• Социальный портрет «клиента» Тайной канцелярии
  • «Дворские бури»
  • Гвардейские «тревоги»
  • Самозваные Петры и Павлы
  • «Шпионские упражнения»
  • У истоков отечественной цензуры
  • Престиж монархии
  • Прожектеры и правдолюбцы
  • Дела духовные
  • Прочие чрезвычайные дела
  • Глава 6. Преступления и преступники

    Социальный портрет «клиента» Тайной канцелярии

    Приведенные выше многочисленные примеры дел могут создать у читателей впечатление, что работа политического сыска в XVIII веке по пресловутым «первым двум пунктам» сводилась преимущественно к борьбе с «народной молвой» и всевозможными «непристойными словами», которые составляли подавляющую часть политических преступлений того времени.[411] Если учесть при этом слабую организацию этого института на протяжении всего столетия, может возникнуть вопрос, не служило ли создание Тайной канцелярии и Тайной экспедиции лишь нагнетанию «государственного страха» на несознательных и склонных к «мятежесловию» подданных.

    Безусловно, такую роль сыскная служба играла, хотя – судя по многочисленным и порой схожим словесным оскорблениям в адрес власть предержащих – не очень успешно. Но ее деятельность не исчерпывалась этой функцией. Тайный сыск в XVIII столетии выступал правительственным орудием борьбы с порожденными петровскими преобразованиями новыми вызовами, прежде всего – политической нестабильностью.

    В жестко централизованной системе самодержавной монархии желание конкретного лица или группы повысить свой статус и благосостояние заставляло стремиться к вершине, где происходила раздача чинов, имений и прочих благ. Естественно, оказывать реальное влияние на власть могла только приближенная к трону группа знати. При отсутствии правовых традиций и легальных корпоративных форм донесения до престола своих чаяний «регуляторами» статуса при абсолютизме стали не учреждения и твердые правовые нормы, а «партии», придворные интриги и со временем гвардейские полки.

    Как уже говорилось, петровская гвардия являлась не только элитной воинской частью, но и чрезвычайным рычагом управления. В первой половине столетия гвардия стала школой кадров военной и гражданской администрации: из ее рядов вышли 40 процентов сенаторов и пятая часть президентов и вице-президентов коллегий. Культивируемые Петром I силовые методы и приближение гвардейцев к «политике» не могли рано или поздно не породить их желания вмешаться в политическую борьбу, чтобы возвести на престол наиболее подходящую, с их точки зрения, фигуру.

    Главные действующие лица «эпохи дворцовых переворотов» – А. Д. Меншиков, И. А. и В. В. Долгоруковы, Д. М. и М. М. Голицыны, Б. Х. Миних, позднее А. Г. и К. Г. Разумовские, П. И. и А. И. Шуваловы, братья Орловы и даже такие «штатские» деятели, как П. А. Толстой, Н. Ю. Трубецкой, Н. И. Панин, Я. П. Шаховской, – прошли эту школу: служили в гвардейских частях или командовали ими. Но за спинами гвардейских командиров стояли не менее честолюбивые, но менее удачливые подчиненные. В рядах гвардейцев встречались выходцы из древних аристократических фамилий; однако полковые списки 1724–1725 годов показывают, что большинство служивых были мелкими помещиками: так, в Семеновском полку 27 процентов дворян вообще не имели крепостных, а половина владела не более чем одним-пятью дворами.[412]

    Оборотной стороной выдвижения новых людей в армии, государственном аппарате, судах были хищения, коррупция, превышение власти. Переход патримониальной монархии в бюрократическую империю вызвал разрыв с прежней традицией гражданской службы вследствие резкого разрастания бюрократии (только за 1720–1723 годы число приказных увеличилось более чем в два раза) и снижение уровня профессионализма чиновников при возрастании их аппетитов.[413]

    Наконец, обретенный при Петре I статус великой державы не мог не привлекать внимания правительств других стран к ситуации при петербургском дворе. Внешнеполитическая ориентация, в свою очередь, играла не последнюю роль в борьбе за власть в самой России: в первой половине XVIII века правящая верхушка не раз стояла перед дилеммой союза или с Австрией, или с Пруссией и Англией, или с Францией. В соответствии с различным пониманием интересов России возникали противоборствовавшие группировки вельмож и придворных. Столкновение мнений по вопросу о союзнических отношениях империи с европейскими державами вплеталось в перипетии соперничества у трона и являлось частью общей картины придворных интриг на протяжении всего столетия.

    Петровская Тайная канцелярия за восемь лет своей работы рассмотрела всего 280 дел, как об этом сообщает экстракт, составленный в июне 1726 года накануне ее ликвидации.[414] Конечно, это только часть процессов по «первым двум пунктам» той поры; количество дел, «взятых в разработку» в Преображенском приказе, еще не подсчитано, но за 1715–1725 годы расследовалось (вместе с указанными выше 280) 992 дела.

    Более известна статистика карательной практики аннинского царствования: за период с 1732 по 1740 год включительно в «имянных списках» Тайной канцелярии зафиксировано поступление 3 141 человека: в 1732 году в ведомство Ушакова попали 277 подследственных, в 1733-м – 325, в 1734-м – 269, в 1735-м – 343, в 1736-м – 335, в 1737-м – 580, в 1738-м – 361, в 1739-м – 364 и в 1740 году – 287 человек.[415] По другим подсчетам, за все царствование Анны Иоанновны к политическим делам оказались прикосновенными (в разном качестве) 10 512 человек, а в ссылку отправились 820 преступников.[416]

    Цифры достаточно скромные, особенно по сравнению с карательным размахом Новейших времен. Мрачная «социальная репутация» правления Анны Иоанновны в немалой степени была вызвана не столько собственно масштабом репрессий, сколько тем, что под них попали представители благородного сословия. Из 128 важнейших судебных процессов ее царствования 126 были «дворянскими», почти треть приговоренных Тайной канцелярией принадлежала к «шляхетству», в том числе самому знатному.[417] Расправа с кланом Долгоруковых, дела смоленского губернатора А. А. Черкасского, князя Д. М. Голицына, А. П. Волынского и его «конфидентов» показали, что государыня не спускала даже малейших проявлений своеволия. Представители рядового «шляхетства» страдали за куда менее важные «вины»; списки осужденных свидетельствуют, что в оренбургские степи, в Сибирь, на Камчатку отправились «пошехонский дворянин» Василий Толоухин, отставные прапорщики Петр Епифанов и Степан Бочкарев, «недоросли» Иван Буровцев и Григорий Украинцев, драгун князь Сергей Ухтомский, отставной поручик Ларион Мозолевский, подпоручик Иван Новицкий, капитан Терентий Мазовский, воевода Петр Арбенев, коллежский советник Тимофей Тарбеев, майор Иван Бахметьев и многие другие российские дворяне.[418]

    Изучение социального состава «клиентуры» Тайной канцелярии показало, что самыми частыми «гостями» застенка были военные. За девять лет (1732–1740) солдаты составили в среднем 26 процентов арестантов в год; если же учесть, что из 10,5 процента подследственных-дворян (в иные годы их количество доходило до 15 процентов) многие были офицерами, то армейцы составляли около трети всех попавших в Тайную канцелярию. Вряд ли служивые являлись наиболее криминальным элементом или были больше других российских подданных склонны к политическому протесту – просто в казарменно-походных условиях было труднее скрыть «непристойные» толки и поступки, да и начальство в полку стояло куда ближе к «народу», чем в провинциальной глуши.

    Представлявшие более 90 процентов населения страны крестьяне среди колодников составили всего 13,1 процента – немногим более, чем чиновники (9,9 процента) и работные (6,9 процента). Заводские люди, живя скученно в городах или фабричных поселках, становились более «азартными» и склонными к всевозможным «продерзостям», особенно после посещения кабака. А «крапивного семени» – подьячих – во всей аннинской России едва ли набиралось больше 6–7 тысяч человек; но, как и армейцы, они были на виду и под контролем, а потому и сами усердно доносили, и служили объектом чужих доносов.

    Довольно большое количество – 6,1 процента «клиентов» тайного сыска – составляли колодники, пытавшиеся путем объявления «слова и дела» достучаться до властей, добиться истины, смягчить свое наказание или отомстить своим недоброжелателям. Все другие слои населения давали подследственных уже гораздо меньше: купцы – 2,8 процента, посадские – 4,5 процента, духовенство – 2,4 процента, что примерно соответствует тогдашнему удельному весу этих групп в социальной структуре российского общества. Остальные дела касались не установленных «прочих»: людей без рода и племени, городских «женок», бродяг, нищих, отставных солдат, беглых рекрутов, скитавшихся «меж двор» и кормившихся «черной работой».[419]

    После «бироновщины» и ареста самого герцога интенсивность работы Тайной канцелярии в «незаконное правление» императора Ивана Антоновича и его матери-регентши Анны Леопольдовны в 1740–1741 годах заметно снизилась, и по столице ходили слухи о предстоявшей ликвидации этого учреждения. Но при «доброй» императрице Елизавете Петровне количество расследуемых им дел не только не сократилось, а наоборот – возросло, особенно во второй половине царствования. Подсчет по ведомостям, составленным при передаче в архив документов Тайной канцелярии, показывает, что при Анне Иоанновне в среднем за год рассматривалось 161 дело, а при Елизавете – 277.[420] Соответственно увеличилось и количество арестантов, но их точным статистическим подсчетом по елизаветинскому и екатерининскому царствованиям мы пока не располагаем.

    Н. Я. Эйдельман подсчитал, что за 35 лет екатерининского правления – с 1762 по 1796 год – через орган политического сыска прошло 862 дела, в среднем по 25 в год. При Павле I же (считая с 1 января 1797 года) было открыто 721 дело, в среднем 180 в год – в семь раз больше, чем в предшествовавшее царствование. Кроме того, 44 процента обвиняемых в последние годы существования Тайной экспедиции были дворянами (при этом благородное сословие составляло 1 процент населения империи); примерно одинаково были представлены три группы (купеческо-мещанская, крестьянско-казацкая вместе с городскими низами, иностранцы), а духовенство и солдаты дали менее 9 процентов общей численности подследственных.

    Ниже мы рассмотрим наиболее характерные типы преступлений, нарушавших политическую стабильность в империи в XVIII столетии.

    «Дворские бури»

    Уже в 1725 году имели место случаи отказа от присяги императрице Екатерине I: «Не статочное дело женщине быть на царстве, она же иноземка». В плохо сохранившихся за этот период делах Тайной канцелярии попадаются сообщения о казни (довольно редко встречающемся в ее работе наказании) нескольких лиц: рассыльщика Федора Бородина, крестьянина Еремея Белокопытцева – за неизвестные, но «великие» преступления. Есть упоминания об уничтожении таких дел – к примеру, показаний казненного в 1726 году «калуженина» Алексея Анцифорова за «злые слова» в адрес Екатерины.[421]

    В мае 1725 года отправился в Соловки «карла» императрицы Яким Волков за «противные его слова против персоны ее императорского величества».[422] Священник стоявшего в Петергофе Нарвского полка Иван Алексеев был арестован за отказ от присяги и заявление, что Синода «он не знает, а знает патриархов и своего архиерея».[423] В мае 1725 года датский посол Вестфален сообщил о казни некоего полковника, также не признавшего новую императрицу. Зимой и весной 1726 года в столице горели дома обывателей и трижды – Адмиралтейство, где были уничтожены 30 новых галер и 30 тысяч пудов провианта для флота. Власти предполагали диверсию; но был пойман и казнен лишь несовершеннолетний Аристов, поджигавший дома соседей.[424]

    В такой обстановке ликвидация петербургской Тайной канцелярии была мерой преждевременной и, скорее всего, обусловленной борьбой за власть внутри правившей «команды». Толстой явно проигрывал соперничество с Меншиковым, тем более что с подачи последнего было решено создать специальную охрану императрицы – кавалергардскую роту «из знатного шляхетства самых лучших людей из прапорщиков и из поручиков». В течение нескольких месяцев Военная коллегия подбирала кандидатов – не из гвардии, а из офицеров армейских полков. К началу 1727 года эта «гвардия в гвардии» насчитывала 56 человек во главе с капитан-лейтенантом – тем же Меншиковым.[425] Разгорались и другие конфликты. С Меншиковым поссорился генерал-прокурор Ягужинский.

    В апреле разразился скандал, виновником которого явился вице-президент Синода, новгородский архиепископ Феодосий Яновский. «Духовные пастыри весьма порабощены», – считал он, отказавшись служить панихиду по императору. Остановленный 12 апреля 1725 года при въезде на мост близ дворца (спящая до полудня императрица запрещала пропускать грохочущие кареты) Феодосий заявил: «Я де сам лутче светлейшего князя», – и в гневе отправился к царице; когда его не пустили, «вельми досадное изблевал слово, что он в дом ея величества никогда впредь не войдет, разве неволею привлечен будет».[426] После неоднократного отказа архиепископа явиться к царскому столу терпение Екатерины лопнуло. Следствие во главе с П. А. Толстым быстро нашло обвинительный материал в виде «продерзливых слов» Феодосия и его заурядных хищений из сокровищниц новгородских монастырей. В итоге первое лицо в церковной иерархии было осуждено «за некоторый злой умысел на Российское государство» к вечному заточению в Николо-Корельском монастыре.[427] В чем этот умысел состоял, мы до сих пор не знаем. Особо строгие условия заточения (владыку заживо замуровали в камере и не допускали говорить с ним наедине даже священника) заставляют исследователей предполагать, что Феодосий знал какие-то очень опасные для властей секреты.[428] К тому же правительство было весьма озабочено заграничной реакцией на это событие и предписало послу в Гааге И. Г. Головкину объяснять арест архиепископа его «церковными преступлениями» и немедленно «опровергать и уничтожать» любые иные толкования в прессе.[429]

    Незадолго до ареста владыка предсказывал дальнейшие «междуусобия». Он был не одинок в своих предположениях: весной 1725 года французский посол Кампредон отмечал, что никакого единства среди министров нет и все усилия направлены «к приобретению наибольшего влияния в ущерб друг другу».[430]

    Так и случилось. К концу короткого царствования Екатерины I Меншиков задумал женить маленького Петра (сына царевича Алексея) на своей дочери Марии, в результате чего сам Александр Данилович смог бы породниться с династией и стать регентом при несовершеннолетнем государе. Но здесь он встретил сопротивление со стороны вчерашних соратников: своего зятя генерал-полицеймейстера А. М. Девиера, гвардейского генерала И. И. Бутурлина и бывшего начальника Тайной канцелярии П. А. Толстого. В беседах в узком кругу противники князя высказывали пожелание, чтобы императрица «короновать изволила при себе цесаревну Елисавет Петровну или Анну Петровну, или обеих вместе». Самого же Петра Толстой хотел «за море послать погулять и для облегчения посмотреть другие государства, как и протчие европейские принцы посылаютца, чтоб между тем могли утвердитца здесь каранация их высочеств». Более решительный Девиер пытался даже повлиять на самого наследника и уговаривал мальчика: «Поедем со мной в коляске, будет тебе лучше и воля».[431]

    Существовали также группировки, так сказать, второго ряда – например, «факция» вокруг княгини Аграфены Волконской, куда входили ее братья, молодые дипломаты Алексей и Михаил Бестужевы-Рюмины, «арап» Абрам Ганнибал, камергер Семен Маврин, кабинет-секретарь Иван Черкасов и член Военной коллегии Егор Пашков,[432] тоже мечтавшие войти в милость при юном императоре.

    Но до настоящего заговора не дошло – главные участники не были связаны с гвардией, а в команде обер-полицеймейстера едва насчитывалась сотня солдат. Пока противники Меншикова обменивались «злыми умыслами», светлейший князь действовал. 10 апреля он переехал из своего дома в Зимний дворец, чтобы держать ситуацию под контролем, так как у Екатерины началась горячка – воспаление или, по позднейшему заключению врачей, «некакое повреждение в лехком». 24 апреля Меншиков добился от царицы указа об аресте Девиера, осуществленном в тот же день, – утром генерал-полицеймейстер еще заседал в Сенате. 27 апреля была назначена следственная комиссия во главе с Г. И. Головкиным, куда вошли Д. М. Голицын, генералы И. И. Дмитриев-Мамонов, Г. Д. Юсупов и «креатуры» Меншикова – генерал-майор А. Я. Волков и обер-комендант столицы Ю. Фаминцын. Указы царицы следователи получали вместе с сопроводительными письмами Меншикова, требовавшими скорейшего допроса обвиняемых в Петропавловской крепости.[433]

    Не прошедшие выучку в Тайной канцелярии вельможные следователи торопились: не были прояснены противоречия в показаниях арестованных Г. Г. Скорнякова-Писарева, И. А. Долгорукова, П. А. Толстого, И. И. Бутурлина; не привлекались свидетели. 5 мая (в предпоследний день жизни Екатерины) Меншиков четыре раза посещал умиравшую и добился от нее именного указа: представить на следующее утро краткий доклад по делу, а остальное «за краткостью времени оставить».[434] Доклад и приговор были готовы лишь к вечеру 6 мая, в последние часы жизни императрицы. Меншиков успел-таки получить эти документы «за подписью собственной ее императорского величества руки»; хотя сомнительно, чтобы Екатерина могла за считаные часы до смерти читать документы следствия и утверждать завещание.

    Однако дело было сделано – оппоненты князя устранены, а умиравшая императрица, как и ее великий супруг в 1725 году, изолирована от нежелательных влияний. Утром 7 мая Меншиков объявил о завещании Екатерины, и секретарь Верховного тайного совета В. Степанов огласил «тестамент», согласно которому престол переходил к Петру II; но так как до совершеннолетия император «за юностью не имеет в правительство вступать», назначались официальные опекуны – дочери Екатерины I Анна и Елизавета Петровны, муж Анны Петровны герцог Голштинский и Верховный тайный совет, а первым среди формально равных его членов стал Меншиков. Но уже через четыре месяца фактический правитель государства и почти тесть императора сам оказался ссыльным, лишившимся всего имущества.

    Жесткий режим «бироновщины» при Анне Иоанновне в этом смысле ничего не изменил – скорее, наоборот: плохая «социальная репутация» правления Анны в немалой степени обусловлена репрессиями именно против представителей господствующего сословия. Из 128 важнейших судебных процессов периода «бироновщины» 126 были «дворянскими», к «шляхетству» принадлежала почти треть осужденных Тайной канцелярией в это время.[435] Анна хорошо помнила, что именно природные русские вельможи и дворяне пытались ограничить ее власть, но при этом не насаждала какие-то «немецкие», а скорее возрождала петровские порядки, где приоритет отдавался не столько защите интересов «шляхетства», сколько государственным потребностям. Царствование Анны Иоанновны стало новым этапом в ужесточении контроля над духовенством в виде ограничений на пострижение в монашество, увеличения государственных повинностей и подготовки в 1740 году секуляризации церковных вотчин. «Шляхетству» было не легче: в 1734 году Анна повелела сыскать всех годных к службе дворян и определить их в армию, на флот и в артиллерию. Они стали ответственными плательщиками налогов и недоимок за своих крестьян; в неурожайные годы помещикам предписывалось снабжать крестьян семенами и не допускать их хождения «по миру». Наконец, реализация права на отставку после 25 лет службы по закону 1736 года была отложена до окончания турецкой войны.

    Среди бумаг московского губернатора Б. Г. Юсупова мы обнаружили черновик записки, где автор выразил настроения «шляхетства» в конце царствования Анны: «Нихто в покое не живет и чрез жизнь страдания, утеснения, обиды претерпевают». Манифест о 25-летнем сроке службы не выполнялся – после полученной отставки «ныне, как и прежде, раненые, больные, пристарелые ‹…› расмотрением Сената определяются к штатцким делам». Вельможа был убежден: «Без отнятия покоя и без принуждения вечных служеб с добрым порядком не токмо армия и штат наполнен быть может, но и внутреннее правление поправить не безнадежно», – ведь отставным «свой дом и деревни в неисчислимое богатство привесть возможно».[436] Царедворцу повезло – этот документ не попал в ведомство Ушакова.

    По нашим подсчетам, аннинское царствование оказалось самым неспокойным для правящей элиты; массовые замены должностных лиц имели место и в 1736-м, и особенно в 1740 году. За 10 лет состоялись 68 назначений на руководящие посты в центральном аппарате (в среднем 6,8 в год) и 62 назначения губернаторов (6,2 в год) – чаще, чем в любое иное правление в XVIII веке. При этом 29 процентов руководителей учреждений и 16 процентов губернаторов за эти десять лет были репрессированы или уволены и оказались «не у дел». Каждый четвертый из 179 членов «генералитета» (лиц I–IV классов по Табели о рангах) в 1730 году «выпал» из этого круга; почти половина (81 человек) побывала либо под судом, либо судьями над своими вчерашними коллегами; почти четверть (40 человек) знала, что такое конфискация имений, поскольку либо теряла их, либо получала в награду в качестве «отписных» из казны.[437]

    Менее знатные дворяне были недовольны тяжелой службой, переложением на них ответственности за выплату податей их крепостными. Но дела Тайной канцелярии показывают, что все эти сугубо российские проблемы не связывались с «иноземным засильем» и не порождали «патриотического» протеста: из 646 «дворянских» дел только в восьми осуждение «немцев» явилось основанием для привлечения к ответственности.[438] Нельзя сказать, что все подследственные дворяне или чиновники являлись политическими преступниками или страдальцами за убеждения. Да и дела о конфискации имущества в царствование Анны свидетельствуют, что имения и дворы отбирались не у «патриотов», а по тем же причинам, что и ранее, и впоследствии: за невыполнение подрядных обязательств по отношению к казне, долги по векселям, «похищение казны». Трудно считать жертвами «бироновщины», например, московского «канонира» Петра Семенова, продававшего «налево» гарнизонные пушки, или разбойничавшего на Муромской дороге помещика Ивана Чиркова.[439]

    Дело советника Монетной канцелярии Тимофея Тарбеева показывает, что чиновник явно не одобрял действий фаворита и сожалел, что «бестолковой Бирон отнял у государыни силу». Но его сослуживец Филипп Беликов еще больше терпеть не мог своего российского начальника – графа Михаила Головкина, который «разорил нас, сабака, совсем»: отдавал противоречивые приказания, предпочитал прислушиваться к мнению тех, «кто больше плутает», и не выплачивал вовремя деньги; однако жаловаться на графа чиновник боялся – «задавят». На следствии Беликов усердно «топил» и Тарбеева, и секретаря Монетной канцелярии Якова Алексеева, не то чтобы осуждавшего, но удивившегося, обнаружив, что «государыня любит Бирона», и поделившегося своим открытием с сослуживцами. Казенные бумаги Тайной канцелярии дают нам редкую возможность увидеть эпизоды личной жизни императрицы глазами простодушного секретаря: «Государыня де изволила итти во дворце в церковь положа руку свою на плеча графа Бирона и изволила говорить тихо»; в дворцовом селе Хорошево летом 1731 года «таким же образом изволила с ним итить и изволила сказать такие слова: „Я твою палатку поставить велела“; и граф Бирон ответствовал таким словом: „Изрядно“.[440]

    Наибольший резонанс среди проявлений недовольства получило дело Артемия Волынского – последний большой политический процесс царствования Анны. Волынский в 1738 году был назначен кабинет-министром при поддержке Бирона. Он стремился стать главной фигурой среди советников императрицы, но, на свою беду, замечал «непорядки» и расстройство государственной машины. «Конфидентами» Волынского стали в основном «фамильные», но образованные люди: архитектор Петр Михайлович Еропкин, горный инженер Андрей Федорович Хрущов, морской инженер и ученый Федор Иванович Соймонов, президент Коммерц-коллегии граф Платон Иванович Мусин-Пушкин, секретарь императрицы Иван Эйхлер и секретарь Коллегии иностранных дел Жан де ла Суда. Компания собиралась по вечерам в доме Волынского на Мойке: ужинали, засиживаясь до полуночи; беседовали, согласно дошедшим до нас обрывочным сведениям, «о гражданстве», «о дружбе человеческой», о том, «надлежит ли иметь мужским персонам дружбу с дамскими» и «каким образом суд и милость государям иметь надобно».

    Интеллектуальные разговоры подвигли министра на сочинение проекта, который он сам на следствии называл «Рассуждением о приключающихся вредах особе государя и обще всему государству и отчего происходили и происходят». Отдельные части проекта обсуждались в его кружке и даже «публично читывались» в более широкой аудитории. Сам проект до нас не дошел. Волынский доделывал и «переправливал» его до самого ареста, затем черновики сжег, а переписанную набело часть отдал А. И. Ушакову – этот пакет сгинул в недрах Тайной канцелярии. Но из обвинительного заключения и показаний самого Волынского можно составить представление о предполагавшихся преобразованиях.

    Волынский предлагал: расширить состав Сената и повысить его роль за счет перегруженного делами Кабинета; при этом упразднить пост генерал-прокурора, чтобы не чинить сенаторам «замешение»; назначать на все должности, в том числе и канцелярские, только дворян, а на местах ввести несменяемых воевод; для дворян ввести винную монополию, для горожан восстановить в городах магистраты, для духовенства устроить академии, куда тоже желательно привлекать дворян; сократить армию до 60 полков с соответствующей экономией жалованья на 180 тысяч рублей; устроить военные поселения-»слободы» на границах; сочинить «окладную книгу», сбалансировать доходы и расходы бюджета.[441]

    Проект трудно назвать крамольным – скорее, наоборот, он находился на столбовом пути развития внутренней политики послепетровской монархии. Сократить армию безуспешно пытался еще Верховный тайный совет; при Анне предпринимались попытки «одворянить» государственный аппарат (устройство дворян-»кадет» при Сенате) и сбалансировать бюджет; позже, уже при Елизавете, была введена винная монополия и восстановлены магистраты.

    План Волынского носил сугубо бюрократический характер; речь о выборном начале не заходила даже в тех случаях, когда предполагалось расширить права и привилегии «шляхетства». В этом смысле он находился в тех же рамках петровской системы, которые пыталось несколько раздвинуть «шляхетство» в 1730 году. Но, похоже, аннинское десятилетие отучило даже просвещенных представителей кружка Волынского ставить подобные вопросы. На первый план выходил не способ преобразований, а фавор определенной «партии», интриги и заговоры. Дворецкий опального Василий Кубанец выдал не только его служебные преступления (министр был крупным взяточником), но и его «конфидентов», обвинив хозяина в намерении «сделать свою партию и всех к себе преклонить; для того ласкал офицеров гвардии и хвастался знатностью своей фамилии, а кто не склонится, тех де убивать можно». Еропкин и Соймонов на пытке подтвердили показание слуги о намерении Волынского произвести переворот; о таких планах министра ходили разговоры также в дипломатическом корпусе.[442] Но сам он, признавшись во многих служебных проступках и взяточничестве, даже после двух пыток категорически это отрицал: «Умысла, чтоб себя государем сделать, я подлинно не имел». Следствие так и не смогло ничего выяснить про заговор; не были обнаружены и связи Волынского с гвардией.

    В результате Анна повелела «более розысков не производить», и в обвинительном «изображении о преступлении» ничего не говорилось о якобы готовившемся захвате власти. Императрица колебалась: Волынский, безусловно, заслужил опалу; но допустить на десятом, «триумфальном» году царствования позорную казнь толкового министра?! Бирон использовал всё свое влияние: «Либо я, либо он», – угрожая уехать в Курляндию. Наконец Анна Иоанновна уступила. 27 июня 1740 года на Сытном рынке столицы состоялись казнь Волынского, Еропкина и Хрущова и «урезание языка» графу Мусину-Пушкину. Соймонова, Суда и Эйхлера били кнутом и сослали в Сибирь на каторгу.

    Некоторых подследственных ожидали жестокие пытки и казнь, как Алексея Жолобова или Егора Столетова, на свою беду в подробностях рассказывавшего, как сестра царицы, мекленбургская герцогиня Екатерина Иоанновна сожительствовала с его приятелем князем Михаилом Белосельским. Другим посчастливилось – коллежский советник Иван Анненков и асессор Константин Скороходов были отправлены в ссылку «без наказания». Порой Анна умела быть великодушной. Жена сосланного ею Петра Бестужева-Рюмина не стеснялась в «непристойных словах к чести ее императорского величества», о чем донесли ее крестьяне. Но государыня вместо расследования повелела отписать мужу виновной, что отправляет ее к нему, «милосердуя к ней, Авдотье», чтобы впредь не болтала.[443] В 1735 году сын лифляндского мужика и племянник императрицы Екатерины I, уже безмерно обласканный судьбой кадет Мартин Скавронский, размечтался: «Нынешней де государыне, надеюсь, не долго жить, а после де ее как буду я императором, то де разошлю тогда по всем городам указы, чтоб всякого чина у людей освидетельствовать и переписать, сколько у кого денег». Царствовать с отъемом денег у населения беспутному кадету не пришлось, но он был везунчиком – после порки плетьми и отсидки в тюрьме Тайной канцелярии вышел на свободу, а впоследствии дослужился до действительного тайного советника 1-го класса и обер-гофмейстера двора.[444]

    Наряду с искателями придворной фортуны в застенки попадали люди с более твердыми убеждениями: в 1734 году был казнен бывший капитан гвардии, полковник Ульян Шишкин, объявивший «по совести своей» на следствии, «что ныне императором Елисавет», а Анну Иоанновну «изобрали погреша в сем пред Богом». От своих слов бывший гвардеец не отказался, за что лишился головы.[445]

    Известные нам следственные дела не содержат сообщений о сколько-нибудь серьезных попытках захвата власти. Но все же многие подданные воспринимали режим «недостаточно законным»; точнее, сама ситуация насильственной смены монарха уже не казалась больше немыслимой. Даже беглый гусар из Новой Сербии (военных поселений южных славян на Украине) Федор Штырский в 1754 году мечтал: «А ныне де как весны дождуся, то учиню побег к крымскому хану и подниму татар и поляков на Новую Сербию и на всю ее императорского величества державу, и приду на столицу и возьму всемилостивейшую государыню».[446]

    В декабре 1731 года Анна восстановила петровский закон о престолонаследии: подданные вновь обязаны были присягать наследнику, «который от ее императорского величества назначен будет». Обе сестры императрицы умерли; зато оставались цесаревна Елизавета и внук Петра I в Голштинии. Они были указаны как следующие после Петра II наследники в завещании Екатерины I, и этот «виртуальный» документ (вроде бы существующий, но в то же время объявленный подложным) необходимо было лишить юридической силы. К концу царствования императрица решила проблему престолонаследия. У Анны не было детей, но она в 1739 году выдала свою племянницу – тоже Анну – замуж за принца Антона Ульриха, сына герцога Фердинанда Альбрехта II Брауншвейг-Бевернского. 12 августа 1740 года Анна Иоанновна восприняла от купели долгожданного наследника – своего внучатого племянника, будущего императора, а затем узника Ивана Антоновича.

    Но к этому времени гвардия уже заявила о своем праве вмешиваться в политику – «непристойные слова» по «первым двум пунктам» перестали быть только словами. А Тайная канцелярия еще не имела надежных средств, помимо доносов, для предотвращения подобного вмешательства – в ее распоряжении не было ни профессиональных сыщиков, ни агентов-провокаторов, ни разветвленной сети информаторов. Правда, и настоящих заговоров (с организацией, конспирацией, политической программой) в первой половине XVIII века тоже не было; но тем сложнее оказалось выявить и пресечь спонтанные гвардейские выступления. Бравые офицеры и солдаты уже «созрели» для совершения переворота.

    Гвардейские «тревоги»

    Дела Тайной канцелярии свидетельствуют, что уже после первой схватки за власть в январе 1725 года в рядах гвардии – опоры режима – были недовольные: железной руки Петра не стало, а награды достались явно не всем желающим.

