• 1. Одежда и украшения
  • 2. Уход за телом
  • 3. Танцы и театр
  • Глава 4

    Повседневная жизнь

    1. Одежда и украшения

    Пройдитесь по одному из великолепных итальянских музеев – в Риме, Флоренции или Неаполе – и устройте своей душе праздник античной скульптуры. Не ограничивайтесь только поздними работами, такими, как «Аполлон Бельведерский» и «Лаокоон», столь популярными у современных исследователей. Есть и другие, менее известные, меньше говорящие неопытному взгляду и, возможно, именно поэтому представляющие собой произведения более истинного и чистого искусства. Таковы, например, «Умирающая Ниобида» в музее Терм и самая духовная из всех женских статуй – «Психея с Капуи». Осмотрев скульптуры в одном из этих музеев, вы будете вынуждены признать, что страна, пусть только собравшая, а не создавшая их, обладает глубоким пониманием красоты человеческого тела.

    И поэтому еще труднее понять постоянную неприязнь к наготе, проходящую через всю римскую литературу. Можно процитировать резкое и откровенное изречение Луцилия: «Корень порока – в том, чтобы видеть других нагими». Цицерон наверняка украсил свою роскошную виллу многими произведениями скульптуры – и тем более поразительно, что он был вполне согласен с мнением старого поэта. Мы не поймем, в чем дело, пока не прочтем Сенеку, который клеймит все, связанное с гимнастикой, как недостойное римского гражданина. Итак, гимнастика годится для жалких греков; но подходящие развлечения для римлянина – только оружие и доспехи. Это может напомнить нам об увлечении гладиаторскими боями: истинные римляне восхищались ими, но никогда не принимали в них участия. В гимнастике же необходима нагота. В этой связи мы также должны признать, что гимнастика не годилась для истинных уроженцев Рима. Грубый чувственный характер этой нации мешал им видеть в нагом теле что-либо, кроме сексуального стимула. Цицерон полагал, что гомосексуализм является естественным следствием наготы («Тускуланские беседы», iv, 33), а Проперций и Плавт демонстрируют нам, что нагим телом любимого человека восхищались с чисто эротической точки зрения, а не как творением искусства (Плавт. Страхи, 289; Проперций, ii, 15, 13; Сенека. Письма к Луцилию, 88).

    Весьма многозначительно, что в латыни слово nudus («голый»), означает также «грубый, неотесанный» (см.: Плиний. Письма, iv, 14, 4). Римляне почти всегда считали наготу синонимом недостойного, неприличного.

    И при этом они были рьяными коллекционерами обнаженной скульптуры. Почему? Они заполняли свои комнаты этими статуями либо чтобы развлечься эротическими фантазиями, либо – к чему я сильнее склоняюсь – потому, что обладали подсознательными мыслями и чувствами, более истинными, более возвышенными и более гуманными, чем мы можем заключить из приведенных выше осуждающих изречений. У Плиния Старшего есть примечательные слова («Естественная история», xxxiv, 5 [10]): «В обычае у греков – ничего не скрывать, римляне же и воины даже статуи облачают в доспехи». Если бы это было правдой, мы бы не знали римских статуй, не покрытых доспехами, но это не так – в нашем обладании находятся бесчисленные нагие статуи Антиноя и многих других персонажей. Это замечание означает лишь то, что римляне предпочитали изображать своих великих людей, таких, как Август и его наследники, в воинской форме, а не нагими. Самое полезное объяснение этого замечания приводит Лессинг в «Лаокооне»: «Красота – главная цель искусства. Одежда изобретена по необходимости – но какое дело искусству до необходимости? Я согласен, что костюм обладает известной красотой, но что сравнится с красотой человеческого тела?» Истинный художник предпочитает незадрапированную природу. Но римляне не были истинными художниками. По крайней мере, они никогда не сознавали красоту нагого тела так, как греки. Единственные существенные римские ню – это портретные статуи Антиноя; однако римская скульптура достигает больших высот в своих интересных портретах мужчин и женщин. (Разумеется, в позднюю эпоху, с ростом моды на посещение огромных общественных бань, нагота стала более распространенным явлением.)

    Обратимся к римскому костюму. В наше время мы не можем сказать со всей уверенностью, что одежда – продукт необходимости. Костюм, особенно женский, гораздо теснее связан с сексом. Природные инстинкты велят женщине быть сексуально привлекательной для мужчин – от этой привлекательности зависит продолжение человеческого рода, – и поэтому женщины не только могут, но и вправе делать все, что вызывает у мужчин сексуальное возбуждение. Красота женского тела нужна для привлечения мужчин; поэтому было бы вполне естественно, если бы женщины демонстрировали всю свою красоту без всяких ограничений. Им мешают это делать не климатические условия, а тот факт (установленный опытом), что совершенно нагое тело производит менее возбуждающий эффект, чем частично скрытое. Такая теория в наши дни является общепризнанной. Она объясняет и все изменения женского костюма, и многие – мужского. Вполне справедливо можно сказать, что без секса не было бы и моды. Неизвращенный человек со здравым восприятием оценит костюм как «красивый», если он естествен и не обнажает, не скрывает полностью фигуру и различные ее части. Соответственно, такая женская статуя, как «Каллипига», которая показывает лишь таз, обладает особенно возбуждающим эффектом, в то время как статуя совершенно нагой женщины будет всего лишь «красивой».

    И поэтому поразительно, что древним народам мода, требующая изменений костюма, была неизвестна. (Греки и римляне схожи в этом отношении.) В конце концов, мода – это всего лишь обнажение или сокрытие различных частей тела, представляя собой всецело вопрос эротической необходимости. Это подтверждается тем фактом, что женщины, не желающие оказывать эротический эффект (монахини и медсестры), никогда не носят модной одежды: их одежда всегда простая и никак не обнажает или подчеркивает какие-либо части тела.

    Итак, мы сказали, что в древние времена моды в нашем понимании не существовало. Часто менялся цвет, но покрой – никогда, а общий стиль – редко. С древнейших времен римляне носили нижнюю одежду – тунику, и верхнюю – тогу. Женщины всегда носили довольно длинную тунику и верхнюю одежду, которая называлась стола. Конечно, никто не спорит, что тогу со временем сменила более практичная одежда для повседневной жизни и путешествий – разнообразные плащи, позаимствованные у греков и других народов, – а в III веке до н. э. женскую столу сменила далматика (длинная туника с рукавами). Но все эти изменения относительно несущественны и несопоставимы с постоянной сменой мод в наше время.

    Факт остается фактом: мода – современное изобретение. Ее отсутствие в древние времена нельзя объяснить тем, что сексуальная жизнь древних народов была более примитивной и «чистой», чем наша. Мы уже видели, что это не так. Причина иная. Древние народы, особенно римляне, знали, как производить эротический эффект, не меняя покрой костюма, а разнообразя драпировки и ткани, относительно которых не было жестких правил. В этой связи можно привести цитату из захватывающей путевой книги Лотара «Между тремя мирами» (с. 260): «Искусство древнего костюма выражается в том, что не существовало предписанного стиля драпировки – каждый человек носил одежду и драпировал ее так, как сам пожелает». Соответственно, вариации во внешнем виде одного костюма могли производить совершенно разное впечатление.

    Женщина могла выставлять свое тело напоказ в той степени, в какой считала корректным и уместным. Респектабельные матроны из высших кругов выглядели строго и величественно в столах с длинными церемонными складками. Но совершенно иной эффект производила дамочка легкого поведения, которая проскользнула в комнату своего любовника Овидия в одной лишь тунике, ожидая, что он в своей страсти сорвет ее, что тот и сделал. Точно так же в романе Апулея очаровательная и фривольная Фотида появляется в длинной легкой тунике, немедленно возбудив в герое страсть.

    Женщины, желавшие произвести столь же потрясающий эффект столой, обычно подбирали для нее изысканные ткани. Сенека сурово ополчается на этот обычай («О благодеяниях», vii, 9): «Вот сирийские одежды, если только можно назвать их одеждами, – в которых нет ничего такого, чем можно было бы защитить тело или стыдливость. Эти одежды за огромные деньги вывозятся на продажу малоизвестными народами, дабы наши матроны всенародно являлись в том виде, в каком являются в своих опочивальнях». Такие ткани, легкие, как воздух, назывались косскими, потому что они ввозились в Грецию и Рим с острова Кос (Плиний. Естественная история, xi, 22 [26]). Тацит говорит, что в правление Тиберия мужчинам запретили носить шелка («Анналы», ii, 33), ведь и мужчины могли производить эротический эффект, нося тонкие и изысканные ткани. Красивых молодых рабов, содержавшихся как любовников, нарочно одевали в тонкую одежду такого короткого покроя, как только возможно. Очевидно, этой моде следовали многие римские щеголи: иначе запрет, о котором говорит Тацит, был бы совершенно бессмысленным. Ювенал высмеивает юного хлыща, носящего подобные ткани, и советует ему ходить голым, поскольку «безумие менее постыдно».

