Николаевская эпоха

Имп(ератор) Николай Павлович велел переменить неприличные фамилии. Между прочими полковник Зас выдал свою дочь за рижского гарнизонного офицера Ранцева. Он говорил, что его фамилия древнее, и потому Ранцев должен изменить фамилию на Зас-Ранцев. Этот Ранцев был выходец из земли Мекленбургской, истый оботрит. Он поставил ему на вид, что он пришел в Россию с Петром III и его фамилия знатнее. Однако он согласился на это прилагательное. Вся гарниза смеялась. Но государь, не зная движения назад, просто велел Ранцеву зваться Ранцев-Зас. Свекор поморщился, но должен был покориться мудрой воле своего имп(ератора). [119, с. 72.]


Во время Крымской войны государь, возмущенный всюду обнаруживавшимся хищением, в разговоре с наследником выразился так:

— Мне кажется, что во всей России только ты да я не воруем. [86, с. 623.]


Жена одного важного генерала, знаменитого придворною ловкостью, любила, как и сам генерал, как и льстецы, выдавать его за героя, тем более что ему удалось в компанию 14-го года с партиею казаков овладеть, т. е. занять никем не защищенный дрянной немецкий городок. Жена, заехав с визитом к другой даме, рассказывала эпопею подвигов своего Александра Ивановича (Чернышева). Чего там не было: Александр разбил того; Александр удержал грудью целую артиллерию; Александр взял в плен там столько-то, там еще больше, так что если сосчитать, то из пленных выходила армия больше наполеоновской 12-го года; Александр взял город… и на беду забыла название: как бишь этот город, вот так в голове и вертится. Боже мой, столичный город… вот странно, из ума вон…

В затруднении она оглянулась и заметила другого генерала, который сидел между цветов и перелистывал старый журнал.

— Ах, князь, — обращаясь к нему, сказала генеральша, — вот вы знаете, какой это город взял Александр?

— Вавилон.

— Что вы это?! Я говорю про моего мужа Александра Ивановича.

— А я думал, что про Александра Македонского. [63, л. 75.]


Покойный граф И. И. Дибич был чрезвычайно добр душою, имел необыкновенный ум, глубокие, разнообразные познания и страстно любил просвещение, т. е. науки и литературу. Ему иногда вредила необыкновенная вспыльчивость и какое-то внутреннее пламя, побуждавшее его к беспрерывной деятельности. Во время последней турецкой войны, прославившей его имя переходом через Балканы, русские прозвали его в шутку Самовар-Паша, именно от этого вечного кипения. Прозвание это, нисколько не оскорбительное, живо изображает его характер. Замечательно, что это прозвание не новое. Однажды Дибич в споре с тихим и кротким Броглио о Семилетней войне упомянул неосторожно о Росбахском сражении, в котором, как известно, французы были разбиты Фридрихом II. Броглио оскорбился и замолчал, но в отсутствие Дибича изъявил свое неудовольствие перед Лантингом. «Не принимайте этого в дурную сторону, — сказал Лантинг, — Дибич — добрейшая душа, и не имел намерения вас оскорбить. Но он вечно кипит, как самовар, и к нему надобно приближаться осторожно, чтоб не обжечься брызгами!»

Сравнение Дибича (малорослого, плотного, с короткою шеей и высокими плечами) с самоваром показалось всем присутствовавшим так забавно, что все расхохотались, а Броглио больше всех. После этого при имени Дибича или при встрече с ним я всегда вспоминал эту шутку и весьма удивился, когда услышал повторение этого сравнения чрез много лет! [19, с. 44–46.]


При построении постоянного через Неву моста несколько тысяч человек были заняты бойкою свай, что, не говоря уже о расходах, крайне замедляло ход работ.

Искусный строитель генерал Кербец поломал умную голову и выдумал машину, значительно облегчившую и ускорившую этот истинно египетский труд. Сделав опыты, описание машины он представил Главноуправляющему путей сообщения и ждал по крайней мере спасибо. Граф Клейнмихель не замедлил утешить изобретателя и потомство. Кербец получил на бумаге официальный и строжайший выговор: зачем он этой машины прежде не изобрел и тем ввел казну в огромные и напрасные расходы. [63, л. 14.]


После Венгерского похода кому-то из участвовавших в этой кампании пожалован был орден Андрея Первозванного и в тот же день и тот же орден дан Клейнмихелю.

— За что же Клейнмихелю? — спросил кто-то.

— Очень просто: тому за кампанию, а Клейнмихелю для компании. [63, л. 13.]


Клейнмихель, объезжая по России для осмотра путей сообщения, в каждом городе назначал час для представления своих подчиненных, разумеется, время он назначал по своим часам и был очень шокирован, когда в Москве по его часам не собрались чиновники.

— Что это значит? — вскричал разъяренный граф. Ему отвечали, что московские часы не одинаковы с петербургскими, так как Москва и Петербург имеют разные меридианы. Клейнмихель удовольствовался этим объяснением, но в Нижнем Новгороде случилась та же история и разбешенный генерал закричал:

— Что это? Кажется, всякий дрянной городишко хочет иметь свой меридиан? Ну, положим, Москва может — первопрестольная столица, а то и у Нижнего меридиан! [47, № 26.]


Падение (П. А.) Клейнмихеля во всех городах земли Русской (произвело) самое отрадное впечатление. Не многие заслужили такую огромную и печальную популярность. Низвержению Клейнмихеля радовались словно неожиданному семейному празднику. Я узнал об этом вожделенном событии на Московской железной дороге, на станции, где сменяются поезда. Радости, шуткам, толкам не было конца, но пуще других честил его какой-то ражий и рыжий купец в лисьей шубе.

— Да за что вы его так ругаете? — спросил я. — Видно, он вам насолил.

— Никак нет! Мы с ним, благодарение Господу, никаких дел не имели. Мы его, Бог миловал, никогда и в глаза не видали.

— Так как же вы его браните, а сами-то и не видали.

— Да и черта никто не видел, однако ж поделом ему достается. А тут-с разницы никакой. [63, л. 11–12.]


В Петербурге, в Гостинном дворе, купцы и сидельцы перебегали из лавки в лавку, поздравляли друг друга и толковали по-своему.

— Что это вздумалось государю? — спросил кто-то из них.

— Простое дело, — отвечал другой. — Времена плохие. Военные дела наши дурно идут. Россия-матушка приуныла. Государь задумался, что тут делать. Чем мне ее, голубушку, развеселить и утешить? Дай прогоню Клейнмихеля… [63, л. 12.]


— В этом или том пункте парижских конференций, — сказал кто-то, — должно (найтись?) что-нибудь вредоносное для России.

— Само собою разумеется. Союзники в этом пункте требуют уничтожения в России тарифа и восстановления Клейнмихеля… [63, л. 12.]


— Как это тебе никогда не вздумалось жениться? — спрашивал посланника Шредера император Николай в один из проездов своих через Дрезден.

— А потому, — отвечал он, — что я никогда не мог бы дозволить себе ослушаться Вашего Величества.

— Как же так?

— Ваше Величество строго запрещаете азартные игры, а из всех азартных игр женитьба самая азартная. [29, с. 499.]


Недавно государь приказал князю Волконскому принести к нему из кабинета самую дорогую табакерку. Дороже не нашлось, как в 9000 руб. Князь Волконский принес табакерку. Государю показалась она довольно бедна. «Дороже нет», — отвечал Волконский. «Если так, делать нечего, отвечал государь, — я хотел тебе сделать подарок, возьми ее себе». Вообразите себе рожу старого скряги. [81, с. 336.]


Именины государя. (…) Дамы представлялись в русском платье. На это некоторые смотрят как на торжество. Скобелев безрукий сказал кн. В-ой: я отдал бы последние три пальца для такого торжества! В. сначала не могла его понять. [81, с. 317.]


…Второй «знаменитый» путешественник был тоже в некотором смысле «Промифей наших дней», только что он свет крал не у Юпитера, а у людей. Этот Промифей, воспетый не Глинкою, а самим Пушкиным в послании к Лукуллу, был министр народного просвещения С. С. (еще не граф) Уваров. Он удивлял нас своим многоязычием и разнообразием всякой всячины, которую знал; настоящий сиделец за прилавком просвещения, он берег в памяти образчики всех наук, их казовые концы или, лучше, начала. При Александре он писал либеральные брошюрки по-французски, потом переписывался с Гете по-немецки о греческих предметах. Сделавшись министром, он толковал о славянской поэзии IV столетия, на что Каченовский ему заметил, что тогда впору было с медведями сражаться нашим праотцам, а не то что песнопеть о самофракийских богах и самодержавном милосердии. Вроде патента он носил в кармане письмо от Гете, в котором Гете ему сделал прекурьезный комплимент, говоря: «Напрасно извиняетесь вы в вашем слоге: вы достигли до того, до чего я не мог достигнуть, — вы забыли немецкую грамматику». [33, с. 126.]


Независимо от душевных недостатков (Я. И.) Ростовцев был еще и заика. Это послужило поводом к забавным столкновениям. Однажды отец пришел просить о помещении сына в корпус. На беду, он был также заика. Выходит Р(остовцев) прямо к нему: «Что…о Ва…ам угодно?» Тот страшно обиделся. Заикнулся, кривился, кривился, покраснел как рак, наконец выстрелил — «Ничего!» и вышел в бешенстве из комнаты.

В другой раз служащий по армейскому просвещению офицер пришел просить о награждении, но Р(остовцев) не находил возможным исполнить его желание.

— Нет, почтеннейший! Этого нельзя! Государь не согласится.

— Помилуйте, Ваше Превосходительство. Вам стоит только заикнуться…

— Пошел вон! — загремел Ростовцев в бешенстве. [63, л. 98.]


Выходя из театра после представления новой русской комедии, чуть ли не Загоскина, в которой табакерка играла важную роль, Блудов сказал: «В этой комедии более табаку, нежели соли». [29, с. 53.]


