Загрузка...



  • ГЛАВА V ВООРУЖЕНИЕ
  • 1. ВООРУЖЕНИЕ ВАРВАРОВ
  • 2. ПРОБЛЕМА СТРЕМЕНИ
  • 3. БРОНЯ, БОЛЬШАЯ И МАЛАЯ КОЛЬЧУГИ
  • 4. КОЛЛЕКТИВНОЕ СНАРЯЖЕНИЕ И УНИФОРМА
  • ГЛАВА VI АРТИЛЛЕРИЯ
  • 1. ЗАКАТ МЕТАТЕЛЬНОЙ АРТИЛЛЕРИИ (ТРЕБЮШЕ)
  • 2. ПОРОХ И ЯДРА
  • 3. РОЛЬ ОГНЕСТРЕЛЬНОЙ АРТИЛЛЕРИИ В ПОЛЕВЫХ СРАЖЕНИЯХ
  • 4. ОСАДНАЯ ВОЙНА: АТАКА И ОБОРОНА
  • ГЛАВА VII ВОЕННОЕ ИСКУССТВО
  • 1. ОБУЧЕНИЕ ВОЕННОМУ ИСКУССТВУ
  • 2. СТРАТЕГИЯ: ОСВОЕНИЕ ПРОСТРАНСТВА И ВРЕМЕНИ
  • 3. ТАКТИКА: ПОЛЕВОЕ СРАЖЕНИЕ
  • ГЛАВА VIII ВОЙНА, ВЛАСТИ, ОБЩЕСТВО
  • 1. МАРГИНАЛЫ И ИХ УЧАСТИЕ В БОЕВЫХ ДЕЙСТВИЯХ
  • 2. МАРГИНАЛЬНЫЕ ВОЕННЫЕ СООБЩЕСТВА И ПОЛИТИКА ВЛАСТЕЙ ПО ОТНОШЕНИЮ К НИМ
  • ГЛАВА IX К ИСТОРИИ МУЖЕСТВА
  • 1. МУЖЕСТВО: ДОБРОДЕТЕЛЬ ИЛИ ПОРОК?
  • 2. МОТИВЫ, ПОСТУПКИ, НАДЕЖДЫ
  • 3. МЕРА РИСКА
  • ГЛАВА X ВОЙНА: ЮРИДИЧЕСКИЕ, ЭТИЧЕСКИЕ И РЕЛИГИОЗНЫЕ АСПЕКТЫ
  • 1. РАННЕЕ СРЕДНЕВЕКОВЬЕ. ГЕРМАНСКИЕ ОБЫЧАИ. ОТЦЫ ЦЕРКВИ. ХРИСТИАНСКИЙ МИР ЭПОХИ КАРОЛИНГОВ
  • 2. БОЖИЙ МИР И БОЖЬЕ ПЕРЕМИРИЕ. РЫЦАРСКАЯ ЭТИКА И КРЕСТОВЫЕ ПОХОДЫ
  • 3. ВОЙНА И СХОЛАСТИЧЕСКАЯ МЫСЛЬ
  • 4. ПРАВО ВОЙНЫ И СПРАВЕДЛИВОСТЬ ВОЙНЫ: ОТНОШЕНИЯ МЕЖДУ ЭТИКОЙ И ПРАКТИКОЙ В ВОЙНАХ ПОЗДНЕГО СРЕДНЕВЕКОВЬЯ
  • 5. СРЕДНЕВЕКОВЫЙ ПАЦИФИЗМ И ЕГО ПРЕДЕЛЫ
  • 6. ХРИСТИАНСТВО И ВОЙНА
  • ЗАКЛЮЧЕНИЕ
  • СПИСОК ТЕРМИНОВ
  • ЧАСТЬ ВТОРАЯ

    ТЕМЫ И ПЕРСПЕКТИВЫ

    ГЛАВА V

    ВООРУЖЕНИЕ

    Войну ведут люди. Ее ведут с оружием в руках, чтобы убивать, нападать или защищаться. В количественном и качественном отношении оружие зависит от уровня технического развития общества, от военных обычаев народов, от инициатив и реакций как индивидов, так и коллективов и властей. Но, прежде всего, военная история восходит к истории техники. Несколько примеров, взятых из тысячелетней истории Средневековья, позволят продемонстрировать эту устойчивую и органическую связь.

    1. ВООРУЖЕНИЕ ВАРВАРОВ

    Если наши знания о тактике, использовавшейся варварскими народами, которые завоевали римский Запад, весьма фрагментарны, то сведения об их вооружении гораздо полнее, благодаря источникам нарративным (Прокопий, Агафий, Григорий Турский), литературным (эпос о Беовульфе), юридическим («Аламаннская правда» (Lex Alamannorum)), иконографическим и, особенно, археологическим. Действительно, у разных германских народов (особенно у франков и аламаннов, отчасти у бургундов, англосаксов и лангобардов) был обычай захоранивать усопших в их лучшей одежде, с драгоценностями, а также с оружием. Прямым следствием такой практики было умаление имущества живых, ибо она лишала их оружия, часто ценного и дорогостоящего. Этот обычай опирался на традиционное германское представление, согласно которому покойный, «живя в потустороннем мире, сохраняет как во время похорон, так и в той жизни, неотъемлемое право на свое наследственное имущество, в частности, на движимое имущество»[388]. Приношение по случаю погребения мужчины должно было включать в себя все его военное снаряжение (vestis bellica): оружие, доспех, боевого коня. Оно являлось следствием двух разных верований: согласно первому, душа усопшего обретает место своего упокоения вместе со всем принесенным в жертву, а согласно второму – умерший в своей могиле ведет новую жизнь в окружении привычных ему по земной жизни вещей[389].

    Этот обычай, как кажется, получил распространение в VI в., захватив даже «римское» по происхождению население, вероятно, потому, что в это время «стало легче обзаводиться оружием и украшениями, и выросло число людей, имеющих право ими пользоваться»[390].

    Позже стало проявляться влияние, с одной стороны, римское – ибо по римскому праву умерший не может брать с собой существенную часть движимого имущества, – а с другой стороны, христианское, поскольку наличие в захоронении каких-либо вещей стало считаться признаком язычества. Кроме того, остготы, вестготы и вандалы вообще не клали в могилы оружие. Поэтому с археологической точки зрения интересна небольшая часть захоронений, принадлежащих, видимо, богатым людям. Отсюда три ограничения по времени, месту и социально-экономическому положению.

    Рассмотрим наиболее полно представленное франкское вооружение.

    Наступательное оружие

    1. Боевой топор (лат. secuns, secuns missihs, francisca, bipennis). Хотя он мог использоваться в условиях ближнего боя, чаще всего он был метательным оружием, которое франки, согласно Прокопию, «нападая, по данному сигналу», все вместе бросали во врага. Испытания показали, что, бросив франциску (общая масса – 1,2 кг, длина рукояти – 40 см, длина топора – 18 см), вращающуюся в полете, воин мог поразить противника при одном повороте франциски на расстоянии 4 м, при двух – 8 м и при трех – 12 м. Боевые топоры встречаются во франкских захоронениях с середины V в. до начала VII в. Их использовали и пехотинцы, и всадники. Вес топорищ варьировался примерно от 300 до 900 г.

    2. Копье (лат. lancila, hasta)[391]. Оно было деревянным, с довольно коротким, широким и заточенным с двух сторон наконечником. Ангон (лат. ango) – вид копья с весьма тонким круглым, многоугольным или квадратным в сечении железным стержнем, длина которого колебалась от 80 до 125 см. Один конец завершался наконечником, обычно с шипами или зубцами, другой надевался на древко. О его использовании в бою Агафий пишет: «Ангоны – это пики, не короткие, но и не очень длинные. При необходимости их можно метать, как дротики, или использовать в рукопашном бою. Большая часть их покрыта железом таким образом, что древка почти не видно, только нижний конец. На верхнем конце пики – со всех сторон и даже на самом конце острые зубцы, загнутые книзу, как крюки. Когда франк во время схватки бросает ангон и тот попадает в противника, то из-за этих кривых зубцов вытащить его не под силу ни раненому, ни другому человеку и он причиняет жестокие мучения. Человек, даже не сильно раненый ангоном, все равно умирает от полученной раны. Если же ангон попадает в щит, то застревает в нем и повсюду за ним волочится. Пораженный им человек не может из-за вонзившихся зубцов ни вытащить пику, ни мечом отрубить ее, поскольку почти все древко покрыто железом. Как только франк увидел беспомощность своего противника, то он быстро наступает ногой на нижний конец ангона, хватает его и вырывает щит, обнажая голову и грудь противника. Таким образом франк лишает противника защиты и легко убивает его ударом топора по голове или вонзая другую пику ему в шею»[392]. В поэме о Вальтаре (X в.) упоминается другой способ использования ангона, впрочем, маловероятный: к древку привязывается веревка с тремя концами, каждый из которых держит один воин; когда брошенный ангон застревает в щите противника, эти три воина одновременно дергают на себя веревку, вырывая у врага щит, чтобы оставить его беззащитным.

    3. Меч. Сопоставление археологических находок с данными письменных источников позволяет установить следующие типы меча:

    – большой симметричный обоюдоострый меч (лат. spatha, ensis, gladius): клинок довольно тонкий, длиной от 75 до 90 см, шириной – 6 см (это сравнительно редкое, часто украшавшееся оружие, которое хвалил Кассиодор в начале VI в.; рукоять и гарда у него были легкими, и центр тяжести был относительно близок к острию, что, вероятно, делало его оружием всадников);

    – короткий меч (средняя длина – 40 см), который в латинских текстах, видимо, назывался semispatha;

    – меч с одним лезвием, который археологи предлагают идентифицировать с саксом и скрамасаксом (лат. sax, scramasax; другие возможные синонимы – scramus, mucro, cultellus); скрамасакс мог достигать 85 см в длину, от 4 до 6,5 см в ширину, и в толщину возле рукояти от 1 до 1,2 см. Существовали также маленькие саксы, длиной от 20 см, которые использовались как на войне, так и в повседневной жизни.

    4. Лук, который присутствует в меровингских захоронениях VI-VII вв., и многочисленные наконечники для стрел.

    Оборонительное оружие

    1. Щит (лат. clypeus, parma, scutum) был характерным оружием воина, символом его статуса и обязанностей. Его вручали тогда, когда человек в первый раз становился в ряды сражающихся. Утрата щита была позором. Если воин погибал в бою, его выносили на щите. На собраниях воины выражали одобрение предлагаемым решениям, ударяя по металлическим выступам на своих щитах. Поднятием на большом щите человека провозглашали королем. Круглые и овальные щиты делали из деревянных планок и обтягивали кожей; диаметр был от 80 до 90 см, толщина – от 0,8 до 1,2 см. В центре – металлический выступ (средний диаметр от 15 до 17 см, средняя высота – от 6 до 10 см). Форма выступа была различной: около 500 г. – вогнутый, позднее выпуклый, а около 700 г. – в виде сахарной головы.

    2. Доспех (лат. lorica, thorax, bruina) чаще всего, видимо, делался из металлических колец (для аламаннской кольчуги – в форме рубахи с капюшоном и двумя очень короткими рукавами, доходившей до бедер или колен, необходимо было 35-40 тысяч колец), но мог быть также кожаным, покрытым металлическими чешуйками. Набедренники (лат. ocreae, герм. bagnbergae) упоминаются лишь в «Рипуарской правде» (Lex ribuaria)[393].

    3. Шлем (лат. galea, helmo) представлял собой или простой металлический колпак, или металлический остов, покрытый кожей или тканью.

    Принадлежность этих видов оружия зависела от социального ранга владельца, таким образом археологи считают возможным определять его по содержащимся в захоронениях драгоценностям и оружию. После раскопок аламаннских могильников в Вюртемберге они пришли к выводу, что захоронения с мечом и саксом принадлежат свободным людям, захоронения с копьями, стрелами или топорами – полусвободным людям, а захоронения без оружия – несвободным людям. Была предложена и другая классификация: присутствие меча свидетельствует о погребении свободного и зажиточного крестьянина, сакс является принадлежностью мелкого свободного крестьянина, копье – принадлежностью полусвободного крестьянина, а несвободным не клали вообще никакого оружия.

    Распространение оружия предопределялось не только политическими и экономическими причинами, но и использовавшейся военной тактикой, о чем нередко забывают. Так, в эпоху великого переселения народов и в начале меровингских времен преобладание меча и боевого топора отвечало тактике индивидуального боя, когда сражение распадалось на серию параллельных, одновременных поединков; позднее, когда сражения стали вести объединенными отрядами, преимущество перешло к саксу (см. рис.)[394].

    Так или иначе, у каждого народа были свои военные обычаи; говоря, например, об использовании коней, можно противопоставить франков и англосаксов (у которых конные воины были исключением) вандалам, остготам, вестготам и лангобардам, у которых конница была заметной частью войска, иногда даже преобладающей.

    2. ПРОБЛЕМА СТРЕМЕНИ

    На фоне постоянных поражений Франкского королевства в конце VII – начале VIII в. впечатляюще выглядят большие военные успехи каролингской эпохи начиная со времени правления майордома Карла Мартелла (ум. 741 г.). В основе этих побед лежат, конечно, причины политического порядка – восстановление власти франков под руководством новой династии, которая, опираясь на могущественный и широкий слой вассалов, смогла создать и использовать очень сильную армию. Но эта сила во многом была обеспечена революцией в области тактики: если в конце VII в. франкская армия состояла главным образом из пехотинцев, то с VIII в. (если не в количественном, то в качественном отношении) преобладающей стала конница. Согласно концепции Г. Бруннера[395], майордом быстро произвел эти перемены после того, как столкнулся с мусульманами в битве при Пуатье (25 октября 732 г.). Чтобы создать тяжелую кавалерию, он произвел массовую систематическую конфискацию церковных имуществ, за счет чего прямо или косвенно, часто в форме прекариев, наделил землей своих вассалов, обязав их нести конную службу. Таким образом, сразу же или, по крайней мере, за короткий период сложились основы феодализма.

    Несколько лет назад американский историк Линн Уайт добавил новый аргумент к концепции Г. Бруннера, довольно глубоко ее переработав[396]. По его мнению, Карла Мартелла и его сыновей Пипина Короткого и Карломана вынуждала развивать конное войско суровая необходимость, и с этой целью они проводили реорганизацию королевства, создавая бенефициальные и феодальные структуры. Но эта необходимость не была напрямую связана с борьбой против мусульман, ибо, с одной стороны, эта борьба в действительности занимала второстепенное место в их стратегических планах, а с другой – первые конфискации церковных имуществ осуществлялись, по-видимому, еще до битвы при Пуатье. Если потребность в коннице действительно дала о себе знать в первой половине VIII в., то это, вероятно, произошло благодаря тому, что во франкском обществе в это время быстро распространялось стремя, неизвестное греко-римскому миру, засвидетельствованное в Китае в V в., а в Иране и у аваров – в конце VII в. Последствия этого можно легко понять. «Попробуйте представить себе всадника без стремян, сидящего на попоне вместо седла <...> вступающего в бой с другим всадником или пехотинцем. Этот всадник вооружен копьем, мечом или топором. Может ли он, держа копье наперевес, ударить по противнику? Очевидно нет, ибо без седла и стремян от этого удара он слетит с коня. А может ли тот же самый всадник нанести противнику мощный удар мечом? Тоже нет, поскольку необходимость сохранять равновесие на коне не позволяет разить с силой. А теперь представим себе того же всадника со стременами и в седле. Все, что ранее было невозможным, оказывается легко выполнимым. Малоэффективный прежде конный воин (если только он не лучник) становится страшной силой в наступательном бою, а если предположить, что всадник хорошо защищен броней, то он действительно становится королем на поле боя»[397]. «Античность придумала кентавра, а раннее Средневековье сделало его владыкой Европы»[398].

    Некоторые ученые разделяют мнение Линна Уайта. Так, Ж. Дондт замечает, что «хотя точно не известно, когда стремя и седло распространились на Западе», зато установлено, что это произошло, самое позднее, во второй половине IX в. «Было бы слишком просто сказать, что у Карла Мартелла неожиданно возникла потребность в обширных землях, дабы привязать к себе побольше вассалов; но все становится намного яснее, если к этой потребности прибавить преобразование военной организации, которое было полностью оправдано благодаря появлению нового типа воина – тяжеловооруженного кавалериста, способного наносить мощные удары копьем и мечом, что обеспечивало королевской армии превосходство и над внутренними, и над внешними врагами»[399].

    Однако против этой теории были высказаны возражения. Так, Б. С. Бегрек[400], проанализировав главные аргументы, взятые из письменных источников, отвергает их.

    1. В 758 г. дань саксов в 500 коров была заменена Пипином Коротким данью в 300 коней, но следует заметить, что еще в 748 г., т. е. после того, как во франкской армии якобы появилась большая кавалерия, тот же Пипин принимал дань в 500 коров.

    2. Согласно «Анналам Петавия» (Annales Petaviani), в 755 г. «Тассилон прибыл на мартовские поля, но они были перенесены с марта на май». Этот перенос уже давно связывали с необходимостью дождаться появления травы, чтобы отправиться в поход. Но выражение «мартовские поля» (campus martius) в строгом смысле слова означает, безусловно, сбор ополчения не в определенном месяце года, а лишь в определенном месте, которое в подражание римской традиции называли полем бога войны Марса[401]. Впрочем, если Каролинги и проявляли заботу об обеспечении конницы фуражом[402], то ведь и при Пипине, как и при Карле Великом военные кампании иногда начинались в первые месяцы года и, бывало, затягивались на всю зиму, как поход против саксов 784-785 гг. Добавим, что «майские поля» берут начало с 612 г.

    3. Говоря о Дильском сражении 891 г., «Фульдские анналы» (Annales Fuldenses) отмечают, что «у франков не принято сражаться „pedetemptim“. Но за этим наречием стоит представление не о пешем строе, а о медленном, осторожном ведении боя.

    В любом случае, даже если принять традиционное толкование этих трех свидетельств, ничто не говорит о том, что в правление Карла Мартелла произошла «революция» в военном деле. И до, и после 732 г. франкская военная тактика оставалась, кажется, неизменной; при Пипине Коротком кавалерия еще не играет главную роль, поскольку основной целью военных действий были осада, взятие и защита городов и крепостей. Стремя распространялось весьма медленно: византийцы познакомились с ним в VI в., самые богатые франки стали использовать его с VIII в., но еще накануне битвы при Гастингсе англосаксы, хотя и знали стремя, им не пользовались. Даже если длинный меч и копье с треугольным наконечником вошли в широкое употребление в VIII в., ничто не указывает на то, что ими могли воспользоваться только конники со стременами. Иначе говоря, даже и без стремян конница могла быть очень эффективной и грозной.

    Линн Уайт провел также филологический анализ текстов. По его мнению, использование стремени повлекло за собой изменения в лексике: для обозначения посадки на лошадь и спешивания стали вместо глаголов insilire и desilire пользоваться глаголами scandere и descandere. Гипотеза очень остроумная, но ее стоит проверить с помощью системного анализа лексики.

    Наконец, иконография почти не проливает света на эту проблему. Самое древнее изображение стремени в Западной Европе дают миниатюры Санкт-Галленской рукописи «Золотой псалтырь» (библиотека Санкт-Галленского монастыря, ms. 22; см. также «Codex Perizonianus» из библиотеки Лейденского университета)[403]. Но эта рукопись датируется третьей четвертью IX в., и ее свидетельство было слишком позднее, чтобы быть полезным нам. К тому же, даже там если одни конные воины с копьями изображены, по крайней мере, с одним стременем, то другие, также с копьями, – без них.

    Концепции Бруннера, обновленной и дополненной Линном Уайтом, при современном состоянии наших знаний стоит предпочесть такую точку зрения, которая бы подчеркивала медленность эволюции. С меровингской эпохи лошади, вероятно, не были редкостью во франкских войсках, по крайней мере, как средство передвижения для предводителей и богатых людей. И даже во время сражений всадники отнюдь не всегда спешивались. Одно из наиболее ясных описаний франкской тактики Григория Турского показывает, как тюринги, дабы отбить нападение войск Теодоберта I, использовали классическую хитрость: «<...> на равнине, где должна была состояться битва, они вырыли рвы, края которых прикрыли дерном с густой травой, отчего создавалась видимость ровного поля. И вот, когда началось сражение, в эти рвы и упали многие из франкских всадников»[404], понеся большой урон. В VII в. кавалерия, вероятно, получила определенное развитие благодаря росту могущества знати, но, тем не менее, оставалась малочисленной: из 704 воинских захоронений с конца VII до начала IX в. в восточной части Франкского королевства от силы 135 захоронений принадлежит конникам, из которых лишь 13 несомненно пользовались стременами[405]. Видимо, наиболее сильной и эффективной частью армии конница стала только при Карле Великом.

    Но это не значит, что с IX в. все конники вступали в бой с копьем наперевес. В действительности всадник мог использовать копье четырьмя разными способами: он мог метать его как дротик или мог наносить им удары сверху вниз вытянутой рукой, или прямые удары – опущенной рукой, слегка согнутой в локте; наконец, что было важной технической новацией Средневековья, он мог, держа древко подмышкой, рукой направлять острие копья, образуя вместе с ним и конем единую ударную силу, опасную тем более, чем быстрее движется конь. Остается открытым вопрос, когда этот последний способ прижился и получил распространение. В иконографии наиболее древнее свидетельство «нового конного боя» дает ковер из Байе (ок. 1080 г.), но на нем же изображены и другие конные воины, которые, держа копья одной рукой, потрясают ими без труда, как если бы это было очень легкое оружие (наподобие пик уланов до 1914 г.). Иконография могла, конечно, отставать от реальности, но и литературные тексты, как «Песнь о Роланде», не являются более ранними[406].

    3. БРОНЯ, БОЛЬШАЯ И МАЛАЯ КОЛЬЧУГИ

    Большинство археологов и историков, особенно французских, храня верность классификации, восходящей, по крайней мере, к Э. Виолле-ле-Дюку, полагали и полагают, что до XI-XII вв. воины были защищены доспехом, называемым броней (лат. brunea), т. е. рубахой из толстой ткани или кожи, покрытой маленькими металлическими чешуйками, пластинами, а иногда металлическими кольцами; позднее, с XI в., броня стала постепенно вытесняться кольчугой из более или менее тесно сочлененных железных колец без основы. Исходя из многочисленных изображений, разнообразие которых приводит в замешательство, и письменных текстов, полагали даже, что можно определить восемь способов изготовления кольчуги: из решетчатообразно расположенных колец, плотно пригнанных, склепанных, расположенных крестообразно и черепицеобразно, простых колец, сдвоенных и, наконец, колец, усиленных металлическими пластинами.

    Однако другие специалисты, отказываясь от такой дихотомии, считают, что кольчуга и броня были одним и тем же военным одеянием из клепаных металлических колец. Такова была, например, англосаксонская «byrnie» – «плетеная боевая сеть», о которой говорится в «Беовульфе». Речь идет об очень древнем способе изготовления доспеха, о чем, между прочим, свидетельствует барельеф колонны Траяна, хотя римляне предпочитали доспех из бронзовых либо железных блях или пластин. Рассматривая вооружение времен ковра из Байе, характерный представитель этого направления сэр Джеймс Манн пишет, например: «Мы можем предположить, что дюжины кольчуг, которые, судя по ковру из Байе, носили всадники и пехотинцы, делались из переплетенных клепаных колец, представляя собой мягкий, легкий при ношении в бою доспех, способный защитить от колющих и рубящих ударов, но тяжелый, плохо предохраняющий от контузии, если не поддевалась толстая одежда. Если колечко разрывалось, железная проволока могла проникнуть в рану и вызвать инфекцию. Таковы были недостатки, из-за которых примерно через 250 лет после появления ковра из Байе кольчуга была заменена пластинчатым доспехом»[407].

    Совсем иные объяснения недавно предложил Ф. Бюттен[408]. Остановимся только на основных положениях. По мнению этого автора, броня – доспех, защищающий все тело, а что касается «haubert» (halsberga), то речь идет о мягком «военном головном уборе», «в форме капюшона», защищающего шею и плечи[409]. В XIII в. слово «броня» выходит из употребления и заменяется главным образом терминами «железная» или – гораздо реже – кольчужная кошта, а особенно – «haubergon», этимологию которого Бюттен ведет от «haubertgone», где «gone» – вид одежды. При этом все три доспеха (haubert, brogne, haubergon) явно имели одну и ту же конструкцию из круглых блях (или колец (mailles)). Существовали два основных типа колец: или цельные пластины, ковавшиеся молотом (malleus) и затем приклепывавшиеся к тканой или кожаной основе (отсюда – характерные выражения: «кольца полуклепанные», или наклепанные кольца», или «кольчуга наклепанная»), или металлические кольца, сплетением которых создавались броня и «haubert». Действительно, с XIII в. «haubert» (в том значении, которое придает ему Бюттен) чаще всего изготовлялся из круглых колец, которые делались из волоченой железной проволоки. Напротив, «haubergon» всегда делали из «цельных пластин, иногда железных, или чаще всего стальных, приклепывавшихся к подкладке из кожи или ткани или же соединявшихся друг с другом без основы, с помощью шнуров»[410]. И когда савойские тексты конца XIV в. упоминают, например, «auberjon d'acier de toute botte» и «auberjonde botte cassee d'acier», то под первым нужно понимать доспех, испытанный луком или простым арбалетом, а под вторым – испытанный более мощным арбалетом «a tour». Когда один из бургундских счетов сообщает о покупке 1600 стальных «блях» для доспеха «haubergon», то речь идет о плоских круглых пластинах. Наконец, если железная котта делалась из колец (так, найденные при раскопках в Висби железные котты обычно были сделаны из колец диаметром 0,8-1 см), то стальная – всегда только из кованых или цельных пластин. Поэтому ремесло оружейника состояло в изготовлении и соединении таких плоских цельных пластин.

    Несмотря на обилие приводимых в доказательство цитат, новые определения, предложенные Бюттеном, нельзя принять безоговорочно. Наиболее спорными кажутся его определения понятий «haubert» и «haubergon». Ведь тексты со всей очевидностью позволяют утверждать, что «haubert» – это доспех, прикрывающий тело, a «haubergon» есть не что иное, как малый, более короткий доспех. Так, Филипп де Мезьер пишет: «Доспех (haubert) защищает тело рыцаря»[411]. «Большие французские хроники» описывают один из эпизодов битвы при Бувине следующим образом: «Затем приподнялась пола его доспеха (haubert), и тот (противник) решил вонзить ему кинжал в живот, но кинжал не прошел через железные штаны, настолько хорошо они были пригнаны к доспеху»[412]. Французский перевод книги Иоанна Генуэзского «Catho-licon» дает слово «haubert» для латинского «Iorica». Слово «thorax» переводится как «панцирь (в значении „грудь“) или короткий доспех», тогда как другой словарь то же слово объясняет как «панцирь или доспех (haubert)»[413].

    Неверным кажется и утверждение, что «haubergeon» всегда делался из металлических пластин. Доказательством тому может быть французская загадка XV в.: «Угадайте, что это: чем больше дыр, тем тяжелее. – Ответ: Это haubregon»[414].

    С другой стороны, обычным, расхожим значением слова «maille» было значение «железное кольцо». Так, в старофранцузском переводе трактата Фридриха II «Об искусстве соколиной охоты» (De arte venandi cum avibus) говорится: «А еще нужно иметь два кольца, или два кольца доспеха, и неважно, железные они или бронзовые»[415]. Кстати, обычным было сравнение рыболовной сети (старофр. «rois»), брони и доспеха. «Из брони своей сделали невод. / Хорошо забросили его. / Но знаю, ничего не поймали: / угри прошли сквозь кольца (mailles)»[416]. Согласно упоминавшимся выше словарям, лат. «macula (пятно, кольцо) – кольцо кольчуги или рыболовной сети» («maille de hauberjon ou de roiz»), и «macula – вина, грех или кольцо доспеха или рыболовная сеть из железных колец» («maille de haubregon ou de rois de coffes de fer»). В IX в. Рабан Мавр разъяснял, что «панцирь» (Iorica) «называется так потому, что не имеет кожаной основы и сплетен из одних железных колец»[417].

    При всем этом нельзя исключать того, что в классическое Средневековье иногда использовали доспехи из металлических чешуек или пластин. Существует несколько указаний на это: прежде всего иконография, если, правда, допустить, что она воспроизводила реальное вооружение, а не старалась представить, например, воображаемых античных воинов (так же, как солдат, охраняющих могилу Христа)[418]. Затем – археологические находки: металлические пластинки и чешуйки, найденные в оссуарии Висби; чешуйчатый доспех неопределенного времени (между X и XII вв.) в оружейной экспозиции Музея Алава (Витория, Испания)[419]. О том, что монголы тоже использовали доспехи из пластинок, свидетельствует Джованни ди Плано Карпини: «Они делают тонкую, шириной в палец и длиной в ладонь пластину, и изготовляют их одного размера в большом количестве. В каждой пластине они просверливают восемь маленьких отверстий, подкладывают три узких крепких ремня, и на них укладывают другие пластины, одну над другой, как ступеньки, прикрепляя их к ремням тонкими шнурами, которые продевают через отверстия, так чтобы все пластины были хорошо соединены»[420]. Гиральд Кембрийский упоминает, что датчане, напавшие на Дублин в 1171 г., были защищены доспехами «из искусно сшитых железных пластин» (laminis ferreis arte consutis). Адам дю Пти-Пон говорит о «панцирях, сплетенных из колец и кругом обшитых пластинами» (loricas textas ex circulis et circumsquamatas ex laminis). А Жюльен де Везеле описывает доспех солдата, охранявшего Христа, следующим образом: «Кираса из пластинок, находящих друг на друга, как сплошная чешуйчатая туника»[421].

    Остается неясной проблема клепаных, полуклепаных, накладных петель. Не стоит ли, вопреки гипотезе Ф. Бюттена, предполагающего, что имеются в виду петли, наклепанные или наложенные на какую-то основу, сохранить традиционное представление «clorure» – это «пробивание петель в заготовках, чтобы сделать кольца» (Годфруа)? Неясного, конечно, много, и одной из заслуг пространного исследования Бюттена является то, что оно показало, насколько вроде бы ясные понятия нуждаются во внимательном критическом анализе[422].

    4. КОЛЛЕКТИВНОЕ СНАРЯЖЕНИЕ И УНИФОРМА

    Существуют две противоположные модели: с одной стороны, система или военная организация, где каждый воин совершенно свободно, по своей инициативе сам обеспечивает себя оружием, снаряжением, боевым конем, исходя из своих финансовых возможностей, соображений безопасности и военной эффективности, при косвенном, однако, контроле как использующих его властей, так и ближайшего окружения, а с другой – система, при которой обеспечение войск полностью берет на себя государство, строго определяя и регламентируя виды снаряжения, дабы оно было унифицированным, стандартным, одним своим видом демонстрирующим принадлежность к армии и ее иерархии.

    В общем, на протяжении всего Средневековья широко использовалась первая модель. Даже в XV в. значительная часть вооружения находилась в частных руках не только у профессиональных военных, но и у гражданского населения городов и сельской местности. Что касается второй модели, то Средневековье приблизилось к ней, но сколько-нибудь полно и систематически ею не пользовалось. Между этими двумя крайностями существовали различные решения, предполагавшие и разную ответственность индивидов, сообществ и властей.

    Крайне упрощая дело, можно сделать следующие замечания:

    1. Снаряжение воинов, когда оно не зависело от ответственности и частной инициативы, могли обеспечивать вовсе не высшие власти, а власти и начальники среднего уровня: сеньор, капитан отряда, городская или сельская коммуна.

    2. Государственная власть очень часто не брала на себя приобретение снаряжения, а контролировала и регламентировала его с помощью указов: свидетельством того являются ассиза о вооружении Генриха II Плантагенета, проверка оружия горожан муниципальными властями во время периодических «сборов» и «смотров», военные ордонансы герцога Карла Бургундского, до мелочей расписывавшие вооружение регулярных войск.

    3. Иногда, вместо прямого обеспечения войск, власти ограничивались заботой о том, чтобы в нужное время последние могли без труда найти оружие в изобилии и по дешевой цене. В результате – запреты вывозить оружие и коней во время войны, налоговые и другие льготы, предоставлявшиеся главным образом изготовителям шлемов, кольчуг, лат и полулат.

    4. С течением времени вмешательство государства, несомненно, становилось все более значительным и определенным. Оно коснулось пехоты раньше, чем конницы, флота раньше, чем сухопутной армии, и проявилось в завоевательных походах прежде, чем в оборонительных действиях на своей территории.

    Во Французском королевстве, например, Капетингская монархия с начала XIII в. стала создавать небольшие склады оружия в разных замках и крепостях, где были не только арбалеты и стрелы, но и щиты, копья, топоры и полные доспехи[423]. Документ 1295 г. сообщает о массовой закупке оружия в Тулузском сенешальстве за счет Филиппа Красивого[424]. В начале Столетней войны Филипп Валуа для снаряжения парусных судов и галер широко использовал арсеналы нормандского побережья[425]. Еще более систематическими стали заказы оружия во второй половине XV в. при Карле VII, Людовике XI и Карле VIII. В 1465 г., например, герцог Немурский Жак д'Арманьяк получил от Людовика XI 6000 турских ливров в виде компенсации – сумму, примерно равную той, что он заплатил оружейникам за экипировку полной ордонансной роты из 100 кавалеристов и 200 лучников[426]. В ту же эпоху растущее вмешательство государства проявляется и в других странах и державах. В 1483 г. Максимилиан Габсбург предписывает приобрести 600 саладов, 400 наручей и 1000 кирас[427]. Тот же государь письмом, отправленным из Вормса 17 апреля 1495 г., заключил с двумя миланцами, братьями Габриэло и Франческо де Мерате, договор на 3 года, по которому они за 1000 франков Франш-Конте и 1000 рейнских золотых флоринов, выплачиваемых каждый год равными частями вместе с жалованьем, обязывались построить в Арбуа кузню и точильную мельницу. Годовое жалованье составляло 100 франков Франш-Конте. За это они обещали королю ежегодно поставлять по «50 военных доспехов, выполненных по бургундской моде, из хорошего материала, со специальной маркировкой»[428]. Еще в 1475 г. Карл Смелый сделал миланца Алессандро Поло своим привилегированным, состоящим на жалованье оружейником в г. Доль: тот обязан был каждый год поставлять 100 доспехов со всеми принадлежностями[429]. Естественно, что первыми этот путь проложили итальянские государи: в 1452 г. Чикко Симонетта писал миланскому герцогу, что договорился с тремя оружейниками, заявившими, что они способны ежедневно изготовлять снаряжение для шести рыцарей[430].

    Можно только удивляться тому, что униформа, которая в дальнейшем становится характерной и даже основной чертой всякой регулярной вооруженной силы, столь эпизодически использовалась в Средние века. Действительно, в Англии настоящая униформа появилась только во время гражданской войны (1645 г.), а во Франции Лувуа предписал «единообразный костюм для полка королевских фузилеров» лишь в 1670 г.

    Средневековье довольно рано знало знаки различия и опознавательные знаки. Здесь нужно вспомнить не только знамена с гербами, щиты, военные котты (они появились в середине XII в. и получили распространение после 1250 г.), но также и кресты, которые сначала носили крестоносцы. По случаю третьего крестового похода (1188-1190 гг.) «была достигнута договоренность, что люди из земель короля Франции будут носить красные кресты, люди из земель короля Англии – белые кресты, а люди из земель графа Фландрии – зеленые кресты»[431]. Еще в 1336 г. при подготовке крестового похода Филиппа Валуа «более двухсот крупных сеньоров (Франции) обязались носить алый крест»[432]. Позднее прямой красный крест (заимствованный у войск св. Георгия) стал знаком англичан, тогда как Валуа с 1355 г., и особенно после 1380 г., ввели в своей армии прямой белый крест. В свою очередь, бургундцы выбрали крест св. Андрея, красного или белого цвета, в форме буквы X или вилообразный. В специальной статье Аррасского договора (1435 г.) предусматривалось, что герцог Бургундский и его подданные, носящие крест св. Андрея, не будут принуждаться к другим знакам, даже если они будут служить у короля, в его армии и на его жалованье[433].

    Заметим, однако, что такие знаки были распространены и за пределами военной среды они также свидетельствовали о «политической» принадлежности, поэтому и несражающиеся могли или обязаны были их носить. В 1416 г. Генрих V, например, потребовал, чтобы все нормандцы носили крест св. Георгия в знак повиновения ему. Во время фламандской экспедиции Карла VI в 1382 г. «не было ни мужчины, ни женщины в стране в областях вплоть до Гента, которые бы не носили белый крест»[434]. А во времена правления герцога Бургундского во Франции в 1411 г. парижане надевали шапочки из синего сукна с крестом св. Андрея и носили щит с лилией, и без этого знака никто не мог выйти из столицы, как сообщается в «Дневнике одного парижского горожанина».

