. Клосса, появляется в составе Никоновского свода в 1526–1530 годах. В тексте Распр., как показал еще С. К. Шамбинаго, распространение шло за счет расширения «подробностей», общих для всех редакций. Это и позволяет привлекать текст Распр. для сравнения с текстами Осн. и Летоп. (см.: Дмитриев Л. А. Литературная история… С. 335; Клосс Б. М. Никоновский свод и русские летописи XVI?XVII вв. М., 1980. С. 51, 127–128).



    440

    См.: Кучкин В. А. Победа на Куликовом поле… С. 7; Он же. Дмитрий Донской и Сергий Радонежский в канун Куликовской битвы // Церковь, общество и государство в феодальной России: Сб. ст. М., 1990. С. 105, 111.



    441

    См., напр.: Греков И. Б. О первоначальном варианте «Сказания о Мамаевом побоище» // Советское славяноведение. 1970. № 6. С. 27–36; Он же. Восточная Европа и упадок Золотой Орды. М., 1975. С. 316–317, 330–332, 431–442; Азбелев С. Н. Повесть о Куликовской битве в Новгородской Летописи Дубровского // Летописи и хроники. 1973 г. М., 1974. С. 164–172; Он же. Об устных источниках летописных текстов (на материале Куликовского цикла) // Летописи и хроники. 1976 г. М., 1976. С. 78–101; Летописи и хроники. 1980 г. М., 1981. С. 129–146. Критику точек зрения указанных исследователей см.: Салмина М. А. Еще раз о «Летописной Повести»… С. 6–39.



    442

    В своих ранних работах Л. А. Дмитриев полагал, что «Сказание» было составлено в 10-х годах XV века. См. подробнее: Дмитриев Л. А. О датировке… С. 190–199. Впоследствии исследователь несколько расширил собственную же датировку (см.: Он же. Куликовская битва в литературных памятниках Древней Руси // РЛ. 1980. № 3. С. 21–23; Он же. Литературная история… С. 341–342).



    443

    Кстати, А. А. Шахматов также полагал, что составление «Сказания» следует относить к первой четверти XVI века. См.: Шахматов А. А. Отзыв… С. 117.



    444

    В. С. Мингалев, исходя из гипотезы о том, что в основу Летоп., которую он считал первоначальной, положена летописная повесть (HIV?CI), полагал, что «Сказание» не могло быть составлено до 40-х годов XV века. Верхней же границей датировки памятника исследователь считал 1547–1548 годы, к которым относится появление «Большой челобитной» Ивана Пересветова. Дело в том, что в этом произведении И. С. Пересветов упоминает своих «пращуров и прадедов», героев Куликовской битвы — Пересвета и Ослябю; это дает повод исследователю, вслед за А. А. Зиминым, предполагать знакомство автора челобитной со «Сказанием о Мамаевом побоище» (см.: Сочинения И. Пересветова. М.; Л., 1956. C.236–237. Ср.: Зимин А. А. И. С. Пересветов и его современники. Очерки по истории русской общественно-политической мысли сер. XVI в. М., 1958. С. 270–271, 285, 301–311). Окончательная датировка дается В. С. Мингалевым «на основе анализа исторических реалий, встречающихся в «Сказании»». См. подр.: Мингалев В. С. «Сказание о Мамаевом побоище»… С. 12–13.



    445

    М. А. Салмина, не разделяя мнение В. С. Мингалева о первоначальности Летоп., высказала мнение о близости «Сказания» Осн. редакции и летописной повести «и в сюжетной линии, и в композиционном повествовании», и текстуально. Поскольку появление летописной повести о Куликовской битве связано с составлением общего протографа HIV и CI, к которым и восходят все ее чтения, то и «Сказание» не могло бы возникнуть раньше этого времени — середины XV века. (см. подробнее: Салмина М. А. К вопросу о датировке… С. 124). Ю. К. Бегунов также полагал, что «Сказание» составлено в этот промежуток времени, однако по другим основаниям. Исследователь, изучив характер использования в «Сказании» одного из его источников — Жития Александра Невского, пришел к выводу, что автор «Сказания» пользовался Житием второй редакции, «сложившейся одновременно» с летописным «сводом 1448 года»; верхнюю границу датировки Ю. К. Бегунов также связывал с историей ВП (см.: Бегунов Ю. К. Об исторической основе… С. 484–485).