Ему же однажды передали, что какой-то сановник худо о нем отзывался, говоря, что он при случае готов продать Россию. «Скажите ему, что если бы вся Россия исключительно была наполнена людьми на него похожими, я не только продал, но и даром отдал бы ее». [29, с. 53.]


Высокомерие Барятинского — более чем высокомерие, чванливость — не имело границ; в другом человеке, имевшем более обширное влияние не только на дела русские, но и на политику всего мира и занимавшем еще большее положение в свете, чем Барятинский, — в канцлере князе Александре Михайловиче Горчакове это чувство было развито до мелочности, до последних пределов. Однажды, во время последней Турецкой войны, в Бухаресте, я зашел к нему вечером: разговор коснулся бывшей в течение дня духовной процессии, причем канцлер заметил, что митрополит приказал шествию пройти мимо дома, занимаемого князем, и остановить на время перед ним раку, вмещавшую в себе мощи блаженного Димитрия.

— Ваша Светлость! — невольно вскрикнул я. — Так уж не вы к мощам, а мощи к вам прикладываются!.. [124, с. 564.]


Граф Канкрин говорил: порицают такого-то, что встречаешь его на всех обедах, балах, спектаклях, так что мало времени ему заниматься делами. А я скажу: слава Богу! Другого хвалят: вот настоящий государственный человек, нигде не встретите его, целый день сидит он в кабинете, занимается бумагами. А я скажу: избави Бог! [29, с. 183.]


Когда в Государственном совете читали проект учреждения министерства государственных имуществ, кн(язь) Меншиков, выслушав заключение, в котором гр(аф) Киселев красноречиво изобразил блистательную будущность, строгий порядок и совершенное благосостояние государственных имуществ, и желая подразнить министра финансов, у которого отняли этот департамент, встал и, подойдя к графу Канкрину, сказал ему тихо: «Граф! То-то будет теперь чудесно. Как вы думаете?»

— Ваша Светлость! — отвечал Канкрин. — Время покажет. А по-моему, дело другое щупать, дело другое… [63, л. 112.]


Граф Канкрин. А по каким причинам хотите вы уволить от должности этого чиновника?

Директор департамента. Да стоит, Ваше Сиятельство, только посмотреть на него, чтобы получить к нему отвращение: длинный, сухой, неуклюжий немец, физиономия суровая, рябой…

Граф Канкрин. Ах, батюшка, да вы это мой портрет рисуете! Пожалуй, вы и меня захотите отрешить от должности. [29, с. 298.]


Докладчик. Такой-то чиновник просит о дозволении ему вступить в законный брак.

Министр Вронченко, письменно изъявляя согласие, говорит: «Не имею чести знать его, а должен быть большой дурак». Эта формула неизменно и стереотипно повторялась в продолжение многих лет при каждом подобном докладе. [29, с. 297.]


Ив(ан) Максимович Ореус, любимец Канкрина, человек деловой и умный, служил себе в звании директора Заемного банка в тишине и смирении.

Государь изобрел себе, сам министра финансов Федора Павл(овича) Вронченку, и когда в(еликий) к(нязь) М(ихаил) П(авлович) изъявил на этот счет удивление, государь сказал: «Полно, брат! Я сам министр финансов, мне только нужен секретарь для очистки бумаг».

Вронченко совершенно соответствовал цели. Но для очистки им же самим заведенного порядка надо было приискать в(ысочайш)е товарища. Государь взял список чиновников м(инистерства) ф(инансов) и давай читать: все мошенник за мошенником. Натыкается на тайного советника Ореуса.

— Как это я его совсем не помню. Дай расспрошу. Но у кого ни спросит, никто решительно не знает.

— Должно быть, честный человек, если никому не кланялся и добился до такого чина.

Рассуждение весьма правильное, и Ореус назначен товарищем министра. Назначение не только не обрадовало, но оскорбило Ореуса. Раздосадованный, он приезжает к Вронченко.

— Как вам не стыдно, Ф(едор) П(авлович)! Вы надо мной жестоко подшутили. Ни мои правила, ни род жизни, ни знакомства не соответствовали должности. Ну сами подумайте, какой я товарищ министра.

— Эх, Иван Максимович, — отвечает Вронченко, — да я-то сам какой министр?

Это изумило и убедило Ореуса. Он принял должность, но не выдержал и в самом непродолжительном времени снова погрузился в тень прежней неизвестности. [63, л. 76–11.]


Незабвенный (Н. С.) Мордвинов, русский Вашингтон, измученный бесполезной оппозицией, вернулся из Государственного совета недовольный и расстроенный.

— Верно, сегодня у вас опять был жаркий спор…

— Жаркий и жалкий! У нас решительно ничего нет святого. Мы удивляемся, что у нас нет предприимчивых людей, но кто же решится на какое-нибудь предприятие, когда не видит ни в чем прочного ручательства, когда знает, что не сегодня, так завтра по распоряжению правительства его законно ограбят и пустят по миру. Можно принять меры противу голода, наводнения, противу огня, моровой язвы, противу всяких бичей земных и небесных, но противу благодетельных распоряжений правительства — решительно нельзя принять никаких мер. [63, л. 39.]


При выборах в Московском дворянском собрании князь Д. В. Голицын в речи своей сказал о выбранном совестном судии: сей, так сказать, неумытный судия. Ему хотелось высказать французское значение: la conscience est un juge inexorable и сказать неумолимый судья; но Мерзляков не одобрил этого слова и предложил неумытный. «И поневоле неумытный, — сказал Дмитриев. — Он умываться не может, потому что красит волоса свои». [29, с. 190.]


В отсутствие князя Паскевича из Варшавы умер в ней какой-то генерал, и князь был недоволен распоряжениями, сделанными при погребении. Он сделал за то выговор Варшавскому генерал-губернатору, который временно замещал его. Не желая подвергнуть себя новой неприятности, осторожный и предусмотрительный генерал-губернатор пишет однажды князю Паскевичу, также тогда отсутствующему: «Долгом считаю испросить разрешения Вашей Светлости, как, на случай смерти Жабоклицкого (одного из чинов Польского двора), прикажете вы хоронить его». Жабоклицкий в то время вовсе не был болен, а только стар и замечательно худощав. [29, с. 343.]


Бутурлин был нижегородским военным губернатором. Он прославился глупостью и потому скоро попал в сенаторы. Государь в бытность свою в Нижнем сказал, что он будет завтра в Кремле, но чтобы об этом никто не знал. Бутурлин созвал всех полицейских чиновников и объявил им о том под величайшим секретом. Вследствие этого Кремль был битком набит народом. Государь, сидя в коляске, сердился, а Бутурлин извинялся, стоя в той же коляске на коленях. Тот же Бутурлин прославился знаменитым приказом о мерах противу пожаров, тогда опустошавших Нижний. В числе этих мер было предписано домохозяевам за два часа до пожара давать знать о том в полицию. [63, л. 41.]


Случилось зимою возвращаться через Нижний восвояси большому хивинскому посольству. В Нижнем посланник, знатная особа царской крови, занемог и скончался. Бутурлин донес о том прямо государю и присовокупил, что чиновники посольства хотели взять тело посланника дальше, но он на это без разрешения высшего начальства решиться не может, а чтобы тело посланника, до получения разрешения, не могло испортиться, то он приказал покойного посланника, на манер осетра, в реке заморозить. Государь не выдержал и назначил Бутурлина в сенаторы. [63, л. 41.]


Князь Долгорукий принадлежал к аристократическим повесам в дурном роде, которые уж редко встречаются в наше время. Он делал всякие проказы в Петербурге, проказы в Москве, проказы в Париже.

На это тратилась его жизнь. Это был Измайлов на маленьком размере, князь Е. Грузинский без притона беглых в Лыскове, то есть избалованный, дерзкий, отвратительный забавник, барин и шут вместе. Когда его проделки перешли все границы, ему велели отправиться на житье в Пермь.

…Милые шутки навлекли на него гонение пермских друзей, и начальство решилось сорокалетнего шалуна отослать в Верхотурье. Он дал накануне отъезда богатый обед, и чиновники, несмотря на разлад, все-таки приехали: Долгорукий обещал их накормить каким-то неслыханным пирогом.

Пирог был действительно превосходен и исчезал с невероятной быстротой. Когда остались одни корки, Долгорукий патетически обратился к гостям и сказал:

— Не будет же сказано, что я, расставаясь с вами, что-нибудь пожалел. Я велел вчера убить моего Гарди для пирога.

Чиновники с ужасом взглянули друг на друга и искали глазами знакомую всем датскую собаку: ее не было. Князь догадался и велел слуге принести бренные останки Гарди, его шкуру; внутренность была в пермских желудках. Полгорода занемогло от ужаса. [33, с. 241–242.]


Долгорукий, довольный тем, что ловко подшутил над приятелями, ехал торжественно в Верхотурье.

Третья повозка везла целый курятник — курятник, едущий на почтовых! По дороге он увез с нескольких станций приходные книги, перемешал их, поправил в них цифры и чуть не свел с ума почтовое ведомство, которое и с книгами не всегда ловко сводило концы с концами. [33, с. 242.]


Вятский губернатор Середа, несмотря на свою чрезвычайную вспыльчивость, оставил по себе в губернии хорошую память. Раз он посетил город Орел. Обыватели орловские, при всей своей хорошей материальной обстановке, отличались крайнею неразвитостью. Городской голова, пригласив губернатора к себе на чай, осведомился у его камердинера, что особенно любит его превосходительство? Повеса — молодой камердинер отвечал в шутку: «Очень любит с сальных свечей нагар снимать». Голова буквально поверил этой шутке и, чтобы доставить удовольствие почетному посетителю, поставил в гостиной на стол перед диваном в четырех серебряных шандалах сальные свечи и тут же на серебряном лоточке такие же щипцы. Гость был усажен на диване, а по обе его стороны уселись хозяин и хозяйка. Подавали чай, десерт, вина: губернатор беседовал и время от времени, когда нагорало на свечах, совершал операцию снимания нагара. Каждый раз, когда он это делал, хозяин переглядывался с хозяйкой, мысленно одобряя себя за предусмотрительность. Наконец Середе наскучила беседа и снимание со свечей. Он встает, прощается с хозяевами и уходит. Хозяйка с поклонами провожает его в прихожую, а хозяин, поспешно поставив все шандалы со щипцами на серебряный поднос, бежит вслед с предложением:

— Ваше Превосходительство, на дорогу!