    Кроме того, короли, владетельные сеньоры, капитаны и города нередко давали одинаковую экипировку более или менее значительным корпусам своих войск Примерно с середины XIV в. воины, родом из Чешира, Уэльса и Флинтшира, одевались в зелено-белые котты и шапки, и это, несомненно, были первые английские солдаты в «униформе», появившиеся на поле боя на континенте[435]. Когда Филипп Красивый в 1297 г. осаждал Лилль, «к нему из Турне подошло триста солдат в синих коттах и белых шапках»[436]. Тот же город в 1340 г. отправил на службу к Филиппу Валуа 2000 хорошо вооруженных пехотинцев «в одинаковых костюмах». Схожее выражение употребляет Фруассар, говоря о фламандском ополчении Брюгге: «И горожане, и жители округи имели одинаковые костюмы, чтобы узнавать друг друга»[437]. Известны примеры городских ополчений, носивших на одежде названия городов (Дижон, Кан) или их гербы (Мец, Лион). «В это время (1477 г.) Валансьен содержал 150 немецких и швейцарских аркебузиров, носивших одинаковые костюмы с эмблемами города»[438].

    То же самое делали и государи, свидетельством чему является экипировка шотландских лучников Карла VII и Людовика XI или экипировка гвардии Карла дю Мэна в 1480 г. По случаю принятия последним титула короля Сицилии «лучники гвардии», «легкая кавалерия», «тяжелая кавалерия монсеньора де Рье», «воины капитана Жаннона Саллона» – все надели цвета нового короля: красный, белый и серый; примечательно, что те же цвета появились и «на штандартах и вымпелах в войске короля»[439].

    При этом не следует забывать о том, что так называемые ливреи носили не только военные, это разрешалось или вменялось в обязанность самым разным людям, включая и высших королевских, сеньориальных и муниципальных чинов. Поэтому в Англии в конце Средневековья ограничения в ношении ливрей рассматривались как одно из средств борьбы с «противозаконными феодалами».

    Возможно, что при всем единообразии ливреи имели некоторые, не слишком значительные различия, объяснявшиеся разницей в званиях; благодаря этому с первого взгляда можно было определить военную иерархию. Особенно ярко эта иерархия проявлялась в знаменах (форма, размеры, нарисованные или вышитые изображения), наиболее характерный пример в этом смысле – армия Карла Смелого, где предусматривались различные знамена, флаги, штандарты, знаки для кавалеристов, лучников, ордонансных рот и их подразделений – эскадронов и отрядов (escadres, «chambres»)[440].

    ГЛАВА VI

    АРТИЛЛЕРИЯ

    Слово «артиллерия» происходит от старофранцузского глагола «atiliier» (Кретьен де Труа, 1164 г.) – «украшать, наряжать, устраивать». Существительное «atil» имеет смысл украшения, вооружения, снабжения, a «attillement» – снаряжения. Позднее под влиянием слова «art» появилась форма «artillier». И это существительное – «artillier» (Этьен Буало, 1268 г.) стало обозначать производителя военных принадлежностей, особенно наступательного оружия. В начале XIV в. Гийом Гиар дал следующее определение артиллерии:

    «Артиллерия – это военный обоз
    Графа, герцога, иль короля,
    Или другого земного сеньора,
    Со стрелами и арбалетами,
    Копьями и кинжалами,
    И со щитами одного размера»[441].

    Долгое время слово «артиллерия» продолжало обозначать вооружение вообще. Нельзя сказать, что еще в 1500 г. этот общий смысл был забыт. Антуан де Лален так описал арсенал Максимилиана Габсбурга в Инсбруке: «Король велел построить на берегу реки здание для своей артиллерии. Она, по-моему, самая прекрасная в мире. Там хранятся доспехи, кулеврины, арбалеты, копья, луки, алебарды, двуручные мечи и разные пики»[442]. Но тот же автор, употребляя выражение «артиллерийские орудия» (pieces d'artillerie), имеет в виду только пушки, а в «Скандальной хронике» Жана де Руа, современника Людовика XI, можно найти, например, слово «артиллерия» в его современном смысле.

    Процесс вытеснения метательной артиллерии артиллерией огнестрельной шел весьма медленно, это объясняется тем, что новое оружие долгое время было малоэффективным. Но в конце концов оно взяло верх благодаря, в частности, усовершенствованиям в изготовлении пороха и переходу от каменных ядер к литым. Стоит, однако, уточнить роль артиллерии в Средние века и выяснить, какие последствия имело ее широкое использование для системы фортификации, для приемов осады и защиты укреплений.

    1. ЗАКАТ МЕТАТЕЛЬНОЙ АРТИЛЛЕРИИ (ТРЕБЮШЕ)

    Доказательством того, что около 1300 г. метательная артиллерия рассматривалась как важное техническое завоевание, является ее детальное описание в трактатах «Об управлении государей» (De regimine principum) Эгидия Римского и «Книга тайн» (Liber secretorum)[443] Марино Сануто Торселло. Специалисты по этому виду оружия были важными персонами, их уважали даже магнаты: в 1297 г. во время осады Лилля граф Геннегау «из любви» просил «достолюбезного мастера по машинам» создать сколь можно большую машину. Когда она была готова, то метнула 200-фунтовое «яблоко», которое пробило каминную трубу и упало под ноги предводителю противников Роберу де Бетюну[444].

    Во время первых сражений Столетней войны такие машины часто появлялись (обычно они назывались «engins», но также «martinets», «engins volants», «truies», «bricoles», «couillarts», «biffes», «tripants», «perrieres», «mangonneaux»). Во время осады Мортаня в 1340 г. валансьенцы, согласно Фруассару, соорудили «удивительную метательную машину, которая добрасывала большие камни до самого города и до замка». В ответ осажденные обратились к своему «мастеру по машинам», который построил меньшую машину, но в первый раз пущенный ею камень упал в 12 футах от машины валансьенцев, во второй – камень упал совсем рядом, а в третий раз «она была так хорошо настроена, что поразила валансьенскую, разбив ее на две части»[445]. В том же году при осаде Турне осаждающие располагали восемью метательными орудиями, а осажденные – семью машинами, с помощью которых были убиты только 10 человек. Правда, целью осаждающих было разбить ворота, тогда как осажденные старались прежде всего уничтожить орудия противника[446].

    До 1380-х гг. не было никаких признаков упадка метательной артиллерии: архивные документы времен Карла V говорят о сотнях камней для нее[447]. В 1374 г. впечатляющие орудия были сконструированы генуэзцами для осады коннетабля Кипра Жака де Лузиньяна в его замке Лерин. Еще в 1405 г. французы используют метательные орудия (machina jaculatoria) при осаде Мортаня[448]. А в следующем году в Сент-Омере сотня плотников трудилась над постройкой трех больших машин и четырех малых. Примерно в то же время Кристина Пизанская советовала иметь для обороны «четыре камнемета с необходимыми канатами и веревками и большим количеством камней», а для осады – «две больших и две средних машины со всем, что нужно для метания, а также четыре совсем новых камнемета с запасными веревками и прочим на каждую, дабы заменить их, если потребуется»[449]. Поскольку она же говорит о необходимости иметь и много пушек, то можно предположить, что в глазах консультировавших ее специалистов новая артиллерия не исключала, а дополняла старую, несомненно потому, что их результативность считалась различной.

    Даже около 1420 г. имеется много указаний на долговременную жизнеспособность требюше. Так, в 1419-1420 гг. жители Орлеана, дабы испытать машину, стоявшую во дворе монастыря Сен-Поль, купили сначала «связку соломы, которую положили в машину», а затем закупили камни[450]. В 1421-1422 гг. правительство Генриха V намеревалось приобрести метательные орудия в Париже[451]. В 1421 г. дофин Карл велел заплатить мастеру из Турени Жану Тибо 160 турских ливров за два камнемета, один из которых должен был метать камни в 400 фунтов, а другой – камни в 300 фунтов[452]. Со своей стороны в 1422 г. Филипп Добрый, проводя кампанию по подавлению в Пикардии последних очагов сопротивления арманьяков, предполагал использовать восемь камнеметов, способных метать снаряды массой от 100 до 300 фунтов[453].

    Впоследствии источники, по крайней мере во Франции, упоминают машины этого типа вплоть до 1460 г. Во время отвоевания Нормандии в 1450 г. их использовали то здесь, то там, как, например, при штурме Серой башни Вернея[454]. Но они появлялись уже только эпизодически. Решающий поворот произошел, по-видимому, во второй четверти XV в. Следовало бы, правда, уточнить, характерна ли для других стран Запада та же самая хронология[455].

    2. ПОРОХ И ЯДРА

    Весьма многочисленные рецепты пороха, сохранившиеся с XIII в., позволяют установить пропорции трех его главных составляющих: селитры, серы и древесного угля.

    Если учесть, что современные специалисты считают идеальным состав, содержащий 74,64% селитры, 11,85% серы и 13,51%) древесного угля, то ясно, что вплотную приблизиться к этой цели изготовителям пороха удалось только к концу XV в. Однако заметим, что, во-первых, не известно, какая степень чистоты серы и селитры была достигнута к этому времени, и во-вторых, различные примеры (Франческо ди Джорджо Мартини, Франция ок. 1430 г.) говорят о том, что тогда не всегда стремились использовать самые лучшие смеси, ведь нужно было не допускать разрыва дула и особенно каморы. Только орудия «половинного размера» позволяли увеличивать пороховой заряд и соблюдать оптимальные пропорции.

    Качество пороха зависит не только от состава, но и от однородности смеси, степени размола, скорости горения. Кажется, что специалисты позднего Средневековья узнали об этом чисто эмпирическим путем. С середины XIV в. английский рецепт предписывал молоть материалы «на мраморном камне», а затем перемешивать их с помощью тонкой льняной ткани[456]. Позднее стали систематически использовать пороховые мельницы, часто приводимые в движение лошадьми. Кроме того, ввиду неоднородности смеси угля, селитры и серы порох при малейшей тряске расслаивался, и более тяжелая селитра опускалась вниз, а уголь оставался наверху. Поэтому, вероятно, с 1420-1430 гг.[457] началось зернение пороха, который отныне представлял собой маленькие шарики устойчивой структуры, между которыми легко проникал воздух (и кислород) – благодаря этому порох сгорал быстрее. Для зернения пороха нужно было увлажнять его, орошая спиртом, уксусом или «мочой пьющего человека»[458]. Затем порох сушили на солнце или в хорошо натопленном помещении. Трактат того времени так говорит об этом: «Встает вопрос, чем лучше заряжать пушки: зерненым порохом в форме шариков либо комочков или просеянным. Автор отвечает, что фунт зерненого пороха лучше и ценнее трех фунтов просеянного»[459]. С конца XV в. начали различать виды пороха в зависимости от цели его использования. Немного позднее (хронология нуждается в уточнении) стали различать три вида: порох для артиллерийских орудий, порох для аркебуз (на подставке и ручных), затравочный порох[460].

    Стоимость пороха заметно снизилась с середины XIV в. к началу XVI в. Если исходить из счетной турской монеты, то несколько примеров позволяют понять, что к 1370-1380 гг. фунт пороха стоил 10 турских су. Спустя сорок лет его стоимость снизилась до 5 су. Очередное понижение произошло в последней четверти XV в., стоимость фунта пороха колебалась от 1 су 6 денье до 2 су. А официальный документ начала XVI в. говорит о стоимости в 1 су 8 денье[461]. Также следовало бы узнать, почему стало возможным такое понижение стоимости пороха? В любом случае, на протяжении XIV-XV вв., вопреки возможным ожиданиям, селитра, производившаяся на месте, по-видимому, стоила заметно дороже серы, хотя последняя для большей части Запада была импортным товаром. В Нидерланды, например, серу привозили из Италии, выгружали главным образом в Брюгге (позднее в Антверпене) и продавали вполовину дешевле селитры или в натуральном виде («soufre vif»), или в дробленом («en roc»), или прессованной в брикеты («en canne»)[462].

    Еще труднее узнать цену ядер и понять, привел ли к экономии отказ от каменных ядер в пользу литых. Вот несколько общих данных по этому поводу:

    – в 1415 г. 260 каменных ядер стоят 5 турских денье за штуку, а 130 более мелких ядер продаются по 2 денье[463];

    – в 1420-1421 гг. камень для большой бомбарды добывается «в карьере Иври, в одном лье от Парижа вверх по течению реки», и цена за одно ядро поднялась до 8 парижских су[464];

    – в 1478 г. 300 «больших каменных ядер» стоят 36 турских ливров, значит цена одного ядра – около 2 су 2 денье[465];

    – в 1480 г. 200 каменных ядер для трех бургундских пушек обходятся в 3 турских су за штуку, а 400 более мелких ядер стоят по 2 су и 4 денье[466].

    Что касается «железных литых» ядер, то, когда указывается общая масса, сведения о них более ясные. В 1478 г. припасы для большой кулеврины, называвшейся «Управительницей», стоили примерно 5 турских су за ядро, а по весу – 4-5 денье за фунт. Спустя два года – 6 денье за фунт; при Франциске I цена, кажется, сократилась наполовину[467].

    3. РОЛЬ ОГНЕСТРЕЛЬНОЙ АРТИЛЛЕРИИ В ПОЛЕВЫХ СРАЖЕНИЯХ

    По единодушному свидетельству «Хроники» Виллани, «Больших французских хроник» и «Хроник» Фруассара при Креси (1346 г.), англичане, несомненно, «дали несколько выстрелов из пушек, установленных на поле боя, чтобы напугать генуэзцев»[468]. Ожидаемый эффект, видимо, был преимущественно психологическим. Но это единственное свидетельство, и только в 1380-х гг. можно найти новые упоминания об артиллерии на полях сражений. В битве при Беверхуцфельде 3 мая 1382 г. между брюггцами и гентцами последние имели в «войсковых порядках» так называемых «наглецов», о которых Фруассар пишет, что это были высокие двух– или четырехколесные обитые железом тележки, спереди снабженные железными пиками и несущие по три или четыре небольших пушки. Из этих орудий, которых было около трехсот, гентцы «сделали» одновременный залп[469]. В Италии первое несомненное свидетельство использования артиллерии на поле боя датируется временем сражения при Кастаньяро (1387 г.), когда командующий падуанской армией Джон Хоквуд расставил в засаде пушки против сил Вероны[470]. Двумя годами раньше пушки были применены на Пиренейском полуострове в битве при Алжубарроте, прежде всего кастильцами. Однако еще и в 1408 г. в Отейском сражении льежцы открыли огонь из пушек, «огнем <...> полевой артиллерии из-за слишком медленной стрельбы не удалось остановить (противника. – Примеч. пер.)[471].

    Даже во второй половине XV в. пушки только эпизодически использовались в полевых сражениях. Приведем несколько примеров. Во время битвы при Кастильоне, 17 июня 1453 г., французы осаждали город, который защищали англичане под командованием Тальбота. В соответствии с распространенной тактикой, осаждающие устроили «укрепленный лагерь в поле», где можно было бы укрыться. Тальбот имел неосторожность атаковать его, и тогда в дело вступила французская батарея под командованием опытного канонира Жиро де Самена: «Он нанес им большой урон, ибо каждый его выстрел укладывал замертво пятерых или шестерых человек»[472]. Вот еще одно военное столкновение, при Брюстеме 28 октября 1467 г. Авангард бургундских сил состоял из конных лучников, пикинеров и артиллерии, а передовой отряд льежцев с пушками и кулевринами засел на подступах к деревне Брюстем, под прикрытием изгородей, рвов, болота и высокого палисада. «Сражение начинается артиллерийской дуэлью. Бургундцы <...> подводят свои орудия ко рвам, размещая их в четырех или пяти местах, и начинают обстреливать льежцев. Те отвечают плотным огнем (известно, что бургундцы выпустили около 70 ядер). Деревья и изгороди мешают стрельбе, однако эти же препятствия неожиданно обеспечивают нападающим прикрытие от огня противника, вынужденного довольствоваться стрельбой наугад, через палисад. Так что в итоге жертв бургундского огня было больше, чем льежского». Затем авангард бургундцев начинает наступление, и льежцы, бросая свои пушки, отступают. Таким образом, артиллерия проявила себя только в начальной дуэли, причем не вся артиллерия – осадные бургундские пушки оставались при арьергарде, охраняемые пикинерами[473].

    Добавим, что даже явное превосходство в артиллерии в те времена не было достаточным условием для победы, свидетельством чего являются поражения Карла Смелого при Грансоне и Муртене (1476 г.)[474]. Более того, потери от артиллерийского огня часто бывали совсем небольшими, как в битве при Форново (1495 г.), классически начавшейся несколькими пушечными залпами. Филипп де Коммин, свидетель этой битвы, полагает, что артиллерия с обеих сторон не унесла жизни и десяти человек, тогда как общие потери, по его мнению, составили около 100 человек со стороны французов и примерно 3500 человек со стороны итальянцев[475].

    Слабость артиллерии, ее уязвимость были связаны с малой скорострельностью, трудностью перемещения и небольшой дальностью стрельбы. После первого залпа противнику достаточно было броситься вперед, чтобы захватить пушки и заклепать стволы – этот прием известен с начала XV в.[476] Расклепка была делом долгим, и ее можно было произвести только после боя. Отсюда забота о защите артиллерии с помощью временных укреплений (земляные валы, рвы, палисады), для чего привлекалось много пионеров и саперов. Что касается легких орудий (ручные кулеврины, аркебузы), то тактически их использовали так же, как и традиционное стрелковое оружие (луки, арбалеты).

    4. ОСАДНАЯ ВОЙНА: АТАКА И ОБОРОНА

    Легкие, средние и тяжелые пушки с ранних пор стали включаться в общую диспозицию осад и штурмов укрепленных пунктов. Первый поворотный момент в этом деле пришелся на 1370-1380 гг., второй – на начало XV в. С этого времени достаточно надежные данные позволяют представить, по крайней мере, интенсивность обстрела осаждаемых. Во время осады Маастрихта (24 ноября 1407 г. – 7 января 1408 г.) по городу было выпущено 1514 больших бомбардных ядер, т. е. по 30 ядер в день; в воскресенье 17 октября 1328 г., согласно «Дневнику осады», англичане выпустили по Орлеану 124 «каменных ядра из бомбард и пушек», некоторые массой до 116 фунтов; во время осады Ланьи в 1431 г. только за один день осажденные испытали бомбардировку 412 каменными ядрами; город Динан с 19 до 25 августа 1466 г. «принял» 502 ядра, и около 1200 раз по нему стреляли из серпантин. Родос при осаде в 1480 г. потерпел разрушения от 3500 ядер. Правда, результат обстрела не всегда был успешным; хроники говорят, иногда с удивлением, о почти полной безрезультатности некоторых бомбардировок; в других случаях сообщают о разрушенных зданиях, сожженных кварталах, больших пробоинах в стенах.

    Одной из функций артиллерии была защита пионеров и саперов, когда они рыли траншеи, по которым атакующие могли бы добраться до рва и стен. В середине XV в. Жан де Бюэй рекомендовал в этом случае стрелять сначала из бомбард, а затем беспрерывно из средней и легкой артиллерии, и в это время начать штурм. Но поскольку артиллерия била только на очень небольшое расстояние, а значит, оказывалась в пределах досягаемости отрядов осажденных и огня их пушек, ее необходимо было охранять «большими дозорами» и защищать изгородями, фашинами, земляными валами, толстыми деревянными прикрытиями, подчас с подвижными амбразурами.

    В самом конце Средневековья благодаря артиллерии стали возможны быстрые, неожиданные и успешные атаки. Такие атаки совершали французы с начала Итальянских войн. Некий флорентиец свидетельствует «Достигнув места, (французы) выпрягают лошадей, разворачивают пушки и начинают постепенно подкатывать их к стенам, до которых могут добраться в тот же день под защитой одних лишь повозок. По стене они бьют из тридцати или сорока орудий, быстро превращая ее в пыль. Французы говорят, что их артиллерия способна пробить брешь в стене толщиной в 8 футов. Хотя каждая брешь небольшого размера, но их много, поскольку ведут стрельбу, не останавливаясь ни на минуту ни днем, ни ночью»[477]. Такие эпизоды, как взятие замка и города Куси в 1487 г., подтверждают слова флорентийца. Позднее вторит ему и Филипп Клевский, который рекомендует устанавливать батареи пушек всего в тридцати или сорока шагах от рва и предлагает делать по сорок выстрелов в день, исходя из темпа стрельбы и количества орудий, можно быстро рассчитать, что за 24 часа (ведь канониры не прекращают работу даже ночью) по вражеской крепости может быть выпущена почти тысяча ядер.

    Естественно, что пушки с самого начала стали использоваться и как средство обороны, а искусство фортификации, хоть и с некоторым запозданием, приспосабливалось к артиллерии. Каждый замок и каждый город стремились создать постоянный запас пушек, ядер, пороха, которые дополняли традиционное вооружение. В XV в. власти многих городов содержали одного или нескольких канониров, подобно тому, как они содержали мастера-строителя, часовых дел мастера, иногда врача или хирурга. Размеры артиллерийского арсенала зависели от богатства города, его стратегических интересов и степени предполагаемой опасности.

    С середины XIV в. пушки, несомненно, небольшого калибра прочно заняли свое место в обороне замков рядом с арбалетами, камнеметами и другим оружием. Так, в замке Биуль в 1347 г., согласно распоряжению его сеньора Гуго де Кардайака, «ворота напротив площади», среди прочих, должны были защищаться следующим образом: «На первом этаже – два человека, чтобы стрелять из пушек большими каменными ядрами, на втором этаже – два человека, чтобы стрелять из двухфутового арбалета; далее, на стене – два арбалетчика и два человека для стрельбы каменными ядрами величиной с кулак». А в общем оборона замка предусматривала 22 пушки[478].

    Спустя целое столетие объектом обстоятельных инструкций стала оборона города Бург-ан-Бресс, которому угрожали войска Людовика XI. Предусматривалось, что заботами капитана города и синдика у каждых из шести ворот города на постоянном месте будут «размещены, поставлены на лафет и нацелены» по две средних пушки (veuglaire и serpentine). У каждой из них, таким образом, должны быть свои «бойница» и направление стрельбы, для чего необходимо было расчистить бульвары и равелины. Кроме того, у ворот намеревались поставить по две тяжелых железных кулеврины и по две латунных, на сей раз подвижных, кулеврины. В башнях предполагалось сделать бойницы по соседству с амбразурами для стрельбы из лука; кажется, некоторые башни приходилось засыпать землей до определенного уровня, «чтобы иметь возможность установить пушки и удобнее было из них стрелять»[479].

    В общем, большая часть артиллерии размещалась у ворот как наиболее уязвимых мест и на башнях, которые, следовательно, нужно было усилить[480].

    К мысли о бойницах у основания башен и куртин для стрельбы из пушек пришли, вероятно, не ранее конца XIV в. Одним из первых примеров является бойница в помещении опускной решетки Мон-Сен-Мишеля (сделана в 1393 г.)[481]. Позднее они стали обычным делом. В 1417 г. договор о реконструкции ворот замка Ламбаль предусматривал устройство пушечной амбразуры рядом с «бойницей для арбалетчиков»[482]. А вот как описывает в середине XV в. замок Ла Брюйер-Лобеспен в известном «Гербовнике» Гийом Ревель: «Перед его стенами – невысокое заграждение с многочисленными бойницами, коими могут пользоваться как лучники, так и пушкари, поскольку бойницы для этого расширены посредине и приобрели округлое отверстие»[483]. Согласно документу 1473 г., касающегося города Монтивилье, предусматривалось «пробить внизу стены от одной башни до другой бойницы, коих нет»[484]. В 1480 г. в Кодебеке, «чтобы укрепить оборону города и стены со стороны реки Сены», рассматривался вопрос о постройке двух больших башен средней высоты и толщины: одна, со стороны Танкарвиля, позволила бы вести огонь на юг – через Сену, на восток – вдоль стены до следующей башни, на запад – в сторону Танкарвиля и на север – до Гарфлерских ворот, из другой башни возле Руанских ворот следовало «бить» на запад – до первой башни и в других направлениях – до Руанских ворот и в сторону г. Ко. Предполагалось также сделать на уровне рва «воробьи», т. е. низкие укрытия для стрелков[485].

    Схожая система обороны была предложена еще в 1461 г. известным специалистом Франсуа де Сюрьенном в проекте фортификации Дижона. В соответствии с этом проектом предусматривались:

    а) бойницы наверху и у основания стен Нижние бойницы расположены так, чтобы ядра летели на 3 фута выше бульваров перед рвом, а если края рвов слишком высоки, нужно проделать в них канавы «для наводки и стрельбы пушек»,

    б) во рвах низкие башни, не выше 4 футов, округлые спереди и прямолинейные по бокам, отстоящие от стены на 5 м и имеющие спереди, слева и справа три «окна» для кулеврин и серпантин, эти башни, в коих следует видеть низкие укрытия, «воробьи», или, как будут говорить немного позднее, – капониры, расположены так, «чтобы можно было вести прицельную стрельбу из пушек вдоль рва и стен от одной башни до другой»[486].

    Поэтому Робер де Бальзак выразил известную идею, когда около 1500 г. рекомендовал «поставить во рву воробьев», дабы «в безопасности стрелять вдоль рва»[487].

    На протяжении долгого времени защитники крепости заботились, во-первых, об увеличении толщины стен (рекорд – стены построенного коннетаблем де Сен-Полем около 1470 г донжона замка Ам толщиной 11 м) и устройстве гласиса у их основания, а во-вторых, о размещении легкой артиллерии, чтобы не допустить возможного штурма. Об этом свидетельствуют, например, следующие распоряжения об укреплении Монтюэля в 1443 г. «А также решено сделать гласис вокруг холма, где стоит круглая башня, и устроить бойницы для пушек, чтобы башня и гласис полностью охраняли холм»[488]. Можно сказать, что и бульвар (это слово появилось во Франции в начале XV в.), представлявший собой выдвинутое вперед оборонительное сооружение главным образом перед воротами, заменившее прежний барбакан (лат. propugnacula), вписывался в оборонительную систему. Если принять эту точку зрения, то можно сделать вывод, что сочинение Леона Баттиста Альберти «О строительном деле» (De re aedificatoria) (1440-1450 гг.) весьма традиционно в своих рекомендациях фланкирования и непременного мощного гласиса; то же впечатление производят «Трактат об архитектуре» Филарете (ок. 1460 г.) и соображения Роберто Вальтурио, когда он хвалит пологую форму вала и расположение бойниц крепости Сиджизмондо Малатесты в Римини[489].

    Но уже иначе обстояло дело с артиллерийскими башнями (итал. torrioni), где на платформах неподвижно устанавливались пушки большого калибра; на самом деле эти башни должны были быть более приземистыми, поэтому появилась идея строить их не выше куртин, дабы облегчить передвижение пушек и обеспечение их припасами; кроме того, мерлоны и амбразуры были заменены бруствером. Возможно, что усовершенствование таких башен, расположенных по углам укреплений, привело к появлению бастиона. Само слово «бастион» – итальянского происхождения, оно встречается с конца XIV в. Сами бастионы появились гораздо позже, и благодаря отнюдь не Леонардо да Винчи и не Франческо ди Джорджо Мартини, а Джулиано де Сангалло (1445?-1516 гг.) (Борго Сан-Сеполькро, проект 1500 г., строительство 1502-1505 гг.; Неттуно, строительство 1501-1503 гг.; Ареццо, проект 1502 г., реализованный в 1503 г.)[490]. Если учесть, что в туже эпоху Неаполитанское королевство, с одной стороны, и Венеция и Ломбардия – с другой, оставались верны традиционным формам укреплений, то следует допустить, что бастион был местным изобретением Центральной Италии. Именно здесь, вероятно, появился настоящий бастион, т. е., согласно классическому определению, опоясанный или прикрытый стеной земляной массив, в плане треугольный, многоугольный или округлый, образующий мощные углы куртин.

    Нельзя, однако, исключать того, что бастионы появились в результате трансформации не артиллерийских башен, а бульваров (или равелинов) и даже ложных валов. Бульвары Бонагиля, например, представляют собой прообраз бастиона, как и бульвары-платформы, пристроенные к замку Бреста между 1489 и 1499 г.[491] А круглое и массивное сооружение, возведенное в Меце в 1466 г. напротив Серпенуазских ворот, можно признать «бастионом до появления самого понятия»[492]. Одно из первых употреблений слова «бастион» во французском языке встречается в воспоминаниях Жана Молине об осаде Нейса в 1475 г. По поводу укреплений города Молине говорит о «большом и мощном бастионе, укрепленном траншеями», а также о «другом бастионе <...> удивительно искусно обложенном землей и песком <...>, с прекрасными бойницами и прочими грозными средствами защиты». Третья цитата ясно показывает, что речь идет о специально устроенных бульварах: Нейс, говорит Молине, имеет четыре главных въезда, и у ворот каждого из них имеется «большой, мощный и хорошо обороняемый бульвар в виде бастиона, снабженный всеми военными припасами, главным образом, для стрельбы из пушек»[493].

    Чтобы это выяснить, необходимы более глубокие исследования – в частности, смысла, появления и распространения технических терминов, а для этого следует детально изучить в масштабах всего Запада сохранившиеся укрепления, их изображения, а также дидактические трактаты, исторические рассказы и финансовые документы. Тогда, может быть, обнаружится, что примерно в одно и то же время в разных, подчас далеких друг от друга, странах нескольким анонимным мастерам, строителям, или известным архитекторам пришло на ум сделать из крепости не инертную, пассивную массу, а место динамичной обороны, которое обеспечивало возможность при удобном случае перейти к контратаке.

    В заключение еще три замечания, позволяющие понять, какое место занимала артиллерия на исходе Средневековья[494].

    Прежде всего, новое оружие стало представлять угрозу для жизни воен-нокомандующих и капитанов. Один из первых примеров такой жертвы приводит Фруассар. Говоря об осаде Ипра в 1383 г., он пишет: «Пушечным выстрелом там был убит очень опытный англичанин, оруженосец Луи Лин»[495]. Упомянем далее Луи Павио, убитого при осаде Мелана (1423 г.), графа Солсбери – при осаде Орлеана (1428 г.), графа Арундела (1435 г.), Педро Кастильского (1438 г.), адмирала Прижана де Коэтиви и Тугдуаля Ле Буржуа при осаде Шербура (1450 г.), «доброго рыцаря мессира Жака де Ладена» (1453 г.). Танги дю Шателя (1477 г.), Байара (1524 г.) и Луи де ла Тремуйя (1525 г.). Даже князья и государи не были вне опасности: выстрел из аркебузы, убивший Танги дю Шателя, едва не унес жизнь Людовика XI; в 1465 г. во время сражений под Парижем два ядра французских пушек «попали в комнату, где обедал граф де Шароле, и убили трубача, несшего по лестнице блюдо с мясом»[496]. Теперь о появлении огнестрельного оружия на судах. Согласно договору о фрахте 23 мая 1394 г., каталонский корабль Франческо Фогассо, направлявшийся из Барселоны в Александрию, должен был иметь три бомбарды и 60 каменных ядер[497]; в начале XV в. каждое из 40 «больших судов», которые предполагалось снарядить на помощь флоту Ла-Рошели, должно было быть обеспечено четырьмя «кулевринами» с порохом и свинцовыми ядрами и двумя большими пушками, каждой из которых полагалось 120 каменных ядер и 60 фунтов пороха[498]; в начале XVI в. Филипп Киевский предусмотрел для своего главного судна 19 тяжелых орудий, дюжину фальконетов и неопределенное количество аркебуз и кулеврин[499]. Начиная примерно с 1500 г. артиллерия заняла свое место в арсенале почестей, оказываемых власть имущим. Посетивший в 1496 г. Рим в качестве паломника Арнольд фон Харфф писал о залпе из 200 орудий при въезде папы Александра VI в замок Святого Ангела: «Это было сделано в честь папы, когда он верхом проезжал мост, а когда проезжает кардинал, то в его честь стреляют из трех пушек»[500]. В 1501 г. при приближении короля Людовика XII и эрцгерцога Филиппа Красивого «в знак радости из замка (Амбуаз) был сделан выстрел из нескольких тяжелых орудий»[501].

    ГЛАВА VII

    ВОЕННОЕ ИСКУССТВО

    Долгое время размышления о военном искусстве были уделом историков, которые пытались сравнить Средневековье с античностью и Новым временем. Почти неизбежно они приходили к выводу о посредственности, примитивности, бездарности (и даже отсутствии) военного искусства в Средние века как продуманной, упорядоченной и конституированной системы знаний, приложимых к разным ступеням военной организации в зависимости от их ранга и функций. Многие из этих историков, офицеры действующей армии или запаса, более или менее сознательно исследуя военное искусство с практической, утилитарной точки зрения, применительно к обучению будущих офицеров и преподаванию в военных школах, заключали, что из средневековых кампаний, сражений и осад нельзя извлечь почти ничего поучительного. В общем, в истории военного искусства было отмечено то же явление, что и в истории философии: получалось, что между античностью и Ренессансом пролегает тысячелетняя пустота.

    Приведем несколько примеров таких весьма общих рассуждений историков. В статье «Стратегия» Британской энциклопедии признанный английский военный историк Г. Б. Лиддел-Арт, расхвалив выдающиеся стратегические заслуги Ганнибала и Сципиона, выносит суровый приговор западному Средневековью: «Воинский дух западного рыцарства был чужд искусству, хотя смутную бестолковость его деяний и прорезают несколько ярких лучей. Истинное понимание стратегии имел Иоанн Безземельный, а принц Эдуард, будущий Эдуард I, в битве при Ивземе (1265 г.) дал наглядный пример использования центральной позиции для обеспечения мобильности войск». Далее, после почти бесплодных столетий, появился Оливер Кромвель, представляемый как «первый великий стратег эпохи Нового времени»[502]. Схожее суждение выносит и Р. Ван Оверстретен, когда характеризует Средневековье следующим образом: «Ставшая многочисленной кавалерия играет главную роль. Сеньор носит полный доспех и имеет прекрасную лошадь. Вся жизнь его проходит в седле и при оружии; война – его ремесло, занятие и развлечение. Никогда еще армия не была столь однородной и отборной; и, тем не менее, никогда военное искусство не было столь несовершенным и примитивным, это – блестящее доказательство того, что воинский дух и личная доблесть без хорошей организации и строгой дисциплины ни к чему не приводят <...>. Все сеньоры равны, и никто не согласится сражаться во вторых рядах. Армия выстраивается в одну линию, рыцари беспорядочно бросаются в бой, каждый выбирает себе достойного противника. Сражение представляет собой массу поединков, и командующий армией участвует в нем как простой боец»[503]. И последний диагноз, который сравнительно недавно поставил Эрик Мюрез. Он утверждает, что в Средние века «диспозиции сражений были неопределенны, войсковые соединения тяжеловесны, маневры незначительны, связь между войсками была слабая или вообще отсутствовала <...>. Невозможно переоценить регресс (по сравнению с античностью) кавалерийской тактики, особенно во Франции, где упорно продолжали атаковать „отрядами“ без всякого маневрирования очень узким фронтом <...>. Очень часто в Средние века сражения не имели руководства и выливались в сплошные независимые поединки <...>. Уже не существовало больших смешанных соединений войск, а феодальная раздробленность мало соответствовала широкомасштабным военным расчетам. У военной политики не было иных целей, кроме округления владений, и Европе только дважды представился случай раздвинуть узкие рамки своих амбиций и мечтаний: Каролингская империя <...> и крестовые походы. Распространившиеся повсюду укрепления приобрели настолько важное значение, что вытеснили военную культуру <...>. Все тактическое искусство сводилось к тому, чтобы не атаковать первым, ибо по всеобщему правилу атакующий всегда терпит поражение, поскольку при общем наступлении теряет всякую возможность командовать и совершать маневры в избранном противником и потому неудобном месте»[504].

    Однако некоторые последние работы показали, что реальность была более сложной и что вполне возможно: 1) определить несколько очень общих принципов средневековой тактики; 2) выделить кампании, развитие которых предполагало некую направляющую идею, иначе говоря, стратегию; 3) установить достаточно обширный набор решений и приемов, использовавшихся, в зависимости от обстоятельств, в полевых сражениях; 4) допустить, что на ментальном уровне средневековые военные ясно сознавали преимущества, которые могло дать как можно более полное и разнообразное применение практического опыта и теории.

    1. ОБУЧЕНИЕ ВОЕННОМУ ИСКУССТВУ

    Греко-римская античность создала целый свод военной литературы: от Энея Тактика, предводителя греческих наемников IV в. до н. э., до Вегеция (конец IV или, возможно, середина V в. н. э.)[505], а между ними были Филон Византийский, Герон Александрийский и Фронтин.