    Опять же, этими привлекательными нарядами из шелка и тонких тканей всегда пользовались женщины, живущие за счет любви – вольноотпущенницы, из которых, как мы видели, состояло практически все сословие римских проституток. Мы читаем у Горация («Сатиры», i, 2, 101):

    Здесь же – все на виду: можешь видеть сквозь косские ткани
    Словно нагую; не тоще ль бедро, не кривые ли ноги;
    Глазом измеришь весь стан.

    Гораций говорит о вольноотпущенницах, обладать которыми было намного легче, чем замужними женщинами, против чего он всегда предостерегает своих читателей. Не нужно объяснять, что респектабельные замужние женщины, матроны, обычно одевались в менее привлекательные столы, а позже в крепко застегнутые далматики, – и те и другие шились не из прозрачных, а из простых шерстяных тканей. В соответствии с нерушимым обычаем мужчина брал женщину в супруги не для любви, а для того, чтобы она рожала детей и вела домашнее хозяйство.

    Теперь поговорим о цветах римских одежд. Мужская тога всегда была белой. Дома и в путешествиях обычно носили ткани не столь маркие, более темных расцветок. В период империи цвета стали намного более разнообразными. Сенека говорит («О природе», vii, 31, 2): «Мы, мужчины, носим цвета, в какие порядочная женщина не оденется – это одежда проституток». Даже в раннюю эпоху, как мы видели из истории с отменой Оппиева закона, респектабельные матроны боролись за право носить пурпурное платье и добились этого права. На фресках из Помпей и Геркуланума мы видим, что женщины поздних эпох носили одежды самых разных расцветок. Вольноотпущенницы, конечно, выбирали яркие ткани под цвет своих волос или для контраста с ними, как говорит Овидий («Наука любви», iii, 188).

    Разговор о римском костюме будет неполным, если мы не упомянем украшения. Римские женщины, как и все южные народы, любили украшаться. Нам известны римские браслеты, ожерелья, серьги, кольца на пальцы и на лодыжки, булавки, пряжки и фибулы (украшения, похожие на наши брошки), сделанные из драгоценных металлов и украшенные еще более дорогими камнями. Однако для исчерпывающего освещения этой темы нужно писать целый трактат. Нам хватит нескольких существенных примеров. Плиний («Естественная история», ix, 35 [58]) рассказывает, что супруга императора Калигулы владела жемчугами и изумрудами на сумму более чем в 400 тысяч фунтов. У Петрония читаем, что жена кичливого миллионера Тримальхиона носила золотые браслеты весом более 6 фунтов. Женщины особенно ценили жемчуг, который, согласно Плинию, носили в основном в серьгах. Сенека («О благодеяниях», vii, 9) говорит, что женщины иногда «расточали на одни уши по два и по три состояния», и насмешливо прибавляет, что «их уши уже приучены к ношению тяжестей».

    Из драгоценных камней в основном использовались алмазы (только в перстнях), опалы, изумруды и бериллы. Далее шли многочисленные полудрагоценные камни – ониксы, горный хрусталь, яшма, халцедон, – вставленные в распространенные украшения, такие, как камеи, на которых иногда изображался портрет правящего императора. Но иногда это вело к неприятным результатам, как в случае с претором Павлом, о котором Сенека рассказывает следующий забавный анекдот («О благодеяниях», iii, 26): «Раз бывший претор Павел обедал в одном обществе, имея перстень с камнем, на котором было рельефное изображение Тиверия. Я допустил бы весьма большое неприличие, если бы стал подыскивать слова для описания того, как он взял горшок с нечистотами. Это обстоятельство было немедленно замечено одним из известных сыщиков того времени (Мароном). Но раб человека, для которого подготовлялись козни, вырвал перстень у своего господина, находившегося в состоянии опьянения; когда же Марон пригласил гостей в свидетели того, что изображение императора было брошено в нечистоты, и приступил уже к составлению бумаги для подписи (акта), раб показал, что перстень находится в его руке».

    Женщины, особенно вольноотпущенницы и проститутки, любили длинные тонкие золотые цепочки, свисавшие с их шей над грудью и по бокам (Плиний. Естественная история, xxxiii, 3 [12]). Ювенал (vi, 122) даже говорит об auratae papillae – похоже, указание на то, что известные женщины были до того безвкусны, что золотили себе груди; но, может быть, он имеет в виду лишь эти золотые цепочки, прикрывавшие им грудь. Мужчины носили только печатки; но изнеженные щеголи и такие императоры, как Калигула и Нерон, не стеснялись надевать браслеты. При раскопках в Помпеях даже в храме весталок было обнаружено много ювелирных изделий. Это доказывает, сколь распространенной была тяга женщин к украшениям: они хотели выглядеть на публике – в театре, в цирке, в роскошных банях – особенно привлекательными для мужчин.

    Наконец, следует описать прически римских женщин. (Разговор о том, как в разные периоды римской истории менялась мода на бороды, сейчас необязателен.)

    В романе Апулея (ii) есть очень интересный отрывок, показывающий нам, как мужчина ценил волосы своей любовницы, в какой восторг приходил от их густоты и красоты и с каким крайним презрением относился бы к современной моде на короткие стрижки.

    «Интересовали меня только лицо и волосы… ведь они всегда открыты и первыми предстают нашим взорам; и чем для остального тела служат расцвеченные веселым узором одежды, тем же для лица волосы – природным его украшением. Наконец, многие женщины, чтобы доказать прелесть своего сложения, всю одежду сбрасывают или платье приподымают, являя нагую красоту, предпочитая розовый цвет кожи золотому блеску одежды. Но если бы (ужасное предположение, да сохранят нас боги от малейшего намека на его осуществление!), если бы у самых прекраснейших женщин снять с головы волосы и лицо лишить природной прелести, то пусть будет с неба сошедшая, морем рожденная, волнами воспитанная, пусть, говорю, будет самой Венерой, хором граций сопровождаемой, толпой купидонов сопутствуемой, поясом своим опоясанной, киннамоном благоухающей, бальзам источающей, – если плешива будет, даже Вулкану своему понравиться не сможет. Что же скажешь, когда у волос цвет приятный, и блестящая гладкость сияет, и под солнечными лучами мощное они испускают сверкание или спокойный отблеск и меняют свой вид с разнообразным очарованием: то златом пламенея, погружаются в нежную медвяную тень, то вороньей чернотою соперничают с темно-синим оперением голубиных горлышек? Что скажешь, когда, аравийскими смолами умащенные, тонкими зубьями острого гребня на мелкие пряди разделенные и собранные назад, они привлекают взоры любовника, отражая его изображение наподобие зеркала, но гораздо милее? Что скажешь, когда, заплетенные во множество кос, они громоздятся на макушке или, широкой волною откинутые, спадают по спине? Одним словом, прическа имеет такое большое значение, что в какое бы золотое с драгоценностями платье женщина ни оделась, чем бы на свете ни разукрасилась, если не привела она в порядок свои волосы, убранной назваться не может».

    Мужчина, поющий подобный гимн волосам своей возлюбленной, должен желать, чтобы она отдалась ему с распущенными волосами; и именно это героиня «Метаморфоз» делает для своего любовника.

    Но римляне в основном не обращали особого внимания на красоту длинных женских волос – они предпочитали видеть их причесанными каким-либо из бесчисленного количества способов. Как иначе мы объясним гигантское разнообразие причесок, упоминаемых Овидием («Наука любви», iii, 139)? Овидий, ценитель женщин, советует им выбирать прическу, соответствующую форме их головы. Не будем вдаваться в подробности; однако Овидий говорит, что различных видов причесок столько же, сколько пчел на Гиблейских лугах и зверей в Альпах. В этой же связи он упоминает и распространенный обычай красить волосы и носить парики. С того момента, как в Риме стали известны золотистые волосы германских женщин, римские дамы тут же страстно возжелали обладать такими же вместо своих черных кудрей. Следствием этого стал расцвет торговли париками, сделанными из светлых или рыжих волос германских девушек (Овидий. Любовные элегии, i, 14, 45). Согласно Ювеналу (vi, 120), светлый парик носила императрица Мессалина.