— Вы с ума, что ли, сошли?! — грозно обратился губернатор к голове.

Общее изумление и картина. [87, с. 183.]


Священник во время обедни, на эктении, ошибся и вместо того, чтобы помолиться «о здравии» княгини Кочубей, он помянул ее «за упокой». Она, разумеется, как всегда, находилась в церкви, и можно себе представить, какое неприятное впечатление эта ошибка произвела на женщину уже старую и необыкновенно чванную. Что же касается Строганова, то он просто рассвирепел. Едва обедня кончилась, он вбежал в алтарь и бросился на священника; этот обмер от страха и выбежал в боковую дверь вон из церкви; Строганов схватил стоявшую в углу трость священника и бросился его догонять. Никогда мне не забыть, как священник, подбирая рукой полы своей добротной шелковой рясы, отчаянно перескакивал клумбы и плетни, а за ним Строганов в генеральном мундире гнался, потрясая тростью и приговаривая: «Не уйдешь, такой-сякой, не уйдешь». [124, с. 483.]


Князь Сергей Голицын, известный под именем Фирс, играл замечательную роль в тогдашней петербургской молодежи. Роста и сложения атлетического, веселости неистощимой, куплетист, певец, рассказчик, балагур, — куда он только ни являлся, начинался смех, и он становился душою общества, причем постоянное дергание его лица придавало его физиономии особый комизм. Про свое прозвище Фирсом он рассказывал следующий анекдот. В Петербурге жило в старые годы богатое и уважаемое семейство графа Чернышева. Единственный сын служил в гвардии, как весь цвет тогдашней петербургской молодежи, но имел впоследствии несчастие увлечься в заговор 14 декабря и был сослан в Сибирь. В то время, о котором говорится, он был еще в числе самых завидных женихов, а сестры его, молодые девушки, пленяли всех красотою, умом, любезностью и некоторою оригинальностью. Дом славился аристократическим радушием и гостеприимством. Голицына принимали там с большим удовольствием — как и везде, впрочем, — и только он являлся, начинались шутки и оживление.

— Ну-с, однажды, вообразите, — рассказывал он впоследствии, — mon cher, — причем ударял всегда на слове mon, — приезжаю я однажды к Чернышевым. Вхожу. Графинюшки бегут ко мне навстречу: «Здравствуйте, Фирс! Как здоровье ваше, Фирс! Что это вы, Фирс, так давно не были у нас? Где это вы, Фирс, пропадали?» Чего? А?.. Как вам покажется, mon cher, — и лицо его дергало к правому плечу. — Я до смерти перепугался. «Помилуйте, — говорю, — что это за прозвание?.. К чему? Оно мне останется. Вы меня шутом делаете. Я офицер, молодой человек, хочу карьеру сделать, хочу жениться и — вдруг Фирс». А барышни смеются: «Все это правда, да вы не виноваты, что вы Фирс». — «Не хочу я быть Фирсом. Я пойду жаловаться графине». — «Ступайте к маменьке, и она вам скажет, что вы Фирс». «Чего?..» Что бишь я говорил… Да! Ну, mon cher, иду к графине. «Не погубите молодого человека… Вот как дело». — «Знаю, — говорит она, — дочери мне говорили, но они правы. Вы действительно Фирс». Фу-ты, Боже мой! Нечего делать, иду к графу. Он мужчина, человек опытный. «Ваше Сиятельство, извините, что я позволяю себе вас беспокоить. На меня навязывают кличку, которая может расстроить мое положение на службе и в свете». — «Слышал, отвечает мне серьезно граф. — Это обстоятельство весьма неприятно — я об нем много думал. Ну что же тут прикажете делать, любезный князь! Вы сами в том виноваты, что вы действительно Фирс». А! каково, mon cher? Я опять бегу к графинюшкам. «Да, ради Бога, растолкуйте наконец, что же это все значит?..» А они смеются и приносят книгу, о которой я никогда и не слыхивал: «Толкователь имен». «Читайте сами, что обозначает имя Фирс». Читаю… Фирс человек рассеянный и в беспорядок приводящий. Меня как громом всего обдало. Покаялся. Действительно, я Фирс. Есть Голицын рябчик, других Голицыных называют куликами. Я буду Голицын Фирс. Так прозвание и осталось. Только, mon cher, вот что скверно. Делал я турецкую кампанию (он служил сперва в гвардейской конной артиллерии, а потом адъютантом), вел себя хорошо, получал кресты, а смотрю — что бишь я говорил? — да, на службе мне не везет. Всем чины, всем повышения, всем места, а меня все мимо, все мимо. А? Приятно, mon cher? Жду-жду… все ничего. Одно попрошу — откажут. Другое попрошу откажут. Граф Бенкендорф был, однако, со мною всегда любезен. Я решился с ним объясниться. Как-то на бале вышел случай. «Смею спросить, Ваше Сиятельство, отчего такая опала?..» На этот раз граф отвечал мне сухо французскою пословицею: «Как постель постелешь, так и спать ложись». — «Какая постель — не понимаю…» — «Нет, извините, очень хорошо понимаете». Затем граф нагнулся к моему уху и сказал строго: «Зачем вы Фирс?» А! Чего, mon cher? Зачем я Фирс? «Ваше Сиятельство, да это шутка… Книга… Толкователь». — «Вы в книгу и взгляните… в календарь…» и повернулся ко мне спиной. Какой календарь, mon cher?.. Я бегом домой. Человек встречает. «Ваше Сиятельство, письмо!» — «Подай календарь». — «Гости были…» — «Календарь!..» — «Завтра вы дежурный». — «Календарь, календарь, говорят тебе, календарь!» Подали календарь. Я начинаю искать имя Фирса. Смотрю — январь, февраль, март, апрель, май, июнь, июль, август, сентябрь, октябрь, ноябрь. Нет… Декабрь, 1 — нет, 5 — нет, 10 — нет, 12, 13, 14 книга повалилась на пол. 14 декабря празднуется Фирс. Mon cher, пропал человек. Жениться-то я женился, а служить более не посмел: вышел в отставку. [124, с. 565–567.]


На месте казни (декабристов), одетый в кафтан каторжного и притом в красных гусарских рейтузах, (М. А.) Лунин, заметив графа А. И. Чернышева, закричал ему: «Да вы подойдите поближе порадоваться зрелищу!» [41, с. 59.]


Когда всех осужденных отправили в Читу, Лунина заперли в Шлиссельбурге, в каземате, где он оставался до конца 1829 года. Комендант, взойдя раз в его каземат, который был так сыр, что вода капала со свода, изъявил Лунину свое сожаление и сказал, что он готов сделать все, что не противно его обязанности, для облегчения его судьбы. Лунин отвечал ему: «Я ничего не желаю, генерал, кроме зонтика». [41, с. 59.]


Когда он прибыл в Читу (в 1830), он был болен от шлиссельбургской жизни и растерял почти все зубы от скорбута, Встретясь со своими товарищами в Чите, он им говорил: «Вот, дети мои, у меня остался только один зуб против правительства». [41, с. 59.]


По окончании каторжной работы он был поселен в Урике (Иркутской губернии); там он завел себе небольшую библиотеку, занимался и, несмотря на то что денег было у него немного, помогал товарищам и новым приезжим, которыми прошлое царствование населяло Сибирь. Иркутский губернатор, объезжавший губернию, посетил Лунина. Лунин, показывая ему у себя 15 томов Свода Законов да томов 25 Полного собрания, и потом французский уютный Кодекс, прибавил: «Вот, Ваше Превосходительство, посмотрите, какие смешные эти французы. Представьте, это у них только-то и есть законов. То ли дело у нас, как взглянет человек на эти сорок томов, как тут не уважать наше законодательство!» [41, с. 60.]


Гражданский губернатор был в ссоре с вице-губернатором, ссора шла на бумаге, они друг другу писали всякие приказные колкости и остроты. Вице-губернатор был тяжелый педант, формалист, добряк из семинаристов, он сам составлял с большим трудом свои язвительные ответы и, разумеется, целью своей жизни делал эту ссору. Случилось, что губернатор уехал на время в Петербург. Вице-губернатор занял его должность и в качестве губернатора получил от себя дерзкую бумагу, посланную накануне; он, не задумавшись, велел секретарю ответить на нее, подписал ответ и, получив его как вице-губернатор, снова принялся с усилиями и напряжением строчить самому себе оскорбительное письмо. Он считал это высокой честностью. [33а, с. 80.]


Губернатор (А. А.) Корнилов должен был назначить от себя двух чиновников при ревизии. Я был один из назначенных. Чего не пришлось мне тут прочесть! — и печального, и смешного, и гадкого. Самые заголовки дел поражали меня удивлением.

«Дело о потере неизвестно куда дома волостного правления и об изгрызении плана оного мышами».

«Дело о потере двадцати двух казенных оброчных статей», то есть верст пятнадцати земли.

«Дело о перечислении крестьянского мальчика Василья в женский пол».

Последнее было так хорошо, что я тотчас прочел его от доски до доски.

Отец этого предполагаемого Василия пишет в своей просьбе губернатору, что лет пятнадцать тому назад у него родилась дочь, которую он хотел назвать Василисой, но что священник, быв «под хмельком», окрестил девочку Васильем, и так внес в метрику. Обстоятельство это, по-видимому, мало беспокоило мужика, но когда он понял, что скоро падет на его дом рекрутская очередь и подушная, тогда он объявил о том голове и становому. Случай этот показался полиции очень мудрен. Она предварительно отказала мужику, говоря, что он пропустил десятилетнюю давность. Мужик пошел к губернатору. Губернатор назначил торжественное освидетельствование этого мальчика женского пола медиком и повивальной бабкой. Тут уж как-то завелась переписка с консисторией, и поп, наследник того, который под хмельком целомудренно не разбирал плотских различий, выступил на сцену, и дело длилось годы, и чуть ли девочку не оставили в подозрении мужеского пола. [33, с. 267.]