    Доносы сохранили жалобы гвардейцев: «Не х кому нам голову приклонить, а к ней, государыне, ‹…› господа де наши со словцами подойдут, и она их слушает, что ни молвят. Так уж де они, ростакие матери, сожмут у нас рты? Тьфу де, ростакая мать, служба наша не в службу! Как де вон, ростаким матерям, роздала деревни дворов по 30 и болше ‹…›, а нам что дала помянуть мужа? Не токмо что, и выеденова яйца не дала». Преображенский сержант Петр Курлянов сокрушался: «Императора нашего не стало, и все де, разбодена мать, во дворце стало худо»; а его однополчанин Петр Катаев сожалел, что смерть Петра «даровала многим живот», поскольку государь «желал всех их смерти».[447]

    Однако в событиях 1725 и 1727 годов от имени гвардии действовали ее командиры – Ушаков, Бутурлин, Меншиков. В 1730 году высшие офицеры обоих полков участвовали в политических дискуссиях и подписывали проекты будущего государственного устройства. Но судьбу монархии тогда решили без них явившиеся во дворец с прошением о восстановлении «самодержавства» дворяне, в том числе гвардейские поручики и капитаны, радостно кричавшие: «Государыня, мы верные рабы вашего величества, верно служим вашим предшественникам и готовы пожертвовать жизнью на службе вашему величеству, но мы не потерпим ваших злодеев! Повелите, и мы сложим к вашим ногам их головы!» Рядовые же «политикой» не интересовались, а лишь исполняли приказы начальства.

    Со временем гвардейцы усвоили опыт дворцовых «революций» и ощутили себя «делателями королей». Как только грозная Анна Иоанновна умерла, оставив регентство при младенце-императоре Иване Антоновиче своему фавориту герцогу Бирону, недовольство в полках вырвалось наружу. Его выразил «старейший» в Преображенском полку поручик Петр Ханыков, заявивший приятелю, сержанту Ивану Алфимову 20 октября 1740 года – через два дня после присяги новому императору: «Что де мы зделали, что государева отца и мать оставили, они де, надеясь на нас плачютца, а отдали де все государство какому человеку регенту, что де он за человек?»[448] Он первым осознал, что его однополчане сами могут совершить переворот: «Учинили бы тревогу барабанным боем и гренадерскую б свою роту привел к тому, чтоб вся та рота пошла с ним, Ханыковым, а к тому б де пристали и другие салдаты, и мы б де регента и сообщников его, Остермана, Бестужева, князь Никиту Трубецкова убрали».

    Ханыков и его друзья сочувствовали брауншвейгскому семейству. Отставной капитан Петр Калачев думал иначе: «Пропала де наша Россия, чего ради государыня цесаревна российский престол не приняла». Капитан считал, что Елизавета есть «по линии» законная наследница, но при этом не отрицал и прав Анны Леопольдовны, которая могла вступить в правление после Елизаветы, «а при ее императорском высочестве быть и государю императору Иоанну Антоновичу».[449]

    Петр Великий, наверное, перевернулся в гробу: спустя 15 лет после его смерти в созданной им «регулярной» империи уже не тайные советники и фельдмаршалы, а поручики и капитаны полагали, что от них зависит, кому «отдать государство», и размышляли, как «убрать» его первых лиц. Даже солдаты теперь выражали недовольство завещанием царицы.

    Гвардия становилась опасной и непредсказуемой силой; но идея еще казалась слишком дерзкой, и Ханыков сетовал на сослуживцев: «Какие наши офицеры, все де трусы, ни один по настоящей форме не идет». Поэтому он обратился к унтерам: «В полку надежных офицеров нет, не с кем советовать о том; разве вы ундер афицеры об этом станете салдатом толковать». В успехе поручик был уверен: «Они меня любят, и офицеры б, побоявшись того, все б стали солдатскую сторону держать».

    Подобные мысли – «не прискорбно ли будет» регентство Бирона принцессе Анне Леопольдовне – приходили и другим офицерам. Капитаны Семеновского полка Василий Чичерин и Никита Соковнин хотя и присягнули регенту, но «плакали о общей государственной печали». Не вполне трезвый преображенский поручик Михаил Аргамаков тоже прослезился: «До чево мы дожили и какая наша жизнь? Лутче бы сам заколол себя, что мы допускаем».[450] Но они пошли привычным путем – пытались искать покровительства у авторитетного и чиновного лидера. Отставной подполковник Любим Пустошкин и капитан Василий Аристов обращались к тайному советнику Михаилу Головкину и к главе Кабинета министров Алексею Черкасскому. Офицер-семеновец Иван Путятин и его друзья надеялись на своего подполковника – отца императора Антона Брауншвейг-Люнебургского, но принц не отважился на встречу с подчиненными. Другие сановники оказались еще трусливее: десятилетие «бироновщины» отшибло у вельмож всякое желание совершить лихое политическое действо. Головкин уклонился от опасного предприятия: «Что вы смыслите, то и делайте. Однако ж ты меня не видал, а я от тебя сего не слыхал; а я от всех дел отрешен и еду в чужие краи». Черкасский же лично донес на своих посетителей.

    При обилии подобных разговоров доносчик должен был найтись обязательно. Были арестованы поручики Преображенского полка Петр Ханыков и Михаил Аргамаков, сержант Иван Алфимов и другие офицеры и чиновники. Всего в следственном деле перечислено 26 фамилий, против некоторых сделаны пометки: «Пытан. Было 16 ударов». Знакомство с материалами допросов арестованных показывает, что национальность и нравственность Бирона мало интересовали гвардейцев. Офицеров и солдат возмущало прежде всего то, что «напрасно мимо государева отца и матери (таких же иноземцев. – И. К., Е. Н.) регенту государство отдали». Однако рядовые еще не решались на выступление – только бранили «нас, офицеров, также и унтер-офицеров, для чего не зачинают, что если им, солдатам, зачать нельзя». (Поручик Ханыков чуть опередил время; очень скоро простые гвардейцы поняли, что и им «зачать можно».)

    Следствие по делу арестованных офицеров не обнаружило настоящего заговора, и многие отделались сравнительно легко: одних (ротмистра А. Мурзина, капитан-поручика А. Колударова) спустя несколько дней выпустили, других (адъютантов А. Вельяминова и И. Власьева) освободили с надлежащим «репримандом». Графа М. Г. Головкина, у которого гвардейцы искали поддержки, вообще избавили от допросов.[451]

    Среди недовольных регентством Бирона были сторонники цесаревны Елизаветы. Но поскольку сама она вела себя примерно, их дела также закончились относительно безобидно: капрала Хлопова, сожалевшего, что дочь Петра I от наследства «оставлена», отпустили без наказания, а отказавшегося присягать новой власти счетчика Максима Толстого сослали на службу в Оренбург, тогда как при Анне Иоанновне за подобное могли даже казнить. Не подтвердился донос преображенского сержанта Барановского о якобы данном Елизаветой своим слугам указе «под смертною казнью, чтоб нихто дому ее высочества всякого звания люди к состоявшимся первой и второй присягам не ходили», и посылке «в Цесарию» двух курьеров. Следствие выяснило, что такие слухи распространялись среди мелкой придворной челяди; в итоге розыска «важности не показалось, явились токмо непристойные враки».[452]

    Некоторые меры предосторожности Бирон все же принял. На следствии он признал, что интересовался «общественным мнением» и приказал кабинет-министру Бестужеву выяснить, «тихо ли в народе, и он сказывал, что все благополучно и тихо; да однажды приказывал о том проведать генерал мaеopy Албрехту, токмо он мне никаких ведомостей не сообщал». Регент «укрепил» Тайную канцелярию генерал-прокурором, и с 23 октября подпись Н. Ю. Трубецкого появлялась на ее документах. 26 октября указ за подписями членов Кабинета предписал московскому главнокомандующему С. А. Салтыкову «искусным образом осведомиться ‹…›, что в Москве между народом и прочими людьми о таком нынешнем определении (об указе о регентстве. – И. К., Е. Н.) говорят и не приходят ли иногда от кого в том непристойные рассуждения и толковании»; виновных надлежало арестовывать «без малейшего разглашения».[453] Но всё оказалось напрасно.

    Переворот в ночь с 7 на 8 ноября 1740 года произошел по привычной схеме: арестовывать Бирона повел преображенцев их подполковник и фельдмаршал Бурхард Христофор Миних. Регентшей империи стала Анна Леопольдовна, которая постаралась отблагодарить своих защитников. Ханыков и другие арестованные именным указом были реабилитированы и прошли церемонию «возвращения чести»: 10 декабря 1740 года их в штатском платье вывели перед полками и трижды покрыли знаменем, после чего они облачились в новые мундиры, получили шпаги и заняли место в строю. Несколько дней спустя особый манифест объявил, что помянутые офицеры и чиновники «неповинно страдали и кровь свою проливали» и отныне любое «порицание» их чести карается штрафом в размере жалованья обидчика.

    Регентша Анна Леопольдовна была доброй, «великой охотницей» до книг и «драматического стихотворства» и обладала нетипичной для дам того времени «благородной гордостию». Но 22-летняя принцесса не сумела всерьез заняться делами и не научилась искусству привлекать и направлять сподвижников. В такой ситуации обострилось соперничество в ее окружении (А. И. Остермана, принца Антона Брауншвейгского, М. Г. Головкина), результатом которого стало отсутствие четкой линии как во внутренней, так и во внешней политике. Наряду с боевыми офицерами чины и награды получали придворные фрейлины, кофешенки, лакеи да и просто по знакомству случайные люди; так был произведен в лейтенанты ничем не отличившийся на русской службе, но знаменитый своими приключениями барон Карл Фридрих Иероним Мюнхгаузен – бывший паж и корнет Кирасирского полка принца Антона. А наказаний избежали не только невинно оговоренные, но и скупщики краденого, и пойманные на взятках и подлогах адмиралтейские чиновники. Произвольные повышения – через один и даже два ранга – нарушали сложившиеся традиции и обесценивали чинопроизводство; окружавшие Анну лица использовали массовые награждения для продвижения по службе «своих» людей. Едва ли добавило регентше популярности ее увлечение саксонским послом графом Линаром – слишком уж он напоминал свергнутого Бирона. Пока «наверху» ссорились и интриговали, в гвардейском «низу» копилась критическая масса для очередного переворота.

    Книги приказов по полкам за 1741 год показывают, что дисциплина в «старой» гвардии была не на высоте. Солдаты являлись на службу «в немалой нечистоте», «безвестно отлучались» с караулов, играли в карты и устраивали дебоши в кабаках и «бляцких домах». Они «бесстрашно чинили обиды» обывателям, устраивали на улицах драки и пальбу, не гнушались кражами на городских рынках и даже у сослуживцев, многократно «впадали» во «французскую болезнь» (сифилис) и не желали от таковой «воздерживаться». Обычной «продерзостью» стало пьянство, так что приходилось издавать специальные приказы, «чтоб не было пьяных в строю». Гвардейцы образца 1741 года чувствовали себя во дворце и в столице хозяевами положения. Семеновский гренадер Иван Коркин был задержан на рынке с краденой посудой из дома «великого канцлера» А. М. Черкасского; преображенский солдат Иван Дыгин нанес оскорбление камер-юнкеру правительницы и офицеру Конной гвардии Лилиенфельду. Разгулявшиеся семеновцы Петр и Степан Станищевы «порубили» на улице караульных, а заодно и вмешавшихся в драку прохожих. Преображенец Артемий Фадеев «в пребезмерном пьянстве» потащил на улицу столовое серебро и кастрюли из царского дворца, а его сослуживец гренадер Гавриил Наумов вломился в дом французского посла, чтобы занять у иноземцев денег. Регулярное чтение солдатам Артикула воинского и обычные наказания в виде батогов не помогали, как и призывы к офицерам иметь «смотрение» за вверенными им подразделениями.[454]

    Укрепить дисциплину попытался генералиссимус, гвардейский подполковник принц Антон. С лета 1741 года в адрес гренадер и других солдат заметно увеличивается количество выговоров: солдаты делают приемы ружьем «не бодро», носят не положенные по форме шапки, «виски не потстрижены по препорции», «волосы не завязаны». Помимо дополнительных «экзерциций» у солдат было множество других поводов для недовольства: им не разрешалось топить печи «годными» бревнами и досками, у вернувшихся из похода в Финляндию отобрали казенные шубы; бдительный принц лично распорядился сломать поставленные гренадерами «рогожные нужники» в окрестностях казарм. Солдатам было запрещено обращаться с просьбами непосредственно к герцогу, через голову нижестоящих командиров; гвардейцам-именинникам – являться, по старой традиции, с калачами во дворец.[455] Все эти строгости вместе с тяготами начавшейся войны со Швецией (запретом отпусков и командированием в августе сводного гвардейского отряда на фронт) явно не способствовали популярности брауншвейгского семейства. В Тайной канцелярии вновь стали рассматриваться дела о «непристойных словах» гвардейских солдат и прочих обывателей в адрес верховной власти.

    Преображенский солдат Василий Бурый считал, что Елизавету несправедливо «отрешили от российского престола». Измайловец Андрей Псищев на упреки капрала заявил: «Тако ты черту присягал, а не государю!» Точно так же («чорту ты служишь») ответил и его сослуживец Леонтий Сокольников. Музыкант Павел Муромцов был уверен, что «генерал-фелтмаршал фон Миних и другие генералы, и генерал фелтцейхместер, да и третей император дураки». «Гошпитальный надзиратель» Михаил Крюков выразился о власть предержащих не менее резко: «Только они Россию-ту нашу ядят».[456]

    При дворе же проблем как будто не замечали – один за другим следовали балы и празднества. Бессилие правительства летом-осенью 1741 года привело к падению престижа «брауншвейгского семейства» в глазах и «низов» (прежде всего гвардейских солдат), и «верхов» – высших чиновников и офицеров.[457] Неспособность регентши создать свою «команду» породила изоляцию правящей группы, что помогло занять престол дочери Петра Елизавете.

    Тайная канцелярия проморгала новый переворот. Анна Леопольдовна получала предупреждения из разных источников (от английского посла Финча, русского посланника в Голландии А. Г. Головкина), но не придала им значения. К тому же эти документы были посвящены интригам французского посла в Петербурге Шетарди и шведского правительства и их контактам с Елизаветой. Конечно, беседы полуопальной цесаревны с дипломатами интересовали правительство, но реальной опасности не представляли. Материалы следствия по делу министров Анны Леопольдовны не содержат никаких указаний на то, что слежка за домом Елизаветы, продолжавшаяся до осени 1741 года, дала какие-то результаты. Их быть и не могло: в отличие от других дворцовых переворотов в 1741 году цесаревна не имела своей «партии» среди вельмож. Ее опорой стали несколько рядовых и унтер-офицеров Преображенского полка во главе с бывшим немецким купцом Грюнштейном, за которыми никто не следил, как и за личным врачом принцессы Арманом Лестоком. Именно они за несколько дней подговорили солдат; утром 24 ноября один из заговорщиков, Петр Сурин, попросту отправился во дворец и сообщил несшим охрану семеновцам: вечером придем брать власть, и «в сию нощь будет во дворец государыня цесаревна».[458] Опыта конспирации у гренадеров не было – дело решила быстрота. Пока двор Анны Леопольдовны веселился на последнем в это царствование балу, Елизавета вместе с камер-юнкером М. И. Воронцовым и Лестоком прибыла в казармы. «Знаете ли, ребята, кто я? И чья дочь? – обратилась к солдатам цесаревна и попросила у них помощи: – Моего живота ищут!» – после чего рота гвардейцев ворвалась во дворец, арестовала малютку-императора, его родителей и министров и возвела на престол дочь Петра I. Для большинства знати и иностранных послов переворот стал неожиданностью.

    Правящая элита испытала шок, когда поняла, что реальной властью в столице империи стало гвардейское «солдатство». Не случайно сразу после переворота Сенат указал двинуть из Москвы в Петербург 46 рот «как возможно наискоряе» – то ли для противовеса недовольной переворотом части гвардии, то ли для охраны столицы от «спасителей отечества».[459] И в Петербурге, и в действующей армии гвардейцы устраивали форменные побоища и нападения на офицеров-иностранцев; только вызванные армейские части смогли навести порядок.

    Хорошо еще, что простые подданные в петербургские «действа» особенно не вникали. В мае 1741 года крепостной Евтифей Тимофеев попал в розыск из подмосковной деревни по поводу высказанного мнения о политических новостях: «У нас слышно, что есть указы о том: герцога в ссылку сослали, а государя в стену заклали», – но при этом решительно не мог пояснить, о каком герцоге идет речь.[460] Другое свидетельство о перевороте из народной среды относится к 1751 году: крестьяне подпоручика Алексея Жукова разговорились о брате своего хозяина поручике Семеновского полка Андрее Жукове: «Смел он очень; вот как де когда всемилостивейшая государыня ссаживала Антония, то де никто ево не смел взять; а как де всемилостивейшая государыня соизволила братца ево послать, то де он, пришед, взял ево, Антония, за волосы и ударил об пол».[461] Поручик предстает в этой байке почти былинным героем, но собеседники вовсе не воспринимают его поступок как патриотическую борьбу с «немцами». Скорее всего, перед нами крестьянское изложение «охотничьих рассказов» самого барина.

    Правящие круги усвоили данный им урок: отныне даже самые острые противоречия в верхах больше никогда не разрешались путем обращения к «солдатству». Елизавета показала себя способной правительницей. Она могла быть жесткой, объективно оценивала своих советников и умело лавировала среди соперничавших группировок. Начавшаяся Семилетняя война, болезнь и смерть императрицы нарушили равновесие между придворными «партиями».

    Важнейшей причиной бесславного конца полугодового царствования Петра III стала хаотичная и импульсивная деятельность самого монарха, непродуманные назначения и решения (не имевшая механизма реализации секуляризация, вызвавший возражения указ о свободе торговли). Попытка возродить стиль руководства великого деда привела к внешнему копированию его образа жизни, ставшему жалкой пародией. В итоге многие поспешно принятые решения саботировались, о чем свидетельствует составленная при Екатерине II ведомость об исполненных и неисполненных указах предыдущего царствования. Император последовательно стремился к войне с Данией, несмотря на сопротивление высшей бюрократии и неготовность армии.

    Политика Петра III и сам повседневный стиль его жизни вызывали отторжение у двора и гвардии, которую государь собирался «разбавить» ее солдатами из армейских частей и приступил к созданию десятитысячного корпуса на смену «старым» полкам. Эти круги стали питательной средой заговора, детали которого нам до сих пор неизвестны. На начальном этапе в нем участвовала небольшая группа близких Екатерине людей (включая братьев Орловых и Никиту Панина), которая за три-четыре недели смогла развернуться в солидное предприятие. Другим условием успеха заговора стала децентрализация – наличие, по словам Екатерины, «четырех отдельных партий». Такой представляется структура заговора «по горизонтали»; «по вертикали» она включала в себя вельмож, часть из которых – например гетман и фельдмаршал Кирилл Разумовский – была давно связана с Екатериной.

    Особенностью «революции» 1762 года стало соблюдение дистанции между офицерами и солдатами, с одной стороны, и «генералитетом» и офицерами – с другой. Такая тактика была оправданна, о чем говорит эпизод с солдатом-преображенцем, пристававшим к офицерам с вопросом: «Скоро ли свергнут императора?» – в результате чего был арестован один из заговорщиков, Пассек. О такой же солдатской болтовне писал будущий поэт, а тогда гвардейский солдат Г. Р. Державин: «Когда выйдет полк в Ямскую ‹…›, то мы спросим, куда и зачем нас ведут, оставя нашу матушку-государыню, которой мы рады служить». Попытки предупредить императора о возмущении (например, со стороны подполковника лейб-кирасирского полка Будберга или преображенца И. А. Долгорукова) оказались тщетными не только из-за беспечности Петра III, но и потому, что доносители не могли сказать ничего определенного ни о руководителях заговора, ни о составе «партий». Основная масса «солдатства» в подготовке выступления не участвовала, но была соответствующим образом настроена. Для этого Екатерина и ее окружение развернули пропагандистскую кампанию по дискредитации императора: по столице ходили слухи о «всенародном объявлении веры Лютера», перемене всех жен у министров и венчании Петра III с любовницей Елизаветой Воронцовой при живой жене.

    Необычной была и тактика переворота: его организаторы обеспечили присоединение к мятежу одного за другим всех гвардейских полков, чем (в сочетании со слухом о смерти императора) парализовали верных присяге офицеров. Благодаря четкой работе Военной коллегии и усилиям дежурных генерал-адъютантов мятежники были в курсе расположения и передвижения военных частей в окрестностях столицы и блокировали все распоряжения императора.

    Успеху переворота способствовала также дезорганизация работы сыска – как раз в 1762 году Петр III упразднил Тайную канцелярию и оставил не у дел ее многолетнего начальника А. И. Шувалова. Однако последствия переворота, как это было и в 1740-х годах, продолжали беспокоить правящие круги империи еще несколько лет.

    В ходе российских «дворских бурь» их участники от споров о правах наследников и правомочности «тестаментов» перешли к действиям, направленным против самих самодержцев, лишенных в ходе петровских преобразований сакрального образа «благочестивого государя царя». Опасная идея постепенно передвигалась с периферии общественной жизни в ее центр, а затем материализовалась на практике: в 1741 году солдаты впервые свергли с престола законного императора, в 1762-м заговорщики уже планировали и совершили цареубийство. Таким образом, перевороты в итоге ударили бумерангом по самой верховной власти.

    Дела Тайной канцелярии времен Елизаветы показывают, что совершенный гренадерами-преображенцами переворот одобряли не все. «Честь себе заслужили тем, что пришед в ношное время во дворец и напали на сонных с ее императорским величеством», – осуждал их семеновец Алексей Павлов; его сослуживец Максим Судаков называл героев переворота «бунтовщиками и стрельцами».[462] Поручик Копорского полка Яков Панцирев в «вольном дому» в Ораниенбауме плюнул на манифест о восшествии на престол императрицы и объявил ее сторонников изменниками.[463]

    Кроме того, события 1741 года открыли одну закономерность российского «переворотства»: легкость и безнаказанность захвата власти породили в гвардейско-придворной среде настроения «переиграть» ситуацию: «в случае» оказывались немногие, а обиженных при дележе наград и чинов всегда хватало.

    Уже в январе 1742 года Финч отметил ропот в гвардии. Летом этого года преображенский прапорщик Петр Квашнин, камер-лакей Александр Турчанинов и измайловский сержант Иван Сновидов считали возможным собрать «партию человек в триста или и больше, и с тою бы партиею идти во дворец и государыню императрицу свергнуть с престола, а принца Иоанна возвратить». На вопрос, что делать с императрицей, Турчанинов ответил: «Где он их увидит – заколет».[464] Известное «дело Лопухиных» выявило подобные настроения и в придворных кругах: подполковник Иван Лопухин летом 1743 года заявлял о скорых «переменах» в правительстве и воцарении опять же «принца Иоанна», при этом перечислял многих недовольных происшедшим переворотом офицеров.[465]

    Недовольство проявляли даже искренние сторонники бывшей опальной цесаревны. Сосланный при Бироне за выражение сочувствия к правам Елизаветы капитан Петр Калачов по возвращении из Сибири был пожалован в майоры и отставлен «с денежным награждением», однако таким обращением был не удовлетворен и затеял тяжбу о возвращении своих якобы незаконно отчужденных «деревень», в ходе которой четыре раза подавал «доклады» императрице.

    Майор не только желал вернуть свои давно заложенные и не выкупленные в срок имения, но был искренне убежден, что Елизавета «возведена на российский престол через ево, Калачова, первого». Поэтому, считал он, его семье уместно быть «при дворе», а ему самому государыня могла бы «поручить в смотрение табашной и питейный сборы» по всей стране. В своем «бессовестном неудовольствии» верноподданный майор грозил императрице «бунтом», советовал ей отпустить свергнутого Ивана Антоновича с отцом за границу и сетовал, что ранее «такова в государстве разорения и неправосудия не бывало» из-за «воров» и «изменников», к числу которых относил весь Сенат вместе с генерал-прокурором, вице-канцлера М. И. Воронцова и многих других высших чиновников.[466]

    В 1749 году поручик Ширванского полка Иоасаф Батурин предложил великому князю Петру Федоровичу возвести его на престол: «Заарестуем весь дворец и Алексея Разумовского, а в ком не встретим себе единомышленника, того изрубим в мелкие части». Замысел офицера интересен тем, что захватить власть он намеревался с помощью московских фабричных рабочих, которых его сторонники уже начали «подговаривать».[467]

    Приводить в чувство приходилось не только офицеров, но и солдат; списки осужденных в первые годы правления Елизаветы включают многих унтер-офицеров и рядовых гвардии, отправленных за «непристойные слова» на Камчатку, в Оренбург и другие дальние гарнизоны.[468]

    Елизавета быстро уладила вопрос о наследнике престола – в 1742 году им стал ее племянник, голштинский принц Карл Петр Ульрих, в православии – «внук Петра Первого, благоверный государь великий князь Петр Федорович». Но все 20 лет ее царствования беспокойство по поводу узника экс-императора Ивана Антоновича не оставляло ее, а фигура принца оставалась «катализатором» переворотных надежд внутри страны и не вполне ясных планов зарубежных политиков.

    Уже с 1742 года среди охранявших брауншвейгское семейство в Риге гвардейцев стали вестись разговоры о порядке наследия престола. В 1743 году за здоровье Анны Леопольдовны и ее сына поднял тост в сибирской глуши иноземец-портной «из Ангальтского княжества» Иван Зибек.[469] В июне 1745 года императрица лично допрашивала дворянина А. Беклемишева, показавшего на своих знакомых, сожалевших об участи свергнутой правительницы и ее сына и якобы мечтавших о «республике». Правда, из болтовни Беклемишева следовало, что офицеры братья Новиковы и капитан И. Зиновьев республиканские порядки понимали своеобразно: «Россию разделить в княжении в рознь и всякой да у них по княжению взять хотел», – и дело серьезным заговором не пахло. Однако следствие показало, что «в гвардии есть такие, что о принце сожалеют».[470]

    Поручик Канцелярии от строений Евстафий Зимнинский повинился в желании, «чтоб оному принцу быть на всероссийском престоле», для достижения коего не исключавший использования пушек для покушения на императрицу: «Зарядя их дробью, расстрелял ее на розно».[471] Информация о самом принце в столице распространялась из первых рук: многие гвардейцы откомандировывались в караул к брауншвейгскому семейству и, подобно сержанту-преображенцу Ивану Назарьеву, не считали нужным скрывать, что принц «весьма умен».[472]

    Подобные разговоры порождали отклик – особенно у тех, кто считал себя обойденным. В 1748 году в Тайную канцелярию попал бывший адъютант Антона Ульриха Петр Грамотин: проведя несколько лет в ссылке, он был по-прежнему уверен, что «будет на царстве Иван Антонович вскорости». Еще через несколько лет следователям пришлось разбираться с полковником Иваном Ликеевичем, предлагавшим в своих докладах Елизавете и канцлеру Бестужеву скорее отпустить «принца Иоанна» за границу: от долгого заключения пленник «как зверь будет»; после смерти императрицы непременно произойдет выступление его сторонников и наследник Петр Федорович будет изгнан в Голштинию. Уличенный сутяга, дворовый человек прокурора Монетной канцелярии Илья Долбилов, ложно донес на своего брата, якобы доставившего вместе с греком-купцом из-за границы деньги заточенному «Антону Урлиху» и собиравшегося возвести на престол Ивана Антоновича.[473]

    Память о свержении младенца-императора пережила и переворот 1762 года. Первые годы на троне были для Екатерины II, пожалуй, более тревожными, чем для Елизаветы, – немецкая принцесса София Фредерика Августа не была дочерью Петра Великого, никаких прав на престол не имела, да и гибель мужа-императора легла пятном на ее репутацию.

    Материалы Тайной экспедиции дают возможность представить общественную атмосферу после переворота. Уже в августе 1762 года отставной прапорщик Прохор Лазарев из Пскова заявлял, что «взбунтовался лейб-гвардии Преображенской и лейб-кирасирской полки и в подданстве быть не хотят», к тому же «бывшего правления принц Иоанн найден». Присланный в столицу по распоряжению Панина отставник божился, что всё это ему рассказывали конногвардейцы, действительно опасавшиеся нападения соперничавших полков.[474]

    Прусский и французский дипломаты уже в 1762 году отмечали существование оппозиции фавориту императрицы Григорию Орлову и его братьям, против которых интриговали недавние друзья и сторонники. Так, в дни коронационных торжеств возникло дело поручиков Петра Хрущова и Семена Гурьева, намеревавшихся посадить на престол «Иванушку». Инициатива ограничилась «матерной бранью» в адрес императрицы и похвальбой в «велием пьянстве»; но власть отреагировала всерьез: виновные были «ошельмованы», лишены дворянства и отправлены на Камчатку.

    Предполагаемый брак Екатерины и Григория Орлова спровоцировал другое гвардейское «дело» – камер-юнкера Федора Хитрово и его друзей, измайловских офицеров братьев Рославлевых и Ласунского – главных героев событий 28 июня. «Орловы раздражили нас своей гордостью», – заявляли недовольные офицеры и выражали намерение убить выскочек, а Екатерину выдать замуж за одного из братьев заточенного Ивана Антоновича.[475] Дело было решено тихо – виновные без суда отправлены в ссылку. Еще раньше в Казань был сослан преображенский майор Василий Пассек, о поведении которого было приказано докладывать Панину.[476] В деревни поехали «титулярный юнкер» Воейков и поручик Петр Савельев, «разглашавшие» настолько «непристойные слова», что их не рискнули доверить даже протоколам следствия: дело было сожжено.[477]

    Гвардейцы не сомневались в гибели Петра III; его образ отныне «ушел в народ», где воскресал на протяжении екатерининского царствования неоднократно. Но в полках продолжалось брожение; имя, казалось, забытого узника Ивана Антоновича не сходило с языка. Пруссак Гольц и его французский и голландский коллеги подметили, что недовольные «чернь и солдаты» обращались к имени шлиссельбургского узника; о том же говорят и дела Тайной экспедиции.

    В мае 1763 года преображенец Михаил Кругликов пожаловался друзьям из Конной гвардии в пьяной беседе: «Нас де 500 человек, другую ночь не спим для Урлиха», – высказав предположение после неожиданного вызова своих сослуживцев на дежурство с боевыми патронами, «не будет ли еще какой экстры». Допросившие его Панин и Глебов доложили императрице, что даже обычное «безмерное пьянство» опасно, поскольку «малейшее движение может возбудить к большому калабротству». Екатерина в особой записке попросила следователей: «Однако при наказанье оного служивого прикажите, хотя Шишковскому, чтоб он еще у него спрасил: где оные 500 человек собираются и видел ли он их или слышал ли он от кого?»[478] Забулдыга Кругликов отделался батогами.