    Весьма ценились пышные кудри красивых юных рабов (напр.: Сенека. Письма к Луцилию, 119, 14; Петроний. Сатирикон, 27, 1 и многие другие авторы). Свободнорожденные мальчики также завивали волосы в кудри, пока не надевали тогу возмужания, то есть до начала половой зрелости. Мода на прически у римских мужчин менялась, как и стили бороды, но они не имеют отношения к сексуальной жизни.

    В завершение мы должны упомянуть, что женщины не только красиво укладывали волосы, но и пользовались разнообразными булавками: золотыми и украшенными камнями – для того, чтобы закрепить прическу. Нужно упомянуть также ленты, сеточки, жемчужные шапочки и диадемы. Сколь велико было разнообразие стилей, поймет любой, кто взглянет на монеты или скульптурные портреты римских императриц и других знатных дам.

    Вероятно, для наших целей вышесказанного будет вполне достаточно.

    2. Уход за телом

    Во многих современных трудах о развитии римской цивилизации мы встречаемся с убеждением, что древнейшие римляне («истинные» римляне, еще не превратившиеся в «изнеженных болезненных горожан») были людьми здоровыми, бесхитростными, непорочными и т. д., в отношении не только своих мыслей, но и ухода за телом. Они были, говорят нам, «неиспорченными», то есть мылись, умащались и украшались без затей и без вреда для здоровья; но позже, то есть приблизительно с началом принципата или даже ранее, эти благородные люди превратились в изнеженных сластолюбцев, которые часами плескались в теплой воде роскошных бань и умащали себя изысканными духами, а их женщины красили лица и издевались над своими волосами.

    Кажется, это мнение подтверждают высказывания Сенеки и Тацита: два этих писателя постоянно ссылаются на простые нравы ранних римлян или еще более благородных германцев.

    Должен признаться, что подобные описания казались мне подозрительными уже в школе, когда я впервые познакомился с древними римлянами и греками. Я не мог понять, почему привычка граждан каждый день тщательно мыть тело, а иногда и принимать горячую ванну, считается признаком деградации народа. Что же до косметики и прочего, я полагал, что народ действительно может считаться развитым, если он уделяет внимание своим рукам и ногтям или же наносит на кожу какой-то крем или жир, чтобы отбелить ее и сделать более «красивой». Такое же стремление иногда встречается сегодня у деревенских жителей, но это ничего общего с деградацией не имеет.

    Став старше, я понял, что дурной запах всегда убивает любовь, а иногда вместо нее вызывает отвращение. С этой непреложной истиной я связываю тот факт, что любой народ в мире всегда вел борьбу с дурными запахами, присущими телу, или по крайней мере старался приглушить их искусственными ароматами. Затем мне пришло в голову, что, может быть, я тоже «деградировал», раз думаю об этом; и я перерыл всю литературу на эту тему, но не нашел никакой «философии запахов», которая прояснила бы мои мысли. Однако недавно я наткнулся на замечательную книгу под названием «Египетские ночи», автор которой – известный доктор естественной истории и философ Ганс Мух. Его книгу от всех остальных европейских путевых книг отличает то, что автор не принимает на веру изречения великих мужей прошлого по какой-либо теме, а смотрит на все непредвзятым взглядом, и потому его мнения нередко отличаются смелостью и всегда – оригинальностью. Все мои идеи были освежены и прояснены следующими замечаниями о связи любви и ухода за телом, поэтому я процитирую их в качестве вступления к данной главе (Мух Г. С. 176).

    «Чистая чувственность в нашей жизни всегда становится служанкой любви, но никогда – ее жертвой. Эрос приносит все свои дары человеку, который может пользоваться чувственностью как инструментом духа, хотя использовать ее по-иному может быть опасно.

    Немногие из нас познали истинного Эроса. В Египте же на протяжении тысяч лет он входил составной частью в само существование аристократии. И он требует, чтобы жизнь его подданных была роскошной или по крайней мере аккуратной… Так есть и так было всегда. В домах египетской знати прием ванны был важной церемонией. Три ванны в день составляли часть повседневного ритуала. Египтяне знали, сколько красоты привносит в жизнь Эрос, и воздвигли ему бесчисленное множество алтарей. В доме нередко насчитывалось до двадцати ванных комнат. Другими алтарями служили туалетные комнаты и, наконец, роскошные спальни, предназначенные для любви и сна.

    Египетские женщины знали, что Эрос благосклонен не к природе как таковой, а к природе приукрашенной и утонченной, ибо любовь сродни духу; дух же придает форму – это одно из его величайших искусств. В Египте мужчины носили лишь передники. Но женщины всегда появлялись в одеяниях, скрывавших их и одновременно представлявших их более утонченно – хрупкими, покорными, возбуждающими. Слугами Эроса были косметика и краски; искусство их наложения достигло крайней изысканности; даже баночки и ложечки были произведениями искусства – их делали из золота, а косметички – из золота и эмали.

    Неприятные запахи источали лишь тела животных, и то не самых распространенных – и что станется с царством Эроса, если их не изгонять несколько раз в день? Но и это не все. Запахи задерживаются в волосах. Значит, прочь волосы – их нужно удалять со всего тела.

    Египетские дамы не позволяли ни одному волоску вырасти на своем теле. Их примеру следовали мужчины, оставляя волосы лишь на голове и иногда на подбородке… Если ради чистоты брить подбородок, то тогда нужно сбривать все волосы с тела. Стрижка и бритье головы и бороды – дань форме, ибо если мы отдадим свой облик на волю природы, то вскоре станем выглядеть как цыгане… Египетские моды – не признак деградации, ведь деградация не может продолжаться 6 тысяч лет… Эрос приказывает, чтобы все уродливое удалялось с тела насколько возможно. И он прав!

    Но и это еще не все. Когда тело вымыто, его надлежит надушить искусственными ароматами, которые должны не скрывать естественные запахи тела (как делали при немытом дворе Людовика XIV), а заменить эти естественные запахи, смытые с тела.

    Вот тело надушено и накрашено: краски прибавляют коже мягкий отблеск и выделяют все красоты тела. Даже блеск глаз подчеркивается соками растений. И тогда грудь и бедра окутываются восхитительной тканью, которая тоже благоухает. Затем тело украшается чудеснейшими дарами ювелира – золотом, драгоценными камнями… Я всегда считал, что телесная чистота – это духовная чистота… Присутствие Эроса за этим культом чистоты не обязательно. Чистота и уход за телом желательны сами по себе. Но Эрос невидимо стоит за ними».

    Когда я прочитал это, мои глаза внезапно раскрылись. Древнейшие римляне, знаменитые своей незамысловатой жизнью, были, как мы видим, не более чем грубыми крестьянами и воинами, бесхитростными и невежественными, не знавшими о необходимости ухода за телом, так же как и о многом другом. Этот примитивный взгляд на вещи являлся недостатком, который потомки объявили особой добродетелью своих предков. Если бы они так не думали, мы бы не могли понять, почему таким политикам, как Цицерон, и полководцам, как Сципион, приходилось подражать своим неотесанным дедам: они мылись очень редко, пользуясь при этом грязной водой, и совершали другие поступки, которые Сенека и другие авторы считали особенно характерными для истинных древних римлян. Касаясь темы о перемене в отношении римлян к этим вопросам, Сенека пишет («Письма к Луцилию», 86): «Я пишу тебе из усадьбы Сципиона Африканского… Я видел усадьбу, сложенную из прямоугольных глыб, стену, окружающую лес, башни, возведенные с обеих сторон усадьбы как защитные укрепления, водохранилище, выкопанное под всеми постройками и посадками, так что запаса хватило бы хоть на целое войско; видел и баньку, тесную и темную, по обыкновению древних: ведь нашим предкам казалось, что нет тепла без темноты. Большим удовольствием было для меня созерцать нравы Сципиона и наши нравы. В этой тесноте гроза Карфагена, вождь, которому Рим обязан тем, что был взят лишь однажды, омывал тело, усталое от сельских трудов, – ведь он закалял себя работой и сам (таков был обычай в старину) возделывал землю. Под этой убогой кровлей он стоял, на этот дешевый пол ступал.

    Кто бы теперь вытерпел такое мытье? Любой сочтет себя убогим бедняком, если стены вокруг не блистают большими драгоценными кругами, если александрийский мрамор не оттеняет нумидийские наборные плиты, если их не покрывает сплошь тщательно положенный и пестрый, как роспись, воск, если кровля не из стекла, если фасийский камень (прежде – редкое украшение в каком-нибудь храме) не обрамляет бассейнов, в которые мы погружаем похудевшее от обильного пота тело, если вода льется не из серебряных кранов. Но до сих пор я говорил о трубах для плебеев, – а что, если я возьму бани вольноотпущенников? Сколько там изваяний, сколько колонн, ничего не поддерживающих и поставленных для украшения, чтобы дороже стоило! Сколько ступеней, по которым с шумом сбегает вода! Мы до того дошли в расточительстве, что не желаем ступать иначе как по самоцветам.