У старика генерала Тучкова был процесс с казной. Староста его взял какой-то подряд, наплутовал и попался под нечет. Суд велел взыскать деньги с помещика, давшего доверенность старосте. Но доверенности на этот предмет вовсе не было дано. Тучков так и отвечал. Дело пошло в Сенат, Сенат снова решил: «Так как отставной генерал-лейтенант Тучков дал доверенность… то…» На что Тучков опять отвечал: «А так как генерал-лейтенант Тучков доверенности на этот предмет не давал, то…» Прошел год, снова полиция объявляет с строжайшим подтверждением: «Так как генерал-лейтенант… то…» — и опять старик пишет свой ответ. Не знаю, чем это интересное дело кончилось. Я оставил Россию, не дождавшись решения. [33а, с. 217.]


— Вот был профессор-с — мой предшественник, — говорил мне в минуту задушевного разговора вятский полицмейстер. — Ну, конечно, эдак жить можно, только на это надобно родиться-с; это в своем роде, могу сказать, Сеславин, Фигнер. — И глаза хромого майора, за рану произведенного в полицмейстеры, блистали при воспоминании славного предшественника.

Показалась шайка воров, недалеко от города, раз, другой доходит до начальства — то у купцов товар ограблен, то у управляющего по откупам деньги взяты. Губернатор в хлопотах, пишет одно предписание за другим. Ну, знаете, земская полиция трус; так какого-нибудь воришку связать да представить она умеет — а там шайка, да и, пожалуй, с ружьями. Земские ничего не сделали. Губернатор призывает полицмейстера и говорит: «Я, мол, знаю, что это вовсе не ваша должность, но ваша распорядительность заставляет меня обратиться к вам». Полицмейстер прежде уж о деле был наслышан. «Генерал, — отвечает он, — я еду через час. Воры должны быть там-то и там-то; я беру с собой команду, найду их там-то и там-то и через два-три дня приведу их в цепях в губернский острог». Ведь это Суворов-с у австрийского императора! Действительно: сказано — сделано, он их так и накрыл с командой, денег не успели спрятать, полицмейстер все взял и представил воров в город.

Начинается следствие. Полицмейстер спрашивает:

— Где деньги?

— Да мы их тебе, батюшка, сами в руки отдали, — отвечают двое воров.

— Мне? — говорит полицмейстер, пораженный удивлением.

— Тебе! — кричат воры, — тебе.

— Вот дерзость-то, — говорит полицмейстер частному приставу, бледнея от негодования. — Да вы, мошенники, пожалуй, уверите, что я вместе с вами грабил. Так вот я вам покажу, каково марать мой мундир; я уланский корнет, и честь свою не дам в обиду!

Он их сечь — признавайся, да и только, куда деньги дели? Те сначала свое. Только как он велел им закатить на две трубки, так главный-то из воров закричал:

— Виноваты, деньги прогуляли.

— Давно бы так, — говорит полицмейстер, — а то несешь вздор такой; меня, брат, не скоро надуешь.

— Ну уж, точно, нам у вашего благородия надобно учиться, а не вам у нас. Где нам! — пробормотал старый плут, с удивлением поглядывая на полицмейстера. [33, с. 257.]


До Петербурга дошли наконец слухи о том, что творится в Пензенской губернии, и туда назначена была ревизия в лице сенатора Сафонова. Сафонов приехал туда вечером нежданно, и когда стемнело, вышел из гостиницы, сел на извозчика и велел себя везти на набережную.

— На какую набережную? — спросил извозчик.

— Как на какую! — отвечал Сафонов. — Разве у вас их много? Ведь одна только и есть!

— Да никакой нет! — воскликнул извозчик.

Оказалось, что, на бумаге, набережная строилась уже два года и что на нее истрачено было несколько десятков тысяч рублей, а ее и не начинали. [138, с. 41–42.]


Административная машина того времени была так отлично налажена, что управляющему краем было чрезвычайно легко. Петербург поважнее Казани, да и то в старые годы градоправители его не находили никаких затруднений в исполнении своих многосложных обязанностей.

— Это кто ко мне пишет? — спросит, бывало, петербургский губернатор Эссен, когда правитель канцелярии подаст ему бумагу.

— Это вы пишете.

— А, это я пишу. О чем?

Узнав, о чем он пишет, государственный муж подписывает бумагу.

Бывали администраторы более беспокойные, как, например, эриванский губернатор князь Андроников. Этот все сомневался, не обманывает ли его правитель канцелярии, и придумал способ, посредством которого удостоверялся, что его не обманывают.

— Скажи правду, это верно? — спрашивал он правителя канцелярии, подносившего ему бумаги к подписанию.

— Верно, Ваше Превосходительство.

— Взгляни на образ, побожись!

Тот взглянет на образ, побожится; князь Андроников перекрестится и подпишет. [138, с. 33–34.]


В одной уголовной палате замечена была страшная медленность в ходе арестантских дел. Предписание за предписанием следовали одно за другим из министерства в палату о скорейшем решении дел. Спустя несколько времени после чего, председатель палаты приезжает в Петербург и с ликующим лицом является к министру юстиции, докладывая, что все дела в его палате решены.

— Как же вы это сделали? — спросил министр.

— Я, Ваше Сиятельство, — отвечал председатель-дворянин, — воспользовался особым случаем. В нашем губернском остроге содержится несколько весьма опытных чиновников: вот я и роздал им дела, — они мне живо написали все, что нужно.

Министр, граф Панин, услыхав это, всплеснул руками и удалился из приемной комнаты, не найдя ничего сказать. [138, с. 47.]


При переводе К. Я. Булгакова из московских почт-директоров в петербургские обер-полицмейстер (Д. И.) Шульгин говорил брату его Александру: «Вот мы и братца вашего лишились. Все это комплот против Москвы. Того гляди, и меня вызовут. Ну уж. если не нравится Москва, так скажи прямо: я берусь выжечь ее не по-французски и не по-растопчински, а по-своему, так что после меня не отстроят ее во сто лет». [29, с. 190.]


Гр. Закревский ехал раз поздно вечером с дочерью Мясницким бульваром мимо одного свободного дома, известного в городе под именем «Варшависки». Вдруг из этого увеселительного заведения выскочили пьяные офицеры и подняли крик; граф остановился и, увидев квартального, спросил, что это. «Бордель, Ваше Сиятельство». Затем последовала пощечина, которою граф пожаловал квартального, внушая ему быть вежливее при дамах. Заведение было уничтожено, и за такой смелый подвиг Москва дала Закревскому почетное звание графа Варшавского. По этому случаю М. С. Щепкин сказал: «Один раз сказал квартальный правду, да и тут поколотили!» [70, с. 144.]


После несчастных событий 14 декабря разнеслись и по Москве слухи и страхи возмущения. Назначили даже ему и срок, а именно день, в который вступит в Москву печальная процессия с телом покойного императора Александра I. Многие принимали меры, чтобы оградить дома свои от нападения черни; многие хозяева домов просили знакомых им военных начальников назначить у них на этот день постоем несколько солдат. Эти опасения охватили все слои общества, даже и низшие. В это время какая-то старуха шла по улице и несла в руке что-то съестное. Откуда ни возьмись мальчик, пробежал мимо ее и вырвал припасы из рук ее. «Ах ты бездельник, ах ты головорез, — кричит ему старуха вслед, — еще тело не привезено, а ты уже начинаешь бунтовать». [29, с. 96–97.]


Первая жена гр. Л. была женщина немолодая, некрасивая, ужасно худощавая, плоская, досчатая. (…) Граф Л. застает эту же сожительницу свою в преступном разговоре (также и здесь отсылаем читателя или читательницу к английскому словарю) с одним из своих адъютантов. «Поздравляю вас, любезнейший, — говорит он ему. — Я хотел представить вас к Анне на шею, а теперь представлю вас к шпаге за храбрость». [29, с. 259.]


Муж и жена были очень скупы; они жили в доме на двух половинах. Вечером общая приемная комната их никогда не была освещена. Когда докладывали им о приезде кого-нибудь, он или она, смотря по приезжему, т. е. его ли это гость или ее, выходил или выходила из внутренней комнаты со свечою в руке. Когда же гость мог быть обоюдный, то муж и жена, являясь в противоположных дверях и завидя друг друга, спешили задуть свечу свою, так что гость оставался в совершенных потьмах. [29, с. 259–260.]


У него (Г. X. Засса) проживал в доме старинный друг его, майор в отставке, курляндец по рождению, М. Однажды майору надоела вечная суета и тревога в доме и во дворе друга. Постоянные приезды лазутчиков, гонцов, князей и всего военного казачьего сброда. Вечное движение, шум, гам гончих и борзых свор и вся суета эта решили наконец майора уединиться в Ставрополь и расстаться с своим другом. Приближались святки, и майор получил приглашение от Засса приехать к нему погостить и отпраздновать Мартына Лютера жареным гусем с яблоками и черносливом. Майор мигом собрался и пустился в Прочный Окоп. Не доезжая до станицы, на экипаж мирного старого майора нападает партия черкес, завязывает ему глаза и рот, берет в плен и, связанного, мчит в горы. Пленник, окруженный толпою горцев, громко говорящих на своем варварском наречии, предался своему жребию и был ни жив ни мертв. Наконец он чувствует, что его вводят в дом, слышит, что находится подле огня, который его несколько согревает, а шум и спор между похитителями продолжается. «Вероятно, — думает старик, — они делят меня и спорят о праве владеть мною». Но вдруг снимают с него повязку, и удивленному, пораженному майору представляется кабинет Засса… Сам, довольный, смеющийся, генерал и много казаков, совершенно схожих с неприятелями, которых одежду и вооружение издавна, как известно, себе усвоили. Майор рассердился за злую шутку, плевался, бранился самыми отборными словами и едва было не рассорился со своим другом, который только и умилостивил разгневанного потомка Ливонских Рыцарей обещанием, ежели б, чего Боже сохрани, подобная беда стряслась над майором в самом деле, то дружба заставила бы непременно его освободить из плена. Вкусный приготовленный гусь помирил друзей. Однако майор прохворал с неделю, от потрясения ли, страха, или несварения желудка — неизвестно. [66, с. 260.]