    Но уже летом гренадер Семеновского полка Степан Власов также во хмелю заявил, что он в компании с капитаном Петром Воейковым «намерены государыню живота лишить», и похвалялся, что за ними стоят большие «господа».[479] Другой семеновец, сержант Василий Дубровский, вместе с офицером-артиллеристом Василием Бороздиным и отставным капитаном Василием Быкиным обсуждали вопрос о «революции» более серьезно. Дубровский предлагал занять на переворот денег у шведского посла, усыпить гарнизон Шлиссельбурга, освободить Ивана Антоновича и увезти его «за границу к родне». Екатерине же и наследнику он намеревался «в кушанье дать» отраву – например растворенный в пиве опиум. Третий собеседник подошел к делу наиболее прагматично: бедный отставник рассчитывал выманить у шведского дипломата 50 тысяч рублей и с ними… отбыть в Париж. Но посланник помнил исторический урок и платить отказался, поскольку Елизавета по воцарении нисколько не помогла Швеции.[480]

    Тем же летом рядовой Казанского кирасирского полка Яков Белов всего-то хотел починить сапоги у знакомого мастера в Москве на Тверской улице, но наугощался до отчаяния: «Всю бы Россию на штыках поднял, да и отца б своего родного приколол! Матушка де государыня жалует одну гвардию, а нас забывает; другие де полки хотят уж отказатца».[481] Старый преображенский солдат Яков Голоушин жаловался: «Нас де армейские салдаты как сабаки сожрать хотят; не без штурмы де будет, вить де Иван Антонович жив». Но сам гвардеец и его сослуживцы сочувствовали узнику и даже сожалели о свергнутом Петре III: «Бывшей государь был милостив и многих из ссылки свободил, да и Иван де Антонович выпустил было на волю; да и нам при нем хорошо было».[482]

    Доносы и репрессии оказались не в состоянии пресечь «толки» в полках, на основании которых в 1760-х – начале 1770-х годов возникло не менее двадцати дел. Гвардейцы обсуждали возвышение Орловых, а вместе с ним и возможность нового переворота: «Не будет ли у нас штурмы на Петров день? Государыня идет за Орлова и отдает ему престол».[483] «Што ето за великой барин? – возмущался в марте 1764 года семеновский солдат Василий Петелин. – Ему можно тотчас голову сломить! Мы сломили голову и императору; мы вольны, и государыня в наших руках. Ей де года не царствовать, и будет де у нас государем Иван Антонович». Гренадеры-измайловцы Михаил Коровин и его друзья категорически заявляли: Орлов «хочет быть принцом, а мы и прочие етова не хотим».[484]

    Интересно, что в череде подобных дел 1763–1764 годов наблюдается уверенность в скором восшествии на престол заточенного государя. В 1763 году солдат Кирилл Соколов рассказывал, что Иоанн «живет в Москве в Немецкой слободе и к нему приклонились преображенские». Весной-летом 1764 года преображенцы говорили о скорой присяге и даже о данном Иваном Антоновичем обещании увеличить солдатское жалованье до 30 рублей.[485]

    В апреле 1764 года гвардейцы обсуждали предстоявшее путешествие Екатерины II в Прибалтику. «Врят де быть походу; может де статься не хуже тово, что с третьим императором зделалось», – считали гренадеры-преображенцы; а измайловцы отпускали в адрес государыни «скоромные непристойные слова» и считали возможным ее свержение: «Все триотца да мниотца, конечно де будет такая ж как прежде тревога». Следователи В. И. Суворов и А. А. Вяземский убедились, что подобные разговоры были широко распространены, и даже просили у императрицы разрешения прекратить допросы, так как найти «точного разсевателя» вредных толков было невозможно.[486]

    Уже накануне отъезда императрицы в Ревель, в июне 1764 года конногвардеец Анисим Якимов донес о «непристойных словах» преображенца Степана Андреева: «Как де государыня пойдет в поход, так де Иван Антонович приимет престол»; на это якобы «уже две роты согласны, да согласиться надо нам всей гвардии». Обсуждали этот политический вопрос и солдаты Суздальского полка: «И когда де преображенские и семеновские присягнут, то де и нам нечего делать». Начавшееся сразу же следствие выявило большое количество таких «согласных» – в списке оказалось около 100 человек.[487]

    Проходившие на протяжении 7-10 июня допросы установили наличие оригинального плана урегулирования династической проблемы: предполагалось, что Екатерина «примет принца и возьмет ево в супружество». Автором этой идеи оказался капитан-поручик Преображенского полка Семен Хвостов; он начал уже с этой целью собирать солдат-преображенцев «в свою партию», якобы от имени Екатерины. Гвардейцы полагали, что сама императрица желает таким образом «разведать мысли салдацкие». Реальная Екатерина лично вмешалась в дело – ей не давали покоя «скрытные замыслы» Хвостова. В особой записке она предписала, допросив того по пунктам, выяснить, почему он говорил Орлову, что солдаты за него, а солдатам – о «принце».[488] За «необузданные свои мысли» Хвостов был сослан в имение (освобожден от ссылки только в 1798 году).

    Вслед за Хвостовым под следствие угодили преображенские прапорщик Иевлев и капитан-поручик Соловьев. Обсуждая борьбу придворных «партий», офицеры полагали, что одни хотят на престол Павла, а другие – Ивана, «только кто-то ково переможет?». При этом Иевлев уверял, что заточенному принцу уже якобы присягнул Суздальский полк, а господа в каретах «ездят к Ивану Антоновичу на поклон, которой живет в Шлютельбурхе».[489]

    За несколько дней до попытки освободить шлиссельбургского узника поступил донос на измайловского сержанта Василия Морозова. Тот вел подозрительные разговоры о какой-то «камисии» в полку, от которой «из наших офицеров один не постраждет ли», и сожалел об обидах «птенца Ивана Антоновича», сведения о которых почерпнул из беседы с регистратором Шлиссельбургской крепости Лаврентием Петровым. Доклад о расследовании был подготовлен 2 июля 1764 года; его руководители Неплюев и Вяземский почему-то решили болтливого чиновника не трогать.[490] Находившаяся в Риге Екатерина это решение одобрила, что выглядит странно, особенно в свете случившейся в ночь с 4 на 5 июля попытки переворота.

    Неудавшееся предприятие Василия Мировича хорошо известно; но еще его современники подозревали, что за подпоручиком Смоленского полка стояли «большие» персоны. Разбиравший в 30-е годы XIX столетия секретные бумаги прошлых царствований министр внутренних дел Д. Н. Блудов также знал об этих предположениях – в докладе Николаю I он особо выделил существовавшее «нелепое заключение», что Мирович был «подосланный от правительства заговорщик».[491] Подозрения эти сопровождают «дело Мировича» вплоть до нашего времени; однако приходится признать, что если такая провокация и имела место, то спрятана она была надежно – никаких доказательств до сих пор не обнаружено.

    Попытка Мировича родилась в атмосфере ожидания переворота. Оказалось, что незнатный и никому не известный младший офицер без особых усилий смог увлечь за собой солдат из охраны важнейшей политической тюрьмы, готовых подняться на мятеж по артельному принципу: «Куда де все, то и он не отстанет»; колебавшихся убедили чтением самодельного манифеста.[492]

    Впервые переворотная акция планировалась без участия гвардии. В остальном подпоручик собирался повторить действия самой Екатерины. С выкраденным из крепости Иваном Антоновичем он рассчитывал прибыть в расположение артиллерийского корпуса, поскольку «во оных полках против прочих многолюднее и гораздо больше отважливее потому состоят, как из многих полков лучшие собраны». Так же как и 28 июня 1762 года, предводитель заговорщиков намерен был прочитать заготовленный манифест и организовать присягу новому государю, послать офицеров с «пристойными командами» для захвата крепости и мостов, разослать в «нужные места» тексты манифеста и присяги и увлечь за собой остальные полки.[493]

    Шансы Мировича были ничтожно малы: у отчаянного подпоручика не было сообщников-офицеров; в полках, куда он намеревался привезти Ивана Антоновича, наверняка нашлись бы верные присяге и более авторитетные командиры. Но устроить смятение с пальбой и паникой было вполне возможно, ведь преувеличенные толки изображали реальное событие в виде случившейся в столице «ребелии» с избранием «нового наследника престола».[494] Да и сама императрица, как следует из ее записки Панину, опасалась волнений артиллеристов, поскольку «командир у них весьма не любим».[495] Усилий одного Мировича было явно недостаточно, а выросший в изоляции принц не годился на роль графа Монте-Кристо. Счастливую для Екатерины особенность «послепереворотной» ситуации отметил Гольц еще летом 1762 года: «Единственная вещь, которая благоприятствовала двору во время этих кризисных событий, это то, что недовольные, более многочисленные в действительности, чем все остальные, не имели никакого руководства». Законному претенденту сочувствовали рядовые и отдельные офицеры, но у устраненного 20 лет назад «принца» не было своей «партии» при дворе и связанных с ней надежных исполнителей.

    Смерть несчастного Ивана Антоновича в 1764 году разрядила обстановку. С 1765 года поток «гвардейских» дел на время иссяк. В качестве претендентов на престол теперь стали являться лишь сумасшедшие, вроде пытавшегося предложить Екатерине руку и сердце садовника Мартина Шницера.[496]

    Политическая трагедия переходит в бытовой жанр: дедиловский воевода Иев Леонтьев поколачивал свою супругу со словами: «Ты меня хочешь извести так же, как государыня Екатерина Алексеевна своего мужа, а нашего батюшку. Он было повел порядок обстоятельной, а ныне указы выдают все бестолковые, что не можно и разобрать».[497] Прапорщик 3-го гренадерского полка Алексей Фролов-Багреев в расстройстве объявил товарищам: «Заварил кашу такую, которую если удастца съесть, то я буду большой человек, а естьли же не удастца, то и надо мной то же сделаетца, что над Мировичем». Друзья-картежники тут же донесли, и следствие возглавил сам Никита Иванович Панин. Но прапорщик объяснил, что мучился от «любовной страсти», – презренный муж-подьячий запирал дома предмет его обожания. Срочно разысканная «женка» Анна Иванова подтвердила, что прапорщик замыслил всего лишь избить ее мужа и увезти ее. От греха подальше Фролова-Багреева перевели из столицы в Севскую дивизию.[498]

    Ослабление «переворотных» настроений было связано также с изменением состава самой гвардии. Уже с первого дня нового царствования в ее ряды стали зачисляться солдаты из полевых полков. Сказались и «высокоматерние щедроты» новой императрицы в виде раздачи денег и производства в чины. Только в одном Преображенском полку лишь за 1765 год новые чины получили 9 капитанов, 17 капитан-поручиков, 21 поручик, 21 прапорщик и 23 сержанта.

    Однако начиная с 1765 года дела Тайной экспедиции фиксируют – опять-таки в столично-гвардейской среде – упоминания в качестве претендента на престол великого князя Павла Петровича. Жена преображенского капитана Петра Митусова узнала от кормилицы Павла, что Никиту Ивановича Панина «отрешают», и испугалась, «не зделают как с батюшкою» злодеи Орловы – ведь «Ивана Антоновича оне ж уходили».[499] В 1769 году отставной конногвардейский корнет Илья Батюшков и подпоручик Ипполит Опочинин мечтали: вот бы захватить карету императрицы на царскосельской дороге и постричь ее в монастырь. Законным наследником друзья считали Павла; впрочем, Опочинин не исключал, что… сам имеет право на престол: со слов его «мамки», он являлся сыном Елизаветы и английского короля, якобы приезжавшего в Россию инкогнито.[500]

    В том же году к следствию были привлечены преображенский капитан Николай Озеров и его друзья – бывший лейб-компанец Василий Панов, отставные офицеры Ипполит Степанов, Никита Жилин и Илья Афанасьев. Заговорщики не просто ругали императрицу и ее фаворита – критике подвергалась вся внутренняя и внешняя политика Екатерины. «Прямые сыны отечества» (так называли себя приятели) были возмущены тем, что не выполнены «при вступлении ‹…› разные в пользу отечества обещании, для которых и возведена на престол». О каких обещаниях в данном случае шла речь, не вполне понятно; но другие упреки были конкретизированы: «народ весь оскорблен», «государственная казна растащена» и делаются заграничные займы, «не рассматриваны» полезные предложения Сената, «дано статским жалованье бесполезно»; гвардия пребывает «в презрении», а Орловы за границу «пиревели через аднаво немца маора двацать милионов»; в екатерининском «Наказе» «написана вольность крестьяном; это де дворяном тягостно, и буде разве уже придет самим пахать»; наконец, осуждался разрыв с Австрией, «с коею всегда было дружелюбие». Заговорщики планировали возвести на престол Павла, надеясь, что при нем земли дворянам раздадут «безденежно» и ликвидируют откупа, поскольку «винный промысел самый дворянский». Екатерину же намеревались заточить в монастырь; а если бы она пыталась вырваться оттуда, то «во избежание того дать выпить кубок, который она двоим поднесла». Озеров накануне ареста успел приготовить план Летнего дворца.[501] Но Степанов имел неосторожность проговориться вдове-полковнице Анне Постниковой, которая спешно донесла на приятеля.

    Это едва ли не самое серьезное «дело» той поры интересно проявившимся в документах следствия кругом представлений гвардейских офицеров нового поколения. Темы их разговоров уже не сводились только к чинам и «деревням» – они обсуждали и внешнюю политику, и реформу государственной службы, и состояние казны (заграничные займы). В то же время критика существовавшего порядка велась ими с точки зрения специфических военно-служилых интересов: императрица недопустимо «заигрывала» с крестьянским вопросом, «статским» неведомо за что давали постоянное жалованье, а купцы-откупщики теснили «самое дворянское» винокурение. «Сыны отечества» (более просвещенные, чем их собратья первой половины столетия) считали возможным предотвратить «падение» страны только с привлечением «больших людей ‹…›, которые издавна народ любят»: К. Г. Разумовского, Ф. М. Воейкова, А. И. Глебова, графов Паниных.[502] Из дела следует, что таких попыток у заговорщиков не было, как не было у них и опоры в солдатских рядах.

    Но среди гвардейцев-солдат появлялись свои «зачинщики», не связанные с офицерами и вельможами. В 1771 году взволновались преображенцы – барабанщик Иван Шульгин, гренадеры Степан Петров и Федор Лыжин, писарь Иван Долматов, решив, что Орловы хотят «искоренить гвардию», замыслили «посадить на царство Павла Петровича», за что были отправлены на поселение в Оренбург.[503] В июне 1772 года обнаружились планы другой группы преображенских солдат-дворян во главе с капралом Матвеем Оловянниковым. Гвардейцы не только обвиняли Орловых, якобы собиравшихся принять 10 тысяч армейских солдат «на наше место»; они хотели обратиться к Павлу с письмом (его Екатерина приказала разыскать) и предоставить ему престол. Но предвкушение удачи вскружило молодым солдатам головы: Оловянников считал возможным уничтожить наследника и обвинить в этом императрицу с целью оправдания ее убийства, а затем самому занять трон: «А что же хотя и меня!» Своих друзей – из них не все «умели грамоте» – капрал заранее производил в генерал-прокуроры и фельдмаршалы.[504] Вопреки обычному правилу, подобные беседы, как выяснилось в ходе дознания, продолжались около года, и никто из привлеченных к следствию не донес.

    Екатерина была весьма обеспокоена: в папке с приговорами Тайной экспедиции находится восемь ее записок к Вяземскому по этому делу. Помимо 22 основных участников были арестованы еще многие. Императрица стремилась любой ценой пресечь ходившие по столице слухи, приказав генерал-прокурору: «Александр Алексеевич, скажите Чичерину (генерал-полицеймейстер. – И. К., Е. Н.), что есть ли по городу слышно будет, что многие берутся и взяты солдаты под караул, то чтоб он выдумал бы бредню, чтоб настоящую закрыть. Или же и то сказать можно, что заврались», – и в то же время отдавала указания приготовить для арестованных помещения «за рекой», если места в крепости не хватит.[505] Оловянников был лишен дворянства; на плацу перед полком его выпороли кнутом, заклеймили буквой «З» (злодей) и отправили в Нерчинск на каторгу; его сообщников сослали в сибирские гарнизоны. Екатерина, дама мужественная и отчасти циничная, не смогла сдержать удивления: «Я прочла все сии бумаги и удивляюсь, что такие молодыя ребятки стали в такия беспутныя дела; Селехов старшей и таму 22 года»; – остальным же арестованным было по 17–18 лет. Едва ли самодержице приходило в голову, что дерзость 17-летних солдат была побочным результатом ее собственной инициативы по захвату власти. После этого дела она решила «гвардию колико возможно на сей раз вычистить и корень зла истребить».[506]

    В значительной степени это Екатерине удалось. Когда в июле 1773 года был схвачен синодский копиист Федор Дмитриев, заявивший преображенцам, что «армейские солдаты все согласны, чтоб возвести на престол его высочество», то оказалось, что заговор был выдуман тщеславной «канцелярской крысой», «чтоб показать себя о сем деле сведущим человеком».[507]

    Помогло императрице и то, что гвардейские «замешательства» уже не находили прежнего отклика в правящей верхушке. Не стало больше полунезависимых советов, подобных «верховникам» 1726–1730 годов и кабинет-министрам 1731–1741 годов. Совет при высочайшем дворе Екатерины не обладал самостоятельностью своих предшественников: императрица с помощью генерал-прокурора решала массу дел помимо него – по докладам Сената, коллегий и других мест. Екатерина обновила в 1764 году состав Сената, заменила руководство половины коллегий и губерний. В «связке» «императрица – Совет» при высочайшем дворе (или преобразованный и послушный, но сохранивший определенную компетенцию Сенат) выросла роль фаворитов, но их статус в новой системе был уже иным. «Случай» при Екатерине – это не право на произвол и исключительное влияние. Практичная императрица требовала от своих фаворитов соблюдения правил («будь верен, скромен, привязан и благодарен до крайности») и считала необходимым приобщать их к государственным делам; ее современники воспринимали фаворитов как особую «должность» в дворцовых покоях со своим кабинетом и кругом обязанностей по способностям каждого. Идеальной фигурой такого фаворита-сотрудника стал Г. А. Потемкин – военный министр и генерал-губернатор Новороссии.

    Место «слова и дела» заняли более гибкие методы контроля над настроениями и намерениями элиты, хотя начальника Тайной экспедиции С. И. Шешковского императрица по-прежнему принимала во дворце. К концу царствования регулярным занятием Екатерины становится чтение перлюстрированной иностранной и внутренней почты, в том числе корреспонденции наследника.[508] В столицах появились профессиональные информаторы, следившие за подозрительными, с точки зрения властей, лицами. Их глаза и уши незримо присутствовали даже во дворце. Француз-волонтер на русской службе граф Рожер де Дама весной 1789 года в пустом зале Зимнего дворца, наблюдая за маршем отправлявшихся на фронт гвардейских частей, произнес: «Если бы шведский король увидел это войско, он заключил бы мир».

    Граф был удивлен, когда через два дня Екатерина напомнила ему эту фразу; он не подозревал, что императрица видела в нем шпиона и даже не желала поэтому определять молодого француза в гвардию.[509]

    Екатерина демонстрировала обществу новую «технику» ротации кадров: проигравших схватку за власть вельмож и вышедших из «случая» фаворитов впервые стали убирать с почетом. Таким «отставникам» (Бестужеву, Воронцову) императрица не только выплачивала крупные суммы, но и покупала в казну их дома, чтобы помочь рассчитаться с долгами; с пенсией в 60 тысяч рублей и дворцом в Батурине был отставлен от гетманства К. Г. Разумовский. Даже опала теперь не означала безвозвратного крушения карьеры. К активной деятельности вернулись бывшие приближенные Петра III Д. В. Волков и А. П. Мельгунов и «проштрафившиеся» сподвижники Екатерины по 28 июня П. Б. Пассек и К. Г. Разумовский; устраненный из Сената генерал-прокурор А. И. Глебов стал генерал-губернатором Белоруссии, а отставной фаворит П. В. Завадовский – крупным чиновником. Перегруппировка в «верхах» теперь проходила более плавно, без резких потрясений и для самих участников, и для всего государственного механизма.

    Как и ее предшественницы, императрица проверяла рапорты по полкам, следила за чинопроизводством и вникала в судебные дела гвардейцев; внимательно наблюдала за их настроениями: «Что говорят о произвождениях и награждениях?» Но при ней прекратилось использование гвардейских солдат и офицеров в качестве чрезвычайных агентов правительства. Изменился также способ комплектования полков и корпуса телохранителей-кавалергардов: они пополнялись в основном за счет переводимых из армии отличившихся солдат и унтер-офицеров. Екатерина порой была недовольна «шалостями» выскочек («всякой сброд набирают, а раньше служили одни дворяне»), и все же новый порядок стал правилом для гвардии и в XVIII, и в XIX веках. Приток разночинцев неизбежно разрушал былую солидарность гвардейских рядов.

    Изменилось не только гвардейское «солдатство». Теперь «подполковничество» становилось почетным званием для генералитета (П. А. Румянцева, А. В. Суворова), не связанным с выполнением реальных командных функций. Новое поколение гвардейских майоров составили преданные сторонники (А. Г. Орлов, А. И. Бибиков) или переведенные из армии и прошедшие «школу» Семилетней и Русско-турецкой войн служаки. Иные из них пользовались доверием императрицы и со временем выходили из гвардии на административные посты, но никогда не играли самостоятельных ролей в политике.

    Теперь «свобода мыслить» в понимании императрицы в целом совпадала с духовными запросами ее подданных; этим счастливым совпадением во многом объясняется политическая стабильность царствования. Хотя и тогда были недовольные, порой резко осуждавшие решения правительства, придворные раболепие и фаворитизм, но авторитет самодержавной власти в системе ценностей дворянской элиты той эпохи был еще незыблем. Умная императрица это понимала и на опасения фаворита Г. Г. Орлова, «не клонится ли сие к упадку империи ‹…›, отвечала, что из клеву выпущенные телята скачут и прыгают, случатся и ногу сломят, но после перестанут, и таким образом все войдет в порядок». Что касается «страха от бояр» (в данном случае – сенаторов), то государыня была уверена: «У всех ножей притуплены концы и колоть не могут».[510] Свою роль здесь сыграли Тайная канцелярия с Тайной экспедицией – как-никак за 70 лет через них прошли почти три тысячи российских дворян,[511] лично познакомившихся с последствиями «непристойных» по отношению к монарху слов и поступков.

    Роль «пряника» для не входившего в элиту дворянства и чиновничества в 60-е годы XVIII века сыграли новые условия гражданской службы. Вместе с новыми штатами и твердыми денежными окладами чиновники впервые получили в 1764 году определенные гарантии существования по окончании службы – законное право на «пенсион» по выслуге 35 лет. Упорядочивались продвижение дворян по служебной лестнице и их преимущество при получении чина «перед теми, кои не из дворян». Эти меры не только повысили эффективность работы государственного аппарата, но и усилили зависимость чиновников от центра, а не от протекции «патрона». Реформы 1760-х годов стали первым шагом на пути к достижению главной цели Екатерины – устойчивого «социального баланса», в рамках которого неограниченная власть монарха должна уравновешиваться не только привилегиями «главного члена» общества – дворянства, но и наличием граждан «третьего чина» с их прописанными законом правами.

    Генеральное межевание, реформа местного управления 1775 года и Жалованные грамоты дворянству и городам 1785 года удовлетворили одно из главных требований дворянства. Были созданы выборные дворянские должности и органы на местах (управлявшие уездом капитан-исправник и нижний земский суд, разбиравший дворянские тяжбы верхний земский суд, дворянская опека), дворянское самоуправление (уездные и губернские дворянские собрания), «включавшие» сословие в имперскую структуру власти; одновременно появились первые общесословные городские организации и законы об охране собственности, чести и достоинства горожан.

    «Возвращение» дворянства в провинцию в свете ситуации, созданной манифестом о «вольности дворянства» 1762 года, привело к передаче полномочий центральных органов на места и, как следствие, ликвидации многих коллегий. Но в то же время дворянские сословные органы интегрировались в систему управления, что препятствовало попыткам создания оппозиции. Да и гвардия во второй половине XVIII века перестала исполнять функции своеобразного чрезвычайного органа управления и вернулась к своим «прямым» обязанностям элитной воинской части, хотя аж до 1869 года находилась в личном подчинении императора.

    Изменилось и дворянское самосознание. Знать и гвардейское «шляхетство» 1720-1740-х годов в массе своей не отличались серьезными политическими пристрастиями, но зато привыкли участвовать в борьбе за власть – придворные Екатерины II еще хорошо помнили «страх от бояр» во время Елизаветы Петровны. Политика Екатерины обеспечила новому поколению дворян широкое поле деятельности: в победоносных войнах, службе в новых учреждениях, наконец, в развитии своих «дворянских гнезд»; при таких возможностях у них уже не возникали мысли о новых дворцовых «революциях».

    В октябре 1777 года пожилой вельможа, бывший фаворит императрицы Елизаветы Иван Иванович Шувалов, получил от явившегося к нему в дом бригадира Федора Аша письмо. Вскрыв его, он прочел признание отца неожиданного вестника, барона Фридриха Аша, из которого следовало, что он, Иван Шувалов, является не кем иным, как сыном Анны Иоанновны и Бирона, а потому имеет право претендовать на трон, и «потребно будет освободить дворец от обретающихся в нем императрицы и их высочеств». Можно было бы рассматривать такое объявление как сделанное в «исступлении ума»; но дело в том, что подполковник Фридрих Аш с 1712 по 1724 год действительно служил секретарем Анны Иоанновны, а затем был переведен в столицу на должность почт-директора; таким образом, курляндские дела были ему хорошо знакомы. Но к тому времени дворцовые перевороты уже вышли из моды; отставной вельможа немедленно доложил императрице о странном визитере, податель письма был объявлен сумасшедшим, упрятан за стены монастырской тюрьмы и провел в заключении почти всю оставшуюся жизнь, так и не признав законными государями ни Екатерину II, ни Павла I.[512]

    Впрочем, затишье было обманчивым. Царствование Павла I было прервано очередным дворцовым переворотом, и вновь сыскное ведомство не смогло противостоять заговору. Созданное в начале XVIII века для борьбы с народными «толками», «непристойными словами» и придворными «партиями», к концу столетия оно оказалось неэффективным. По иронии судьбы Павел сделал то, что не смогла довести до конца его мать, – утвердил в 1797 году закон о престолонаследии; но при этом он нарушил неписаный и куда более важный порядок – сложившийся в правление Екатерины социальный баланс. Это вызвало новую переворотную ситуацию, которая стоила императору жизни. Предшествовавший перевороту заговор представлял собой серьезное конспиративное предприятие с участием влиятельных лиц из придворного круга и высшего гвардейского офицерства. Рядовых офицеров-исполнителей подключили лишь накануне ночного «похода» на Михайловский замок, а солдат в дело вообще не посвящали.

    Механизм российского «переворотства» не исчез до конца вместе с «эпохой дворцовых переворотов», а «перешел» в следующее столетие. Кроме того, существовавшая «наверху» на всем протяжении XVIII века правовая неразбериха способствовала появлению всё новых самозванцев.

    Самозваные Петры и Павлы

    Следствием усилий по сакрализации монарха стала дискредитация самой духовной власти, потерявшей даже относительную независимость. Социальный протест в сочетании с консервативной оппозицией новшествам порождал в народном сознании ожидание истинного, «праведного» государя. Последний же в народном представлении (как и в реальности) не получал престол извечным и строго определенным порядком, но занимал его по Божественному определению (на деле – путем дворцового переворота), для чего желательно было предъявить какие-либо доказательства – например «царские знаки» на теле.[513]

    Самозваных «Петров I» не появлялось – слишком многие знали государя в лицо и слишком необычным был этот царь, оставивший по себе в народе не лучшую память. Объявлявшиеся при нем самозванцы принимали имя «турского салтана» (Григорий Семионов в 1709 году); царского «дяди», «брата» Алексея Михайловича (солдат Григорий Михайлов в 1706 году). Назвавшиеся-таки «Петрами Алексеевичами» в начале царствования (соответственно в 1690 и 1697 годах) «зерщик и бражник и пропойца» из Рославля Терешка Чумаков и московский посадский Тимофей Кобылкин были людьми психически больными и на политическую роль не претендовали.[514]

    Однако уже в 1708 году вотчинный крестьянин тамбовского помещика Ерофеева Сергей Портной рассказывал, что царевич Алексей не признавал отца, ходил по Москве с донскими казаками и приказывал бросать в ров «бояр».[515] С 1715 года в России – еще при жизни царевича – стали появляться лжеАлексеи; первым из известных нам стал угличский рейтарский сын Андрей Крекшин, пьяница и игрок. Правда, «народным заступником» он не был и три года бродяжничал под высочайшим именем, чтобы мужики-селяне его поили и кормили. Затем это имя принял вологодский нищий А. Родионов. В 1724 году объявились сразу два претендента: «Алексеем» назвали себя солдат Александр Семиков в украинском городе Почепе и извозчик Евстифей Артемьев в Астрахани; последний даже сказал на исповеди, что скрывался «для того, что гонялся за ним Меншиков со шпагою».[516]

    В 1725 году оба «царевича» были казнены, но «созревали» новые самозванцы. Мы уже упоминали об объявившемся в 1732 году лже-Алексее – Тимофее Труженике; в 1738 году еще один «царевич», Иван Миницкий, сумел привлечь на свою сторону солдат расквартированного под Киевом полка и объявил поход на Петербург.

    Сподвижник Труженика, Ларион Стародубцев, от имени царевича Петра Петровича издал «манифест»: «Благословен еси Боже наш! Проявился Петр Петрович старого царя и не императорский, пошел свои законы искать отцовские и дедовские, и тако же отцовские и дедовские законы были; при законе их были стрельцы московские и рейторы, и копейщики, и потешные; и были любимые казаки, верные слуги жалованные, и тако же цари государи наши покладались на них якобы на каменную стену. Тако и мы, Петр Петрович, покладаемся на казаков, дабы постояли за старую веру и за чернь, ка[к] бывало при отце нашем и при деду нашем. И вы, голетвенные люди, бесприютные бурлаки, где наш глас не заслышитя, идите со старого закону денно и ночно. Яко я, Петр Петрович, в новом законе не поступал, от императора в темнице за старую веру сидел два раза и о ево законе не пошел, понеже он поступал своими законами: много часовни поломал, церкви опоко свещал, каменю веровать пригонял, красу с человека снимал, волею и неволею по своему закону на колена ставливал и платья обрезывал». «Царевич» объявлял о своем желании «вступить на отцовское и дедовское пепелище» и призывал «чернь» «сему нашему ерлыку верить и поступать смело».[517] Для этого образца самозваной «пропаганды» характерно подчеркнутое противопоставление доброго старого царского начала плохому императорскому; призыв «искать отцовские законы» плохо согласовывался с осуждением этих самых порядков; но зато складывался образ царевича-мученика, пострадавшего за «старую веру» и традиционный уклад жизни, которому Петровские реформы нанесли страшный удар.

    Затем стали появляться лже-Петры II: в глазах простых людей рано умерший мальчик-император навсегда остался «добрым царем». Начиная с 1732 года им назывались однодворец Петр Якличев, капрал Алексей Данилов и другие; кажется, последним из них был беглый солдат Иван Евдокимов, объявивший себя императором в 1765 году, сочинив захватывающую историю о своем «спасении»: якобы его некие «бояре» вывезли в Италию, где 24 года держали заключенным в «каменном столбе» в Неаполе.[518] Впоследствии слухи о «живом» Петре II возникали периодически;[519] объявились и его самозваные «дети».[520]

    Трагическая судьба заточенного в Шлиссельбурге и в конце концов убитого Ивана Антоновича хорошо известна. Однако интересно, что свергнутый император вызывал сочувствие именно в гвардии и дворянском обществе, но в народе популярностью не пользовался. В массовом сознании «подлых» подданных он, по-видимому, не расценивался как «свой»; в отличие от вышедших из народа лже-Алексеев, Петров II и Петров III, самозваных Иванов Антоновичей, кажется, не было. Да и сохранившиеся народные «отзывы» о царе-младенце были достаточно резкими; например, купец Дмитрий Раков был убежден, что Ивану предстоит «быть на царстве» в качестве появившегося в России Антихриста.[521] Только однажды, в 1788 году, к лифляндскому генерал-губернатору Ю. Ю. Броуну пришел самозванец, назвавший себя «Иваном Ульрихом», якобы отпущенным в 1762 году комендантом Шлиссельбурга. В Тайной экспедиции установили, что мнимый принц – скрывавшийся от долгов купец Тимофей Курдилов.[522]

    Зато с воцарением Елизаветы Петровны стали появляться самозваные «потомки» ее отца, которого при жизни считали и «неистовым царем», и «подменным шведом». Возможно, появление петровского «племени» объясняется не только настроениями социального протеста и эсхатологическими ожиданиями «избавителя», но и в какой-то степени преображением со временем в массовым сознании образа первого императора, теперь противопоставляемого той действительности, которая официально считалась восстановлением петровских традиций.

    В 1726 году флотский лейтенант Иван Дириков получил в Кронштадте от двух знакомых офицеров уверения в том, что он – настоящий сын Петра I, который якобы, «будучи в Сенате подписал протокол, что по кончине его величества быть наследником ему, Ивану». Заявил он о своих правах в 1742 году в Тобольске при принесении присяги в соборе наследнику престола Петру Федоровичу.