    В здешней Сципионовой бане крохотные, высеченные в камне – скорее щели, чем окошки, – сделаны для того, чтобы пропускать свет не в ущерб неприступности стен. А теперь называют тараканьей дырою ту баню, которая устроена не так, чтобы солнце целый день проникало в широченные окна, не так, чтобы в ней можно было мыться и загорать сразу, чтобы из ванны открывался вид на поля и море…

    А прежде бань было мало, и ничем их не украшали, да и зачем было украшать грошовое заведение, придуманное для пользы, а не для удовольствия? В них не подливали все время воду, не бежали свежие струи, как будто из горячего источника; и не так было важно, прозрачна ли вода, в которой смывали грязь. Но, правые боги, как приятно войти в эти темные бани, под простою крышею, зная, что там наводил собственноручно порядок в бытность свою эдилом Катон, или Фабий Максим, или один из Корнелиев! Потому что и благороднейшие мужи по обязанности эдилов заходили в места, куда допускался народ, и требовали опрятности и полезной для здоровья теплоты – не той, что придумали теперь, вроде как на пожаре, так что впору заживо мыть там уличенного в злодеянии раба. Теперь я не вижу разницы, топится баня или горит. А ведь кое-кто сейчас назвал бы Сципиона деревенщиной за то, что его парильня не освещалась солнцем сквозь зеркальные окна, что он не пекся на ярком свету и не ждал, пока сварится в бане. Вот несчастный человек! Да он жить не умеет! Моется непроцеженною водой, чаще всего мутной и, в сильные дожди, чуть ли не илистой! И было для него нисколько не важно, чем мыться: ведь он приходил смыть пот, а не притирания. Что, по-твоему, сказали бы теперь? «Я не завидую Сципиону: он и вправду жил в ссылке, если так мылся». А если бы ты знал, что он и мылся-то не каждый день! Ведь те, кто сохранил предание о старинных нравах города, говорят, что руки и ноги, которые пачкаются в работе, мыли ежедневно, а все тело – раз в восемь дней. Тут кто-нибудь скажет: «Ясное дело, как они были грязны! Чем от них пахло, по-твоему?» Солдатской службой, трудом, мужем!»

    Такое отношение напоминает нам о цинизме, и богатый и ни в чем не нуждающийся Сенека придерживается его не без умысла. Можем ли мы разделять его взгляды? Думаю, что нет. Римская цивилизация из примитивного состояния, в котором воспевались гимны честной грязи, пришла к истинно культурному взгляду на бани и мытье (он обнаруживается повсюду при принципате), и, вероятно, лучше приветствовать этот прогресс, а не отдавать его на суд педантичных стоиков. Но мы не должны забывать и о крайностях, в частности проявлявшихся в использовании чрезмерно горячей воды, колоссальных размерах и бьющей в глаза роскоши зданий. Их мы должны объяснить, исходя из наших представлений о римском характере. Когда дурно воспитанный человек неожиданно становится обладателем власти и денег, он и в наши дни окружает себя вызывающей роскошью. Следует отметить, что в приведенном выше отрывке из Сенеки упоминаются только «плебеи» и «вольноотпущенники», которые строят себе великолепные бани. Но из этого мы не должны заключать, что высшие классы вели себя по-другому. Любой, у кого были средства, мог построить такие бани – вот все, что мы можем сказать.

    Марциал (vi, 42) говорит о таких банях с их утонченной обстановкой и украшениями: «Если в баньке этруска ты не мылся, ты умрешь, Оппиан, мытья не знавши». Стены этих роскошных бань были выложены зеленым мрамором, перемежаемым алебастром; кроме парных, в них имелись и бассейны, вода в которые текла с Апеннинских гор по водопроводу, построенному Марцием Титием. В тот период в Риме было много аналогичных общественных водопроводов. Вода подавалась в город по весьма эффективной системе свинцовых труб, в которые она поступала по акведукам (желобам, высоко поднятым над землей на каменных арках), большинство из них сохранилось по сей день. Самый известный акведук – гигантский Aqua Claudia, законченный в правление Клавдия; по нему вода поступает с Сабинских холмов в 45 милях от Рима. И поныне его колоссальные арки – одна из главных красот Кампаньи. Во времена Константина Рим снабжали девять таких акведуков. От них вода подавалась в 11 крупных общественных бань, 850 других бань, 135 общественных фонтанов и в бесчисленные дома. Самые знаменитые бани – построенные при Каракалле, Диоклетиане и Константине. Громадные стены этих бань позднейшие архитекторы, такие, как Микеланджело, использовали для строительства крупных церквей. Бани Диоклетиана частично перестроены в храм Святой Марии дельи Анджели. В другой их части размещается прекраснейший из всех музеев античной культуры.

    Но пожалуй, хватит о банях. Мы не можем привести здесь всю историю римских бань; информацию о них можно найти в любой книге о Древнем Риме. Нас больше интересует вопрос, были ли как-нибудь связаны привычки римлян с их сексуальной жизнью. Можно обратиться к Овидию («Наука любви», iii, 633 и далее): «Так неужели теперь ревнивец удержит подругу… Если, покуда приставленный раб сторожит ее платье, в дальней купальне ее тайные радости ждут». Это говорит о том, что свидания с любовниками частенько происходили в банях, но речь не об огромных банях поздних времен, а маленьких заведениях, построенных или снимаемых частными лицами, которые содержали их и взимали с посетителей небольшую плату. Согласно Марциалу (iii, 93), имелись особые бани для проституток, в которые приличные женщины, конечно, не заходили. Но туда наверняка мужчины являлись не ради того, чтобы помыться, а ради возможности повидаться с любовницей (Марциал, xi, 47). Бани делились на мужские и женские.

    Приблизительно при жизни Плиния Старшего появились смешанные бани. В них только женщины носили купальные костюмы, похожие на короткий передник; естественно, происходили предосудительные инциденты. Первым такие смешанные бани запретил Адриан, но, очевидно, его запрет оказался недейственным, так как последующим императорам приходилось его подтверждать. Но и эти меры не принесли пользы, как мы видим из описания Аммиана Марцеллина, относящегося примерно к 370 году н. э. (xxviii, 4, 9): «Когда такие люди выходят в сопровождении 50 служителей под своды терм, то грозно выкрикивают: «Где наши». Если же они узнают, что появилась какая-нибудь блудница, или девка из маленького городка, или хотя бы давно промышляющая своим телом женщина, они сбегаются наперегонки, пристают ко вновь прибывшей, говорят в качестве похвалы разные сальности, превознося ее, как парфяне свою Семирамиду, египтяне – Клеопатру, карийцы – Артемизию или пальмирцы – Зенобию. И это позволяют себе люди, при предках которых сенатор получал замечание от цензора за то, что позволил себе поцеловать жену в присутствии собственной их дочери, что тогда считалось неприличным».

    В этой связи мы должны упомянуть знаменитые римские воды – великолепные Байи. Байи расположены между Неаполем и Мизенским мысом; это и доныне место сказочной красоты, хотя там сохранились лишь незначительные остатки богатых вилл, столь многочисленных в период империи. Согласно распространенным представлениям о Байях, жена, посещавшая их без мужа, подвергалась многочисленным искушениям. Об этом говорит Проперций (i, 11, 27):

    Ты же, как можно скорей, покинь развращенные Байи.
    Этот берег уже многих к разлуке привел.
    Этот берег, что так целомудренным девам враждебен:
    Ах, да погибнет вода Байи, погибель любви.

    Моралист Сенека предупреждает о развращающем воздействии этого местечка в одном из своих писем («Письма к Луцилию», 51): «Байи… сделались притоном всех пороков: там страсть к наслаждениям позволяет себе больше, чем всюду, там она не знает удержу, будто само место дает ей волю. Мы должны выбирать места, здоровые не только для тела, но и для нравов… Какая мне нужда глядеть на пьяных, шатающихся вдоль берега, на пирушки в лодках, на озеро, оглашаемое музыкой и пением, и на все прочее, чем жажда удовольствий, словно освободившись от законов, не только грешит, но и похваляется?.. Неужели, по-твоему, Катон стал бы жить в домике, откуда он мог бы считать проплывающих мимо распутниц, глядеть на великое множество разнообразных лодок, раскрашенных во все цвета, и на розы, что носятся по озеру, мог бы слышать пение ночных гуляк?»

