• ЭЛИАДЕ: ФРАНЦУЗСКАЯ КРИТИКА И НОБЕЛЕВСКАЯ ПРЕМИЯ
  • ОСТОРОЖНОСТЬ И ОСМОТРИТЕЛЬНОСТЬ ЧОРАНА
  • ПОЛЕЗНЫЕ ДРУЗЬЯ: ЧЕЛАН, БЕЛЛОУ, ШОЛЕМ
  • ПРЕСТУПНОЕ ПРОШЛОЕ?
  • Глава десятая

    ИСКУССТВО КАМУФЛЯЖА: СОЦИАЛЬНЫЕ СТРАТЕГИИ

    В какой степени социальные стратегии, выбранные тремя писателями в 1950—1980-е годы, определялись страхом, что будут преданы гласности самые темные страницы их прошлого? Мы расстаемся здесь с игрой памяти и забывчивости и вступаем в более прозаическую область признания и опровержения, хотя на практике эти столь разные категории неизменно чередуются. Борьба за признание путем принятия различных вынужденных мер в области камуфляжа на самом деле основывается на ремарке Карла Ясперса относительно Хайдеггера. Ее можно применить и к Элиаде и Чорану, правда, под несколько иным углом зрения: они никогда не ощутили глубину своей ошибки; следует ли из этого заключить, что они так никогда и не испытали настоящего кардинального изменения, что происшедшее с ними на самом деле являлось сложным явлением, в котором сочетались метания, расчет и попытки скрыть прошлое?

    Разумеется, данный вопрос лишь в незначительной степени относится к Эжену Ионеско. У него, однако, хватило мудрости очень рано отдалиться от эмигрантских кругов и полностью сконцентрироваться на своей новой идентичности французского драматурга. Ионеско был честолюбив, а в Бухаресте успех не приходил к нему долго. Кроме того, румынское происхождение являлось препятствием. Разве быть румыном априорно не означало быть маленьким? Ионеско больше не собирался фигурировать где-то между латышами и лапландцами. Ему было уже больше 40 лет, и необходим был быстрый прорыв к славе. Постепенно возникла официальная биография, принятая и сегодня: отец был румын, мать — француженка. В Румынии, до окончательного переезда во Францию, Ионеско был преподавателем французского языка. Во время войны и в первые годы после ее окончания он перепробовал много профессий — сперва на юге Франции, затем в Париже... И так далее и тому подобное.

    В целом международное признание пришло к нему довольно быстро, даже если в течение первых 6 лет его творческой жизни во Франции ему пришлось одновременно преодолевать недоверие режиссеров, часто сбитых с толку его пьесами, равнодушие публики, которую он завоевал не сразу и не вдруг, наконец, прохладное отношение критики. Например, чтобы противостоять неудаче с пьесой «Стулья», поставленной в 1952 г. и освистанной прессой, потребовалась поддержка Беккета, Кено, Сюпервиля и Адамова. Но у Ионеско хватило мудрости еще и для того, чтобы завоевать Париж извне. Решающей вехой в этом отношении стало его выступление на открытии Бесед о театре авангарда в Хельсинки в июне 1959 г. Иностранные критики с интересом открыли для себя этого пионера нового театра. Французы последовали их примеру лишь в 1966 г. Тогда его пьесы были включены в репертуар «Комеди Франсез». Четыре года спустя он добился признания и от академии. Румыния далеко. К тому же нужно учитывать: он вступил в мир литературы в 1934 г. под знаком ниспровержения устоявшихся ценностей и приобрел болезненный опыт; несомненно, ничего подобного с ним не могло произойти в здании на улице Конти, под надежной защитой его купола — даже если и случалось нечаянно встречаться там с несколькими тенями, знакомыми по «ужасному болоту Виши». Ионеско до такой степени сросся со своим новым образом, что во время посвященной ему и его творчеству декады в Серизе в 1978 г. руководительница крупного издательства даже спросила: разве Ионеско — румынская фамилия? Этот вопрос был тогда у многих на устах. Ионеско удивительным образом «вновь руманизируется» на склоне лет — ему разрешит это сделать его сан французского академика, сан бессмертного[980]. Об этом свидетельствуют многие его близкие: стареющего драматурга ничто так не интересовало, как происки Румынии. В этом он был сходен с Чораном. Однако, даже отринув Румынию, он оставался привязан к ней, несмотря ни на что, и каждый год, в праздник православной Пасхи, в Святую пятницу, он приходил на службу в храм на улице Жан-де-Бове.

    ЭЛИАДЕ: ФРАНЦУЗСКАЯ КРИТИКА И НОБЕЛЕВСКАЯ ПРЕМИЯ

    Мирча Элиаде будет продолжать придерживаться выбранной им когда-то стратегии — диверсии изнутри. Это все тот же «троянский конь», изобретенный в 1944—1945 гг. Основные направления этой стратегии легко вырисовываются из письма, которое направил ему в конце 1951 г. старый сообщник, Юлиус Эвола. В ответ на письмо Элиаде Эвола пишет: «По поводу Ваших разъяснений относительно сложившихся у Вас отношений с «масонами» научного мира: они (отношения) представляются мне весьма удовлетворительными. Речь идет скорее о тактике, чем о методологии, и вряд ли можно выдвинуть какие-либо возражения против попытки введения некоего троянского коня в научную цитадель. Важно только ни в коем случае не попасться, учитывая, что научному кругу соответствует своеобразное психическое течение, способное оказывать очень тонкое влияние — деформирующее и заразительное»[981]. Но Элиаде, по-видимому, не попадается; можно, как минимум, утверждать, что избранная им тактика — разумеется, в сочетании с поразительной работоспособностью — окажется на удивление эффективной. К началу 80-х годов 70-летний Мирча Элиаде — ученый, чьи работы переведены более чем на 20 языков, почетный доктор десятка университетов, член бесчисленного множества академий. Один только список его научных работ — книг и статей — занял целых три тома[982].