    Можно отметить, что и этот настоящий внук Петра Великого вызывал у будущих подданных противоречивые чувства. Иеродьякон Мартирий из Боровского Пафнутьева монастыря на него уповал: «Государь де великой князь Петр Федорович строг и остер так как дедушка».[523] Но в то же время многие дела Тайной канцелярии показывают, что популярностью голштинский принц не пользовался. Инок Толгского монастыря Савватий в 1745 году так высказался о нем и о его тетушке, стремившейся представить себя истинно православной государыней: «Баба де не как человек, мать ее прогребу (выговорил то слово прямо); да и приняла она неверных: вот де наследник неверной, да и наследница такая ж ‹…› не могла она (Елизавета. – И. К., Е. Н.) здесь в России людей выбрать». Наследника бранили «иноземцем» и даже «шутом».[524]

    Списки «клиентов» Тайной канцелярии свидетельствуют, что в 1747 году сыном Петра I назвался подпоручик гвардии Дмитрий Никитин, произведенный из сержантов в прапорщики в 1740 году «за взятие» Бирона. Едва ли между этими событиями есть прямая связь; однако участие в «большой политике» определенным образом влияло на психологию гвардейцев.

    Вместе с Никитиным по ведомству А. И. Ушакова проходили другие «дети» императора, которые размещались «неисходно до смерти» по монастырям. Дириков угодил в заточение в Иверский монастырь, «Петры Петровичи» (однодворец Аверьян Калдаев и канцелярист Михаил Васильев) содержались в Усольском Воскресенском и Серпуховском Высоцком монастырях; в Троицком Калязинском монастыре был заключен «царевич Александр Петрович» – канцелярист Василий Смагин.[525]

    Расширение международных связей и признание Российской империи в качестве новой великой державы способствовали появлению заграничных самозванцев; правда, к таким казусам Тайная канцелярия отношения не имела – ими занималась Коллегия иностранных дел. В 1755 году в Варшаве объявился еще один «брат» императрицы Елизаветы, о котором секретарь российского посольства Ржичевский сообщил в Петербург со слов генерал-прокурора бернардинского ордена в Литве Казимира Качуковича, в молодости служившего… прапорщиком в Преображенском полку. Теперь же почтенный монах известил, что уже две недели содержит за свой счет «сына» Петра Великого и «крестника» французского короля Луи Петровича, якобы раньше жившего в России, но «ретировавшегося» за границу, опасаясь преследований со стороны Разумовских. Конечно, Ржичевскому из Петербурга ответили, что рассказ самозванца есть «презрительный вымысел», и даже сделали выговор – но одновременно стали думать, как «Петровича» изловить. По законам Речи Посполитой арестовать человека, содержавшегося в «шляхетном доме» гетмана Браницкого, было невозможно; дипломаты тщетно пытались через посредников заманить бродягу на российскую территорию в Киев. В январе 1756 года «мнимый Петрович» скрылся, перед отъездом пообещав отцам-иезуитам пустить их в Россию немедленно по своем воцарении.[526]

    В 1769 году на датском острове Борнгольм некий арестант (по датским сведениям, 29-летний бродяга-портной), называвший себя «Иоанном», рассказал, что на самом деле он является сыном российского императора Петра II, а его мать Анна была свергнута с престола Елизаветой в 1741 году; юного принца в двухмесячном возрасте отвезли в страшную Сибирь (самозванец полагал, что это такой город), где он встретил сосланного фельдмаршала Миниха и выучился у него немецкому языку. Якобы в 1764 году, когда новая императрица Екатерина II уехала в Ригу, некие «генералы» принца освободили и даже «просили» взойти на престол, но из-за совершенного на него при въезде в Петербург покушения он бежал в Москву, а потом за границу. Неизвестно, насколько датские власти поверили байке о связи скончавшегося в 1730 году 15-летнего Петра II с Анной Леопольдовной, но их «сына» посадили в заключение в крепость Фридрихсхавен.[527]

    Механизм появления таких «претендентов» еще далеко не ясен: его трудно однозначно отнести как к «нижнему», народному, так и свойственному правящему слою «верхнему» самозванчеству (по терминологии Н. Я. Эйдельмана). Однако можно отметить непостижимую легкость, с которой обычные служивые вдруг объявляли собеседникам о своем царском происхождении.

    Некоторые казусы еще поддаются логическому объяснению, как история мушкетера Преображенского полка, отца открывателя «Слова о полку Игореве» Ивана Яковлевича Мусина-Пушкина. Рано потерявший отца солдат оказался кормильцем семьи, показав себя человеком практическим: в 1733 году он выгодно женился на сестре семеновского солдата Наталье Приклонской с хорошим приданым в 2,5 тысячи рублей и приобрел дом в Москве, купил село Верхово в Ярославском уезде у родственника, графа П. И. Мусина-Пушкина и стал владельцем 306 душ в Ярославском и 57 душ в Угличском уездах. Обеспечивший семью гвардеец был о себе весьма высокого мнения, отчего в октябре 1737 года угодил в Тайную канцелярию по доносу канцеляриста Михаила Евсевьева, в гостях у которого Иван в подпитии заявлял: «Я де к царской семье принадлежу», да и «бабка цесаревне Елисавет Петровне была своя». Там он заявил Ушакову, что «непристойные слова» вырвались у него исключительно «с простоты» и «от пьянства пришло ему незнамо с чего в голову молвить». Раскаяние помогло; по меркам аннинского царствования солдат отделался легко – битьем батогами и отправкой обратно в полк.[528] Но представитель старого рода, конечно, не мог не знать семейной тайны о романтической связи царя Алексея Михайловича с Ириной Мусиной-Пушкиной, в результате которой на свет появился боярин и петровский сподвижник Иван Алексеевич Мусин-Пушкин, самим царем Петром Алексеевичем называемый bruder (связь царя Алексея с Ириной Мусиной-Пушкиной была известна при дворе, и другой родственник Петра I, дипломат и мемуарист князь Б. И. Куракин, собирался написать о ней в своей неоконченной «Гистории»[529]). Возможно, хвастовство помешало дальнейшей карьере Ивана Яковлевича – в отставку он вышел всего лишь поручиком.

    Десятки же других случаев рационально объяснить трудно. В июне 1740 года в заштатном Острогожске, распивая гарнец пива, рядовой Глуховского слободского драгунского полка Иван Герасименок срезал капрала, гордившегося дворянским происхождением: «Ты де шляхтич, а я царевич».[530] В следующем году солдат Пензенского полка Иван Балашев так же в дружеской беседе удивил сослуживцев: «Я де пьян, да царь».[531] Через 20 лет такой же молодой солдат Псковского драгунского полка Сергей Бердников без всякой выпивки огорошил собеседника: «Знаешь ли де ты, что у меня матушка-та всемилостивая государыня?»[532] Число подобных примеров легко можно увеличить, но трудно понять. Кроме пьяного куража (он и в XXI столетии мало отличается от похвальбы в подпитии в XVIII веке) известную роль здесь играло желание самолюбивого простолюдина любой ценой показать себя не столь «подлым» – хотя в то время существовали более верные и менее опасные способы повышения своего социального статуса.

    Можно сказать только, что в иных случаях (например, с Иваном Дириковым) следствие – при всей относительности «экспертизы» в Тайной канцелярии – приходило к выводу о вменяемости «претендентов». Характерно, что Ушаков в данной ситуации настаивал на проведении «указных розысков»; но сама Елизавета, опасаясь возможного обнаружения «грехов молодости» Петра I (Дириков утверждал, что государь познакомился в Белгороде с его матерью и, «взяв в удобное место, с нею пребыл»), отказалась от расследования, и самозванца было приказано считать «помешанным в уме».

    Наконец, наиболее популярным оказалось имя Петра III, которое принимали уже десятки людей. В октябре 1763 года украинский сотник Федор Крыса в письме на имя генерал-прокурора Глебова сообщил, что, по его сведениям, государь не только жив, но якобы уже послал неверной супруге «подарок» – платок и табакерку.[533] Так через год с небольшим после отречения и гибели император «воскрес» в народном сознании в качестве «доброго» царя, тайно ходившего и ездившего по стране «для разведывания о народных обидах». Уже в 1764 году о нем как о живом стали говорить солдаты столичного гарнизона, а вслед за тем появились и первые из известных нам самозваных «Петров III» – украинец Николай Колченко и неудачливый армянский купец Антон Асланбеков.[534] Вступил в силу механизм «нижнего» самозванства: образ безвинно изгнанного государя начал свое самостоятельное существование и доставил Екатерине II куда больше хлопот, чем его прототип.

    В 1765 году в этом качестве объявились беглые солдаты из однодворцев Гаврила Кремнев и Петр Чернышев; первый возмущал народ в Воронежской губернии; второй – в слободе Купенке на территории Слободской Украины. Кремнев обеспечил себе идеологическую поддержку со стороны группы попов, признавших его царское достоинство, и выдвинул «программу»: объявить свободу винокурения, «сложить» подушную подать на 12 лет и впредь заменить ее натуральным сбором в два гарнца хлеба. Самозванец уже собирался «в Воронеже принимать корону», объявлял присягу, обещал жаловать своих приверженцев в чины и наделять их «людьми». Желающие нашлись – на следствии приговоры были вынесены 42 сподвижникам Кремнева, остальных пришлось наказывать выборочно – пороть каждого пятого.

    После некоторого затишья (возможно, далеко не все имена «объявлявшихся» в это время самозванцев нам известны) на сцену выходят новые «Петры III». В 1772 году в Дубовке на Волге выдавал себя за императора солдат Федот Богомолов, имевший при себе такого же самозваного «государственного секретаря» – солдата Спиридона Долотина. При попытке возмутить казаков Богомолов был схвачен, но даже сидя в царицынской тюрьме, он настаивал на своем, показывал «знаки» на груди и вызвал неудавшуюся попытку мятежа. На суде самозванец показал, что Петром III «объявил о себе в пьянстве своем, без дальнего замысла», был наказан кнутом, «урезанием» ноздрей и по дороге на каторгу умер. Но уже в следующем году это же царское имя «всклепали» на себя беглый каторжный разбойник Рябов и капитан оренбургского гарнизона Николай Кретов; последний на роль народного вождя не претендовал, а пытался действовать в духе гоголевского Хлестакова с целью раздобыть у легковерных оренбуржцев и ссыльных денег и умер во время следствия. Самым знаменитым из нескольких десятков «императоров» стал донской казак Емельян Пугачев, сумевший почти на равных сражаться за власть с Екатериной II в 1773–1774 годах.

    Тайная экспедиция, естественно, вела следствие по делу Пугачева и его сообщников; сам Шешковский в Москве несколько дней допрашивал самозванца. Но массовое движение показало не только слабость местных властей, но и неготовность тайного сыска к событиям такого масштаба. Небольшой аппарат не мог охватить всех случаев повстанческой агитации, и ими приходилось заниматься губернским и провинциальным канцеляриям.

    Беглый матрос Федор Волков в июле 1774 года в Юрьевецкой воеводской канцелярии показывал, что из Алатыря был послан Пугачевым в числе 50 человек во главе с казацким есаулом до Москвы «для присмотру и разведывания по разным городам и селениям». Повстанческий «агитатор» Иван Пономарев дошел до Коломны, в конце июля 1774 года был схвачен, наказан батогами и сослан в Таганрог на каторгу. В конце июля повстанческие разведчики ходили по Москве и записывали, что говорят о Пугачеве. Им было дано задание выяснить, готовы ли москвичи к его встрече и будут ли «рады, если скоро придет сюда Петр Федорович». Одновременно с посланцами восставших в центральные уезды России проникали их указы и манифесты; в январе 1774 года такой «пасквиль» был найден даже в Зимнем дворце. В Москве в октябре были задержаны беглые крестьяне отставного советника П. Татищева Василий Афанасьев и Андрей Иванов с копией повстанческого манифеста от 31 июля 1774 года. В таких случаях Тайная экспедиция ограничивалась извещением губернаторов и Малороссийской коллегии «о посланных от ‹…› Пугачева с письмами людях».

    Были созданы временные секретные Оренбургская и Казанская комиссии, в состав которых наряду с гвардейскими офицерами входили и чиновники Тайной экспедиции. Так, коллежский секретарь Александр Чередин и канцелярист Качубеев были присланы в Московскую контору Тайной экспедиции, а к Казанской секретной комиссии прикомандированы канцеляристы Тайной экспедиции Михаил Попов и Семен Балохонцев. В комиссиях составлялись экстракты следственных дел, по которым в Тайной экспедиции выносились решения после получения указаний от Екатерины II, принимавшей в розыске самое деятельное участие. Приговоры приводились в исполнение секретными комиссиями на месте.

    Но были и казусы, которые рассматривались в самой Тайной экспедиции, – например, дело бывшего сержанта гвардии Петра Бабаева, публично «признавшего» в январе 1774 года Пугачева «точно за истинного Петра Третьего, о чем всюду и всем сказывал и уверял». Розыск по делу Федора Гориянова – дворового человека отставного поручика Усова – показал, что и другие дворовые говорили между собой о Пугачеве, что он подлинно Петр III, у него много войска, что он скоро будет в Москве и «они все будут за него стоять, и если бы они отданы были в солдаты, то они бы все пошли к нему на службу». Повар Ремесленников добавлял, что Пугачев «в Москве белопузых (дворян. – И. К., Е. Н.) всех перерубит». Солдаты Нарвского полка Ларион Казаков и Никита Копнин в мае 1774 года были осуждены Тайной экспедицией к наказанию шпицрутенами «через полк шесть раз» за намерение бежать из полка «в шайку к Пугачеву» и подговор к тому других солдат. Преображенцы Ляхов, Мясников и Филиппов, пойманные уже в Новгородской губернии, в Тайной экспедиции сознались в намерении «итти на службу ‹…› к Пугачеву ‹…›, чая получить от него ‹…› награждение».

    Всего Тайная экспедиция вынесла решения по 685 розыскам участников крестьянской войны, из которых 177 были делами крестьян, 246 – казаков, 22 – работных людей с уральских заводов, 55 – башкир, татар, чувашей. Кроме них были осуждены 13 солдат, 140 священников и 29 дворян, преимущественно офицеров. Крестьян после наказания кнутом или плетьми отправляли обратно к помещикам или на каторгу в Таганрог и Рогервик, где их должны были «во всю жизнь содержать в оковах», или на поселение в Сибирь; так же наказывали работных людей. Священников обычно не подвергали телесным наказаниям, но «лиша священства, посылали в Нерчинск на каторжную работу вечно» или отправляли в солдаты; «а буде негодны, то положив в подушный оклад, причисляли во крестьянство». В феврале 1774 года за сдачу в плен и присягу самозванцу Тайная экспедиция осудила к лишению чинов и дворянского звания и отправке в солдаты поручика Илью Щипачева, прапорщика Ивана Черемисова, подпрапорщика Богдана Буткевича.[535]

    Одновременно с Пугачевым в 1774 году назвался Петром III тамбовский крестьянин Иов Мосягин, но совершить ничего достойного не успел, поскольку сразу был схвачен и умер после «экзекуции» кнутом. После разгрома восстания имя Петра III продолжало жить: в 1776 году в соответствии с «его» указом о «сыскивании дворян» громил помещичьи имения Воронежской губернии отряд однодворца Ивана Сергеева; в 1778 году солдат царицынского гарнизона Яков Дмитриев считал, что император с армией находится в крымских степях, «и мы де ево, как отца, ожидаем сюда в Царицын». Сами самозваные императоры появлялись также еще не раз. В 1776 году «Петром III» провозгласил себя почтальон из Нарвы Иван Андреев; в 1777-м – беглый солдат Иван Никифоров; в 1779-м – однодворец Герасим Савелов; в 1780 году – донской казак Максим Ханин.

    Возможно, последними «Петрами Федоровичами» стали бывший пугачевский атаман Петр Хрипунов в 1786 году и сержант Василий Бунин в 1788 году. Бунин, впрочем, был не самостоятельной фигурой, а «выдвиженцем» (с не вполне понятными намерениями) вдовы-полковницы Марии Тюменевой. По словам самозванца, Тюменева «вклепалась в него» и распространяла слухи о необычном происхождении отставного вояки; сам же он жил при барыне в свое удовольствие, «обращаясь в пьянстве».[536] В 1796 году появился уже «сын» неудачливого государя – беглый дворовый Ксенофонт Владимиров из-под Саратова.

    Самозваных «Анн», «Елизавет» или «Екатерин» не было – за исключением случая с психически больной полковницей Корсаковой, о которой речь пойдет ниже. Патриархальные представления основной массы подданных не очень одобряли явления «баб» на царстве; представительницы прекрасного пола могли разве что пококетничать, как жена однодворца Евдокия Васильева, с чего-то решившая, что именно «с ее персоны печатают рублевики»; неуместная шутка, как полагалось, закончилась следствием. Уже в 1815 году в Арзамасе объявился «лженезаконный сын» Екатерины II (отставной солдат лейб-гренадерского полка Николай Степанов). Самозванец представлялся «барином», но едва успел начать свою деятельность в качестве «ревизора», призванного объявить крепостным крестьянам о переводе их в казенные, как был схвачен разгневанным помещиком, отдан под суд и отправлен на вечную каторгу.[537]

    Зато уже в 1780-е годы, когда шансы Павла на получение власти (легальным или «переворотным» путем) были утрачены, из придворных сфер на «улицу» стал перемещаться образ справедливого государя-наследника. Появляются первые дела Тайной экспедиции о самозванцах или о «посланцах» Павла. Правда, народных героев-заступников или лихих атаманов среди них уже нет – «лже-Павлы» были скорее неразборчивыми авантюристами. «Я не солдат, а Павел Петрович», – ошеломил в 1782 году 38-летний служивый Николай Шляпников свою любовницу-казачку, у которой стоял на квартире, используя это признание в качестве аргумента, чтобы уговорить ее бежать с ним на Волгу. Но на следствии он признался, что имел менее поэтические намерения: «обобрав ее, оставить на степи, а самому, прошетавшись по хуторам до выступления в назначенной поход, явитца на марше в полк». За это Шляпников отправился в Нерчинск, а обманутая казачка Ирина Трофимова умерла под стражей.[538]

    Восемнадцатилетний сын пономаря Григорий Зайцев в 1783 году сначала объявил себя посланцем Павла – разъезжал по украинским местечкам, рассказывая крестьянам, как он «с государем обедал» и был послан от него «проведывать о подушном окладе». Войдя в роль, он назвался уже «наследником государем Павлом Петровичем» и вел себя «по-императорски» лихо: «отставного вахмистра Игната Дукачева жену и других побил; караул и караульных разбил»; требовал – и получал – лошадей, подводы, квартиры и вина, полагая, что «народ легкомысленный и простой» ему поверит. Даже будучи заперт в «смирительный дом», Зайцев не угомонился, став одним из самых беспокойных узников Тайной экспедиции под конец ее существования.[539]

    В 1756 году в Уфимской провинции беглый капрал Александр Иванов представлялся мужикам и местному начальству «Александром Петровичем Шуваловым» – капитаном Преображенского полка и «крестником» могущественного министра Петра Ивановича Шувалова. Самозванец, служивший прежде в одном из полков столичного гарнизона, хорошо знал, от чьего имени он действует. Лже-Шувалов обзавелся свитой из «солдата» и «денщика», разъезжал по Башкирии «для прииска под медные и железные заводы мест» и демонстрировал самодельную «привилегию о рудах» с «подписью» всесильного в те годы вельможи.[540]

    В авантюрном XVIII веке встречались и совсем уж фантастические превращения. Когда юный российский разночинец Иван Тревогин не смог больше издавать свой журнал «Парнасские ведомости» в Петербурге, то решился бежать за границу на голландском корабле. Он успел побывать матросом и студентом и произвел впечатление на российского посла в Париже своей тягой к знаниям. Но неизбывная бедность заставила Ивана искать счастья, перевоплотившись в восточного принца. «Зделав себе платье и неизвестные знаки, каковы приличны знатным отличающимся людям, да под именем какого-нибудь князя или другого ехать куда-нибудь и принять службу», – объяснял он летом 1783 года свои намерения Шешковскому. Так в Париже появился 20-летний «Иоанн Первый, природный принц Голкондский, царь и самодержец Борнский», говоривший на никому не известном «голкондском» языке, для которого самозванец придумал свой алфавит. Последний титул означал, что изгнанный из Индии «принц» собирался покорить далекий остров Борнео и основать там просвещенную монархию. Но для начала предприятия не хватало средств, и Тревогин похитил несколько серебряных вещей из посольства; будучи схвачен, он угодил сначала в Бастилию, а потом и в Петропавловскую крепость. Вместо сказочного Борнео ему предстояло отправиться солдатом в Тобольский гарнизон. Там Тревогин вошел в доверие к наместнику Е. П. Кашкину и последовал за ним в Пермь, где служил школьным учителем и умер в 1790 году 29 лет от роду.[541]

    «Самозванческая» реакция на потрясения российского трона пережила эпоху дворцовых переворотов и завершилась лишь в первой половине XIX века на имени последнего из нецарствовавших императоров – Константина. Затем самозванство «ожило» во времена новой российской смуты начала ХХ столетия. Царская семья в ночь с 16 на 17 июля 1918 года погибла в подвале дома Ипатьева в Екатеринбурге, но в годы Гражданской войны и после нее в разных концах страны появлялись лжедети Николая II – например, Алеша Пуцято, проделавший путь от «царевича Алексея» при одном из генералов Колчака до члена РКП(б). Наиболее часто «воскресала» дочь Николая II Анастасия; самой известной претенденткой на это имя стала Анна Андерсон, прошедшая через многолетние судебные тяжбы с целью добиться признания ее истинной Анастасией; последний суд завершился в 1970 году, так и не приняв утвердительного решения «за недоказанностью».

    Развал советской державы в числе прочих последствий вновь вызвал к жизни «претендентов» на не существующий с 1917 года престол. В 1995 году появился «император Сергей I» (Евгений Антоненко), выдававший себя за внука великого князя Дмитрия Павловича и праправнука Александра II; в 1996 году – «император Павел II» (Эдуард Шабадин), убежденный, что он является правнуком Павла I. В 2001 году скончался называвший себя сыном чудесно спасшегося цесаревича Алексея «Николай III», он же Николай Дальский, пятью годами ранее «венчанный на царство» в подмосковном Ногинске священниками непризнанной Украинской православной церкви Киевского патриархата. Бывший товаровед, а затем лидер Монархической партии России Валерий Пантелеев объявил себя потомком Николая II от его связи с балериной Кшесинской, а бизнесмен Олег Филатов – еще одним сыном царевича Алексея.[542]

    В 2002 году «Межрегиональный общественный благотворительный христианский фонд великой княжны Анастасии Николаевны Романовой» выступил в поддержку Натальи Филатовой-Билиходзе как «урожденной царевны Анастасии Николаевны Романовой» – тридцать первой по счету. Проживавшая в Грузии и недавно скончавшаяся «царевна» верила в принадлежность ей сейфов с царскими деньгами в западных банках. Директор Государственного архива Российской Федерации С. В. Мироненко рассказывал в одном из интервью, как во время работы правительственной комиссии по изучению вопросов, связанных с исследованием и перезахоронением останков российского императора Николая II и членов его семьи, «имел счастье видеть нескольких представителей различного рода спасшихся чудесно Анастасий, Ольг, Алексеев и т. д.».[543]

    Но этот интересный психологический феномен уже больше похож не на трагедию российского самозванства с массовыми народными ожиданиями истинного, доброго, «природного» государя и готовностью пойти за ним, а на фарс с современным «пиаром». Так, некий Василий Середонин в Челябинске в 2005 году провозгласил себя 112-м «папой римским Петром II» и зарегистрировал в инспекции Федеральной налоговой службы так называемую «Единую христианскую церковь», объединяющую православных и католиков. Но даже когда нынешние самозванцы в духе времени претендуют на глобальный размах, они не угрожают существованию общественного порядка; поэтому, кстати, и не требуется вмешательство компетентных органов.

    «Шпионские упражнения»

    Серия европейских войн XVIII столетия вызвала необходимость создания крупных армий, а наряду с ними породила более-менее регулярно поставленную разведывательную деятельность. Конечно, шпионаж существовал всегда, но в более ранние века отечественной истории, как правило, не выходил за пределы приграничной полосы и находился в ведении русских, литовских или шведских пограничных властей. Ситуацию изменили войны Петра I и вторжение России в большую европейскую политику. Теперь планы петербургского двора и его военные возможности представляли большой интерес для иностранных дипломатов и их агентов; их российские коллеги занимались тем же в европейских столицах и Стамбуле.

    В 1723 году началось дело монаха-капуцина Петра Хризологуса, который якобы по поручению австрийского двора «изыскивает идти для свидания с его высочеством» – будущим императором Петром II. Хризологус прибыл в Россию для служения «в католицой кирке» и сразу же попал под наблюдение полиции. Монах, которому было приказано выехать за рубеж, пытался из Ревеля через камер-фрейлину Екатерины Яганну добиться возвращения в Петербург, поскольку «римская императрица» «рекомендовала» ему маленького Петра. Угодивший в Тайную канцелярию монах на допросах стоял на своем: ему поручено было только молиться за «племянника» австрийского императора, а к нему самому он «идти не искал».[544]

    Поначалу Тайная канцелярия к подобным акциям прямого отношения не имела и только выполняла соответствующие распоряжения. Так, в 1726 году был тайно заточен в Шлиссельбурге шведский шпион капитан Цейленбург с приказанием держать его в строжайшей изоляции; спустя 15 лет сыскное ведомство даже не смогло объяснить причин ареста узника.[545]

    Настоящих же российских агентов-предателей в ту пору найти было труднее. Большинство «изменных дел» были откровенными расправами с политическими противниками или касались вольных и невольных оскорблений величества, недоразумений с присягой и оскорбительных отзывов о государственной политике. Выявление реальных шпионов находилось в ведении дипломатической службы и полевого военного командования, которые, надо сказать, не всегда с этой задачей справлялись. В июне 1738 года русский посланник в Швеции М. П. Бестужев-Рюмин сообщил Остерману об успехе тамошних противников России – «военной» партии: особая секретная комиссия шведского риксдага приняла решение направить туркам в счет долгов Карла XII 72-пушечный линейный корабль и 30 тысяч мушкетов. Шведский агент майор Синклер выехал в Турцию с депешами к великому визирю, содержавшими предложение о военном союзе. Бестужев, назвав Синклера «великим злодеем и поносителем всей российской нации», незатейливо предложил «его анлевировать, а потом пустить слух, что на него напали гайдамаки или кто-нибудь другой».

    Главнокомандующий российской армией фельдмаршал Миних поручил капитану Кутлеру и полковнику Левицкому «перенять» Синклера на обратном пути из Турции. На территории Австрийской империи, в Силезии, в июне 1739 года офицеры убили Синклера и забрали все бумаги, но при этом так «наследили», что свалить гибель майора на разбойников не было никакой возможности. Смерть агента вызвала в Швеции взрыв негодования и стала одним из поводов для начала войны с Россией 1741–1743 годов.

    Во время Русско-турецкой войны в октябре 1737 года в селе Архангельском, принадлежавшем воронежскому епископу, был пойман подозрительный человек, ни слова не понимавший по-русски. На допросе в Воронежской губернской канцелярии с помощью солдата Еремея Малякова, знавшего татарский язык, иноземец показал, что его направила в Россию турецкая разведка «для присмотру городовых крепостей и для зажогов городов, сел и деревень»; вместе с ним было заслано 11 человек, которые разошлись по разным пограничным местам. Срочно был отправлен запрос в Военную коллегию, определившую: «В Воронежской и Белгородской губерниях и во всех донских казачьих городках оных шпионов где как возможно накрепко сыскивая ловить и злые их намерения пресекать, и во всем крепкую осторожность иметь». Но на допросе у фельдмаршала Миниха выяснилось, что арестованный – молдаванин («волоской нации») крестьянин Тимофей Сергеев, взятый турками на работы в Очаковскую крепость и отпущенный после ее захвата русскими войсками, шпионом не был, а весь его рассказ был выдуман солдатом-»толмачом», ни по-молдавски, ни по-татарски не говорившим. Теперь уже в шпионаже стали подозревать «переводчика», который выдумал историю про свое пленение татарами и подвел под пытки бродягу-волоха; однако доказать связь Малякова с турками не удалось.[546]

    Военные власти расследовали в 1741 году деятельность ревельского купца Иоганна Витте, связанного со Стокгольмом. В 1743 году велось следствие над шведскими дезертирами Ю. А. Ф. Гавони и И. Коконте, обвинявшимися в шпионаже. Шведский посол в России Нолькен и его французский коллега маркиз Шетарди пытались подвигнуть принцессу Елизавету Петровну на захват власти одновременно с началом шведского вторжения в Россию, чтобы будущая императрица в благодарность уступила завоеванную ее отцом Прибалтику.

    Елизавета после воцарения в 1741 году дистанцировалась от такой «поддержки»; но Шетарди и прусский посол Мардефельд не жалели сил и средств, чтобы знать, что «в сердце царицыном делается», и свалить своего противника – канцлера А. П. Бестужева-Рюмина. Для этой цели предназначались «пенсионы» придворным дамам, врачу Елизаветы А. Лестоку и камергеру М. И. Воронцову, «проходившим» по донесениям дипломатов как «смелой приятель» и «важной приятель»; к этой группировке примыкали генерал-прокурор Н. Ю. Трубецкой и генерал А. И. Румянцев. Король Пруссии выделил Воронцову «подарок» в 50 тысяч рублей, ежегодный «пенсион» и даже лично инструктировал российского вице-канцлера в Берлине осенью 1745 года. Прусский посол в Петербурге докладывал, что Лесток «настолько ревностный слуга вашего величества, будто он находится на вашей службе».[547]

    Канцлер Бестужев, спонсируемый дипломатами противоположной стороны – Австрии и Англии, уже в начале 1742 года организовал систематическую перлюстрацию почты аккредитованных в Петербурге дипломатов, создав для этого целый штат, включавший резчика печатей, копиистов, переводчика. Главным специалистом «черного кабинета» стал академик-математик Христиан Гольдбах: его усилиями через год были дешифрованы депеши Шетарди, и миссия маркиза завершилась полным провалом – в 1744 году он был выслан из России.[548]

    Усиление угрозы шпионажа побудило Елизавету Петровну издать указ от 11 июня 1742 года об организации в России контрразведывательной службы – опять-таки под эгидой Секретной экспедиции Сената и Коллегии иностранных дел: учреждались должности тайных агентов, обязанных вести проверку паспортов, досмотр судов и карет, наблюдать за приезжими иностранцами.[549] Однако с этого времени дела о шпионаже уже передавались Тайной канцелярии, тем более что власти подозревали некоторых иностранцев в намерении освободить свергнутого Ивана Антоновича. Многие из сторонников шлиссельбургского узника, независимо друг от друга, рассчитывали на помощь из-за границы. О поддержке принца Пруссией и Австрией говорил Иван Лопухин, «магазейн-вахтер» И. Седерстрем верил в участие в его судьбе прусского и английского королей, на поддержку Фридриха II и Франции полагался П. Грамотин.[550]

    Возможно, все эти разговоры явились отражением реального возрастания при Елизавете вмешательства иностранной дипломатии во внутренние дела страны. В поле зрения Тайной канцелярии систематически попадали люди, чьи связи вызывали серьезные подозрения.