    Следовательно, мы можем вообразить себе эти модные курорты как что-то весьма похожее на современные Биарриц или Ниццу. Конечно, их горячие сернистые источники имели целебные свойства; но тогдашние моралисты точно так же осуждали их вольную гедонистическую жизнь, как это делают их нынешние коллеги. Беспрецедентная свобода, характерная для жизни в древних Байях, должно быть, являлась следствием легкости в отношениях мужчин и женщин, в высшем римском обществе считавшейся неприличной. Но не следует думать, что жизнь в Байях напоминала жизнь громадных интернациональных отелей на современных курортах. Там не было ничего подобного отелям, а только построенные богатыми римлянами более или менее роскошные виллы, где их хозяева жили в летние месяцы. Как мы видим из описания Сенеки, там устраивались многочисленные празднества, и бог любви играл в них важную роль. Нет ничего удивительного, что римская дама, приезжавшая на Байи Пенелопой, уезжала (как едко замечает Марциал) Еленой. В более поздние времена и другие города, где имелись горячие источники (такие, как Эксля-Шапель, Эмс, Теплиц и Пирмонт), получили известность как курорты и были обустроены римлянами.

    Уход за телом не ограничивался купанием. Как указывает Сенека, римлянам были известны все способы применения умащений и косметики при уходе за телом. С давних времен применялся массаж до и после бани, а также для гимнастических целей; этот обычай был заимствован у греков. У Плавта среди рабов наложницы упоминается unctor, в задачу которого входило умащать тело своей хозяйки маслом после мытья. Римляне для этой цели обычно использовали вполне гигиеничное чистое оливковое масло. Однако позже его смешивали с различными растительными ароматами, очевидно с целью удалить естественные запахи тела и заменить их более приятными. Кажется бесспорным, что такое новшество было почти сознательно продиктовано развитием эротики, и, естественно, моралисты из стоической школы очень быстро обрушились на такой разврат. Более позднее законодательство четко отличает чисто целебные мази от тех, которыми пользовались для удовольствия («Дигесты», xxxiv, 2, 21, 1). Умащениями и маслами натирались не только голова и борода, но и все тело, не только после каждого купания, но и перед пиршествами – хозяин вручал прибывшим гостям притирания вместе с венками (Петроний, 60, 3). Мы говорили, что парфюмерия использовалась для устранения естественных запахов тела; можно указать, что в литературе часто встречаются пожелания не пахнуть козлом (напр.: Катулл, 69, 71; Овидий. Наука любви, iii, 193). Они обращены к обоим полам, хотя Овидий тут же прибавляет, что этот совет необязателен для женщин, так как он говорит с римлянами, а не с варварами. Считалось изысканным есть пастилки для освежения дыхания (Гораций. Сатиры, i, 2, 27). Подобных свидетельств до нас дошло более чем достаточно; мы не можем рассматривать их подробно, но ясно, что использование умащений, масел, помад, духов и пр. было так распространено в Римской империи, что их производство превратилось в процветающую отрасль. Производились также средства для ухода за кожей, для окраски волос, для ухода за зубами и ногтями. Дама времен империи при повседневном туалете должна была пользоваться целой батареей горшочков, баночек и склянок. Интересное описание на этот счет оставил нам Лукиан; пусть слегка преувеличенное и женоненавистническое, но не исключено, что вполне правдивое (Лукиан. Две любви, 39):

    «Тот, кто взглянул бы на женщин, когда они только что встали с ночного ложа, решил бы, что они противнее тех зверей, которых и назвать утром – дурная примета. Поэтому и запираются они так тщательно дома, чтобы никто из мужчин их не увидел. Толпа старух и служанок, похожих на них самих, обступает их кругом и натирает изысканными притираниями их бледные лица. Вместо того чтобы, смыв чистой струей воды сонное оцепенение, тотчас взяться за какое-нибудь важное дело, женщина разными сочетаниями присыпок делает светлой и блестящей кожу лица; как во время торжественного народного шествия, подходят к ней одна за другой прислужницы, и у каждой что-нибудь в руках: серебряные блюда, кружки, зеркала, целая куча склянок, как в лавке торговцев снадобьями, полные всякой дряни банки, в которых, как сокровища, хранятся зелья для чистки зубов или средства для окраски ресниц.

    Но больше всего времени и сил тратят они на укладку волос. Одни женщины прибегают к средствам, которые могут сделать их локоны светлыми, словно полуденное солнце: как овечью шерсть, они купают волосы в желтой краске, вынося суровый приговор их естественному цвету. Другие, которые довольствуются черной гривой, тратят все богатства своих супругов: ведь от их волос несутся чуть ли не все ароматы Аравии. Железными орудиями, нагретыми на медленном огне, женщины закручивают в колечки свои локоны; излишек волос спускается до самых бровей, оставляя открытым лишь маленький кусочек лба, или пышными завитками падает сзади до самых плеч»[65].

    Многие другие авторы рассказывают о различных способах высветления кожи и волос. По словам Цицерона («Оратор», 23, 79), иногда ими пользовались и мужчины.

    Тертуллиан написал целый трактат о женском туалете (De cultu feminarum); он и другие христианские авторы нападают на обычай женщин румянить щеки, который, по их мнению, может вести лишь к прелюбодеянию. Кроме того, была широко распространена практика каждую ночь накладывать маску из мазей и смывать ее утром молоком ослицы; считалось, что это сохраняет свежесть кожи и предотвращает образование морщин. Иногда так поступали и мужчины-щеголи, например, по словам Светония, император Отон (Светоний. Отон, 12). Особенно часто пользовались этим рецептом гомосексуалисты, чтобы их кожа выглядела свежей и молодой.

    Наконец, был широко распространен обычай удалять с тела все волосы: растительность на теле считалась уродством. Ни на одной женской статуе античных времен мы не видим ни лобковых волос, ни волос под мышками, так как принимались меры к их уничтожению. Сенека Старший говорит («Контроверсии», i, префикс, 8), что изнеженные юноши «пытаются превзойти женщин в гладкости тел». Особенно часто так поступали педерасты. Марциал пишет с грубой откровенностью (ii, 62):

    Волосы выщипал ты на груди, на руках и на икрах,
    Да и под брюхом себе начисто ты их обрил.
    Все это ты, Лабиен, для любовницы делаешь, знаем.
    Но для кого ты, скажи, задницу брил, Лабиен?

    Подведем итоги. С развитием эллинистической цивилизации, проходившим под влиянием греков, римляне познакомились с искусством ухода за телом – искусством, которое отчасти обязано своим появлением усложнению жизни, а отчасти – естественным склонностям. В конечном счете мы должны признать тесную связь этого искусства с сексуальной жизнью.

    3. Танцы и театр

    Нередко приходится слышать, что танцы – одна из тех сфер деятельности, которую можно объяснить только с позиций секса. Такое обобщение, конечно, неверно. У каждого народа есть танцы, не имеющие никакого отношения к сексу. Мне кажется, что намного истиннее замечание Шопенгауэра: «Танец представляет собой бесцельный выход избыточной энергии». Философ здесь не возмущается, а констатирует факт, и если мы согласимся с ним, то поймем, что танец вполне может быть выражением эротических чувств, но нередко он выражает совершенно иные чувства.

    Чтобы разобраться в отношении римлян к танцам, мы должны отталкиваться от определения Шопенгауэра. Римляне были здравомыслящими, практичными земледельцами, солдатами и политиками. В эпоху подъема Рима к всемирной власти у них не было нужды в «бесцельном выходе избыточной энергии». Позже все стало по-другому, но тогда, как мы увидим, и их отношение к танцу изменилось. Римлянин никогда сознательно не расходовал энергию «бесцельно»; он действовал чрезвычайно целенаправленно и всю энергию тратил на расширение своего государства. Он не мог понять, откуда у людей может взяться избыточная энергия и как ее можно растрачивать без всякого смысла. Вот почему римляне, по своей сути, не обладали артистическим началом. Они не понимали истинной сущности танца, этой бесцельной деятельности, а греки с их прирожденным артистическим чутьем предавались танцам, как законченные артисты. Любой разговор об отношении римлян к танцам следует начинать со знаменитого замечания Цицерона (Pro mur., 13): «Никто, пожалуй, не станет плясать в трезвом виде, разве только если человек не в своем уме».