    Кроме того, ученый охотно распространялся об этой стратегии в кругу друзей. В 1980 г. Санда Столоян отмечала по поводу отношений Элиаде с Францией (куда ученый, получивший в 1957 г. назначение на должность заведующего кафедрой истории религий Чикагского университета, возвращался затем каждое лето), что Париж его долго бойкотировал. Особенно это относилось к левым интеллектуалам, но также и к научным кругам. Последнее не совсем точно: хотя, как мы видели, в начале 50-х годов его романы расходились плохо. Элиаде удалось завязать прочную дружбу со многими учеными, которых он намеренно держал в неведении относительно своего политического прошлого. В их числе были Жорж Дюмезиль, Анри Корбэн, а также Луи Массиньон, Жан Гужар, Жан Даньелу. «В конечном итоге, — продолжает Санда Столоян по поводу тех, кто не смог его по-настоящему оценить, — он «снял с них скальп», он одержал победу во всех кругах! Он в моде во Франции, это предел того, о чем он мечтал»[983]. Действительно, Элиаде завоевывает не только широкую аудиторию рядовых читателей, привлеченных доступностью и легким стилем его работ, но и таких известных лиц, как Морис де Грандийяк, африканист Жорж Баландье. Последний в статье 1978 г., озаглавленной «Мирча Элиаде, хронист человечества», утверждает, что «столь поразительная жизнь нашла выражение в не менее поразительном творчестве»[984]. В то же самое время философ Поль Рикер заявлял, что гордится своей принадлежностью к числу тех, кто «в течение долгих лет возмущались непризнанием во Франции истинного величия Мирчи Элиаде», человека, который был его другом и, по признанию философа, помог ему «продолжать мыслить и надеяться»[985].

    Не отставала и пресса, где со второй половины 70-х годов в массовом количестве стали публиковаться большие интервью (в журналах «L’Express», «Le Nouvel Observateur») — и именно в тот момент, когда в Италии появились первые серьезные исследования о политических взглядах Элиаде. Кроме того, более десятка его романов и новелл были переведены в 1980—1990-е годы, — эти издания всякий раз сопровождались хвалебными рецензиями газеты «Le Monde». Прием, оказанный его литературным произведениям, превратился для Элиаде в один из великолепных способов отыграться. Так, в 1981 г., когда Бертран Пуаро-Дельпек с совершенно невольной проницательностью заметил в отношении Элиаде, что «окрашенный в иронические тона перевод ужасного в разряд обыденного» является, по всей вероятности, «присущим румынскому гению — достаточно упомянуть Чорана и Ионеско»[986]. В 1982 г. его приветствовали как «бродягу по путям вечности»[987], в 1984 г. — как «волшебника, вышедшего из Бухареста по дороге блужданий посвященного»[988], двумя годами позже уже писали о его «многостороннем гении»[989], а в 1987 г. «Хулиганам» было присвоено звание «великого романа»[990]; вообще, как выяснилось, Элиаде-писатель «проторил путь к познанию более богатой человеческой натуры»[991]. Следует все же признать, что спустя короткий период после его смерти в хвалебном хоре в адрес писателя появляются совершенно иные нотки. Начиная с 1989—1990 гг. происходит кардинальное изменение позиции по отношению к нему: первые робкие признаки этого появляются после того, как критик Эдгар Рейхманн ознакомился в 1988 г. со вторым томом «Мемуаров» Элиаде: это «Смертельные ловушки Элиаде» и другие «загадочные» провалы в памяти[992]. «Здесь, как и в других местах, — пишет критик, — мы испытывали искушение забыть об этих взглядах»; восхищение критика как раз и демонстрирует один из механизмов, помогавших Элиаде держать в тайне свое прошлое. Рейхманн, также выходец из Румынии, отныне считает «горестным» то обстоятельство, что историк упоминал о периоде своей политической деятельности «без всякого сожаления»[993].

    Как известно, Мирча Элиаде мечтал, что его творчество будет увенчано Нобелевской премией — и это несмотря на риск обнародования его прошлого, неизбежно возникавший в подобном случае. Тем более что румынскую эмиграцию уже потряс аналогичный случай: в 1960 г. Винтила Хоря, которому была присуждена Гонкуровская премия за роман «Бог родился в изгнании», в конечном итоге предпочел от нее отказаться — вследствие волны разоблачений относительно его крайне правых политических позиций в 1930-е годы в Румынии[994]. Судя по постоянным сопоставлениям своей собственной ситуации со случаем Эрнста Юнгера, опасения такого рода не покидали Элиаде ни на секунду. Например, 24 января 1979 г., когда он записывал, что Юнгер давным-давно заслуживает Нобелевской премии, но, если ему ее дадут, это вызовет «скандал в мировом масштабе»[995]. Или когда навязчивая идея заговора порождает у него подозрения в отношении его коллеги Фурио Джези, который якобы готовит против него кампанию в Италии, чтобы «вычеркнуть меня из списка наиболее достойных кандидатов на получение Нобелевской премии»[996]. И вот, хотя тиски начинают сжиматься, поразительная уверенность в себе, в сочетании с убеждением, сформулированным еще в 1952 г., что «признание справедливым приговора суда народа заставляет вас отвергнуть самого себя»[997], порождают у историка удивительную дерзость. Она резко контрастирует с великой осторожностью Чорана.