    На протяжении большей части Средневековья только один из них был довольно широко известен, по крайней мере на Западе, – Вегеций, который в области военного дела был одновременно и главным автором, и главным авторитетом. Отрывки из его произведений включались в разные сборники, его упоминали как в проповедях, так и в духовных трактатах церковные авторы. Когда в XIII в. Винцент из Бове пожелал рассказать о военном искусстве в своем «Большом зеркале» (Speculum majus), то он почти полностью механически переписал трактат «О военном деле» (Epitoma de re militari) Вегеция. To же самое сделали Альфонс X Мудрый (1252-1284 гг.) в «Siete Partidas», Эгидий Римский в «Об управлении государей» (ок. 1280 г.) и Кристина Пизанская в «Рыцарском искусстве». До нас дошли десятки рукописей Вегеция. Они довольно рано был переведены на народные языки: французские переводы были сделаны Жаном де Меном, «Мэтром Ришаром», Жаном Приора и Жаном де Винье; итальянский перевод – Боно Джимабони. Работы Вегеция имелись в библиотеке герцога Эврара Фриульского в IX в.[506], у принца Эдуарда, будущего короля Англии Эдуарда I, в XIII в.[507], у сэра Джона Фастолфа в XV в.[508] Естественно, что его не мог не процитировать Дионисий Картезианец в своем труде «О жизни военных» (De vita militarium)[509], а Кристина Пизанская советовала почитать по крайней мере IV книгу Вегеция «благородной баронессе», которой придется защищать свои земли в отсутствие мужа, отправившегося на войну[510]. Были даже рукописи Вегеция карманного формата[511]. И среди книг, которые Жан Жерсон рекомендовал для библиотеки дофина, упомянуты «Об управлении государей» Эгидия Римского (составной частью ее был Вегеций), сочинение Валерия Максима, «О военных хитростях» (De stratagematibus bellicis) Фронтина и «О военном деле» самого Вегеция[512].

    Конкретное влияние этого авторитета определить трудно, поскольку, с одной стороны, армия, которую имеет в виду Вегеций, по своему набору, составу, задачам и даже по самому воинскому духу была глубоко отличной от средневековых армий, а с другой – в большинстве случаев можно только предполагать наличие теоретических знаний у военных предводителей и командующих. Известны лишь редкие случае прямого использования Вегеция с более или менее успешными результатами: в IX в. Рабан Мавр советовал Лотарю I перечитать Вегеция, чтобы оказать сопротивление норманнам[513]; тот же автор составил по Вегецию краткое руководство со своими вставками, где был сделан многозначительный акцент на роль кавалерии[514]. В 1147 г., когда граф Анжуйский Жоффруа Плантагенет осаждал некий замок в долине Луары, он поинтересовался у монахов Мармутье, как изготовить зажигательную бомбу, и она была сделана по рукописи Вегеция и затем использована[515]. Немного позднее о епископе Оксерра Гуго де Нуайе (1183-1206 гг.) писали, что он «с радостью собирал множество рыцарей и охотнее обсуждал с ними военные вопросы, а также часто читал Вегеция, писавшего об этом, и давал рыцарям много наставлений, почерпнутых у него[516]. Во время осады Нейса Карлом Смелым в 1474-1475 гг. один кастильский рыцарь, которого «уважали за большую ловкость и изобретательность», вдохновившись «Вегецием и другими известными, почитаемыми и авторитетными писателями по военному искусству», убедил герцога Бургундского сделать машину под названием «журавль» и набросал на бумаге ее схему; герцог Карл согласился, и была построена машина, своего рода башня на колесах, снабженная лестницей высотой в 60 футов, которую, «наподобие подъемного моста», можно было во время штурма перебросить к стене; но из-за топкого грунта башня увязла в грязи, под смех осажденных[517].

    Наряду с Вегецием следует упомянуть и занимавшие более скромное место «Стратагемы» Фронтина, которые были, например, в книжном собрании Никола де Бэ в начале XV в.[518]; их перевели на французский в начале правления Карла VII[519], и позднее Антуан де Ла Саль сделал из них обильные заимствования для своего сборника «Салад»[520].

    Средневековье использовало не только античные тексты. Постепенно создавалась собственная литература по военному делу. Примером могут служить уставы духовно-рыцарских орденов, особенно ордена тамплиеров, где даются ценные тактические наставления[521]. В конце XII в. Гиральд Кембрийский, участник похода принца Иоанна против Ирландии (1185 г.), в своем сочинении «Завоевание Ирландии» (Expugnatio Hibernica) указывал, как можно победить ирландцев: «В войне с ирландцами нужно прежде всего следить затем, чтобы кавалерийским эскадронам придавались лучники и со всех сторон отбивали бы ирландцев, ибо те при столкновении с тяжеловооруженными войсками обычно забрасывают их камнями, атакуют и быстро без потерь отступают»[522].

    Начиная со второй половины XIII в. появились произведения политико-военной литературы, побуждавшие светских и духовных лидеров западнохристианского мира к возобновлению крестовых походов против неверных. Таково, например, сочинение францисканца Фиденцо Падуанского «Книга о возвращении Святой земли», написанное между 1274 и 1291 г.; на создание этого трактата автора вдохновил папа Григорий X во время II Лионского собора, а преподнесен он был Николаю IV в начале 1291 г., т. е. всего за несколько месяцев до падения Акры. В нем содержится полный план отвоевания Святой земли. В частности, определяется необходимое количество войск, выражается сожаление, что христианский мир не располагает «постоянной, регулярной армией», и выдвигается предположение, что таковая была бы возможна, если бы многочисленные города, епископства и монастыри содержали в Святой земле хотя бы по одному, двум или трем рыцарям. Автор отмечает, что у сарацин, несмотря на их многочисленность, мало отважных воинов и недостаточно больших сильных лошадей, а имеющиеся тем более уязвимы, что, в отличие от западных, не защищены. Поэтому против них нужно проводить решительные атаки с использованием пеших копейшиков, способных, ощетинившись копьями, создавать заграждения, а также конных лучников и арбалетчиков[523]. Еще более полный и детальный план был разработан между 1306 и 1321 г. венецианцем Марино Сануто Торселло, предложившим его папе Иоанну XXII. С удивительной осведомленностью автор указывает маршрут движения и определяет численный состав войск, вооружение, снабжение и финансирование; говорит о военных машинах и предлагает полное географическое описание «Земли обетованной»; определяет, какие меры нужно принять, чтобы избежать прошлых ошибок, как устраивать лагерь, давать сражение и вести осаду; перечисляет множество военных хитростей, почерпнутых из древней и современной истории. Этот предложенный папе план был снабжен четырьмя картами: Средиземного моря, «моря и земли», Святой земли и Египта[524].

    По нашему мнению, к тому же типу относится и мемуар XV в., составленный Бертрандоном де Ла Брокьером для бургундского герцога Филиппа Доброго (1432 г.). Изложив тактику турок, справедливо сравниваемую с тактикой парфян и персов, и оценив, что их главной силой являются лучники, а копейщики ничего не стоят, ибо «вооружены так, что пешими не способны выдержать сильной атаки», он переходит к походу, который христиане могли бы организовать против турок, и мечтает о смешанной армии, собравшей все лучшие силы Северной Европы: максимальное число французских тяжелых кавалеристов и стрелков, немецкую знать с пешими и конными стрелками, а также 1000 кавалеристов и 10 000 лучников из Англии. В качестве защитного вооружения достаточны были бы светлые легкие доспехи или полудоспехи, ибо турецкие стрелы бьют не сильно. Конным воинам потребовались бы легкие копья с острыми наконечниками, прочные острые мечи и маленькие топорики; пешим воинам – гвизармы или хорошие острые пики. На случай полевых сражений предусматривался один боевой отряд для центра, тогда как фланги должны были прикрываться авангардом и арьергардом. Стрелков следовало размещать среди других сражающихся, так же как и 2-3 сотни повозок с огнестрельным оружием, которые нужно было бы взять с собой. И, наконец, запрещалось вступать в стычки до начала боя и «гнать» (иначе говоря, преследовать) бегущих в конце боя»[525].

    Не забудем и нарративную историческую литературу, содержавшую ценный дидактический материал по военному делу, благодаря чему для какого-нибудь государя или сеньора слушать чтение из Юлия Цезаря, Саллюстия, Валерия Максима, истории крестовых походов, Фруассара или «Больших французских хроник» значило не только развиваться, развлекаться, но и учиться в прямом смысле слова. Иногда такие знания немедленно находили приложение: так, осаждавший Неаполь Фердинанд Арагонский, прочитав один из эпизодов «Войны с готами» Прокопия, нашел уловку, которая позволила ему проникнуть в город через акведук[526].

    В эпоху позднего Средневековья было написано и несколько оригинальных трактатов по военному искусству таких авторов, как Феодор Палеолог, Жан де Бюэй, Робер де Бальзак[527].

    Чтобы как можно точнее определить влияние теории на практику, нужно параллельно провести несколько видов исследования. Анализ нарративных и исторических источников выявляет ссылки на «военных» авторов. Так, в «Жане де Сентре» Антуана де Ла Саля Вегеций говорит: «Любые неразумные ошибки можно исправить, кроме бесповоротных ошибок, проигранных войн и сражений, когда ничто не способно помочь – за ними без промедления следует кара»[528]; Жан Молине в связи с осадой Нейса сетует, что его господин, герцог Бургундский, не последовал совету Вегеция, «который учит ставить палатки или укрепления в таких местах, которым не угрожает внезапное наводнение»[529]. Встречаются и прямые свидетельства практического использования книг по военному искусству: 30 ноября 1415 г. (вероятно, в то время, когда размышляли средства взятия Гарфлера) библиотекарь Лувра Жан Молен по приказу Карла VI привез из Парижа в Руан книгу «Королевская сокровищница», где «изображены некоторые осадные машины»[530]. Систематический перечень рукописей и инкунабул военных трактатов дал бы, очевидно, представление об их распространенности. От позднего Средневековья дошло немало «наставлений», «советов», правил и инструкций, написанных в связи с определенными планами кампаний, осад или сражений. Это – диспозиция сражения, предложенная в сентябре 1417 г. герцогу Бургундскому Иоанну Бесстрашному, когда он со своей армией подошел к Парижу; инструкции по поводу штурма Понтуаза в 1441 г.[531]; советы сэра Джона Фастолфа правительству Генриха VI в 1435 г., содержащие лучшее теоретическое обобщение больших английских рейдов времен Столетней войны: английский капитан предложил отправить из Кале или Кротуа две экспедиции по 3000 воинов каждая (из них 750 копейщиков), которые с 1 июня до 1 ноября прошли бы через Артуа, Пикардию, область Лана и Шампань, сжигая и разрушая все на своем пути[532]. Наконец, показательны библиотеки военных, обычно дворян, занимавших определенные должности, облеченных военными полномочиями. Два примера: в начале XV в. в библиотеке командующего арбалетчиками Франции Гишара Дофена сеньора де Жалиньи, помимо разных хроник, имелись рукописи Тита Ливия, жизнеописания Александра и Цезаря, книги о турнирах и гербовники, трактат Феодора Палеолога, книга Жоффруа де Шарни о джострах, турнирах и войне, «маленькая книжка об уходе за лошадьми» и, наконец, «Древо сражений» Оноре Бове[533]. В описи книг Бернара Беарнского, бастарда Комменжского, составленной в 1497 г., из военных книг упоминаются «Хроники» Фруассара, «Декады» Тита Ливия, жизнеописание Бертрана дю Геклена, «Древо сражений» и «Юноша» Жана де Бюэя[534].

    Каково бы ни было значение (в любом случае минимальное) теоретического, или интеллектуального, образования, практическое, несомненно, преобладало во всех отношениях. Благодаря роли кавалерии в армиях того времени любые конные упражнения, включая охоту, могли расцениваться как подготовка к войне. Вспомним здесь и игру «квинтана», и джостры, и турниры (или бугурты); кроме того, нужно отметить, что если во времена Вильгельма Маршала турниры по числу участников, характеру и масштабу боя, призам были очень близки к настоящим сражениям, то в позднее Средневековье все было иначе, и турниры скорее стали ритуализированным спектаклем, формально благоговейной демонстрацией все более жестких этикетных норм. К тому же не только папство (начиная с 1130 г.), но позднее и короли (например, Филипп Красивый) силились запретить или ограничить турниры, видя в них опасную и тщеславную забаву, где растрачиваются силы в ущерб собственно военной деятельности, которую они хотели сделать своей монополией[535].

    Практиковались также и индивидуальные упражнения, поэтому в позднее Средневековье в городах были учителя фехтования, охотно предлагавшие свои услуги[536]. Иногда упоминается настоящая военная физкультура, которую в некоторых отношениях можно сравнить с учебными занятиями в современных армиях. Один из наиболее ярких – пример маршала Бусико, показывающий, вопреки устойчивой легенде, какой ловкости можно было достичь если не в жестком стальном доспехе, то по крайней мере в гибкой кольчуге. «Бусико прыгал в полном вооружении, за исключением бацинета, и танцевал в стальном панцире; в полном вооружении вскакивал на своего коня, не ставя ногу в стремя; вскакивал с земли на коня за спину движущемуся всаднику, ухватившись лишь одной рукой за рукав этого всадника; взявшись одной рукой за седельную луку, а другой ухватившись за холку, перепрыгивал через большого коня; между двух стен высотой в башню, стоящих в сажени друг от друга, мог подняться до верха, упираясь лишь руками и ногами и не упав ни при подъеме, ни при спуске; мог в стальной кирасе подняться по обратной стороне длинной лестницы, поставленной к стене, до самого верха без помощи ног, хватаясь только руками за поперечины, а без кирасы мог одной рукой подняться на несколько поперечин»[537].

    В позднее Средневековье особенно очевидны усилия властей по развитию военных спортивных состязаний в противовес «гражданским» играм и соревнованиям. У некоторых народов, например, у швейцарцев[538] или шотландцев, давно уже сложился обычай регулярно проводить воинские состязания. В эту эпоху преобладание воинских искусств стало всеобщей тенденцией, проявляющейся как в английских селах, так и в итальянских и немецких городах. Статут Ричарда II от 1389 г. обязывал «слуг и работников» обзаводиться луками и стрелами и по воскресеньям и праздникам заниматься стрельбой, а не игрой в мяч (руками или ногами) или «<...> другими пустыми играми»[539]. Во Франции монархи из дома Валуа перед лицом английской угрозы принимали аналогичные меры, особенно со времени правления Карла VI. Правда, по соображениям общественного порядка они, видимо, колебались и не шли в своих мерах до конца. Жан Жювенель дез Юрсен рассказывает, что в 1384 г. по случаю перемирия между Францией и Англией правительство Карла VI запретило всякие игры, кроме состязаний в стрельбе из лука и арбалета. Результат не заставил себя ждать: за очень короткое время французские лучники превзошли английских. И тогда появилось осознание опасности социального переворота: «Ведь если они соберутся все вместе, то станут сильнее государей и знати». Поэтому Карл VI отказался от идеи всеобщего обучения стрельбе и ограничился созданием в некоторых городах и областях определенных контингентов стрелков, «после чего народ вновь стал играть и развлекаться, как и раньше»[540].

    Таким образом, для постижения военного искусства, по крайней мере в индивидуальном порядке, открывались разнообразные пути. Зато коллективные занятия, большие или малые «маневры», никогда, кажется, регулярно не проводились. И только в ордонансах Карла Смелого, т. е. в самом конце Средневековья, можно найти указания уставного характера по этому поводу[541]. Остается только удивляться тому, как могли маневрировать на поле боя без предварительного обучения в мирное время компактные соединения примерно в 10 000 человек (именно так маневрировали швейцарцы в битвах при Грансоне, Муртене, Нанси и в других сражениях)[542]. К тому же Средневековье не знало военных школ и академий для подготовки кадров, они появились в Италии только в XVI в., а во Франции «первым учреждением, сопоставимым с военной школой, была, вероятно, Академия упражнений, созданная в 1606 г. герцогом Бульонским»[543].

    Таким образом, военное дело изучалось на войне, на поле боя, а следовательно, возникала необходимость начинать обучение очень рано, еще в юношеском возрасте, и постепенно с годами накапливать опыт. Авторы подчеркивают важность прежнего опыта, зрелости при продвижении на ответственные посты. Эта идея лежит в основе сочинения Жана де Бюэя «Юноша», разделенного на три части – «моностику, экономику и политику»: «в первой говорится об управлении человеком самим собой, во второй – об управлении самим собой и другими, а в третьей – об управлении государей и капитанов, ответственных за страну и народ»[544].

    Война – это область проявления опыта, знаний, разума, осторожности, так утверждает средневековая литература. Можно еще раз обратиться к Жану де Бюэю, который заявлял, что «главным залогом успеха в любой войне, помимо Бога, является осторожность командующего». О знаменитом Ла Гире он отозвался как о «добром докторе военных наук», подчеркивая, что «ведение войны – дело искусное и тонкое, требующее знаний и учености, коих совершенство достигается мало-помалу»[545]. Что касается выражения «военное искусство» (art militaire), то близкое к нему выражение (art militant) использовал Молине в XV в. Само же оно появилось не ранее середины XVI в., например во французском переводе трактата Роберто Вальтурио[546].

    2. СТРАТЕГИЯ: ОСВОЕНИЕ ПРОСТРАНСТВА И ВРЕМЕНИ

    В средневековой стратегии доминировали, по-видимому, два основных принципа: один – боязнь полевых сражений, столкновений на открытой местности, а другой – своего рода «осадный рефлекс», иначе говоря «автоматическая реакция на атаку, состоящая в том, чтобы скрыться в укрепленном месте, способном обеспечить оборону»[547]. Отсюда своеобразный характер подавляющего большинства вооруженных конфликтов Средневековья: очень медленное продвижение нападающих, упорная оборона атакуемых, ограниченные во времени и в пространстве операции, «лихоимная война», «стратегия побочных выгод», когда каждый сражающийся или отряд, часто сам по себе, искал прежде всего немедленной материальной прибыли. У современников имелось особое выражение для обозначения таких ограниченных военных действий – «воинственная война» (guerre guerroyante), состоящая из взятия и сдач крепостей, неожиданных нападений, рейдов, засад и вылазок[548]. «На войне <...> прежде всего грабят, часто ведут осады и иногда вступают в сражения». Более того, за недостатком денег, людей, вооружения, провианта многие военные планы не реализовывались: «Кампания, доведенная до конца, была исключением, а прерванная – правилом»[549].

    Чтобы сдерживать возможных агрессоров, некоторые государства строили протяженные линии обороны. Это, прежде всего, знаменитая Великая китайская стена Срединной империи, возведенная против степных кочевников в III в. до н. э., позднее несколько раз достраивавшаяся и перестраивавшаяся, особенно в XV в. при династии Мин. Такова и пограничная линия Римской империи, представлявшая собой иногда просто ров с валом (Сирия, Северная Африка), а в других местах – целую систему укреплений со рвами, валами, стенами, сторожевыми башнями, шанцами и лагерями (на протяжении 500 км германской границы, проходящей через Декуматские поля; стена Адриана в Британии от устья Тайна до Солвей Ферт, а севернее – стена Антонина).

    Средневековому Западу было глубоко чуждо такое решение проблемы по нескольким причинам: государственные структуры долгое время были слабы, поэтому не хватало финансов и рабочих рук; из-за многочисленности мелких политических организмов складывалась ситуация, когда помимо внешней опасности могла возникнуть и внутренняя; в системе фортификаций привилегированное место отводилось, и вполне справедливо, изолированным пунктам обороны.

    Это не означает, что на Западе не было пограничных зон (или марок), организованных и понимаемых как оборонные; то были англо-шотландская и англо-уэльская границы, германские марки (против славян), бретонская марка, границы Ливонии, Гранады и области Кале[550]. В XIV-XV вв. по завершении кампании принято было распускать большую часть армии и организовывать защиту границ с помощью сети гарнизонов, или «постоев». Эта сеть могла быть плотной и глубокой, дабы помешать просачиванию или прорыву сил противника, который или рисковал оказаться раздробленным и отрезанным от своих баз при отступлении и прохождении между оборонными пунктами такой сети, или должен был брать одну крепость за другой со всей неизбежной медлительностью этого процесса. Прекрасный образец такой глубокой обороны дает карта «постоев», содержавшихся правительством Филиппа Валуа по обоим берегам Гаронны в сентябре 1340 г. накануне перемирия, подписанного в Эплешене, которое сразу же прекратило вражду (карта 3).

    Карта 3. Глубокая оборона. Основные французские гарнизоны к северу и югу от Гаронны (сентябрь 1340 г.).

    МАРМАНД – гарнизон численностью не менее 200 всадников и пехотинцев.

    Эгийон – гарнизон численностью от 100 до 200 всадников и пехотинцев.

    Лаплюм – гарнизон численностью менее 100 всадников и пехотинцев.

    Робер де Бальзак, рассуждая о том, что следует, по его мнению, предпринять государю, которому угрожает нашествие, рекомендует «охранять пограничные укрепления». А далее есть две возможности: или собрать большую армию, которая встретит противника «при вступлении в свою страну», или «отремонтировать, снабдить припасами, артиллерией и людьми главные крепости на границе и снести те, что невозможно удержать, а также увести весь скот от границы в глубь страны, а все продукты из сельской местности свезти в укрепленные места, дабы враг ничего не нашел, когда войдет, чтобы осаждать и воевать»[551].

    Однако можно привести и несколько примеров протяженной линейной системы фортификаций: это ров Оффы (VIII в.) против бриттов Уэльса; в начале IX в. датчане возвели земляной вал, укрепленный деревом, чтобы перекрыть 15-километровый Ютландский перешеек; в тех же краях Карл Великий устроил против ободритов «саксонский рубеж» (limes saxonicus), проходивший примерно с севера на юг[552]. Чаще же всего достаточно надежным препятствием для вторжения войск, действия которых были близки к разбою, считались простые рвы: так, по приказу епископа Льежской области в 1454 г. (как и в 1439, а также в 1465 г.) был создан «пояс безопасности», который «состоял из широких рвов вкупе с естественными и более ранними искусственными препятствиями и шел от Юи до Сен-Трона», а далее до западных рубежей графства Лооз[553]; согласно Роберу де Ториньи, в 1169 г. Генрих II «велел прорыть глубокие рвы между Нормандией и Францией против бандитов» – это были так называемые Королевские рвы (Fosses-le-Roi) в Перше, которые располагались вдоль рек Авр и Сарт и тянулись от Нонанкура до Мель-сюр-Сарта[554] (карта 4).

    О стратегии вспоминали даже при проведении небольших операций, если сознательно определяли приемы и средства достижении цели. Свидетельством тому является непродолжительный поход Эдуарда III в Камбрези, Вермандуа и Тьераш осенью 1339 г., совершенный для того, чтобы устрашить противника, Филиппа Валуа, максимально подорвав его экономический потенциал, и по возможности спровоцировать его на полевое сражение. При этом король Англии мог рассчитывать на 1600 кавалеристов, 1500 конных лучников и 1650 пеших лучников и пикинеров из Англии, а также на 800 кавалеристов, набранных в Нидерландах и Германии; к этому значительному по тем временам экспедиционному корпусу присоединялись контингента союзников – герцогов Гельдернского и Брабантского, маркграфа Юлихского и графа Геннегау[555]. Экспедиция началась 20 сентября в Камбрези; в ожидании полного сбора войск англичане сделали несколько попыток («приступов, стычек, нападений») захватить Камбре. Эдуард III выступил 9 октября и, переправившись через Шельду, обрушился на Французское королевство; вечером он остановился в аббатстве Мон-Сен-Мартен близ Перонна, тогда как герцог Брабантский расположился в аббатстве Восель. 10 октября к Эдуарду III прибыли отправленные папой Бенедиктом XII кардиналы, которые безуспешно пытались склонить его к мирным переговорам; в течение нескольких дней Эдуард III оставался на месте, а в это время его войска попытались взять приступом замок Оннекур-на-Шельде и предприняли рейды до Бапома, Перонна и Сен-Кантена. 14 октября король двинулся дальше, разрушив по пути монастырь Ориньи-Сент-Бенуат, тогда как графы Нортгемптон и Дерби опустошали область Лана до Креси. После остановки в аббатстве Фервак (коммуна Фонсом) Эдуард III перешел Уазу (16 или 17 октября), некоторое время провел в аббатстве Боэри (коммуна Макиньи), прошел южнее Гиза, затем поднялся на северо-восток и остановился между Ла Фламангри и Ла Капель-ан-Тьераш до 23 октября. Там он расставил свою армию в боевом порядке, поджидая войска Филиппа VI, которые, собравшись между Сен-Кантеном, Перонном и Нуайоном, пошли затем тем же путем, что и Эдуард III, и 20 октября дошли до деревни Бюиронфосс. В течение нескольких часов 22 октября обе армии были готовы вступить в сражение, но советники французского короля убедили его не выдвигать свои силы, приведя несколько доводов: это была пятница (наследие запрета, восходящего к Божьему перемирию), лошади устали после перехода в 5 лье и были не кормлены, наконец, его армии пришлось бы идти плохой дорогой. В ночь с 23 на 24 октября Эдуард III неожиданно ушел в Брюссель, а затем в Антверпен. Битва не состоялась, но экспедиция оставила глубокие следы: один источник говорит о 2117 «сожженных и разрушенных городах и замках»; даже если эта цифра сильно преувеличена, тем не менее ущерб был нанесен огромный. Об этом свидетельствует благотворительная миссия по разоренным областям папского посланца Бертрана Кари, прибывшего несколько месяцев спустя[556] (карта 5).

    Карта 4. Граница между Першем и Нормандией в XII в.

    (По: Jouaux B. Les Fosses-le-Roi dans Chateaux forts et guerres au Moyen Age. // Cahiers percherons. 1978. N. 58).

    Экспедиции другого типа проводились на большее расстояние и в более быстром темпе. Классический пример – поход Черного принца в октябре-ноябре 1335 г. от Атлантики до Средиземного моря через Лангедок; менее чем за 2 месяца он прошел 900 км, в среднем по 15 км в день – результат удивительный, если вспомнить, что он взял несколько городков и пригородов (Авиньоне, Монжискар, Кастельнодари, нижний город Каркассона) и что на обратном пути шел с колоссальной добычей, замедлявшей продвижение[557] (карта 6).

    Карта 5. Миссия милосердия Бертрана Кари в областях Северной Франции (Камбрези, Вермандуа, Тьераш), разграбленных во время похода Эдуарда III в 1339 г.

    (По: Carolus-BarreL. Op. cit.)

    Карта 6. Поход Эдуарда, принца Уэльского (октябрь-ноябрь 1355 г.).

    В более крупных кампаниях также проявляется продуманная общая стратегия, как, например, в походах Карла Великого против Саксонии, завоевании Англии нормандским герцогом Вильгельмом[558], английских экспедициях 1346 и 1356 гг.[559], в завоевательной войне Эдуарда I с Уэльсом в 1294-1295 гг.[560] Наиболее удачной в этом роде была, возможно, кампания Карла VII (1449-1450 гг.) по отвоеванию Нормандии. Она началась в конце июля после разрыва Турского перемирия, вследствие взятия Фужера отрядом Франсуа де Сюрьенна (24 марта 1449 г.), и проводилась сосредоточенным наступлением трех корпусов. На востоке, со стороны Бове, графы д'Э и Сен-Поль переправились через Сену, взяли Понт-Одемер, Пон-л'Евек и Лизье и приступили к методичному освобождению области Бре. На юге Дюнуа в звании генерального наместника вошел в Верней, затем соединился с Карлом VII в Лувье, захватил Мант и Верной и продолжил наступление до Аржантана. А на западе армия герцога Бретонского Франциска I и коннетабля Франции Артюра де Ришмона взяла Кутанс, Сен-Ло, Карантан и Фужер.

    Пока эта последняя армия размещалась на зимние квартиры, другие, перегруппировавшись в начале ноября, добились капитуляции Руана и взяли Гарфлер, Беллем, Онфлер и Френе-ле-Виконт.

    Английское правительство отреагировало с запозданием, послав на помощь небольшую армию под командованием Томаса Кириэла, которая высадилась в Шербуре 15 марта 1450 г. Этот экспедиционный корпус, отбив несколько местечек в Котантене, двинулся к Бессену, но был разбит у Форминьи (15 апреля) объединенными силами графа Клермона и коннетабля де Ришмона.

    Последний этап кампании отмечен падением Кана, куда бежала большая часть англичан, оказавшихся осажденными четырьмя армиями: королей Карла VII и Рене Сицилийского, герцога Алансонского и канцлера Франции Жана Жювенеля, коннетабля и графа Клермона, наконец – Дюнуа и сеньора д'Орваля. Последние опорные пункты англичан: Фалез, Донфрон и Шербур – пали, как перезревшие плоды. Жан Шартье, как и другие хронисты, не мог скрыть восхищения. Он писал: «И завоевано было все герцогство Нормандское, все бурги, города и замки изъявили покорность королю всего лишь за год и шесть дней, и это великое чудо достойно удивления»[561].

    Поскольку сухопутных карт тогда не было, следует предположить, что штабы, способные спланировать и осуществить подобные операции, были хорошо осведомлены о местностях, где должны были разворачиваться войска; для этого использовали «путеводители», постоянно прибегали к помощи «проводников», шпионов или изменников, купцов, монахов, авантюристов, что почти не являлось проблемой для того общества, одной из характерных черт которого, бесспорно, была мобильность[562]. Напомним, что морские карты стали регулярно использоваться при подготовке и осуществлении плаваний по Средиземному морю с середины XIII в., а свидетельство использования сухопутных карт в военных целях относится к самому концу Средневековья: в отделе карт и эстампов Национальной библиотеки в Париже хранится военная карта Ломбардии, составленная, несомненно, по случаю войны Венеции с Миланом (1437-1441 гг.); на этой карте среди прочего отмечены каменные и деревянные мосты, дороги (с указанием арабскими цифрами расстояний в милях), укрепления. Во Франции одним из первых, кто предлагал государю, пожелавшему захватить какую-либо страну, «делать ее зарисовку», был Робер де Бальзак (1502 г.), считавший, что это нужно не только для того, чтобы знать путь следования от города к городу, но и для того, чтобы иметь представление о естественных препятствиях – реках и горных хребтах[563].

    Таким образом, можно сказать, что военачальники Средневековья хорошо ориентировались на местности и способны были постигать и осуществлять «большую стратегию», управляя подчас очень широкими театрами военных действий. Но умели ли они учитывать и время? По этому поводу следует высказать два соображения: во-первых, из-за ограниченных государственных финансов содержание и оплата значительной армии более 4 или 5 месяцев были замечательным достижением даже для могущественной монархии позднего Средневековья, а во-вторых, по самым разным причинам было гораздо легче и приятнее вести войну в теплое время года, и слова Фруассара, что «когда возвращается мягкое летнее время, то пора войска собирать в лагеря», были «общим местом», почти аксиомой[564].

    Однако война отнюдь не считалась просто занятием, своего рода спортом с соответствующим образом жизни, вещью в себе. В основе своей она была средством достижения определенных целей, и ради этого власти без колебаний, в пренебрежение к сезонным ритмам, требовали или приказывали своим финансистам, маркитантам, следующим за армией, военачальникам и войскам прилагать усилия, подчас далеко выходящие за рамки общепринятых и приемлемых норм. Поэтому имели место и кампании, продолжавшиеся без перерывов целый год, и осады, не прерывавшиеся и посередине зимы (Кале, Орлеан, Нейс). Как заметил еще Филипп Киевский, в Испании, Италии и тем более в Святой земле необходимость приостановки военных действий на зимние месяцы была менее настоятельной, нежели в Европе за Пиренеями и Альпами. Но даже далеко на севере, не колеблясь, выступали в поход в конце года, если находили в этом какое-либо стратегическое преимущество. Так было в шотландскую войну 1337 г.: «В это время король Англии узнал от мудрых людей, что, по общему мнению, Шотландию можно завоевать только зимой; поэтому он, собрав свое войско на праздник св. Луки Евангелиста, направил его в западные области». Иначе говоря, экспедиция должна была начаться 18 октября, в день св. Луки[565].

    Нельзя даже сказать, что зимними кампаниями, в их процентном отношении к летним, можно пренебречь. На протяжении XV в. льежские войска, например, воевали в январе по меньшей мере девять раз[566]. Хронология 120 битв, сражений и столкновений XIV-XV вв. дает следующую картину[567]:

    Наконец, если чаще всего в наиболее амбициозные планы и расчеты глав государств и военачальников входили кампании максимум на год, то, бывало, рассматривались и предприятия изначально гораздо более долговременные, особенно походы в Святую землю: в начале XIV в. Марино Сануто Торселло представил папе военный бюджет на три года в размере 2 100 000 флоринов, из расчета 700 000 флоринов в год[568].

    3. ТАКТИКА: ПОЛЕВОЕ СРАЖЕНИЕ

    Как мы видели, в средневековых войнах полевые сражения были относительно редки. Случалось даже, что государи или военачальники формально предписывали своим войскам избегать любых крупных столкновений: так поступали Карл V после Пуатье, Людовик XI после Монлери и Карл VII на протяжении большей части своего правления. Война «одержимая» и «воинственная», состоящая из нападений на укрепленные места и их обороны, из малых и больших экспедиций, набегов, авантюр, забирала большую часть времени и сил.

    В полевом сражении все видели кульминацию войны, главное событие, определявшее исход кампании, центральный эпизод, с которым, при всей его ограниченности во времени и в пространстве, связывались все страхи, ожидания и надежды[569]. Более того, в связи с ним возникали самые острые тактические проблемы, о чем и пойдет речь далее.

    В средневековой военной истории известны не только битвы, представлявшие собой стихийные, беспорядочные столкновения, где командующие играли роль простых предводителей и, не отличаясь от других, держались в бою в первых рядах, где главной заботой воинов было выбрать себе достойного по сану и доблести противника, не думая о своих товарищах по оружию, где все сражались с какой-то священной яростью, но готовы были быстро бежать, как только показалось, что удача изменила им, где всеми действиями руководила жажда личной добычи и выкупных денег, где могла внезапно и неудержимо возникнуть паника[570] с последующим повальным избиением или пленением мгновенно парализованных противников. При всяком описании открытого сражения необходимо избегать двух подводных камней: драматизации и рационализации, т. е. реконструкции a posteriori тактики или крупномасштабной карты, чего, быть может, вовсе не было и даже не предусматривалось[571].

    Тем не менее, критическое изучение источников позволяет выявить существование нескольких фундаментальных, нормативных тактических принципов, следование которым считалось если не обязательным, то, по крайней мере, очень желательным.

    Существенно упрощая проблему, можно рассмотреть три составляющих диспозиции – кавалерию, спешившуюся кавалерию и пехоту.

    В первом случае кавалерия выстраивалась по вытянутой линии на весьма небольшую глубину, вероятно, в три или четыре ряда. Таким образом, поле сражения шириной в 1 км (случай редкий) могло вместить от 1 500 до 2000 кавалеристов, образовывавших батальон, который составляли стоящие в ряд тактические единицы, называвшиеся знаменами или отрядами, обычно из кровных родственников, членов линьяжа или вассалов, воевавших вместе под одним знаменем, с одним предводителем и общим боевым кличем. Боевой порядок был очень плотным; если воспользоваться расхожими для текстов той эпохи выражениями, кавалеристы с копьями должны были стоять так близко друг от друга, чтобы брошенная перчатка, яблоко или слива не упали бы на землю, а попали на поднятое вверх копье, или чтобы между копьями «и ветерок не пролетел»[572]. В такой боевой линии редко начинали движение все сразу, сектор за сектором, обычно наступая справа[573]; каждый сектор мог соответствовать соединению, именовавшемуся «эшелоном» («echelle»), позднее ротой или эскадрой[574]. Кавалерийские отряды по данному сигналу медленно трогались с места («медленным аллюром», лат. gradatim, paulatim, gradu lento), сохраняя линию строя; постепенно скорость увеличивалась, достигая максимума в момент столкновения. Говоря о кавалерийских атаках, латинские тексты употребляют многозначительные наречия: сильно, сильнейшим образом, сильно, страстно, стремительно, быстрейшим образом (acriter, acerrime, fortiter, vehementer, impetuose, velocissime)[575]. А Жан де Бюэй рассуждал так: «Конный батальон должен с яростью налетать на противника, но нужно следить за тем, чтобы не проскочить слишком далеко вперед, ибо отклонение от линии боя и возвращение влекут за собой поражение»[576]. Когда кавалерия при атаке сталкивалась с пехотинцами, то ее задачей было нарушить их строй, разбив на мелкие группы, «развалить», «расстроить», «посеять беспорядок». Того же самого добивались в отношении конного противника, но в этом случае стремились добраться до лошадей, чтобы выбить из седла всадников, затем вступали в дело оруженосцы, мародеры, вооруженные слуги, которые завершали дело. Когда атака проваливалась, то кавалеристы отступали, и пока соседние соединения замещали их, они выстраивались и атаковали снова[577].