    446

    В. А. Кучкин исходил из факта упоминания в «Сказании» Константино-Еленинских ворот Московского Кремля. До 1476 года ворота назывались Тимофеевскими, а новое их название впервые появляется в источниках лишь с 1490 года. Исследователь связал переименование ворот со строительством новых кремлевских стен, происходившим в 1485 году. По его мнению, именно после этого времени и могло появиться «Сказание». Помимо всего прочего, предложенная В. А. Кучкиным датировка в принципе не противоречит датировке М. А. Салминой, строящейся на совершенно иных основаниях. Последнее делает выводы B.А. Кучкина еще более убедительными. См.: Кучкин В. А. Победа на Куликовом поле… C.7; Он же. Дмитрий Донской и Сергий Радонежский в канун Куликовской битвы… С. 109–114.



    447

    В одной из работ Б. М. Клосс датировал составление памятника 1513–1518 годами (см. подробнее: Клосс Б. М. Об авторе и времени создания «Сказания о Мамаевом побоище»… С. 259–262), позже он пересмотрел свою точку зрения, предложив датировать «Сказание» 1521 годом (см.: Он же. Избранные труды. Т. 2. М., 1998. С. 333–345).



    448

    См., напр.: Греков Б. Д., Якубовский А. Ю. Золотая Орда и ее падение. М.; Л., 1950. С. 290; Тихомиров М. Н. Древняя Москва… С. 203.



    449

    Мингалев В. С. «Сказания о Мамаевом побоище»… С. 15. В. А. Кучкин предложил при реконструкции событий 1380 года опираться в первую очередь на рассказ Рогожского летописца, содержащий краткую летописную повесть, а также на ряд ранних летописных текстов и «Задонщину». См.: Кучкин В. А. Победа на Куликовом поле… С. 6–8; Он же. Дмитрий Донской и Сергий Радонежский… С. 114.



    450

    В этой связи реконструкция того, как воспринимал монголо-татар автор памятника, сталкивается с рядом существенных трудностей. Главная из них связана с интерпретацией тех мест произведения, которые имеют непосредственную близость к тексту «Слова». В случае принятия гипотезы о первичности «Задонщины» (это предположение исследователей часто подвергается вполне обоснованной критике) перед исследователем встает необходимость проведения специального текстологического анализа, призванного подтвердить избранную им версию литературной истории этих произведений. Взгляд же на «Задонщину» как оригинальный, первичный по отношению к «Слову» памятник вовсе не исключает, а, наоборот, предполагает объяснение тех немаловажных для интересующей нас проблемы обстоятельств, в силу которых автор «Слова» смог перенести характеристики татар на половцев, принадлежащие перу составителя «Задонщины». Если же встать на позиции тех ученых (а их большинство, и их мнения представляются более аргументированными), которые предполагают первичность «Слова», то возникает опасность переноса того, как воспринимал половцев автор «Слова о полку Игореве» на авторское восприятие татар в «Задонщине». В качестве разрешения сформулированных выше противоречий полагаю допустимым опираться на разделяемую большинством исследователей точку зрения о вторичности чтений «Задонщины» по отношению к «Слову». В силу указанных сложностей, связанных с реконструкцией восприятия монголо-татар в «Задонщине», полагаю также возможным исходить из предположения об осознанном характере заимствований автором произведения о Куликовской битве оценок и описаний «поганых». Тем более что, как показал А. А. Горский, «характерной чертой заимствований в «Задонщину» из «Слова о полку Игореве»» являлся прием «обратного параллелизма» (термин А. А. Горского. — В. Р.), состоящий «в перенесении на татар того, что относилось к русским» в «Слове». См.: Горский А. А. Историко-поэтическая концепция «Задонщины»… С. 98.



    451

    Тексты «Задонщины» цитируются по изданию: «Слово о полку Игореве» и памятники Куликовского цикла… С. 535–556.



    452

    Там же. С. 537, 552.



    453

    Там же. С. 539, 540, 549 и др. В большинстве случаев в списках «Задонщины» упоминаются не сами «хинови» и «бусурмане», а элементы воинской одежды с соответствующими указаниями на принадлежность татарам: «шеломы хиновские» «боданы бесерменьскыя»; в К-Б татары названы «хинелами». См.: Там же. С. 538, 543, 549.



    454

    Список У. См.: Там же. С. 535.



    455

    Список У. См.: Там же. С. 540.



    456

    Это списки У и С. См.: Там же. С. 535, 550–552, 555. Как показал А. А. Горский, «выражение «поганый царь Мамай» (курсив наш. — В. Р.), встречающееся только в списке С «Задонщины», скорее всего, не восходит к авторскому тексту». См. подр.: Горский А. А. Историко-поэтическая концепция «Задонщины»… С. 83.



    457

    Ср.: «поганыя плъки половецкыя»; «поганыя головы половецкыя»; «великое буйство подасть Хинови»; «наводити поганыя на землю Русскую». См.: ПЛДР. XII век. М., 1980. С. 374, 376, 378, 380, 382.