    ОСТОРОЖНОСТЬ И ОСМОТРИТЕЛЬНОСТЬ ЧОРАНА

    Чоран отклонял все литературные награды, которые ему присуждались, — премию Сент-Бёва, Комба, а также премию Роже Нимье за все его произведения в 1977 г. (за исключением премии Ривароля в 1949 г.). Несмотря на подобную позицию, все его книги — начиная, как уже говорилось, с «Краткого курса разложения» — последовательно заслуживали позитивные отклики самых известных деятелей литературы — Мориса Надо, Клода Мориака, Алена Боске. Габриэль Марсель в 1969 г. видел в Чоране «великого моралиста»[998], а Анжело Ринальди в 1973 г. приветствовал в его лице «самого крупного французского прозаика»[999]. Таким образом, писатель занимал явно далеко не последнее место в литературном мире, а свой отказ от какой-либо рекламы объяснял принципиальной позицией неприятия всяких почестей. Ведь нельзя же написать такую книгу, как «О неуместности быть рожденным» (De l’inconvenient d’etre ne, 1973), и получать денежные премии, объяснял он то там, то здесь. Однако вполне возможно, что его отвращение к премиям объяснялось не только философскими мотивами, но и боязнью скандала. Многие из его окружения рассказывают о его стремлении, переходящем в навязчивую идею, произвести хорошее впечатление на французов, не сделать и не произнести ничего такого, что повредило бы его репутации. Эта осмотрительность проявилась и в начале 1980-х годов: когда Жак Ле Ридер обратился к нему с просьбой написать работу об Отто Вейнингере, то Чоран, по его воспоминаниям, «заставил долго себя просить; ему совершенно очевидно претило обращение к этому литературному идолу времен его жизни в Румынии. Однако затем он все-таки принял вызов с какой-то бравадой»[1000]. В результате появилась на свет короткая работа, вошедшая в «Упражнения в восхищении» под названием «Вейнингер. Письмо к Жаку Ле Ридеру», где Чоран, однако, ограничился тем, что высказал свою зачарованность ненавистью автора «Пола и характера» к женщине. При этом он обошел молчанием тот аспект, который на самом деле интересовал его в наибольшей мере: ненависть Вейнингера к собственному еврейскому «я»: «Пол и характер» — книга яростно антисемитская[1001]. Эта история — яркий пример того, каким образом Чоран сумел воспользоваться венской модой 1980-х годов, чтобы с известной ловкостью восстановить некоторые идеалы своей молодости.

    Носили ли поступки Чорана в действительности более обдуманный характер, чем он это демонстрировал? Никто не запрещает считать, что социальная позиция, постоянно выражаемая им во Франции — он держал себя как маргинал, как человек, далекий от институтов («я самый праздный человек в Париже»), — являлась результатом не столько свободного выбора, сколько совершенно определенной стратегии, обусловленной его политическим прошлым, по поводу которого ему ни за что на свете не хотелось давать объяснения[1002]. В отличие от Элиаде, Чорана все это весьма удручало. «Я слишком устал от самого себя и вообще от всего, чтобы вновь обратиться к сумасбродствам более чем полувековой давности и их осудить или оправдать [здесь он явно колеблется] перед моими современниками»[1003]. Такое признание содержится, в частности, в неопубликованном письме к М. Минку от 25 декабря 1988 г. Может быть, именно здесь скрывается один из источников его размышлений о том, что он сам именует своей «трусостью», — размышлений, к которым он бесконечно обращается в «Тетрадях». Например, в следующем отрывке: «Как я ненавижу мою трусость, мое наследственное недостаточное достоинство [...] иногда я задаюсь вопросом, благодаря какому чуду я еще сам себя переношу»[1004].

    В целом маловероятно, что у Чорана имелось намерение сделать в Париже научную карьеру. Наоборот, вполне возможно, по его собственным утверждениям, что он подумывал о Национальном совете научных исследований. В это научное заведение в 1950-е годы можно было попасть и не имея научной степени; в целом в плане средств к существованию это был идеальный вариант, поскольку предоставлявшаяся там стипендия была пожизненной, а какие-либо результаты научной деятельности предъявлять не требовалось. По признанию Чорана, он раздумал обращаться в НСНИ из-за враждебности со стороны того, кого он называл своим «личным клеветником», своим «записным хулителем», — социолога Люсьена Гольдмана[1005]. «Без него, — многократно отмечает Чоран, — я бы все-таки поступил в НСНИ». Самые близкие друзья писателя — Анри Мишо и Самюэль Беккет, — разумеется, не те люди, на которых может пасть выбор, если нужна помощь, чтобы сделать карьеру. Однако Чоран всегда вел насыщенную жизнь в плане общения — так, в 1965 г. он обедал у Боске с Жаклин Пиатье, будущим директором «Мира книг», он обращался к своему другу Андре Шварц-Барту (чей роман «Последний из праведников» был удостоен в 1959 г. Гонкуровской премии) с просьбой помочь с продажами его книг, написав на них рецензию. В этом нет ничего постыдного, но все же подобная позиция довольно существенно противоречит постоянно выражаемому публично равнодушию к успеху.

    ПОЛЕЗНЫЕ ДРУЗЬЯ: ЧЕЛАН, БЕЛЛОУ, ШОЛЕМ

    По этому поводу нельзя не сказать несколько слов и относительно связей Чорана с поэтом Паулом Челаном, уроженцем Черновиц. Эти два человека, повстречавшиеся в Париже в конце 1940-х годов, никогда не были по-настоящему близки. Как следует из «Тетрадей» Чорана, он испытывал к Челану восхищение, примерно равное тому, которое он испытывал к Беньямину Фондане. В этом восхищении в концентрированном виде находит выражение двойственность работы Чорана «Народ одиноких», посвященной евреям (1956 г.). «Он обладал большим шармом, этот невозможный человек, столь сложный, столь трудный в общении, но которому можно было все простить — достаточно было лишь забыть о его несправедливых, безумных претензиях ко всему свету»[1006], — писал он 5 января 1966 г. при известии о том, что признанный душевнобольным Челан был помещен в психиатрическую больницу Св. Анны. Новость его огорчила до такой степени, что он всю ночь не сомкнул глаз. Тем не менее приведенный отрывок говорит о противоречивости его отношения к поэту: «несправедливые претензии», о которых идет речь, — намек на клевету в адрес Челана со стороны Клары Голл, обвинявшей поэта в совершении плагиата в отношении ее покойного мужа Ивана Голла[1007]. Эта история глубоко огорчала Челана, часто обсуждавшего ее с Чораном. Последний, пытаясь облегчить поэту демарши, предпринятые в целях разоблачения клеветы Клары Голл, устраивал ему в 1961 г. встречи с Райнером Бимелом и Анри Тома[1008].