    Если же наличный состав был слишком многочисленным, чтобы выстроиться в одну боевую линию, то в нескольких десятках метров сзади ставили другие батальоны, составлявшие силы запаса или поддержки, кроме того, часто формировали левое и правое крыло для зашиты флангов или обхода противника. Так что, по крайней мере в позднее Средневековье, армия могла быть разбита на пять корпусов левое и правое крыло, авангард, центральный батальон и арьергард[578].

    Второй важный тактический прием – спешившаяся кавалерия. Вопреки бытовавшему мнению, его возникновение датируется не Столетней войной и не связано с появлением английских лучников на континентальных полях сражений. Если сами французы долгое время игнорировали спешивание кавалерии, то в Империи его использовали весьма часто. По поводу одного из эпизодов крестовых походов в Святую землю, когда в 1148 г. римский король Конрад III и его рыцари сражались пешими, хроника Вильгельма Тирского объясняет, что «тевтонцы обычно так делают, когда того требуют обстоятельства»[579]. Англо-нормандские рыцари также спешивались в битвах при Тенчебре (1106 г.), Бремюле (1119 г.) и Бургтерульде (1124 г.)[580]. Спешившись, кавалеристы в значительной мере теряли мобильность, и рекомендуемая тактика, по крайней мере в позднее Средневековье, состояла в том, чтобы стоять на месте в ожидании, что противник проявит неблагоразумие, двинувшись вперед и атаковав Жан де Бюэй по этому поводу замечает: «Когда сталкиваются друг против друга пехотинцы, то наступающие проигрывают, а те, кто твердо держится на месте, выигрывают»[581]. По его мнению, нужно предусмотреть хорошее обеспечение провиантом, дабы они могли спокойно выжидать; в центре надлежит ставить «самый большой отряд» воинов под штандартом главнокомандующего, по бокам – лучников, наконец, по краям боевой линии – два отряда спешившихся кавалеристов; пажи с лошадьми должны держаться в укрытии сзади»[582].

    Наконец, о пехоте в собственном смысле слова. Ее воинские формирования различались в зависимости от традиций, а также наличного состава, противника, характера местности. Можно выделить следующие диспозиции пехоты: 1) в форме довольно вытянутой «стены», глубиной лишь в несколько человек[583]; 2) в виде круга, или «короны», которая использовалась швейцарцами, фламандцами и шотландцами, или в битве при Бувине, когда граф Булонский со своей кавалерией отступал после каждой атаки, чтобы передохнуть под прикрытием двойного ряда брабантских пикинеров, стоявших в круг[584]; 3) массивный и глубокий строй, внутри которого не было пустого места; таков был треугольный «батальон» льежских пехотинцев, плотно стоявших друг к другу, своим «острием» из наиболее решительных людей обращенный к противнику[585]; армия конфедератов в битве при Муртене (1476 г.), помимо небольшого отряда кавалеристов и авангарда в 5000 человек, состоявшего из отборных швейцарских воинов (арбалетчики, аркебузиры, пикинеры), имела боевое соединение (Gewalthaufen) в форме вытянутого четырехугольника, увенчанного треугольником (построение клином – Keil); по периметру этого соединения, насчитывавшего около 10 000 человек, стояли в четыре ряда пикинеры (с пиками длиной примерно 5,5 м), весь центр занимали алебардщики, оружие которых было длиной лишь 1,8 м; за ним размещался арьергард, меньший по составу, но той же формы (рис. 3); пикинерам надлежало сломать боевой порядок противника, после чего в дело вступали алебардщики; в случае же нападения вражеской кавалерии пикинеры должны были ощетиниться пиками. Современные реконструкции показывают, что при таких условиях корпус в 10 000 человек занимал площадь всего в 60x60 м[586].

    К этим трем видам войск (кавалерия, спешившаяся кавалерия, пехота) могли прибавляться и другие, особенно стрелки (XV в. и кулевринеры) и полевая артиллерия. Поскольку действующие армии включали в себя и конницу и пехоту, то, следовательно, появились предварительно разработанные, весьма сложные гибкие боевые порядки. План сражения, представленный на утверждение бургундскому герцогу Иоанну Бесстрашному и его совету (сентябрь 1417 г.), предусматривал, например, что в случае атаки противника спешиваются как авангард и оба крыла из лучников и арбалетчиков, так и главный батальон, который должен держаться рядом с авангардом, если позволяет пространство, или на 50-60 шагов сзади, а на расстоянии полета стрелы (100-200 м) ставился арьергард, состоящий из 400 тяжелых кавалеристов и 300 стрелков, следящих, чтобы армия не повернула назад. Наконец, дальше, за арьергардом размещался обоз, образуя своего рода укрепленный лагерь. Однако на случай нападения на противника предусматривались другие диспозиции»[587].

    Рис. 3. Боевое построение швейцарцев в битве при Муртене (1476 г.). (По: Grosjean G. Die Murtenschlacht. (54)).

    Предписанный Карлом Смелым по Лозаннскому ордонансу (май 1476 г.) идеальный боевой порядок показывает ту степень сложности тактики, какой мог достичь в конце XV в. профессиональный военный (а герцог стремился к максимальному совершенству). Видимо, для того чтобы приспособить свою армию к любым условиям местности, он предусмотрел восемь соединений. В первом выстраивались в линию слева направо 100 кавалеристов ордонансной роты капитана Тальяна, затем 300 лучников из той же роты, 1700 «пеших ребят» Нолена де Бурнонвиля и, наконец, 300 лучников и 100 кавалеристов ордонансной роты капитана Мариано – всего 1800 человек, выбранных среди лучших, под командованием Гийома де Ла Бома, сеньора д'Иллена. Состав второго соединения, сформированного из войск герцогского дома, был еще более сложным: также слева направо чередовались три отряда кавалеристов, три – отряда лучников и три – пехотинцев. Посреди этого элитного корпуса возвышались знаки герцогского достоинства: штандарт Карла Смелого, его вымпел и знамя. Что касается остальных шести соединений, не столь образцовых, то они строились, как и первое: пехота ставилась в центре, а по бокам – поддерживающие ее стрелки и кавалеристы. Восьмое соединение, правда, существовало только в проекте, для усиления бургундской армии в случае подхода савойцев.

    Для лучшей координации и для того, чтобы избежать раздробления сил из-за характера местности, предусматривалась перегруппировка этих восьми соединений по два под командованием четырех высших военачальников. При сборе всех сил герцог Бургундский мог, таким образом, располагать 15-20 тысячами воинов[588] (рис. 4).

    Реальная диспозиция, которую Карл Смелый был вынужден занять несколько дней спустя в битве при Муртене, свидетельствует о том, что он вовсе не был рабом готовых схем и способен был приноравливаться к условиям местности и противнику. По-видимому, для него одной из основ тактики было взаимодействие различных родов войск – кавалерии, артиллерии, пехоты с холодным оружием и стрелков[589] (карта 7).

    На самом деле, ход сражений всегда мог измениться к худшему вследствие недисциплинированности целых отрядов и отдельных воинов, бросавшихся за военной добычей. Однако было бы совершенно ошибочным полагать, что этого не сознавали: во всяком случае, начиная со второй половины Средних веков командующие обычно объявляли о самых строгих карах всех тех, кто по какой бы то ни было причине выходит из строя и нарушает порядок, обобществление всей добычи с последующим ее дележом формально рекомендовалось, хотя и не всегда поощрялось и практиковалось[590]. «Чтобы добыча принадлежала всей армии, нужно запрещать грабежи и объявлять по всем войскам, что нарушение приказа командующего карается казнью через повешение за горло»[591] (Робер де Бальзак).

    Также нельзя сказать, что в эпоху Средневековья не понимали, какие преимущества получал командующий, если в день сражения держался на возвышении или в стороне от побоища, избегая, с одной стороны, опасных неожиданностей и получая, с другой стороны, возможность принимать нужные решения в окружении своеобразного штаба[592].

    Рис. 4. Боевое построение бургундцев у Лозанны по ордонансу Карла Смелого (май 1476 г.) (По: Grosjean G. Die Murtenschlacht... (54))

    Карта 7. Муртен, 1476 г. План сражения Карла Смелого (По: Grosjean G. Die Murtenschlacht... (54)).

    Наконец, подобно тому, как с точки зрения стратегии считалось необходимым использование шпионов, так и из тактических соображений рекомендовалось использовать «путешественников», доносчиков, сыщиков, соглядатаев, «чтобы обезопасить войско и знать о движении противника»[593].

    Отрицание средневекового военного искусства, его модификаций и эволюции полностью вытекает, таким образом, из недостатка знаний; это можно сравнить с мнением Виктора Гюго, полагавшего, что музыка началась с Палестрины[594].

    ГЛАВА VIII

    ВОЙНА, ВЛАСТИ, ОБЩЕСТВО

    Подавляющее большинство средневековых войн велось от имени определенных официальных властей (короли, князья, сеньоры), в них участвовали воины, которые считали себя или признавались принадлежащими к военному сословию, именовавшемуся по-латыни «воины» (bellatores, pugnatores, agonistae, milites), т. е. к функциональной категории, имевшей свое законное место в обществе; ее относительно привилегированное положение в системе производства определялось, по большому счету, только причастностью к военному делу. Сама структура воинского сообщества более или менее точно отражала структуру всего общества, так что, если говорить о мирянах, место индивида в армии напрямую зависело от его места в иерархии власти и даже богатства. Наиболее ярко эта тенденция проявляется, естественно, в феодальной организации, где военные обязательства и ответственность органично связаны с количеством, значимостью и доходностью фьефов. Даже когда военные обязательства выходят за рамки феодальной системы, распространяясь на очень широкий слой населения, все же связь между значением, характером службы и местом в обществе существует, о чем свидетельствуют и каролингские капитулярии, и распоряжения Плантагенетов, от Генриха II до Эдуарда I. Коммунальные ополчения также подпадают под это правило, и их военная организация часто очень точно повторяет цеховую. Нельзя даже сказать, что эта параллель исчезла с распространением платы за службу, ибо в действительности государства чаще всего стремились разными способами набирать военные силы, как и прежде, из знати (для нее плата была лишь дополнительным доходом или своего рода компенсирующим вознаграждением), отстраняя иностранцев (или допуская их в небольшом количестве, контролируя) и исключая деклассированные элементы. Лучше всего было сражаться вместе со знакомыми людьми и против известных врагов, под знаменем признанной власти, на ограниченном, известном и привычном географическом пространстве.

    Само собой разумеется, что реальность была совершенно иной и что на практике от такой модели общественного устройства часто отступали. Обратимся к обзору этих «отступлений» сначала на уровне социальных, а затем и политических структур.

    1. МАРГИНАЛЫ И ИХ УЧАСТИЕ В БОЕВЫХ ДЕЙСТВИЯХ

    Изучение социального состава армий, в самом широком смысле слова, должно быть направлено на выяснение нескольких моментов.

    1. Место деклассированных и маргинальных элементов с точки зрения как иерархии (от скромного военного слуги до главнокомандующего), так и военной специализации (кавалеристы, стрелки и пехотинцы, пионеры и др.). Насколько неимущие, бродяги, нищие отстранялись от военных сообществ? Каково было значение бастардов знати[595], особенно в позднее Средневековье? По-видимому, в английских походах XIV в. во Францию количество людей, стоящих вне закона, но за свою службу получивших от короля помилование, было довольно большим: в 1339-1340 гг. было даровано по меньшей мере 850 грамот помилования участвовавшим в боевых действиях; в 1346-1347 гг. – несколько сотен грамот (за кампании в Шотландии, Северной Франции и Гаскони); после Пуатье (1356 г.) – около 140грамот; в 1360-1361 гг. – 260 грамот. «В большинстве английских армий этого периода людей, стоящих вне закона, насчитывалось, вероятно, от 2 до 12%»[596]. По поводу набора, произведенного в 1370 г. Робертом Ноулзом для похода на континент, источник сообщает, что он «взял в свой отряд по дурной воле беглых монахов, вероотступников, а также несколько воров и грабителей из разных тюрем»[597]. «Уголовный регистр Парижского Шатле» запечатлел карьеру нескольких авантюристов, которые, совершив разные преступления, поменяли гражданскую службу на военную: таким был некий Реньо де Сен-Марк, уроженец Дижона, там же женившийся и имевший троих детей. Разорившийся «виноградарь», он около 1383 г. свел знакомство с военными и стал «старшим слугой», проработав у нескольких господ, среди которых был Жан Ла Персонн, виконт д'Арси, и побывав за это время во Фландрии, Испании, Германии, Милане, Шамбери и даже в Венгрии. Под пыткой он признался, что похищал лошадей и обкрадывал своих хозяев, а последние два месяца бродяжничал в Париже, пытаясь найти нового хозяина[598].

    2. Географическое происхождение воинов с обязательным различением тех, кто прибыл (часто издалека) по королевскому или сеньориальному призыву, которому они обязаны повиноваться, и тех, кого можно охарактеризовать как настоящих военных кочевников, оторвавшихся от своих корней и служивших в смешанных, разнородных формированиях, где соседствовали все народы и языки, даже если это были очень небольшие отряды в 10 или 20 человек. В этом отношении можно сопоставить две модели:

    а) модель, представленную военными экспедициями горожан Брюгге и Гента в начале Столетней войны, которые совершались на небольшое расстояние и состояли исключительно из местных жителей[599].

    б) модель, о которой дает представление список наемников, которым папа Григорий XI поручил оборону Авиньона в марте 1373 г.: примерно 77 человек были выходцами из епархий Авиньона, Лиможа, Версейля, Майорки, Вивье, Юзеса, Риеза, Сен-Флура, Пьяченцы, Тюля, Нима, Манда, Турина, Ди, Клермона, Арля, Кремоны, Ареццо, Кавайона, Экса, Болоньи, Кортоны, Камбре, Кагора, Безансона, а также из Савойи, Арагона, Сицилии и Пьемонта[600].

    3. Участие в войнах людей, которые более или менее формально должны были быть отстранены от этого: рабы (в раннее Средневековье), сервы (их, например, не касалась Военная ассиза Генриха II Плантагенета, как и более позднее законодательство до середины XIII в.), клирики и монахи. Среди последних нужно различать: раздатчиков милостыни и капелланов, которые обычно состояли при войсках; часто их присутствие специально оговаривалось (например, императорский указ 1431 г., изданный во время крестового похода против гуситов, требовал содержать в каждом войсковом соединении четверых или пятерых священников, «чтобы учить и наставлять людей, как следует держаться и бороться за святую веру»), клириков, обладающих светской властью (епископы и аббаты) и участвующих в оборонительных операциях, и, наконец, тех, кто в пренебрежение к каноническому праву и неоднократно повторявшимся запретам и осуждениям церковных властей, забыв о священных обетах и своей тонзуре, вступил в армию в качестве простых воинов. Впрочем, действия таких священников далеко не всегда осуждались общественным мнением. Фруассар говорит о капеллане графа Дугласа, участвовавшем в битве при Оттербене (1388 г.), выражает свое безоговорочное восхищение им: «Он вел себя не как священник, но как доблестный воин; будучи храбрым и преданным графу человеком, он участвовал в атаках и нападениях на англичан и, обрушивая на них удары своего топора, вынуждал их отступить, а затем всю ночь без отдыха преследовал их с топором в руках. По правде говоря, у него были подобающие для этого и тело, и рост, и сила и смелость»[601]. Позднее этот священник был произведен сразу в архидьяконы и каноники. Что касается участия в войнах евреев, то земское право «Саксонского зерцала» освобождает от военной службы, за исключением крайней необходимости, клириков, женщин, пастухов и служителей церкви; но, по мнению его составителя, евреев освобождать не обязательно, на миниатюре одной из рукописей «Саксонского зерцала» (Дрезденская библиотека) изображен набор крестьян в армию, среди них можно отличить (по прическе) еврея, правда, без оружия[602]. На службе Арагонского дома в Сицилии в 1416 г. состоял мастер «Иосиф, бомбардир, еврей».

    4. Участие женщин. Они, естественно, сопровождали армию в качестве маркитанток, служанок и проституток («дурных женщин» иногда изгоняли или ограничивали их количество). Но вполне нормально воспринимались и вооруженные «дамы», и «баронессы», тем более что феодальные кутюмы формально предоставляли им право наследования фьефов. Ордерик Виталий в XII в. упоминает Гельвизу, графиню д'Эвре, которая на коне и в рыцарском вооружении участвовала в сражениях, проявляя такой же азарт, как и рыцари в доспехах или солдаты с дротиками. Во время крестовых походов женщины сражались в армиях франков: греческий историк Никифор описывает этих амазонок в мужской одежде, на конях, с копьями и боевыми топорами, которыми предводительствовала «дама в золотых шпорах» – Альенора Аквитанская, сравниваемая с Пенфесилеей[603]. Фруассар рассказывает о графине Жанне де Монфор, которая во время войны за бретонское наследство в доспехе и на боевом коне, «держа в руках крепкий и острый меч, билась отважно, с большой храбростью»[604]. Согласно легенде, во время осады замка Понторсон Томасом Фелтоном сестра знаменитого коннетабля дю Геклена Жюльенна, невзирая на свое монашество, вместе с другими отталкивала лестницы врага от стен[605]. Были в армиях и женщины из народа: в 1382 г. Карл VI «пошел на Фландрию, и там знамя фламандцев несла женщина, в конце концов они были разбиты, а она погибла»[606]. А вот некая фрисландка «в синем суконном платье», которая во время войны между Фрисландией и Ген-негау (1396 г.) бросилась на врагов «в безумной ярости» среди первых и погибла пронзенная стрелой[607]. Вспомним, наконец, и классические примеры Жанны д'Арк и Жанны Ашетт.

    2. МАРГИНАЛЬНЫЕ ВОЕННЫЕ СООБЩЕСТВА И ПОЛИТИКА ВЛАСТЕЙ ПО ОТНОШЕНИЮ К НИМ

    Война – явление политическое, и решение о ее начале исходило сверху, от официальных властей, которые стремились держать ее под своим контролем: объявлять войну, набирать армию и временно или окончательно завершать военные действия в определенный момент. Однако как явление, независимое от государственной власти, как выражение потенциальной воинственности, свойственной в той или иной мере всем средневековым обществам, война затрагивала и низы.

    Власти на протяжении долгого времени старались не допускать спонтанных проявлений воинственности, чтобы закрепить за собой монополию на войну, и поэтому боролись против частных войн, объявляли земский мир, запрещали ношение оружия и т. д. Тем не менее, осуществление этого желания наталкивалось на те же препятствия, которые в Средние века вставали между решениями власти и их проведением в жизнь, а также на одно глубокое противоречие: с одной стороны, государства хотели бы покончить с усобицами, ограничить или искоренить широко распространенное насилие, но, с другой стороны, им было выгодно иметь вооруженных подданных, искушенных в военном деле.

    Эта относительная беспомощность государств, которую, однако, не следует представлять неизменной во времени и пространстве, особенно очевидно проявлялась в конце войн, когда из-за отсутствия постоянных армий приходилось распускать войска. Обычно легче всего было отпустить по окончании похода, длившегося несколько дней или от силы несколько месяцев, держателей фьефов и отправить домой в свои деревни или города всех пехотинцев, пионеров, ремесленников, которые шли на войну против воли и, не дожидаясь приказа военачальников о демобилизации, дезертировали. Не было также проблем и с небольшими отрядами регулярных сил, составлявших окружение государей или сопровождение высоких военных чинов: их отпускали по очереди, индивидуально, исходя из их желания или намерений начальства. Нелегко да и опасно было избавиться только от тех воинов, которые на протяжении ряда лет сплотились в содружестве и взаимопомощи и перед которыми не было в ближайшем будущем никакой альтернативы войне. Во Франции за последние три или четыре столетия Средних веков подобная ситуация возникала трижды: на рубеже XII-XIII вв., в третьей четверти XIV в. (время «компаний») и после Аррасского договора 1435 г. (время «живодеров»). Как это ни удивительно, но наиболее легким был последний кризис, тогда как первый был самым затяжным и если не самым разорительным в материальном отношении, то, по меньшей мере, самым тяжелым с психологической точки зрения. Его мы и предлагаем вспомнить.

    Готье Ман в сочинении «О развлечениях придворных» (De nugis curialium) (ок. 1180 г.) дает страшное в своих подробностях описание этих вышедших из-под контроля наемников: их отряды (лат. ruttae – слово, которое появилось именно тогда, происходит от лат. rumpere и означает небольшой отряд, соединение) представляют собой ужасную еретическую секту, насчитывающую тысячи человек; вооруженные с ног до головы в кожаные и железные доспехи, они грабят, все опустошая, и насилуют, в полный голос крича, подобно безумцу из Писания: «Бога нет»; это люди вне закона, беглые, лжеклирики, родом из Брабанта и потому называемые брабантцами: «Фаланги Левиафана размножились сверх всякой меры и настолько усилились, что, ничего не страшась, живут и рыскают, как враги Бога и народа, по провинциям и королевствам»[608].

    Этих людей называли по-разному: хищники (Жак де Витри предложил, например, игру слов: «разрушители, или грабители» – «ruptores, sive rap-tores»), геннегаусцы, каталонцы, арагонцы, наваррцы, баски, триавердинцы, мэнцы, германцы. Их называли также «соломенными» (paiearii): то ли по опознавательному знаку – соломинке на шлеме или шапке, то ли потому, что они обычно поджигали солому[609]. Что касается слова «Cotereaux» («Cotherelli, которые по-народному называются разрушителями», как говорил Ригор), появившегося в источниках с 1127 г., то в отношении его предлагается несколько этимологии: оно могло быть производным от слов «couteau» (нож), «cottier» (бедный крестьянин), «coterie» (т. к. речь идет о некоей организации, секте, церкви, как указывается в некоторых текстах) или «coterel» (в данном случае – короткая кольчуга).

    Все говорит о том, что эти люди были родом из самых разных мест, но особенно многочисленные контингента поставляли три области: Прованс, Пиренеи и перенаселенные провинции Брабанта, Фландрии и Геннегау – скудные горные земли, где людям было слишком тесно, и районы, находящиеся на периферии Французского королевства.

    Источники единодушно представляют их бедняками, выбитыми нищетой из обычной жизни и исключенными из общества.

    В текстах всплывают имена некоторых предводителей. Может быть, к ним следует отнести незаконного сына графа де Лооса, Гийома Ипрского, который командовал отрядом наемников в 300 всадников Стефана Блуаского во время гражданской войны в Англии. Несомненно, брабантцем был Гийом Камбрейский, бывший клирик, чью карьеру командира можно проследить с 1166 до 1177 г. Ему наследовал некий Лобар (Lupatus или Lupacius) родом из Испании или Прованса, а последнего сменил провансалец Меркадьер, которого взял на службу Ричард Львиное Сердце. Провансальцем был и Лупескар, чьи полководческие способности использовал Иоанн Безземельный. Назовем и другие имена: гасконец Арно, испанец или провансалец Мартен Альге, Курберан, о котором известно лишь то, что он выдавал себя за благородного, Раймон Лебрен, затем бастард нормандского происхождения Фалько (или Фалькез), и, наконец, состоявший на службе у Филиппа Августа знаменитый Кадок (или Ламбер де Кадок). Что касается булонского графа Рено де Данмартена, то хотя он и возглавлял отряд наемников в битве при Бувине, но принадлежал он все же к другому миру, и судьба связала его с брабантцами лишь на очень короткое время.

    Трудно оценить их количественный состав. Были ли они столь многочисленными, как утверждают напуганные хронисты? В 1183 г. основные силы брабантцев были перебиты коалицией регулярных сил, и источники сообщают, что убито было от 7000 до 17 000 человек. Вполне вероятно, что во времена своего могущества они образовывали армию, сравнимую по размерам с армиями официальных властей, – в несколько тысяч человек.

    Они сражались конными, но чаще, кажется, пешими и слыли прекрасными солдатами, готовыми к любым военным операциям. «Они были не ниже знати в военной науке и доблести»[610]. При Бувине отряд Рено де Данмартена, яростно отбиваясь от рыцарей Филиппа Августа, оказался последним оплотом сопротивления. И тем не менее в 1183 г. брабантцы позволили себя перебить как стадо баранов.

    К моменту, когда начинается самый важный этап их истории, они, вероятно, имели уже достаточно большой опыт военных действий и разбоя. Во всяком случае, Фридриху Барбароссе явно не составило никакого труда собрать 1500 брабантцев и переправить их через Альпы с оставшейся частью своей армии в 1166-1167 гг. В результате кампании итальянцы были побеждены, и если немецким рыцарям досталась только слава, то брабантцы, если верить источникам, захватили всю добычу: шатры, оружие, одежду, лошадей, мулов, ослов и звонкую монету. Затем, несомненно, они были отпущены, вернулись во Францию, осев, как отметил аббат монастыря Монтье-ан-Дер, на границе с Империей, т. е. в районе, политически слабо контролируемом. Они оставались сплоченным войском, представлявшим постоянную угрозу, на протяжении нескольких лет. И тогда, чтобы покончить с их присутствием и лишить их всякой государственной поддержки, Фридрих Барбаросса и Людовик VII на встрече между Тулем и Вокулером 14 февраля 1171 г. взяли на себя обязательство не нанимать их на случай войны, по крайней мере если она будет вестись между Альпами и Рейном – на востоке или в области Парижа – на западе. Другими словами, суверены сохраняли за собой право использовать их на западе или юго-западе от Парижа, против Плантагенетов, и на востоке – от Рейна и за Альпами, – против непокорных немецких вассалов и мятежных итальянских коммун.

    Следствием этого договора было то, что основная масса брабантцев ушла на запад Франции. Генрих II использовал их в Нормандии против Людовика VII (1173 г.), а затем увел в Бретань и Анжу. Для борьбы со своими восставшими баронами, которые не упустили случая нанять фламандцев, Плантагенет переправил брабантцев через Ла-Манш (август 1173 г.), а спустя некоторое время снова перевез их в Нормандию, где они пришли на помощь осажденному Руану. После этого был заключен мир с Людовиком VII, и Генрих их распустил.

    Несомненно, во время очередной экспедиции в Ломбардию и Романью Фридрих Барбаросса взял брабантцев на службу. Вернувшись во Францию, они после мира в Нонанкуре (1177 г.) обрушились на юго-запад королевства. Опасность была столь велика, что на III Латеранском Вселенском соборе (1179 г.) в одном и том же каноне были преданы анафеме катары и осуждены брабантцы и вообще разбойники; под угрозой кар, предусмотренных для еретиков, запрещалось юс нанимать, содержать на жалованье и покровительствовать им. Однако это не помешало Филиппу Августу в начале своего правления использовать их против фламандцев, а затем против графа Сансерра.

    Производимые ими опустошения были настолько значительными, а безразличие, беспомощность и даже пособничество властей и части феодалов достигли такой степени, что, как и в первые времена Божьего мира, вспыхнуло народное движение «капюшонников» (Capuciati). Инициатором этого движения был дровосек или плотник из Пюи Дюран Шадю, которому Богородица ниспослала образок: она сидит на троне с Иисусом на руках, а вокруг надпись: «Агнец Божий, искупивший грехи людей, даруй нам мир». Так возникло братство «мира св. Марии», центром которого стала церковь Нотр-Дам дю Пюи, его члены носили на белых льняных капюшонах оловянный образок Девы Марии, подобный тому, что получил Дюран. Согласно Роберу де Ториньи, аббату Мон-Сен-Мишеля, это братство нашло некоторую поддержку среди епископов и магнатов, дворян и представителей низших классов. В довершение своей религиозной и душеспасительной деятельности «капюшонникам» удалось очистить Овернь от нарушителей общественного спокойствия – как местных сеньоров, так и разбойников. А летом 1183 г., вероятно, с помощью армии Филиппа Августа, они одержали победу над брабантцами в Берри, и это вознесло их на вершину славы. Возможно, этот успех стал причиной радикализации движения, ставшего в решительную оппозицию как к феодальным сеньорам, так и к церковной иерархии. «Они все стремились завоевать свободу, которая, как они говорили, досталась им от прародителей со дня Творения, не ведая, что рабство стало наказанием за первородный грех»[611]. В условиях того времени их легко было обвинить в ереси, и в 1184 и 1185 гг. они были разгромлены сеньорами, которых на сей раз поддержали остатки брабантцев.

    После 1185-1190 гг. появилось своего рода второе поколение брабантцев, не столь опасное и менее многочисленное. Церковь, конечно, продолжала метать молнии в брабантцев и тех сеньоров, которые использовали их и покровительствовали им. В рамках борьбы с альбигойской ересью она стремилась искоренить этих виновников смут на юге, чье присутствие углубляло хозяйственный и нравственный кризис. Но теперь брабантцы действовали небольшими отрядами, и короли (Ричард I, Иоанн Безземельный, Филипп Август) пользовались их услугами для выполнения конкретных задач. Согласно счету, в 1202-1203 гг. Филипп Август выдал Кадоку 4000 парижских ливров для выплаты жалованья примерно 300 солдатам. Значение этих авантюристов постепенно снижалось; одна из статей Великой хартии вольностей (1215 г.) формально обязывала короля сразу после восстановления мира изгнать из Англии иностранных рыцарей, арбалетчиков и наемников; и хотя источники упоминают брабантцев среди участников крестового похода против альбигойцев, они играли там лишь эпизодическую роль. Добавим, что их предводители стремились влиться в феодальное общество; так, Кадок стал кастеляном Гайона, бальи Понт-Одемера и рыцарем. То же намерение проявляли и те, кто служил Плантагенетам. Меркадьер, например, получил земли Адемара де Бейнака в Перигоре, называл себя слугой короля и всячески подчеркивал свою преданность. Так, он заявлял: «Я верно и храбро сражался за него, всегда готовый повиноваться ему и выполнять его волю, за свою службу я снискал его уважение и получил командование армией»[612].

    История разбойников, во многих отношениях напоминающая историю «компаний» XIV в., показывает, что они множились и соединялись в инородные образования, поражая социальную ткань, благодаря острому соперничеству государей, королей и баронов, еретиков и ортодоксов. Но как только соперничество замирало или прекращалось после победы одной из сторон, то сразу появлялась возможность довольно быстро с ними покончить. Короче говоря, их существование объясняется скорее более или менее длительным ослаблением политических структур, нежели нарушением равновесия в обществе, которое почти во все времена было неспособно абсорбировать маргинальные элементы; но когда его институты были прочны, а власть достаточно утвердившейся и уважаемой, проблема маргинальных элементов сохранялась на индивидуальном уровне, не принимая широких масштабов.

    Каталонская рота в начале XIV в. представляет другой тип военных аватюр профессиональных наемников. Появление этого военного коллектива было обеспечено совокупностью трех факторов. Во-первых, наличием в Арагонском королевстве альмогаваров, которые вели пастушеский и в то же время военный образ жизни и свободно проживали на зыбкой границе между мусульманским и христианским мирами. Во-вторых, арагонским экспансионизмом, можно даже сказать – национализмом, из-за чего королевство Сицилия на протяжении двух последних десятилетий XIII в. стало ареной борьбы соперников – французов и анжуйцев. И, в-третьих, все ухудшающимся положением Византийской империи, не способной своими силами сдерживать натиск турок и вынужденной прибегать к услугам наемников.

    После нескольких лет войны Фридриха Арагонского с Карлом II Анжуйским и заключения мира в Кальтабеллоте (1302 г.), по которому Неаполитанское королевство отошло Карлу II, а Сицилия – Фридриху, войско последнего осталось не у дел. И тогда образовалась Компания каталонцев (Universitas Catalanorum), к которым присоединились сицилийцы, калабрийцы, северные итальянцы и несколько авантюристов других национальностей. По приглашению Андроника II Палеолога Каталонская компания, насчитывавшая 6000 человек, две трети из которых были альмогаварами, в сентябре 1303 г. высадилась в Византии.

    Историю ее походов, столкновений, побоищ, грабежей позволяют проследить два источника: один – греческий – рассказ Георгия Пахимера, а другой – каталонский – «Хроника» Рамуна Мунтанера, ценность которой тем более велика, что организатор, казначей и канцлер Каталонской компании, был очевидцем и нередко участником описываемых событий. Короче говоря, несмотря на все недостатки этого «романа плаща и меча», его преувеличения и искажения, это – один из редких для Средневековья текстов, показывающих внутреннюю жизнь военного сообщества с ее человеческими и хозяйственными проблемами, отношениями простых воинов и начальников, напряженными поисками провианта, жаждой власти и богатства, сложными отношениями с мирным населением, со всеми ликами войны, опасностями, добычей, изнеможением и, наконец, серьезными политическими проблемами.

    При нескольких последовательно сменявшихся предводителях Каталонская компания, благодаря явной слабости Византии, сумела сохранить свою сплоченность, компенсируя неизбежную убыль в личном составе за счет новобранцев; а после победы над французскими феодалами герцога Афинского Готье де Бриенна (1311 г.) она захватила его владения и, пользуясь покровительством далекого Арагона, создала свое княжество, коему суждено было просуществовать до 1380 г., – успех поистине исключительный, которому нет аналогов в истории ни брабантцев, ни «компаний» времен Столетней войны[613].

    Было бы, видимо, недостаточно противопоставить государственные власти и возникавшие при политических потрясениях анархические, маргинальные военные организации и видеть в этом только долгий конфликт, продолжавшийся до полной победы первых. Вольные «компании» – явление более сложное, оно объясняется тем, что «компании» явно или скрыто поддерживали власти разного уровня в силу их предполагаемой боеспособности. В общем и целом государство стало контролировать военные действия, когда увидело в этом больше преимуществ, нежели неудобств. Но к 1500 г. эта тенденция еще не определилась окончательно и не утвердилась. Обширные районы западного мира были ей еще не подвластны, только в некоторых странах и областях наблюдается глубокая демилитаризация всего общества, в то же время происходит и относительная маргинализация военного сообщества из-за появления постоянных армий, с одной стороны, и повышения удельного веса пехоты, которая традиционно набиралась из «всякого сброда» и потому не пользовалась уважением, – с другой. Здесь уже чувствуется атмосфера войны XVI в. со сценами в манере Жака Калло: «кучка дезертировавших голодных наемников, бредущих по равнине с чахлыми деревьми и виселицами на горизонте»[614]. Макиавелли в «Военном искусстве» объяснял, что «добропорядочный человек не должен заниматься военным ремеслом» и что как в республиках, так и в монархиях гражданам и подданным нельзя позволять делать из войны профессию[615]. Однако во Франции, например, постоянная кавалерия (ордонансные роты) и различные военные корпуса королевского дома были для молодых дворян желанной службой, обеспечивавшей им достойную жизнь и открывавшей простор предприимчивости и надеждам; тем не менее у проницательных наблюдателей складывалось впечатление, что «король Франции разоружил свой народ, дабы без сопротивления командовать им»[616].

    ГЛАВА IX

    К ИСТОРИИ МУЖЕСТВА

    «Сила духа человека, без страха сталкивающегося с опасностью и без жалоб переносящего страдания», «нравственная сила человека, преодолевающего страх и другие чувства, парализующие действие, проявляющего решительность и твердость в затруднительных ситуациях»[617]. Исходя из этих вневременных определений, формально подходящих для всех обществ и эпох, мы вправе спросить себя, может ли понятие «мужество» само по себе быть предметом исторического исследования. Но как не вспомнить эту норму поведения, это психологическое состояние, если оно составляет самую суть воинского искусства? Тем более, что есть свежие примеры, свидетельствующие о том, что историю чувств и страстей можно изучать, особенно если к ним подходить извне, со стороны, т. е. изучая историческую среду, в которой они формируются и которая их порождает[618]. Наши соображения на эту тему претендуют лишь на то, чтобы обозначить малоизвестное поле исследования, заслуживающее долгого и глубокого изучения.

    1. МУЖЕСТВО: ДОБРОДЕТЕЛЬ ИЛИ ПОРОК?