    В 1744 году был арестован лифляндский барон Отто Штакельберг, на которого поступил «сигнал» из Кенигсберга: там в «вольном доме» бывший офицер шведской службы заявил, что русская государыня «никогда на престоле спокойна не будет», и намекал на свои шведские связи и планы войны с Россией. Едва барона отправили в Сибирь, как на него поступил новый донос: ссыльный подполковник Даниил Опочинин сообщил, что Штакельберг хорошо осведомлен и о месте заточения семейства Антона Ульриха, и о смерти его жены Анны Леопольдовны, а в Кенигсберге в 1743 году встречался с брауншвейгским дипломатом Кейзерлингом и собирался с помощью прусского короля освободить пленников или хотя бы наладить связь с ними. Из дела следует, что Штакельберг был знаком с другим сторонником принца – бывшим семеновцем Иваном Путятиным, замешанным в дело Лопухиных. На сибирских просторах им довелось в дружеской беседе обсудить, как сделать, чтобы «государыне не быть», а фельдмаршала Миниха по подложному указу освободить из ссылки. На допросах барон категорически «заперся», и беспокойного лифляндца на всякий случай отправили за полярный круг – в Мангазею, где держали в «железах» до 1763 года.[551]

    Новое предостережение поступило в 1745 году из Англии – тамошний посол И. А. Щербатов со ссылкой на прибывшего из Петербурга итальянца-учителя Л. Фоссати и его соотечественника Пискаторе докладывал, что некий итальянский кондитер Джузеппе Алипранди, состоявший в 1742 году в голштинской свите наследника Петра Федоровича, уполномочен брауншвейгским двором «привести на престол Иоанна» и даже обещал «ядом окормить императрицу всероссийскую». Через два года прибывший в Россию «конфектурщик» с семейством был препровожден прямо в Петропавловскую крепость и подвергнут строжайшим допросам вместе с женой; содержимое его багажа попало на криминалистическую экспертизу к лейб-медикам Бургаве и Кондоиди. Кондитер отрицал все обвинения, заявив, что заезжал в Брауншвейг исключительно с целью заработка. В привезенных им лекарствах и «лакомствах» ничего вредного не обнаружилось; но все же семейство «Жузепа Алипрандия» сослали в Казань, где оно провело 15 лет под охраной, несмотря на ходатайство посла об освобождении подданного австрийской короны.[552]

    В обоих случаях Тайной канцелярии не удалось отыскать иностранный (брауншвейгский или прусский) след; однако категорически его исключать нельзя, тем более что иностранные посланники в России были неплохо осведомлены о положении заключенных и их перемещениях.[553] Фридриха II явно интересовала фигура заточенного принца: в начале 1740-х годов он давал Елизавете советы, как охранять престол от брауншвейгской династии. Позднее – если верить показаниям тобольского купца-авантюриста Ивана Зубарева – король лично поручил ему пробраться к свергнутому императору и помочь посланному на корабле прусскому отряду «скрасть Ивана Антоновича и отца его», а также устроить бунт старообрядцев в приграничных областях для возведения принца на престол. Зубареву выдали в качестве опознавательных знаков две золотые медали с портретом брата Антона Ульриха, присвоили чин прусского полковника, снабдили тысячей червонцев на дорогу и подкуп и познакомили с капитаном корабля, который должен был прибыть в Архангельск. Однако, по признанию авантюриста, ему не везло с момента перехода русско-польской границы: грабители отобрали деньги, раскольники не поверили ему или не захотели ввязываться в сомнительное мероприятие, затем он был схвачен властями и препровожден в Киев, а потом в Петербург. Там он провел два года в Тайной канцелярии, и 22 ноября 1757 года был составлен акт о его смерти. Но известная исследовательница, профессор М. М. Громыко, обнаружила несколько документов с упоминанием поручика Ивана Васильевича Зубарева, жившего в начале 1760-х годов в Ялуторовске и завалившего официальные инстанции жалобами на различные злоупотребления, творившиеся в Тобольской губернии. Если это был «воскресший» купец-авантюрист, то, возможно, он являлся «двойным агентом», а его проникновение в Пруссию было операцией российской «внешней разведки».[554]

    В 1744 году был пойман шведский шпион Александр Луетин, в 1749-м – схвачен солдатами Астраханского пехотного полка обходивший караулы уроженец Финляндии Томас Гранрот. В 1752 году расследовалось дело купца Якова Гарднера и слуг подполковника Ингерманландского полка барона Лейтрома, подозревавшихся в шпионской деятельности.

    Вскрытие идущих за рубеж писем вывело Тайную канцелярию в 1744 году на придворного служителя («тафельдекорского помощника») Алексея Шишкарева, часто писавшего брату Прокофию, «студенту, обретающемуся при его превосходительстве тайном советнике и чрезвычайном посланнике господине Ланчинском» в Вене. Следователей заинтересовали загадочные слова в одном из писем: «… компания скоро разоритца». Однако допросы, имевшие целью выяснить, какую именно «компанию» при дворе имел в виду сочинитель, и приложенные письма не оставили сомнений, что Шишкарев никакими секретами не владел и даже не был допущен в «особливые ее величества покои», а с братом делился исключительно мелочными сплетнями о придворной жизни: как бранятся и даже дерутся из-за остатков еды с царского стола лакеи, о чем говорят и на что жалуются. Сам же Алексей больше всего интересовался модными новинками и одолевал брата просьбами выслать ему то «полотна преизрядного» (оно за границей «гораздо дешево»), то чулки, то каких-то «картичек ‹…› преизрядных, вырезанных на парагамине». Однако грамотного и щеголеватого лакея сослали от греха подальше – капралом в гарнизон Архангельска.[555]

    Под обвинение в измене подводились и участники придворной борьбы. Так, в 1748 году в связях с прусским королем Фридрихом II и подготовке переворота с целью передачи престола великому князю Петру Федоровичу и его супруге Екатерине был уличен лейб-медик императрицы, действительный тайный советник граф Арман Лесток – его пытали и приговорили к смертной казни.

    Накануне Семилетней войны (1756–1763) русские офицеры «инкогнито» инспектировали прусские пограничные области, а в Россию устремились прусские и французские шпионы. Волею судеб Франция выступала в этой войне союзницей России – но при этом французская дипломатия стремилась противостоять российской политике по всему периметру европейских границ империи – в Швеции, Курляндии, Польше и Турции. Французское правительство относило эти страны («восточный барьер») к своей сфере влияния, на которую покушалась деспотическая северная держава. «Нациям, придерживающимся здравой политики, не подобает безмятежно взирать на то, как Россия, едва сбросив свои прежние варварские одежды, стремительно пользуется новым своим положением, чтобы расширить свои границы и приблизиться к нам», – наставлял подчиненных первый министр и министр иностранных дел Франции герцог Этьен Франсуа де Шуазель.

    В 1756 году началась эпопея шевалье Мейсонье де Валькруассана, посланного в Россию «в качестве француза, недовольного своим отечеством» с целью устроиться на службу… у английского посла при российском дворе Уильямса. Из этой, надо сказать, примитивной операции ничего не вышло (англичанин был предупрежден о французском агенте); но самоуверенный француз объявился в Риге, где следил за военными приготовлениями России в Лифляндии, за что был арестован и посажен в Шлиссельбургскую крепость. На допросе он уверял, что ему поручили выведать, кто из русских вельмож испытывает склонность к Франции. По итогам следствия М. Л. Воронцов и П. И. Шувалов доложили императрице, что «сей француз прямой и небезопасный шпион, потому что он самую подозрительную корреспонденцию под подложными именами производил и в главных приморских городах приискивал себе корреспондентов».

    Самоуверенный Валькруассан разболтал о своих шпионских планах («… поступить на службу, хотя в армии никогда не был, что рассчитывает начать солдатом, продолжить сержантом, а потом поручиком, что в течение трех лет жалованья ему не надобно, что он без него обойдется ‹…› ибо те, кто его послал, дали ему на расходы») соотечественнику барону Теодору де Чуди, а тот донес о них своему покровителю И. И. Шувалову: «Он принялся рассуждать о политических хитросплетениях, в которые я входить не стал, но которые доказывают, что он свое дело знает. Наконец, в заключение он попросил меня взять два его письма, одно – адресованное купцу в Кенигсберг, а второе – в Варшаву, просив отправить второе по почте из Пруссии; я обещал, но едва отъехав десять миль от Риги, распечатал письмо в Варшаву и увидал, что оно шифрованное, что утвердило меня в моих мыслях. Важное оно или нет, значения не имеет, ибо любое шифрованное письмо подозрительно, и я исполняю мой долг и служу государству, отправляя его вашему превосходительству, который велит его расшифровать и поступит с ним так, как сочтет нужным». За разоблачение французского шпиона Чуди попал в Бастилию, но история закончилась для ее участников счастливо: Россия стала союзницей Франции в Семилетней войне, и оба в 1757 году были выпущены на свободу.

    Однако через 15 лет, в 1770 году, Вaлькруассан уже в качестве драгунского полковника был направлен французским правительством в лагерь сражавшихся против России польских конфедератов. Лихой военный «инструктор» предлагал туркам сформировать корпус из поляков, молдаван, валахов, венгров и трансильванцев, чтобы вести боевые действия против России, отвоевать у русской армии Валахию, а сам был не прочь стать ее господарем: «Если бы решились его низложить и поставить меня на его место, я бы обязался к будущему маю месяцу выставить против неприятеля 6 000 солдат, которые ровно ничего не стоили бы Порте на протяжении всей войны и оказали бы ей важнейшие услуги, если не будут требовать налогов все указанное время».[556] К счастью для турок, французский посол в Константинополе авантюриста не поддержал.

    В 1757 году были задержаны прусские шпионы барон Ремер и слуги принца Антона Ульриха Ламберт и Эрик Стампель. Полковник Нарвского гарнизона Сванге-Блюм и нарвский комендант барон фон Штейн попались на передаче секретных сведений прусским властям в письмах, адресованных в гарнизон польского города Данцига. Блюм сразу же во всем сознался, был посажен в Шлиссельбургскую крепость, где умер в феврале 1759 года. В 1758 году за аналогичные преступления были осуждены капитан Альбрехт Ключевский и драгун Абрам Дейхман. За добывание секретной информации для пруссаков попали под следствие в том же году прапорщик Павел Калугерович, в 1759-м – инженер-поручик Фридрих Теш и вахмистр Мартин Келлер, в 1761 году – Даниил Фишер.

    Однако заслуги самой Тайной канцелярии по части контрразведки были не так уж значительны. Подчиненные А. И. Шувалова получали агентов, уже выявленных «на фронте», в том числе при помощи самих немцев.[557] Бдительный армейский подпоручик Тизенгаузен в феврале 1761 года опознал в торговце из польского Торуня Фишере прусского «аудитора» по имени Лоэ. Арестованный военными властями коммивояжер вначале категорически отрицал обвинение, но против российских батогов не устоял и признался, что был завербован прусским фельдфебелем, в «мужицком платье» действовавшим в тылу русских войск. Этот резидент Янцын поручил Фишеру и другому агенту Ягану Петерсену разведать расположение русских войск в районе Гданьска; они собирали информацию по трактирам и передавали ее работодателю, рассчитывавшемуся полновесными червонцами. По заданию фельдфебеля Фишер отвозил донесения в прусский Штеттин к принцу Бевернскому. Командование тут же разослало по воинским частям сделанное Фишером словесное описание внешности действовавших в русском тылу прусских разведчиков. Самого же Фишера из «секретной канцелярии» при главнокомандующем отправили в Тайную канцелярию; но в Петербурге он, как видно из второго заведенного там и неоконченного дела, ничего существенного к данным ранее показаниям добавить не смог. Судьба неудачливого агента неизвестна; можно лишь предполагать, что он был отпущен после заключения Петром III мира с Пруссией.[558]

    «Шпионы» той поры квалификацией не отличались и настоящими «рыцарями плаща и кинжала» не являлись. 65-летний прусский инженер-поручик Теш, служивший в силезском Бреславле «при военном камерном правлении», во время войны перешел на службу к польскому магнату князю Сулковскому, а после его пленения стал проситься обратно, но был арестован за переписку с неприятелем – своим бывшим начальником Шлаберндорфом. Собственно, шпионом Теш никогда не был; но Тайную канцелярию заинтересовала сочиненная им «пиеса», где почтенный чиновник упоминал, что был очевидцем того, как в его родной Бреславль в 1744 году был доставлен под охраной неизвестный мальчик, про которого караульные говорили, что он есть не кто иной, как «объявленный в Петербурге царь», «тайно увезенный» из России, а «другой на его место подложен». Но ничего более конкретного следователи от него не добились, и Теш до конца войны «проживал» в Петропавловской крепости без особого надзора – летом даже двери в казарме были открыты из-за жары. В один из таких знойных дней августа 1761 года честный немец, увидевший, как по двору «ходил пруской шпион инженер-капитан Гиза и осматривал в крепости строение», счел нужным об этом доложить тюремному начальству. Другой «шпион», вахмистр Келлер, оказался российским дезертиром, явившимся из немецкого плена прямо к генерал-квартирмейстеру русской армии Штофелю за паспортом в Кенигсберг. На допросе этот бродяга «венгерской нации» показал, что служил сначала в австрийском, затем в русском войске, откуда бежал, испугавшись «штрафа» батогами, и поступил в полк прусских «желтых гусар», но не прижившись и там, решил вернуться. Перебежчиков Сенат приговорил к ссылке: Теша – прапорщиком в Сибирь, Келлера – на нерчинскую каторгу; но оба были помилованы и отправлены в свое «отечество».[559]

    Летом 1774 года был выслан из России полковник русской службы Франсуа Анжели – после самовольной поездки в Вену, а затем в Париж, где его принял министр иностранных дел герцог д’Эгийон. Судя по всему, ничего вредительского он сделать не успел; но французский посланник в Петербурге Дюран де Дистрофф утверждал, что Анжели «мечтал возвыситься способами необыкновенными, а потому замыслил взбунтовать русские полки в Ливонии, захватить Ригу, а затем Петербург, вовлекая в восстание крестьян, и провозгласить великого князя Павла императором».

    При дворе Екатерины II создать пропрусскую или профранцузскую «партию» было уже невозможно – твердый внутри– и внешнеполитический курс и реальная мощь державы не давали для этого оснований. Поэтому выбор платных агентов или источников информации у французских дипломатов был невелик – им оставалось довольствоваться придворными щеголями вроде графа Дмитрия Михайловича Матюшкина. «Ваше превосходительство! Господин Матюшкин, о котором я имел честь писать вам еще при жизни Петра ІІІ, поскольку он был мне весьма полезен, чтобы узнать некоторые подробности придворной жизни и иметь доступ к царице, которой он всецело предан, предполагает направиться из Вены в Париж и просит меня рекомендовать вам его как человека, преисполненного усердием и почтением к королю. Человек он очень ограниченный и поведения скверного, но я должен отдать ему справедливость – он всячески расположен к Франции. Его жена – статс-дама императрицы, ее записная фаворитка и наперсница в наслаждениях, и было бы весьма полезно благосклонно отнестись к этому русскому, который возбуждает в ней (императрице. – И. К., Е. Н.) добрые чувства по отношению к нам» – так аттестовал «агента» посол в Петербурге своему министру в Париже. Однако такие персонажи могли передавать только придворные сплетни, но к серьезным делам не допускались.

    Не слишком важными сведениями обладали и другие российские «пособники». Блюм на следствии показал, что пересылал неприятелю «росписи», выкупленные им у сержанта Белозерского полка Михаила Будушева и писаря Новгородского пехотного полка солдата Осипа Ерыгина, получивших за услуги всего 16 копеек. Пленные «прусаки», сидевшие неизвестно за что в Московской конторе Тайной канцелярии, в 1760 году доложили понимавшему по-немецки прапорщику охраны: заключенный драгун Федот Псарев заявил им, что «из отечества своего побежит к прусаку и отечество свое продаст за семь червонцев», причем был при этом разговоре трезв. С помощью переводчика-врача немцев допросили, после чего взялись за Псарева. Он запираться не стал – признал, что уже бежал в 1748 году из полка в «Цесарию» и в рядах австрийской армии воевал с Фридрихом II, был взят в 1758 году в плен, о котором у него остались наилучшие впечатления: «Довольствован был как денгами, так и правиантом, а как он из полону вышел и явился собою (сбежал из крепости Шпандау в русскую армию. – И. К., Е. Н.), то де ему здесь ни правианту, ни денег ничего не производят». Обидевшись на такое обращение русских начальников, Псарев высказал немцам-сокамерникам свое желание продать отечество; следователей же уверял, что говорил «с простоты своей и в шутках». Но в Тайной конторе шутку не оценили; беглому драгуну пришлось бы плохо, если бы не вошедший в обычай бюрократический порядок и столь же обычная канцелярская безалаберность: по закону Псарев подлежал за побег военному суду, но в полку беглым официально не числился. После долгих проволочек Тайная канцелярия распорядилась отправить дезертира в оренбургскую ссылку даже без вразумления кнутом или шпицрутенами.[560]

    Пожалуй, самым знаменитым шпионом стал генерал-майор русской армии граф Готлиб Kурт Генрих Тотлебен. Уроженец Саксонии был принят на русскую службу в царствование Елизаветы Петровны, участвовал в Семилетней войне, пока не был в июне 1761 года арестован за переписку с неприятелем через некоего «жида», у которого были найдены донесения генерала-изменника и копии «секретных ордеров» русского командования. На следствии Тотлебен оправдывался: он всего лишь желал от местных властей исправной поставки провианта и фуража, а переписку с Фридрихом II поддерживал для того, чтобы при удобном случае «уговорить короля к свиданию или разведать, когда и где он будет на рекогносцировке с малым числом людей», чтобы захватить его в плен. Генерала отправили в Петербург; следствие затянулось, и только в царствование Екатерины ІІ он был предан суду, приговорен к лишению чинов и сослан. Однако через несколько лет, в 1769 году, Тотлебен был вновь вызван в действующую армию и получил прощение за победы, одержанные на Кавказе. Как оказалось, он участвовал еще в одной шпионской истории – помог французскому консулу Россиньолю найти осведомителя, некоего Штрубера из Коллегии иностранных дел. Правда, агент запросил слишком большие деньги за не слишком важные материалы, и французы от его услуг отказались.

    Среди успешно действовавших французских разведчиков можно назвать будущего деятеля Французской революции и создателя революционного календаря Жильбера Ромма и врача Никола Габриеля Клерка. Ромм, прибывший в Россию в 1779 году в качестве воспитателя графа Павла Строганова, объехал многие губернии в качестве ученого-натуралиста – и в итоге передал во французский МИД подробное описание состояния русской армии. Клерк сначала стал личным врачом гетмана Украины, графа и фельдмаршала К. Г. Разумовского, а затем лечил великого князя Павла и служил профессором Кадетского корпуса. По возвращении во Францию он представил правительству «семь табелей, показывающих состав регулярных и иррегулярных войск Российской империи», «Генеральный трактат о российской торговле», «Точный состав морского флота», «Состав сухопутных войск», «Секретные карты», а также документ под названием «Характер, нравы, страсти, политика, интриги, продажность министров и вельмож, политические анекдоты и всё, что касается Министерства иностранных дел». За услуги агент получил должность от военного министерства, орден Святого Михаила и пенсион в 6 тысяч ливров; в 1778 году он был произведен в дворянство – стал Леклерком, автором сочинения «Древняя и новая история России», вызвавшего неудовольствие Екатерины ІІ и резкую критику со стороны русских историков.[561]

    Наиболее опасным французским агентом можно считать члена российской Коллегии иностранных дел, надворного советника Ивана Вальца. Он с 1787 года сообщал в Париж сведения о внешней политике Екатерины II. Только в 1791 году российские дипломаты через своих французских информаторов узнали о том, что в Петербурге есть «подкупленный человек», а затем – что под именем «Скрибс» скрывался именно Вальц, получивший за труды от французов 18 тысяч ливров.

    Двадцать второго июля 1791 года Екатерина II поручила Шешковскому и статс-секретарю Храповицкому, арестовав шпиона, узнать, «что точно сообщал и открывал» из вверенных ему дел. Несколько дней спустя арестованный на даче под Стрельной Вальц на допросе доказывал с «ужасными клятвами», что присяге не изменял – напротив, отверг попытку секретаря австрийского посольства Рата его подкупить «пенсией» в 4 тысячи рублей в год, правда, тут же признал, что кое-какие деньги от Рата брал – но в «подарок», а не за измену. Предъявленный же ему документ французского МИДа с его именем, «псевдонимом» и указанием «гонорара» Вальц назвал «сущей неправдой». Далее ситуация не совсем понятна: в деле Тайной экспедиции больше никаких протоколов допросов не имеется, зато есть распоряжение императрицы о ссылке Вальца (без суда и даже без лишения чина) в Пензу под надзор местных властей; затем он был переведен в Саратов, оттуда в 1797 году по указу Павла I вызван в Петербург и… снова отправлен на жительство в Пензу, где получал 800 рублей казенной пенсии и воспитывал своих восьмерых детей,[562] но в том же году скончался.

    После революции 1789 года Франция вновь стала главным противником России – Екатерина II явилась вдохновительницей антифранцузских коалиций европейских монархий. С началом революционных войн французское правительство и его дипломаты в России вплоть до разрыва отношений в 1793 году настойчиво пытались не только получать информацию о военных приготовлениях, но и искать квалифицированных агентов среди офицеров.

    Французскому поверенному в делах Женэ удалось завербовать двух офицеров русского флота – ирландца Люкса и француза Шатенефа. Последний, как секретарь и адъютант руководителя Адмиралтейств-коллегии, был хорошо осведомлен о положении дел в военно-морском флоте России. Весной 1792 года агенты в составе экипажей русских кораблей направились в Копенгаген. Люкс должен был следить за действиями русской эскадры, а Шатенеф под предлогом отъезда на курорт с французским паспортом, выданным Женэ, перейдя французскую границу, доложил министру иностранных дел и представителям французских вооруженных сил о состоянии и планах русского флота.

    Шпионские же «упражнения» их коллеги, капитан-лейтенанта Монтегю, были пресечены в самом начале – он был арестован в июне 1794 года, даже не приступив к исполнению своей миссии на Черноморском флоте. На допросе Монтегю признался, что был завербован в Вене аббатом Сабатье де Кабром. По утвержденному императрицей приговору Сената он был «публично ошельмован» и отправлен на каторгу. После его ссылки в Сибирь русский посол в Венеции Мордвинов получил от одного из французских эмигрантов д’Антрега сообщение, что Монтегю имел задание совместно с другими французскими агентами при помощи новых химических средств сжечь весь российский Черноморский флот. В 1802 году неудачливого диверсанта избавили от каторжных работ, но так и оставили на житье в Сибири.[563]

    Наряду с немногочисленными настоящими шпионами в Тайную экспедицию попадало много других иностранцев – люди с уголовными наклонностями или простые вербовщики наемников, как пруссак Готфрид Брунет, оказавшийся там в 1798 году.

    Правда, после разрыва дипломатических и торговых отношений с Францией агентурная работа в России стала крайне затруднена. Приезжие чужеземцы сразу же попадали под подозрение и задерживались, как, например, схваченный в 1794 году на петербургской дороге под Выборгом француз Ламанон, который называл себя графом, но признался, что был агентом якобинского Конвента и должен был распространять революционные идеи. На каждого француза в России власти смотрели как на якобинца; и неосторожность в разговорах или поведении могла закончиться для них ссылкой или, по крайней мере, арестом, тем более что некоторые французы-эмигранты писали доносы на соотечественников, сводя личные счеты.

    В 1795 году в Москве по доносу немца-учителя были доставлены в полицию несколько французов только за то, что, сидя в трактире, составили из своих шляп пирамиду, напоминавшую, по мнению доносчика, «французское дерево свободы». Делом арестованных занимались главнокомандующий Москвы, Тайная экспедиция, генерал-прокурор и, наконец, сама Екатерина II. Но оказалось, что веселые французы никаких пирамид не строили, а просто сложили шляпы одна на другую – за что в итоге получили выговор, «дабы они впредь более благопристойно соблюдали порядок».

    В 1798 году в Тайную экспедицию поступил донос из Митавы на прибывшую в Петербург в придворный театр чету актеров Шевалье. Балетмейстер Пьер Шевалье обвинялся в том, что во Франции указывал властям роялистов для расстрела, а его жена в Лионе «публично играла ролю богини разума». Однако к тому времени уже состоялся дебют мадам Шевалье на петербургской сцене, принесший ей не только успех у публики, но и положение любовницы обер-шталмейстера графа Кутайсова, а затем самого императора Павла I. Поэтому донос последствий не имел; мадам Шевалье (возможно, действительно шпионка, служившая первому консулу Наполеону Бонапарту) блистала на петербургской сцене до конца павловского царствования и только после переворота 1801 года получила предписание немедленно покинуть Россию.

    Под подозрением оказалась даже французская католическая церковь в Москве. Московский губернатор Лопухин в 1793 году писал главнокомандующему Москвы Прозоровскому, что эта церковь не внушает ему никакого доверия, так как «ходят в оную весьма мало, и то, по-видимому, не для мольбы, а для разговоров».

    Однако и в конце столетия Тайная экспедиция хотя и вела дела попавшихся шпионов, но сама по-прежнему не обладала ни опытом, ни кадрами для их выявления: как правило, они были уличены бдительными подчиненными (как Тотлебен), выданы знакомыми (как Монтегю, показания на которого дал «господин Жерар», состоявший при А. А. Безбородко) либо информация о них была получена по дипломатическим каналам или благодаря вскрытию переписки. В России за письма отвечал почт-директор, еженедельно представлявший императрице отчет с наиболее интересными выдержками из перлюстрированной корреспонденции. Однако наступившая эпоха революционных войн и потрясений показала, что прежние методы тайного сыска уже устарели, и настоящую контрразведывательную службу необходимо было создавать заново.

    У истоков отечественной цензуры

    Век Просвещения с его политическими и культурными новациями (в том числе появлением периодики и массового книгопечатания) породил целый ряд проблем, которые власть будет решать на протяжении последующих трехсот лет.

    В 1731 году жена подполковника Авдотья Вишневская заехала в гости к полковнице Веревкиной в местечко на Полтавщине. Среди прочих новостей сплетницы обсудили и невесть как оказавшийся у Веревкиной перевод с некоего печатного «листа» или изданной на территории Речи Посполитой «газеты», в которой два чудесно явившихся «мужа» предсказали будущие потрясения: в 1733 году Константинополь ждало разорение; в 1736-м должна была «погибнуть Африка», а в 1737 году – «антихрист имеет притти на землю» с последующим в 1739 году Страшным судом.

    Предсказание передавалось из рук в руки до тех пор, пока не стало известно генерал-губернатору, доложившему о нем самому Ушакову. В ходе следствия были выявлены по цепочке все распространители злополучного «листа». Крайним оказался монах Троицкого Густынского монастыря, сумевший скрыться, после чего следствие в 1734 году было прекращено, а арестованные читатели отпущены.[564]

    В начале очередной войны с Турцией в 1736 году возникло дело о «султанском письме»: пойманный на краже подьячий Петр Максимов заявил «слово и дело» на схватившего его постойного солдата, указав, что у того есть письмо, «писанное от салтана турецкого». Найденный текст содержал угрозы «разорить» христиан, а их священников «псам на съедение отдать». Тайная контора немедленно начала выискивать источник распространения пасквиля. Под стражу были взяты девять человек, но и в этом случае следствие уперлось в тупик: ямщик Иван Красносельцев получил письмо от «неведомого человека». Впрочем, злодейского умысла здесь не оказалось: письмо (действительное или литературный вымысел) адресовалось султаном Махмедом австрийскому «Леопанде цесарю» – императору Священной Римской империи Леопольду I (1658–1705), много воевавшему с турками… на полвека раньше. Посему все задержанные были отпущены с вразумлением батогами за неподходящее чтение.[565]

    После дворцового переворота 1741 года правительство Елизаветы решило «вычеркнуть» из истории всю информацию о ее венценосном предшественнике. Изымались из обращения монеты с изображением Ивана Антоновича, публично сжигались печатные листы с присягой ему; с 1743 года началось систематическое изъятие прочих официальных документов с упоминанием свергнутого императора и правительницы Анны Леопольдовны – манифестов, указов, церковных книг, паспортов, жалованных грамот.[566] Поскольку уничтожить годовую документацию всех государственных учреждений не представлялось возможным, то целые комплексы дел передавались на особое хранение в Сенат и Тайную канцелярию; ссылки на них давались без упоминания имен, а при необходимости обходились термином: «известная особа». Наследник Елизаветы Петр III после вступления на престол повелел после снятия необходимых копий уничтожить все дела «с известным титулом», но очередной переворот не позволил выполнить это распоряжение.

    Только при Екатерине II Иван Антонович стал официально упоминаться, но не в качестве императора, а как «принц Иоанн».

    С 1742 года держать у себя документы, монеты и другие артефакты с титулом и изображением Ивана Антоновича стало опасным – теперь это считалось преступлением, называемым в документах сыска «хранение на дому запрещенных указов, манифестов и протчего тому подобного». За него в 1755 году отставной асессор Михаил Семенов был сослан «в его деревни до кончины живота его никуда неисходно». В 1747 году пытали в застенке и сослали в Оренбург на вечное житье пуговичного подмастерья Каспера Шраде, в чьем бауле при таможенном досмотре в Нарве нашли пять монет с профилем Ивана Антоновича. В следующем году целовальник Недопекин поплатился за невнимательность – был взят в Тайную канцелярию за то, что при пересчете доставленных им из Пскова для сдачи в Соляное комиссарство двух бочек денег среди 3 899 рублевиков был обнаружен один с изображением Ивана Антоновича.[567]

    С появлением прессы высочайший контроль прежде всего был направлен на публичные извещения о событиях при дворе. Академия наук в 1742 году получила выговор за сообщение в «Санкт-Петербургских ведомостях» о приеме во дворце «грузинских принцесс». В 1751 году сама Елизавета возмутилась публикацией о том, что она весь день «изволила забавляться псовою охотою».[568] Даже стремление к историческим знаниям могло быть истолковано в качестве угрозы государственной безопасности. Так, в 1760 году дворовый человек Степан Титов донес, что к его господину являлись сенатские канцеляристы из комиссии «о разборе императорских указов», продававшие ему тексты указов и письма Анны Иоанновны, Петра I, царевича Алексея, фельдмаршалов А. Д. Меншикова и Б. П. Шереметева, а также различные «трактаты», «шифры», «походные журналы».

    Покупателем документов являлся Петр Никифорович Крекшин (1684–1763) – один из первых русских исследователей генеалогии. При Петре I он служил смотрителем работ на строительстве Кронштадта, был обвинен в растрате казенных денег, разжалован, но затем оправдан и назначен на должность комиссара для принятия казенных вещей по подрядам. В 1726 году Крекшин вышел в отставку и занялся изучением русской истории, для чего стал собирать все доступные ему материалы о петровском царствовании. В 1742 году он представил Елизавете Петровне первый том «Краткого описания блаженных дел великого государя-императора Петра Великого, самодержца Всероссийского» и получил разрешение пользоваться документами Кабинета Петра I и другими документами архивов. Историю деятельности Петра I исследователь освещал в «Журналах великославных дел великого государя-императора Петра Великого», которых, по его задумке, должно было выйти 45 томов – по числу лет царствования Петра I – с подробным, день за днем, изложением событий. Неутомимый Крекшин спорил с Г. Ф. Миллером и М. В. Ломоносовым (в 1750 году) по поводу происхождения Руси, составил «Родословную книгу разных фамилий российских дворян». Комиссар собрал немалое количество актов, в том числе рассредоточенных по разным местам бумаг Меншикова; но при этом он не стеснялся вставлять в свои сочинения вымышленные сведения. Он привлек внимание Тайной канцелярии – доноситель указал, что его хозяин приобрел у нелюбопытных, но корыстных чиновников столько документов, что набралось 30 переплетенных «книг». Но, кажется, следствие так и не началось: в мае 1760 года престарелый Крекшин был «взят» в Сенат и более по Тайной канцелярии не числился.[569]

    К тому времени стали ощутимы другие последствия Петровских реформ – за сравнительно спокойные 1740-1750-е годы выросло поколение более просвещенных и независимых дворян, чем их отцы во времена «бироновщины». Исчез «рабский страх перед двором», подданные «отваживались публично и без всякого опасения говорить и судить, и рядить все дела и поступки государевы»,[570] что отмечали многие современники – армейский офицер Андрей Болотов, пастор Бюшинг, аристократка Екатерина Дашкова и иностранные дипломаты. Современные исследования позволяют говорить даже об особом «культурно-психологическом типе» елизаветинской эпохи. Историки российского Просвещения констатируют своеобразный «книжный бум» на рубеже 50-60-х годов XVIII столетия, когда подросли новые дворяне-читатели, получившие уже иное образование.[571] Но эта ситуация рано или поздно должна была породить опасные – по крайней мере нежелательные для власти – мысли и возможности их публичного выражения.