    Надо только представить себе исключительно парадоксальный характер данной ситуации. В 1952 г. Челан, кормившийся переводами, и в самом деле перевел на немецкий язык «Краткий курс разложения», вышедший в свет в 1953 г. Автор «Todesfuge», чьи родители были депортированы в лагеря Транснистрии румынскими солдатами в 1942 г. и там погибли и который сам чудом уцелел в батальоне принудительных работ в Табарести (Валахия), в общем ничего не знал о зоологическом антисемитизме, продемонстрированном Чораном в 1930-е годы. Челану было известно только то, что сам Чоран ему рассказывал, — о каких-то отдаленных связях с Железной гвардией, быстро сменившихся «раскаянием». Лишь в 1967 г., из рассказа румынского критика Овида Крохманичану, посетившего Париж проездом, Челан узнал об истинных характере и масштабах отношений Чорана с этим движением. Челан был потрясен; на рассказ критика он отреагировал крайне болезненно. Считая себя одураченным и преданным, он прекратил все отношения с Чораном[1009]. Однако уже к моменту разрыва поэт не разделял ту взволнованную дружбу, которой его дарил румынский писатель. Так, 21 января 1959 г. Челан пометил в записной книжке: «3 ч. Чоран. Ч. не изменился, неясен, лжет, подозрителен»[1010].

    А какие же воспоминания сохранил об их встречах Чоран? Сам он пишет, что очень любил этого «очаровательного и невозможного человека», хотя и избегал его «из страха поранить — ведь его ранило все. Всякий раз, встречая его, я вел себя осторожно и держал себя в узде до такой степени, что через полчаса чувствовал себя совершенно измотанным»[1011]. Эта запись датирована 7 мая 1970 г., в момент, когда Чоран узнал о смерти поэта, бросившегося в Сену. Кажется, будто и своим самоубийством Челан его превзошел. Это чувствуется по тому, как в последующие дни его преследует то, что он именует «здравым решением Челана», который «пошел до конца, который исчерпал все возможности противостоять разрушению. В определенном смысле в его существовании нет ничего фрагментарного, ничего упущенного: он полностью реализовался»[1012]. Для Чорана Челан — еврей по преимуществу, его собственный двойник, собственная идеальная копия. Отсюда — его позднейшие приступы агрессивности, словно он злится на Челана за то, что тот не участвовал в его игре. Следы этого обнаруживаются в разговоре Чорана с Сандой Столоян 2 сентября 1986 г. Чоран сначала утверждает, что именно ему Челан был обязан тем, что получил должность преподавателя немецкого языка, давшую ему средства к существованию в Париже (Челан преподавал немецкий в Эколь Нормаль). А затем признается своей собеседнице, что «не сохраняет добрых воспоминаний о Челане, который, по его мнению, был полон злобы к румынам за то, что его родителей депортировали в Транснистрию». Далее Чоран говорит о Челане как о «неуравновешенном человеке». Я поняла, заключает Санда Столоян, что Челан испытывал к Чорану антипатию[1013].

    Подобные речи Чорана заставляют предположить, что и его собственная дружба с Челаном не носила столь уж незаинтересованного характера, как это могло бы сперва показаться. Не могла ли дружба с таким принципиальным человеком, как Челан, послужить доказательством его собственной абсолютной незапятнанности? Однако Челан как раз напрочь отказался выполнять роль залога. Тем не менее Чоран после смерти поэта, при необходимости порой ссылался на эту несуществующую «дружбу»[1014]. Так, когда немецкий журналист Фриц Й. Раддац, интервьюируя его для еженедельника «Ди цайт», задал ему вопрос: «Вы были знакомы с Целином?», он ответил: «Нет, я был в хороших отношениях с Паулом Челаном». Это, без сомнения, самая важная реплика во всем томе «Бесед»: ее непосредственность как раз и обнажает, что он пытается скрыть: связь с Целином = немедленно выводимый из нее антисемитизм; использование сходных по звучанию имен «Целин» и «Челан» — оборона, опора на «полезного еврея». Но здесь именно и скрывается признание в виновности.

    В архивах Чорана сохранился удивительный документ — черновик письма, относящегося приблизительно к 1950-м годам. Оно написано на бледно-розовой бумаге, содержит много помарок и вычеркиваний — свидетельство того, что писал его очень взволнованный человек. Из содержания следует, что автор обращается к одному из своих знакомых — он именует его «Уважаемый господин» (Cher Monsieur), — к которому он испытывает явное уважение. Адресат не указан, но это, совершенно очевидно, еврей, интеллигент, человек, близкий к философу Леону Брунсвику и к кругам румынской эмиграции. Это послание интересно тем, что в нем очень четко выявляется позиция Чорана, постоянно колеблющегося между полуправдами и полупризнаниями, самооправданием и отпирательствами. Все это подчинено одной важнейшей цели — обелить себя перед человеком, чье мнение совершенно очевидно имеет для него значение. Хотя, конечно, Чоран мог руководствоваться и иной, более прозаической задачей — опасением, что корреспондент может нанести ему вред, обнародовав его ужасную тайну.