    Для начала можно рассмотреть многочисленную моралистическую и психологическую литературу клерикального происхождения, которую породила ученая культура Средних веков. Нет уверенности в том, что в ней определяется мужество как таковое. Однако из четырех основных добродетелей, унаследованных от античности (Платон, Аристотель, Цицерон, стоики) благодаря св. Амвросию и св. Августину, по крайней мере одна – стойкость (fortitudo) – во многом совпадает или смыкается с понятием мужества. Для св. Фомы Аквинского – стойкость – это в широком смысле душевная твердость при исполнении долга, и, следовательно, она является условием всякой добродетели, а в более узком смысле делает человека неустрашимым перед лицом любой опасности, даже смерти, позволяет ему смело бросать вызов страху смерти, не проявляя при этом безрассудства. Стойкость, таким образом, связана со страхом (в первую очередь – страхом смерти) и отвагой, будучи золотой серединой, «стойкость – это такая добродетель, которая подавляет страх и побуждает к отваге во имя общественного блага». Она обуздывает страх, дабы, сохраняя хладнокровие, можно было действовать смело, по возможности избегая опасности. Стойкость придает как неустрашимость, так и отвагу на войне. Второе качество, конечно, более привлекательно, но первое выше: действительно, ведь тот, кто защищается, чувствует себя самым слабым и беззащитным, его не поддерживает та страстность, какой воодушевлен нападающий. Стойкость находится также между отвагой и робостью, но она отлична от надежды, которая лежит между отчаянием и самонадеянностью. У нее семь составляющих: великодушие, доверие, безопасность, величие, постоянство, терпимость (иначе говоря, терпение и твердость) и настойчивость[619].

    Наряду с подобным анализом, у схоластов иногда возникала мысль рассмотреть конкретные случаи. Об этом свидетельствует схоластическое рассуждение Генриха Гентского по поводу поведения франков во время падения Акры в 1291 г. Для него это был эпизод справедливой войны не за возвращение неправедно награбленного имущества, а ради того, чтобы отбить нечестивого врага, жаждавшего отнять у христиан имущество, жизнь, отчизну, свободу, законы и прочие мирские или духовные блага. Генрих Гентский задумывается о действиях одного рыцаря, который, когда все другие бежали от врага, вступил в схватку с сарацинами и погиб. Следует ли думать вслед за «Песнью песней», что он проявил мужество, в душевном мире и милосердии встав на защиту друзей, или же истинное великодушие состояло в том, чтобы (согласно Аристотелю, Цицерону и Платону) бежать вместе с другими? Может быть, рыцарь поступил так из самонадеянности, из жажды славы, алчности, т. е. не раздумывая, безрассудно, а значит, глупо. Вегеций ведь утверждает, что хорошие военачальники подвергают себя риску в общем сражении только сознательно. И поскольку наш рыцарь не мог рассчитывать на помощь товарищей по оружию, то, стало быть, повел себя не великодушно, а глупо.

    Однако нужно принять во внимание конкретные условия: говорят, что сарацины проникли в Акру до рассвета и так неожиданно, что у христиан не было времени опомниться. Возможно, что этот рыцарь спал при оружии, готовый к бою, и, услышав шум, бросился на врага, полагая, что товарищи последуют за ним. И, предпочтя смерть за веру и свободу города, он проявил великодушие. Если бы другие горожане и рыцари поступили так же, Акра, возможно, была бы спасена. Ибо для того, чтобы одержать победу, достаточно горстки храбрецов. В книге Маккавеев и у Вегеция сказано так: «Победа обычно добывается немногими людьми, преимущественно храбрецами», «побеждают не числом, а смелостью», «на войне быстрота полезней смелости».

    С одной стороны, Генрих Гентский допускает, что рыцарь был великодушным и очень смелым человеком, а отнюдь не безрассудным. С другой стороны, он считает, что рыцарь не мог бы проявить великодушия, если бы бежавшие вели себя должным образом. В данном случае его цель – заклеймить знать и особенно прелатов, дезертировавших в момент штурма города. Далее рассматриваются три возможности враги или уже победили, или «взяли народ в кольцо», или угрожают ему. Первую Генрих Гентский отклоняет, ибо в момент бегства командиров еще не все было потеряно, вторую и третью объединяет или действительно все, отчаявшись в победе, могут бежать, поскольку не имеет смысла подвергаться опасности, или никому не подобает впадать в отчаяние, и все единодушно должны противостоять врагу, защищая отчизну и общественное благо, разве что следует освободить от этого женщин, детей и инвалидов, даже в случае, когда мнения разделяются, и «старшая и более здоровая часть» (major et samor pars) отчаялась, не потерявшие надежды не должны бежать с другими, а их духовные наставники (spintuaha) обязаны оставаться с ними[620].

    Светские авторы также прибегали к лексике ученой клерикальной морали, прилагая ее к военным людям Жан де Бюэй обнаруживает в последних «добродетель стойкости, ибо многие предпочитали погибнуть в бою, нежели бесчестно бежать»[621]. Жан Молине решил наделить каждого из четырех герцогов Бургундских одной из основных добродетелей Филиппа Храброго – благоразумием, Филиппа Доброго – умеренностью, Карла (Смелого – Примеч. ред.), хотя и «вдохновленного богом войны Марсом», – справедливостью, а Иоанна Бесстрашного – стойкостью. «Герцог Иоанн < > – государь бесстрашный, во всех делах великодушный, твердый, как скала, настолько храбрый и мужественный, что все ему было по плечу и по силам, и за его достоинства и заслуги ему подобает стойкость, особо почитаемая среди основных добродетелей»[622]. «Верный служитель» характеризует Байара следующим образом: «Храбростью не многие могли сравняться с ним, поступками он был подобен Фабию Максиму, хитроумными замыслами – Кориолану, а в великодушии и стойкости был вторым Гектором яростным по отношению к врагам, мягким, миролюбивым и куртуазным – по отношению к друзьям»[623]. Несмотря на эти заимствования, понятие мужества в литературных текстах, несомненно, лучше отражающих жизнь, явно принадлежит другому семантическому полю, где доминируют почти инстинктивные эффективность и импульсивность[624].

    2. МОТИВЫ, ПОСТУПКИ, НАДЕЖДЫ

    Согласно многочисленным письменным источникам, главным образом начиная уже с XII в.[625], мужество понималось как состояние чувств или, по крайней мере, как идеальное поведение; тогда же появились стереотипы мышления и сложились языковые привычки, и некоторые из них просуществовали столько же, сколько и Средневековье. Однако систематическое изучение словарного запаса языка, возможно, откроет малозаметные оттенки, новшества и утраты, что позволит провести различия по времени, месту, среде и литературным жанрам.

    Первый общий анализ героического эпоса, хроник, дидактических трактатов, рыцарских биографий, панегириков, эпитафий приводит к мысли, что мужество понималось прежде всего как норма аристократического, благородного поведения, связанного с родом, кровью, происхождением, как индивидуальное действие, коим движут амбиции и страсть к земным благам, забота о чести, славе и посмертной известности. Следует избегать позора, коим можно запятнать себя и своих близких из-за трусости, лени, робости. В сражении подобает проявлять большую страстность и силу, совершать высокие подвиги и доблестные деяния, проявляя при этом искусство владения оружием, храбрость и неустрашимость. Именно так становятся храбрыми, мужественными и гордыми, как это и подобает вассалам и рыцарям. Меньше ценились (но не порицались) действия тщеславные, оскорбительные, жестокие (фр. felons – жестокий, безжалостный, яростный)[626].

    Для Жана де Бюэя, хорошо знакомого с военной практикой своего времени и с культурным наследием, война была прежде всего школой аскетизма. Она требует усилий, «страдания и труда». Ее участники должны уметь переносить «тяготы, опасности, лишения и голод», «привыкнуть носить доспехи ночью и днем, поститься большую часть времени». И все это – ради «чести и славы», обретения «совершенной славы этого мира», ибо «всякая мирская честь обретается войной и завоеваниями». Но не нужно забывать о материальной выгоде, считавшейся справедливым вознаграждением за подвиги, и потому война представлялась наиболее достойным и очевидным средством продвижения по социальной лестнице к «большим свершениям и большим владениям». Сравнивая придворного и воина, Жан де Бюэй без колебаний отдает предпочтение последнему, ибо в конечном счете в его жизни риска не намного больше, но зато гораздо больше надежных ценностей. «Оружие платит своим солдатам» трояким образом: смертью (но ведь «часто случается, что столь же рано может умереть не только воин»); бедной, но славной жизнью, когда все говорят о вас и ваша известность переживет вас (таковы Бертран дю Геклен и завоеватель Канарских островов Гадифер де Ла Саль), тогда как богатство никто, умирая, сохранить не может, и вообще «бедных дворян больше при дворах и в добрых городах, нежели на войне»; наконец, состоянием, ибо «благодаря оружию вы сможете стать самым могущественным властителем мира»[627].

    Настойчивое превозношение индивидуальной доблести, ярких подвигов если не в одиночку, то, по меньшей мере, персонализированных побед отдельных людей, несомненно, заставляет думать, что средневековая война сводилась к ряду поединков и что коллективное проявление мужества было малозаметно или неизвестно. Но в действительности все представляется иначе: как простые воины, так и военачальники ясно сознавали, что подвига отдельного героя недостаточно. И наряду с прославлением «благого», доблестного героя[628] прошлого или настоящего, светской или церковной истории, в Средние века ценились также те или иные линьяжи, роды, народы, которые проявляли солидарность на поле боя. И по обычаю в первые ряды ставили не только отдельных лучших солдат, молодых «только что посвященных в рыцари», но и определенные воинские соединения, известные своей коллективной храбростью. Во время крестовых походов это были тамплиеры и госпитальеры, а в войнах Империи – швабы, которые после сражения при Унструте в 1075 г. стали требовать для себя «первое место в бою» (primatus pugnae). В речах, с которыми короли и военачальники время от времени обращались к войскам накануне решающих сражений, говорилось не об индивидуальной доблести как залоге будущей победы, а об общем успехе всей армии или всего народа. В «Споре герольдов Франции и Англии» оба участника стремятся по-своему доказать доблесть англичан и французов вообще[629]. Временная солидарность также могла быть обеспечена клятвой, обетом, а иногда люди связывали себя физически (веревкой или цепью)[630]. В силу этого чувства солидарности военный кодекс швейцарцев не позволял властям или командующему наказывать провинившегося солдата, но обязывал каждого убить стоящего рядом товарища, если тот намеревался бежать или сеял панику[631]. Во Флоренции в XIV в. всему военному отряду, одержавшему победу, полагалось двойное месячное жалованье[632]. Иными словами, дух корпоративности был столь же частым стимулом для подъема боеспособности войск, как и дух индивидуального соревнования и соперничества[633].

    3. МЕРА РИСКА

    Очевидно, что с исторической точки зрения понятие «мужество» связано с понятием «риск», меру которого нужно установить, но источники позволяют сделать это только с XII в. и очень приблизительно. Профессиональные военные стремились максимально обезопасить себя и по возможности – даже за счет боеспособности – снизить риск смерти для себя, а нередко и для коня. «Отдать себя на волю смерти иль пленения», «отдать себя и жизнь на волю судьбы», но без всякой страсти к самопожертвованию; понятие жертвенности, абсолютной самоотверженности кажется чуждым средневековой ментальности. В результате – постоянное совершенствование доспеха, воинского, а в некоторые времена и конного; с этим связано и распространение куртуазного воинского кодекса, требовавшего щадить побежденных, но позволявшего брать их в плен и требовать выкупа. Хотя практика выкупов известна с раннего Средневековья, кажется, что она стала всеобщей и вошла в обычные правила войны благодаря тому, что, с одной стороны, христианские ценности проникли в военную среду, а с другой – на войне стали часто сталкиваться одни и те же люди, которые могли быть знакомы, могли вспомнить, узнать друг друга, сознавая схожесть своего положения и переменчивость неудач и успехов, что ясно прослеживается у Фруассара или в жизнеописании Байара.

    Приемы ведения «куртуазной» войны носили не только теоретический характер; неопровержимые свидетельства доказывают, что они использовались на деле. После убийства графа Карла Доброго в 1127 г. во всем графстве Фландрия война свирепствовала более года. В целом в ней участвовали около тысячи рыцарей. Подробный, день за днем, рассказ Гальберта Брюггского, сообщает всего о семи погибших, из которых пятеро знатные, или рыцари: один был убит преследующим его противником; другие стали жертвами несчастных случаев: падения с лошади или со стены, в результате обвала потолка, а последний умер от слишком большого усердия, когда дул в рог[634]. В 1119 г. в битве при Бремюле участвовали 900 рыцарей, и Ордерик Виталий писал о ней: «Я узнал, что было лишь трое убивших; они ведь были закованы в железо и щадили друг друга как из страха Божьего, так и из чувства братства по оружию (notitia contubernii), и поэтому при преследовании старались не убивать, а брали в плен. И действительно, этим рыцарям как христианам не подобает пятнать себя кровью своих братьев и надлежит гордиться правой победой, ниспосланной Господом, в войне за Святую Церковь и спокойствие верующих»[635].

    Отметим также, что наиболее привычные «лики войны», в том числе и осадной, были не столь устрашающими, если только не случались эпидемии, что бывало не всегда, и если победители, более по политическим соображениям, нежели военным, не принимали решения перебить весь сдавшийся гарнизон.

    В конце концов война довольно быстро перестанет быть «куртуазной». В войне с неверными в Испании или Святой земле сражения обычно заканчивались повальным избиением побежденных даже высокого ранга. На самом Западе в многочисленных битвах между знатью и народными ополчениями или ополчениями разных городов взятие в плен также не практиковалось. Рассказывая о войне 1396 г., когда столкнулись, с одной стороны – голландцы, жители Геннегау, французы и англичане, а с другой – фризы, Фруассар не без внутреннего осуждения сказал о последних: «Когда они брали кого-либо в плен, то брать выкупа не хотели, сами же не сдавались и бились до последнего, говоря, что лучше умереть свободным фризом, нежели попасть под власть какого-нибудь сеньора или государя. А если их все же брали в плен, то никакого выкупа за них получить было невозможно, поскольку ни друзья, ни родственники не желали их выкупать, оставляя умирать в заключении; своих людей они вызволяли из плена, если только имели пленных врагов, которых выдавали в обмен на своих, человека за человека, но когда знали, что их людей в плену нет, то всех своих пленников убивали»[636]. Поэтому во время сражений дворяне старательно избегали сдаваться в плен «черни» (английским лучникам, например), ибо пощады от нее ждать было нечего; понятно, что в обратном случае происходило то же самое. Стоит также вспомнить о ярости сражающихся и о специальных наставлениях командующих, из-за чего битвы бывали кровавыми, с большими потерями особенно для побежденных, ибо, как замечает Фруассар: «по общему правилу большие потери несут проигравшие»[637].

    Мы располагаем достаточно надежными данными о людских потерях в полевых сражениях, по крайней мере, двух последних столетий Средневековья. Победители обычно старались пересчитать убитых (иногда и пленников), опознать их и похоронить по христианскому обычаю, и все это проводилось под руководством нескольких рыцарей и герольдов. Так сделал Эдуард III после битвы при Креси (1346 г.). «И тогда он приказал двум весьма доблестным рыцарям отправиться туда, вместе с ними послал в путь трех герольдов распознавать гербы и двух писцов, чтобы вносить в список имена тех, кого они найдут»[638]. Так же поступил и Черный принц после боя у Нахеры (1367 г.). «И когда все вернулись с поля боя, принц приказал четырем рыцарям и четырем герольдам пройти по полю, чтобы узнать, сколько человек полегло и сколько взято в плен»[639].

    К сожалению, эти расчеты, часто приводимые хронистами или упоминаемые в документах, не всегда вызывают доверие: всех пересчитывали или только знатных? Учитывались ли убитые во время «погони», а также смертельно раненные? Не говоря уж о постоянном искушении преувеличить потери побежденных, дабы придать больше славы победителям. Посему пользоваться этими источниками приходится осторожно, сопоставляя их сведения с другими данными, если они существуют.

    Анализ целой серии сражений с XI до XV в. позволяет предположить, что побежденные теряли от 20 до 50% убитыми от общего численного состава. В битве при Куртре (1302 г.) пали 40% французских рыцарей, при Касселе (1328 г.) – по меньшей мере половина фламандских ополченцев, при Халидон-Хилле (1333 г.) – 55% шотландских кавалеристов, при Азенкуре и Пуатье – по 40% французских рыцарей[640]. Вполне достоверными выглядят цифры, приведенные в «Верном служителе», по поводу Равеннского сражения 1512 г., в котором с французской стороны погибли 3000 пехотинцев, 80 тяжеловооруженных кавалеристов, 7 дворян королевского дома и 9 лучников лейб-гвардии[641]. По окончании сражения при Висби (1361 г.) убитые были погребены в восьми общих рвах; три из них впоследствии стали объектами раскопок, и в них нашли останки 1185 воинов[642]. В битве при Хеммингштедте в 1500 г. между войсками Иоанна I Датского и крестьянами Дитмаршена, последние, одержав победу, потеряли 5% (300 убитых), а датчане – 30% (3600 убитых) воинов[643]. Эти данные объясняют, почему люди испытывали страх перед любым полевым сражением: дело не только в катастрофических военно-политических последствиях поражения, но и в чрезвычайно большом риске, которому подвергались люди на протяжении нескольких часов боя. Этим, впрочем, объясняется относительная редкость настоящих баталий, так что даже профессиональные военные за всю свою карьеру участвовали только в одной или двух.

    Уже давно считаются верными сведения Макиавелли о кондотьерах, которые так заботились о своем «человеческом материале», что старались сражаться без потерь с обеих сторон[644]. По поводу битвы при Ангиари (1440 г.) он писал: «При столь полном поражении в столь яростной битве, длившейся целых четыре часа, погиб всего лишь один человек, но погиб не от ран или верного удара, а упал с коня и был затоптан лошадьми. Сражение тогда не представляло никакой опасности; сражались всегда конными в полных доспехах и, сдаваясь в плен, сохраняли свою жизнь; таким образом, люди были всегда защищены от смерти – доспехами, когда сражались, и сдачей в плен, когда больше не могли сражаться»[645]. В действительности же потери в той битве достигли 900 человек убитыми. Согласно тому же Макиавелли, в битве при Молинелле (1467 г.) «никто не погиб, лишь несколько кавалеристов с обеих сторон были ранены и несколько взяты в плен»[646]. И здесь опять большое преувеличение, ибо цифра – 600 убитых – кажется более правдоподобной. Однако в войнах XV в., особенно среди итальянцев, если не вмешивались иностранные войска (французские, испанские, турецкие), потери и впрямь были очень невелики: подсчитано, что из 170 капитанов, под командованием каждого из которых было более двухсот копий, погибла в бою лишь дюжина. Процент потерь среди простых солдат, кажется, был не намного выше[647].

    Однако дело было не только в страхе смерти: перспектива оказаться в плену и быть вынужденным платить разорительный выкуп, несомненно, порождала другой трудноизмеримый страх. Правда, риск смерти, присущий всякой жизни, даже самой далекой от войны, в силу высокой естественной смертности, мог обесценить риск случайной смерти во время военных действий.

    Средневековые общества, будучи обществами военными, сделали мужество в бою одной из своих главных ценностей. Часто право командовать ставили в зависимость от личной доблести, об этом свидетельствуют прозвища многих князей и королей (Ричард Львиное Сердце, Иоанн Бесстрашный, Болеслав Храбрый, Людовик Воитель)[648]. Мужество считалось «достоинством», которое доставалось в удел не всем, достоинством, которое постоянно ставили под сомнение и боялись утратить. Тема упадка рыцарства, изнеженности воинов и народа встречается в произведениях светских, а чаше, вероятно, церковных авторов на протяжении почти всего Средневековья.

    ГЛАВА X

    ВОЙНА: ЮРИДИЧЕСКИЕ, ЭТИЧЕСКИЕ И РЕЛИГИОЗНЫЕ АСПЕКТЫ

    По своей природе война, быть может, более, чем любой другой вид человеческой деятельности, должна иметь правовые и нравственные основания в обществе, которое ее ведет. Полагать, что люди почти никогда не желали войны как примитивного, грубого, чистого насилия и такой ее не видели и не считали, отнюдь не значит впадать в идеализм и отрываться от реальности. Ее как бы прикрывали, маскировали системой идей, восходящих к обычаям, праву, морали и религии, – механизм, по своей сути предназначенный для того, чтобы «приручить» войну, направлять и использовать ее. Словом, война – это феномен культуры. Представление, какое составляет о ней эпоха или общество, более или менее ясно проявляется в том, как ее начинают, ведут и завершают. Война дает возможность историку или социологу изучить соотношения между реальностью и нормой, практикой и этикой, действием и правом.

    1. РАННЕЕ СРЕДНЕВЕКОВЬЕ. ГЕРМАНСКИЕ ОБЫЧАИ. ОТЦЫ ЦЕРКВИ. ХРИСТИАНСКИЙ МИР ЭПОХИ КАРОЛИНГОВ

    Собирая осколки Римской империи, короли варваров вели свои войны по германским обычаям. Война рассматривалась как своего рода тяжба (Judicium belli), в которой обе стороны, дабы выяснить, кто прав, сходятся на поле боя. Эта концепция нашла отражение в речи, которую Григорий Турский вложил в уста Гундобальда, который, в частности, говорит: «Когда сойдемся мы на одном бранном поле, тогда господь покажет, сын я Хлотаря или нет»[649]. Иногда вместо сражения между двумя армиями устраивали поединок, в котором участвовали два предводителя или их лучшие воины. Такая практика, также засвидетельствованная Григорием Турским[650], была присуща не только германцам: в 971 г., например, обсуждался план поединка между византийским императором Иоанном Цимисхием и русским князем Святославом, дабы урегулировать спор, не жертвуя людьми[651]. Подобные планы, по правде говоря, почти никогда не осуществлявшиеся, можно найти в истории Запада до самого конца Средневековья[652].

    Существовал и другой обычай, уже германского происхождения: решающие сражения иногда устраивали на берегах рек (например, битва при Фонтенуа, состоявшаяся 25 июня 841 г.[653]).

    Чтобы победа была несомненной и общепризнанной, победителю нужно было оставаться на поле боя целый день и даже три дня, если речь шла о «назначенном сражении»; это было время, необходимое, по древнегерманскому праву, для приобретения имущества: приобретавший имущество, действительно, должен был провести там три дня подряд (sessio triduana). Этот обычай сохранялся в течение многих веков: так, Людвиг Баварский, победив при Мюльдорфе (1322 г.) Фридриха Австрийского, пренебрег этим правилом; и это было «не по обычаю военных» (contra morem bellantium), швейцарцы же, напротив, после сражений при Земпахе (1315 г.) и Грансоне (1476 г.) его соблюли[654]; правило «трех дней» упоминается еще в XVI в. Филиппом Клевским[655].

    Раздел добычи проводился по весьма строгим правилам, о чем свидетельствует, например, знаменитый случай с Суассонской чашей. Обычно после боя армия собиралась в обозначенном веревкой месте, в центре которого устанавливалось боевое знамя, а вокруг него сваливалась добыча. Что касается пленников, то их часто умерщвляли: король франков Теодоберт I в 539 г., во время итальянской кампании, велел бросить остготских женщин и детей в р. По: Видукинд Корвейский, имея в виду судьбу саксов, тогда еще язычников, пишет: «Всех взрослых предали смерти, а детей оставили себе в качестве добычи»; и в другом месте: «Добыча, захваченная в городе, была роздана воинам, все взрослые были убиты, женщины и дети отданы в рабство»[656]. Избиение пленников – как язычников, так и христиан, иногда в больших масштабах – происходило довольно часто на протяжении всего раннего Средневековья, но долгое время нормальным считалось и обращение побежденных в рабство. Если захваченных в плен было очень много, их распределяли по территории страны. «В то время, когда выдающийся король франков Хлодвиг вступил со своей армией в земли вестготов и убил Алариха, короля готов, он захватил бесчисленное количество пленников, которые были распределены и расселены по всем областям»[657]. В значительной мере война объясняет высокий процент рабов среди населения[658].

    Тем не менее, мысль об ограничении насилия, грабежа была не чужда варварским обществам. Страх перед Высшей карой, желание получить покровительство Бога или святых заставляли предводителей умерять или даже запрещать опустошения. Во время войны с вестготами Хлодвиг запретил своим людям грабить земли Тура: «Хлодвиг, из уважения к св. Мартину, приказал, чтобы никто ничего не брал в этой области, кроме травы и воды»[659]. Каролингские капитулярии также свидетельствуют о том, что государи проявляли заботу о предотвращении необузданных грабежей как ради успокоения населения, так и ради поддержания дисциплины[660]. Щадить жизни пленных в расчете на богатый выкуп вынуждала победителей алчность. «Когда франки разрушили все укрепленные города, они всех жителей взяли в плен, но что касается горожан Ферруги, то, благодаря вмешательству епископов Ингенуина Савонского и Аньелло Тридентского, им дозволили выкупиться за сумму от 1 до 600 солидов за человека»[661].

    В ходе военных действий то и дело появлялись юридические нормы: войну объявлял герольд, привозивший вызов, либо в сторону противника, либо в ворота города, который собирались осадить, он метал оружие. В вестготской Испании, как и в лангобардской Италии, сохранялись римские обычаи, и определения военного права (jus militare) и права народов (jus gentium), данные Исидором Севильским, почти полностью соответствовали понятиям римской культуры[662].

    Долгое время не влиявшие на поведение варварских государей, христианские воззрения на войну глубоко преобразились со времени обращения Империи и императоров в новую веру: следы пацифизма, сохранившиеся в сочинениях Тертуллиана[663], Оригена[664], Лактанция[665], стерлись и забылись, даже тогда, когда Сульпиций Север или Паулин Нольский настойчиво рекомендовали отказаться от участия в войне не только клирикам, но и вообще всем желающим достичь совершенства в христианской жизни[666]. В Ветхом Завете отражены образ воинственного Бога, ниспосылающего войну против врагов своего народа, и военные подвиги Авраама, Моисея, Иосифа, Самсона, Иеффая, Гедеона, Давида, Иуды Маккавея. В заповедях Нового Завета – не противиться злу, подставлять другую щеку, любить врагов своих и вложить меч в ножны – говорится об осуждении не войны, а лишь индивидуального, личного насилия; напротив, изыскивали отрывки, где военная профессия является обычной и законной: Иоанн Креститель, наставляющий воинов никого не притеснять, не клеветать и довольствоваться своим жалованьем или предписывающий мытарям не требовать больше определенного им; Христос, похваляющий веру сотника; сотник Корнилий из Деяний апостолов; оправдание войн Израиля в Послании евреям[667].

    Миланский епископ св. Амвросий, в прошлом занимавший высокую административную должность, смог понять всю тяжесть ответственности светской власти; он был первым из тех отцов Церкви, кто полностью оправдывал войну ради защиты отечества от варваров, а общества от бандитов[668]. Он даже некоторым образом христианизирует войну, если она ведется в основном против варваров ариан. Имея в виду замену Константином после 317 г. римского орла на лабарум (labarum) с греческими инициалами имени Христа, св. Амвросий писал: «Господи, обрати и вознеси хоругви к вере твоей. Это уже не воинственные орлы, не птицы армию ведут, но, Господи Иисусе, имя твое и вера в тебя»[669]. Из тех же побуждений Константин вделал гвозди со Святого Креста, присланные св. Ириной, в удила и шлем. УПруденция «римский мир» (pax romana) и «христианский мир» (pax Christiana) совпадают по смыслу. Афанасий Великий провозглашает убийство врага в справедливой войне похвальным деянием. В начале V в. христианизация армии официально была завершена: эдиктом Феодосия II из армии исключались все, кто порочил себя языческими обрядами.

    Очень сильное влияние на всю последующую средневековую мысль оказало мнение св. Августина в теологических и этических вопросах. По его мнению, полный мир на земле невозможен и нет надежды, что мечи навсегда будут перекованы на орала («Никогда люди не будут жить в безопасности, не боясь нападений, угрожающих жизни»)[670]. Поэтому даже в истории града христианского есть место войне как постоянной борьбе с язычниками, еретиками, маловерами и даже собратьями по вере.

    Однако этот исконный пессимизм не оборачивается осуждением всех войн. Некоторые войны могут быть справедливыми, если они ведут к установлению мира и справедливости. Справедливая война – это прежде всего борьба за справедливость, за стабильный порядок (tranquillitas ordinis). Напротив, если же война ведется из алчности, страсти к господству, то это не что иное, как просто разбой.

    Кара за нанесенный ущерб, возвращение неправедно похищенного – вот смысл справедливой войны, даже если ее начинают по собственной инициативе. Тем более справедливой является оборонительная война ради защиты себя и своего имущества, не «ради людской хвалы», но «по необходимости защищать жизнь и свободу», какую ведут римляне, отражая натиск варваров[671].

    Другое условие справедливой войны носит более формальный характер: она должна объявляться и вестись под эгидой государя; именно на правителя возложена ответственность за объявление войны, и его роль столь значительна, что если он затеет несправедливую войну, то весь грех ляжет на него одного, а не на его солдат – долг повиновения делает их невинными.

    Св. Августин видел в войне не только следствие греха, но и средство от греха, карательную санкцию, исполнителями которой являются воюющие. Его знаменитое выражение «справедливая война карает за несправедливость» (justa bella ulscicuntur injurias) означает, как у Цицерона, не только то, что справедливая война имеет целью возмещение убытков и восстановление «довоенного статус-кво» (statu quo ante bellum), но и то, что государь выступает в роли бича Божьего и его вдохновенные любовью действия благодатны даже для тех, против кого направлены. Кто сильно любит – сильно наказывает, так можно было бы резюмировать взгляды св. Августина[672].

    Следовательно, справедливость войны основана на состоянии духа, движимого совестью. Поэтому нужно держать свои обещания, данные противнику, избегать бессмысленного насилия, осквернения церквей, жестокости и мстительности; ибо свирепость – знак войны, которую ведут из склонности к убийству, а не из любви к справедливости, – и она обнаруживает злой умысел. «Жажда зла, мстительная жестокость, неумолимость, непримиримость, необузданная свирепость, страсть к господству и другие подобные устремления – вот что по праву осуждается в войнах»[673].

    С этой точки зрения св. Августин допускал, что христианская вера способна смягчить жестокость войны: признанное, законное наказание, осуществляемое справедливой войной, будет умеряться Нагорной проповедью. И, наконец, само собой разумеется, что если война соответствует некоему состоянию общества, то люди, по своим обязанностям или призванию стоящие выше других, должны от нее отказаться: не только клирики в силу своего священного достоинства не могут проливать кровь, тем более монахи, обитель которых является прообразом небесного Иерусалима и которые по этой причине воздерживаются от военных действий, как они отказываются от собственности и от брака.

    Несмотря на неясность вопроса, связанную с недостатком источников, в каролингские времена войны между христианами, по-видимому, несколько утратили ожесточенность и животную свирепость, свойственные им в меровингскую эпоху. Битва при Фонтенуа (25 июня 841 г.), произошедшая во время братоубийственной войны, была выиграна Карлом Лысым и Людовиком Немецким. И Нитхард рассказывает, что победители решили не преследовать побежденных, дабы, «<...> враги, наказанные Божьим судом и этим поражением, оставили свои беззаконные помыслы и с Божьей помощью соединились с ними воедино». Именно эта «милость Господня» прервала кровавую бойню и грабеж, это она пробудила милосердие к убитым и раненым и дала прощение бежавшим. Тот же Нитхард высказывает мысль, что война или сражение являются предметом морального суждения: коль скоро воля Божья была ясна, то «<...> союзники боролись за право и справедливость <...>». Поэтому невинным считается каждый священник, посоветовавший вступить в бой или даже принявший в нем участие; однако тот, кто из гнева, ненависти, тщеславия или другого злого чувства посоветовал или совершил предосудительное деяние, «<...> должен в тайной исповеди покаяться в сокрытых грехах и получить воздаяние по мере своей». Тем не менее, всем воинам после сражения предписывался трехдневный пост[674].

    Это событие, о котором мы знаем благодаря надежному источнику, показывает не только то, что сражение воспринималось как Божий суд и что справедливость непременно была на стороне победителя, но, в соответствии с требованиями христианской морали, оно обнаруживает желание ограничить ужасы войны, ибо даже в справедливой войне некоторые действия могут считаться преступными. Если война справедлива, то участвующих в ней клириков не в чем упрекнуть, однако, какой бы война ни была, она всегда оскверняет и требует очищения всеобщим покаянием.

    В ту же эпоху постепенно исчез обычай обращать военнопленных в рабство. Выкуп пленников – благочестивая миссия святых людей в меровингские времена – утратил смысл. Практика убийства пленных или их порабощения, работорговля оказались на периферии западнохристианского мира. Отныне подобные действия допускались только при столкновениях с язычниками. Папа св. Николай I в своем знаменитом Послании болгарам (Ad consulta Bulgarorum: 866) писал, что они свершают великий грех, после победы убивая врагов и отнимая жизнь у женщин и невинных детей («Мы знаем, что вы поступили так скорее по неведению, нежели по злоумышлению; тем не менее, вы должны принести покаяние»)[675]. Иначе говоря, болгары, недавно обратившиеся в христианскую веру, не осознавали своего заблуждения; то, что было нормой для язычников, стало предосудительным для христиан.

    Благодаря точной и строгой классификации раскаяния и покаяния и благодаря убеждению, что пролитие крови при любых условиях является осквернением, требующим очищения, обычай налагать официальное покаяние на всякого свершившего убийство воина просуществовал до XI в. Еще Василий Великий (330-379 гг.) рекомендовал на три года лишать причастия всех, кто пролил чью-либо кровь на войне. Кентерберийский архиепископ Теодор (668-690 гг.) проявлял меньшую строгость. В послании священнику Эоде он писал: «Кто убил человека по приказу своего сеньора, тот не должен посещать церковь в течение сорока дней, а свершившему убийство на войне должно сорок дней каяться»[676]. В англосаксонском пенитенциалии той же эпохи находим схожие слова: «Если в королевстве король выводит армию против восставших или бунтовщиков и ведет войну в защиту королевства и христианской справедливости, то на совершившего в этих условиях убийство не падет тяжкий грех; но по причине пролития крови пусть тот не посещает сорок дней церковь и постится несколько недель, и когда смиренный и примиренный будет принят епископом, то пусть получит причастие через сорок дней. Если на земли нападут язычники, грабя церкви и вызывая христианский народ на войну, то учинивший убийство не совершает тяжкого греха, и пусть он только не посещает церковь в течение семи, четырнадцати или сорока дней, а затем, очистившись, получит допуск в церковь»[677]. Согласно пенитенциалию Беды, солдат, убивший во время войны, должен соблюсти сорокадневный пост[678]. Такое же покаяние и на тот же срок находим в двух более поздних пенитенциалиях: «Paenitentiale Valhcellanum pnmum») (вторая половина VIII в.), и в «Paenitentiale Valhcellanum secundum» (конец X в.), но в последнем уточняется, что поститься нужно «на хлебе и воде» (in pane et aqua). Пенитенциалии Арундела (конец X в.) возвращается к трем годам покаяния, предусмотренным св. Василием для тех, «кто убил врага за свободу отчизны». Фульберт Шартрский в начале XI в. требует только одного года[679]. В ту же эпоху Бурхард Вормсский в трактате «Исправитель или лекарь» (Corrector sive inedicus) предлагает исповедникам задавать кающимся вопросы, которые выдают влияние св. Августина. «Убил ли ты по приказу законного государя, ведшего войну за восстановление мира? Убил ли ты тирана, который старался нарушить мир? Если да, то ты будешь соблюдать три поста в предписанные дни. Но если убил не по приказу законного государя, то необходимо совершить покаяние, как за своевольное убийство»[680].

    Из этих пенитенциалиев следует, что можно и нужно проводить различие между войнами несправедливыми, где человекоубийство сурово наказывается, и войнами оборонительными, законными, где совершающие убийства подлежат покаянию, но весьма легкому[681]. Подобное суждение предполагает такую войну, на которой каждый сражающийся, как предполагается, знает, совершил он преступное убийство или нет. И если оно расходится с мнением св. Августина, для которого на войне, даже несправедливой, любой солдат остается невинным, ибо он лишь повинуется государю, то, несомненно, не столько по причине обострения чувства личной ответственности, сколько из-за изменения принципа набора армий, где понятие обязательной службы стало весьма абстрактным.

    По мнению некоторых, всякое покаяние, даже самое малое, за убийство на справедливой войне неоправданно. Об этом свидетельствует послание Рабана Мавра, которое было написано вскоре после битвы при Фонтенуа и включено в его же пенитенциалии, а затем в трактат: «О синодальных делах и церковных наставлениях» (De Synodahbus causis et disciphnis ecclesiasticis) Регинона Прюмского и в «Декреты» Бурхарда Вормсского[682]. «Кое-кто извиняет убийства, учиненные недавно во время распри и сражения между нашими государями, полагая, что нет нужды каяться в этом, поскольку война велась по приказу государей и Бог будет им судией <...> (Но) желающим оправдать это ужасное побоище следует подумать, смогут ли они пред очами Господа представить невинными тех, кто презрел Бога вечного из алчности, источника всех зол <...> и из-за покровительства своих светских сеньоров и кто, поправ Его заповеди, учинил это человекоубийство не случайно, а по своей воле»[683].