    Но не следует думать, что в Риме никто не танцевал. Согласно Плутарху («Нума Помпилий», 13), одним из древнейших римских обычаев был военный танец или весенний танец салиев – по сути, процессия религиозного характера. Интересный комментарий по этому поводу приводит Варрон (см.: Сервий. Комментарий к Вергилию. Эклога v, 73): «Смысл танцев на религиозных празднествах в том, что, по мнению наших предков, ни одна часть тела не должна оставаться в стороне от религиозных ощущений». С этим мы можем сопоставить танцы при погребении знатных людей, или на основанных Нероном ludi juvenales.

    После войны с Ганнибалом в Риме начали учить танцам. Макробий (iii, 14, 4) рассказывает: «В эпоху высочайшей нравственности, между двумя Пуническими войнами, свободнорожденные граждане, даже сыновья сенаторов, ходили в танцевальные школы и учились танцевать и трясти бубнами. Я стыжусь признаться, что даже матроны не видели в танцах ничего неприличного. Напротив, ими интересовались самые уважаемые, хотя они и не стремились стать опытными танцовщицами. Саллюстий говорит: «Она играет и танцует более грациозно, чем дозволено приличной женщине». В сущности, он обвиняет Семпронию не в том, что она танцует, а в том, что она танцует хорошо. Танцам учились сыновья знатных людей и, того хуже, их незамужние дочери. Это доказывают слова Сципиона Эмилиана Африканского: «…юноши и девушки из знатных родов ходят в школы танцев вместе с выродками…» Далее Сципион говорит, что однажды зашел в такую школу и увидел там более пятидесяти юношей и девушек. Среди них был двенадцатилетний мальчик, сын кандидата в магистраты: мальчик исполнял «танец с бубнами, какой не сможет достойно исполнить даже бесстыжий раб».

    Мнение сурового моралиста Цицерона мы уже приводили. С другой стороны, известно, что такие друзья Цицерона, как Целий Руф и Лициний Красс, любили танцевать и проявили в этом деле большое мастерство. Консула 60 года до н. э. упрекали за то, что танцор из него лучший, чем правитель. Итак, мнения римлян противоречат друг другу, возможно, из-за того, что танец не признавался полезным упражнением; он считался – если не считать военных и религиозных танцев – более-менее возбуждающим средством. (Точно так же можно объяснить и нелюбовь римлян к наготе.) Римляне любили смотреть на танцоров, но осуждали любителей, танцевавших с профессиональным мастерством, или публично танцующих женщин из общества.

    Однако в эпоху империи, особенно в вольнодумных кружках, отношение к танцам изменилось. Гораций рассказывает, как изящно танцует жена Мецената, Овидий же советует всем девушкам – а фактически всем влюбленным – научиться танцевать («Наука любви», iii, 349). Поэт Стаций (современник Домициана) сообщает в похвалу своей дочери, что ее танцы не идут против правил приличия («Сильвы», 3, 5). Во время принципата Августа впервые в истории римский гражданин преподал уроки танца. Лукиан написал эссе о танце; он говорит, что в его дни учителя танцев появлялись в домах знати наравне с другими наставниками. Конечно, стоик Сенека выступает против этого; он полагает, что подобные упражнения расслабляют тело и отвлекают молодежь от серьезных занятий. И его предупреждения были отчасти оправданны, так как римляне, как мы видели, не понимали истинной сути танцев, и поэтому танцы сопровождались разнообразнейшими аморальными поступками. Более того, профессиональные танцовщицы играли на чувственности зрителей и, как говорят нам все свидетельства, были чрезвычайно искусны в этом. Овидий («Любовные элегии», ii, 4, 29) говорит:

    Эта в движенье пленит, разводит размеренно руки,
    Мягко умеет и в такт юное тело сгибать.
    Что обо мне говорить – я пылаю от всякой причины, —
    Тут Ипполита возьми: станет Приапом и он.

    (Ипполит – целомудренный пасынок любвеобильной Федры, а Приап – дух плодородящих сил.) Перед нами достаточно откровенное признание эротического эффекта таких танцев. Грациозные танцовщицы изображены на многих фресках из Помпей.

    Танцовщицы были в основном иностранками из Кадиса (Гадеса) или из Сирии. Испанские танцовщицы отличались особо возбуждающими и чувственными танцами. Суровый Ювенал говорит (xi, 162):

    Может быть, ждешь ты теперь, что здесь начнут извиваться
    На гадитанский манер в хороводе певучем девчонки,
    Под одобренье хлопков приседая трепещущим задом?..
    Для богачей это способ будить их вялую похоть,
    Точно крапивой…[66]

    С ним согласен Марциал; он ведет простую жизнь, так как (v, 78, 22)

    Не богат наш обед (кто станет спорить?),
    Но ни льстить самому, ни служить лести
    Здесь не надо: лежи себе с улыбкой.
    Здесь не будет хозяев с толстым свитком,
    Ни гадесских девчонок непристойных,
    Что, похабными бедрами виляя,
     Похотливо трясут их ловкой дрожью.

    В другом месте (xiv, 203) он говорит:

    Так она вертится вся и так сладострастна, что даже
    Сам Ипполит бы не смог похоть свою удержать.

    (В оригинальном тексте используется слово masturbator.)

    Сирийские танцовщицы появляются в сатирах Горация (i, 2, 1). Светоний ставит их на один уровень с проститутками («Нерон», 27). Проперций (iv, 8, 39) сообщает, что их нанимали для оживления пиршеств: они исполняли сладострастные танцы под звуки флейт, аккомпанируя себе на бубнах. Пирушка достигала кульминации, когда появлялись эти наемные танцовщицы, что мы ясно видим из процитированной выше речи Цицерона в защиту Мурены. Цицерон продолжает в той же связи: «На рано начинающихся пирушках наслаждения и многочисленные развлечения под конец сопровождаются пляской». Ясно, что именно так ублажала своего возлюбленного Цинтия, любовница Проперция (Проперций, ii, 3). Истинно римским отношением к танцам отличается Гораций. Он любит вспоминать («Оды», i, 4; iv, 7) весенние танцы нагих граций и нимф, но горько сетует, что юные девушки с удовольствием учатся ионийским танцам. В основе этого противоречия лежат два несовместимых факта: для респектабельной римлянки было неприлично уделять серьезное внимание танцам, однако римляне любили смотреть сладострастные представления наемных танцовщиц и были не против изображения красивых танцующих женщин в поэзии, скульптуре и живописи. С этой точки зрения нетрудно дать оценку и позднейшим описаниям танцев, например тому, что приводит Аммиан Марцеллин (xiv, 6; действие происходит около 350 года н. э.): «При таких условиях даже немногие дома, прежде славные своим серьезным вниманием к наукам, погружены в забавы позорной праздности, и в них раздаются песни и громкий звон струн. Вместо философа приглашают певца, а вместо ритора – мастера потешных дел. Библиотеки заперты навечно, как гробницы, и сооружаются гидравлические органы, огромные лиры величиной с телегу, флейты и всякие громоздкие орудия актерского снаряжения. Дошли наконец до такого позора, что, когда не так давно из-за опасности недостатка продовольствия принимались меры для быстрой высылки из города чужестранцев, представители знания и науки, хотя число их было весьма незначительно, были немедленно изгнаны без всяких послаблений, но оставлены были прислужники мимических актрис и те, кто выдали себя за таковых на время; остались также три тысячи танцовщиц со своими музыкантами и таким же числом хормейстеров». В этой связи Аммиан жалуется на женщин, которые уже давно бы могли стать матерями трех детей, но предпочитают незамужнюю жизнь и «скользят ногами на подмостках в разнообразных фигурах, изображая бесчисленное множество сцен, которые сочинены в театральных пьесах».

    Его слова приводят нас к родственной теме – мимам и пантомимам, популярность которых в позднем Риме достигла колоссальной степени. Поговорим об этих предметах поподробнее, потому что без них разговор о римских танцах будет неполон.

    Ливий рассказывает, что театральные представления впервые появились в Риме в легендарные времена, незадолго до галльского нашествия, примерно в 400 году до н. э. Приведем весь этот отрывок полностью: «Но поскольку ни человеческое разумение, ни божественное вспоможение не смягчали беспощадного мора, то суеверие возобладало в душах, и тогда-то, как говорят, в поисках способов умилостивить гнев небес были учреждены сценические игры – дело для воинского народа небывалое, ибо до тех пор единственным зрелищем были бега в цирке.