    Итак, Чоран пишет: «В течение всей оккупации я часто размышлял о (неприятностях — зачеркнуто) опасностях, которым Вы подвергались, и я задавался вопросом, как такой тонкий человек мог пережить все грубости, жестокости угнетательского режима, все то немыслимое, что он нес с собой?» Где, интересно, его собеседник пережил войну: во Франции или где-то еще (в Румынии)? Чоран продолжает: «Я в самом деле думал о Вас, и не без некоторого беспокойства. Здесь могло возникнуть недоразумение — со мной такое часто случается» (фраза зачеркнута). В этой вычеркнутой фразе возникает новое понятие, к которому Чоран все равно обратится позднее: «недоразумение». Он вообще часто употребляет это слово, говоря о своем прошлом. Это понятие встречается и у Элиаде, правда, тот прибегает к иному слову — «клевета». Пытаясь объясниться с адресатом, Чоран пишет: «Вскоре после Освобождения, как Вы, вероятно, помните, мы с Вами случайно встретились на улице Мсье-ле-Прэнс. Когда я рассказал Вам, что в эти мрачные годы оставался в Париже, я почувствовал, что Вы испытываете удивление, смешанное с раздражением. Было ли это недоразумением — или я был прав? Во всяком случае, после этого я больше не осмеливался возобновить посещения Вашего дома, впрочем, достаточно редкие, о которых я сохранял столь приятные воспоминания. Через третьих лиц до меня доходили Ваши упреки в мой адрес (которые ни в коей мере не могли оставить меня равнодушным — зачеркнуто), которые глубоко меня задели, несмотря на их необоснованность». Очевидно, что вычеркивания Чорана исполнены глубокого смысла: в данном случае он заменяет выражение, которое, несомненно, счел слишком нейтральным («отсутствие равнодушия»), другим, более сильным, которое демонстрирует его горе. В дальнейшем в письме развертывается идея раскаяния, морального очищения. «Но важно то, что они (упреки) могли бы быть и справедливыми, если бы я не понял вовремя (все сумасбродство — зачеркнуто) всю нелепость некоторых (буйств моей юности — зачеркнуто) моих юношеских увлечений. Насколько мудро недоверие Брунсвика в отношении (некоторого — зачеркнуто) романтизма и его чар! Я видел, с какой жесткой непримиримостью Вы, последовав его совету, или, скорее, предупреждению, отказались поместить Вашу работу в переиздание известного сборника. Это поразительный поступок, которым я восхищаюсь вследствие его необычности — а также потому, что сам я ни на что подобное не способен». Здесь опять мы сталкиваемся с двойственностью: с одной стороны, Чоран, пытаясь заслужить расположение своего собеседника, делает вид, что отрицает романтизм в целом — хотя это отрицание никак не просматривается в его произведениях. С другой стороны, в приведенных словах неоспоримо выражено восхищение собеседником за его смелый поступок и содержится признание, которое в крайней ситуации способно стать последней соломинкой для утопающего: признание в собственной трусости («Благодарю Вас за Ваше не слишком плохое мнение обо мне, высказанное в телефонном разговоре с Родикой» — зачеркнуто). Речь идет, конечно, о Родике Ионеско. Чоран, вероятно, говорит себе, что слишком далеко зашел в своих надеждах на снисхождение. Он продолжает письмо, уведомляя собеседника, что со своей стороны никогда не считал их отношения прерванными. По дороге вворачивает комплимент: «Читая Ваши книги, словно слышишь Вашу речь. Это большое преимущество. Прибегая к языку теологов, можно утверждать, что таким образом до некоторой степени восполняется Ваше отсутствие» (Остаюсь через столько лет, с прежним уважением — зачеркнуто). Позвольте, несмотря на все внешние обстоятельства, выразить Вам мою неизменную привязанность».

    Сколько таких встревоженных писем разослал Чоран, чтобы попытаться сбить возникшую и все нараставшую волну слухов относительно его прежних политических позиций? Во всяком случае, данное послание, включая содержащиеся в нем колебания, со всей очевидностью демонстрирует, насколько Чоран был озабочен поддержанием своей репутации.

    Четыре круга Элиаде

    У Мирчи Элиаде среди знакомых также насчитывалось некоторое количество «еврейских друзей», в высшей степени полезных, если учитывать масштаб его прежних политических отклонений. Что, разумеется, вовсе не исключает возможности его искренней привязанности к ним. Можно выделить четыре круга, четыре уровня его преимущественных контактов такого рода, сохранявшихся в течение всего франко-американского периода его жизни.

    Назовем в этой связи прежде всего круг еврейских друзей-ученых, таких, как Гершом Шолем и Цви Вербловски из Еврейского Иерусалимского университета, а также известных романистов, в частности Сола Беллоу. Кроме того, имелось множество коллег, философов, историков религий, с которыми он общался во всем мире, которые безусловно принимали его идеи или высказывали в отношении них некоторую критику — общение складывалось вокруг научных проблем. Эти люди либо вообще ничего не знали о его прошлом, либо какие-то слухи докатились до них позже и в отрывочном виде — о неких отдельных аспектах его симпатий к Железной гвардии. Они либо не хотели, либо не могли узнать на этот счет больше. Дело не всегда было в корпоративной солидарности. Порой подобное поведение объяснялось простой и по-человечески вполне объяснимой причиной — нежеланием рвать узы дружбы и доверия, сложившиеся за долгие годы (данный мотив относится также и к первой из названных категорий лиц). Третья группа сформировалась из тех представителей научных кругов, кто разделил с Элиаде, можно сказать, общую участь, — это обстоятельство еще усиливалось глубокой, но более-менее потаенной интеллектуальной и идеологической общностью. К этой группе следует, вероятно, причислить двух крупных немецких ученых со сложным политическим прошлым: Карла Юнга, чье знакомство с Элиаде состоялось в 1950-е годы в ходе встреч в Эраносе, и Эрнеста Юнгера, с которым он вместе редактировал в 1960—1972 годах издававшийся в Германии журнал «Антайос». Наконец, существовало то, что один из знакомых Элиаде называл в 1990-е годы «семьей»: круг бывших легионеров, значительная часть которых в послевоенные годы нашла приют в Канаде и в США, в частности в Чикаго.