    По меньшей мере, в двух случаях Церковь потребовала всеобщего покаяния за участие в открытой войне:

    1. После кровопролитного боя у Суассона в воскресенье 15 июня 923 г., когда войска Карла Простоватого взяли верх над армией «тирана» Роберта, графа Парижского и узурпатора королевской короны, Синод в Реймсе вынес следующее постановление о покаянии участников с обеих сторон: «Пусть они на протяжении трех лет во время трех постов совершают покаяние и в первый пост не посещают церкви, а затем примиряются, причастившись. Во второе, четвертое и шестое воскресенья во время этих трех постов пусть воздерживаются от хлеба, соли и воды, если не искупятся, то же самое пусть делают пятнадцать дней до Рождества св. Иоанна Крестителя и пятнадцать дней до Рождества Спасителя и каждое шестое воскресенье на протяжении всего года, если только не искупятся или на эти дни не выпадут праздники, или не заболеют, либо не будут призваны на войну»[684].

    2. В 1070 г., через четыре года после битвы при Гастингсе, собор нормандских епископов под председательством Эрменфрида наложил покаяние на воинов Вильгельма Завоевателя, и это несмотря на то, что завоевание было совершено под знаменем папы и направлено против клятвопреступника[685].

    Религиозное сознание в период раннего Средневековья было еще более чувствительным к проблеме участия в войне клириков. В 400 г. Толедский собор заявил, что «если кто-нибудь после крещения участвовал в войне и носил хламиду или портупею и даже не совершил более тяжких поступков, то, став клириком, он не получит чина дьякона». В 451 г. Халкедонский собор запретил клирикам и монахам вступать в армию. Этот запрет, который в общем был частным случаем запрещения служителям Бога участвовать в мирских делах[686], оставался в силе и позднее. Он был восстановлен капитулярием Карла Великого (ок. 769 г.) в следующем, более детальном изложении: «Мы полностью запрещаем клирикам носить оружие и ходить на войну, за исключением тех, кто был избран по причине их сана для служения мессы и несения святых мощей. Поэтому государя могут сопровождать один или два епископа со своими капелланами. А всякий военачальник пусть держит при себе священника для исповедания воинов и наложения епитимьи»[687]. Еще более жестокое постановление вынес Трибурский синод 895 г., запретивший заупокойную службу по клирикам, убитым в драке, на войне или во время языческих празднеств, не возбраняя, однако, их христианского погребения.

    Естественно, что эти исходившие от духовных и светских властей предписания далеко не всегда соблюдались. Клирики носили оружие, дрались, убивали, без смущения вливались в отряды солдат, вместе с тем могли быть невоздержанными пьяницами и заядлыми охотниками.

    В любом случае запрет не мог касаться клириков, которые в силу политических обстоятельств были наделены мирскими полномочиями. В меровингскую эпоху епископ как «защитник города» (defensor civitatis) обязательно был связан с военными делами. В войнах своего времени участвовали св. Арнульф и св. Элигий. При Каролингах такое положение дел закрепилось: Карл Великий желал, чтобы епископы и аббаты сопровождали его во время кампаний, если только они не пользовались привилегиями или иммунитетом, и это несмотря на протесты, например, патриарха Паулина Аквилейского, писавшего королю франков в 789-790 гг., что священники не могут служить двум господам и должны сражаться с помощью духовного оружия[688].

    Эта, подчас невольная, милитаризация высшего духовенства только усилилась при норманнских, сарацинских и венгерских нашествиях, обрушившихся на Запад начиная со второй половины IX в. К таким же последствиям вела и братоубийственная борьба между франками. Источники сообщают, что между 886 и 908 г. в сражениях погибли десять немецких епископов. Епископ Бернард был командующим силами императора Отгона III (около 1000 г.) и сражался с помощью копья, в которое в качестве реликвий были вбиты гвозди из истинного Святого Креста. Даже папы не могли этого избежать: в середине X в. Иоанн XII с оружием в руках защищал Рим.

    Глубоко вовлеченная в войны своего времени, церковная иерархия по тем же причинам неизбежно секуляризировалась в своих нравах, принципах формирования и даже по внешнему виду. Параллельно она была вынуждена сакрализовать и идеализировать воинские ценности. Эта тенденция особенно ясно прослеживается на уровне папства: по разным случаям – сначала ввиду лангобардской, затем сарацинской угрозы – папы обещали вечное спасение всем, кто возьмется за оружие, дабы защитить Римскую Церковь. Так, Стефан II в 753 г. говорил: «Будьте уверены, что за борьбу, которую вы поведете в защиту Церкви (св. Петра), вашей матери духовной, Царь апостолов отпустил ваши грехи». Веком позже то же говорил Лев IV: «Для тех, кто умрет в сражении (с сарацинами), царствие небесное закрытым не будет».

    Итак, военная деятельность и пастырские заботы были вполне совместимыми, свидетельством чего является жизнь Адальберона I, епископа Меца (929-962 гг.), физически крепкого прелата и реформатора монастыря Горце, или жизнь архиепископа Кельнского, св. Бруно (953-965 гг.), реализовывавшего свой тройственный идеал «мир, страх и ужас» (pax, timor et terror)[689].

    2. БОЖИЙ МИР И БОЖЬЕ ПЕРЕМИРИЕ. РЫЦАРСКАЯ ЭТИКА И КРЕСТОВЫЕ ПОХОДЫ

    Хотя раннее Средневековье (особенно с VIII по X в.) и принесло некоторые изменения концепции войны, которые следовало бы определить более четко, все же более плодотворным был период с 1000 г. до начала XII в. Различные течения современной историографии стремятся подчеркнуть сложность этого периода; одно из них выделяет целостную программу мира, возникшую на Западе: это не просто борьба с грабежами, парализовавшими повседневную жизнь, но, так сказать, метафизическая и космологическая борьба со всеми виновниками насилия и беспорядка на уровне тела, души и общества[690]; другое течение выявило органическую связь между движениями за мир, появлением рыцарства и становлением идеи крестовых походов[691]; третье акцентирует преобразование социальных отношений, напряженные отношения и конфликты не столько между Церковью и светскими сеньорами, сколько между магнатами и бедными, что отражает эволюцию понятий, идеалов и ценностей[692]. По большому счету перестройка общества происходила, не без волнений и кризисов, именно в соответствии с представлением о мире и благодаря ему. Что можно взять из этих исследований, нередко частных, иногда весьма противоречивых, для того сюжета, который нас занимает?

    Прежде всего – факты[693]. Первый период – время Божьего мира (975-1025 гг.), или, если использовать понятия той эпохи – «договор о мире», «установление мира», «восстановление мира и справедливости», «мир, подлежащий восстановлению» (pactum pacis, constitutio pacis, restauratio pacis et justitial, pax reformanda). Во время собора в Пюи в 975 г. епископ Ги Анжуйский собрал на открытом воздухе на поле Сен-Жермен крестьян и рыцарей своей епархии, «чтобы услышать, каково их мнение о поддержании мира». Он сразу же прояснил всю важность вопроса, сказав: «Поскольку мы знаем, что без мира никто не узрит Господа, то предупреждаем людей, во имя Господа, чтобы они стали сынами мира». Главным результатом стала клятва: рыцари волей-неволей должны были поклясться, что будут уважать владения церкви и крестьян, по крайней мере, тех, что живут за пределами тех земель, которые эти рыцари держат в качестве аллодов, бенефициев или комменд. Епископ Ги столкнулся с сопротивлением, которое он преодолел благодаря вооруженной помощи своих родственников – графов Бриуда и Жеводана: это значит, что движение за мир было направлено не против магнатов вообще (магнаты были заинтересованы в том, чтобы имущество зависимых от них людей защищалось), а только против грабителей и возмутителей спокойствия. На последующих ассамблеях мира будут вместе трудиться представители трех категорий светского общества: князья, знать и народ (Рауль Глабер).

    Собор в Шарру (июнь 989 г.), собравший епископов Аквитании под председательством Гомбо, архиепископа Бордо, провозгласил тройное проклятие: разорителям церквей; расхитителям «имущества крестьян или других бедняков, как то: овец, быков, ослов, коров, коз, козлов, свиней, если только это случилось не по собственной вине» владельцев; и, наконец, тем, кто совершает насилие над клириками, не носящими оружие. Таким образом, защита крестьян была весьма ограниченной: она касалась лишь захвата имущества, если он был несправедливым. Собор в Верден-сюр-ле-Ду (1016 г.) пошел дальше, обещая защиту самих крестьян во время войны.

    За первым этапом, когда требовалась только клятва, последовал второй, когда появились лиги мира. Инициативу взял на себя Эмон, архиепископ Буржа, в 1038 г., когда обязал всякого верного христианина с 15-летнего возраста объявить себя врагом нарушителей мира и обещать в случае необходимости взяться за оружие против них.

    Так появились границы движения за мир: оно стремилось покончить с каждодневным насилием, незаконными изъятиями и штрафами, с грабежами и набегами (depraedationes et invasiones). Поэтому земли, сами люди (клирики, купцы, паломники, крестьяне, знатные женщины и их свиты в отсутствие мужей, вдовы, монахини и др.) пользовались особым покровительством. Речь шла также об ограничении файды, или кровной мести (werra); но что касается «большой войны» (войны в прямом смысле слова), которая ведется публичной властью с помощью войска и военных походов, то на нее эти меры не распространялись.

    Божье перемирие (treuga Dei) следует тем же настроениям, хотя и имеет свои особенности. Оно появилось на соборе в городе Тулуж (1027 г.); согласно «договору, или перемирию» (pactum sive treuga), который был провозглашен там и распространялся на епархию Эльн и графство Руссильон, всякое насилие должно быть приостановлено с девятого часа в субботу вечером до часа первой молитвы в понедельник утром: постановление того же порядка, что и постановление, запрещающее по воскресеньям судебные тяжбы, ручной труд и торги.

    В 1041 г. епископ Прованса, несомненно, под влиянием аббата Клюни Одилона, от своего имени и от имени всех епископов Галлии отправил епископам Италии послание, в котором просил их принять и хранить «Божий мир и перемирие, кои нам ниспосланы с небес Божьим милосердием и коих мы твердо держимся, приняв их. Они состоят в том, чтобы с начала вечерни в четверг и до восхода солнца в понедельник утром среди всех христиан, друзей и врагов воцарялись твердый мир и перемирие».

    Несколько лет спустя Божье перемирие было введено в Аквитании, в Бургундии, в Нормандии, в епархиях Вьенна и Безансона. Папство, сначала во времена Николая II, а затем Урбана II, оказало, в свою очередь, содействие в распространении движения за мир на все христианские страны. К прежним были добавлены новые периоды воздержания от войны: Рождественский пост, Рождество, Великий пост, Пасха, время между Вознесением и Пятидесятницей, включая оба праздника, три праздника Девы Марии и дни некоторых святых.

    Движение за мир, в двух своих проявлениях, имело разнообразные последствия. Возникшее из-за несостоятельности публичной власти в некоторых странах Запада, оно побудило королей и князей взять инициативу на себя: Людовик VII в 1155 г. указом против «нарушителей мира» предусматривал «подавление разгула зловредности и обуздание насилия разбойников»[694]; Фридрих Барбаросса в 1158 г. провозгласил мир во всей Италии; многочисленные «земские миры», коими отмечена история Священной Римской империи, порождены той же идеей. В результате война не была изжита, а лишь стала уделом небольшого числа власть имущих, обладавших, по словам Макса Вебера, монополией на насилие. Меры Людовика Святого и его преемников против частных войн были логическим следствием движения за мир.

    Оно привело к созданию народных милиций, дало явный толчок борьбе народа с феодалами и содействовало освобождению городов. Действительно, милициям мира «был присущ антииерархический дух: не только потому, что сеньорам-грабителям они противопоставляли крестьян, но главным образом потому, что они заставляли людей защищаться самостоятельно, не ожидая помощи от законных властей <...>. Именно с карательных походов с развевающимися церковными хоругвями против замков сеньоров-грабителей в Мане в 1070 г. началось французское коммунальное движение»[695].

    Людовик VI, явно по совету монахов Сен-Дени, искусно использовал эту народную инициативу в интересах капетингскои монархии. Таков с самого начала был смысл его деятельности. «Поскольку старость и болезнь вынудили Филиппа (I) сойти с высот королевского достоинства и сила правосудия в отношении тиранов слишком ослабла, то Людовик, чтобы покончить с тиранией грабителей и мятежников, первым делом обратился за помощью к епископам всей Франции <...>. И прелаты тогда постановили, что священники со знаменами и всеми своими прихожанами будут участвовать с королем в осадах и сражениях»[696]. Одним из многих свидетельств движения за мир была, например, орифламма Сен-Дени, принесенная на поле битвы при Бувине, как знамя мира, знамя-покровитель коммун[697].

    Предписаниями Божьего перемирия было запрещено в любое время года только насилие, не связанное собственно с войной. Что же касается справедливой войны, то большинство знатоков канонического права и теологов считали бесполезным накладывать на нее какие-либо временные ограничения. Св. Фома Аквинский допускал даже, что в случае необходимости (а справедливая война всегда необходима) можно воевать в дни самых торжественных праздников. Однако некоторые мыслители были более требовательными: мэтр Руфин «Свод декретов» (Summa Decretorum, ок. 1157 г.) предписывал уважать церковные праздники, соответственно, в эти дни наказание злодеев, даже и заслуженное, должно было приостанавливаться. С другой стороны, и общественное мнение, согласно разным свидетельствам, возможно, из суеверного страха считало ненормальным воевать в сакральные времена года[698].

    Божий мир, напротив, в значительной мере содействовал оформлению понятия естественной неприкосновенности невоюющих и их имущества. Непосредственно с идеей Божьего мира связан перечень тех, кто во время войны имеет «охранную грамоту без требования»: людей Церкви, от прелатов до паломников, включая капелланов, послушников и отшельников, «пастухов и всяких работников», крестьян, купцов, женщин, стариков и детей. Вот что пишет Оноре Бове в «Древе сражений» (около 1386 г.): «Хотя выяснение обычаев, коих воины раньше придерживались, – дело сложное и не бесспорное, тем не менее я уверен, что согласно старому праву и старым обычаям для добрых воинов бесчестно пленять стариков, если те не воюют, а также женщин и невинных детей. Несомненно, что требовать за них выкуп очень дурно, ибо известно, что они не способны сражаться <...>. Те же, кто так поступает, должны называться грабителями»[699]. Предлагая английскому правительству в 1435 г. план всеобщей войны без всякой пощады к мирным жителям, сэр Джон Фастолф столкнулся с необходимостью найти оправдание и представил ее как неизбежный, естественный ответ на действия противника.

    С движением за мир можно также связать анафему, объявленную Латеранским собором 1139 г. лучникам и арбалетчикам, которые пользуются своим ненавистным оружием в войнах между христианами. Этот запрет, на который в «Декрете» Грациана нет и намека, был в «Декреталиях» Григория IX. Конечно, как уже было сказано, он получил лишь временное и ограниченное применение. И если Пьерле Шантр (ок. 1200 г.) допускал использование лука и арбалета против неверных, язычников, катаров, а также в справедливых войнах, то Ричард Английский, Раймунд де Пеньяфорт и Жан де Дье придерживались запрета, введенного II Латеранским собором. Примечательно, однако, что ни усовершенствование метательной артиллерии, ни появление огнестрельной артиллерии не вызвали со стороны Церкви подобного осуждения[700]. Возможно, что в конечном счете II Латеранский собор имел в виду не столько вид оружия, сколько тип воина. Это те профессиональные военные, о которых Пьер ле Шантр сказал, что их ремесло относится к неизбежно пагубным для души, поскольку они получают жалованье за убиение невинных.

    Наконец, движение за мир благоприятствовало формированию и распространению рыцарского идеала. Церковь действительно стремилась использовать рыцарей и вовлечь их в борьбу с насилием, одновременно противодействуя их воинственности. Она несколько раз провозглашала создание «рыцарства мира», пользующегося, как и крестоносцы, привилегией иммунитета.

    Одно из первых свидетельств отношения Церкви к тому, что станет позднее рыцарским призванием, содержится в «Житии» св. Геральда Орильякского, написанном около 930 г. св. Одоном, аббатом Клюни. Впервые, как замечает Жорж Дюби, здесь показано, что знатный, властный человек может достичь святости, стать «воином Христовым» (miles Christi), не отвергая оружия (но и не проливая крови)[701]. Военная служба как особая функция одного из сословий общества приобретала духовную ценность и становилась спасительной. Отныне появилось законное воинство. Ансельм Луккский около 1082 г. писал, что «военные могут быть людьми праведными». Немного позднее Бонизон Сутрийский посвятил отдельную главу своей «Книги о христианской жизни» (Liber de vita Christiana) обязанностям рыцарей: они должны даже с риском для жизни хранить верность своему сеньору, защищая его, воздерживаться от грабежей, преследовать еретиков и схизматиков, защищать бедных, вдов и сирот, не нарушать данной клятвы. Затем светские или ученые литературные сочинения (от героических песней до «Поликратикона» (Policraticon) Иоанна Солсберийского) стали популяризировать рыцарский идеал, в чем-то уточняя его, и в середине XII в. он получил свое классическое определение[702]. В дальнейшем этот идеал будет развиваться в том же направлении, о чем свидетельствует перечень 31 греха или порока рыцарей, который в начале XIV в. составил Альварес Пелайо в книге «О плаче Церкви» (De planctu Ecclesie): 1) рыцари обычно живут грабежом, особенно в Галисии; 2) они часто воюют против своей отчизны и своих сеньоров, коим обязаны служить; 3) они участвуют в несправедливых войнах; 4) они сражаются на турнирах, особенно во Франции; 5) они в любое время готовы вызвать на поединок или принять вызов; 6) получая плату, они не служат или приходят на службу с меньшим количеством лошадей, чем нужно; 7) они считают себя рыцарями, еще не став ими; 8) будучи посвященными в рыцари и поучаствовав в войнах, они вступают в духовные ордены; 9) они сражаются не за Бога и общественное дело, а ради добычи и умножения своих богатств; 10) многие, особенно в Ломбардии, Тоскане и Патримонии св. Петра, посвящаются в рыцари родственниками или друзьями, а не императором, королями или князьями; 11) они часто дезертируют во время справедливых войн, бросая своих сеньоров на произвол судьбы и становясь виновными в оскорблении его величества; 12) они унижают себя, принимая административные должности; 13) они клятвопреступники, поскольку обычно не верны присяге, данной в том, чтобы презирать смерть ради спасения общественного дела; 14) они покидают государственную службу, не имея на то разрешения, а получив его и живя дома, желают и рыцарскими привилегиями пользоваться, и жалованье получать; 15) некоторые вновь становятся рыцарями после торжественного покаяния; 16) многие, убив священника, остаются рыцарями; 17) они пользуются рыцарским достоинством, забыв, что рыцарство было учреждено для того, чтобы карать несправедливых и мстить нечестивым; 18) они не соблюдают рыцарские обычаи и нормы; 19) они воюют безжалостно и жестоко, чтобы мстить, господствовать и вредить; 20) сражаясь, они имеют в виду не общественное, а личное благо; 21) они не подчиняются своим старшим в делах полезных и законных; 22) они берут сверх жалованья; 23) они убивают людей и воюют без законного разрешения старших; 24) они часто виновны в симонии; 25) некоторые становятся рыцарями после публичного покаяния; 26) в рыцарском сословии некоторые продвигаются к почетным должностям не постепенно, а сразу; 27) в справедливых войнах они участвуют нехотя, как трусы, а значит – без заслуги; 28) они покидают войско до победы или до окончания срока службы; 29) они часто убивают своих пленников; 30) рыцари часто занимаются грабежом, особенно в Испании; 31) они бахвалятся победами даже во время мира[703].

    Если оставить в стороне такие качества, как повиновение и верность, предписанные рыцарским идеалом, то получится, что Церковь доверила рыцарям ту известную миссию, которая ранее вменялась в обязанность главным образом королям (правда, с каролингской эпохи миссия защиты бедных и слабых стала возлагаться и на аристократию); и подобно тому, как движение за мир в XI в. возникло из-за несостоятельности монархической власти, которую вынуждены были заместить по своей инициативе и под свою ответственность власти местные, так позднее бессилие или, видимо, безразличие королей к поддержанию порядка привели Церковь к тому, чтобы обратиться к социально-профессиональному слою, который теоретически должен был бы поставлять только исполнителей всех уровней. «Церковь вошла в прямой контакт с военной профессией без посредничества королей»[704]. В свете этого не кажется невозможным сближение коронации, или миропомазания, королей с церемонией посвящения в рыцари, внедрение христианской религии в которую становилось все более и более явным[705].

    Влияние Церкви прежде всего проявилось в благословении оружия. Этот обычай известен с конца лангобардской эпохи в Италии. Разные папские постановления, начиная с середины X в., одобряли формулы освящения оружия (освящение знамени, меча, шпор, щита – consecrationes vexilli, ensis, gladii, calcarum, clipei). Одна молитва о воюющих (oratio super militantes) содержала следующие слова: «Услышь, Господи, наши молитвы и благослови своей царственной дланью этот меч, коим слуга Твой желает быть препоясанным, дабы защищать и охранять церкви, вдов, сирот и всех служителей Божьих от жестокости язычников и наводить страх на всех коварных»[706].

    Наряду с чисто светскими обрядами посвящения в рыцари, которые всегда были наиболее распространенными и сопровождались лишь общим благословением священника, или капеллана, существовали, начиная примерно с XI в., и торжественные церемонии, проводившиеся обычно в Троицын день высшими прелатами. Вильгельм Завоеватель велел архиепископу Кентерберийскому Ланфранку посвятить в рыцари одного из своих сыновей. Один понтификал Реймской епархии, составленный в начале XI в., описывает благословение меча, знамени, копья, щита, самого рыцаря и передачу ему меча епископом. К той же эпохе относится текст с описанием ритуала кельнской церкви – «порядок вооружения защитника Церкви или другого воина» (ordo ad armandum Ecclesiae defensorem vel alium militem).

    Когда эволюция ритуала, детали которой предстоит уточнить, завершилась, Гийом Дюран около 1295 г. составил «Понтификал» (Pontifical), включенный в XIV в. в «Римский понтификал» (Pontifical romain), где перечислил разные стадии благословения нового рыцаря (benedictio novi militis). Сначала происходит благословение меча и другого оружия «для защиты церквей, вдов, сирот и всех служителей Божьих от жестокости язычников». Другое благословение напоминает, что Господь дозволил пользоваться мечом в человеческом мире, «дабы обуздывать злодеяния окаянных и защищать справедливость», пожелал учреждения воинского ордена ради защиты народа и потому велел св. Иоанну Крестителю, когда тот встретит рыцарей в пустыне, передать им, чтоб никого не притесняли и довольствовались своим жалованьем. Бога молили дать победу своему слуге, который «подставляет выю под ярмо рыцарства», как некогда он дал победу Давиду и Иуде Маккавею. Рыцарь никогда не должен ранить кого-либо несправедливо, но всегда защищать мечом «дела справедливые и правые». Его переход от «низкого состояния» (minor status) к «новой рыцарской чести» сопоставлялся со словами Писания: «Совлекшись ветхого человека с делами его и облекшись в нового, который непрестанно обновляется»[707]. Затем прелат брал обнаженный меч с алтаря и, вложив свою руку в правую руку нового рыцаря, говорил: «Прими этот меч во имя Отца, Сына и Духа Святого и пользуйся им, защищая себя и Святую Божью церковь, веру христианскую и корону королевства Франции на погибель врагам креста Христова». Затем меч вкладывался в ножны, и будущий рыцарь препоясывался им, после чего он вытаскивал его и трижды энергично потрясал им. Прелат может тогда отметить его «рыцарский характер» и дать ему поцелуй мира со словами: «Будь рыцарем мирным, доблестным, верным и преданным Богу». Пощечина же сопровождается следующими словами: «Очнись от сна злокозненности и бодрствуй в вере Христовой ради славы, достойной хвалы». Затем новопосвященный получал благородные подарки – шпоры и, из рук прелата, свой штандарт[708].

    Очевидной кажется также связь между идеями Божьего мира и крестовых походов: разве первый канон Клермонского собора, в конце которого Урбан II объявил о походе на Иерусалим, не касался вопроса о Божьем мире? В обоих случаях, как уже отмечалось, символика креста играла определяющую роль, и служение справедливого и кающегося рыцаря, воина Христова, состояло как в наказании неверных, так и в возмездии злодеям и еретикам.

    Однако идея крестового похода заключала в себе еще одну, по крайней мере, столь же важную составляющую: поскольку это была война, постольку это было и паломничество. Вот почему обет принять крест можно сблизить не с клятвой мира, какую приносили в конце синодов или соборов, а с обетом паломничества, какой при разных обстоятельствах могли дать христиане. Во многих теоретических рассуждениях о крестовых походах, появлявшихся со второй половины XII в., сознательно или нет опускаются военные аспекты паломничества в Святую землю.

    Указывали, что «к концу XI в. <...> западный христианский мир пришел к новой, еще мало известной, но важной концепции войны – войны священной. Хотя она сложилась на основе августиновского понятия справедливой войны, концепция священной войны шла гораздо дальше положений Августина. Священная война считалась не только не оскорбляющей Господа, но и безусловно угодной ему. Действия ее участников расценивались не просто как морально приемлемые, но, поскольку они сражались за благочестивое дело, как доблестный подвиг, заслуживающий особой милости Божьей, воплощенной в отпущении грехов, какое только может дать папа»[709].

    Действительно, полное отпущение грехов, изначально понимаемое как искупление, или смягчение наказания, заменившее посты и другие виды умерщвления плоти, впервые было обещано папой Урбаном II в 1095 г. («И путь этот будет стоить любого покаяния»). Нельзя, однако, сказать, что идея священной войны была совершенно неизвестна в предшествующие столетия: еще во времена набегов сарацинов папство обещало Божью милость воинам, которые прибудут защищать его. Новшество было скорее в том, что теперь священной войной объявлялись военные действия, которые носили явно наступательный характер. За этим скрывается уже иная реальность, не только делавшая крестовые походы правомерными, но и представлявшая их даже образцом справедливейшей войны (bellum justissimum). Дело в том, что, с одной стороны, христианский мир видел себя осажденной крепостью, и совершаемые им походы сравнивались с вылазками осажденных[710], а с другой – Святая земля рассматривалась прежде всего как царство Христа, и его столица, Иерусалим, должна быть не взята, а возвращена, вновь обретена верными Кресту. Эта война, следовательно, ведется не по одной лишь воле людей, вопрошающих свой разум, законна она или нет, а по прямому волеизъявлению Господа (отсюда клич: «Так хочет Бог»), непосредственно вдохновляющему души христиан.

    Со второй половины XII в. к прежним добавилось и еще одно оправдание крестовых походов: поскольку сарацины захватили земли, некогда составлявшие часть Римской империи, то Церковь как наследница этой Империи имеет законные основания вернуть себе то, что было у нее силой отнято. Поэтому в XIII в. Гостензий дал справедливой войне, которую христиане вели против неверных, название «римская война» (bellum romanum)[711]. Более того, христиане имели право покарать народ Ислама, который они считали «нацией в высшей степени виновной» (summa culpabilis)[712].

    Наконец, войны против неверных вызвали и некоторые сомнения, скорей скрытые, чем явные, у знатоков канонического права и теологов. Так, Гугуччо (ок. 1140-1210 гг.) допускал, что у сарацинов есть некоторые права на занятые ими земли; если он сохранял за папством монополию на крестовые походы, то не только ради возвеличения наследников св. Петра, но и для того, чтобы не позволить любой светской власти объявлять войну, которая почиталась бы священной; кроме того, по его мнению, крестовый поход должен был ограничиваться землями Иерусалима и не затрагивать другие земли Римской империи, захваченные Исламом. Поэтому в следующем столетии Иннокентий IV, занимавший ту же позицию, проявил мало энтузиазма по поводу крестового похода Людовика IX в Египет. Гугуччо, в котором можно видеть самого большого знатока канонического права в Средние века, отрицал право христиан воевать с сарацинами только потому, что они – неверные, и даже ради их обращения. Но Иннокентий IV, как и Гостензий, с большей легкостью оправдывал борьбу с еретиками – дело веры, дело мира, дело Христа (negotium fidei, negotium pacis, negotium Christi), – которую стали называть «крестом по сю сторону моря» (crux cismarina) в противоположность понятию «креста по ту сторону моря» (crux transmarina), поскольку еретики сознательно отринули истинную веру и их прозелитизм представлял великую опасность для христианских душ.

    3. ВОЙНА И СХОЛАСТИЧЕСКАЯ МЫСЛЬ

    Схоластическая доктрина о войне зародилась в первой половине XII в. вместе с возрождением римского права юристами Болоньи и изданием «Декрета» Грациана (ок. 1140 г.). Во второй половине XII в. знатоки канонического права занялись комментированием «Декрета», а затем, в XIII в., появились и экзегеты папских «Декреталий». Одновременно схоластическая теология вводила свои собственные методы рассуждения. В XIV и XV вв. каноническое учение о войне получило широкое распространение, и доктора гражданского права старались приспособить свои умозаключения и выводы к складывающейся военно-политической ситуации. Несмотря на большее или меньшее расхождение мнений, подходов, схоластическое осмысление войны можно, кажется, охарактеризовать как некую органичную, связанную систему.

    Определения войны

    Определения войны, прежде всего, имели в виду ее отличия от других форм насилия, таких, как драка, мятеж, осуществление судебных полномочий, когда иначе вставал вопрос о дозволенности. Св. Фома Аквинский говорил: «Собственно война ведется против внешних врагов, когда одно множество людей борется с другим; в драке борются один на один или одно небольшое число людей с другим; мятеж же противопоставляет друг другу членов одной и той же группы людей, как, например, восстание одной части горожан против другой»[713]. В силу такого определения статуса войны не могли иметь ни войны гражданские, или социальные, ни родственные усобицы, ни вооруженные действия человека или группы с целью навредить, защититься или отомстить. Подобным же образом, если какая-либо власть применяла силу, чтобы заставить уважать свои решения, она не вела настоящую войну, а противящиеся ей не рассматривались как враги (hostes). Наконец, борьба с тираном, тираноубийство относились к другой категории, где были иные права, обязательства и критерии.

    Причины войн

    Объяснения причин войны обычно давались на нескольких уровнях. На уровне морально-психологическом прибегали к тексту послания св. Иакова: «Откуда враждебность и откуда столкновения между вами? Не отсюда ли: от наслаждений ваших, воюющих в членах ваших? Вы вожделеете и не имеете; вы убиваете и завидуете и не можете достичь, вы входите в столкновение и воюете»[714]. В трактате «Юноша» Жана де Бюэя частота конфликтов объясняется тем, что «никто не желает утрачивать свои права»[715]; согласно тому же источнику, тремя причинами «возмущений и войн» являются гордыня, зависть и алчность.

    Задавшись вопросом, «почему так много войн в этом мире?», Оноре Бове дал объяснение на метафизическом уровне: «Все они происходят из-за порочности этого мира», таким образом, «войны являются бичом Божьим»[716].

    К соображениям политическим, религиозным и моральным Джованни ди Леньяно добавил шесть теологических причин, препятствующих установлению всеобщего мира на земле: 1) поскольку злодеяния не караются; 2) из-за слишком великих мирских богатств; 3) потому что мы не заботимся о борьбе с дьяволом; 4) поскольку мы не принимаем в расчет убытки от войн, в которых теряем и нашу жизнь, и наши богатства; 5) поскольку мы не думаем об исходе войны, который сомнителен; 6) потому что не уважаем заповеди Господни.

    В другой трактовке, изложенной как у Джованни ди Леньяно, так и у Оноре Бове, война предстает явлением тем более естественным, что она имеет космологический характер: война небесная, духовная, которую вели ангелы с гордыней Люцифера, была прототипом, моделью внутренней духовной борьбы в человеке, т. е. конфликта между разумом и страстями, интеллектом и чувствами; но была также другая, на сей раз телесная, небесная война, в которой звезды по причине оживляющего их вечного движения противостояли друг другу; а эти звезды оказывают влияние на низшие тела, возбуждая в них холод или жар, склоняя к сладострастию или целомудрию – столько противоположных последствий не допускает согласия между людьми, и конфликты становятся если не неизбежными, то, по меньшей мере, естественными. Более того, существует не только противостояние характеров людей, наподобие противостояния звезд, но есть и знаки войны, тяготеющие над определенными временами, тогда как над другими тяготеют знаки эпидемий или голода. Роджер Бэкон писал, что в июле 1264 г. комета появилась под влиянием планеты Марс, что вызвало увеличение желчи, что вызвало озлобление людей, из-за чего тогда и разразились войны в Англии, Испании и Италии[717].

    Войны справедливые и несправедливые

    Грациан в «causa 23» во второй части «Декрета» задается вопросом, является ли ведение войны грехом. Его ответ – отрицательный: много есть угодных Богу среди тех, кто занимается военным делом, лишь некоторые поступки на войне предосудительны; самой большой заслугой солдат является их служба государству, и на этой службе они должны сражаться даже по приказу государя-святотатца – ведь если война несправедлива и отданный приказ не отвечает Божественному закону, то вина за беззаконие падет на одного государя. Как сказано в глоссе, «пусть государь согрешит, приказывая, подданный же, повинуясь, не согрешает» (Licet dominus peccet precipiendo, tarnen subditus non peccat obediendo).

    Из сочинения Грациана можно извлечь четыре условия справедливой войны: она должна вестись по приказу самого государя, без участия чиновников, дабы защитить отчизну от нападений или вернуть отнятые владения, и нельзя допускать жестокого безудержного насилия. В «Своде декретов» Руфин повторяет два эти критерия и добавляет к ним третий: «Справедливость войны зависит от того, кто ее объявляет, кто ее ведет и с кем она ведется. Что касается объявляющего или дозволяющего войну, то он должен иметь законное право на это; что касается ведущего ее, то пусть он будет человеком, способным воевать без бесчинств и с благим рвением; а что до того, с кем война ведется, то она должна его поразить по заслугам или, по крайней мере, должны быть справедливые подозрения, что он ее заслужил. Когда же хотя бы одно из этих трех условий не соблюдается, то война никоим образом не может быть справедливой»[718]. «Кельнский свод» (Summa Coloniensis) упоминает качества ведущего войну и права объявляющего ее, но добавляет справедливость причины и соответствие времени и месту Гугуччо предложил самую краткую формулу: «Война справедлива тогда, когда ведется по справедливому указу государя»[719].

    И только в начале XIII в. были сформулированы пять классических критериев справедливой войны, увязанных с понятиями личности, причины (предмет спора), условия, духа и власти (persona, res, causa, animus, auctontas). Определенные Лаврентием Испанским около 1210 г., они без изменений позднее были воспроизведены Иоанном Немецким, а в дальнейшем св. Раймунд де Пеньяфорт (ок. 1180-1275 гг.) обеспечил им широкое распространение. В XIV в. они встречаются у знатока гражданского права итальянца Пьеро Бальдо деи Убальди (1327-1406 гг.), который предложил следующий комментарий: «Личность – это значит, что воюющий должен быть мирянином, а не церковнослужителем, причина подразумевает то, что война ведется ради возвращения владений или защиты отчизны, под условием имеется в виду то, что воюют по необходимости, и отсюда мысль Аристотеля: „Пусть война для тебя будет крайней необходимостью“, дух означает, что нельзя воевать из ненависти или ненасытной алчности, а власть дает понять, что война может быть объявлена только государем»[720].

    Понятие государя, совершенно недвусмысленное в римском праве, благодаря простоте политической структуры Империи, неизбежно создавало проблему, когда его нужно было приложить к сложному средневековому миру. Следовало его сохранить лишь за императором[721], либо папой или же его можно применять к королям, ответственным властям городов-государств и вообще ко всему великому разнообразию феодальных властей? Гостензий, один из самых строгих в своих суждениях, был недалек от того, чтобы предоставить право объявлять войну только папе и императору, однако большинство авторов предоставляли эту власть независимым королям, таким, как французский и кастильский монархи, и тем, которые в то или иное время признали над собой светского сеньора (сицилийский и английский короли, признавшие себя вассалами Св. Престола), и даже итальянским городам. Так, в XV в. Мартино ди Лоди писал: «Хотя тот, кто поднимает оружие без приказа вышестоящего, совершает оскорбление величества, тем не менее, государи и города Италии, не признающие никого выше себя, могут вести войну против своих подданных и врагов»[722]. Другие разрешали эту проблему, проводя различие не между справедливыми и несправедливыми войнами, а между действиями, называемыми войной в прямом смысле (она оставлялась за императором и папой), и действиями, считавшимися войной в переносном смысле (ее могли вести низшие власти)[723]. А согласно Джованни да Леньяно и, позднее, Оноре Бове, только государь может вести «общую» войну (bellum universale), и это предполагало, что «частные» войны могли вести не только государи. Иногда понятию государя (princeps) предпочитали понятие судьи (judex) в широком смысле слова.