Хозяин (за обедом). Вы меня извините, если обед не совсем удался. Я пробую нового повара.

Граф Михаил Вьельгорский (наставительно и несколько гневно). Вперед, любезнейший друг, покорнейше прошу звать меня на испробованные обеды, а не на пробные. [29, с. 231.]


Хозяин. Теперь поднесу вам вино историческое, которое еще от деда хранится в нашем семейном погребе.

Граф Михаил Вьельгорский. Это хорошо, но то худо, что и повар ваш, кажется, употребляет на кухне масло историческое, которое хранится у вас от деда вашего. [29, с. 231.]


Граф Вьельгорский спрашивал провинциала, приехавшего в первый раз в Петербург и обедавшего у одного сановника, как показался ему обед. «Великолепен, — отвечал он, — только в конце обеда поданный пунш был ужасно слаб». Дело в том, что провинциал выпил залпом теплую воду с ломтиком лимона, которую поднесли для полоскания рта. [29, с. 369.]


Лев Пушкин пьет одно вино, — хорошее или дурное, все равно, — пьет много, и никогда вино на него не действует. Он не знает вкуса чая, кофея, супа, потому что там есть вода… Рассказывают, что однажды ему сделалось дурно в какой-то гостиной и дамы, тут бывшие, засуетившись возле него, стали кричать: «Воды, воды!» — и будто бы Пушкин от одного этого ненавистного слова пришел в чувство и вскочил как ни в чем не бывало. [66, с. 201.]


О нем (Ф. Ф. Гагарине) рассказывали следующий анекдот: приехав однажды на станцию и заказав рябчика, он вышел на двор; вслед за ним вошел в станционную комнату известный московский сорванец, который посягнул на жаркое, хотя ему говорили, что оно заказано другим проезжающим. Возвратясь в комнату и застигнув этого господина с поличным, князь преспокойно пожелал ему хорошего аппетита, но, выставив дуло пистолета, заставил проглотить без отдыха еще 11 рябчиков, за которые заплатил. Года через два по взятии Варшавы он был уволен без прошения за то будто бы, что его видели на варшавских гуляньях в обществе женщин низшего разбора. Вскоре он вновь был принят на службу и назначен бригадным генералом. Как начальника его любили, так как он с офицерами обходился запанибрата. Однажды офицеры поздно вечером метали банк в палатке на ковре. Вдруг поднимается пола палатки и из-под нее вылезает, к общему изумлению, рука с картой, при словах: «Господа, аттанде, пятерка пик идет ва-банк», и вслед за ней выглянула оскалившаяся, черепообразная, полулысая голова князя. [112, с. 435.]


Кажется, М. Ф. Орлов, в ранней молодости, где-то на бале танцевал не в такт. Вскоре затем явилось в газете, что в такой-то вечер был потерян такт и что приглашают отыскавшего его доставить, за приличное награждение, в такую-то улицу и в такой-то дом. Последствием этой шутки был поединок, и, как помнится, именно с князем Сергеем Сергеевичем Голицыным. [29, с. 505.]


Двоюродные братья, князья Гагарины, оба красавцы в свое время, встретились после двадцатилетней разлуки в постороннем доме. Они, разумеется, постарели и друг друга не узнали. Хозяин должен был назвать их по имени. Тут бросились они во взаимные объятия. «Грустно, князь Григорий, сказал один из них, — но судя по впечатлению, которое ты на меня производишь, должен я казаться тебе очень гадок». [29, с. 364.]


Федор Федорович Рейс, никогда не читавший химии далее второй химической ипостаси, то есть водорода! Рейс, который действительно попал в профессора химии, потому что не он, а его дядя занимался когда-то ею. В конце царствования Екатерины старика пригласили в Россию; ему ехать не хотелось, он отправил вместо себя племянника… [33, с. 123.]


Чаадаев часто бывал в Английском клубе. Раз как-то морской министр Меншиков подошел к нему со словами:

— Что это, Петр Яковлевич, старых знакомых не узнаете?

— Ах, это вы! — отвечает Чаадаев. — Действительно не узнал. Да и что это у вас черный воротник? Прежде, кажется, был красный?

— Да разве вы не знаете, что я — морской министр?

— Вы? Да я думаю, вы никогда шлюпкой не управляли.

— Не черти горшки обжигают, — отвечал несколько недовольный Меншиков.

— Да разве на этом основании, — заключил Чаадаев. [33а, с. 143.]


Какой-то сенатор сильно жаловался на то, что очень занят.

— Чем же? — спросил Чаадаев.

— Помилуйте, одно чтение записок, дел, — и сенатор показал аршин от полу.

— Да ведь вы их не читаете.

— Нет, иной раз и очень, да потом все же иногда надобно подать свое мнение.

— Вот в этом я уж никакой надобности не вижу, — заметил Чаадаев. [33а, с. 143.]


Платон очень недолюбливал графа Шереметева, однако посещал иногда его великолепные обеды и праздники. Раз, когда Платон обедал у Шереметева, подали огромную рыбу.

— Какая это рыба? — спросил граф дворецкого.

— Лосось, Ваше Сиятельство.

— Надобно говорить лососина, — заметил Шереметев и, обращаясь к митрополиту, сказал: Ваше Высокопреосвященство, вы человек ученый, объясните нам, какая разница между лосось и лососина?

— Такая же точно, Ваше Сиятельство, — отвечал Платон, — как между дурак и дурачина. [26, с. 537.]


Когда (В. А.) Перовскому сообщили о замужестве Софи Бобринской, его спросили: «А кто ее выдал замуж?» — «Мужики, — ответил Перовский, — 8000 душ». [119, с. 471.]


(И. П.) Новосильцев имел привычку петь, когда играл в карты. Граф Александр Ив(анович) Соллогуб говорил, что он пел: «Ты не поверишь, ты не поверишь, как ты мила», а когда спускалась Мария Федоровна, он пел: «Ты не поверишь, ты не поверишь божеской милости императрицы». [119, с. 181.]


Известная благотворительница Татьяна Борисовна Потемкина была слишком доступна всем искательствам меньшей братии, да и средней, особенно из духовного звания. Она никому не отказывала в своем посредничестве и ходатайстве; неутомимо, без оглядки и смело обращалась она ко всем предержащим властям и щедро передавала им памятные и докладные записки. Несколько подобных записок вручила она и митрополиту Московскому Филарету. Однажды была она у него в гостях. В разговоре, между прочим, он сказал ей:

— А вы, матушка, Татьяна Борисовна, не извольте беспокоиться о просьбах, что мне дали: они все порешены.

— Не знаю, как и благодарить Ваше Высокопреосвященство за милостивое внимание ваше ко мне.

— Благодарить нечего, — продолжал он, — всем отказано. [29, с. 339].


Старуха (Н. К.) Загряжская говорила великому князю Михаилу Павловичу: «Не хочу умереть скоропостижно. Придешь на небо угорелая и впопыхах, а мне нужно сделать Господу Богу три вопроса: кто был Лжедмитрий, кто Железная маска и шевалье д'Еон — мужчина или женщина? Говорят также, что Людовик XVII увезен из Тампля и его спасли; мне и об этом надо спросить».

— Так вы уверены, что попадете на небо? — ответил великий князь.

Старуха обиделась и с резкостью ответила: «А вы думаете, я родилась на то, чтобы торчать в прихожей чистилища?» [119, с. 566.]


Графа Кочубея похоронили в Невском монастыре. Графиня выпросила у государя позволение огородить решеткою часть пола, под которой он лежит. Старушка Новосильцова сказала: «Посмотрим, каково-то будет ему в день второго пришествия. Он еще будет карабкаться через свою решетку, а другие давно уж будут на небесах». [81, с. 164–165.]


Приятель князя Дашкова выражал ему удивление, что он ухаживает за госпожою, которая не хороша собою, да и не молода. «Все это так, — отвечал князь, — но если бы ты знал, как она благодарна!» [29, с. 117.]


«Нет круглых дураков, — говорил генерал Курута, — посмотрите, например, на В.: как умно играет он в вист!» [29, с. 130.]


Я играла с ним (В. Ф. Одоевским) на фортепиано по пять часов подряд; мой муж храпел полчаса после обеда, а потом спасался бегством от моей музыки, как от кошачьего концерта; княгиня была так ревнива, что оставалась слушать нас; я ей говорила: «Княгиня, советую вам ехать домой, нас с Одоевским хоть в одну ванну посади, ничего не будет». [119, с. 504–505.]


Раз, кончивший курс казенный студент, очень хорошо занимавшийся и определенный потом в какую-то губернскую гимназию старшим учителем, услышав, что в одной из московских гимназий открылась по его части ваканция младшего учителя, пришел просить у графа (С. Г. Строганова) перемещения. Цель молодого человека состояла в том, чтобы продолжать заниматься своим делом, на что он не имел средств в губернском городе. По несчастию, Строганов вышел из кабинета желтый, как церковная свечка.

— Какое вы имеете право на это место? — спросил он, глядя по сторонам и подергивая усы.

— Я потому прошу, граф, этого места, что именно теперь открылась ваканция.

— Да и еще одна открывается, — перебил граф, — ваканция нашего посла в Константинополе. Не хотите ли ее?

— Я не знал, что она зависит от Вашего Сиятельства, — ответил молодой человек, — я приму место посла с искренней благодарностью. [33а, с. 195.]