    Прежде чем рассматривать первый круг, остановимся ненадолго на четвертом — он этого вполне заслуживает. В самом деле, Элиаде в течение всего американского периода своей жизни (с 1957 г. до своей смерти в 1986 г.) продолжал поддерживать отношения с некоторым количеством бывших участников Железной гвардии, причем достаточно видных. Об этом свидетельствует его переписка[1015], а также его тесные контакты в Чикаго с доктором Александром Роннетом (настоящая фамилия которого была Рахмистрюк), главным рупором железногвардейской эмиграции в США, автором апологетической книги об организации, основанной К. З. Кодряну, — «Румынский национализм: Легионерское движение»[1016]. Александр Роннет был личным врачом Элиаде в течение более чем двадцатилетнего периода. Американский журналист Тед Энтон в октябре 1995 г. взял у него интервью в рамках проводившегося им (журналистом) в течение 5 лет расследования по поводу убийства ученика и преемника Элиаде Иона Петру Куляну. Куляну был убит выстрелом в голову 21 мая 1991 г. в туалете студенческого городка Чикагского университета[1017]; убийство раскрыто не было. Роннет-Рахмистрюк — Энтон называет его «столь же пламенным, сколь и нераскаянным легионером» — не заставил себя упрашивать рассказать об Элиаде, упомянув при этом, что «когда-то Элиаде входил в число известных членов Легиона (once a prominent Gardist)[1018].

    Убийство в университетском городке

    Вопрос об отношениях Элиаде с бывшими легионерами вновь возник в контексте расследования смерти Куляну, проводившегося ФБР. Рассматривались две основные версии убийства: причастности к нему румынской политической полиции (Securitate), которую так и не распустили во время событий декабря 1990[1019] и у которой за рубежом оставались оперативные сотрудники. Они-то и могли заставить замолчать навсегда доктора наук Куляну, не скрывавшего своего критического отношения к новому режиму, установившемуся в Бухаресте. Этой версии придерживается и Т. Энтон. Но нам она представляется маловероятной: Куляну выражал свои мнения в «Lumea Noua», журнале румынской эмиграции в США, который доступен очень узкому кругу лиц; кроме того, в международной прессе имелось множество выступлений тех, кто, подобно Куляну, в 1990—1991 годах выражал сомнения в демократическом характере нового Фронта национального спасения, порожденного «революцией» 1989 г. Это были журналисты, ученые и другие. Вторая версия ФБР исходила из иной гипотезы, в соответствии с которой преступление было организовано бывшими легионерами. Такой подход представляется нам гораздо более аргументированным.

    И. П. Куляну, сперва относившийся к числу наиболее яростных защитников Элиаде[1020], все больше и больше проникался сознанием масштабов специфической политической ангажированности своего учителя и об истинном лице Железной гвардии. Смущающая подробность: в статье Куляну, опубликованной в румыно-американском журнале «Меридиан» всего через несколько дней после убийства автора, но которая была многими прочитана раньше в рукописном варианте, Куляну дошел до того, что назвал Железную гвардию «православным ку-клукс-кланом». Таким образом, налицо была явная эволюция взглядов: от наивности, даже попустительства молодого румынского ученого, вся научная карьера которого зависела от Элиаде, до гораздо более твердой позиции штатного преподавателя (Чикагского университета) в конце 1980-х годов. Эту эволюцию подтверждает профессор Моше Идель[1021], также уроженец Румынии, чья дружба с Куляну началась в 1988 г. В 1978 г. Элиаде, столкнувшись с любопытством своего ученика (впрочем, тогда — любопытством простодушным), мог, например, написать ему следующие строки по поводу Железной гвардии: «Не думаю, что можно создать объективную историю Легионерского движения, написать объективный портрет К. З. Кодряну. Документы, находящиеся в нашем распоряжении, недостаточны (sic!); более того, «объективная» позиция может стать роковой для потенциального автора. Сегодня «проходят» только апологии, которые создаются крайне малочисленными фанатиками со всего света, или обличения (для большинства европейских или американских читателей). После Бухенвальда и Освенцима даже честные люди не могут себе позволить быть объективными (re-sic! — Авт.)»[1022]. Таким образом, ученый дает понять, что после Катастрофы, видимо, становится невозможным рассматривать с положительной («объективной») точки зрения историю Легионерского движения, не желая вызывать на себя огонь сторонников доминирующей в обществе политкорректности (сам он, однако, рискнет это сделать в «Memoire II»).

    До Куляну быстро дошел смысл этого послания. Он все понял так хорошо, что некоторые участники легионерского окружения Элиаде в Чикаго стали считать его членом «семьи». По крайней мере, это вытекает из свидетельства Эуджена Вильсана, представителя Железной гвардии в эмиграции в Чикаго, вполне гордившегося занимаемым постом. Когда-то, в 1938 г., Вильсан был товарищем по несчастью историка религий, содержавшегося в заключении в лагере Меркуря-Чук. После той истории, подчеркивал Вильсан в июле 1991 г., Элиаде «перестал активно заниматься политикой на стороне легионеров. Но в глубине души он остался верен своим воззрениям». С Куляну Вильсан в последний раз встречался на Пасху, в православной церкви. Уверяет, что поддерживал с ним сердечные отношения. «В той степени, в которой он в общем (grosso modo) принадлежал к кругу Элиаде, он принадлежал и к нашей семье»[1023]. Вел ли Куляну двойную игру? Правда ли, что весной 1989 г. он обсуждал со своей коллегой Венди Донигер вопрос подготовки антологии, где были бы собраны некоторые политические статьи, написанные Элиаде в 1930-е годы, в сопровождении критических комментариев? Однако Куляну был вынужден отказаться от этого проекта в связи с резкими возражениями вдовы историка религий Кристинель Элиаде. Но ученик зашел в своем «предательстве» еще дальше: он не только собирался жениться на американке еврейского происхождения, но еще и рассматривал с осени 1990 г. вопрос о переходе в иудаизм. Стало ли данное решение каплей, переполнившей чашу? Легионеры, как мы уже видели, не испытывали особой нежности к «предателям». А может быть, Куляну стал представлять для них угрозу? Причем не только потому, что угрожал репутации великого человека Мирчи Элиаде, но и потому, что слишком много знал о возможных мафиозных связях неолегионерских кругов с совсем уж нереспектабельным чикагским дном, к которым, правда, Элиаде не имел никакого отношения? На эти вопросы ответа нет и сегодня: загадка смерти Иоана Петру Куляну остается неразгаданной.