    458

    Первым акцентировал внимание на том, что в «Задонщине» эпоха Куликовской битвы сопоставляется с эпохой «Слова о полку Игореве», Д. С. Лихачев. По его мнению, автор «Задонщины» отождествил половцев с татарами, а битву на Каяле — с поражением на Калке и символически противопоставил, таким образом, начало иноземного ига (события, описываемые в «Слове») и его конец. См. подробнее: Лихачев Д. С. «Задонщина» // Литературная учеба. 1941. № 3. С. 90–96; Он же. Национальное самосознание Древней Руси. М.; Л., 1945. С. 76–78; Он же. Культура Руси эпохи образования Русского централизованного государства (XIV — начало XVI в.). Л., 1946. С. 86–88; Горский А. А. Историко-поэтическая концепция «Задонщины»… С. 70.



    459

    Лихачев Д. С. Черты подражательности «Задонщины»… С. 306.



    460

    Сказания и повести… С. 14, 20, 25 и далее.



    461

    См. подробнее: Горский А. А. Историко-поэтическая концепция «Задонщины»… С. 71.



    462

    «Слово о полку Игореве» и памятники Куликовского цикла… С. 538, 539, 544, 546, 554. Судя по всему, именно на этом основании Д. С. Лихачев построил свой вывод о «настойчивом именовании» татар половцами. См.: Лихачев Д. С. Черты подражательности «Задонщины»… С. 306. Указанная параллель также восходит к «Слову». Ср.: ПЛДР. XII век. С. 372, 380, 382, 384.



    463

    «Слово о полку Игореве» и памятники Куликовского цикла… С. 535, 547–548.



    464

    «От Калатьския рати до Мамаева побоища» (как сообщает автор «Задонщины», в это время «тугою и печалию покрышася (Русская земля)») прошло по списку У — «170 лет», по спискам И-1 и С — «160 лет» (в списке К-Б приведенная фраза дана без указания на время: «от тоя рати и до Мамаева побоища» (см.: «Слово о полку Игореве» и памятники Куликовского цикла… С. 548. См. также: Дмитриев Л. А., Лихачева О. П. Историко-литературный комментарий // Сказания и повести… С. 381, 383).



    465

    Соловьев А. В. Автор «Задонщины»… С. 190.



    466

    Горский А. А. Историко-поэтическая концепция «Задонщины»… С. 113.



    467

    Характерно, что в ряде списков указывается на то, что «исекша христиани поганые полки». См.: «Слово о полку Игореве» и памятники Куликовского цикла… С. 539, 544.



    468

    Там же. С. 535, 537, 539, 540, 542, 545, 547, 549, 552, 555.



    469

    Списки У и И-1 (см.: Там же. С. 537, 543). В К-Б и С указанное чтение понято по-иному. Ср.: «поганыя татарове на поля на наши наступають, а вои наши отнимаютъ»; «поганыи татарове поля наступаютъ, а хоробруя нашу дружину побивают» (см.: Там же. С. 549, 553). Судя по всему, первоначальное чтение сохранилось в У и И-1; составитель К-Б переосмыслил его по созвучию («вои» вместо «вотчины»), а составитель С — по смыслу («дружина» вместо «вои»).



    470

    Там же. С. 539, 545, 547.



    471

    Указание на это присутствует практически во всех списках «Задонщины». См.: Там же. С. 535–538, 540–543, 545–546, 548, 550–554 и далее.



    472

    Т. е. к периоду до 70-80-х годов XV века — времени, которым датируют К-Б. См.: Горский Л. А. Историко-поэтическая концепция «Задонщины»… С. 109.



    473

    Горский А. А. Представления о защите Отечества в средневековой Руси (XI?XV вв.) // Мировосприятие и самосознание русского общества (XI?XX вв.). М., 1994. С. 9, 11.



    474

    Горский А. А. Историко-поэтическая концепция «Задонщины»… С. 112–113.



    475

    Там же. С. 113.



    476

    ПЛДР. ХIII век. М., 1981. С. 130.



    477

    Федотов Г. П. Стихи духовные: Русская народная вера по духовным стихам. М., 1991. С. 96.



    478

    Данилевский И. Н. Западноевропейские земли в летописном понятии «Русская земля» // Древняя Русь и Запад. Научная конференция. Книга резюме. М., 1996. С. 55. Ср.: «религиозной, а не этнической принадлежностью определялось… национальное лицо людей, проживающих на территории Руси… Быть русским и православным «христианином» значило одно и то же». См.: Купреянова Е. Н., Макогоненко Г. П. Национальное своеобразие. С. 21. Интересно, что в списке У «Задонщины» призыв постоять за «Русскую землю» оказывался вполне заменимым на призыв защитить «христианьскую веру». См.: «Слово о полку Игореве» и памятники Куликовского цикла… С. 536.



