Суд

27 августа.

Борис Викторович, наверное, уже в зале суда. Приговор будет объявлен не раньше чем завтра вечером. В “Правде” по-прежнему нет ничего. Значит, Александр Аркадьевич не знает, кого судят сегодня.

Я в моей камере, как зверь в клетке.

Снизу слышатся удары молота. Кто-то поет. Очевидно, ремонт. Мне кажется, что вечер никогда не наступит.

Я беру книгу по астрономии. Я перечитываю несколько раз одну и ту же страницу. Иногда я по чайнику стараюсь определить время.

Вероятно, теперь часов восемь… Щелкает ключ. Я вижу, как в коридоре Борис Викторович прощается с Пузицким. Пузицкий в длинной военной шинели.

— Я очень устал…

Он вынимает из кармана сандвич и виноград.

— В перерывах меня караулили пять красноармейцев и молодой командир. Он был очень любезен. Это он принес мне поесть…

Молчание. У него такой утомленный вид, что я не решаюсь его спрашивать ни о чем.

— Зал заседания был полон. Был Калинин, несколько членов ЦИКа и много рабочих… Процедура очень проста. У меня нет защитника, и так как я не отрицаю ничего, то в свидетелях нет нужды. Когда я расскажу до конца все семь лет моей борьбы с коммунистами, суд вынесет приговор. Председатель, Ульрих, придирается ко мне. Он ловит меня на ничтожных противоречиях. Как будто я могу помнить все мелочи моей жизни!.. Да и к чему меня ловить, раз я принимаю ответственность за все?.. Пока я не назвал себя, большинство присутствующих не знало, кого судят. Сообщение о моем аресте появится в газетах одновременно с приговором. Вероятно, это делается для того, чтобы избежать скопления народа около здания суда… Я отказался назвать фамилии…”


Никого он не выдал — это так, сколько ни настаивали следователи и судьи. В стенограмме суда есть фрагмент, который не был опубликован: “Я дам вам исчерпывающие показания, но насчет фамилий, вы меня легко поймете, я жизнью своей не дорожу, это сделать мне трудно. Я не буду называть имен… Я буду вам глубоко благодарен, если вы не будете задавать мне вопросов о фамилиях…”


“— Я называл только умерших. Но об иностранцах я говорил откровенно. Кто тот русский, который меня осудит за это?.. Иностранцы! Иностранцы, кто бы они ни были, прежде всего думают о себе, в ущерб России. Вы знаете, как я люблю Францию, но я не забыл, как, вольно или невольно, обманул нас ее представитель перед Ярославским восстанием…[12] Поляки… Они посадили наших солдат за проволоку. Они разрешали отправляться членам нашего Союза в Россию только при условии шпионской работы. Меня они выслали за границу с жандармами… Я сегодня говорил пять часов… Мне нужны силы на завтра. Но я не смогу уснуть: передо мной стоит все та же дилемма…


28 августа.

Борис Викторович мне сказал: “Во всяком случае, мы увидимся еще раз после приговора. Пилляр обещал мне это…”

Я лежу без движения на койке. Такое ожидание ужасно. В тюрьме оно ужасно вдвойне.

Я не знаю, сколько времени я лежу… Скрипит замок. Я притворяюсь спящей. Ведь это, наверное, надзиратель… Входит Борис Викторович.

— Перерыв до восьми часов.

Он долго молчит. Потом говорит внезапно:

— Я признаю Советскую власть. Народ с Советами. Это моя обязанность, как моей обязанностью было ехать в Россию… Когда меня больше не будет, напишите Философову,[13] Вере Викторовне и Рейлли и постарайтесь объяснить им то, что издали им покажется необъяснимым… Я очень мучился эти дни. Но теперь я принял решение, и я спокоен. Я постараюсь заснуть до конца перерыва…”


Невозможно не доверять его словам, думать, что он притворялся перед любимой женщиной в ожидании казни. Трагедия была подлинной.

“Я очень мучился эти дни”…

Такого Савинкова мало кто знает. Даже для ближайших друзей это был человек дела, сгусток воли. В душу свою не допускал, крупицы ее лишь угадывались в литературных героях Ропшина. Но вот на краю жизни, на Лубянке, он приоткроет себя — начнет писать дневник, дневник-исповедь, — и в нем проступает человеческий лик этого исторического персонажа:

“Когда ждешь смерти и уверен в ней (в Севастополе я почему-то не был уверен), думаешь о самом главном. Вероятно, так. Я думал очень много о Любови Ефимовне и Левочке, немного о Русе,[14] немного о покойной маме. Готовясь к расстрелу, я себе говорил: “Надя, женщина, прошла через это. Пройду и я”. В этой мысли я находил поддержку.[15] Кроме того, я много думал о малости человеческой жизни. Мама мне как-то сказала: “Помни, Борис, на свете все суета. Все”. В последнем счете она, конечно, права. А утешали меня книги по астрономии. Особенно Венера, ее жизнь. В душе не было никакой надежды, и немного равнодушия. И в то же время отчетливое сознание — “не за что умирать”. Именно “не за что”…

А идея умерла уже давно — в Варшаве…”


Умирать не за что. А чтобы жить, нужна новая идея? “Я признаю Советскую власть…” Вот когда только он принял окончательное решение — 28 августа, перед началом вечернего заседания суда.