    Мирна Элиаде — Сол Беллоу: «Он тебя использует» (Алан Блум)

    Убийство Куляну, в течение многих месяцев не сходившее со страниц прессы, освещавшей жизнь университетского городка, вновь повысило интерес к политическому прошлому историка религий, умершего за 4 года до описываемых событий. Они одним ударом разнесли вдребезги те перегородки, которые, как казалось самому Элиаде, он сумел воздвигнуть между различными кругами своего общения. Эти перегородки по понятным причинам были особенно непроницаемыми между первым и четвертым из них — его друзьями-евреями и легионерами. Создавшаяся путаница — одна из основных тем романа Сола Беллоу «Рэвелстайн» (или «Алан Блум»), опубликованного в 2000 г. Среди главных его героев — профессор Раду Грилеску, это явно не кто иной, как Мирча Элиаде. Этот зашифрованный роман, на самом деле почти открыто рисующий портрет философа Алана Блума, либерального мыслителя, близкого к кружку Р. Арона в Париже, в частности к Франсуа Фюре (с которым Блум свел знакомство в Чикагском университете), носит поразительно разоблачительный характер. Он раскрывает социальную стратегию, которую Элиаде применил, чтобы не возбуждать каких-либо подозрений относительно своего антисемитского прошлого, а также реакции со стороны самих заинтересованных лиц. В данном случае — самого Сола Беллоу, автора, который входил в круг близких Элиаде людей. Но американский романист был также знаком с Аланом Блумом. И даже написал в 1987 г. предисловие ко французскому изданию крупного произведения Блума «Обезоруженная душа»[1024].

    Суть вышеупомянутого романа Беллоу состоит в событиях, развертывающихся вокруг попыток Эйба Рэвелстайна (т. е. Алана Блума) предупредить своего друга Сола Беллоу о том, что профессор Грилеску (Элиаде) его использует. Рассказчик часто посещает этого профессора, румына по происхождению; тот, по его собственному признанию, сперва оказывается полезным его молодой жене Веле; кроме того, изысканный Грилеску приглашает их в лучшие рестораны Чикаго — «самые дорогие», уточняет Беллоу. Молодая пара оценивает его утонченность, его галантность — он целует даме ручки, посылает ей розы, — словом, все его повадки, рожденные «старой Европой», — и особенно его чарующие беседы. Например, однажды он проводит целый вечер, рассказывая своим собеседникам о древних мифах, которые его безумно интересуют, при этом чуть комически все время сражаясь со своим спичечным коробком и непрерывно гаснущей трубкой. Ну и что, раздраженно спрашивает рассказчика Рэвелстайн, ты хочешь сказать, он хочет нас заставить поверить, что он — «рыцарь у вас в услужении»?[1025] Подобные игры Рэвелстайну отнюдь не нравятся, до такой степени, что мысль о них приобретает характер навязчивой идеи. «Рэвелстайн отнюдь не относился легкомысленно к моим отношениям с этими людьми», — отмечает рассказчик[1026]. При этом Алана Блума вряд ли можно было заподозрить в склонности к политически корректным контактам: все, написанное им в 1987 г., напротив, пестрело высказываниями против их колоссального распространения в американских университетах. Но есть вещи, в отношении которых человек не может входить в сделку со своей совестью, — хотя, отмечает рассказчик, «лично я никогда не отличался привычкой обвинять кого бы то ни было»[1027].

    Рэвелстайн хорошо информирован: твой Раду Грилеску, повторяет он Беллоу, участвовал в Железной гвардии. Это был гитлеровец, последователь Нае Ионеску, он даже обличал «еврейский сифилис, заразивший высокую балканскую цивилизацию»; во время войны он получил довольно высокую должность в румынском посольстве в Англии, а затем в салазаровской Португалии. Рэвелстайн напоминает своему слушателю о том, что творилось в эти годы в Румынии, в частности об ужасах бухарестского погрома[1028]. Короче, говорит он, «Грилеску тобой пользуется. В своей родной стране он был фашистом, и ему нужно, чтобы здесь об этом все забыли». Рэвелстайна серьезно раздражает слепота Беллоу, не желающего замечать, что его превратили в инструмент. «Ты хотя бы задавал ему вопрос относительно его принадлежности к Железной гвардии?» — спрашивает философ у Беллоу. Рассказчик ему отвечает, что они никогда не затрагивали данной темы, что Элиаде (Грилеску) говорил с ним в основном о своем пребывании в Индии, о своем учителе йоги. «Между вами действует молчаливый уговор (an unspoken deal — в тексте по-английски. — Перев.), — бросает ему Алан Блум, упрекая рассказчика, что тот как раз и предоставляет профессору Грилеску то, чего тот от него ожидал: «прикрытие» и справку о «политической выдержанности»[1029]. Рассказчик мысленно признается, что не обращал никакого внимания на предупреждения Рэвелстайна; возможно, Грилеску и продемонстрировал какие-то верноподданнические чувства после прихода Гитлера к власти; но чтобы он был настоящим юдофобом — нет, поверить в это он не в состоянии[1030]. Сол Беллоу так в конце концов в это и не поверил — ведь он произнес речь на похоронах Элиаде в 1986 г. Автор «Обезоруженной души», видимо, полностью выведенный из себя наивностью романиста, приводит все имеющиеся в его распоряжении аргументы: он напоминает Беллоу об убийстве Куляну в студенческом городке, о том обстоятельстве, что прошлое Элиаде-Грилеску имело какое-то отношение к криминалу[1031]; и даже о том, что несколько лет назад Элиаде-Грилеску был вынужден отказаться от поездки в Израиль[1032] — и также по причине наличия у него компрометирующих связей с фашизмом.