    479

    Клибанов А. И. «О светло светлая и красно украшенная земля Русская!» // Новый мир. 1980. № 9. С. 176. Интересно, что и в «Сказании о Мамаевом побоище» — позднем отклике на Куликовскую битву — понятия «Русская земля» и «православная вера» практически неразделимы. См.: Сказания и повести… С. 25.



    480

    Относительно других анималистических символов «Задонщины», заимствованных из «Слова» (например, сравнение татар со «стадами лебедиными»), см.: Демин А. С. Древнерусская литературная анималистика // Древнерусская литература. Изображение природы и человека. М., 1995. С. 92.



    481

    «Слово о полку Игореве» и памятники Куликовского цикла… С. 537, 542, 552. Если судить по памятникам XII?XV веков, переносными значениями слова «волк» являются «противник христианского учения», «еретик». См.: СлРЯ XI?XVII вв. Вып. 2. М., 1975. С. 314.



    482

    См. значение слова «потяти» — «убить», «зарубить», «обезглавить» и др. СлРЯ XI?XVII вв. Вып. 18. М., 1992. С. 37.



    483

    Список У. См.: «Слово о полку Игореве» и памятники Куликовского цикла… С. 536.



    484

    ПЛДР. XII век. С. 374.



    485

    Ср.: И-1 — «луче посеченным пасти, а не полонянымъ въспети от поганыхъ»; К-Б — «лучши бы есмя сами на свои мечи наверглися, нежели намъ от поганыхъ положеным пасти»; С — «лучьжи ш бы нам, господине, посеченым быти, нижли полоненым быти от паганых татар». См.: «Слово о полку Игореве» и памятники Куликовского цикла… С. 543, 550, 554.



    486

    Сказания и повести… С. 14.



    487

    Там же. С. 14–15.



    488

    Там же. С. 14.



    489

    НПЛ. С. 75; ПСРЛ. Т. 1. Вып. 2. Изд. 2-е. Л., 1927. Стб. 464; Т. 2. М.; Л., 1962. Стб. 780.



    490

    НПЛ. С. 61. Ср.: ПСРЛ. Т. 1. Вып. 2. Стб. 446.



    491

    Сказания и повести… С. 14.



    492

    Там же. С. 14.



    493

    Там же. С. 15.



    494

    Сказания и повести… С. 15.



    495

    Там же.



    496

    Салмина М. А. К вопросу о датировке… С. 124.



    497

    См.: ПСРЛ. Т. 15. Вып. 1. М., 1965. Стб. 135; НПЛ. С. 376. См. подр.: Горский А. А. О титуле «царь» в средневековой Руси (до середины XVI в.) // Одиссей. Человек в истории. 1996. М., 1996. С. 207; Он же. Москва и Орда. М., 2000; С. 87–89; Он же. «Всего еси исполнена земля Русская…» Личности и ментальность русского средневековья: Очерки. М., 2001. С. 134–149.



    498

    Сказания и повести… С. 16.



    499

    Сказания и повести… С. 18.



    500

    Среди значений слова «напрасно» — «стремительно», «поспешно», а также «опрометчиво», «сильно», «жестоко», «насильственно», «попусту» и др. См.: СлРЯ XI?XVII вв. Вып. 10. М., 1983. С. 192–193.



    501

    ПЛДР. XIII век. С. 440 и др.



    502

    Сказания и повести… С. 22.



    503

    Там же. С. 20.



    504

    Там же.



    505

    Там же. С. 21.



    506

    Там же.



    507

    Сказания и повести… С. 22–23.



    508

    Там же. С. 23.



    509

    Там же. С. 17.



    510

    Здесь «плотный» в значении «воплощенный». См.: СлРЯ XI?XVII вв. Вып. 15. М., 1989. С. 103–104.



    511

    Сказания и повести… С. 20.



    512

    Там же. С. 16.



    513

    ПСРЛ. Т. 2. Стб. 778–782.



    514

    Сказания и повести… С. 16, 18, 20.



    515

    Там же. С. 16.



    516

    Там же. С. 22.



    517

    Там же. С. 16–18.



    518

    Сказания и повести… С. 17.



    519

    Там же. С. 18.



    520

    Там же. С. 21.



    521

    Там же. С. 25.



    522

    Там же. С. 25; ПСРЛ. Т. 26. М.; Л., 1959. С. 125.



    523

    Сказания и повести… С. 25, 73. Ср.: ПСРЛ. Т. 26. С. 125–126.