    Формально вплоть до конца столетия иной цензуры, кроме духовной, проверявшей выходившие издания на предмет соответствия православному канону, в России не было. Однако на практике имели место случаи запрета публикации некоторых произведений и даже уничтожения уже отпечатанных тиражей. При отсутствии официальной государственной цензуры запрет мог быть наложен по инициативе какого-либо ведомства, должностного лица или самого венценосца. Показательна в этом отношении судьба историка-академика Миллера. В 1748 году цензурная правка откровенно идеологического характера была внесена в его «Историю Сибири», в 1749-м после публичного осуждения сожгли тираж его сочинения о происхождении русского народа, в 1757-м в редактировавшемся Миллером журнале «Ежемесячные сочинения» было запрещено печатать статью по истории школьного образования в России, а в 1761 году в том же журнале власти прервали публикацию сочинения о Смутном времени.[572]

    Нарождавшееся гражданское общество (пока еще охватывавшее лишь часть благородного сословия, где на каждого мыслящего «сына Отечества» приходились свои Митрофанушки и Скалозубы) неизбежно вступало в противоречие с пониманием гражданских прав и свобод Екатериной II: «Вольность не может состоять ни в чем ином, как в возможности делать то, что каждому надлежит хотеть». Набирал силу процесс диверсификации, «цветущей сложности» культуры и ее эмансипации от государства, тем более что в то время в России появились частные типографии и первые объединения творческих людей.

    Одним из самых известных «клиентов» Тайной экспедиции стал Александр Николаевич Радищев. Произведенный в 1790 году в коллежские советники и назначенный на видный пост управляющего Петербургской таможней, известный литератор и преуспевающий чиновник в июне того же года выпустил в свет «Путешествие из Петербурга в Москву». Тираж в 650 экземпляров был отпечатан в собственной типографии автора, из него разошлось не более ста книг. В этом сочинении Екатерина усмотрела призыв к бунту крестьян и оскорбление величества. 30 июня автор был доставлен в Петропавловскую крепость. Запрещалось пускать к Радищеву посетителей и передавать ему деньги. Следствие велось под руководством Шешковского, который не применил к Радищеву обычных пыток только потому, что был подкуплен свояченицей арестанта Елизаветой Васильевной Рубановской.

    Восьмого, 9 и 10 июля 1790 года Радищев дал письменные показания по двадцати девяти вопросным пунктам, в которых раскаялся в написании «Путешествия», но не отказался от высказанных в книге взглядов на крепостное право. Следователь же желал знать, почему сочинитель «опорочивал» всё благородное сословие, и требовал указания конкретных «злодеев». Радищев отвечал, что «доказать не может, а писал по умствованию своему с слышанных им иногда в народной молве якобы произходивших по разным делам злоупотреблениях». Приводим отрывок из вопросных пунктов и его ответов.


    «11. На стр. 124 вы старались доказать недостойное произведение в чины, то какую причину на сие имели? И на кого вы целили именно? – На 11. На сие отвечал: я виноват, потому что не могу судить, кто бы по недостоинству был произведен в чины, ибо сие до меня и не принадлежало, а писал так дерзко, могу истинную сказать, по сумасшествию на то время и сумасбродству своему и хотя тем показать свою смелость.


    12. Начиная от стр. 130-й по 139-ю какая нужда была вводить вам произшествие в рассуждении учиненного господскими детьми над их девкою насилия, зная, что один пример на всех относиться не может? – На 12. На сие ответствовал: описывая сей дурной поступок, думал я, что он может воздержать иногда такого человека, которой бы захотел поступать так дурно; однако ж кто б это делал, того он доказать не может, а писал сие по сродной человеку слабости, чая от таких дурных поступков воздержать.


    13. Какого вы наместника разумели, котораго описывали и делали ему разныя укоризны на стр. 140, 141 и 142? – На 13. Никакого я наместника лично в виду не имел, а писал в общем смысле, есть ли бы случилось где быть такому, которой бы наблюдал высочайших повелений. А между тем наслышалась в народной молве, будто б господа наместники употребляют данную им от ея императорскаго величества власть иногда по своим прихотям, не держась высочайших ея величества учреждений.


    14. Почему он охуждал состояние помещищьих крестьян, зная, что лучшей судьбы российских крестьян у хорошева помещика нигде нет? – На 14. Охуждение мое было только на одно описанное тут происшествие; впрочем я и сам уверен, что у хорошева помещика крестьяне благоденствуют больше, нежели где либо. А писал сие из своей головы, чая, что между помещиков есть такие можно сказать уроды, которые, отступая от правил честности и благонравия, делают иногда такия предосудительныя деяния, и сим своим писанием думал дурнаго сорта людей от таких гнусных поступков отвратить.


    15. В чем вы опорочиваете вступление дворян в службу? – На 15. Намерение мое клонилось не к опорочению службы, а только думал, что лучше начинать службу в совершенном возрасте. Впрочем признаюсь, что выражении мои на сих страницах были неумеренны и не кстати.


    16. На 157 и 158 страницах изображено ваше огорчение неудовольствие на вельмож, какое вы противу их имеете? – На 16. Во всю мою жизнь иначе сказать не могу, как что был многими из них благоприятствован и благодетельствован и начальниками моими свидетельствуюсь, что я к ним всегда имел должное почтение».


    Защищаясь, Радищев признал необходимость цензуры, поскольку «подлинно она спасет многих, подобных мне, заблужденно мыслящих от таковой погибели, в которую я себя ввергнул истинно от слабого своего разсудка», и пытался доказать, что высказанная им критика в адрес «царей» не имеет отношения к «самодержице, которая удивляет свет ея премудрым и человеколюбивым правлением».[573]

    В самые тяжелые дни царствования (на юге шла тяжелая Русско-турецкая война; под Петербургом русский флот потерпел поражение от шведского, в Европе складывалась коалиция против России во главе с Англией и Пруссией) Екатерина II нашла время лично проштудировать «Путешествие» и поняла, что книга содержала более опасную крамолу, чем личные выпады. Статс-секретарь императрицы Александр Храповицкий отметил в дневнике мнение императрицы: «7 июля. Примечания на книгу Радищева посланы к Шешковскому. Сказывать изволила, что он бунтовщик, хуже Пугачева, показав мне, что в конце хвалит Франклина, как начинщика (американской революции. – И. К., Е. Н.) и себя таким же представляет».

    «О! если бы рабы, тяжкими узами отягченные, яряся в отчаянии своем, разбили железом, вольности их препятствующим, главы наши, главы бесчеловечных своих господ, и кровию нашею обагрили нивы свои! Что бы тем потеряло государство? Скоро бы из среды их исторгнулися великие мужи для заступления избитого племени; но были бы они других о себе мыслей и права угнетения лишены. Не мечта сие, но взор проницает густую завесу времени, от очей наших будущее скрывающую: я зрю сквозь целое столетие», – восклицал Радищев. По свидетельству Храповицкого, Екатерину поразила его риторика: «Говорено с жаром о чувствительности (автора. – И. К., Е. Н.)». Императрице, стремившейся создать сплоченное и устремленное к благу страны дворянство и просвещенное «третье сословие», объединить их в рамках «законной монархии» с непросвещенным и требовавшим руководства крестьянством, читать такие строки в конце долгого и славного царствования было тяжело. Сочинитель предсказывал надвигавшуюся катастрофу и новый мужицкий бунт. Екатерина недоумевала: «Желчь нетерпения разлилась повсюду на все установленное и произвела особое умствование, взятое, однако, из разных полу-мудрецов сего века… Не сделана ли мною ему какая обида?»

    Преступление, с ее точки зрения, было очевидно, и дело Радищева рассматривалось не в Тайной экспедиции, а в Палате уголовного суда. Однако когда автора доставляли туда из крепости, из помещения удаляли канцелярских служителей, а допросы и чтение книги производились заседателями при закрытых дверях. Палата потребовала от него ответа на пять вопросов (какая у него была цель, есть ли сообщники, раскаивается ли он, сколько отпечатано экземпляров и сведения о его прежней службе) и 24 июля вынесла смертный приговор на основании тех же статей «Воинского устава» и «Морского регламента», которые использовались в практике политического сыска. Императрица заменила Радищеву смертную казнь ссылкой на 10 лет в Илимский острог Иркутской губернии.

    Г. А. Потемкин предупреждал царственную подругу, что не следует уделять досадной книге и ее автору излишнего внимания: «Я прочитал присланную мне книгу. Не сержусь. Рушением очаковских стен отвечаю сочинителю. Кажется, матушка, он и на вас возводил какой-то поклеп. Верно и вы не понегодуете. Ваши деяния – ваш щит». Но Екатерина, до того не сталкивавшаяся со столь крамольными сочинениями, была очень рассержена.

    Правда, за 65 лет до Радищева в Петропавловской крепости уже содержался до смерти предприниматель и экономист-самоучка Иван Посошков, автор «Книги о скудости и богатстве». Но он как раз видел в государстве главного организатора и инициатора «совершенствования общества»: призывал «страхованием» заставлять учиться детей, шире вводить фискальную службу, принуждать работать нищих и «тюремных сидельцев», вычислил сумму предполагаемого дохода в 200 тысяч рублей от труда заключенных и даже считал возможным царским указом утвердить курс рубля: «А наш великий император сам собою владеет и в своем государстве аще и копейку повелит за гривну имать, то так и может правитися».[574]

    Конечно, некоторый опыт «профилактической работы» с распространителями «слухов и толков» из дворянского сословия у Тайной экспедиции имелся: «Ежели что открывалось важное, то докладывали императрице, и уже от нее зависело решение; но ежели только были дерзкие речи, наглые поступки, то тогда он (Шешковский. – И. К., Е. Н.) таковых секал розгами и брал подписки, чтоб никому о том не объявлять, да и кто скажет, понеся такое оскорбительное наказание. Иногда императрица узнавала вредные речи против правительства, в избежание судебного порядка, чрез которое могли бы пострадать многие, посылала его произвесть подобное тайное взыскание, равно и за шалости, развращающие нравственность, как-то: в Москве был «Евин клоб», составленный из знатных дам, как сказывали, что в оном происходило неслыханное похабство. Зато как скоро Шишков (тот же Шешковский. – И. К., Е. Н.) приезживал в Москву, то знали, что приезд его недаром, и так его боялись, что к кому в дом приезжал, хотя по личному знакомству или по родству, дамы падали в обморок. Конечно, скажут, что это было варварство, но если тайным малым телесным наказанием заменяет по законам лишение чинов и дворянства и ссылки, то, конечно, извинительно такого рода самовластие; тем более что во время Екатерины понапрасну никто не пострадал и довольно свободно судили о дворе и о ней; кто за оную черту переходил, то, вспомня о Шишкове, останавливался».[575]

    Но в данной ситуации подобные воспитательные меры не годились. Книга Радищева была намного серьезнее, чем даже самые злобные «суждения о дворе»; она стала первой и оттого неожиданной попыткой революционной пропаганды в России и оставалась запрещенной до 1867 года. Зароненное ею семя дало всходы: в декабре 1796 года не просвещенный столичный чиновник, а отставной прапорщик из поповичей Иван Рожнов осмелился заявить, «что государи все тираны, злодеи и мучители, и что ни один совершенно добродетельный человек не согласится быть государем; что был на вахт-параде, смотрел на то, как на кукольную комедию; что люди по природе все равны и не имеют права наказывать других за проступки, коим сами подвержены ‹…›, что иконы суть идолы и что поклоняющиеся оным с отменным усердием все бесчестные люди, по его замечанию». За столь радикальное вольномыслие Рожнов был приговорен Петербургской уголовной палатой и Сенатом к лишению чинов и ссылке в Сибирь «в тяжкую работу».[576]

    Не менее знаковой, чем дело Радищева, стала совсем бессудная расправа с одним из самых благородных людей той поры – Николаем Ивановичем Новиковым и его «Типографической компанией».

    Новиков с друзьями-масонами ставили своей целью духовно-нравственное исправление личности на стезях христианского вероучения. Они реализовали масштабный просветительско-филантропический проект: за десять лет (1779–1789) аренды университетской типографии было издано около 900 книг – примерно четверть всей книжной продукции того времени, в том числе первые в России женские, детские, философские, агрономические журналы, учебники, словари. Ими были открыты при Московском университете педагогическая семинария для подготовки преподавателей гимназий и пансионов, первое студенческое общество («Собрание университетских питомцев»), больница и аптека с бесплатной раздачей лекарств бедным. Студенты организованной ими переводческой семинарии обучались на средства, собранные масонами. Позднее Пушкин писал: «Новиков был первый, кто сеял лучи просвещения в нашем отечестве». Размах независимой от властей общественной деятельности, настороживший Екатерину, в итоге не только привел к разгрому новиковского кружка и заключению самого просветителя в Шлиссельбург, но и подтолкнул правительство в 1786 году к осуществлению – с целью перехватить инициативу у общества – долго откладывавшейся школьной реформы.

    Издания Новикова еще за несколько лет до его ареста вызывали опасения в Петербурге, «не скрывается ли в них умствований, не сходных с простыми и чистыми правилами веры нашей православной и гражданской должности»; от московских светских и духовных властей требовалось, чтобы «всякое суеверие, развращение и соблазн терпимы не были, чтоб для учения присвоены были книги, в других училищах употребляемые, преимущественно же изданные и впредь издаваемые от комиссии об установлении народных училищ».

    Попытки установить контакт с наследником Павлом переполнили чашу терпения императрицы. В 1792 году она повелела начать расследование по делу просветителя. «Князь Александр Александрович! Реляции ваши мая от 5 и 6 чисел мы получили; что вы Новикова по повелению нашему не отдали под суд, весьма апробуем, видя из ваших реляций, что Новиков человек коварный и хитро старается скрыть порочные свои деяния, а сим самым наводит вам затруднения, отлучая вас от других порученных от нас вам дел, и сего ради повелеваем Новикова отослать в Слесельбургскую крепость», – писала она 10 мая московскому главнокомандующему Прозоровскому, приказав внимательно следить за арестантом – «остерегаться, чтоб он себя не повредил».

    Вопросы, заданные Новикову на следствии, несли отпечаток представлений императрицы о масонстве (как он обогащался за счет обмана рядовых членов масонских лож; сколько золота было получено с помощью философского камня; насколько отступил он от православия; почему установил изменнические связи с Пруссией) и отражали ее глубокое убеждение в опасности масонской «секты» для общества: «Ведая, что всякое заведение новой секты или раскола и проповедания оного есть вреден государству и запрещен правительством, то вы и должны открыть теперь, какой имели повод в побуждение посвятить пагубному себя упражнению и когда ты к тому приступил, при каких обстоятельствах также и кто вас в сию секту загнал?»

    Новиков безуспешно уверял следователей: «Ежели бы я ведал, или хотя бы подозревал, в масонстве быть секте или какому-нибудь расколу, противному государственным узаконениям или клонящимся хотя малейше к возмущению и бунту, какого бы то рода ни было, противу священной особы императорской, или к нарушению народного спокойствия, или даже к каким-нибудь коварствам и обманам, то никогда бы я не вступил в оное, во-первых, по искреннему и сердечному моему благоговению к священной особе императорской, вкорененному в меня из детства от покойного родителя моего и которое до днесь пребывает в моем сердце и сделалось моею натурою ‹…› по тихости и чувствительности моего нравственного характера из детства, что все знающие меня могут засвидетельствовать, что я в жизни моей ни с кем и никогда ни малейшей не имел ссоры, даже со служителями моими поступал так, что в самом гневе никак не мог решиться наказывать». Он не признал себя виновным в том, «чтобы против правительства какое злое имел намерение». Обвинения же, как видно из вопросов, большей частью носили риторический характер. Поэтому Екатерина II, не передавая дело Новикова в Сенат, сама сочла его виновным по шести пунктам обвинения. Ее собственноручным указом от 1 августа 1792 года просветитель был приговорен к 15-летнему заключению в Шлиссельбургской крепости.

    Как только молодой священник и преподаватель Тобольской семинарии Петр Словцов в 1793 году заявил в проповеди по случаю бракосочетания великого князя Александра Павловича (будущего Александра I), что «тишина народная есть иногда молчание принужденное ‹…›, если в руках одной части захвачены имущества, отличия и удовольствия, тогда как прочим оставлены труды, тяжесть законов или одни несчастья», так сразу был арестован и отправлен на следствие в Санкт-Петербург. Начальник Тайной экспедиции Шешковский пытался узнать: «… для чего он известную проповедь, которая правилам не только богословия, но и философии, противна, говорить в церкви осмелился, ибо она наполнена совершенно возмущением народа против правительства». Словцову были поставлены в вину также найденные во время обыска в его бумагах резкие слова об… Александре Македонском. Словцов защищался умело, и следствию не удалось найти достаточного состава преступления для рассмотрения его дела гражданским судом. Но и оставить безнаказанной дерзость молодого священника было нельзя; решили, что «сие произошло от слабости его смысла, однако ж не из злого намерения», после чего отправили его «на смирение» в Валаамский монастырь на Ладожском озере. Судьба Словцова сложилась удачнее, чем у Новикова. В 1795 году он был освобожден по ходатайству тобольского епископа Варлаама и при покровительстве митрополита Санкт-Петербургского Гавриила. В дальнейшем он преподавал в Александро-Невской семинарии, где тогда работал учителем философии его старый друг М. М. Сперанский; затем стал чиновником по ведомству народного просвещения, создавал школы в Сибири и Поволжье, дослужился до генеральского чина и написал «Историческое обозрение Сибири», первый том которого вышел в свет в 1838 году.

    Екатерина, как и Петр I, стремилась «совместить» европейское просвещение и цивилизацию с отечественным самодержавием и крепостным правом. Вводя в стране систему школьного образования, она следила за преподаванием такого идеологически важного предмета, как история. Поэтому иногда авторы учебников сразу стремились добиться высочайшего одобрения и простосердечно хвастались в предисловии, что удостоились его «с пожалованием ‹…› не малые цены золотой с брильянтами табакерки, полученной мной с достодолжным благоговением».

    Не столь догадливых авторов поправляли иным путем. В 1779 году цензурной правке подвергся переводной учебник Г. Ахенваля, а в 1796 году Тайная экспедиция разбиралась с компиляцией М. Антоновского «Новейшее повествовательное описание всех четырех частей света» (CПб., 1795), содержавшей упоминания о придворной борьбе после смерти Петра I в 1725 году: «Большая часть народа желала иметь наследником Петра II, но сильнейшая сторона употребила к возведению на престол Екатерины, супруги Петра I».[577] Из этих книг были вычеркнуты все «нежелательные» сведения о дворцовых переворотах XVIII века.

    Таким образом, «век златой» для интеллигенции закончился уходом наиболее деятельной ее части в оппозицию правительству. Императрица, кстати, в «Наказе» осудила преследования за убеждения. Как писал из Сибири изгнанник уже следующего столетия, декабрист Михаил Лунин, «от людей отделаться можно, от их идей нельзя». Поэтому в XIX столетии государство стало создавать самостоятельную и всеохватывающую систему цензурного надзора, которая только намечалась в Тайной канцелярии и экспедиции.

    Престиж монархии

    Начиная с XVII века политический сыск был призван охранять не только жизнь государя, но и его «имидж», подвергавшийся сомнению в различного рода «непристойных словах» и неуместных рассуждениях о государственных делах. В этой деликатной сфере петровские преобразования также стали определенным рубежом. Конечно, и в ту эпоху венценосец в глазах большинства подданных оставался носителем высшей справедливости, благоверным и «мяхкосердечным» царем, единственной управой на всевозможных «сильных людей». И все же петровская «революция» невольно внесла в этот благостный облик определенные изменения. Место далекого и почти сказочного «государя царя» оказалось занято живым человеком – энергичным, безудержным, грозным, чье поведение весьма отличалось от традиционного представления о «царских делах».

    Едва ли массу «подлых» подданных сильно волновало появление Сената, коллегий, мануфактур – всего того, что обычно характеризует петровское царствование на страницах учебников истории. Но нашим современникам трудно представить себе потрясение традиционно воспитанного человека, который, оказавшись в невском «парадизе», видел, как полупьяный благочестивый государь Петр Алексеевич в «песьем облике» (бритый), в немецком кафтане, с трубкой в зубах изъяснялся на жаргоне голландского портового кабака со столь же непотребно выглядевшими гостями в Летнем саду среди мраморных «голых девок» и соблазнительно одетых живых прелестниц.

    Однако и после Петра ситуация принципиально не изменилась. На старинном троне московских царей стали появляться «дамские персоны», к тому же сомнительного происхождения и вероисповедания, что становилось предметом обсуждения «улицы». Власть пыталась усовестить подданных обычными методами. При Екатерине I Верховный тайный совет грозил смертной казнью за «непристойные и противные разговоры против императорского величества»; четыре десятилетия спустя, в 1763 году, Екатерина II издала особый манифест, убеждавший народ «прилежать своему званию и должности, удаляясь от всяких продерзких и непристойных разглашений» – столь же безуспешно, поскольку сам этот документ признавал: всегда найдутся «зловредные истолкователи», которые норовят рассуждать о делах, «совсем до них не принадлежащих».[578]

    Выше уже говорилось о не очень уважительном отношении подданных к Екатерине I. Вторая жена Петра Великого начала восхождение на трон из крестьянской избы. Сохранилось восемь версий ее происхождения; по наиболее вероятной она являлась лифляндской уроженкой литовского происхождения Мартой Скавронской. Польский язык был родным для ее семьи, которую по указанию Петра разыскали, но держали далеко от двора во избежание огласки незавидного родства: брат царицы Фридрих был ямщиком, а сестра Христина с мужем – крепостными.

    Коронация Екатерины в 1724 году стала воплощением нового принципа служения «регулярному» государству, согласно которому путь к чинам и почестям открывался не происхождением, а заслугами и «годностью». Вместе с лифляндской пленницей на историческую арену выходило целое поколение выдвиженцев. Реформы привели к стремительной европеизации этого слоя и «прививке» ему новых представлений, но порождали при этом «непристойные» рассуждения.

    В 1752 году под караул в «комиссии в Калинкинском доме», куда помещали за преступления против нравственности, попал подлекарь-немец Яган Гинц (из-за жены Алены, не отличавшейся высокими моральными устоями, сбежавшей и от мужа, и от грозной комиссии). Тамошнему начальству он доложил, что его сосед, шведский купец Иоганн Гофман, читал книгу о шведском короле Карле XII, в которой имелись «многие предосудные речи», в том числе утверждения, что жена Петра I и российская императрица Екатерина Алексеевна была ранее женой шведского драбанта, потом попала в плен к русским, а царь Петр «изволил взять ее к себе и потом с нею изволил совокупитца законным браком». Полковник Иван Михельсон (отец будущего победителя Пугачева) в 1756 году имел неосторожность обратить внимание на нецарское происхождение императрицы Екатерины I – не со зла, а вычитав в «немецкой книге». Появление подобной информации тоже было результатом Петровских реформ, поэтому обоих немцев отпустили без наказания и даже без выговора.[579]

    Рассуждали о высочайших особах не только степенные немцы – те же темы заинтересовали в 1736 году недорослей из кронштадтской гарнизонной школы. Им как-то довелось увидеть в церкви племянницу императрицы Анны Иоанновны, юную принцессу Анну Леопольдовну, которая произвела на них впечатление, показалась «хороша и налепа». Но 14-летний Филя Бобошин разъяснил товарищам, что этот лакомый кусочек не про них: «Есть во дворце из бояр лутче ее, и могут де на нее позаритца. Где ей, девице, утерпеть?»[580] Гренадер-семеновец Иван Мещеринов в 1744 году критически оценил достоинства невесты наследника престола Екатерины Алексеевны со своей солдатской точки зрения: «В нынешнее де время ее императорское высочество изволит жаловать денежным награждением придворных, тако ж и солдат многих», а как выйдет замуж – «то де ненадежно, чтоб своею милостью ково изволила жаловать».[581] В менее изысканном обществе мужиков и мещан образ «земного бога» порой – особенно с досады, в тяжелую минуту – и подавно представал в самом обыденном варианте: государыня так же, как и все, «серет» и «мочитца».

    Некоторые подданные искренне стремились защитить высочайший образ от поношений. В 1729 году секретарь Тобольской губернской канцелярии Козьма Баженов обиделся на местного дворянина, фискала и по совместительству иконописца Федора Буткеева за то, что тот явился в присутствие с «персоной» Петра II, «написанной в дураческом платье». Политического преступления власти в деле не усмотрели, но за «неисправное мастерство» виновного все-таки выпороли.[582]

    С другой стороны, новый – так сказать, «человеческий» – облик властителей в массовом сознании фольклоризировался, домысливался, «раскрашивался» в понятные «простецам» цвета и приобретал черты, порой вовсе не «поносительные», но никак не совпадавшие с официальным образом. Так, Петр I спустя много лет после смерти представал уже не «антихристом», каковым воспринимался некоторыми подданными при жизни, а как сам он желал, простым и доступным государем, тянувшим нелегкую службу и понимавшим солдат. В 1743 году прапорщик Елецкого полка Илья Ахлестов был разжалован на полгода в солдаты: обидевшись, когда его назвали «солдатским сыном», он с гордостью указал: «государь де был салдат, и отец де мой был салдат же», и оба служили честно.[583] Колодник Рязанской провинциальной канцелярии Калина Рыбкин в 1743 году рассказывал о бравом солдате, отказавшемся назвать пароль самой жене Петра I, царице Екатерине Алексеевне, и на ее вопрос «дипломатично» ответившем: «Ныне де лозон „Тур (выговорил то слово прямо) да манда“„. Якобы царь за соблюдение устава служивого похвалил и «соизволил тому салдату сказать: «Испалать тебе салдат“«; а вот рассказчику Рыбкину за этот анекдот урезали язык и после порки кнутом отправили на сибирские заводы.[584]

    В 1744 году был бит кнутом «с вырезанием ноздрей» и сослан в Сибирь на вечное житье сержант Михаил Первов за сказку о совместных похождениях царя Петра и вора, который категорически отказался грабить царское добро да еще и разоблачил заговорщика-боярина, намеревавшегося царя отравить. В делах Тайной канцелярии зафиксированы еще несколько вариантов этой сказки, которая, однако, была признана явно подрывной: «В Москве был вор Барма, и наш император, нарядясь в мужицкое платье, и ночью из дворца ходил того Барму искать. И как де он, государь, того Барму нашел, то де тогда спросил того Барму, что де он за человек, и тот Барма государю сказал, что он вор Барма; и государь стал того Барму звать красть из государевых палат денежную казну, и тот де Барма государя ударил в рожу и сказал скверно: „Для чего ты государеву казну подзываешь красть, лучше де пойдем боярина покрадем“. И государь де с тем Бармою ходил, и боярина покрали, и государь покраденные пожитки все отдал Барме, и дал тому Барме с себя колпак, и велел ему на другой день с тем колпаком прийти в собор, и как де на другой день тот Барма в собор пришел, то де государь его Барму узнал и стал его Барму за то, что он не захотел государевой казны воровать, при себе держать в милости».[585]

    Образ царя-плотника настолько запал в душу подьяческой жене, «чухонке» из Петербурга Дарье Михайловой, что она рассказывала квартирным постояльцам: «Такой видела я сон, ‹…› кабы де я с первым императором гребусь». Бабенка не скрывала незабываемых ощущений от виртуального контакта – скорее, наоборот; но от серьезного наказания ее спасла настоящая беременность – явно не от императора, поскольку дело «следовалось» в 1733 году. Ушаков принял решение, дабы «не учинилось имеющемуся во утробе ее младенцу повреждения», выпороть впечатлительную даму плетьми позже, для чего с ее мужа была взята расписка с обязательством представить супругу в Тайную канцелярию после рождения ребенка.[586]

    Даже байка о намного более древних временах – эпохе Ивана Грозного – вызвала расследование. В 1747 году присланный в Московскую тайную контору из Казанской губернской канцелярии колодник Осип Галахтионов сообщил, что другой сиделец, Григорий Семенов, в присутствии караульного солдата и еще двух арестантов поведал «сказку»: «Якобы в старину вятчане трое человек ходили к царю Иоанну Васильевичу на поклон, и у одного де человека разулась нога, а другие де двое человек наступили на обору и запнулись, и будто бы при том по простоте своей вятчане избранили его государя царя Иоанна Васильевича и с царицею». Допрошенный Семенов чистосердечно признался в том, что «с простоты, без всякого умыслу» рассказал сокамерникам сказку. Тайная контора посчитала ее неприличной и приговорила Семенова к наказанию плетьми.[587]

    Эпоха дворцовых переворотов рождала свои придворные «страшилки». Одну из них преображенец Семен Съянов поведал в 1747 году другому солдату, заглянув к нему «для сторгования человека»: «Есть во дворце страшилище: ходит человек в белом платье, которой ростом в полчетверта аршина, и ежели кто ево увидит, то де тот человек тотчас умрет», – и добавил, что оттого якобы уже погибли семь офицеров и трое солдат.[588] Приятель не понял дворцового юмора, и пришлось рассказчику оправдываться в Тайной канцелярии обычным «безмерным пьянством».

    Еще одним видом «народной публицистики», проходившим по ведомству Тайной канцелярии, становились песни – своеобразное проявление массовых настроений. В 1752 году, в относительно «доброе» елизаветинское время, старый петровский солдат, а ныне пристав Казанской духовной консистории Трофим Спиридонов (сидевший под арестом в собственной конторе по делу о «блудодеянии» с новокрещенкой) должен был объяснять, зачем он пел про покойную императрицу Екатерину I: «Зверочик мой зверочик, полуночной мой зверочик, / Повадился зверочик во садочик к Катюше ходить». В свое оправдание он сказал: «Когда она еще в девицах имела, для того де ту песню и сложили».[589] В массовом сознании Екатерина, видимо, воспринималась как добрая хозяйка и жена, но не прирожденная царица. Старика простили – но только потому, что свидетель-пономарь прикинулся глухим, а доноситель-дьячок исполнил свой гражданский долг «непристойно» – не сразу, как услышал фривольные куплеты про родительницу императрицы Елизаветы, а во время порки. В 1739 году жительница Шлиссельбурга Авдотья Львова угодила на дыбу за исполнение жалостливой песни о печальной молодости государыни Анны Иоанновны, по приказу Петра I выданной замуж за курляндского герцога («не из злобы ли какой» пела?):

    Не давай меня, дядюшка,
    Царь государь Петр Алексеевич,
    В чужую землю нехристианскую, бусурманскую.
    Выдай меня, царь государь,
    За своего генерала, князя, боярина.