    Отчасти на основании критерия власти Гостензий и, в XIV в., Джованни ди Леньяно различали семь видов войн, из них – четыре справедливых, или законных, и три несправедливых, или незаконных[724]: 1) римская война (bellum romanum), прототип справедливой войны, которая называется так потому, что «Рим – глава и мать нашей веры»; это война христиан против неверных, в конечном итоге римская война, называемая также смертельной, воспроизводит борьбу древнего Рима с варварами и является тотальной, когда врагов не щадят и не освобождают за выкуп, но на законном основании убивают или отдают в рабство; 2) судебная война (bellum judiciale), также справедливая постольку, поскольку она ведется властью судьи, который, обладая «полным империей» (merum Imperium – полная, чистая власть в противоположность «неполному империю» (mixtum Imperium)), судит не в своих интересах, а с целью принудить к судебному порядку тех, кто, не повинуясь или не являясь на суд, не признают его законной власти; 3) тщеславная война (bellum praesomptuosum), несправедливая, ибо ведется теми не повинующимися и осужденными судьей, которые упомянуты выше; 4) законная война, которая ведется законной властью или с ее согласия, дабы возместить убытки и покарать за оскорбления, нанесенные подчиненной власти; так, барон может наказать оскорбившего его врага, получив от своего государя, явно или тайно, право вести войну; 5) война дерзкая и незаконная, какую ведут против судьи; 6) война произвольная, или нападение, совершаемое несправедливо и без необходимости светскими властями без разрешения государя; 7) война необходимая и законная с целью защиты против тех, кто нападает, как в предыдущем случае, и согласно «Дигесте», «все законы и обычаи дозволяют сопротивляться силе силой»[725].

    Как подчеркивает Ф. Г. Рассел, этот перечень войн не только свидетельствует о тонкости анализа, свойственной великим схоластам, но и действительно соответствует различным конкретным ситуациям, отражая практически все виды конфликтов, какие могли возникнуть в средневековой политической жизни[726].

    4. ПРАВО ВОЙНЫ И СПРАВЕДЛИВОСТЬ ВОЙНЫ: ОТНОШЕНИЯ МЕЖДУ ЭТИКОЙ И ПРАКТИКОЙ В ВОЙНАХ ПОЗДНЕГО СРЕДНЕВЕКОВЬЯ

    Следует проанализировать на конкретных примерах, в какой мере светские власти сознавали обязательства справедливой войны или, в крайнем случае, стремились убедить общественное мнение в законности своих военных акций. Различные документы пропагандистского характера, так же как и дипломатические источники, говорят о постоянном внимании если не к идеологии, то к фразеологии концепции справедливой войны. В этом отношении заслуживает внимания вмешательство папской власти в конфликты между христианскими государями Запада, особенно между королями Франции и Англии, с целью положить им конец.

    Вот несколько вех для такого исследования, которое в современной историографии войн и дипломатии позднего Средневековья лишь едва наметилось. В 1336 г., когда возник конфликт с Англией, Филипп Валуа в манифесте, обращенном к подданным, который он повелел прочесть во всех церквах королевства, утверждал: «Согласно суждению всего нашего совета, доброе право, несомненно, на нашей стороне и наше дело справедливое»[727]. В 1369 г. Карл V возобновил военные действия против Эдуарда III только после многочисленных консультаций со знатоками канонического и гражданского права, которые, будучи французами или не являясь таковыми, заверили его в том, что доброе право полностью за ним. Нарушению заключенного в Туре в 1449 г. перемирия, вследствие захвата Франсуа де Сюрьенном города Фужера, также предшествовало тщательное обсуждение Карлом VII и его советниками политических, военных и юридических и моральных аспектов сложившейся ситуации, дабы иметь ответ на вопрос: в какой мере они имели право нарушить перемирие, принесши торжественную клятву в соблюдении его? А Эдуард III, согласно доминиканцу Джону Бромиарду (Summa predicantium, конец XIV в.), прежде чем отправляться на войну, обычно совершал паломничества и советовался с опытными в Божьем и мирском законах людьми[728]. Трактаты по военному искусству, такие как «Рыцарское искусство» Кристины Пизанской, «Юноша» Жана де Бюэя, «Корабль государей» Робера де Бальзака, не упускают случая упомянуть среди условий, благоприятных для любой военной операции, и справедливую войну Правда, короли и князья достаточно легко могли убедить себя в своей правоте: в запутанности любых дипломатических отношений нетрудно было отыскать причиненный ущерб или несправедливость, жертвой которой они оказались, потребовать у противника удовлетворения, а в случае отказа начать против него военные действия. Отсюда явная ничтожность поводов ко многим конфликтам. Один из разительных примеров – война под названием «Корзина яблок», когда в 1428-1429 гг. столкнулись город Мец и Лотарингское герцогство. Конфликт, согласно мецскому хронисту Филиппу де Виньолю, возник из-за пустяка: аббат монастыря Сен-Мартен в Меце велел набрать для себя корзину яблок в саду одной деревни, который принадлежал монахам монастыря, а они, узнав об этом, пожаловались герцогу Лотарингскому; тот «несколько раз отдавал приказание провести расследование в городе», чтобы восстановить справедливость, но город, естественно, не прислушивался к этому, опасаясь, что в противном случае появится опасный для городских вольностей прецедент; тогда герцог наложил руку на одну из подвластных городу деревень; в свою очередь, Мец потребовал «справедливости», на что герцог отвечал отказом; и город отомстил ему, послав своих солдат в земли герцога Лотарингского. Таким образом, все произошло в полном соответствии с юридической нормой: прежде чем приступить к действиям, были использованы правовые средства, после чего обе стороны со спокойной совестью могли прибегнуть к силе[729]. Подобные мысли, но на уровне скорее философском, нежели моральном, высказывает в своих «Опытах» и Монтень, следуя в данном случае за Коммином: «Наши самые крупные конфликты имеют до смешного мелкие мотивы и причины. Разве не навлек на себя погибель наш последний герцог Бургундский из-за ссоры по поводу тележки с овечьими шкурами?»[730].

    Так же рассуждает и Филипп Клевский в начале XVI в. «Вы должны, – обращается он к государю, – остерегаться начинать войну за дурное дело», следует поступать «в согласии с правом и справедливостью». Если вы уверены в своем праве, то можете добиваться своего «силой, коли нельзя иначе». Сначала отправьте противнику послание с требованием удовлетворить ваши претензии, а получив отказ, созовите Штаты вашей страны и испросите у них помощи и поддержки в «восстановлении своих прав». В итоге Клевскому представляются законными все виды поводов для войны (casus belli): помощь союзнику, родственнику или подданному, крестовый поход и т. д. Филипп Клевский, впрочем, сознавал широту своих взглядов. Он писал: «Ведь теологам, Монсеньор, требуется детально обсудить этот вопрос, я полагаю, что они, в отличие от меня, не предоставят вам столь широкие возможности; но я – не ученый клирик и рассуждаю лишь по своему воображению, а если вы пожелаете ради своего успокоения узнать об этом больше, то обратитесь к тем, кто печется о вашей совести»[731].

    Добавим, что когда св. Фома Аквинский, под влиянием Аристотеля, в основу своих рассуждений о справедливой войне положил понятие общественного блага, то очень скоро оно стало часто использоваться государями для оправдания своих военных предприятий; как и защита королевства или отчизны, защита общественного блага была только предтечей идеи государственного интереса[732]. Более того, столь характерное для политической мысли и практики позднего Средневековья превозношение персоны и полномочий государя в военной сфере выливалось в превозношение «войн величества» или «величества и чести», которые, в противоположность «обычным войнам», где сражались против соседей или какого-либо линьяжа, означают кампании, когда «государи с войском отправляются или на завоевания в дальние страны, или на защиту и распространение католической веры»[733]. В свете этого Итальянские войны и Никопольский крестовый поход не отличаются друг от друга.

    Современники сознавали, что критерий власти не отвечал больше новым политическим условиям, сложившимся после разделения христианского мира на большое количество практически суверенных государств, не подчиняющихся материальному и моральному контролю ни со стороны императоров, ни со стороны пап[734]. Они видели также, что понятия предмета (res) и причины (causa) могли дать повод для всякого рода юридических уловок. Что касается положения воюющих, то здесь проблемы почти не было, и почти все согласны были со следующим мнением Гийома Дюрана, выраженным в «Зерцале права» (Speculum juris): «Клирик может принять участие в справедливой войне, но не для того, чтобы непосредственно командовать людьми, а чтобы заботиться об их нуждах, снабжать деньгами, следить за соблюдением договоров, разрешать споры – в общем, делать все, как делала Римская церковь, когда поддержала войну в Романье против восставших городов»[735]. Клирики или монахи, переодевшиеся в воинов, с мечом в руке и в гуще сражения[736] вызывали удивление или возмущение, но зато допускалось, чтобы прелаты, имевшие «во владении какие-либо светские сеньории», могли быть напрямую причастны к военным делам; присутствие духовных пэров, таких, как епископ Бове или архиепископ Реймса, в войске французского короля также считалось нормальным. Противоречия возникали на другом уровне: в то время как светские власти стремились возложить экономические и фискальные тяготы войны не только на мирян, но и на клириков, последние, ссылаясь на свои налоговые привилегии, старались избежать обложения себя и своих доходов.

    Проблема моральной ответственности воюющих, вовлеченных в несправедливую войну, давала повод для принятия разных решений. С одной стороны, существовало мнение моралистов и теологов, которое высказал Робер де Курсон: «В делах незаконных не следует повиноваться светским сеньорам, а рыцари, если они чувствуют, что война несправедлива, не должны вставать под стяги государя». Так же рассуждал Стефан Лангтон: «Если король Франции объявляет несправедливую войну королю Англии, то французский рыцарь может подчиниться приказу короля, но ему следует воздержаться от участия в войне или в начале боя покинуть его». Томас Кобхем также полагал, что епископы должны убеждать народ не участвовать в несправедливой войне, если только есть надежда, что весь народ последует этому совету и опасность смуты будет исключена[737]. Другие же, напротив, оставались верными римской традиции безусловного повиновения государю и полагали, что лишь ему пристало знать, справедлива или нет начинаемая им война, а подданные должны только следовать за ним, не опасаясь за свои души[738]. Естественно, что власти были очень заинтересованы в том, чтобы восторжествовал этот тезис, и действительно, по мере укрепления дисциплины в армиях, ужесточения системы военных обязательств, вопросы совести, «состояния души», кажется, уходили в небытие. В лучшем случае, сторонники золотой середины, как Хуан Лопес в XV в., утверждали, что подданные могут считать справедливой войну, предпринятую по «указу вышестоящей власти», если только для них не будет очевидным или ее несправедливый, насильственный характер, или что их сеньор желает притеснить кого-либо другого[739].

    В конце концов серьезней всего воспринимался критерий духа, который в какой-то мере содействовал моделированию конкретных действий в войнах позднего Средневековья. Требовательные умы не преминули сопоставить причину и цель войн с производимыми ими опустошениями. Еще св. Фома Аквинский подчеркивал необходимость пропорционального соответствия между мотивами действия и его последствиями, но только по отношению к тираноубийству: в его глазах восстание против тирана законно только тогда, когда оно причиняет меньше зла, чем сотворил тиран, коего желают свергнуть. Филипп де Мезьер в своем «Послании Ричарду II», королю Англии (1395 г.), пошел еще дальше. Объяснив сначала, что причина какого-либо конфликта, кажущаяся справедливой с точки зрения «человеческой мудрости», может быть Богом в качестве таковой отвергнута, он добавляет, что в расчет необходимо также брать размеры бедствий, которые повлечет за собой начатая война. Поэтому государь без стыда для себя может сразу же отдать потенциальному противнику две трети спорного владения: например, две трети провинции, на которую они оба претендуют[740]. Эти рассуждения подразумевали взаимную ответственность сторон в случае франко-английского конфликта и необходимость раскаяния обеих сторон: «и должны короли испытывать боль, а рыцари Франции и Англии искренне раскаиваться за великое зло, что они и отцы их жестоко совершили вопреки Богу и своей доблести»[741].

    В свете подобных рассуждений на эту тему друг другу противопоставлялись два вида войны, явно различавшихся по поведению участников: одна – «смертельная», ведущаяся «огнем и кровью», когда все виды «жестокости, убийства, бесчеловечности» считались допустимыми и даже систематически предписывались, а другая – «воинственная» война, «война законная», почетная, «благая», которую ведут «благие воины» в соответствии с «истинной военной справедливостью» или «рыцарской дисциплиной». Не уважать жизнь посланцев и герольдов, согласно, в частности, Филиппу де Виньолю, – «дело невиданное для доброй ссоры и справедливой войны»[742].

    Пока предписания благой войны соблюдаются, воины своим ремеслом не пятнают свою душу; как говорил Оноре Бове, битва сама по себе не является дурной, но использовать ее можно по-дурному[743]. И в трактате «Юноша» Жана де Бюэя сказано: «...если война ведется законно, мудро и по благому праву, то она справедлива и угодна Богу»[744]. «Викториал» также утверждал, что «можно спасти свою душу, даже воюя против христиан, если соблюдается несколько условий: не убивать своего врага, как только он оказался в твоей власти, уважать церкви, не причинять зла нашедшим в них убежище, не брать никакого церковного имущества, за исключением того случая, когда больше нигде нельзя найти пропитания (в этом случае дозволяется взять пищи на данный час, но не более, чтобы только поесть самому и накормить своего коня), не захватывать и не похищать замужних или свободных женщин, не жечь посевы и дома, поскольку это задевает интересы невинных и смиренных людей, не заслуживших наказания»[745]. Уже в «Сборнике богослужений» Гийома Дюрана (конец XIII в.) разрешалось без ограничений захоранивать на кладбище с заупокойной службой погибших при защите справедливости и воинов, убитых в войне за правое дело; просто предписывалось лишь не вносить в церковь тела убитых, чтобы кровь не пачкала мощеный пол.

    Рукопись XV в. иносказательно определяет идеал благой войны, перечисляя «десять обвинений», которых не должно быть на турнирах знатных людей, если только они оказались виновными:

    «Грабителей церквей
    И отлученных от церкви
    По злому умыслу убийц
    Насильников девиц
    Клятвопреступников добровольных.
    Бежавших с поля боя.
    Не могущих выиграть битвы.
    Поджигателей,
    Предводителей бандитов
    И морских пиратов»[746]

    Это значит, что «право в войне» (jus in bello) в сознании современников мало-помалу затмевало «право на войну» (jus ad bellum)[747] и во многом становилось просто кодификацией рыцарского идеала, запрещавшего действия, противные «всякому благородству и рыцарству». Заметим, однако, что этот идеал воплощался одновременно в нравственных императивах, регулировавших поведение военных, в правилах военной дисциплины, как и в ряде обычаев, традиций, ритуалов, свойственных миру военных (право оружия (jus armorum))[748].

    Руководствуясь разными соображениями, власти и военные предводители часто стремились навязать своим войскам «рыцарскую дисциплину», следствием чего была не только некоторая гуманизация войны, но и укрепление боеспособности армий. Борьба с «дурными подвигами», с «кражами, грабежом, убийствами, святотатством, насилием женщин, поджогами, захватом людей»[749] была на пользу как государям, так и гражданскому населению. Вот почему военные ордонансы содержали приказы и предписания морального характера. Пример тому – «статуты, приказания и обычаи для войска», обнародованные Ричардом II в 1385 г.: они требовали, под страхом смерти, не осквернять Святое причастие и сосуды для Святых Даров, не грабить церкви, не нападать ни на клириков, ни на женщин, ни на гражданских лиц; грабеж домов вообще и потрава лугов также были формально запрещены[750]. Начиная с законов Фридриха Барбароссы (Lex pads castrensis, 1158 г.) различные законодательные тексты Империи отвечали той же цели. Так, один из них (Sempacher Brief, 1393 г.) брал под защиту женщин, а также церкви и другие святые места.

    Однако усилиям, направленным на гуманизацию войны, противостоял целый ряд факторов, из которых можно выделить три основных:

    1. Государства во многих случаях проявляли заинтересованность в том, чтобы, по-возможности, вести тотальную войну безо всякой пощады к противнику; понятие оскорбления величества, в частности, помогало оправдать массовое хладнокровное уничтожение людей. Во время Столетней войны английская монархия несколько раз давала примеры неукротимой жестокости. Позднее Людовик XI, как и Карл Смелый, отдавал своим войскам приказы все опустошать и без жалости убивать всех сопротивляющихся. Подобные жестокости встречаются, в масштабах вполне сравнимых, и во время крестовых походов против гуситов.

    2. Право оружия, рыцарская дисциплина со всеми ограничениями, более или менее нравственными, могли в любом случае применяться только к армиям, набранным из благородного, феодального сословия; но в позднее Средневековье появляется очень много авантюристов, малочувствительных к рыцарским призывам: это наемники «Больших компаний» и «шкуродеры» во Франции, отряды кондотьеров в Италии, ландскнехты в Германии, албанские стратиоты времен Итальянских войн; они были самыми известными, не только свободно проявляли все свои дикие, садистские инстинкты, но и содействовали изменению общей атмосферы войны, хотя она и велась в основном традиционно военными слоями общества.

    3. В противоположность аристократической войне, легко превращавшейся в большой полусерьезный полуразвлекательный турнир или серию авантюр и «военных приключений», которые были желанны и ценны сами по себе, война коммун, война народная предлагала поведение несомненно более жестокое: фламандские коммуны систематически уничтожали побежденных, не признавая практику выкупов, поскольку считали ее приманкой или проявлением низости. Когда рыцарская знать вступала в сражения с коммунами, то она неизбежно действовала таким же образом: в ответ на избиение французских рыцарей в сражении при Куртре были избиты фламандские ремесленники при Касселе и Розбеке. К этому способу ведения войны, лишенному всякой куртуазности, можно добавить военные обычаи ирландцев и швейцарцев: «Военный устав» Люцерна 1449 г. предписывал не брать никого в плен, а убивать; устав Цюриха 1444 г. счел необходимым запретить воинам вырывать сердце из тела мертвого противника и разрезать трупы; по свидетельству Фруассара, ирландцы «признают человека мертвым лишь после того, как разрежут ему глотку, как барану, вскроют живот, вырвут и унесут сердце, а по словам тех, кто хорошо знает их натуру, они его съедают, совершая большое преступление, выкуп же ни за кого не принимают»[751].

    Если в конце Средневековья отношения между государствами выиграли с формальной стороны, по части вызовов и объявлений войны[752], перемирий[753], охранных грамот[754], мирных переговоров и договоров, и если растущие требования к дисциплине иногда помогали командующим лучше контролировать действия своих людей, то распространение наемничества, возросшая роль пехоты народного происхождения и обострение политических амбиций, напротив, часто влекли за собой рост насилия и жестокости во время военных операций, а требования государственного интереса увеличивали количество поводов для конфликтов.

    5. СРЕДНЕВЕКОВЫЙ ПАЦИФИЗМ И ЕГО ПРЕДЕЛЫ

    Учение Ветхого Завета, ограничительное толкование пацифистских стихов Нового Завета, унаследованная от римского права идея о том, что всегда дозволено сопротивляться силе силой и что «защита предусмотрена естественным правом, поскольку принадлежит не только человеческим существам... но и животным бессловесным»[755], так что даже клирики могут законно сопротивляться насилию, концепция религиозной истины как высшего блага, которую надлежит любой ценой защищать от угроз и нападок неверных и еретиков, ради чего Церковь выполняла самые разные мирские обязанности, а также то, что христианство со времени Константина, а позднее – Хлодвига, получило доступ к власти, – все это помешало средневековому пацифизму обрести определенную форму. Никогда Церковь наставляющая не осуждала все виды войн и никогда не предавала осуждению все типы воинов.

    Тем не менее, не раз движения за мир, настоящие кампании ради умиротворения и примирения[756] развивались на Западе с разрешения, благоволения и при участии Церкви и духовенства. Папство, великие знатоки католического права и теологи испытывали явное беспокойство по поводу войн между христианами. Критерии справедливой войны, четко определенные со второй половины XII в., приводили к осуждению очень большого числа конфликтов, поэтому папы и их легаты особо благоволили к арбитражу, судебным инстанциям и переговорам. От Данте к Виклифу, от Марсилия Падуанского и Пьера Дюбуа, чешского короля Иржи из Подебрад к Эразму Роттердамскому передавалась неизбывная надежда – серьезный, хотя и иллюзорный проект создать под эгидой единой власти или суверенной ассамблеи новое христианское сообщество, где война была бы запрещена по закону и не известна на деле[757]. В отдельные эпохи мир становился настоящей политической концепцией, предметом всеобщих упований. И наряду с литературой о войне существовала литература о мире: «Книга мира» Кристины Пизанской, «Книга мира» Жоржа Шатлена, несколько речей и проповедей Жана Жерсона. Добавим, что если политики, светская и духовная элита не стремились к миру любой ценой и в общем полагали, что лучше справедливая война, чем неправый мир[758], то отношение народа было иным. «Все хорошо знают, что когда приходится судить и рядить о войне, то бедным людям лучше не мешаться, поскольку они только и мечтают о том, чтобы жить в мире[759].

    Нравственное беспокойство по поводу войны вообще или частных конфликтов проявлялись тут и там. Петр Дамиани в XI в. заявлял, что «ни при каких условиях нельзя браться за оружие, дабы защитить веру Вселенской церкви; а еще менее дозволено людям прибегать к сражениям ради земных, преходящих благ»[760]. В XII в. некто Нигер протестовал против крестового похода, сомневаясь, что он совершался по воле Божьей[761]. Согласно разным французским хронистам, английский рыцарь Джон Корнуэльский, потеряв сына, убитого из пушки при осаде г. Мо в 1420 г., увидел в этом знаке то, что война ведется Генрихом V против воли Господа и неразумно; боясь погубить душу в этом несправедливом конфликте, он покинул экспедиционный корпус, вернулся в Англию и дал клятву никогда не воевать против христиан[762].

    Наиболее законченное выражение средневековой идеи ненасилия следует искать у маргиналов, еретиков и симпатизирующих им. Пока нет углубленного исследования этой проблемы, наметим несколько отправных точек. В начале XIII в. группа вальденсов позволила папе Иннокентию III убедить себя вернуться в лоно официальной Церкви, но при условии освобождения от военной службы. Позднее в Италии таким же освобождением пользовались терциарии ордена св. Франциска, кающиеся и пребывающие в состоянии воздержания. Одна сторонница вальденсов, допрошенная в 1321 г. епископом Памье Жаком Фурнье, заявила: «Убийство христианина в любой войне является грехом»[763].

    А по мнению «совершенных» катаров, всякому человеку запрещено убивать себе подобного, будь то во время войны или защищаясь от злодея. Любая война расценивалась ими как преступная, и солдат, повинующийся начальству, как и судья, выносящий смертный приговор, – не кто иные, как убийцы. Здесь, как и в других вопросах, катары возродили некоторые положения учения доконстантиновской Церкви.

    Пацифизм был одной из составляющих и учения лоллардов, и не исключено, что упомянутый выше английский рыцарь был как-то связан с этим религиозным течением. Согласно Николасу Херефорду, «Иисус Христос, предводитель нашего воинства, учил нас закону терпения, дабы мы отказывались от телесных сражений»[764]. Одно из двенадцати положений лоллардов, осужденных в 1395 г., гласит, что «убийство в сражении <...> явно противоречит Новому Завету ввиду заповеди Христа любить ближнего, иметь милосердие к своим врагам и не убивать их»[765]. Другое их положение упоминает оружейное ремесло среди ремесел, бесполезных для человека, и оно подлежит упразднению ради совершенствования добродетели[766]. Виклиф же критиковал использование Ветхого Завета для оправдания войны.

    Процессы против лоллардов, проведенные в епархии Норвича в 1428-1431 гг. показывают, что, согласно мнению одного из обвиняемых, каковы бы ни были обстоятельства, сражаться – значит творить зло, а большинство других утверждают, что злом является даже борьба за свое отечество или наследство. Довод у всех был один: участие в борьбе свидетельствует о недостатке милосердия. Для этих лоллардов злом является также осуждение на смерть, даже и по закону, убийц, воров, изменников, ибо мщение должно быть предоставлено Богу[767].

    В противовес пацифистским взглядам лоллардов кембриджские теологи Уолтер Брют и Уильям Суиндерби в 1393 г. сформулировали официальную позицию Церкви: «Борьба в защиту справедливости как с неверными, так и с христианами – дело святое и дозволенное, иное же мнение является заблуждением. Согласно этому утверждению, христианам не позволено сражаться с неверными, язычниками и другими даже в целях их насильственного обращения в христианство; нельзя также сражаться и с христианами ради поддержания справедливости. Это мнение ложное и представляет собой заблуждение по следующим причинам. Во-первых, ни один христианский король тогда не смог бы защищать свои земли от завоевателей и изменников, и король Англии не имел бы права защищать свое королевство от французов, шотландцев или кого-то другого. Во-вторых, учение отцов Церкви поддерживало и оправдывало справедливые войны, дозволяя христианам вести их, если целью является защита справедливости или охранение Церкви и католической веры. Поэтому признанные Церковью святые отпускали грехи тем, кто воевал во имя этой цели, и сам Господь одобрял такие справедливые войны и на самом деле часто приказывал избранному народу браться за оружие, о чем свидетельствует почти весь Ветхий Завет. Именно в этом состоит истинно католическое учение, а все противное ему, как вышесказанное, – заблуждение. Положение о том, что христианину запрещено защищаться и сопротивляться, когда на него нападают, также является заблуждением. Согласно этому утверждению, христиане не могут свободно и решительно защищаться, когда их оскорбляют, нападают на них или совершают какое-либо другое насилие. Это мнение противоречит благу всеобщего мира, всякому порядку управления и разуму. Придерживаться нужно не этого ложного мнения, а противоположного, согласно которому христиане могут решительно защищаться, прежде всего, в случае несправедливых оскорблений и против силы употреблять силу, особенно когда обидчиков не ждет скорое наказание»[768].

    Отметим также, что в гуситском движении, наряду с течением, оправдывавшим войну и сопротивление крестоносцам во имя истины, невинности и отчизны, было и другое течение, проповедовавшее ненасилие, которое представлял теоретик Союза богемских братьев Петр Хельчинский. Он насмехался над теми, кто по пятницам воздерживался от свинины и в то же время с легкостью проливал человеческую кровь; по его мнению, первый век существования Церкви, когда она была миротворицей, – век золотой, ибо христианский закон как закон любви запрещает убийство, таким образом, исполняющие его должны, конечно, повиноваться государству, воздавая кесарю кесарево, но отказываясь при этом от публичных функций и военной службы[769].

    Иначе говоря, с одной стороны, эти неортодоксальные течения распространяли на коллективы и публичные власти те запреты, которые Церковь традиционно налагала только на частных лиц и поведение индивидуумов; с другой же стороны, они вменяли в обязанность всему сообществу христиан то миролюбие, которого официальная Церковь требовала от духовных лиц и людей, стремящихся к совершенству.

    В свете этого кажутся понятными ответы вальденского дьякона Раймона де Сент-Фуа, данные на инквизиционном допросе Жаку Фурнье в 1321 г. Действительно, еретик заявил, что «светской власти дозволено казнить и карать преступников, ибо без этого не будет ни мира, ни безопасности людям»; он считал даже, что «справедливо и законно казнить» еретиков, таких, как манихеи, «если они не хотят вернуться в лоно истинной веры и Римской церкви»; он допускал также, что «те, кто убивает или приговаривает к смертной казни злодеев или еретиков, пребывают в состоянии спасения»; он полагал, что дозволено и справедливо воевать с язычниками и неверными, не желающими, несмотря на внушения церкви, обратиться к истине, и что христианский государь вправе вести войну с христианами, «чтобы отбить нападение или покарать за святотатство и неповиновение». Но что касается его самого, то будучи «совершенным», он отказывался участвовать во всех этих насильственных действиях, и даже если бы какой-то бандит хотел убить его, то он лишь попытался бы помешать ему палкой или мечом; и если бы при этом он, к несчастью, случайно его убил, то совершил бы грех, правда, не такой тяжкий, как убийство доброго человека[770].

    6. ХРИСТИАНСТВО И ВОЙНА

    Сколько бы Церковь в своих воззрениях на войну ни проявляла сдержанности и настороженности (часто скрывая их с помощью абстрактной схоластической лексики и формальной логики), тем не менее христианство и война, Церковь и воины не противостояли друг другу, а в общем, хорошо ладили и пользовались взаимной поддержкой. Многие средневековые клирики, несомненно, согласились бы принять на свой счет слова Лакордера, сказанные на похоронах генерала Друо: «Нет другой более верной аналогии, чем аналогия между монахом и солдатом: та же дисциплина и то же самоотвержение»[771].

    Стоит прежде всего посмотреть, сколь часто духовные писатели, проповедники, теологи прибегали по примеру св. Павла[772] к военным образам, говоря о каком-либо религиозном поведении или чувстве. Их использовали Жюльен де Везеле в проповеди «О вооружении рыцаря Христова»[773] и папа Иннокентий IV, сравнивший Париж, ставший интеллектуальным центром, с крепостью[774]; в раннем Средневековье с крепостью часто сравнивали рай[775]. В связи с этим процитируем письмо Жоффруа де Бретейя аббату Жану: «Если в донжоне нет оборонительного оружия, то его столь же трудно защищать, сколь и легко взять приступом <...>. Монастырь же без библиотеки – это замок без арсенала, ибо нашим арсеналом является библиотека. Именно из нее мы получаем правила Божьего закона, которыми, как добрыми стрелами, отражаем натиск Врага. Именно туда мы идем за панцирем справедливости, шлемом спасения, щитом веры и мечом духа, коим является слово Божие»[776]. Бернардино Сиенский в XV в. написал проповедь «О войне и нападении на рай, или небесный Иерусалим» (De pugna et saccomanno paradisi seu caelestis Ierusalem)[777]. А Жерсон говорил о «многочисленном христианском рыцарстве ангелов»[778].

    В первой половине XIV в. Бартоломео Урбинский, отшельник, живший по уставу св. Августина, ставший затем епископом Урбино, составил «Трактат о духовном военном деле в сравнении с мирским» (Tractatus de re bellica spirituali per comparationem ad temporalem), где широко использовал античных военных авторов: Валерия Максима, Вегеция, Саллюстия, Фронтина, Тита Ливия и др.[779]

    Если сравнение и сближение «духовного» (spiritualia) с «военным» (militaria) стало обычным делом, то не только потому, что вездесущность войны в жизни средневекового общества давала людям Церкви возможность пользоваться более понятными их читателям и слушателям образами; важнее то, что сама духовная жизнь на протяжении долгого времени была глубоко проникнута сознанием непрерывной, беспощадной борьбы небесного воинства с дьявольскими легионами. Таков был дух Клюни. «Если призвание клюнийцев и отличалось от рыцарского, оно все же было героическим, но речь шла о борьбе с дьяволом»[780]. Литургическую службу этого ордена можно было представить как ритуальное сражение с силами зла. Еще в XII в. Жюльен де Везеле писал в упомянутой выше проповеди: «Мы вовлечены в страшную войну. Рыцари Христовы, беритесь за оружие <...>. Будьте мужественны, рыцари Христовы <...>. Враг – у наших ворот, нельзя терять ни мгновения, нужно немедля вступать в рукопашный бой. Наши враги многочисленны, и они осыпают нас пылающими стрелами со всех сторон. Если они поймут, что мы плохо подготовлены и беззащитны, они, вытащив мечи, еще смелее будут потрясать оружием и еще неистовее будут осаждать нас. Это такой враг, с которым мы не можем заключить ни самого краткого перемирия, ни мирного договора»[781].

    В то время, когда рыцарство избавлялось от старой идеи, еще живой при Ионе Орлеанском и Хинкмаре Реймском, согласно которой солдат не может жить в соответствии с нравственным законом[782], стал быстро развиваться культ святых воинов (хронологию и географию этого культа еще предстоит уточнить) – патронов рыцарства, таких как святые Маврикий, Георгий и Михаил, покровителей воинских братств и военных специалистов, как св. Себастьян у лучников и св. Варвара у канониров. В легенде о св. Георгии его битва с драконом с оружием в руках оттеснила отказ служить императору-язычнику. В иконографии изображение св. Михаила в рыцарском доспехе затмило его изображения в обычном одеянии. Были причислены к лику святых или блаженных такие государи-воины, как Карл Блуаский (XIV в.) и Людовик IX (XIII в.), биографию последнего Жуанвиль преднамеренно составил в виде диптиха. «В первой части говорится, как он управлял по заветам Бога и Церкви на пользу своего королевства. Во второй части речь идет о его рыцарских деяниях и военных подвигах»[783]. Если в каролингскую эпоху архиепископ Лионский Агобард предписывал убирать из церквей любые изображения, связанные с войной (значит, они уже были)[784], то позднее витражи, фрески, скульптуры, капители как романского, так и готического стиля воспроизводили значительное количество военных образов: сражающихся воинов, рыцарей со знаменами, мечами, копьями и т. д. Знаменитая скульптура Реймского собора изображает вооруженного рыцаря в кольчужном головном уборе и со скрещенными руками, принимающего благословение священника. И наоборот, в армиях того времени было множество религиозных символов. На оружии, например, делали благочестивые надписи: так называемый меч св. Маврикия, сохранившийся в императорской сокровищнице в Вене, с надписью: «Человек Божий. Во имя Господа. Христос побеждает. Христос царствует. Христос повелевает». Украшенные религиозными образами и надписями знамя и вымпел Жанны д'Арк были далеко не единственными в своем роде. Такие же были почти во всех войсках того времени – в бургундских, английских, лотарингских и т. д. Некоторые знамена: знамя св. Иакова в Компостеле, св. Ламберта в Льеже и орифламма св. Дионисия[785] – были священными и чудотворными. Примечательно, что появившиеся, несомненно, во время первого крестового похода матерчатые кресты разной формы и цвета позднее, с XIV в., стали использоваться как опознавательные знаки английскими, французскими, бретонскими, бургундскими, лотарингскими воинами[786]. Значит, как религиозные символы стали военными, так одновременно и военные – религиозными.

    Полевому сражению обычно предшествовало совершение религиозных обрядов, и, предвидя смерть, люди исповедовались, причащались, слушали мессу и крестились. Типичной и классической была прелюдия к ожидаемому сражению в 1339 г. близ Бюиронфосса между англичанами и французами. «Когда наступила пятница, то утром оба войска приготовились к бою и прослушали мессу – каждый сеньор со своими людьми и на своей квартире. Некоторые исповедались и причастились, приуготовляясь к смерти, если она настигнет их»[787]. Говоря о часто упоминаемом в героическом эпосе ритуале, трувер Кювелье так описал поведение соратников дю Геклена накануне битвы под Пон-валленом:

    Взяв хлеб, они его, перекрестив, благословили
    и после этого, как на причастии, вкусили
    Благочестиво исповедались друг другу,
    молитвы прочитали. Господа прося,
    чтобы избавил их от злых мучений[788]

    Перед сражением при Азенкуре Генрих V и его люди, «прежде чем вступать в бой, преклонили колени и трижды поцеловали землю»[789].

    Во время осады Иври англичане, опасаясь подхода французов, «из страха перед сражением выбрали место, освятили его и посреди поставили крест»; несомненно, они таким образом определили место для захоронения, дабы после боя убитые могли быть погребены в освященной земле[790].

    Во время сражения капелланы и священники молились за победу своих войск. Капеллан Генриха V вспоминал о битве при Азенкуре так: «И тогда, пока продолжалось сражение, я, пишущий эти строки, сидя на коне в обозе за линией битвы, и другие священники склонили свои души перед Богом и, вспоминая все, чему учит Церковь, в сердцах своих молили: „Вспомни о нас, Господи! Враги наши, собравшись, похваляются храбростью. Порази их и рассей, чтобы поняли они, что за нас сражается не кто иной, как Господь наш!“[791].

    Даже в бою сражающиеся не забывали призывать небесную помощь, чему свидетельством являются такие военные кличи: «Святой Георгий» – у англичан, «Святой Дионисий» – у французов, «Святой Ив» – у бретонцев и другие («Нотр-Дам-Сен-Дени», «Нотр-Дам-Сен-Жак», «Нотр-Дам-Клекен», «Нотр-Дам-Оксерр»).