    524

    Там же. С. 26, 28; ПСРЛ. Т. 26. С. 126.



    525

    Там же. С. 33.



    526

    Там же. С. 28; ПСРЛ. Т. 26. С. 128.



    527

    Дмитриев Л. А. Публицистические идеи «Сказания о Мамаевом побоище» // ТОДРЛ. Т. 11. М.; Л., 1955. С. 151.



    528

    Указанное чтение представляет собой заимствование из «Задонщины». См.: Сказания и повести… С. 33, 45.



    529

    Там же. С. 26.



    530

    Там же. С. 28.



    531

    Там же. С. 37.



    532

    Там же. С. 43.



    533

    Там же. С. 25. В аналогичном месте Летоп. читается: «царь от восточныя страны» (см.: ПСРЛ. Т. 26. С. 125), то же чтение представлено и в Распр. (см.: Сказания и повести… С. 73). Всего в Осн. титулом «царь» Мамай назван более 40 (!) раз.



    534

    Там же. С. 16.



    535

    Сказания и повести… С. 26, 27. О представлениях того времени о должном поведении великого князя перед лицом нашествия «поганых» см.: Приложение 2.



    536

    Сказания и повести… С. 35, 89; ПСРЛ. Т. 26. С. 134. Особый иерархический статус Мамая косвенно подтверждает митрополит Киприан, к которому Дмитрий Иванович приходит за советом накануне похода. Киприан советует Дмитрию «тех нечестивых дарми утолити четверицею сугубь», а если это не поможет («аще того ради не смирится»), «ино Господь его смирить, того ради Господь гръдым противится, а смиренным благодать дает» (см.: Сказания и повести… С. 28–29). Несмотря на то что митрополит сначала ведет речь о татарах вообще («тех нечестивых»), ясно, что главным образом он имеет в виду именно Мамая (Господь «его» должен смирить). В приведенном пассаже «преосвещенный митрополит» предлагает великому князю задобрить «царя», оставив Господу прерогативу «смирить гордого» темника.



    537

    Характерно, что в поздней Кипр. приведенная реплика Олега Рязанского до неузнаваемости изменена — вместо ссылки на невозможность противостояния Мамаю по, так сказать, причине иерархического неравенства «князя» и «царя» рязанский князь удивляется возможности борьбы с «таковым силным царем». См.: Там же. С. 59.



    538

    Там же. С. 28.



    539

    Там же. С. 41.



    540

    Там же. С. 46.



    541

    См.: Горский А. А. О титуле «царь»… С. 208–210; Он же. «Всего еси исполнена земля Русская…» С. 145–149.



    542

    Срезневский И. И. Материалы… Т. 3. СПб., 1912. Стб. 620–621.



    543

    Сказания и повести… С. 25. Ср.: ПСРЛ. Т. 26. С. 126.



    544

    Сказания и повести… С. 26; ПСРЛ. Т. 26. С. 125.



    545

    Сказания и повести… С. 38; ПСРЛ. Т. 26. С. 137.



    546

    Ср.: Охотникова В. И. Пространная редакция… С. 18–19.



    547

    По мнению Л. А. Дмитриева, наделение Мамая дьявольскими чертами призвано было усилить противопоставление «поганого» Дмитрию Ивановичу, поскольку «за всеми его (Дмитрия. — В. Р.) поступками и делами стоит Бог». См.: Дмитриев Л. А. Публицистические идеи… С. 151.



    548

    Сказания и повести… С. 26, 48; ПСРЛ. Т. 26. С. 126.



    549

    I Петр. 5: 8. См. подробнее: Орлов А. С. Об особенностях формы русских воинских повестей (кончая XVII в.) // ЧОИДР. 1902. Кн. 4. С. 30; Адрианова-Перетц В. П. Очерки поэтического стиля Древней Руси. М.; Л., 1947. С. 89.



    550

    Демин А. С. Художественные миры древнерусской литературы. М., 1993. С. 111; Он же. Древнерусская литературная анималистика… С. 98–99. Ср.: Белова О. В. Славянский бестиарий: Словарь названий и символики. М., 2000. С. 111–113, 159–162.



    551

    Сказания и повести… С. 32; ПСРЛ. Т. 26. С. 132.



    552

    Пс. 70: 4; 81: 4; 96: 10; 139: 4–5. Ср.: «слово «грешный» в славянских переводах ветхозаветных текстов очень часто обозначает «дьявол» (синоним — «лукавый»)». См.: Дмитриев Л. А., Лихачева О. П. Историко-литературный комментарий… С. 397.



    553

    Ср.: Дмитриев Л. А. Публицистические идеи… С. 151.



    554

    Сказания и повести… С. 25–26, 28, 73–74. Ср.: ПСРЛ. Т. 26. С. 126.