Сергей Григорьевич (Строганов) жил у брата своего, министра внутренних дел. Я входил в залу в то самое время, как Строганов выходил. Он был в белых штанах и во всех своих регалиях, лента через плечо; он ехал во дворец. Увидя меня, он остановился и, отведя меня в сторону, стал расспрашивать о моем деле. Он и его брат были возмущены безобразием моей ссылки.

Это было во время болезни моей жены, несколько? дней после рождения малютки, который умер. Должно быть, в моих глазах, словах было видно большое негодование или раздражение, потому что Строганов вдруг; стал меня уговаривать, чтобы я переносил испытания с христианской кротостью.

— Поверьте, — говорил он, — каждому на свой пай и достается нести крест.

«Даже и очень много иногда», — подумал я, глядя на всевозможные кресты и крестики, застилавшие его грудь. [33а, с. 197.]


Однажды вечером (одноногий А. С. Норов) хотел показать себя галантным по отношению к г-же Никитенко, жене цензора; шел дождь, он надел одну галошу и говорит слуге: «А где же другая?» — «Другая осталась под Бородином». [119, с. 482.]


В ее (Е. М. Хитрово) салоне, кроме представителей большого света, ежедневно можно было встретить Жуковского, Пушкина, Гоголя, Нелединского-Мелецкого и двух-трех других тогдашних модных литераторов. По этому поводу молва, любившая позлословить, выдумала следующий анекдот: Елисавета Михайловна поздно просыпалась, долго лежала в кровати и принимала избранных посетителей у себя в спальне; когда гость допускался к ней, то, поздоровавшись с хозяйкой, он, разумеется, намеревался сесть; г-жа Хитрово останавливала его: «Нет, не садитесь на это кресло, это Пушкина, — говорила она, — нет, не на диван — это место Жуковского, нет, не на этот стул — это стул Гоголя — садитесь ко мне на кровать: это место всех! (Asseyez-vous sur mon lit, c'est la place de tout le mon-de)». [124, c. 438.]


К празднику светлого воскресения обыкновенно раздаются чины, ленты, награды лицам, находящимся на службе. В это время происходит оживленная мена поздравлений. Кто-то из подобных поздравителей подходит к Жуковскому во дворце и говорит ему: «Нельзя ли поздравить и Ваше Превосходительство?» «Как же, — отвечает он, — и очень можно». — «А с чем именно, позвольте спросить?» — «Да со днем Святой Пасхи». [29, с. 448.]


Жуковский не имел определенного звания по службе при дворе. Он говорил, что в торжественно-праздничные дни и дни придворных выходов он был знатною особою обоего пола (известное выражение в официальных повестках). [29, с. 448.]


Шутки Жуковского были детские, и всегда повторялись; он ими сам очень тешился. Одну зиму он назначил обедать у меня по средам и приезжал в сюртуке; но один раз случилось, что другие (например, дипломаты) были во фраках: и ему и нам становилось неловко. На следующую среду он пришел в сюртуке, за ним человек нес развернутый фрак. «Вот я приехал во фраке, а теперь, братец Григорий, сказал он человеку, — уложи его хорошенько». [119, с. 20.]


Однажды обедали мы с Плетневым у Гнедича на даче. За обедом понадобилась соль Плетневу; глядь, а соли нет. «Что же это, Николай Иванович, стол у тебя кривой», — сказал он (известная русская поговорка: без соли стол кривой). Плетнев вспомнил русскую, но забыл французскую поговорку: не надобно говорить о веревке в доме повешенного (Гнедич был крив). [29, с. 368.]


При Павлове (Николае Филипповиче) говорили об общественных делах и о том, что не должно разглашать их недостатки и погрешности. «Сору из избы выносить не должно», — кто-то заметил. «Хороша же будет изба, — возразил Павлов, — если никогда из нее сору не выносить». [29, с. 74.]


Загоскин отличался, как известно, необыкновенным добродушием и наивностью. Хотя талант его всегда очень ценился знатоками и любителями литературы, но все были изумлены, когда он стал знакомить своих друзей с отрывками из рукописи своего «Юрия Милославского». От автора не ожидали, чтобы он мог написать роман, и притом исполненный такими достоинствами. На одном из первых чтений «Юрия Милославского», происходящем в близко знакомом Загоскину семействе, хозяйка, под живым впечатлением чтения, подошла, по окончании его, к автору и сказала:

— Признаюсь, Михаил Николаевич, мы от вас этого не ожидали.

— И я сам тоже, — отвечал Загоскин. [52, с. 45].


Вариант.

Славу писателя доставил ему (М. Н. Загоскину) «Юрий Милославский». В первый раз читал он его у Вельяминовых. Все удивлялись этому роману. После чтения стали подходить к нему с похвалами, совершенно справедливыми, но между которых у иных слушателей выражалось такое приветствие: «Ну, Михаил Николаевич, мы этого от вас не ожидали!» — «Правда? — отвечал добродушный Ми(хайл) Ник(олаевич). — Я этого и сам не ожидал!» [43, с. 551.]


При его всегдашней веселости иногда приходили на него и грустные минуты задумчивости, которыми, признаюсь, он всегда смешил меня. Однажды приезжает ко мне Михаил Николаевич: «Грустно, братец! Все думаю: что такое в нас душа?» — «Что тебе это вздумалось?» — «Да вот что: разные ли в нас души, или во всех одинакие? Ежели разные, то за что же человек будет отвечать, что в нем душа или глупая, или злая! А ежели у всех одинакие, то хорошо, как душа попадет в голову умному человеку: вот, например, как мы с тобой, а посадят ее в голову к дураку, она, чай, и думает: чем же я виновата, что сижу в потемках? Право, так. Грустно, братец!» [43, с. 553.]


У меня обедало несколько приятелей. Это было в 1824 году, когда я жил у Николы в Плотниках, в доме Грязновой. В это время в Москве был Грибоедов, которого я знал и иногда с ним встречался в обществе, но не был с ним знаком. Перед обедом Загоскин отвел меня в сторону и говорит мне: «Послушай, друг Мишель! Я знаю, что ты говорил всегда правду, однако побожись!» Я не любил божиться, но уверил его, что скажу ему всю правду. «Ну, так скажи мне — дурак я или умен?» Я очень удивился, но, натурально, отвечал, что умен. «Ну, душенька, как ты меня обрадовал! — отвечал восхищенный Загоскин и бросился обнимать меня. — Я тебе верю и теперь спокоен! Вообрази же: Грибоедов уверяет, что я дурак», [43, с. 553–554.]


Загоскин был довольно рассеян, иногда забывчив. Вскоре после моей женитьбы на Вельяминовой раз он приехал к нам вечером и нашел, что жена моя разливает чай. Эта семейная картина очень его растрогала. «Вот, право, посмотрю я на тебя, — сказал он мне, как ты счастлив! У тебя и жена есть!..» — «А Анна-то Дмитриевна?» «Ах, батюшка! Что я говорю? Я и забыл!!!» [43, с. 554.]


В другой раз стал он что-то рассказывать и начал так: «Покойная моя матушка…» — потом вдруг остановился и перекрестился: «Что это я говорю! Ведь она еще здравствует!» [43, с. 555.]


Он был довольно бережлив, но, получая довольно много денег за свои сочинения, любил иногда себя потешить разными безделками, совсем ненужными, и которые стоили дорого. Например, беспрестанно заказывал Лукутину бумажные табакерки с разными картинами, выписывал восьмиствольные пистолеты, карманные барометры, складные удочки и проч. Наконец, кто не знает историю о его шкатулке?

Он вздумал сделать себе дорожную шкатулку, которая бы заключала в себе все: и принадлежности туалета, и библиотеку, и зрительную трубку, и прибор для уженья рыбы, и часы, и принадлежности для письма, и табакерки, и сигары, которых он не курил, — словом, все, что и нужно и не нужно, да может понадобиться! Он накупил вещей, собрал свои, обрезал по самые строки прекрасное маленькое издание французской библии, потому что оно не входило в местечко, и шкатулка вышла огромная и подлинно редкая. Ее делал футлярщик Торнеус. Загоскин показывал ее всегда с удовольствием, и первое слово его всегда было громкое и повелительное: «Отопри!» Замок был с секретом, и всякий, натурально, отказывался отпереть. Загоскин говорил с благородной гордостью: «А я отопру». И отпирал.

Я застал его однажды у Торнеуса и говорю ему: «Я нахожу, Мих(аил) Ник(олаевич), что тут многого недостает!» — «А что бы такое, например?» «Недостает складного ружья, складного вертела и утюга». — «На что же это?» «Да случится дорогой застрелить птицу, захочешь ее изжарить. А замараешь манишку, вздумаешь сам вымыть, надобно и выгладить».

Загоскин, натурально, принял это за шутку, однако по зрелом размышлении оказалось, что эта шкатулка действительно не содержит в себе самого нужнейшего для дороги, именно столового прибора и других принадлежностей для стола. Загоскин заказал для этого другую шкатулку.

Когда и другая великолепная шкатулка была готова, оказалось, что они не устанавливаются в коляску. Загоскин заказал для шкатулок коляску. Когда готова была и коляска, оказалось, что Мих(аилу) Ник(олаевичу) некуда ехать… [43, с. 555–556.]


Дельвиг однажды вызвал на дуэль Булгарина. Булгарин отказался, сказав: «Скажите барону Дельвигу, что я на своем веку видел более крови, нежели он чернил». [81, с. 159.]


Булгарин просил Греча предложить его в члены Английского клуба. На членских выборах Булгарин был забаллотирован. По возвращении Греча из клуба, Булгарин спросил его:

— Ну что, я выбаллотирован?

— Как же, единогласно, — отвечал Греч.

— Браво! Так единогласно?.. — воскликнул Булгарин.

— Ну да, конечно единогласно, — хладнокровно сказал Греч. — Потому что в твою пользу был один лишь мой голос; все же прочие положили тебе неизбирательные шары. [52, с. 23.]