    Донес на певицу ее жилец – разбитной копиист Алексей Колотошин, ранее судимый за «плутовство и грабительство», но служивший в местной полиции. Тщетно бедная мещанка уверяла, что пела «с самой простоты», как во времена ее молодости «певали об оной малые ребята». От имени той самой Анны ее ожидало «нещадное» наказание кнутом с последующим вразумлением о пользе молчания.[590] А солдат Ингерманландского полка Савва Поспелов пострадал за память о вокале самой Елизаветы Петровны: в 1741 году цесаревна, выйдя на крыльцо, пела: «Ох житье мое, житье бедное»; это воспоминание спустя два года было сочтено неуместным и оскорбительным для царствующей особы.[591]

    Еще один анекдот из недр Тайной канцелярии демонстрирует, каковы были представления о власти и движущей силе истории у тех самых гвардейцев, которые совершали дворцовые перевороты. Рождественской ночью 1742 года капитан-поручик Преображенского полка Григорий Тимирязев, возвращавшийся по Петербургскому тракту из отпуска с молодым солдатом Иваном Насоновым, после ужина расчувствовался насчет судеб дворянства в новое царствование: «Жалуют де тех, которые не токмо во оной чин годились, но прежде бы де ко мне в холопы не годились. Возьми де это одно – Разумовской де был сукин сын, шкаляр местечка Казельца, ныне де какой великой человек. А все де это ни што иное делает, кроме того, как одна любовь». Бывалый гвардеец рассказал обо всех сердечных увлечениях «нынешней государыни» Елизаветы Петровны, начиная с «Аврамка арапа ‹…›, которого де крестил государь император Петр Великой. Другова, Онтона Мануиловича Девиера, третьяго де ездовова, (а имяни, отечества и прозвища ево не сказал); четвертова де Алексея Яковлевича Шубина; пятова де ныне любит Алексея Григорьевича Разумовского. Да эта де не довольно; я де знаю, что несколько и детей она родила, некоторых де и я знаю, которыя и поныне где обретаютца». Затем новобранцу была раскрыта вся новейшая история России с ее интимной стороны: «Да что де это, у нее и батюшка та был! Как де он еще не был женат на императрице Екатерине Алексеевне, то де был превеликой блудник, а когда де женился, то де, хотя к тому з женами блуд и не дерзал, однако ж де садомскому блуду был повинен ‹…›. Да и императрица де Екатерина Алексеевна – я де все знаю – вить де и она, правда де, хотя и любила своего супруга, однако ж де и другова любила, камергера Монса, которому де за оное при тех случаях и голова отсечена, а ея де за это государь очень бил. Да и императрица де Анна Иоанновна любила Бирона и за то его регентом устроила. Смотри де, что монархи делают, как де простому народу не делать чего, (а чего имянно, не выговорил). А когда де заарестовали принцессу с ея фамилиею, меня де в ту пору определили к ней для охранения. Обещали де мне неведомо што; в ту же де пору ко мне приезжали Шуваловы и сулили де мне очень много, ан де вот и поныне ничево нет, да и впредь не будет – какой де кураж служить? Боже мой, ежели ж де принцесса с своим сыном по прежнему будет, то де, конечно, я бы был кавалер святого Андрея или, по крайней мере, святого Александра».[592] Карьера Тимирязева, начавшего службу рядовым с 1723 года, явно не задалась – за 20 лет он стал только капитан-поручиком; но можно было попытаться ее «устроить» – чем он хуже Бирона или Разумовского? Службу в охране свергнутой правительницы Анны Леопольдовны начальство не оценило, как обещало; но знакомство с «принцессой» могло пригодиться: если помочь ей вернуть трон, светили и награды, и «кавалерия»… Донос не очень смутил капитана – он был уверен, что все гвардейские офицеры «могут об оном то же сказать, понеже они, обер-офицеры, завсегда бывают во дворце и о том обо всем сами известны». Молодому гвардейцу он рассказал не всё; от ревнивой жены Тимирязева следствие узнало, что подкараульная принцесса «к любви и воли его очень была склонна». Но не судьба была капитан-поручику сделать карьеру. Пока он вел «непристойные речи» об альковной истории российской монархии, шустрый солдат уже сообразил, как поймать удачу, и донес. А к Тимирязеву фортуна опять повернулась спиной – ему выпали кнут и заточение в Верхнеколымском зимовье.

    Теперь даже далекие от дворца люди с поразительным знанием дела могли обсуждать личную жизнь своей государыни. При Анне Иоанновне болтали про ее связь с Бироном; но ни этот немец, ни какой-либо другой любимец, кажется, не вызывали такой лютой ненависти, как пробившийся «из грязи в князи» славянин Алексей Разумовский – бывший певчий, добродушный сибарит и далеко не худший исполнитель роли фаворита при Елизавете Петровне. Чего только ему не приписывали – даже использование волшебства его матерью-казачкой: «Ведьма кривая, обворожила всемилостивейшую государыню» (по пьяному обвинению поручика Николая Крюковского). Арестант Муромской воеводской канцелярии Федор Бобков был уверен, что фаворит у самой благодетельницы велел «подпилить столбы» в спальне, чтобы ее «задавить»; «колодница» Аксинья Исаева «с сущей простоты» полагала, что Разумовский хотел «утратить» наследника престола.[593]

    В доносе 1747 года на капитан-поручика Василия Маркевича солдат Моисей Березинский описал, как господин офицер, валяясь на кровати и «зажмурив глаза», представлял, как «будем всех Разумовских бить», а он сам будет пороть кнутом «графа молодого Кирила Григорьевича ‹…› за его излишнюю спесь и гордость». Елизавета лично рассматривала такие доносы, касавшиеся ее «милого друга». Офицер «запираться» не стал, признавшись, что всё так и было, «понеже редко случалось, чтоб когда он был трезв»; для окончательного отрезвления от опасных мыслей он был пострижен в монахи на Соловках.[594] Но и степенный подпрапорщик Преображенского полка Иван Полозов в 1755 году был отправлен в Серпуховской Владычный монастырь за высказанное недовольство, что «отставлен девкою, и оной бы девке не надлежало владеть армиею».[595]

    Похоже, к середине века в столично-военной среде исчезает разница в положении «земного бога» и «рабов» – императрица в глазах солдат и городской черни становится едва ли не «своей в доску». Рядовой лейб-компанец Игнатий Меренков мог по-дружески позавидовать приятелю, гренадеру Петру Лахову: тот «с ея императорским величеством живет блудно» – а он чем хуже?[596] «Каких де от милостивой государыни, нашей сестры бляди, милостных указов ждать?» – рассуждала женка Арина Леонтьева с подругами не слишком строгих нравов в сибирском Кузнецке.[597] Про Елизавету Петровну «с самой сущей простоты» была сложена развеселая песня: «Государыню холоп / Подымя ногу гребет», – которую исполнял в тюрьме при Сибирской губернской канцелярии, «сидя на нарах», 16-летний молодец Ваня Носков, взятый по подходящему делу о «растлении» крестьянской девицы Степаниды Русановой.[598]

    В пограничном сибирском Селенгинске солдат Вася Бодуруев в декабре 1760 года посетовал сослуживцам, что безуспешно пытался развлечься: «Он, Бодуруев, ходил севодни за блядней, да не удалось». Приятели утешали служивого: еще не всё потеряно, и «из богатых домов делают блуд, да еще де тебя награждают». Присутствовавший при этом крестьянин Лука Острецов уверял: «Не только де то делают в богатых домах, но и великая государыня без того не живет», – все эти «разговоры непотребные» происходили среди бела дня в купеческой лавке.[599]

    Подпоручик И. Сечихин был сослан в новгородский Иверский монастырь за публичное – на паперти кремлевского Благовещенского собора – осуждение личной жизни Елизаветы: «Какая она государыня – она курва, блятка, с Разумовским живет». А в питерской богадельне актуальную тему (как живет государыня с Разумовским) обсуждала одна из самых пожилых «клиенток» Тайной канцелярии – 102-летняя Марина Федорова. Даже на границе «польские мужики» Мартын Заборовский с товарищами могли себе позволить пожелать: «Кабы де ваша государыня была здесь, так бы де мы готовы с нею спать», – за что получили от российских служивых «в рожу».[600]

    Но судьба, с точки зрения Тимирязева и других неудачников, почему-то всегда улыбалась недостойным. Мнение значительной части дворянского общества выразил в подпитии «унтер-экипажмейстер» Александр Ляпунов: «Всемилостивейшая де государыня живет с Алексеем Григорьевичем Разумовским; она де блядь и российской престол приняла и клялася пред Богом, чтоб ей поступать в правде. А ныне де возлюбила дьячков и жаловала де их в лейб-компанию в порутчики и в капитаны, а нас де дворян не возлюбила и с нами де совету не предложила. И Алексея де Григорьевича надлежит повесить, а государыню в ссылку сослать».[601] Схваченному болтуну не помогли попытки оправдаться «беспамятством», «пьянством» и «ипохондрией». Правда, Елизавета не послушала Шувалова, предлагавшего для виновного кнут с рваньем ноздрей и Сибирь, а отправила заблудшего в дальний монастырь – сначала в Успенский Трифонов в Вятке, а затем в Кирилло-Белозерский, где он скончался в 1760 году. По иронии судьбы остававшаяся в имении жена придворного моралиста родила в 1754 году дочку в «блудном грехе» с дворовым человеком Алексеем Кузнецовым, о чем также было доложено в Тайную канцелярию.

    Порой в глазах друзей и соседей людьми посвященными хотели предстать даже те, кто не имел никакого отношения к придворным тайнам и интригам. Уж очень, видимо, простому солдату Невского полка Лаврентию Зайцеву хотелось похвастаться: «Я де был в гвардии и стаивал в государеве дворце и знаю все тайности»; – но попав в 1740 году в Тайную канцелярию, он признался, что в гвардии никогда не служил и тайн никаких не ведает, а с чего он бахвалился, «того де и сам он, Лаврентей, не знает».[602]

    Болтовня про интимную жизнь «всемилостивейшей государыни» могла быть не такой уж безобидной. Уже упомянутый иеродьякон Мартирий (который одобрял наследника Петра Федоровича) рассуждал: «У милостивой государыни Елисавет Петровны есть трое детей, которые де живут в Царском селе. Вот де как кому пострадать за Христа, так де тут государыню-та в этом и обличат, и будет де тот мученик»; – то есть предприимчивый и, по мнению Тайной канцелярии, «злом наполненный» монах рассматривал несомненное, с его точки зрения, наличие незаконных детей императрицы в качестве удобного повода для ее всенародного «обличения» с последующей казнью нового мученика.

    Но преступлением могло быть сочтено даже вольное употребление монаршего имени в ситуации, где оно призвано было охранять закон. В апреле 1759 года тамбовский посадский и служащий у заводчика Якова Гарденина Никита Самгин потребовал от хозяина, чтобы тот поступал с ним «как государственные правы повелевают». Хозяин, придерживавшийся иного мнения, приказал Самгина раздеть и хорошенько высечь. Выпоротый приказчик укорил его: «Ты всемилостивой государыне не товарищ», – и был привлечен к ответственности, надо полагать, за сравнение государыни с мужиком-заводчиком.[603]

    В 1737 году петербургский воевода Федосей Мануков имел неосторожность, не приняв очередного сутяжного челобитья отставного поручика Николая Дябринского, бросить бумагу на пол – и тут же был обвинен просителем в неуважении к «высокому ее императорского величества титулу». Воеводе пришлось долго доказывать, что злополучную бумагу он всего лишь «тихо подвинул», а она сама упала.[604]

    Перечислять подобные смешные и горькие казусы можно до бесконечности; их было так много в документах Тайной канцелярии, что даже ее чиновники стали отдельно группировать дела «о лицах, сужденных за бранные выражения против титула», за оскорбления указов, учреждений, монет – вплоть до обвинений в «непитии здоровья» высочайшего имени. Состоят эти дела из типовых ситуаций, когда в раздражении – а бывало, и с радости – неприличное слово срывалось с уст очередного неудачника в неподходящий момент, соседствуя с упоминанием царствующей особы. «Мать де вашу прогребу и с государынею!» – ругнулся киевский «моляр» Захарий Самойлов, когда вдребезги пьяный гарнизонный солдат Лукьян Горбачев ввалился к нему в сарай и стал крушить имущество, а на попытки утихомирить отвечал, что он есть слуга государыни.

    Дела заводились по поводу «непристойного» (в понимании доносчика) упоминания императорского портрета, указа, «артикула», присяги, паспорта, «зерцала» на судейском столе (рамки для законов, определявших деятельность данного учреждения), самих судей (и любых чиновников), военного начальства, своего полка или роты, рекрутского набора, опостылевшей военной службы и невкусных казенных сухарей. 14-летний пьяненький дворовый Санька Семенов оказался под следствием за то, что неуместно пошутил: «Государыня де дура, для чего де баб в солдаты не берет?»

    Некоторым персонажам можно даже посочувствовать – например, кабацкому целовальнику Ивану Казенных из затерянного якутского зимовья. Коротким сибирским летом 1755 года на берегу полноводной реки готовился к отправке на Большую землю государев пушной ясак. Вероятно, не вполне трезвый целовальник, расчувствовавшись, вышел на пристань и с воплем: «Я де от такой радости, что де отправляетца ее императорского величества ясашная казна, стану стрелять!» – начал салютовать из ружья. Солдат Енисейского полка Вяткин попросил Ивана пальнуть еще раз «для здравия ее императорского величества»; целовальник, обнаружив, что зарядов не осталось, с досады брякнул: «Тур де (выговорил то слово скверно) ей в горло; я де весь порох растрелил!» Чтобы замять дело, Иван и в ноги кланялся задиристому Вяткину, и 6 рублей предлагал, но служивый донес. Однако справедливость восторжествовала: свидетели (все, между прочим, ссыльнокаторжные) «говорили розно», а солдат и сам оказался хорош – был уличен в продаже соседям-китайцам двух пудов казенной муки, за что его стали «гонять спицрутен».[605] В отношении же целовальника было решено «то дело по первому пункту уничтожить». Должно быть, еще не раз помянул Иван Казенных милостивую государыню, подбирая нематерные выражения…

    На Илью-пророка в 1740 году к мужику Федору Уткину из деревни Гаевой Исетской провинции в деревенском кабаке подсел поп Дмитрий Барановский. Затем празднование продолжалось в доме Уткина, после чего гость сочинил письменный – как полагается, по пунктам – донос на хозяина: «Был разговор о кабаках и о питьях, и говорил оной Уткин, кто де их учредил, и поносил ее императорское величество непристойными словами и бранил матерно». На следствии же выяснилось, что сам поп-бражник спровоцировал подгулявшего мужика, на резонный вопрос: «Зачем ты, поп, в кабак ходишь?» – дав ответ: «Зачем мне в кабак не ходить, понеже оной – дом ее императорского величества и твоего дому лутче!» Обидевшийся Уткин послал невежливого гостя: «Мать де твою и з домом ее величества!» Мужик, конечно, провинился, но и батюшка-доносчик согрешил: посещал места, для духовной особы непристойные, да еще и уподобил «дом ее величества» кабаку. Разгульного попа выпороли кнутом и отправили в монастырь «под смирение», а его оппонент даже полагавшихся ему плетей не отведал, поскольку попал под амнистию по случаю кончины императрицы.[606]

    Можно посочувствовать жене уржумского воеводы Настасье Воиновой: то ли петровские преобразования породили у ее супруга своеобразное вольнодумство, то ли без связи с ними случились у него проблемы с головой, но только стал он в 1756 году обучать своих детей грамоте уж совсем «вольтерьянским» образом – писать «матерщину по первому пункту», то есть в адрес самой всемилостивейшей государыни, о чем его «половина» донесла. Кто был прав, власти выяснить не успели – оба супруга скончались под следствием.[607]

    После прихода к власти Екатерины II отношение к свергнутому Петру III постепенно менялось. Первоначальные отзывы о нем были неблагоприятными: крестьянка Меланья Арефьева считала его «некрещеным»; московский дьячок Александр Петров – нарушившим «закон».[608] Сторожа собора Василия Блаженного Кузьма и Иван Васильевы верили, что Екатерина «извела» своего мужа, но находили для нее оправдания: «Ибо де был он веры формазонской, и по той де формазонской вере написан был патрет ево, которой всемилостивейшая государыня приказала прострелить, отчего он и скончался».[609] В следующем году преображенский солдат Роман Бажулин раздобыл в Пскове и распространял по Москве стихотворную «пиесу» от лица Петра Федоровича:

    Испортили во мне плуты Петрову кровь,
    А девка бабья разжгла во мне крайнюю любовь.
    Вы бутте прокляты отныне во веки фармазоны,
    Супругу я отверг невинну, непорочну, а жил с побочною.

    Далее персонаж каялся в том, что «обидел духовных персон», «сребро и злато увесть домой старался», принял «мартынов закон» и «шатался» с любовницей, желавшей умертвить наследника; в заключение же просил его простить и «даровать живот».[610]

    Это сочинение перекликалось с другой ходившей «между простым народом в употреблении» в 1764 году песней, где уже Екатерина горько жаловалась на «мужа законнова»:

    Что гуляет мой сердечной друг
    Со любимой своей фрейлиной,
    С Лизаветою Воронцовою ‹…›.
    Что хотят они меня срубить, сгубить.[611]

    Но уже на похоронах императора секретарь французского посольства Беранже отметил «грустное выражение на лицах» и предположил: «Ненависть нации к Петру III, кажется, сменяется жалостью». Следственные дела Тайной экспедиции как будто подтверждают изменение общественного мнения, перенесение на свергнутого императора образа доброго царя. В оценках же его супруги можно наблюдать традиционное отношение к императрице-женщине: сомнительных достоинств «баба» ничем «народ не обрадовала», служивых не жалует, «а как на что другое – у нее больше денег идет»; наконец, апогеем прозвучало мнение крестьянина Дениса Семенова: «Как наша государыня села на царство, так и погоды не стало».[612]

    Массовыми были всевозможные искажения и «прописки» в официальных бумагах, собранные в несколько томов дел «о сужденных в Тайной канцелярии за описки в высочайшем титуле». Речь шла даже не о полном титуле (с указанием всех подвластных территорий), а о стандартных сокращенных формулах, которые непременно употреблялись практически во всех казенных бумагах; но и здесь малограмотные чиновники и обыватели ухитрялись делать ошибки, приводившие их в застенок. Например, мастер «у чистки боровицких и ладожских порогов» Семен Сорока в марте 1731 года в доношении Сенату вместо «блаженныя и вечно достойныя памяти Петр Первый» написавший «Перт Первый», потом долго оправдывался, что сделал ошибку «простотой и недосмотрением, а ни с какого умысла». В аннинские времена за такие вещи наказывали строго – «в страх другим» выпороли Сороку плетьми.[613] В дальнейшем нравы смягчились – в 1742 году указ Елизаветы Петровны повелел виновных в неумышленных описках «впредь более не следовать и в Тайную канцелярию не отсылать», а сами ошибки сразу же «переправливать» и внимательно смотреть, чтобы «в титулах ее императорского величества отнюдь описки не было».[614]

    Прожектеры и правдолюбцы

    В Тайную канцелярию попадали различные предложения и проекты по части внутренней политики; их авторы полагали, что охрана государственной безопасности включает в себя более широкие задачи – или надеялись, что таким путем их предложения скорее дойдут до адресата и будут эффективнее воплощены в жизнь.

    Восемнадцатого июля 1733 года явившийся в «летний дом» Анны Иоанновны в Петергофе сенатский секретарь Григорий Баскаков потребовал вручить бумаги ее величеству. Чиновника задержали и даже сочли «в уме повредившимся» – тем более, по отзывам сослуживцев, он «весьма пил». В адресованном императрице сочинении автор сокрушался об «умножении различных противных Богу вер» и для их искоренения призывал «идти с войною в Царьград». Но далее речь шла уже о конкретных непорядках: «несходстве» финансовых документов, «неправом вершении дел» и «страждущей юстиции». Секретарь предлагал приучать молодых дворян к «доброму подьяческому труду», для чего следовало завести при коллегиях 60 человек «юнкоров» под началом опытного приказного, который учил бы шляхтичей канцелярским премудростям на разборе конкретных дел.[615] После рассмотрения дела в Кабинете секретарь был освобожден без наказания – планы воевать «Царьград» и самим министрам были не чужды.

    В 1751 году остепенившийся архивариус Мануфактур-коллегии Андрей Лякин (тот самый, который когда-то за пьянство на рабочем месте попал к Ушакову) осмелился подать в Тайную канцелярию свой проект «О избавлении российского народа от мучения и разорения в питейном сборе». Опытный чиновник с 40-летним стажем сожалел, что нельзя «вовсе пьянственное питье яко государственной вред искоренить», так как народ к нему «заобыклый» и «по воздуху природный и склонный». Однако он полагал, что корчемство и злоупотребления откупщиков можно пресечь отказом от привилегий и переходом к свободному винокурению с уплатой полагающихся налогов по примеру Украины, ибо «где запрещение – там больше преступления». Правда, автор здраво оценивал свои возможности, а также реакцию «многовотчинных господ» на перспективу ограничения их доходов и в случае высочайшего неудовольствия был готов постричься в монахи.[616] Следы этого проекта теряются в Сенате, куда дело было переслано из Тайной канцелярии.

    Во все времена не переводились на Руси правдолюбцы. Рассказ о приключениях, проектах и смерти неистового «распопы» Саввы Дугина ждет читателя в следующей главе нашего повествования. Спустя три десятка лет, в марте 1761 года, купец из Нежина Михаил Пясковский, бросив дела, отправился в столицу и явился прямо в Тайную канцелярию, где объявил, что не может молчать – «Бог положил ему в сердце» лично посоветовать императрице, чтобы она «изволила смотреть за судьями и судами, что де ныне судьи суды производят неправедно».[617] Неизвестно, насколько от этого призыва улучшилось качество российского правосудия, но к самому автору оно оказалось милостивым: Пясковского не только «свободили», но даже не выпороли.

    Другой представитель торгового сословия – устюжский купец Степан Бабкин – оказался не столь удачлив: в 1763–1767 годах он безуспешно пытался попасть на аудиенцию к Екатерине II, подал несколько многословных сочинений, в коих подробнейшим образом рассказывал о тонкостях таможенного дела и призывал прислушаться к его советам на предмет организации работы таможен, чеканки медной монеты и др. Однако императрица и ее советники не нашли в поданных проектах никакой «важности», за исключением желания их автора возглавить Кяхтинскую таможню на границе с Китаем. Раздосадованная Екатерина назвала Бабкина «вралем и дерзким человеком» и повелела ему жить в родном Устюге без выезда. Даже когда в 1772 году прожектер взмолился о выдаче ему паспорта для поездок по торговым делам, «кроме резиденции», Екатерина ему отказала; тогда упорный купец стал посылать свои проекты наследнику Павлу Петровичу, обещая в случае их реализации добавочный казенный доход в 10 миллионов рублей. Это очень раздосадовало государыню, и она приказала известить «враля», что в случае повторения подобных попыток его ждет сибирская каторга.[618]

    В случае же отставного чиновника Гаврилы Попова власти не обошлись одними угрозами. 73-летний ветеран приказной службы в 1792 году осмелился подать в Сенат, Синод и лично высшим сановникам империи, включая канцлера А. А. Безбородко, дерзкие письма, в которых призывал освободить российских «землепашцев» от крепостного права, не то они (что крайне нежелательно) под влиянием французской «заразы» могут добыть свободу сами. Степень воздействия французских революционеров на российских крестьян чиновник явно преувеличивал, но за неуместные размышления был отправлен в Спасо-Евфимиев Суздальский монастырь и только в 1797 году выдан на поруки родственникам.[619]

    Дела духовные

    В первые десятилетия существования Тайной канцелярии ее частыми «клиентами» были старообрядцы, не желавшие принять петровские новшества, – иногда их присылали целыми партиями из Кабинета или от московских властей, обнаруживших очередное нелегальное «богомолье». Ушаков был вынужден, помимо руководства расследованием их «непристойных слов» и прочих «противностей», заботиться еще об идейном «перевоспитании» непокорных и докладывал по инстанции, сколько из них «обратились» к истинной вере, а кто продолжал упорствовать.[620] В дальнейшем острота противостояния «раскольщиков» и государства несколько ослабла. Но по-прежнему самые непримиримые сторонники «старой веры» отправлялись на исправление в Соловки, Александро-Невскую лавру и другие предназначенные для этого обители.

    Однако иногда трудно провести грань между обычными староверами и теми «клиентами» Тайной канцелярии, которые сочетали приверженность к старине с публичными действиями и экзальтацией не самого благочестивого толка. «6-го в забвение пришел; в сей день чудо велико было, никого ко мне из людей не пропустили; 7-го в забвение пришел в полдень. 13-го меланхолия. 18-го из полка. В лице переменился и разулся в понедельник в доме. Октябрь. 1-го числа. Покров. Зело наказан падучей болезней ‹…›, большой палец стал складывать с указательным и средним ‹…›. 15 октября явление было на небеси зело дивно и несказанно, намерение было мясо есть» – это выдержки из дневника капитана петровской армии Василия Левина. Тяжкая служба, «падучая болезнь», явления «чудес» в острастку за отказ от постной диеты и крещение тремя перстами – всё это привело боевого офицера в монастырь.

    Но регламентированная монашеская жизнь пришлась иноку Варлааму не по нраву; во время припадков он кричал: «Ныне последнее время… пойду на муку и замучусь». 19 марта 1722 года на базаре в Пензе он выступил с проповедью: «Послушайте, христиане, послушайте! Много лет я служил в армии у генерал-майора Гаврилы Семеновича Кропотова в команде… Меня зовут Левин… Жил я в Петербурге, там монахи и всякие люди в посты едят мясо и меня есть заставляли. А в Москву приехал царь Петр Алексеевич… Он не царь Петр Алексеевич, а антихрист… антихрист… а в Москве все мясо есть будут в сырную неделю и в великий пост, и весь народ мужеска и женска пола будет он печатать, а у помещиков всякой хлеб описывать, и помещикам будут давать хлеба самое малое число, а из остального отписного хлеба будут давать только тем людям, которые будут запечатаны, а на которых печатей нет, тем хлеба давать не станут… Бойтесь этих печатей, православные!» Народ в страхе разбежался с базарной площади; нашелся только один доноситель Федор Каменщик, за исполнение гражданского долга отмеченный «премией» самим Петром I.

    Схваченный Левин на допросах оговорил еще полтора десятка людей, якобы согласных с его убеждениями, в том числе и местоблюстителя патриаршего престола Стефана Яворского, что объяснялось его желанием увеличить количество пострадавших за веру: «Чает он, что и архиерей рязанский будет наш, станет де одесную Бога, авось де Бог положит в сердце его желание, если похочет он пострадать. ‹…› На брата своего и на родственников показал для того, что они, может быть, пожелают с ним мучиться, и они де будут с ним в царстве небесном». После недолгого раскаяния монах вновь стал витийствовать: «… ныне де он его императорское величество злыми словами порицает по-прежнему и новую веру охуждает». Он сам отрезал себе путь к прощению, заявив, что, будучи отпущен в монастырь, он стал бы «во всех градах и на путях кричать и порицать его императорское величество злыми словами и новую христианскую веру охуждать, дабы народ ужасался».[621] В июле 1722 года Левин был казнен в Москве, его тело сожжено, а голова в банке со спиртом отправлена для публичного выставления в Пензу, где казнили четырех его единомышленников. Синод даже предложил «опустошить всеконечно» монастырь, в котором «гнездился» преступник, но от этой чрезвычайной меры отказалась уже Тайная канцелярия.

    Для крутого петровского царствования с его «культурной революцией» такая ожесточенность противостояния была, пожалуй, типичной. Постепенно она смягчалась, и среди подследственных появились иные фигуры. 22 мая 1752 года солдат Белгородского гарнизонного полка Иван Аникиев, находясь в команде «у сыску воров и разбойников» в Рязани, исповедался священнику Благовещенской церкви Дмитрию Остафьеву, после чего батюшка, по «силе» синодских указов, сразу бросился доносить. Солдат был озабочен тем, что «много в России расколу умножилось от латинщиков и от иноземцов, которое вмешали святое Писание в еретическое», завели на Руси новые календари, праздники, шахматы, «арефметику» и даже – прости Господи – заморских «обезьян». Традиционалист Аникиев считал, «что то весьма Богу противно, что де в божественном Писании календарей и арефметиков не упоминаетца, а от всемилостивейшей государыни о том никакова запрещения нет». Казалось, объявился еще один борец за старину. Но попа испугал даже не упрек в адрес императрицы, а признание солдата на исповеди, «что ему в мысль приходило, чтоб над Богородицею учинить грехопадение» (хорошо еще, что такое желание сам Аникиев «поставил в немалой себе грех»). На следствии солдат не «запирался» и страдать за веру не желал – потому и наказан был умеренно: поркой плетьми «нещадно» и отправкой в Синодальную контору для исправления.[622]

    В екатерининское время даже новообращенные раскольники антигосударственным буйством не отличались, стремясь действовать убеждением, в том числе и по отношению к верховной власти. 19 сентября 1788 года 26-летний столичный купец Григорий Васильев направился прямо во дворец, заявив пытавшимся задержать его часовым: «Покайтеся и веруйте по старым книгам и примите старую веру, а не то погибнете». После ареста он оказался сначала в полиции, где служители благочиния пытались воздействовать на него своими методами – «насильно сыпали ему в рот табак». Полицейское приобщение к благам цивилизации и увещевания митрополита Гавриила результата не принесли; тогда за купца-раскольника взялись в Тайной экспедиции. Васильев показал, что, будучи грамотным, пристрастился к духовной литературе, и от чтения книг и размышлений о спасении души «начала болеть у него голова и ходил он как шальной», и однажды «как будто зачел его кто толкать» отправиться во дворец просвещать императрицу. Приказчики единодушно подтвердили, что их хозяин – человек «доброй, но дерется без всякой причины», по ночам действительно читал книги и «читая ж, иногда дирал на себе волосы».

    Сам Степан Иванович Шешковский наставлял раскольника на путь истинный «словами Священного Писания»; в течение трех дней объяснял, «сколь он дурно делает, что не хочет ходить в церковь». Одумавшийся было подследственный вдруг заявил, что желает «остаться» в старой вере. Уговоры пришлось чередовать с угрозами: Степан Иванович кротко продолжал душеспасительные беседы (попутно, правда, пытаясь выяснить, кто купца «подучал»), а генерал-прокурор Вяземский объяснил упрямцу, как его «приударят в палки» в солдатах. Такой комбинированный метод воздействия принес результат: Васильев раскаялся и обещал регулярно посещать церковь. Императрица утвердила милостивый приговор: «от приключившейся ему от лишнего чтения книг задумчивости» отправить молодого человека на родину (он был крепостным одной из вотчин графа В. Г. Орлова) заниматься «хлебопашеством», а в дальнейшем ему из села никуда не отлучаться.[623] Тайная экспедиция, в отличие от Тайной канцелярии, прекращала преследование, если раскольники после «увещевания» вновь «обращались к церкви», и освобождала их из-под стражи.

    Наряду со старообрядцами службу политического сыска интересовали и «верные чада» церкви – если имели неосторожность писать или произносить нечто, подпадающее под известные «первые два пункта». Так, важным преступником был признан ростовский митрополит Арсений Мацеевич, осмелившийся протестовать против задуманной Екатериной II секуляризации церковных и монастырских земель. 9 февраля 1763 года, совершая с собором ростовского духовенства праздничное богослужение с анафематствованием еретиков и врагов церкви, он сделал дополнения в утвержденный текст: «Вси насильствующии и обидящии святии Божии церкви и монастыри, отнимающе у них данная тем ‹…› имения ‹…› яко крайние врази Божии да будут прокляти». Кроме того, он отправил в Синод два послания, где указывал, что до Петра III все князья и цари признавали за церковью право собственности на вотчины, а реформа приведет к оскудению храмов и истреблению благочестия «не от татар и ниже от иностранных неприятелей, но от своих домашних, благочестивыми и сынами церкви нарицающихся». Лично императрицу Арсений не задевал – напоминал только, что в свое время она в манифестах осуждала подобный замысел Петра III. Однако он был осужден и сослан, а позднее проходил по ведомству Тайной экспедиции как важный политический преступник.