    555

    Там же. С. 26, 74; ПСРЛ. Т. 26. С. 126.



    556

    Сказания и повести… С. 30, 37.



    557

    Там же. С. 43.



    558

    Там же. С. 47.



    559

    Сказания и повести… С. 38.



    560

    Там же. С. 45.



    561

    См.: Там же. С. 35.



    562

    Там же. С. 30.



    563

    Там же. С. 36.



    564

    Там же. С. 37.



    565

    Там же. С. 41.



    566

    Там же. С. 35, 41.



    567

    См. подр.: Горский А. А. Представления о защите Отечества… С. 11; Он же. «Всего еси исполнена земля Русская…» С. 62–69.



    568

    Сказания и повести… С. 31.



    569

    Там же. С. 40.



    570

    Там же. С. 39.



    571

    Там же. С. 43. Судя по всему, указанный клич православных («с нами Бог!») во многом является этикетным. Значение его в том, что «слова сии возглашают в избытке радости познавшие пришествие Христово и разумевшие силу креста, с т р а ш н у ю  д л я  я з ы ч н и к о в» (разрядка моя. — В. Р.). См.: Творения, иже во святых отца нашего Василия Великого, архиепископа Кесарии Кападокийской. Толкования на пророка Исайю. Т. 5. Ч. 2. М., 1845. С. 294.



    572

    Сказания и повести… С. 25, 31–32, 39, 40–46, 48 и др.



    573

    Там же. С. 43.



    574

    Там же. С. 45.



    575

    Об особенностях восприятия победы над «поганими» в памятниках «куликовского цикла» см. Приложение 1.



    576

    Сказания и повести… С. 44, 99; ПСРЛ. Т. 26. С. 142.



    577

    Сказания и повести… С. 99; ПСРЛ. Т. 26. С. 142.



    578

    Сказания и повести… С. 44, 99, 123; ПСРЛ. Т. 26. С. 142; «Сказание о Мамаевом побоище». Историко-литературоведческий очерк. Кн. 1. М., 1980. С. 94.



    579

    Сказания и повести… С. 10, 14, 20, 41, 62, 96; ПСРЛ. Т. 26. С. 139, 338.



    580

    Сказания и повести… С. 25, 73; ПСРЛ. Т. 26. С. 126.



    581

    Горский А. А. Представления о защите Отечества… С. 11; Он же. «Всего еси исполнена земля Русская…». С. 68.



    582

    Как пишет А. А. Горский, «прежде было всего три такого рода предприятия — это походы Мамая 1380 года, Тохтамыша 1382 года и Едигея 1408 года. Во всех случаях они были вызваны невыполнением московскими князьями вассальных обязательств, в первую очередь уплаты «выхода». Для того чтобы на Москву двинулся «сам царь», нужны были веские причины…». См.: Горский А. А. О времени и обстоятельствах освобождения Москвы от власти Орды // ВИ. 1997. № 5. С. 29.



    583

    См., напр.: Кудрявцев И. М. «Послание на Угру» Вассиана Рыло как памятник публицистики XV в. // ТОДРЛ. Т. 8. М.; Л., 1951. С. 167–171.



    584

    Кудрявцев И. М. «Послание на Угру» Вассиана Рыло… С. 165.



    585

    «Кому, как не Вассиану Рыло, бывшему духовнику Ивана III и архимандриту придворного (Новоспасского. — B. P.) монастыря» было известно о знакомстве великого князя с теми или иными библейскими текстами и сюжетами. См.: Там же. С. 166, 178.



    586

    См.: Синицина Н. В. Третий Рим. Истоки и эволюция русской средневековой концепции (XV?XVI вв.). М., 1998. С. 118.



    587

    Кудрявцев И. М. «Послание на Угру» Вассиана Рыло… С. 163. Сомнения в подлинности произведения представляются неосновательными: памятник сохранился в рукописи конца XV в. (ОР РГБ. Ф. 178. № 3271. Л. 19 об. — 26). Текст древнейшего списка опубликован, см.: ПЛДР. Вторая половина XV века. М., 1982. С. 522–537. Кроме того, текст Послания был включен в первую редакцию Вологодско-Пермской летописи, датируемую 1499 г. По мнению Я. С. Лурье, «никаких черт позднего происхождения (анахронизмов, несовместимости с данными более ранних источников) послание не обнаруживает». См.: Лурье Я. С. Две истории Руси XV века. Ранние и поздние, независимые и официальные летописи об образовании Московского государства. Спб., 1994. С. 182.