Он (Н. В. Гоголь) бывал шутливо весел, любил вкусно и плотно поесть, и нередко беседы его с Михаил Семеновичем Щепкиным склонялись на исчисление и разбор различных малороссийских кушаньев. Винам он давал названия квартального и городничего, как добрых распорядителей, устрояющих и приводящих в набитом желудке все в должный порядок, а жженке, потому что зажженная, она горит голубым пламенем, давал имя Бенкендорфа (намек на голубой мундир Бенкендорфа). «А что? — говорил он Щепкину после сытного обеда, — не отправить ли теперь Бенкендорфа?» [137, с. 6.]


Во время путешествия Гоголя по Испании с ним в одной из гостиниц Мадрида произошел такой случай. В этой гостинице, по испанскому обычаю, было грязно, белье было совсем засаленное. Гоголь пожаловался, хозяин отвечал: «Senor, нашу незабвенную королеву (Изабеллу) причисляют к лику святых, а она во время осады несколько недель не снимала с себя рубашки, и эта рубашка, как святыня, хранится в церкви, а вы жалуетесь, что ваша простыня нечиста, когда на ней спали только два француза, один англичанин и одна дама очень хорошей фамилии; разве вы чище этих господ?» [137, с. 7.]


Когда Гоголю подали котлетку, жаренную на прованском масле и совершенно холодную, Гоголь снова выразил неудовольствие. Лакей преспокойно пощупал ее грязной рукой и сказал:

— Нет, она тепленькая: пощупайте ее! [137, с. 8.]


После обеда кто-то дернул меня за фалдочку; оглянувшись, я увидел Гоголя.

— Пойдем в сад, — шепнул он и довольно скоро пошел в диванную; я последовал за ним, и, пройдя несколько комнат, мы вышли на террасу…

— Знаете ли, что сделаем? — сказал Гоголь, — мы теперь свободны часа на три, пойдем в лес?

— Пожалуй, — отвечал я, — но как мы переберемся через реку?

— Вероятно, там отыщем челнок, а может быть, и мост есть.

Мы спустились с горы прямиком, перелезли через забор и очутились в узком и длинном переулке вроде того, какой разделял усадьбы Ивана Ивановича и Ивана Никифоровича.

— Направо или налево? — спросил я, видя, что Гоголь с нерешимостью посматривал то в ту, то в другую сторону переулка.

— Далеко придется обходить, — отвечал он.

— Что ж делать?

— Отправимся прямо.

— Через леваду?

— Да.

— Пожалуй. На основании принятой от поляков пословицы «шляхтич на своем огороде равен воеводе» в Малороссии считается преступлением нарушить спокойствие владельца, но я был очень сговорчив, и первый полез через плетень. Внезапное наше появление произвело тревогу. Собаки лаяли, злобно кидаясь на нас, куры с криком и кудахтаньем разбежались, и мы не успели сделать двадцати шагов, как увидели высокую, дебелую молодицу с грудным ребенком на руках, который жевал пирог с вишнями и выпачкал себе лицо до ушей.

— Эй вы, школяры! — закричала она, — зачем, что тут забыли? Убирайтесь, пока не досталось вам по шеям!

— Вот злючка! — сказал Гоголь и смело продолжал идти, я не отставал от него.

— Что ж, не слышите? — продолжала молодица, озлобляясь, — оглохнули? Вон, говорю, курехваты, а не то позову чоловика (мужа), так он вам ноги перебивает, чтоб в другой раз через чужие плетни не лазили.

— Постой, — пробормотал Гоголь, — я тебя еще не так рассержу!

— Что вам нужно?.. Зачем пришли? — грозно спросила молодица, остановясь в нескольких от нас шагах.

— Нам сказали, — отвечал спокойно Гоголь, — что здесь живет молодица, у которой дитина похожа на поросенка.

— Что такое? — воскликнула молодица, с недоумением посматривая то на нас, то на свое детище.

— Да вот оно! — вскричал Гоголь, указывая на ребенка, — какое сходство! Настоящий поросенок!

— Удивительное, чистейший поросенок, — подхватил я, захохотав во все горло.

— Как! моя дитина похожа на поросенка! — заревела молодица, бледная от злости. — Шибенники (достойные виселицы, сорванцы), чтоб вы не дождали завтрашнего дня, сто болячек вам!.. Остапе, Остапе! — закричала она, как будто ее резали. — Скорей, Остапе!.. — и кинулась навстречу мужу, который, спеша, подходил к нам с заступом в руках.

— Бей их заступом! — вопила молодица, указывая на нас. — Бей, говорю, шибенников! Знаешь ли, что они говорят?..

— Чего ты так раскудахталась? — спросил мужик, остановясь, — я думал, что с тебя кожу сдирают.

— Послушай, Остапе, что эти богомерзкие школяры, ироды, выгадывают, задыхаясь от злобы, говорила молодица, — рассказывают, что наша дитина похожа на поросенка.

— Что ж, может быть, и правда, — отвечал мужик хладнокровно. — Это тебе за то, что ты меня кабаном называешь… [137, с. 11–14.]


Гоголь передает следующий курьезный анекдот из своего путешествия из Лозанны в Веве:

«Было в исходе первого часа, когда я прибыл в Веве. Я отправился в Hotel de Fancon. Обедало нас три человека: я посреди, с одной стороны почтенный старик француз с перевязанною рукою и орденом, а с другой стороны — почтенная дама, жена его. Подали суп с вермишелями. Когда мы все трое суп откушали, подали нам вот какие блюда: говядину отварную, котлеты бараньи, вареный картофель, шпинат со шпигованной телятиной и рыбу средней величины к белому соусу. Когда я откушал картофель, который я весьма люблю, особливо когда он хорошо сварен, француз, который сидел возле меня, обратясь ко мне, сказал:

— Милостивый государь…

Или нет, я позабыл, он не говорил «милостивый государь», он сказал:

— Monsieur, je vous servis этою говядиною. Это очень хорошая говядина.

На что я сказал:

— Да, действительно, это очень хорошая говядина.

Потом, когда приняли говядину, я сказал: Monsieur, позвольте вас попотчевать бараньей котлеткою. На что он сказал:

— С большим удовольствием. Я возьму котлетку, тем более что, кажется, хорошая котлетка.

Потом приняли и котлетку и поставили вот какие блюда: жаркое цыпленка, потом другое жаркое — баранью ногу, потом поросенка, потом пирожное — компот с грушами, потом другое пирожное — с рисом и яблоками. Как только мне переменили тарелку и я ее вытер салфеткой, француз, сосед мой, попотчевал меня цыпленком и сказал:

— Puis je nous offrir цыпленка? На что я сказал:

— Je vous demande pardon, monsieur, я не хочу цыпленка, я очень огорчен, что не могу взять цыпленка, я лучше возьму кусок бараньей ноги, потому что я баранью ногу предпочитаю цыпленку.

Потом, когда откушали жаркое, француз, сосед мой, предложил мне компот из груш, сказал:

— Я вам советую, monsieur, взять этого компота, это очень хороший компот.

— Да, — сказал я, — это точно очень хороший компот. Но я едал (продолжал я) компот, который приготовляли собственные ручки княжны В. Н. Р. (Варвары Николаевны Репниной) и который можно назвать королем компотов и главнокомандующим всех пирожных.

На что он сказал:

— Я не едал этого компота, но сужу по всему, что он должен быть хорош, ибо мой дедушка был тоже главнокомандующий.

На что я сказал:

— Очень жалею, что не был знаком лично с вашим дедушкою.

На что он сказал:

— Не стоит благодарности.

Потом приняли блюда и поставили десерт. Но я, боясь опоздать к дилижансу, попросил позволение оставить стол, на что француз, сосед мой, отвечал очень учтиво, что он не находит с своей стороны никакого препятствия.

Тогда я, взвалив шинель на левую руку, а в правую взяв дорожный портфель с белою бумагою и разною собственноручною дрянью, отправился на почту. [137, с. 23–24.]


Один из лучших артистов 2-го класса, Максимов 1 и, вследствие усердного поклонения стеклянному богу, дошел до такой худобы, что поистине остались только кости да кожа, так что когда после смерти Каратыгина он затеял играть роль Гамлета, артисты смеялись и хором советовали ему взять лучше в той же пиесе роль тени.

В Красном Селе, где находился постоянный лагерь гвардии, устроили театр, на котором играли (нрзб.) петербургские артисты, а коли им жить там было негде, то и для них на случай приезда построили домики, кругом коих развели палисадники. Наследник, нынешний государь, проездом остановился у этих домиков; Самойлова, Петр Каратыгин, Максимов и другие артисты выбежали на улицу.

— Поздравляю с новосельем, — сказал наследник, — хорошо ли вам теперь?

— Прекрасно! — отвечала Самойлова. — Жаль только, что недостает тени.

— Как недостает? — перебил П. А. Каратыгин, — а Максимов? [63, л. 62–63.]


Театральные чиновники теперь тайком, а прежде открыто снабжали своих, знакомых креслами, ложами и всякими местами в театре бесплатно.

К Неваховичу беспрестанно ходил один проситель, искавший места в штате дирекции. Невахович, разумеется, обещал и, разумеется, не исполнил. Проситель был так настойчив, что Нев(ахович) стал от него прятаться. Не находя никогда дома, проситель забрался за кулисы и там поймал-таки Неваховича. Тот успел уже все перезабыть…

— Что вам угодно? — спросил Невахович второпях.

— Как что угодно? Места.

— Места? Эй, капельдинер, проведи их в места за креслами.

— Вы шутите, Александр Львович! Я человек семейный…

— Семейный? Ну так проведи их в ложу второго яруса… [63, л. 64.]


26 августа 1856 (года) проходил юбилей существования столичного русского театра. Вспомнили об этом в мае, а в июне объявили конкурс для сочинения приличной пиесы на этот случай. Разумеется, пиес доставлено слишком мало; пальму первенства получил (В. А.) Соллогуб. Встретясь с П. А. Каратыгиным, увенчанный автор упрекал его, зачем и он не написал чего для юбилея.