    Впрочем, как почти всегда бывает вначале, предприятие это было скромное, да к тому же иноземного происхождения. Игрецы, приглашенные из Этрурии, безо всяких песен и без действий, воспроизводящих их содержание, плясали под звуки флейты и на этрусский лад выделывали довольно красивые коленца. Вскоре молодые люди стали подражать им, перебрасываясь при этом шутками в виде нескладных виршей и согласовывая свои телодвижения с пением. Так переняли этот обычай, а от частого повторения он привился. Местным своим умельцам дали имя «гистрионов», потому что по-этрусски игрец звался «истер»; теперь они уже не перебрасывались, как прежде, неуклюжими и грубыми виршами, вроде фесценнинских, – теперь они ставили «сатуры» с правильными размерами и пением, рассчитанным на флейту, и соответствующие телодвижения.

    Несколько лет спустя Ливий первым решился бросить сатуры и связать все представление единым действием, и говорят, будто он, как все в те времена, исполняя сам свои песни, охрип, когда вызовов было больше обычного, и испросил позволения рядом с флейтщиком поставить за себя певцом молодого раба, а сам разыграл свою песню, двигаясь много живей и выразительней прежнего, так как уже не надо было думать о голосе. С тех пор и пошло у гистрионов «пение под руку», собственным же голосом вели теперь только диалоги. Когда благодаря этому правилу представления отошли от потех и непристойностей, а игра мало-помалу обратилась в ремесло, то молодые люди, предоставив гистрионам играть подобные представления, стали, как в старину, опять перебрасываться шутками в стихах; такие, как их называли позже, «эксодии» исполнялись главным образом вместе с ателланами – а эти заимствованные у осков игры молодежь оставила за собою и не дала гистрионам их осквернить.

    Вот почему и на будущее осталось: не исключать исполнителей ателлан из их триб и допускать их к военной службе как непричастных к ремеслу игрецов. Об этом первоначальном происхождении игр я счел своим долгом упомянуть, говоря о делах, что произросли из ничтожных семян, дабы ясно стало видно, от сколь здравых начал ныне дело дошло до безумной страсти, на которую едва хватает средств и в могучих державах».

    В наши дни считается, что слово «фесценнинский» произошло от fascinum, одного из многих наименований фаллоса. Фесценнинские песни распевали хлеборобы и виноградари во время праздника урожая или молодого вина, когда устраивали процессии, везя на повозке изображение фаллоса (символ плодородящих сил природы). Подобные представления, проводившиеся с недобрыми намерениями и сопровождавшиеся известными песнями, закон решительно запрещал. (В Германии подобные песни и в наши дни исполняются под окнами вредных соседей – их называют «кошачьими концертами».) Важно заметить, что из слов Ливия ясно видно этрусское происхождение всех этих песен-сценок: еще один из бесчисленных долгов Рима перед Этрурией.

    Эти мимические представления (близко родственные танцам и в большей или меньшей степени опирающиеся на чувственность для создания эффекта) можно разделить на три вида: 1) ателланы; 2) мимы; 3) пантомимы.

    Ателланы (fabulae Atelannae) представляли собой грубые фарсы южноиталийского происхождения, названные по имени городка Ателла в Кампанье. В Риме они появились вскоре после войны с Ганнибалом и исполнялись обычно на осканском языке, славившемся изобилием грубых слов и грязных выражений и впоследствии превратившемся в вульгарную римскую латынь. Сами фарсы всегда были грубыми и жестокими, особенно при обращении к сексуальным темам. Их персонажи представляли собой устойчивый набор типажей из общественной и семейной жизни – старый глупец Папп (современный Панталоне), вечно голодный Паразит, романтичный Влюбленный, Мужик, у которого в его отсутствие соблазняют жену, суровый Учитель, не расстающийся с розгами, фиглярничающий Шут. Первоначально представлявшие собой не более чем импровизации в исполнении бойких на язык любителей, ателланы постепенно трансформировались (около 100 года до н. э.) в «литературные ателланы». Эта новая форма представляла собой фарс со связным сюжетом, впрочем не менее грубый, чем прежде. В этом жанре писали такие авторы, как Помпоний и Новий. Ателланы исполняли после трагедий (которые назывались exodium), точно так же как в Греции после трагических трилогий показывали сатирические пьесы, пусть и намного более изящные, чем ателланы. Среди множества тем и персонажей ателлан были и эротические – Проститутка, Девушка на сносях, Сутенер. Для нас важно и интересно отметить, что для сюжета этих пьес использовались прелюбодеяние, инцест и гомосексуальность – вот вам и прославленная «моральная чистота» ранней Римской республики (см. особенно: Риббек. История римской поэзии, i, 215). К несчастью, до нас дошли лишь отрывки ателлан, и нам неизвестен в точности сюжет ни одной из них.

    Примерно в эпоху Цицерона с ателланскими фарсами стали соперничать мимы и в конце концов вытеснили их, особенно во время империи, когда мимы сменились пантомимой. Что такое мимы? По названию видно, что пришли они из Греции. «Мимос» по-гречески означает «имитация», то есть они имитировали реальную жизнь. Актеров также называли mime, откуда и происходит современное слово «мимический». Сами мимы представляли собой достоверное воспроизведение грубых и нелепых ситуаций и характеров; от своего источника они отличались «грубым реализмом и неуклюжими непристойностями» (Риббек). Из греческих городов Южной Италии мимы постепенно проникли в Рим, где начиная с 238 года всегда исполнялись на праздник Флоралий. Актеры не носили маски. Женские роли исполнялись женщинами, которым в конце представления приходилось появляться частично или полностью обнаженными, из чего достаточно ясно просматриваются направленность и характер мимов. У Овидия («Скорбные элегии», ii, 497) мы найдем некоторые откровенные свидетельства об этих фарсах. Обычной их темой были «греховные интриги жен», следовательно, среди характерных персонажей были жена-прелюбодейка, ее служанка-наперсница, любовник и обманутый муж.

    Как и в ателланах, так и в мимах большое значение отводилось танцам. Они не походили на современные танцы, представляя собой серию движений рук и тела, которыми актер сопровождал свои слова. В более ранние времена нередко актер в маске и костюме читал красивые и выразительные отрывки как монологи, а танцор под музыкальный аккомпанемент выражал те же чувства телодвижениями. Со временем это немое действие вытеснило словесный монолог. Так возникла пантомима.

    Нельзя назвать достижением цивилизации, когда аудитория все больше предпочитает пантомиму настоящей пьесе с актерскими репликами. Мы наблюдаем аналогичный процесс – театр вытесняют кинофильмы. Римские пантомимы (как и кино) обращались почти исключительно к воображению и чувствам, почти не затрагивая разум. (Конечно, и в пантомиме могли быть представлены серьезные и возвышенные темы. Актер Пилад из Сицилии представлял «трагические пантомимы», а Батилл из Александрии – «комические»; оба они были современниками Августа.)

    В конце концов пантомима полностью заменила собой трагедию. Этот хорошо известный факт более или менее подробно описывается почти в каждой книге о римских обычаях, но его редко рассматривают как культурное достижение. Современный автор справедливо говорит, что «этот вид искусства гражданам Рима, среди которых были тысячи иммигрантов со всего мира, давал больше, чем классическая трагедия и комедия» (Видж Фр. Танец в древности, 1925). Но как бы верно это ни было, перед нами – шокирующее доказательство неизбежных результатов полной интернационализации мира – процесса, который завершился при императорах. Эти результаты, конечно, не могут считаться культурным достижением, тем более в Риме, где лучшие элементы, привнесенные иммиграцией, растворялись в массах бесполезного человеческого материала. Читатель может провести напрашивающееся сопоставление Древнего Рима со многими из современных метрополисов.

    Тацит упоминает пантомимы среди «городских зол». Ювенал (vi, 63) говорит, что многие женщины едва не умирали от желания, увидев красивого юного танцовщика Бафилла, видя, «как он изнеженно Леду танцует». Именно такой материал использовался в пантомимах – практически все мифологические сюжеты с эротической окраской, такие, как Вакх и Ариадна, Медея, Семела и т. д. Но пантомимические представления не всегда имели целью добиться чисто эротического воздействия. Желаемый эффект скорее состоял в имитации и воспроизведении любых вообразимых эмоций посредством движений рук, кистей, головы и всего тела: и очевидно, что многим артистам это удавалось с поразительным успехом. Однако в конце концов темы пантомим изменились – как всегда – в соответствии с пожеланиями публики. Как мы видели выше, высокопоставленные должностные лица и знатные дамы нисколько не отказывались от присутствия на мимических представлениях самого эротического характера. Легко себе представить, в какую сторону развивался вкус необразованных римских масс. Фридлендер в «Истории римской морали», к которой мы отсылаем читателя за подробностями, справедливо говорит (ii, 111): «Похотливые сцены придавали настоящую пряность этим мимам и пантомимам: в них зачастую сочеталась известная соблазнительная утонченность с бесстыдной чувственностью, появляющейся из ниоткуда». Оправдания пантомимы, оставленные нам такими авторами, как Либаний, не могут скрыть основного – лишь народ с окончательно деградировавшей цивилизацией мог получать такое всеобщее удовольствие от подобных танцев, как бы «прекрасны» ни были эти представления. Не говоря уж о христианских писателях, даже язычник Зосим («Истории», i, 6) утверждает, что появление пантомим при Августе было симптомом упадка.