    588

    «Наиболее ранними летописными памятниками, отражающими события 1480 года», по мнению Я. С. Лурье, «можно считать ростовский владычный свод, читающийся в Типографской летописи и в сходных с нею в этой части Прилуцком и Уваровском видах «Летописца от 72-х язык», и летописные тексты, продолжающие московский великокняжеский свод 1479 года», представленные Московским сводом конца XV века по Уваровскому списку, Симеоновской летописью и др. Как показал Я. С. Лурье, великокняжеские своды опирались на ростовскую повесть, составленную в кругах, близких к Вассиану Рыло; их «повествовательная часть в основном идентична» рассказам летописных памятников, восходящих к ростовскому своду. См. подр.: Лурье Я. С. Из истории русского летописания конца XV века // ТОДРЛ. Т. 11. М.; Л., 1955. С. 158–159; Он же. Общерусские летописи XIV?XV вв. Л., 1976. С. 218–219; Он же. Две истории Руси XV века… С. 174–181. Ср.: Шахматов А. А. Обозрение русских летописных сводов XIV?XVI вв. М., Л., 1938. С. 295–296.



    589

    А. А. Шахматов допускал, что Послание могло быть включено в состав т. н. «ростовского владычного свода». См.: Шахматов А. А. Обозрение… С. 293. Ср.: Лурье Я. С. Общерусские летописи… С. 216–219.



    590

    Так, текст Послания содержится в Софийской II, Львовской и др. летописях XVI века. Общим источником указанных летописей являлся «Свод 1518 года», восходивший, судя по всему, к неофициальному своду 80-х годов XV века. См.: Лурье Я. С. Общерусские летописи… С. 210–213, 223–240; Он же. Две истории Руси XV века… С. 183.



    591

    См.: Назаров В. Д. Конец золотоордынского ига // ВИ. 1980. № 10. С. 116; Он же. Свержение ордынского ига. М., 1983. С. 46–52; Гребенюк В. П. Борьба с ордынскими завоевателями после Куликовской битвы и ее отражение в памятниках литературы I половины XV века // Куликовская битва в литературе и искусстве. М., 1980. С. 61–62; Алексеев Ю. Г. Освобождение Руси от ордынского ига. Л., 1989. С. 94–104; Лурье Я. С. Две истории Руси XV века… С. 190–193.



    592

    Здесь и далее летописный рассказ о «стоянии на Угре» цитируется по Типографской летописи. См.: ПЛДР. Вторая половина XV века. С. 516.



    593

    ПЛДР. Вторая половина XV века. С. 522.



    594

    Там же. Интересно, что в отличие от своих предшественников Вассиан, называя в качестве причины нашествия «поганых» «Божье изволение», уточняет, что последнее происходит не за «согрешения» (plur.), а за «согрешение» (sing.).



    595

    См. подробнее: Горский А. А. О титуле «царь» в средневековой Руси // Одиссей. Человек в истории. 1996. М., 1996. С. 206–208; Он же. Москва и Орда. М., 2000; С. 87–89; Он же. «Всего еси исполнена земля Русская…» Личности и ментальность русского средневековья: Очерки. М., 2001. С. 134–149.



    596

    О том, что фраза Вассиана о нежелании Ивана Васильевича «поднимать руки против самого царя» (см.: ПЛДР. Вторая половина XV века. С. 530) является не «литературным приемом, не имеющим реальной почвы», а констатацией наличия у великого князя своеобразного «комплекса царя», свидетельствует хотя бы тот факт, что Послание ростовского владыки было обращено непосредственно к самому Ивану III. Указанное обстоятельство лишало книжника возможности приписывать своему адресату не существующие у того мысли и представления (см.: Горский А. А. О титуле «царь»… С. 209. Ср.: Алексеев Ю. Г. Освобождение Руси… С. 120). Кстати, именно нежеланием великого князя «поднимать руку против самого царя» объясняют авторы краткой и пространной Повести о нашествии Тохтамыша отъезд Дмитрия Донского из Москвы в Кострому в 1382 году (ср.: ПСРЛ. Т. 15. Вып. 1. Стб. 143–144; ПЛДР. XIV — середина XV века. М., 1981. С. 192).



    597

    ПЛДР. Вторая половина XV века. С. 524–530.



    598

    Там же.



    599

    Там же. С. 524.



    600

    Там же. С. 528.



    601

    Иоанн. 10: 12; Деян. 20: 29.