— Помилуйте! В один месяц! И не я один! Многие и пера в руки не брали. К тому же в такое время, когда в Пет(ербурге) разброд, кто в деревне, кто за границей! Да еще в такой короткий срок.

— Да отчего же другие успели и прислали.

— Недальние прислали, а прочие не могли. [63, л. 66.]


Петр Каратыгин вернулся из поездки в Москву. Знакомый, повстречавшись с ним, спросил:

— Ну что, П(етр) А(ндреевич), Москва?

— Грязь, братец, грязь! То есть не только на улицах, но и везде, везде — страшная грязь. Да и чего доброго ожидать, когда там и обер-полицмейстер-то — Лужин. [63, л. 67.]


Неваховичи происхождения восточного. Меньшой, Ералаш, не скрывал этого, говоря, что все великие люди современные — того же происхождения: Майербер, Мендельсон, Бартольди, Ротшильд, Эрнст, Рашель, Канкрин и прочие. Старший Невахович был чрезвычайно рассеян. Случилось ему обещать что-то Каратыгину, и так как он никогда не исполнял своих обещаний, то и на этот раз сделал то же…

При встрече с Каратыгиным он стал извиняться:

— Виноват, тысячу раз виноват. У меня такая плохая память… Я так рассеян…

— Как племя иудейское по лику земному… — докончил Каратыгин и ушел. [63, л. 81.]


Однажды актриса Азаревичева попросила инспектора драматической труппы, отставного полковника А. И. Храповицкого, ужасного чудака и формалиста, доложить директору, чтобы бенефис, назначенный ей на такое-то число, было отложен на несколько дней. Все дело было в двух словах, но Храповицкий важно отвечал ей, что он без бумаги не может ходатайствовать о ее просьбе.

— Ах, Александр Иванович, — сказала Азаревичева, — где мне писать бумаги? Я не умею.

— Ну, все равно, надобно соблюсти форму. Здесь же, на репетиции, вам ее напишет Семизатов (секретарь Храповицкого из молодых актеров).

Тут Храповицкий кликнул его, усадил и начал диктовать:

— Пиши… Его высокоблагородию… коллежскому… советнику… и… кавалеру… господину… инспектору… российской… драматической… труппы… от актрисы… Азаревичевой… — и пошел и пошел приказным слогом излагать ее просьбу к себе самому. Окончив диктовку, он велел Азаревичевой подписать; отдал просьбу ей, потом, по форме, велел подать себе, что Азаревичева и исполнила, едва удерживаясь от смеху… Храповицкий очень серьезно, вслух прочел свое диктование и отвечал:

— Знаете ли что? Его сиятельство никак не согласится на вашу просьбу, и я никак не могу напрасно его беспокоить. Советую вам лично его попросить, это другое дело!

И тут же разорвал только что поданную ему бумагу. Азаревичева глаза вытаращила:

— Что же за комедия? Вы бы мне сначала так и сказали, а то зачем же заставили меня подписывать бумагу?

— Сначала я не сообразил! — глубокомысленно отвечал он, — а вы, сударыня, — девица и потому не понимаете формы. [58, с. 192.]


Однажды в мастерскую к Брюллову приехало какое-то семейство и пожелало видеть ученика его Н. А. Рамазанова. Брюллов послал за ним. Когда он пришел, то Брюллов, обращаясь к посетителям, произнес:

— Рекомендую — пьяница.

Рамазанов, указывая на Брюллова, хладнокровно ответил:

— А это — мой профессор. [27, с. 630.]


В Петербург приезжала англичанка, известная портретистка. Спрашивали Брюллова, что он думает о ней.

— Талант есть, — сказал он, — но в портретах ее нет костей: все одно мясо. [29, с. 459.]


Брюллов говорил мне однажды о ком-то: «Он очень слезлив, но когда и плачет, то кажется, что из глаз слюнки текут». [29, с. 459.]


Об Асенковой он (М. С. Щепкин) не перестает жалеть, что ее сгубили мужские роли. Он, как и мы, ненавидит этот гермафродитизм. Один раз Асенкова спросила его, как он ее находит в «Полковнике старых времен»? Он отвечал ей вопросом: «Почему вы не спрашиваете меня, каковы вы были в такой-то роли молодой светской дамы?» — «Потому, что я знаю, что там нехороша». — «Следовательно, вы ждете похвалы: ну, так утешьтесь, вы в «Полковнике» были так хороши, что гадко было смотреть». [49, с. 9.]


Раз, помню, один простодушный господин распространился о счастии первобытных человеческих общин, которые жили мирно и безыскусственно, как велит мать-природа, не ведая ни наших радостей, ни наших страданий. Щепкин прервал философа следующим эпилогом: «Шел я как-то по двору, вижу, лежит в луже свинья, по уши в грязи, перевернулась на другой бок и посмотрела на меня с таким презрением, как будто хотела сказать: дурак! ты этого наслаждения никогда не испытал!» [70, с. 313.]


В другой раз собрались у графини Ростопчиной московские литераторы и художники; в это время была в Москве Рашель, и разговор, разумеется, зашел об ее игре. Талант французской артистки сильно не нравился нашим славянофилам, и один из них, «претендент в русские Шекспиры», стал доказывать, что Рашель вовсе не понимает сценического искусства и что игра ее принесет нашему театру положительный вред. Щепкин выслушал резкую тираду и сказал: «Я знаю деревню, где искони все носили лапти. Случилось одному мужику отправиться на заработки, и вернулся он в сапогах. Тотчас весь мир закричал хором: как это, дескать, можно! не станем, братцы, носить сапогов; наши отцы и деды ходили в лаптях, а были не глупее нас! ведь сапоги мотовство, разврат!.. Ну, а кончилось тем (прибавил старик с насмешливою улыбкою), что через год вся деревня стала ходить в сапогах!» [70, с. 313–314.]


С месяц тому назад явился к М. С. Щепкину А. Лазарев (автор разных сумасшедших политических бредней, известных под именем литературных простынь), поймал его на улице, старик куда-то собирался ехать; тут же ему отрекомендовался: «Как, вы меня не узнаете? Я знаменитый Лазарев!» Вытащил из кармана длиннейшую и пошлую статью, написанную против Герцена и значительно приправленную бранью, и давай ее читать на улице. Щепкин уже глуховат от старости, в последние годы слезливый до того, что рассказ о купленной говядине повергает его в сладостный плач, слыша имя Герцена (своего старого и близкого друга, как он сам говаривал), расплакался с чувством. Лазарев читал с жестами и обратил на себя внимание прохожих; наконец длинная статья осилена — и он уехал. «О чем вы плакали?» — спрашивают старика дети. «Да он читал о Герцене». — «Да ведь просто-напросто ругал его». — «Ну, я не слыхал!» Вечером Лазарев прислал к нему записку такого содержания: «Артист! Твоя слеза — моя награда». [70, с. 157.]


М. С. Щепкин рассказывал, что по приезде в Москву Гедеонова он пошел к нему. Мороз освежил и подкрасил свежим румянцем его щеки. «Ишь какой молодец! — сказал генерал, — а еще выдумал какие-то пятьдесят» (намек на юбилей). «Это, Ваше Превосходительство, выд(ум)ал не я, а выдумало время, а Москва ему поверила». [70, с. 150.]


Но вот и еще рассказ о Щепкине. Явился к нему в Ярославле какой-то монах с обычною просьбою подать что-нибудь Богу. Старик отвечал: «До сих пор все, что давал мне Господь, я брал, но сам предложить ему что-нибудь не смею!» [70, с. 151.]


Щепкин, при всей своей строгости к самому себе, имел немало странностей: например, он любил целовать молодых актрис в губы и, идя мимо них, обыкновенно говорил: «Губы! Губы!», чмокал и проходил дальше. Актрисы знали его слабость и не прекословили ему, но иногда с этими поцелуями выходили немалые недоразумения. Один раз при мне он, проходя, обратился к стоявшей на актерском подъезде какой-то даме, вероятно принимая ее за одну из служащих в театре. «Губы! Губы!» — сказал он. «С удовольствием, — отвечала та, — но только, г. Щепкин, пожалуйста, не говорите об этом моему мужу, он у меня ужасно ревнив. Позвольте вам представиться: княгиня такая-то».

Картина! Миллион извинений и доброе пожатие руки. [49, с. 232.]


Жили в Курске, как я уже сказал, весело, и это продолжалось до губернатора А(ркадия) Ивановича Н(елидова), со вступления которого в управление губернией (не могу определить точно времени, когда это было, в 1808 или в 1809 году) общество начало расстраиваться и делиться на партии, так что к концу года его веселость исчезла, и если бывали какие-либо собрания дворян в одну кучу, то или по случаю чьих-либо именин, или свадеб. Прислушиваясь во всех классах общества, я услыхал один ропот на губернатора: первое — что при его средствах живет не по-губернаторски и даже, к стыду дворянства и своего звания, ездил по городу четверней, а не в шесть лошадей, и прислуги было мало, так что в царские дни, когда давал обеды, на которые, кроме должностных людей никого не приглашал, и для такого небольшого числа посетителей приглашали для услуги людей из других домов; и даже за пятью детьми или чуть ли не за шестью ходила одна девушка Сара Ивановна; а как тут были и мальчики, которых, бедных, приучили с четырех лет самих одеваться, так что ей стоило только приготовить что надеть. «Воля ваша, — говорили все, это не по-дворянски!» Но главное, что возмущало все общество, это то, что он не брал взяток. «Что мне в том, — говорил всякий, — что он не берет? Зато с ним никакого дела не сделаешь!» [49, с. 96.]


Директор императорских театров А. М. Гедеонов в надежде добыть очередной орден посулил по оплошности одну и ту же воспитанницу в любовницы двум тузам, а когда спохватился, то исправил ошибку и услужил ею третьему, из еще более высокопоставленных, по протекции которого и удостоился желанной награды. [49, с. 10–11.]






Главная | Контакты | Прислать материал | Добавить в избранное | Сообщить об ошибке