Потом Савинков часто будет возвращаться в мыслях к дням суда, вспоминать все до мельчайших подробностей, еще и еще раз оценивать свои поступки и слова. Яркие вспышки памяти отпечатаются и в дневниковых записях, высветят наугад отдельные эпизоды.

Вот он сидит в перерывах между заседаниями суда в отдельном помещении, в окружении пятерых красноармейцев с винтовками. И маленький белобрысый их командир все толкует о ценах на хлеб и на селедку, о жилплощади и кооперативах, о том, что жить становится легче, все дешевеет… И еще о своей малютке дочке: “Папа, по-па бам! бам!..” И он же, этот конвоир, принес откуда-то бутерброды и виноград и щедро одарил ими своего подконвойного!

Вот заходит Пузицкий, напряженный, приподнятый, — проверить состояние подопечного…

А тому уже все — все равно, так он устал…


Любовь Ефимовна мучительно ждет.

“Где-то, вероятно, в соседнем доме хрипит граммофон, и каждую минуту приоткрывается “глазок”. Чтобы не думать, я считаю до тысячи. Кончив, я начинаю сначала.

Я единственный близкий Борису Викторовичу человек, который знает, что его ожидает сегодня. Все остальные узнают “после”. Даже и Александр Аркадьевич. А ведь Александр Аркадьевич здесь, в двух шагах, в той же тюрьме…

Смена. Значит, 10 часов. Я снова считаю до тысячи и снова начинаю сначала, и опять сначала…

Тихо. Умолкли все звуки. Который же теперь час?.. Замок давит меня. Если бы я была на свободе… Если бы я была на свободе, я все равно была бы бессильна… Но, по крайней мере, не было бы одиночества… Наверное, очень поздно. А если после приговора Бориса Викторовича повели прямо на место казни?.. Я не в силах больше считать…

В коридоре многочисленные шаги. Борис Викторович входит в камеру. С ним надзиратель.

— Вы не спите? Уже третий час…

Я молчу.

— Какая вы бледная!.. Конечно, расстрел. Но суд ходатайствует о смягчении наказания.

Надзиратель приносит горячего чаю.

— Суд совещался четыре часа. Я был уверен, что меня расстреляют сегодня ночью”.


На следующий день снова заседал Президиум ЦИК под председательством Калинина. И вынес решение с такой многословной, но исчерпывающей формулировкой: “…признавая, что после полного отказа Савинкова, констатированного судом, от какой бы то ни было борьбы с Советской властью и после его заявления о готовности честно служить трудовому народу под руководством установленной Октябрьской революцией власти — применение высшей меры наказания не вызывается интересами охранения революционного правопорядка, и полагая, что мотивы мести не могут руководить правосознанием пролетарских масс, — постановляет:

Удовлетворить ходатайство Военной коллегии…”

Вечером председатель Военной коллегии Ульрих объявил об этом постановлении Савинкову. Все было, конечно, решено гораздо раньше, иначе Ульрих не стал бы и ходатайствовать о смягчении наказания.


29 августа. 6 часов 30 минут вечера.

ВЦИК заменил осужденному Борису Викторовичу Савинкову смертную казнь десятилетним лишением свободы”.


Это последняя запись в дневнике Любови Ефимовны. Но вот какое у него начало:

“Москва.

Пятница, 29 августа 1924 г.

Сегодня в полночь будет пятнадцать дней с тех пор, как мы перешли границу.

В воскресенье будет две недели, как мы на Лубянке.

Эти дни запечатлелись в моей памяти с точностью фотографической пластинки. Я хочу их передать на бумаге, хотя цели у меня нет никакой”.