    Наряду с архиереем под следствие могли угодить безвестные прихожане, осмелившиеся усомниться в правоте синодского указа 1722 года, «чтоб о святой неделе прихоцкому их попу ходить по крестьянским дворам с одним крестом, а с образами не ходить», противоречившего обычаю. В селе Салково приходской священник Иван «на той святой неделе в понеделник после обедни и молебного пения, собрався со крестьяны, взяв из церкви крест, пришел на монастырский двор и пел молебен, а при том были и они крестьяне, и, отпев молебен, пошли к тому попу в дом, и у него обедали, и пили вино, и напились пьяни, пошли з двора». Напиваться указ не возбранял; но когда процессия проходила мимо сына старосты Ильи Кирилова, тот, сидя «на улице на бревнах пьян, говорил: „Государь де помутил, не велел ходить с образами по дворам“, и бранил ево государя матерны не однажды». В Преображенском приказе на допросе «с трех пыток» Кирилов повинился и попросил снисхождения, поскольку говорил те слова «спьяна и с серца». Последовал обычный приговор – бить кнутом, вырезать ноздри и сослать на вечную каторгу.[624]

    Впрочем, к ответственности могли быть привлечены также представители других конфессий. В 1785 году симбирский и уфимский наместник генерал-лейтенант И. А. Игельстром доложил в Тайную экспедицию о двух татарских муллах, Джага-Фере и Абдрахиме, которые «возбуждали фанатизм в магометанах против русских»: один «совращал» правоверных «от настоящего магометанского закона», другой «внушал отвращение к российской нации и войску» и заставлял своих учеников стрелять из луков в изображения российских солдат. За разжигание, говоря современным языком, межнациональной розни их повелено было судить на месте.[625]

    Собственно же дела церковные сыскное ведомство не интересовали. Даже когда прапорщик Василий Иванов (выезжий персидский «поручик», крестившийся на русской службе) в 1744 году прямо перед образами заявил: «Тфу мне етот Бог» – и назвал христианскую веру «проклятой», его дело просто передали из Тайной канцелярии «следовать в духовной команде».[626] Однако в 1734 году ученый вологодский епископ Афанасий Кондоиди должен был оправдываться именно перед Тайной канцелярией, до которой дошло, что владыка разрешил обвенчать двух дворовых людей в Великий пост. Афанасий почтительно объяснил: в архиерейском доме он обнаружил двух «умиравших гладом» колодников, дворовых Степана Васильева и Авдотью Петрову, и спешно их повенчал, чтобы «не померли без совершенного покаяния, ибо они несколько времяни между собою жили блудно и прижили младенца мужеска полу».[627] Из доклада епископа, между прочим, следовало, что духовное ведомство по части содержания заключенных мало чем уступало светским «казаматам». Рядовое духовенство видело в службе Ушакова управу на грозных владык: обидевшийся на своего начальника за несправедливый, по его мнению, перевод в другой храм, дьякон Савва Никитин в 1744 году не только бранил епископа «по матерны», но и кричал, что «архиерея надобно взять в Тайную канцелярию».[628]

    Служба политического сыска интересовалась также колдовством и прочими связями с потусторонними силами – опять-таки постольку, поскольку это касалось государственной безопасности, в первую очередь здоровья монарха и его семейства.

    В 1719 году беглый рекрут Леон Федоров донес на курского помещика Антона Мозалевского, который «ворожит, шепчет и бобами разводит, угадывает верст за тысячею и болши, что делаетца, и знает про государя, когда будет или не будет удача на боях против неприятеля». Предсказателя не нашли, а потому доставили в Преображенский приказ всех курских Мозалевских, но так ничего и не обнаружили. В 1721 году подьячий Яхонтов и рассыльщик Ларионов обвинили дьяка Василия Васильева в том, что он знает заговоры, «как царя сделать смирным, как малого ребенка»; следствие установило, что дьяк лишь гадал, какова будет реакция царя на «ведомости о переписке крестьян», и интересовался излечением «от порчи» своей жены. Доносчиков отправили на каторгу, а дьяк был освобожден.

    Подобные дела показывают, что в начале XVIII века и беспокойные подданные, и власти не подвергали еще сомнению возможность «заколдовать» царя, причем эта вера была свойственна не только «подлым» людям, но и более просвещенным верхам общества. В 1730 году дочь гвардейского майора, противника «верховников» Григория Юсупова Прасковья попала в Тайную канцелярию, а оттуда в ссылку по доносу родного брата Бориса за то, что собиралась «склонить к себе на милость через волшебство» новую императрицу Анну Иоанновну.

    В 1756 году в галерее Зимнего дворца перед приходом императрицы Елизаветы Петровны рассыпал «волшебные порошки» сын генерал-фельдмаршала и статс-дамы, камергер Петр Васильевич Салтыков, желавший снискать расположение государыни, получить деньги на оплату его карточных долгов и разрешение отбыть в отпуск. При Елизавете, которая, по замечанию Екатерины II, «верила в чары и колдовство», к магическим заговорам относились серьезно. Несмотря на заслуги родителей виновного, его «колдовство» было признано тяжким государственным преступлением, и он был отправлен в ссылку в Соловецкий монастырь «до кончины живота». С восшествием на престол Петра III Салтыкова освободили – разрешили проживать в своем имении «под крепким караулом».

    Однако новый переворот вновь заставил бывшего камергера обратиться к колдовству; вероятно, иных способов войти в милость к новой государыне Петр Васильевич себе не представлял даже после пребывания на Соловках. На этот раз на него донес приказчик Петр Черторыльский: «Салтыков чрез крепостную свою жонку Аграфену Варфоломееву еретичеством делает такой способ, чтоб он принят был в милость ее императорского величества». В то время, когда просвещенная императрица задумывала свои реформы, в селе Вязовом «762 году октября в первых числех ‹…› вышеписанная жонка Аграфена стояла на дворе вся ногая, распустя волосы, а при ней лежали незнамо какия травы, а против ея на земле стояла в горшке вода, и стоя смотрела она на звезды и в воду и шептала ‹…›. А как де в том же октябре месяце оной жонки муж от Салтыкова послан был в Москву ‹…›, то спустя недели з две та ево жена, идучи помещичьим двором, на спрос ево, Черторылсково, скоро ль муж ее из Москвы будет, сказала, что де он скоро будет из Москвы с указом о свободе помещика их ис-под караула, и она о том знает по своему волшебству, чрез которое де Салтыков принят будет в милость ее императорского величества, с коим де волшебством и муж ее в Москву от Салтыкова послан». Как видно, в данном случае представитель европеизированной элиты действовал с упорством закоснелого в суеверии простолюдина.

    Будучи поклонницей идей просветителей, Екатерина повелела колдунью наказать – но исключительно «дабы она впредь несбыточным обманством простых людей не соблажняла и нелепыми баснями в ужас не приводила». Неисправимому Салтыкову государыня приказала объявить, «чтоб он, чувствуя в преступлениях своих угрызения в совести, жил тихо и спокойно, прося Бога о прощении грехов своих, а не прибегал бы снову к таковым богопротивным и недействительным способам, каково безпутное той бабы волшебство; естли ж впредь какой и в чем-нибудь откроется на него донос, то, подвергнувшись он вновь нашему гневу, будет, конечно, отослан в монастырь в самый дальнейший край нашей империи». Тем не менее приговор, составленный в «духе Просвещения», не прекратил преследований за колдовство: бабе за «несбыточное обманство» все равно полагались кнут и ссылка, а барину – усиление охраны с «воинской командой». Но больше всех, надо полагать, был расстроен доносчик, тщившийся получить свободу и награду: императрица признала донос «праведным», однако решила приказчика «написать в салдаты, а буде негоден в салдаты, то со всею его семьею и скарбом перевесть в Оренбург на поселение, снабдив на дорогу и на завод деньгами».[629]

    Упрямый камергер был неодинок в приверженности к «волшебству» среди знати: при Елизавете в том же обвинялись князь Федор Горчаков, полковник Иван Бешенцев, жена действительного статского советника Прасковья Ергольская. При Екатерине II подобные дела в Тайной экспедиции уже не встречаются, зато появляется больше лиц, произносивших «дерзкие и богохульные слова» и поносивших «матерно» веру, иконы, а заодно и монархиню.[630]

    Иные дела, начавшись, как колдовские, могли превратиться в политические. К примеру, майор Афанасий Протасьев, колотивший супругу Анисью за измену, обнаружил у нее заговорные «коренья» и соль, «чтобы муж любил и не бил». Однако начавшееся в 1737 году разбирательство было передано в Тайную канцелярию – майорша вспомнила, как ее муж критически отзывался о государственных способностях Анны Иоанновны («ее ли дело войну начинать») и результатах ее руководства страной («государство наше безглавое»), за что он и был казнен.[631] За использование различных заговоров «следовались» в Тайной канцелярии лекарский ученик Иван Молодавкин, гвардейский солдат Петр Шестаков, армейский сержант Иван Рыкунов, дворовый Евдоким Калмыков, купец Аверкий Иванов, представители духовного звания – дьякон Федор Андреев, священники Макар Иванов и Иван Осипов.

    В декабре 1758 года солдат Кронштадтского гарнизона Семен Попов попал в Тайную экспедицию потому, что заявил на себя «слово и дело» и в качестве доказательства предъявил «богоотметное письмо»: «Аз, раб Божий, отрицаюся Бога сотворшаго и вся рукою ево создавшаго, испровергаю и предаюся тебе, моему владыце дьяволу, не токмо телом, но и з душею моею. Егда будет пришествие Христово, то имяноватися созданием ево не должен. Во уверение отверженной от христианства Симеон рукою моею подписался». Как пояснил сам солдат, цель у него была вполне прагматичная: «получить себе чрез дьявола богатство и чрез богатство отбыть от военной службы». Автор этого образца риторического стиля оказался человеком образованным: семь лет учился в Нижегородской семинарии, потом штудировал богословие в Новоспасском монастыре, постригся в Троице-Сергиевой лавре и даже стал архимандритом Николаевского Стародубского монастыря. Но духовная карьера оказалась Попову не по нраву – за «невоздержное житие» он был расстрижен и передан в Военную коллегию. Неудовлетворенное честолюбие толкнуло 39-летнего солдата на сделку с дьяволом. Однако вторая сторона контракта его условий не выполнила – «дьявол к нему не прихаживал»; тогда Попов решил договор разорвать и «принесть Господу Богу покаяние», передав «письмо» по начальству. За неправильное понимание «слова и дела» Попова выпороли плетьми; однако «перевоспитанием» заблудшего должно было заниматься духовное ведомство в лице протопопа собора Андрея Первозванного Алексея Васильева.[632]

    От дел духовных было не так далеко до скорбей человеческих, о чем говорит сборник документов Тайной канцелярии под названием «О лицах, сужденных за поступки и слова, которые делались и произносились в умопомешательстве». Сказывались же эти «непристойные» слова в адрес верховной власти. Дьякон из подмосковной Рузы Исайя Кузьмин сильно перепугал родственников, провозгласив публично в мае 1753 года: «Елисавет, гребена мать!» По доносу брата он попал под следствие, а затем в заточение «под крепкий караул» в Иосифо-Волоколамском монастыре. Первая полковая дама – жена полковника фан Гевина, почтенная Марфа Ивановна, объявила всем офицерам: «Каналия де российская монархиня и много де она пред Богом погрешила ‹…›, и душа ее окаянная будет во аде». 50-летний крестьянин Иван Домогаров в 1757 году сумел вручить свою челобитную лично императрице, после чего побывал «в зимнем доме» ее величества, хотя и под караулом. Мужик обвинил коллежского асессора Ивана Манкеева в том, что он не только построил в городе Данкове псарню на месте церкви, но и лично связал государя Петра II, посадил его на корабль и пустил плавать по Каспийскому морю.[633] Неуместное проявление «сумасбродства» приводило обычно к монастырскому заточению. Однако тех, кто объявлял за собой «слово и дело» «в горячке и повреждении ума», но без непристойных выражений, как прапорщик Петр Годунов (в 1755 году) или сержант гвардии Александр Полубояров (в 1756 году), могли отправить обратно к месту службы даже без «штрафа».

    Порой российское «умопомешательство» носило отчетливо политический характер. Майор Сергей Владыкин в 1733 году написал императрице послание, в котором называл ее «теткой», а себя «Божией милостью Петром Третьим»; просил определить его майором гвардии и дать «полную мочь кому голову отсечь». Капрал Демид Семенов был менее требователен – отправил императрице Елизавете трогательное письмо: «Пожалуй, матушка моя, пришли ко мне денег 150 рублей с посланником моим. И тако обретаюсь сын твой Кронштатского гварнизоного полку 1 роты капрал Демит Семенов, земно кланяюсь. Генваря 28 1757 года. Или прикажи сама себе допустить», – немного было нужно «царевичу» для счастья! Более честолюбивый магазейн-вахтер Адмиралтейства князь Дмитрий Мещерский поведал, что офицеры уговаривали его поближе познакомиться с принцессой Елизаветой: «Она таких хватов любит – так будешь Гришка Рострига». Отставной профос Дмитрий Попрыгаев в 1736 году в письме члену Верховного тайного совета князю Д. М. Голицыну обещал: «Великим монархом будеши!»[634]

    Вдова флотского капитана 1-го ранга Ивана Корсакова в марте 1779 года лично явилась во дворец за помощью, объявив остолбеневшему генерал-адъютанту Я. А. Брюсу, что она – дочь императрицы Елизаветы. На допросе у генерал-прокурора дама показала, что якобы у своего отца, капитана Василия Рогозинского, лишь воспитывалась, будучи отдана ему камергером Петром Борисовичем Шереметевым; «настоящая ж ее мать покойная государыня императрица Елисавет Петровна, а отец ее граф Алексей Григорьевич Разумовской». Покойная императрица будто бы в 1754 году «изволила объявить, что она подлинно ее дочь и графа Разумовского», о чем хорошо знает нынешняя государыня, при этом «объявлении» присутствовавшая. На престол 39-летняя вдова не претендовала, но слезно жаловалась на родственников, которые с недавнего времени начали ее преследовать, обокрали и даже похитили двух ее дочерей. Спешно проведенное расследование показало, что после внезапной смерти мужа в 1770 году «полковница» впала в «несносную печаль», ее поведение становилось всё более странным – она раздавала собственные вещи, а дочерей хотела зарезать, отчего их пришлось у матери забрать. В былые времена не миновать бы несчастной вечного заточения в монастыре «под крепким караулом»; но теперь бедную женщину высочайше велено было считать «поврежденной в уме»; состоявший при Тайной экспедиции поручик Яков Веденяпин отвез ее в Тверскую губернию под надзор родственников.[635]

    Прочие чрезвычайные дела

    Наконец, в ведение Тайной канцелярии и Тайной экспедиции поступали некоторые уголовные дела, напрямую не связанные с «первыми двумя пунктами». Внимание высшей власти начали привлекать случаи крестьянского неповиновения господам. Одним из первых прецедентов стало в 1729 году дело крепостных вотчины братьев Александра и Ивана Львовичей Нарышкиных в Конобеевской волости Шацкого уезда. Мужики помнили, что сорока годами ранее их передали из дворцового ведомства дяде Петра I, боярину Льву Кирилловичу Нарышкину; теперь его дети приказали собирать с них столовые запасы и оброчные деньги «со излишеством ‹…› нагло и разорительно». Крестьяне всем миром просили Петра II их волость «описать от ‹…› господ Нарышкиных на свое императорское величество». Дело рассмотрел Верховный тайный совет и повелел подателей челобитной «в Шацку бить кнутом без пощады»; дело о наказании перешло в архив Тайной канцелярии.[636]

    Впоследствии подобные дела также встречались в практике работы сыскного ведомства. Появились дерзкие подстрекатели крестьянских возмущений, одним из которых в 1785 году был на Харьковщине отставной «городовой секретарь» Влас Басевский. Мелкий украинский шляхтич стал квалифицированным «консультантом» для недовольных крестьян сел Злодеевка и Отроед: учил их составлять и подавать челобитные на своих помещиков. Попав под следствие сначала в уездный суд, а затем в Харьковскую уголовную палату, Басевский смело отстаивал свои права и однажды, недовольный тюремными харчами, заявил страже: «Все вы анафемы и ваша императрица анафема». Подобная дерзость вызвала длительную переписку с Петербургом; местные судьи просили для наглого секретаря наказания по полной программе – кнута, рванья ноздрей, Сибири, но в столице почему-то медлили с крайними мерами (исход дела по найденным документам неясен).[637]

    Тайная экспедиция проводила следствие не только над пугачевцами, но и по делу о масштабных крестьянских волнениях в 12 губерниях в 1796–1797 годах, вызванных слухами об освобождении от крепостного права (крепостные впервые стали присягать новому императору Павлу, который к тому же вновь разрешил подавать жалобы на дворян). Крестьяне жаловались государю на «недопущение» их к присяге, «крайние обиды» от помещиков и требовали перевода в казенное ведомство. Однако здесь роль политического сыска была пассивной – в Тайную экспедицию от генерал-прокурора поступали лишь донесения местных властей и сами крестьянские прошения; никакими собственными силами для выявления «зачинщиков» и «усмирения» бунтовщиков она не располагала. Крестьянские выступления подавлялись с помощью армейских частей. Чаще всего мужики сами «винились», в иных других случаях дело доходило до ружейной и пушечной стрельбы: на Орловщине полк под командой губернатора «превращал в пепел» мужицкие хаты, а в селе Брасове над могилой 34 убитых картечью крестьян была поставлена надпись: «Тут лежат преступники против Бога, государя и помещика, справедливо наказанные огнем и мечом, по закону Божию и государеву».[638]

    Двадцать девятого января 1797 года император издал указ, предписывавший всем помещичьим крестьянам «спокойно пребывать в своем звании и быть послушными помещикам своим в оброке и работах». Указ, со ссылкой на божественный закон, который «поучает повиноваться властям, из коих нет ни одной, которая бы не от Бога поставлена была», грозил непокорным строгим наказанием и должен был рассеять слухи о готовящемся освобождении крепостных.

    Однако Тайная экспедиция, информированная о настроениях в народе и поведении своих «клиентов», в подобных ситуациях не всегда занимала однозначно карательную позицию. В 1790 году крестьяне горных заводов Урала обратились к императрице Екатерине II с просьбой не допустить, чтобы владельцы предприятий считали их своими крепостными. Дело в том, что на заводах, помимо приписных (государственных) и собственно «вотчинных» (крепостных) крестьян, работало значительное число людей с нечетко определенным статусом. Рабочих, купленных когда-то к «фабрикам», не разрешалось переводить на пашню, отдавать в рекруты вместо крепостных; они могли подавать челобитные в Берги Мануфактур-коллегии, которым были подсудны. Кроме того, имелись еще «вечноотданные по указам и счисленные равно с крепостными», прикрепленные указами к частным горным заводам казенные мастеровые, пришедшие издалека вольнонаемными посадские, беглые дворцовые, государственные, монастырские и помещичьи крестьяне. Их-то заводчики и хотели сделать «вотчинными». Крестьяне же молили «всемилостивейшую государыню» о справедливом суде и объясняли, что в их закрепощении «усмотрится понаровка правительств, упущение вашего высочайшего интереса, беззаконное и нас название крепостными, а потом откроется и жадность заводчиков». Заводчане критиковали сенатский указ 1755 года, приравнявший «вечноотданных» к крепостным, за то, что Сенат «отступил от всей справедливости и имянных высочайших указов, не уважая ни интересов государственных в рассуждении податей (крепостные крестьяне, в отличие от казенных, не платили казне четырехгривенный оклад. – И. К., Е. Н.), ни правоты безсильных и без того уже изнуренных людей».

    Екатерина обратилась за консультацией к Шешковскому, и тот в докладе фактически поддержал заводских мужиков, приводя аргумент, что крепостными «только могут назваться, на которых есть купчие или б было наследственное имение; оные ж крестьяне, хотя к заводам приписаны и ‹…› велено быть при заводах неотъемлемыми, однако ж сие не составляет того, чтоб они крепостными именовались». Он предлагал потребовать от владельцев документальные обоснования закрепощения каждого крестьянина. Старый «кнутобоец» настаивал на соблюдении права, тем более что хорошо знал, какое упорство проявляют в подобных конфликтах отчаянные и сплоченные «фабричные». Но Екатерина его либерализма не одобрила, повелев оставить жалобу без последствий – тоже по праву: челобитная не была подписана, а закон запрещал рассмотрение анонимок.[639]

    В екатерининские времена у непослушных крестьян впервые появились защитники из числа офицеров и чиновников, подобные капитану Углицкого полка Федору Богданову, обещавшему в 1777 году недовольным господскими «отягощениями» латышским землепашцам помощь в доставке жалобщиков и их прошений в Петербург и даже поддержку своих «приятелей» в судебном разбирательстве в Сенате. Лифляндские мужики уже имели печальный опыт такого рассмотрения в местном «гофгерихте», закончившегося заключением зачинщиков в рижской крепости и поркой остальных «у церковного столба двадцатью парами прутьев». Теперь же крестьяне подготовились основательно и, помимо нескольких прошений, вручили Богданову специальную «песню» про милостивую императрицу, «чтоб оная пред вашими ушами и дражайшим лицем и пред престолом вашим возпета была». В «служебном» переводе Тайной экспедиции с немецкого она начиналась так:

    Приближаясь к нашей державнейшей императрице,
    Нашей всемилостивейшей матери отечества,
    Упадаем мы к ея стопам.
    Да сияет твоя корона, яко солнце,
    А ненавистники твои, яко раздробленное древо,
    Да повергнутся к твоим ногам.
    Приидите – трепещите – и падите,
    Целуя ноги пресветлейшей матери.

    «Высоким слогом» была составлена «Песня заключенного крестьянина, сочиненная в утеснении, в страхе и в великой горести в 1777 году» от лица содержавшихся в рижской цитадели «бунтовщиков», которые красочно описывали собственные мучения и страдания близких – «женщины с малыми детми плачут все и блеят по-овечьи».

    Все эти бумаги Богданов собрал, но вывезти их и избранных крестьянами депутатов в Петербург не смог, поскольку на почтовой станции их арестовали. На следствии у генерал-губернатора Ю. Ю. Броуна капитан вначале пытался оправдаться тем, что имел с «бунтовщиками» дело только для того, «чтоб узнать их мысли», и сам же их «открыл» властям. Позже он признался, что принимал крестьян у себя на квартире, сожалел о их «злой судьбине», всячески «обнадеживал» и даже передавал заключенным бумагу для сочинения прошений, а также взял от мужиков 50 рублей на расходы в столице. 39-летний капитан из «вольных дворовых людей» сначала попал под военный суд, постановивший лишить его чинов и отправить в дальний гарнизон; затем он был доставлен из Риги в Петропавловскую крепость. Следователи Тайной экспедиции сумели выяснить то, что Богданов скрыл на суде: дворовым он был не вольным, а крепостным, и за побеги от господ не раз бит плетьми; во время военной службы был разжалован из сержантов в солдаты, а за ложный донос ранее уже был приговорен в Тайной экспедиции к тысяче «спицрутен». В итоге крестьянский «правозащитник» за совершенные преступления и «дурной и развращенный нрав» отправился на каторгу в Таганрогский острог.[640]

    Во второй половине XVIII века появились более знакомые нашим современникам преступления. Головной болью правительства стала подделка первых бумажных денег в России – ассигнаций. Бумага, на которой их выпускали, не очень отличалась от обычной, печать была некачественной, а защита – примитивной; поэтому, как только выпуск ассигнаций стал массовым, в изобилии появились фальшивки. Одни были довольно примитивными – умельцы «исправляли» на подлинной купюре обозначенный номинал в 25 рублей на 75; канцелярист Николаев и сержант Шулепин в 1771 году переделали таким образом 90 ассигнаций, что заставило правительство с 1772 года прекратить выпуск 75-рублевых купюр. Порой фальшивки делались сметливыми мужичками, что называется, «на коленке» и быстро выявлялись – достаточно было сравнить их с «образцовыми». Другие мастера «чесноковым соком наводили прозрачность слов, обыкновенно долженствующих быть по краям ассигнаций», пропись по краям делали прозрачной «посредством сала» или «намазывали сливочным, семенным или деревянным маслом». Поскольку изображение водяного знака образуется в результате меньшей толщины бумаги при ее отливе, злоумышленники пытались «соскабливать слова и литеры кругом ассигнации и гербов по углам».

    Другие банкноты изготавливались в массовом количестве на специальном оборудовании так, что отличить их от подлинных на базаре и «в торгу» было невозможно. В феврале 1772 года был арестован капитан Сергей Пушкин, ездивший за границу «для лечения»; в его багаже обнаружились литеры, «нумеры», «стемпель». Подельниками предприимчивого капитана были его старший брат Михаил – советник Мануфактур-коллегии и Федор Сукин – ее вице-президент. С 1780 года ввоз и вывоз ассигнаций за границу был запрещен, поскольку оттуда поступало большое количество подделок разных номиналов. Француз Шпаниоле выписал из Голландии инструменты и штемпеля и организовал в Любеке «фабрику», печатавшую 25-рублевые российские ассигнации до ареста ее хозяина в 1776 году.[641] Их выпуск был налажен и в России: в 1782 году такая типография действовала в Шкловском имении отставного фаворита Екатерины II графа Семена Зорича, ее руководители – авантюристы-далматинцы братья Аннибал и Марко Зановичи – были схвачены вместе с фальшивыми купюрами на 80 тысяч рублей.[642] В 1778 году лакей князя Степана Барятинского утверждал, что фальшивые деньги делает и «в народ пущает» сам Г. А. Потемкин.[643]

    Наряду с возглавлявшим крестьянское восстание Пугачевым в канцелярский застенок попали вожди национальных движений на окраинах империи. При Елизавете это был предводитель башкирского восстания 1755 года Батырша, а при Екатерине II – шейх Мансур, стоявший во главе одного из наиболее значительных антирусских выступлений на Северном Кавказе в последней четверти XVIII века. Молодой проповедник сумел – правда, на короткое время – объединить чеченские общины на основе законов шариата. «Из давнего времени народ наш и я сам следовали дурному обычаю убивать без всякого сожаления наших ближних и друг друга из нас самих, и вообще ничего иного не делать, кроме зла. Но вдруг осветился я размышлением о вреде жизни, мною провождаемой, и я усмотрел, что оный совсем противен нашему святому закону. Я покаялся о грехах своих, умолял о том других, и ближайшие мои соседи повиновались моим советам. Сие приобрело мне название шейха; и с того времени почитали меня человеком чрезвычайным, который мог, отрешась от всех прибыточных приманок, как то воровства и грабежа, единых добродетелей наших народов, которых я убеждал их оставить и иметь в презрение таковое ремесло», – объяснял сам Мансур (его настоящее имя – Ушурма) на допросе в Тайной экспедиции причины своей популярности (неизвестно, правда, являлся ли высокий стиль изложения достижением самого шейха – он по-русски не говорил, и для допроса пришлось отыскать в Иностранной коллегии переводчика). Действия русских войск против новоявленного пророка вызвали возмущение горцев, и летом 1785 года восстание охватило несколько чеченских «обществ». Повстанцы разгромили русский отряд, но походы на Кизляр были неудачными; провалились и попытки перенести борьбу на территорию Кабарды – на стороне русских выступили отряды осетин, ингушей, кабардинцев. Сам Мансур ушел за Кубань и искал покровительства у турок, владевших причерноморскими крепостями. Под его влиянием закубанские адыги в 1786 году напали на укрепления Моздокской линии, а затем – на реках Кубань и Ея. Осенью 1787 года отряды шейха были вновь разбиты, а сам он нашел убежище в турецкой крепости Анапе, при взятии которой в 1791 году был взят в плен.

    На следствии Ушурма-Мансур пытался преуменьшить свою роль вождя восставших, заявляя, что до 1787 года никаких действий против русских не предпринимал, «всеми силами противился» планам совершить нападение на Кизляр, не привел вспомогательного войска из горских народов в помощь анапским пашам; главным же его желанием был хадж в Мекку. Шешковского содержание учения Мансура не интересовало – его больше волновали контакты шейха с турецким командованием и крымскими татарами. Клятвам на Коране ни Шешковский, ни императрица не поверили, тем более что молодой чеченец покорностью не отличался и в крепости ударил ножом караульного солдата. После этого инцидента он был скованным переведен в Шлиссельбург, чьим узником оставался до смерти 13 апреля 1794 года.[644]

    Наконец, в Тайной канцелярии рассматривались те уголовные дела, которые почему-либо особенно привлекли внимание монарха: в 1737 году это были расследования причин пожаров в Петербурге и действий банды разбойника Гаврилы Никонова в окрестностях столицы. Предметом разбирательства стал один из первых известных нам случаев рэкета: неграмотный, но деловой крестьянин Горицкого монастыря Иван Федоров подучил преображенского солдата-отпускника Кузьму Моложенинова написать к матушке-игуменье Фекле несколько «угрозных писем» с целью «выманить у нее себе пропитание».[645] При императрице Елизавете там рассматривалось дело о краже придворного столового серебра, а при Екатерине II – об увозе в 1776 году графом и генерал-майором Петром Апраксиным дочери бывшего гетмана Украины и генерал-фельдмаршала Кирилла Разумовского. За брак без согласия родителей жены лихой генерал был сперва заключен в крепость, а затем выслан в Казань.

    Отставной губернский секретарь из семинаристов Иван Приморский, проживая в столице «несколько лет праздно, обращался в едином беспрерывном пьянстве и развратах», пока в 1792 году не угодил в полицейскую часть. Выйдя из-под ареста через трое суток, Приморский отметил свое освобождение и перед гостиным двором «в пьяном образе сделал разные наглости», оскорбив при этом офицера полиции. Дебошира сослали на житье в городок Красный Холм Тверской губернии, но он и там не угомонился, укорив «хульными словами священнейшую монаршую особу». На этот раз дело дошло до Тайной экспедиции, и упомянутая «особа» распорядилась отправить буйного отставника для исправления в Спасо-Евфимиев монастырь – кажется, не напрасно. Выпущенный оттуда в 1797 году Приморский устроился на службу смотрителем в Санкт-Петербургскую больницу и радовал начальство «добрым поведением, благонравием и тихостью».[646]

    В Тайную экспедицию попал один из первых российских эмигрантов – дворовый князей Голицыных Николай Смирнов. Сын управителя княжеских вотчин получил образование в Московском университете, владел французским и итальянским языками, обучался живописи и архитектуре. Открывшиеся юноше горизонты изящных искусств внушили ему «омерзение к рабству», а нежелание господ дать вольную толкнуло в 1785 году на побег с похищением 3 500 рублей из отцовской кассы и подделкой подорожной на имя итальянского купца. Однако по неопытности свободолюбец подчистую проигрался в карты в псковском трактире, после чего пребывал в «распутствах» в Петербурге, где его в конце концов схватили. Уголовная палата уже было приговорила «изменника» к смерти, но его спас князь Вяземский – не от сочувствия, а потому, что «в замешательстве» на допросе Смирнов показал, что после побега «бывал неоднократно во дворце ее императорского величества». Эти показания, будучи переданными императрице, вызвали ее интерес. Хотя признание и оказалось ложным, беглеца вместо эшафота отправили в Тобольск солдатом.[647]

    Впрочем, иногда, наоборот, дело, начинавшееся как политическое, оборачивалось незамысловатой уголовщиной. В апреле 1796 года обвиненный в краже отставной подпоручик Денис Жидовинов отказался беседовать с чинами московской полиции, но заявил лично обер-полицеймейстеру Козлову, что «бежать намерен был секретным образом во Францию, где, подговоря французов, со оными войти паки в Россию ‹…› и отечеству измену учинить и бунт». Во времена революционных войн и первых успехов молодого Наполеона Бонапарта такое признание звучало куда как серьезно. Преступника немедленно доставили на Лубянку в Тайную контору. Но Алексей Михайлович Чередин быстро выяснил, что молодой «якобинец» – на деле заурядный бездельник, мот и игрок. Мелкопоместный дворянин в армии служить не захотел или не смог; выйдя в отставку, стал приживалой у родственников, потихоньку крадя у них и у квартирных хозяев деньги. Назначенный по протекции квартальным поручиком в Вологде, он женился на «подлой девке», которая «впала в распутство», ушел в запой, влез в неоплатные долги, окончившиеся судом и заключением в «работном доме». Оттуда Жидовинов сбежал и снова взялся за старое: явившись в Москву к родственнице-генеральше, украл у нее золотые часы, вырученные от их продажи деньги проиграл и с горя напился. В таком виде он был изловлен полицией и «от помраченного ума, зараженного пьянством», сочинил историю о бегстве.[648]








    Главная | Контакты | Прислать материал | Добавить в избранное | Сообщить об ошибке