    Естественно, по окончании сражений совершались религиозные обряды[792] – отпевание и погребение мертвых – в зависимости от местных условий или социального статуса жертв; победители служили благодарственные мессы и «Те Deum»[793], кроме того, они могли подарить военные трофеи – знамена, шпоры, оружие – каким-либо святилищам, основать богатый монастырь или скромную молельню. После битвы при Гастингсе Вильгельм Завоеватель основал аббатство Бэттл (букв.: «Сражение». – Примеч. пер.), главный алтарь которого был возведен на том самом месте, где погиб Гарольд; Филипп Август после сражения при Бувине основал аббатство Победы близ Санлиса; Филипп Валуа после Кассельского сражения подарил собору Парижской Богоматери свою конную статую, а Карл VI после битвы при Розбеке принес в дар собору Шартрской Богоматери свой доспех. Золотые шпоры побежденных при Куртре (1302 г.) фламандцы развесили в соборе этого города, откуда французы забрали их восемьдесят лет спустя, после битвы при Розбеке. В честь снятия осады Тарта, в 1442 г., Карл VII велел возвести там «красивый крест и часовню», украшенные его гербом и с указанием даты события, а чтобы увековечить память о нем, ежегодно 24 июня должны были служить мессу[794]. Известно, что Жанна д'Арк, по обычаю раненых, передала свой доспех в Сен-Дени, как задолго до нее поступил и Гийом Оранжский в отношении Сен-Жюльен де Бриуд. В других святилищах также были вклады военных, такие как в Сент-Катрин де Фьербуа близ Тура[795] или во францисканской церкви Мадонна-делла-Грациа близ Мантуи. Узнав о поражении бретонского герцога Франциска II в 1468 г., Людовик XI приказал построить близ ворот Пьерфон в Компьене капеллу, посвященную Деве Марии, под названием Богоматерь Спасения или Добрых Вестей, или же Благой помощи[796]. Баталья (доминиканские церковь и монастырь) была основана в память о победе Жоана I Португальского при Алжубарроте в 1385 г. и посвящена Богородице под именем Санта-Мария-Виктория[797]. Во время кампании 1476-1477 гг., в результате которой была одержана победа под Нанси над Карлом Смелым (5 января 1477 г.), лотарингский герцог Рене II вел свои войска под покровительством Девы Марии Благовещения, и ее образ был запечатлен на его «главном знамени и штандарте». Отвоевав свое герцогство, он сделал «большие дары» церкви Благовещения во Флоренции и в «честь Девы Марии целый год носил белую одежду». В благодарность за победу его заботами в 1482 г. была основана церковь при монастыре кордельеров в Нанси, посвященная Деве Марии Благовещения. А на месте самого сражения он велел построить капеллу «в вечную память о победе». В этой капелле, освященной в 1498 г. епископом Туля Ольри де Бламоном и называвшейся Богоматерью Победы, или Благой помощи, была поставлена статуя Девы Марии Милосердия. Более того, в том самом месте, где было найдено тело убитого герцога Бургундского, близ пруда Сен-Жан, был возведен крест с двумя поперечинами. Такой же крест Рене II дал своим войскам, в знак почитания его анжуйскими предками части истинного Креста, хранившегося в Боже в реликварии. Этот символ, входивший в герб «древней» Венгрии, напоминал ему также и о Готфриде Бульонском, потомком которого он себя считал[798]. Этот лотарингский пример прекрасно показывает, как накануне Нового времени могла устанавливаться связь между войной (и победой), «национальными» культами, амбициями и династическими традициями.

    Соборы, церкви и часовни хранили не только оружие, в качестве вкладов помещенное военными, но также и штандарты побежденных. В 1388 г. герцог Гельдернский после победы над брабантцами приказал повесить семнадцать знамен знатных побежденных под образом Девы Марии в Нимвегене[799]. То же сделал и Жан Биго, капитан Карла VI, в 1419 г. «Он послал знамена, захваченные у врага, в собор Парижской Богоматери и в другие церкви с просьбой повесить их как трофей его победы»[800]. А после одной из побед Рене II такие же трофеи получила церковь Нотр-Дам-ла-Ронд в Меце[801].

    Отметим также, что похороны королей, князей и сеньоров сопровождались серией ритуалов, напоминавших о военном ремесле, которым те занимались при жизни. На пышном погребении графа Фландрии Луи де Маля в церкви Сен-Пьер в Лилле (1384 г.) одни знатные персоны для участия в церемонии облачились в боевые доспехи, другие облачились в турнирные доспехи; рыцари же, как бы принося в жертву, несли боевые и турнирные щиты, мечи и знамена и вели боевого и турнирного коней. Примечательно, что первой надгробной речью в честь мирянина не королевского и не княжеского достоинства считается та, что произнес епископ Оксерра Ферри Кассинель в 1389 г. во время заупокойной мессы по «доброму коннетаблю» дю Геклену на библейскую тему «Известен он до края земли» («Nominatus est ad extrema terrae»[802]). Знатные люди не только приказывали изображать себя на надгробных плитах в военном одеянии, но и эпитафии должны были в церквах напоминать об их подвигах и воспитывать их воинскую славу[803].

    Начиная с императора Константина, христианизация военной функции, в чем можно видеть почти неизбежное следствие христианизации власти и союза двух мечей, завершилась своеобразной сакрализацией войны, возрастанием престижа воина и военного ремесла. Вооруженная борьба людей стала восприниматься как вполне похвальное деяние, а воинская доблесть – как почти сверхчеловеческая добродетель. Столь строгий теолог, как Жерсон, писавший, правда, в жестоких условиях пароксизма Столетней войны, дошел даже до того, что «мучениками Божьими» назвал «воинов, рискующих жизнью по благому намерению за правое дело, в защиту справедливости и истины»[804]. Неудивительно поэтому, что простой мирянин Гастон Фебюс в своей «Книге молитв» обращается к Богу со словами: «И я молю тебя, Господь Всемогущий, дать мне славу оружия, как Ты много раз щедро давал, так что милостью Твоей у сарацинов, евреев и христиан, в Испании, Франции, Англии, Германии и Ломбардии, по сю и по ту сторону моря, мое имя всюду известно. Где бы я ни был, я везде побеждал, и Ты предал мне всех моих врагов, и потому я знаю Тебя в совершенстве»[805].

    ЗАКЛЮЧЕНИЕ

    По существу, своеобразие военного дела Западной Европы в эпоху Средневековья, в сравнении с античностью, Византией и Новым временем, состоит в качественном преобладании хорошо обученной тяжелой кавалерии, располагающей дорогими лошадьми с глубокими седлами и стременами, а также полными доспехами; в большинстве случаев каждый боец, в окружении военной прислуги, является владельцем своего снаряжения и по своим образу жизни, системе ценностей и доходам принадлежит к светской аристократии в самом широком ее значении. Этим людям военная деятельность представляется обычной формой существования, в каких бы институционных рамках она ни совершалась. Они поддерживают с существующими властями сложные и непостоянные отношения, часто поступают к ним на службу, сохраняя, однако, изрядную долю самостоятельности или как индивиды, или как члены небольших сообществ (contubernia, commilitones) кровно-родственного, феодального, регионального или профессионального характера. Даже получая жалованье у князя или короля, эти конные воины не считались находящимися на службе у публичной власти во всех отношениях: если они попадали в плен, то выкуп возлагался на них самих, или их родичей, или зависимых от них людей; что касается доходов, то они, как и риск, оставались сугубо индивидуальными.

    Среди разнообразных свособов ведения войны западное Средневековье, за исключением ранних времен, не знало нашествий-переселений, т. е. перемещений больших масс населения, «обычно с грубой силой переходящего из одной географической зоны в другую»[806]. Тем более неизвестны были (по понятной причине) войны рабов, хотя междоусобные войны более или менее ясно выраженного социального характера были весьма частыми. Средневековье практически не знакомо (даже несмотря на обширные завоевания Карла Великого) с войнами ради установления гегемонии, ради господства одного народа или одной династии над огромной территорией: «Как и нашествия, имперские завоевания отделяют античность от Средневековья и Нового времени в Европе»[807]. За исключением периферии, войны средневекового Запада не принимали формы соперничества кочевников с оседлыми народами. По меньшей мере, начиная с XI в. они разворачивались на обширной территории с высокой плотностью населения и множеством укрепленных пунктов. Чаще всего войны были эпизодическими, напоминающими простой разбой или вендетту. Но наряду с бесчисленными соседскими конфликтами, незначительно изменявшими расстановку политических сил, случались и крупные завоевательные или освободительные кампании как внутри самого христианского латинского мира, так и за его пределами – в языческих землях, в исламском мире и Византии.

    В средневековых конфликтах, на разных уровнях, встречаются почти все объективные и явные причины, которые выявляет наука о войне: войны, порожденные амбициями, гневом, жаждой мести, войны ритуальные в этнографическом смысле слова, войны ради развлечения или приключений, войны религиозные или идеологические (крестовые походы по сю и по ту сторону моря), войны гражданские (арманьяки и бургундцы, графы и коммуны Фландрии, жакерии), войны ради утверждения суверенитета или величия, имеющие целью развить и консолидировать политические структуры, и, наконец, войны экономические – ради добычи, овладения природными богатствами или с целью установления контроля над торговыми путями и купеческими центрами. Все они, конечно, осуществлялись средствами своего времени.

    Несмотря на обычно ограниченный масштаб средневековых войн, с точки зрения количества участников и длительности, они зачастую имели ощутимые и даже разрушительные экономические последствия. По данным «Книги Страшного суда», в Англии были заметны следы опустошений, вызванных нормандским завоеванием[808]. Недавние исследования показали поистине катастрофические итоги Столетней войны для некоторых французских провинций[809]. Столь же удручающими были последствия военных конфликтов XV в. (особенно гуситских войн) для Силезии[810]. Этим и объясняются большие жертвы, на которые были готовы идти городские общины, чтобы обезопасить себя как можно лучше[811]. Несомненно, более приемлемым оказывалось налогообложение военного времени, но только тогда, когда принимались в расчет разрушения, причиненные войной[812]. Но в любом случае войны не были столь частыми, длительными и напряженными, чтобы повлечь за собой непоправимые разрушения, за исключением отдельных местностей. В масштабах Запада война была лишь одной из составляющих экономической и демографической эволюции. Более того, отдельные народы или социальные группы сумели сделать из нее источник процветания. Денежное благосостояние скандинавского мира сложилось как благодаря грабежам, так и торговле. Очень выгодной была военная политика Венеции на континенте и на Крите. Каролингская аристократия долгое время жила за счет завоеваний и пришла в упадок, когда они прекратились. В конце Средневековья было очень распространено представление, что победы на континенте позволили английскому народу увеличить свои богатства.

    Как и в другие эпохи, в Средние века война стимулировала определенный технический прогресс, иногда по инициативе и под контролем государств. Этот прогресс коснулся прежде всего вооружения, но был ощутим и в других отраслях производства: металлургии, металлообработке; получили развитие военная «инженерия», транспорт, картография, география и т. д.

    Средневековое общество иногда представляют как преимущественно военное. Это справедливо в том отношении, что в обществе не было четко определенного и ограниченного военного сословия и физическое присутствие войны не ограничивалось какими-то прифронтовыми районами, но ощущалось очень сильно, оказывало влияние и давало о себе знать почти на всем Западе; это справедливо и в том отношении, что существовали тесные и прочные связи между организацией власти, социальной иерархией и иерархией военной и что личное военное снаряжение (правда, часто примитивное) было широко распространено, но более в городах, чем в сельской местности[813].

    Однако не забудем, что Средние века ввели и признали статус невоюющих, которые по определению стоят вне войны: это некоторые маргинальные социальные группы, дети и юноши (моложе четырнадцати, пятнадцати, шестнадцати или восемнадцати лет), старики (старше шестидесяти, шестидесяти четырех или семидесяти лет), женщины, клирики и монахи. Кроме того, Средневековье не знало системы военного учета, которая существовала в Римском государстве и принципы которой были развиты в современных государствах. Процесс социальной дифференциации, связанный со способом экономического производства, привел к изоляции небольшого количества профессиональных воинов, содержание которых могло принимать самые разные формы. Что касается основной массы населения, определяемой иногда как безоружная, то, хотя ее участие в войне никогда и не исключалось, но было в общем эпизодическим: «коммуны», «народ» являлись, в лучшем случае, потенциальными воинами, которых призывали (не без опаски и колебаний) только в критических ситуациях.

    С другой стороны, было бы абсурдным представлять средневековую этику глубоко проникнутой воинскими ценностями, духом и подчиненной им; воинскому идеалу были чужды христианские и куртуазные ценности (пока еще нет буржуазных) даже тогда, когда первые уступали место вторым или в некотором смысле сливались с ними. Если ограничиться рассмотрением светского мира одного лишь XV в., то существует множество социальных типов: итальянский гуманист, советник парламента, даже придворный, крайне мало обязанных рыцарским ценностям! Наконец, возможно, что войны имели менее разрушительные социальные последствия, чем в другие эпохи: не было обращений в рабство, как в античности, редки были массовые экспроприации и перемещения больших групп населения. Многие конфликты только слегка задевали общество и ограничивались высшими слоями, большинство же в это время ждало, когда пройдет гроза, чтобы вернуться в свою деревню и к своему наделу. Какое значение имело то, что сменился сеньор и восстановлена справедливость, – ведь оброк будет взиматься от имени нового сеньора. Если средневековое общество и было воинским, то прежде всего потому, что военные обязательства и деятельность составляли существенную часть ответственности и активности светских структур.

    Столь же неверно было бы воображать средневековый мир в состоянии непрерывной войны, жертвой постоянных насилий военного люда. Здесь все строилось на контрастах, и только точные хронологические подсчеты для определенных периодов дали бы верную оценку. Создается, однако, впечатление, что если, вопреки возможности, составить в общем виде «сводки битв, подобно метеорологическим таблицам»[814], то окажется, что целые столетия Средневековья были менее трагическими, чем, например, XVI или XVII в. Иллюзия объясняется тем, что в Средние века жизнь охотно украшали военными образами. Война не пряталась, она без стеснения демонстрировала и афишировала себя в развлечениях, постройках и в стилях одежды.

    Маленьким рыцарским армиям обычно любят противопоставлять огромные силы, которые могли собрать задолго до появления индустриальной цивилизации и взрывного роста производительных сил государства античности, Французское королевство или же великие азиатские державы (Багдадский халифат, Империя Моголов, Срединная империя). В абсолютных цифрах это несомненно: 90 000 воинов, отправленных Антигоном и Деметрием против Египта в 306 г. до н. э., 125 000 легионеров Римской республики во время Второй Пунической войны, 360 000 солдат ранней Римской империи[815]. Все это данные (достаточно надежные и правдоподобные), равных которым не найти в Средние века. В начале XVIII в. австрийская армия достигала 100 000 человек (1705 г.), французская – 300 000 (1710 г.), английская – 75 000 (1710 г.), русская – 200 000 (1709 г.), а шведская – 110 000 (1709 г.)[816]. Никогда в Средние века ни одно государство, каким бы могущественным оно ни было, не способно было собрать силы, превышающие 100 000 человек, даже на очень короткое время. Самая большая численность войск великих монархий Запада отмечена, вероятно, в первых десятилетиях XIV в. В августе и сентябре 1340 г. (когда был достигнут рекорд) Филипп Валуа имел на всех театрах военных действий около 100 000 человек (войска и вспомогательные силы), оплачиваемых им самим или городами и сеньорами; в это же самое время Эдуард III с союзными Нидерландами и империей мог противопоставить ему, вероятно, 50 000 человек.

    Стоит, однако, заметить, что незначительное количество военных контингентов в Средние века объясняется только политической раздробленностью. По своим размерам и численности населения средневековые государства мобилизовывали силы отнюдь не малые. Когда Гастон Фебюс «желал начать войну, он мог рассчитывать примерно на 2500 человек в Беарне и Марсане; войска из графства Фуа и зависимых от него земель насчитывали примерно столько же»[817]; у нас нет данных для оценки численности населения графства Фуа, но известно, что в Беарне в 1385 г. было 50 000 жителей; умножим это число на три, чтобы получить количество всех подданных Гастона Фебюса, и получим соотношение между размером войска и населением 1:30, что сравнимо с тем же показателем (1:27) для Пруссии в 1740 г. и более чем вдвое выше показателя (1:66) для Франции в 1710 г. Для фалькиркской кампании 1298 г. Эдуард I Английский собрал по меньшей мере 25 700 пехотинцев и 3000 кавалеристов; допустив, что население страны составляло в общем 4 млн. человек, получим соотношение между размером армии и численностью населения 1:139, тогда как в 1710 г. оно составит 1:150[818]. Во второй половине XV в. швейцарцы (если бы были мобилизованы все люди подходящего возраста и способные сражаться), могли бы выставить армию от 50 до 60 тыс. человек. Примечательно, что несколько раз их войска достигали 20 000 человек[819].

    Настоящей трудностью для средневековых властей был не сбор значительных армий (во всяком случае после 1200 г.), а их содержание на должном уровне более нескольких недель[820]. В отношении Нового времени правильное сравнение должно касаться постоянных, регулярных войск. И в этом случае Средневековье разительно уступало: даже Французское королевство, бывшее пионером в этой области, имело во второй половине XV в. регулярную армию примерно в 15 000 человек, что при средней численности населения, равной 8 млн., давало соотношение 1:533.

    Дело в том, что средневековым государствам долгое время не хватало денежных средств, и они располагали только слабой администрацией. Однако нужно признать, что если они постепенно развили и укрепили эти структуры, то во многом под давлением потребностей войны, этого самого сильного стимула. Кроме того, большая часть и без того недостаточных денежных средств поглощалась военными расходами: в течение двух последних столетий Средневековья (источники, правда, позволяют дать лишь приблизительные оценки) для государства было нормальным расходовать на войну половину своих доходов как постоянных, так и непредвиденных[821]. Война – причина и смысл существования политической власти. «Любая империя и любая сеньория берут свое начало в войне»[822].

    Заметим, наконец, что средневековую войну нельзя изучать изолированно. Она отчасти была наследницей античной войны благодаря некоторым техническим аспектам, обычаям и особенно парадигме, предложенной римской армией. В военной области Средневековье также находилось в тени Рима[823]. Было бы ошибкой считать, что увлечение римскими легионами и орлами впервые возникло лишь во времена Макиавелли. Еще очевидней, что между войнами Средневековья и Нового времени нет разрыва, наоборот, есть постепенный переход, медленные преобразования как на практическом уровне, так и на уровне ментальности. Долго еще будут жить рыцарский миф и память о Роланде и доблестных рыцарях. Брантом в своем «Рассуждении о полковниках пехоты Франции» благоговейно вспоминает времена Фруассара, пленение короля Иоанна и великие войны с англичанами[824].

    СПИСОК ТЕРМИНОВ

    альмогавары – испанские поселенцы на мусульманских землях, жившие за счет грабежа.

    аллод – в германских королевствах полная и нераздельная собственность.

    аллодист – владелец аллода.

    арбалет с воротом – арбалет, тетива которого натягивалась при помощи блока. Зубцы блока захватывали тетиву и натягивали ее на колесцо – выступ, который удерживал тетиву.

    арманьяки – политическая группировка, возглавляемая коннетаблем Бернардом Арманьяком, во Франции первой половины XV в. Они стремились оказывать влияние на короля Карла VI Безумного и продолжать войну с Англией. Противниками арманьяков были бургиньоны, возглавляемые герцогами Бургундии.

    арьербан – созыв королевского войска, в которое входили не только непосредственные держатели короны, но и их вассалы.

    арьервассал (лат. vassus vassorum) – вассал вассала.

    ассиза – документ законодательного характера.


    багауды – участники повстанческого движения в Галлии и Северной Испании III-V вв. против Римской империи. По социальному статусу это были рабы, колоны и разорившиеся крестьяне.

    бальи – королевский чиновник во Франции с конца XII в., отвечавший за взимание налогов и полицейский надзор. С XIII в. бальи назначались в округ – бальяж, состоявший из нескольких превотств.

    бальяж – с XIII в. постоянный административный округ во Франции, находившийся в ведении бальи.

    бан – в эпоху Средневековья право государя, а затем и сеньора, карать и миловать, созывать войско.

    баннерет – состоятельный и именитый рыцарь, имевший право на поле сражения командовать собственным отрядом и подымать свое знамя (фр. banniere), откуда и его название.

    барбакана – выдвинутое вперед предстенное укрепление.

    бацинет – чашевидный шлем XIII-XIV вв.

    башельер (однощитник) – бедный рыцарь, не имевший своего отряда и прибывавший в войско в одиночестве.

    бенефиций – пожалование за военную службу и на срок службы.

    болт – короткая и толстая стрела, предназначенная для стрельбы из арбалета.

    большая компания – крупное войсковое соединение из нескольких рот в Шампани 1361 г., в течение четырех лет грабившее сельскую местность и города Франции. По аналогии все бандитские сообщества того времени называют «большими компаниями».

    бретеш – балконный выступ над укрепленными воротами. Оттуда оборонявшиеся сбрасывали на нападавших камни, лили расплавленный свинец и кипящее масло.

    бригантина – доспех, прикрывавший корпус бойца. Его делали из железных или стальных блях, наложенных друг на друга подобно черепице и закрепленных на одежде из ткани и кожи.

    бугурт – вид турнира, в котором участвовали два отряда бойцов.

    бург – замок, укрепленный город.


    вагенбург – повозка гуситов. В сражении гуситы, сковав вагенбурги цепью, сооружали из них подобие укрепленного лагеря.

    вальденсы – приверженцы ереси, зародившейся в XII в. во французском городе Лионе. Они призывали к «евангельской бедности» и аскетизму, отрицали необходимость существования духовенства.

    вассал (ленник) – человек, принесший сеньору оммаж и обязанный помогать ему «советом и помощью».

    Великое междуцарствие – период с 1250 по 1273 г., когда шла борьба за короны Германии и Священной Римской империи.

    вергельд – в варварских королевствах выплата за убийство.

    видам – чиновник, как правило, мирянин, который управлял владениями епископской церкви и занимал место епископа на военной службе и в судебном разбирательстве.

    виконт – изначально наместник графа, затем феодальный сеньор.


    гвельфы – в итальянских городах сторонники папы и противники императора. Получили свое название от династии баварских герцогов Вельфов, боровшихся с императорами из династии Гогенштауфенов. Враждовали с гибеллинами. Среди гвельфов в основном встречались представители зажиточных слоев городского населения.

    гвизарма – вид алебарды с одним или двумя лезвиями.

    гезит – королевский дружинник в англосаксонской Англии.

    герибан – штраф за неявку в королевское войско.

    гибеллины – в XII в. сторонники императора Священной Римской империи в итальянских городах. Получили свое название от замка Вайблинген, родового владения императоров из династии Гогенштауфенов. В основном это были представители феодальной знати.

    гласис – земляная насыпь впереди наружного рва укрепления.

    глефа – древковое оружие с ножевидным клинком, иногда с дополнительными крюками.

    глефщик – воин, вооруженный глефой.

    глосса – сборник толкований непонятных слов и текстов.

    годендаг – фламандская алебарда, представляющая собой длинную пику с тонким, как у кинжала, клинком с четырехугольным сечением и тонким топором с выпуклым лезвием у начала железка.

    гонфалоньер (знаменосец) – предводитель военного отряда в итальянских республиках, с к. XIII в. – высшее должностное лицо в правлении города.

    госпиза, гостиза – земельное держание госпита.

    госпит – новопоселенец, получавший от сеньора землю и обязанный ему службой.

    государев посланец – во Франкском государстве VIII-IX вв. должность королевского разъездного чиновника, контролировавшего действия графа. Как правило, в разъезд отправлялись сразу двое посланцев знатного происхождения – священник и мирянин. С конца VIII в. создаются специальные округа, которые подлежали проверке государевых посланцев. Должность государева посланца прекратила свое существование после распада империи Каролингов в IX в.

    грум – слуга при всаднике.

    гуситы – в XV в. в Чехии участники борьбы за независимость и реформу католической церкви.


    дангельд («датские деньги»), налог, собираемый в Англии IX в., для выплаты викингам.

    деканство – церковный округ из множества приходов, возглавлявшийся деканом, которого выбирал соборный капитул.

    денье (итал. денаро, нем. пфеннинг) – основная серебряная монета, имевшая хождение в Средние века.

    джостра – турнирный поединок.

    диван – совет при мусульманском правителе.

    домен – феодальное владение.

    донжон – центральная башня замка.

    дофин – титул наследника Французского королевства. Употребляется с сер. XIV в., когда в состав Французского королевства вошла провинция Дофине, которую стали передавать во владение наследнику престола.

    дукс – в поздней римской империи глава военного круга – дуката.


    жак – куртка простого воина, прикрывающая торс и руки и доходящая до бедер; обычно кольчуга, реже бригантина.

    Жакерия – (от презрительного прозвища крестьянина – жак) крестьянское восстание в Северной Франции в 1358 г.

    «живодеры» – прозвище мародеров.

    «жирный народ» – зажиточные горожане во Флоренции.


    инфансон – представитель низших слоев рыцарства в Испании.


    йомен – зажиточный крестьянин в Англии XIV-XVIII вв.


    казначейские списки – в средневековой Англии списки расходов и доходов государства.

    камора – пространство в казенной части пушки для порохового заряда.

    каноник – член капитула при кафедральном соборе.

    кантон – округ в Швейцарии.

    капитулярий – королевский или императорский акт во Франции эпохи правления Каролингов в VIII-IX вв.

    картулярий – собрание хартий, актов о продаже и обмене, призванное продублировать оригиналы.

    кастелян (фр. шателен) – представитель короля или графа, затем независимый сеньор. Управлял округой замка.

    кастелянство (фр. шателенство) – округа замка, принадлежащего королю или графу. В XI в. становится самостоятельной политической единицей. Подчинялась кастеляну (шателену).

    катапан – военный правитель провинции в Византии.

    катары – приверженцы ереси, распространившейся в XI-XIII вв. в Италии, Фландрии и Южной Франции. Катары призывали к аскетизму и осуждали все земное, считая мир творением дьявола.

    квинтана – вид рыцарской тренировки, когда боец, вооруженный копьем, атаковал чучело с копьем.

    кираса – доспех из двух выгнутых пластин, защищавших спину и грудь бойца и скреплявшихся на плечах по бокам.

    Книга Страшного суда – список всеобщей переписи прав и имущества, произведенной по приказу английского короля Вильгельма Завоевателя (1066-1087 гг.) после его захвата Англии.

    командорство – отделение военного ордена, возглавляемое орденским офицером – командором.

    комит – высший сановник в поздней Римской империи.

    коммуна – город, приобретший право самоуправления.

    кондотта – договор с наемным войском.

    коннетабль (досл. граф конюшен) – с XII в. командующий армией во Франции.

    консехос – городской или сельский совет в Испании.

    констебль – военный чин в Англии, от имени короля командовавший замками, отрядами в военное время, проводивший судебные разбирательства.

    контракт (фр. endenture) – вид воинского контракта (Англия), который записывали в двух экземплярах на листе пергамента, разрывали или разрезали его по зубчатой линии (фр. endenter – нарезать зубцы) и раздавали договаривающимся сторонам.

    копье – отряд, состоявший из рыцаря, оруженосца, пажа, слуги и двух-трех лучников.

    королевское копье – отряд из 7-10 бойцов на службе у короля.

    котта – одежда, надеваемая поверх рыцарского доспеха, как правило, украшенная гербом.

    кулеврина – ручное огнестрельное орудие типа аркебузы.

    куртина – крепостная стена, соединяющая две башни.

    кутюма – совокупность юридических обычаев, вошедших в употребление в силу судебного прецедента.

    кэрл – крестьянин в англосаксонской Англии.


    лабарум – государственное знамя Римской империи, появившееся в начале IV в., в правление Константина I Великого.

    легат – посланник папы Римского.

    ливр – денежная единица Франции, равная 20 су или 240 денье.

    Лига общественного блага – союз крупных французских феодалов во главе с герцогами Бургундским и Бретонским, в 1465 г. с оружием в руках выступивших против объединительной политики короля Франции Людовика XI.

    линьяж – родовой клан.

    лье – старинная путевая мера, примерно равная 4444,44 м.


    майордом – должность управляющего королевским или сеньориальным дворцом. Во Франции с конца VII в. майордом, должность которого после долгой борьбы присвоили представители рода Каролингов, постепенно стал фактическим правителем королевства при королях из династии Меровингов.

    мангоно – примитивное метательное орудие в раннее Средневековье.

    манихеи – приверженцы религиозного учения, основанного в III в. до н. э . в Персии, в основе которого лежал принцип об изначальной и равноправной борьбе добра и зла.

    манор – феодальное владение.

    манс – во Франции VIII-X вв. земельная собственность одной семьи, состоявшей из дома, пристроек и пахотных наделов.

    мараведи – старинная испанская монета из золота.

    марка – единица веса, равная примерно 244,5 г.

    марка, маркграфство – пограничный округ, состоящий из нескольких графств, находившийся под командованием королевского представителя – маркграфа, который имел одновременно военные и административные полномочия. Активный рост марок начался во Франкском королевстве при Карле Великом (768-814 гг.), их создавали из завоеванных земель. В своем первоначальном значении после IX в. марки сохранились в Германии, на границе со славянами и датчанами.

    маркграф – во Франкском королевстве VIII-IX вв. представитель королевской власти, управлявший маркой.

    машикули – выступ на верху крепостной стены, откуда при осаде защитники сбрасывали на нападавших камни и лили на них расплавленный свинец и кипящее масло.

    мемуар – докладная записка.

    миля (сухопутная) – единица длины, равная 1,609 км.

    мюид – старинная французская мера объема, примерно равная 274,239 л для жидкостей, 268,241 л для сыпучих тел.


    нейстрийцы – население Нейстрии, области во Франции, границы которой проходили на севере по Сене, на юге по Луаре; на западе Неистрия граничила с Бретанью, на востоке с Бургундией.

    неф – вместительное судно круглой формы с несколькими мачтами, отличавшееся плохой маневренностью и малой скоростью.


    область датского права – в англосаксонской Англии 1Х-Х вв. восточные земли, населенные датскими викингами.

    обтюратор – пушечное приспособление для устранения прорыва пороховых газов при выстреле.

    оммаж – церемония подчинения вассала сеньору. Коленопреклоненный вассал вкладывал свои руки в руки сеньора и признавал себя его человеком. Затем сеньор, подняв вассала, даровал ему поцелуй мира и передавал какое-либо владение или имущество во фьеф. Когда в XI в. участилась практика принесения оммажа нескольким сеньорам одновременно, был введен так называемый «тесный оммаж», принеся который, вассал обязался служить только одному из своих сеньоров.

    ордонанс – во Франции королевский акт и обращение в торжественной форме: с XV в. королевский акт законодательного характера.

    ордонансная рота – единица постоянной армии, созданной французским королем Карлом VII в 1445 г. Король запретил существование всех других рот, включив их бойцов в свои войска. Каждая ордонансная рота состояла из 100 копий (около 700 человек).

    ордонансное копье – отряд, по ордонансу 1445 г. французского короля Карла VII входивший в состав ордонансной роты.

    орифламма – стяг французского короля.

    оссуарий – массовое захоронение останков.


    павез – огромный щит, предназначавшийся для защиты воинов во время осады и стрелков.

    павезьер – слуга, носивший павез.

    паг (лат. pagus)– небольшая область, совпадавшая с границами графства.

    Палата шахматной доски – финансовое учреждение в Англии, созданное в начале XII в. Функцией палаты, заседавшей два раза в год, были подсчет налоговых сборов и отчеты должностных лиц. Свое название это учреждение получило от сукна в клетку, покрывавшего столы, где находились столбики монет.

    патрициат – высший слой горожан, монополизировавший власть.

    пенитенциалий – сборник наказаний, налагаемых церковью.

    повозка (кароччо) – боевая колесница, на которой жители итальянских городов вывозили свои знамена. В бою повозка окружалась элитными воинами, имевшими своего командира – гонфалоньера.

    подымная подать – подать, взимаемая с каждого очага.

    полукопье – отряд, по численности наполовину уступавший копью, куда обычно входило семеро человек.

    прево – королевский или сеньориальный чиновник, в XI-XIII вв. надзиравший за сбором налогов с крестьянского населения и соблюдением прав сеньора.

    превотство – округ, отданный под надзор прево.

    прекарий – земля, дававшаяся в раннее Средневековье крестьянам в держание за определенные повинности.

    префект претория – в поздней Римской империи глава одного из четырех административных округов – префектуры.

    путлише – ремень, на котором подвешено стремя.


    равелин – фортификационное сооружение треугольной формы перед рвом.

    режим гостеприимства – процедура расселения варваров в поздней Римской империи IV-V вв., в ходе которого им предоставлялись имущество, земли и доходы от сельского хозяйства.

    ремонтирование – возмещение сеньором вассалу лошади, убитой или покалеченной в бою.

    рефендарий – придворный чин, ведавший докладами (Франкское королевство, эпоха Меровингов).

    ронкин – обозная лошадь.

    рукав св. Георгия – р. Босфор, названная византийцами так потому, что на его берегу, в городе Никомидии, в 303 г. якобы погиб христианский св. Георгий.


    салад – шлем с удлиненными боковыми и затылочными частями, иногда-только затылочной.

    сенешаль – изначально высший придворный чин во Франции. С нач. XIII в. на юге Франции сенешаль превращается в военно-административного представителя короля.

    сенешальство – с XIII в. округ на юге Франции, возглавляемый сенешалем.

    серв – несвободный крестьянин.

    сержант – конный или пеший воин, не посвященный в рыцари и располагавший худшим вооружением.

    сестьера – район, составлявший шестую часть Флоренции.

    синдик – старшина гильдии, цеха.

    скопитарии – всадники, вооруженные скопитусами.

    скопитус – примитивное огнестрельное оружие конницы: трубка с прикладом, упиравшимся н грудь всадника, и сошкой.

    солид (фр. су, итал. сольди) – золотая монета Римской империи, чеканившаяся в Западной Европе до IX в. С этого времени стал денежной единицей. Приравнивался к 12 денье.

    Союз богемских братьев – религиозная секта, проповедовавшая общность имущества и социальное равенство; возникла в Чехии (Богемии) в XV в.

    стратиоты – в Византии VII-X вв. свободные землевладельцы, обязанные конной службой; в Европе XIV-XV вв. легкая кавалерия, которую нанимали венецианцы.


    тавр – клеймо.

    талья – королевский поземельный налог во Франции.

    тарч – небольшой четырехугольный или круглый щит.

    тафуры – отряды бедняков, участвовавшие в Первом крестовом походе и отличавшиеся особой свирепостью. Согласно легенде, свое название они получили от имени своего предводителя, нормандского рыцаря Тафура.

    требюше – средневековое камнеметное орудие.

    труверы – бродячие или придворные поэты, появившиеся в Северной Франции ок. 1160 г.

    туаз – единица длины во Франции, примерно равная 1,949 м.

    туркополы – вид легкой кавалерии в государствах крестоносцев на Востоке, их набирали из числа местных жителей.

    турский ливр – денежная единица во Франции. В счетном турском ливре было 20 су, а в одном су – 12 денье.


    унция – единица веса; 8 унций были равны марке. Использовалась для взвешивания драгоценных металлов и пряностей.


    фема – провинция в Византийской империи.

    феод (фьеф, лен) – наследственное или пожизненное владение, передаваемое сеньором вассалу.

    фиск – королевское владение.

    флорин – монета с изображением символа Флоренции, цветка лилии, с одной стороны, и апостола Павла – с другой. Приравнивалась к одному сольди или 12 денаро.

    фут – единица длины в Англии, равная 0,3048 м.


    хинетес – легкая кавалерия, использовавшая короткие путлища на манер мавританских воинов.

    хобелары – английская легкая кавалерия, вооруженная дротиками или короткими копьями.


    циркумцеллионы – в IV в. социальное и религиозное движение рабов, колонов и крестьян в римской Северной Африке. Циркумцеллионы осуждали официальную христианскую церковь и социальное неравенство, боролись против землевладельцев и налогового гнета Римской империи.


    черепник – маленький шлем, закрывающий верх головы.


    шамбеллан – придворный чин во Франции, надзиравший за покоями короля и королевы; ведал также снабжением, расквартированием, иногда королевскими аудиенциями.

    шериф – в средневековой Англии административный чиновник, обладающий судебными полномочиями.

    шефлин – короткое копье.


    экю – французская золотая монета, которую начали чеканить в 1266 г. в правление короля Людовика Святого (в 1266 г. весила 4,20).


    Privilegium minus (Малые привилегии) – уступки, дарованные в 1156 г. германским императором Фридрихом II герцогам Австрии. Австрия отделялась от Баварии и становилась самостоятельным герцогством, пользовалась военной и юридической независимостью. По отношению к императору австрийские герцоги были обязаны нести только ограниченные военные повинности.








    Главная | Контакты | Прислать материал | Добавить в избранное | Сообщить об ошибке