Цель, конечно, была, и ее раскрыл Борис Викторович, когда еще через месяц, в октябре, он, отредактировав и переписав дневник своей рукой, добавил к нему предисловие:

“Этот дневник — не литературное произведение. Это простой и правдивый рассказ одного из членов нашей организации, арестованного вместе со мной и Александром Дикгоф-Деренталем. Госпожа Дикгоф-Деренталь силою вещей была очевидицей всего, что произошло в Минске и в Москве в августе этого года. События, о которых она говорит, разрушают много легенд. Я бы хотел, чтобы иностранный читатель, читая эти страницы, отдал бы себе хоть до некоторой степени отчет в том, что в действительности происходило в России, — в той России, которая после разоривших ее войны и Революции восстанавливается мало-помалу из развалин. Я бы хотел также, чтобы иностранный читатель научился хоть немного любить великий народ, который после всех испытаний находит в себе силы выковывать новый государственный строй, в основу которого он кладет равенство и справедливость.

Борис Савинков”.

Стало быть, дневник должен был разрушить некие “легенды”, вернее, их предупредить — и предназначался для иностранного читателя, то есть сразу был рассчитан на публикацию в зарубежной печати. Это было выполнение социального заказа, начало агитационно-массовой кампании, в которую были вовлечены Савинков и его подруга.

Любовь Ефимовна переселилась окончательно в камеру № 60, где и писала свои воспоминания, а он их тут же правил и переписывал начисто.

В таком виде и сохранился дневник, и внутри рукописи — только лист черновика самой Любови Ефимовны. При этом менялись фамилии некоторых чекистов, чтобы не раскрывать оперативные “кадры”.

В досье Савинкова есть его письмо неизвестному парижскому другу (отдельные французские слова и названия вписаны там рукой Любови Ефимовны), где Савинков сообщает: “Я все еще за решеткой, но в исключительных условиях. Я не слишком беспокоюсь…” И далее говорит, что посылает своему адресату через сестру рукопись мадам Деренталь о своем аресте и просит передать эту рукопись в какую-нибудь французскую газету, не важно какую, но предпочтительно в “Юманите”…

Было ли отослано это письмо и попал ли дневник за границу? Скорее всего нет, ибо он тогда так и не увидел свет. Цензоры с Лубянки сочли дневник слишком откровенным и наложили на него запрет.

После того как Савинков на суде окончательно определил свою позицию — на стороне советской власти, — ему ничего не оставалось, как ей следовать. Отныне он предстает в новой роли — рупора ОГПУ, пытаясь изо всех сил сохранить хоть какую-нибудь независимость. Надежда — на обещание, данное ему чекистами: ему верят, его помилуют, освободят — и дадут работу. Или другой расчет: выиграть время, спасти себя, а там жизнь покажет — может быть, начать новую игру…


29 августа газеты обрушили на читателей лавину новостей: мир узнал и об аресте Савинкова, и о суде над ним, и о гуманном решении советской власти даровать ему жизнь.

Победители пожинали лавры. Каждый получил по заслугам.

Сохранился рапорт коменданта судебного процесса, вполне безграмотный, зато полный революционного пафоса и чекистского самодовольства:

“Доношу, что с 27 по 29 августа 1924 года происходил судебный процесс “Савинкова Бориса”… Вся секретная агентурная охрана состояла из 21 разведчика, то есть целиком вся группа действительно работала, и задачи разведки весьма тяжелые и ответственные. Вся ответственность лежала на плечах разведки, безусловно, работа велась разведкой круглые сутки, и этим надо отметить особо, что же касается о бдительности и зоркого глаза разведчиков, а также вся способность гибкости была проявлена. Охрана вышеуказанного процесса проведена доблестно, и еще была проявлена инициатива в охране вождей рабочего класса, благодаря бдительному и толковому руководству секретной агентурной охраны. Основываясь на вышеизложенном, прошу объявить в приказе благодарность разведке с ее руководителем как преданным своему служебному долгу и стоя зорко на боевом посту, который разведкой выполнен…”

Благодарность, конечно, была объявлена — многим. А Менжинский, Федоров, Пузицкий, Пилляр, Сыроежкин и другие особо отличившиеся участники операции “Синдикат-2” получили высшую награду Родины — орден Красного Знамени.


Примечания:



1

Чекист А. П. Федоров — ему отводилась в операции центральная, самая сложная роль.



12

Посол Франции Ж. Нуланс заверял Савинкова, что, как только восстание начнется, французы своим десантом в Архангельск поддержат его. Однако этого не случилось. — В. Ш.



13

Философов Д. В. (1872–1940) — писатель, общественный деятель. С 1919 года в эмиграции. Близкий друг и соратник Савинкова в борьбе с советской властью.



14

Левочка — сын Савинкова, Русей он называл свою сестру Веру — В. Ш.



15

Надя — сестра Савинкова. Вместе с мужем, В. Х. Майделем, была расстреляна большевиками в годы Гражданской войны. Савинков мотивировал свою многолетнюю непримиримость к советской власти тем, что не мог “переступить через их трупы”. — В. Ш.








Главная | Контакты | Прислать материал | Добавить в избранное | Сообщить об ошибке