    Пантомимы исполнялись мужчинами-танцорами, придававшими большое значение уходу за телом и сохранению стройной и красивой фигуры. Меняя костюмы и маски, они могли представлять самые разнообразные персонажи. Как мы говорили выше, вполне возможно, что эти актеры добивались эффекта без обращения к эротике; наверняка ими исполнялось много истинно благородных и красивых танцев. Если благородное искусство со временем подменяется самым низменным эротизмом, то винить в этом следует не искусство, а алчные глаза публики.

    Танцовщики обычно принадлежали к низшим классам и были вольноотпущенниками, а то и рабами. Однако некоторые из них приобрели большую известность, состояние и влияние в обществе. Трагический актер Апеллес был одним из приближенных Калигулы; ходили даже слухи, что у пантомима Мнестера была с Калигулой любовная связь (Светоний. Калигула, 36). Важную роль при дворе Нерона играл актер Парис. Первоначально вольноотпущенник тетки Нерона Домиты, он со временем стал конфидентом императора. Он принимал участие (согласно Тациту) во всевозможных постыдных деяниях императора – возможно, именно он учил Нерона танцам, – и тот в конце концов даровал ему полноправное гражданство (Тацит. Анналы, xiii, 20, 22, 27). Домициан на время разошелся с женой, потому что у нее был роман с красивым пантомимом, которого тоже звали Парис (Светоний. Домициан, 3). Наконец, нам известно о пантомимах при дворах Траяна, Антонина Пия, Каракаллы и других. Знаменитые и искусные танцовщики подобного рода пользовались такой же народной любовью, как и кинозвезды нашего времени, а их поклонники нередко разделялись на враждебные партии, которые сражались и даже проливали кровь за своих героев, столь сильна была страсть к искусству у простонародья. Не обошло это поветрие и римских правителей: иногда, подобно Нерону, они даровали актерам полную свободу, а иногда, подобно Домициану, запрещали им выступать и даже временно изгоняли из Италии.

    В этой связи мы должны упомянуть еще один танец, пришедший в Рим из Греции, а именно пиррический танец, весьма похожий на современный балет. В нем также использовались эротические сюжеты, поэтому он относится к теме нашей книги. Но мы не будем обращаться к подробностям, а приведем лишь яркое описание подобного балета из Апулея («Метаморфозы», x, 29):

    «Юноши и девушки, блистая первым цветом молодости, прекрасные по внешности, в нарядных костюмах, с красивыми жестами двигались взад и вперед, исполняя греческий пиррический танец: то прекрасными хороводами сплетались они в полный круг, то сходились извилистой лентой, то квадратом соединялись, то группами врозь рассыпались. Но вот раздался звук трубы и положил конец этим сложным сочетаниям сближений и расхождений. Опустился главный занавес, сложены были ширмы, и сцена открывается перед глазами зрителей.

    На сцене высоким искусством художника сооружена была деревянная гора, наподобие той знаменитой Идейской горы, которую воспел вещий Гомер; усажена она была живыми зелеными деревьями, источник, устроенный на самой вершине руками строителя, ручьями стекал по склонам, несколько козочек щипали травку, и юноша, одетый на фригийский манер в красивую верхнюю тунику и азиатский плащ, который складками ниспадал по его плечам, с золотой тиарой на голове, изображал пастуха, присматривающего за стадом. Вот показался прекрасный отрок, на котором, кроме хламиды эфебов на левом плече, другой одежды нет, золотистые волосы всем на загляденье, и сквозь кудри пробивается у него пара совершенно одинаковых золотых крылышек; кадуцей указывает на то, что это Меркурий. Он приближается, танцуя, протягивает тому, кто изображает Париса, позолоченное яблоко, которое держал в правой руке, знаками передает волю Юпитера и, изящно повернувшись, исчезает из глаз. Затем появляется девушка благородной внешности, подобная богине Юноне: и голову ее окружает светлая диадема, и скипетр она держит. Быстро входит и другая, которую можно принять за Минерву: на голове блестящий шлем, а сам шлем обвит оливковым венком, щит несет и копьем потрясает – совсем как та богиня в бою. Вслед за ними выступает другая, блистая красотою, чудным и божественным обликом своим указуя, что она – Венера, такая Венера, какой была она еще девственной, являя совершенную прелесть тела обнаженного, непокрытого, если не считать легкой шелковой материи, скрывавшей восхитительный признак женственности. Да и этот лоскуток ветер нескромный, любовно резвяся, то приподымал, так что виден был раздвоенный цветок юности, то, дуя сильнее, плотно прижимал, отчетливо обрисовывая сладостные формы. Самые краски в облике богини были различны: тело белое – с облаков спускается, покрывало лазурное – в море возвращается.

    За каждой девой, изображающей богиню, идет своя свита: за Юноной – Кастор и Поллукс, головы которых покрыты яйцевидными шлемами, сверху украшенными звездами (но близнецы эти тоже были молодыми актерами). Под звуки различных мелодий, исполнявшихся на флейте в ионийском ладу, девушка приблизилась степенно и тихо и благородными жестами дала понять пастуху, что, если он присудит ей награду за красоту, она отдаст ему владычество над всей Азией.

    С тою же, которую воинственный наряд превратил в Минерву, была стража – двое отроков, оруженосцев войно-любивой богини, Страх и Ужас; они пританцовывали, держа в руках обнаженные мечи. За спиною у нее – флейтист, исполнявший дорийский боевой напев, и, перемежая гудение низких звуков со свистом высоких тонов, игрой своей подражал трубе, возбуждая желание к проворной пляске. Нетерпеливо встряхивая головою, она выразительными жестами, резкими и стремительными, показала Парису, что если он сделает ее победительницей в этом состязании красавиц, то станет героем и знаменитым завоевателем.

    Но вот Венера, сопровождаемая восторженными криками толпы, окруженная роем резвящихся малюток, сладко улыбаясь, остановилась в прелестной позе на самой середине сцены; можно было подумать, что и в самом деле эти кругленькие и молочно-белые мальчуганы только что появились с неба или из моря: и крылышками, и стрелками, и вообще всем видом своим они точь-в-точь напоминали купидонов; в руках у них ярко горели факелы, словно они своей госпоже освещали дорогу на какой-нибудь свадебный пир. Стекаются тут вереницы прелестных невинных девушек, отсюда – Грации грациознейшие, оттуда – Оры красивейшие, – бросают цветы и гирлянды, в угоду богине своей сплетают хоровод милый, госпожу услад чествуя весны кудрями. Уже флейты со многими отверстиями нежно звучат напевами лидийскими. Сладко растрогались от них сердца зрителей, а Венера, несравненно сладчайшая, тихо начинает двигаться, медленно шаг задерживает, медлительно спиной поводит и мало-помалу, покачивая головою, мягким звукам флейты вторить начинает изящными жестами и поводить глазами, то томно полузакрытыми, то страстно открытыми, так что временами только одни глаза и продолжали танец. Едва лишь очутилась она перед лицом судьи, движением рук, по-видимому, обещала, что если Парис отдаст ей преимущество перед остальными богинями, то получит в жены прекрасную женщину, похожую на нее самое. Тогда фригийский юноша от всего сердца золотое яблоко, что держал в руках, как бы голосуя за ее победу, передал девушке… После того как окончился суд Париса, Юнона с Минервой, печальные и обе одинаково разгневанные, уходят со сцены, выражая жестами негодование за то, что их отвергли. Венера же, в радости и веселии, ликование свое изображает пляской со всем хороводом. Тут через какую-то потаенную трубку с самой вершины горы в воздух ударяет струя вина, смешанного с шафраном, и, широко разлившись, орошает благовонным дождем пасущихся коз, покуда, окропив их, не превращает белую от природы шерсть в золотисто-желтую – гораздо более красивую. Когда весь театр наполнился сладким ароматом, деревянная гора провалилась сквозь землю».








    Главная | Контакты | Прислать материал | Добавить в избранное | Сообщить об ошибке