    602

    См.: СлРЯ XI?XVII вв. Вып. 2. М., 1975. С. 314. Интересно, что указание на то, что Ахмат является именно «мысленым» «волком», вероятно, должно было порождать у читателей произведения некоторые аналогии с дьявольской сущностью «поганого супостата». Дело в том, что ордынский хан неоднократно назван в Послании «новым фараоном, поганым Измаиловым сыном», стремящимся «поработить» Русскую землю (см.: ПЛДР. Вторая половина XV века. С. 532, 534). Возникающие же при этом аналогии с определением «мысленый фараон», судя по всему, напрямую отсылало древнерусского читателя к образу «лукавого» (см.: СлРЯ XI?XVII вв. Вып. 9. М., 1982. С. 332). О том, что подобные параллели в конце XV века действительно возникали и Вассиан Рыло именно на них и ориентировался, свидетельствует текст «Соборного послания российского духовенства великому князю Иоанну Васильевичу на Угру» (1480 г.) митрополита Геронтия. Движение «поганого царя», согласно «Соборному посланию», осуществляется при пособничестве «гордого змея», «вселукавого врага дьявола». См.: Акты исторические, собранные и изданные Археографической комиссией. Т. 1 (1334–1598 гг.). СПб., 1841. С. 137. Сходные аналогии находим и в памятниках «куликовского цикла» (пространной летописной повести и в «Сказании о Мамаевом побоище»). Ср.: Сказания и повести о Куликовской битве. М., Л., 1982. С. 16, 20, 26, 32, 48; ПСРЛ. Т. 26. С. 126, 132. См. также: Дмитриев Л. А. Публицистические идеи «Сказания о Мамаевом побоище» // ТОДРЛ. Т. 11. М., Л., 1955. С. 151.



    603

    ПЛДР. Вторая половина XV века. С. 524, 526, 528.



    604

    Там же. С. 526.



    605

    Иоанн. 10. 11–12.



    606

    ПЛДР. Вторая половина XV века. С. 524.



    607

    Там же. С. 526. С осуждением покинувших Москву супруги великого князя Софьи Палеолог и некоторых бояр выступил и другой современник событий 1480 года — автор рассказа о «стоянии на Угре», дошедшего в составе Типографской и близких к ней летописей. См.: ПЛДР. Вторая половина XV века. С. 518–520.



    608

    ПЛДР. Вторая половина XV века. С. 526. См.: Кудрявцев И. М. «Послание на Угру» Вассиана Рыло… С. 174, 177. См. также: Приложение 2.



    609

    ПЛДР. Вторая половина XV века. С. 530.



    610

    Лурье Я. С. Две истории Руси XV века… С. 193.



    611

    ПЛДР. Вторая половина XV века. С. 530.



    612

    Кудрявцев И. М. «Послание на Угру» Вассиана Рыло… С. 176; Горский А. А. О титуле «царь»… С. 209. Об особом внимании, с которым книжники XV века подходили к проблеме «самозванства», см.: Синицына Н. В. Третий Рим… С. 117.



    613

    ПЛДР. Вторая половина XV века. С. 530.



    614

    Горский А. А. О титуле «царь»… С. 209.



    615

    См. подробнее: Синицына Н. В. Третий Рим… С. 117–118.



    616

    ПЛДР. Вторая половина XV века. С. 522.



    617

    Там же. С. 534. Подробнее об идее богоизбранности великокняжеской власти в Послании Вассиана Рыло см.: Кудрявцев И. М. «Послание на Угру» Вассиана Рыло… С. 167–168.



    618

    ПЛДР. Вторая половина XV века. С. 532–534. Ср.: Исх. 13: 14.



    619

    ПЛДР. Вторая половина XV века. С. 532, 534.



    620

    Там же. С. 532.



    621

    См.: Сказания и повести… С. 25; ПСРЛ. Т. 26. С. 125.



    622

    Подробнее об идее богоизбранности Руси в Послании Вассиана Рыло см.: Кудрявцев И. М. «Послание на Угру» Вассиана Рыло… С. 169.



    623

    ПЛДР. Вторая половина XV века. С. 532.



    624

    Синицына Н. В. Третий Рим… С. 117–118.



    625

    Свидетельством репрезентативности представлений Вассиана о феномене монголо-татарского ига, а также его оценок «поганых» в целом являются развивавшиеся в тогдашней книжности тенденции общего пересмотра устаревших воззрений и способов описания ордынцев. Указанные тенденции отразились, например, в летописных памятниках второй половины — конца XV века, а также во вновь создаваемых литературных произведениях, где активно использовались ранее не употребляемые уничижительные эпитеты в отношении самих ордынских «царей» (в том числе и по отношению к Батыю). По сути дела, происходит пересмотр уже устоявшихся взглядов на историю русско-ордынских контактов. Обзор памятников, в которых нашло отражение подобное переосмысление, см.: Горский А. А. О времени и обстоятельствах… С. 28–29.








    Главная | Контакты | Прислать материал | Добавить в избранное | Сообщить об ошибке