    Персона нон грата в Израиле: замешательство Гершома Шолема

    Такой инцидент действительно имел место. Визит Элиаде в Иерусалим, запланированный на весну 1973 г., и в самом деле был аннулирован в последний момент. Это неприятное дело близко затронуло двух других старых друзей историка религий, с которыми он познакомился в Асконе в 1950-е годы: Цви Вербловски и Гершома Шолема. На сей раз неприятности возникли в начале 1972 г., когда малоизвестный израильский журнал «Толадот», издаваемый представителями румынской эмиграции, опубликовал большую статью профессора Теодора Ловенштейна (под псевдонимом Т. Лави). Профессор, специалист по еврейской истории, работавший в Институте Яд Вашем, обнародовал некоторые аспекты политического кредо румынского ученого. Ловенштейн-Лави, сам живший в 1930-е годы в Румынии, предал гласности некоторые свидетельства, в частности отрывки из «Дневника» Себастьяна, в то время еще нигде не опубликованные. В статье, вышедшей в «Толадот», также упоминалось о связях с Железной гвардией Чорана; последнему в тот же год пришлось оправдываться по поводу двух вышедших в свет мемуаров ветеранов Легионерского движения — Фауста Брадеско и самого Хори Симы (как уже говорилось, преемника Кодряну), — к счастью, эти мемуары были опубликованы всего лишь в газетах соответствующих эмигрантских кругов[1033]. 1973 г., когда появились все названные публикации, решительно явился исключительно опасным для Чорана и Элиаде, лишь для Ионеско он таковым не был — ему как раз тогда в Иерусалиме была присуждена исключительно престижная премия. «Толадот» прямо обвинил Гершома Шолема в том, что тот в 1969 г. принял участие в посвященном Элиаде издании, которое вышло в США. Теодор Лави настаивал, что Шолем знал о политической биографии своего друга, но, несомненно, предпочел считать, что речь идет всего лишь о безобидной ошибке молодости[1034].

    Специалист по еврейской мифологии, смущенный разоблачениями статьи и вынужденный как-то отреагировать, немедленно пишет письмо к своему чикагскому другу, к которому обращается на «ты», с требованием объяснений. «Обращаюсь к теме по поводу проблемы, задевающей нас лично», — пишет он. Шолем рассказывает Элиаде о статье, опубликованной «Толадот», шлет ему ее копию и уточняет, что в ее тексте содержатся «нападки личного характера» на них обоих. «Нападки на тебя, поскольку автор обвиняет тебя в том, что ты был очень крупной фигурой в антисемитской организации — румынской Железной гвардии, публично выражал антисемитские идеи в период ее деятельности, что эти идеи ты поддерживал в период гитлеровского господства, в том числе во время Второй мировой войны». Шолем признается в собственном смущении — в довольно витиеватой форме: «Мне не удается составить собственное мнение по данным вопросам. В чем тебя обвиняет автор: в румынском национализме, или ему что-либо известно о твоих действиях в отношении румынских евреев, или просто речь идет о каких-то твоих взглядах и высказываниях в отношении евреев вообще?» Шолем почти извиняется за то, что просит Элиаде представить подобные уточнения: «Надеюсь, что ты поймешь мою озабоченность этими проблемами, мне бы хотелось, чтобы ты отозвался на выдвинутые обвинения и изложил мне свои позиции того периода, а также (при необходимости) причины, по которым ты их изменил. С тех пор как мы с тобой познакомились, а это произошло уже давно, у меня никогда не возникало оснований считать тебя антисемитом, и еще в меньшей мере — вождем антисемитов». И все же... Однако Шолем очень и очень взвешивает слова, говоря о нападках, обвинениях, — сигнализируя тем самым Элиаде, что они вызывают у него сомнения и что он продолжает считать разоблачения «Толадота» безосновательными — пока иное не доказано. Данная позиция достаточно четко выражена в конце письма: израильский профессор вновь выражает Элиаде свое неизменно глубокое уважение, убеждает его, что тот может обсуждать с ним все открыто, говорит, что надеется, что их открытые отношения будут продолжены, и еще раз заклинает его отреагировать на «атаки», одновременно обращаясь к нему с просьбой быстрого ответа[1035].

    Ответ, написанный 25 июня, не заставил себя ждать — это, несомненно, являлось признаком охватившей Элиаде паники. Его карьера снова, в который раз, была поставлена под угрозу. Но сейчас ставка в игре оказалась очень большой: Шолем был знаменитостью. Элиаде рисковал не чем иным, как своей мировой известностью и работой в Чикаго. Об этом свидетельствуют первые слова его письма, явно написанные в замешательстве: «Мне крайне неприятно наблюдать, как уважение и дружба, которые Вы мне выказываете, сегодня навлекают на Вас неприятности. Прежде всего мне хотелось бы выразить Вам свои сожаления»[1036]. Сожаления — о чем? Далее в этом письме содержится — в виде объяснений тому, кто в своем послании пишет, что считает его существом «прямым и искренним», — длинный и прискорбный текст. В нем 8 пунктов — и ровно столько же ложных утверждений. Так, в пункте 5 содержится все та же неизмеримая ложь, которая добавляется ко вранью, уже упоминавшемуся в гл. IV настоящей работы; она не может не восхитить своей наглостью: «Уже давно получила распространение легенда, что я являлся одним из «идеологов» Железной гвардии. Если бы эта ситуация не была для меня так тяжела, я мог бы обратить Ваше внимание на ее парадоксальность: я — единственный в мире «идеолог», не выпустивший ни единой книги, ни единой брошюры, ни одной статьи, ни одной речи, относящейся к партии, идеологом которой меня считают!..»[1037]. Надо было иметь такую наглость — и Элиаде ее имел. Выпад его довольно ловкий: он направлен как раз против слабого места в составленном «Толадотом» досье: одни свидетельства, утверждения одного выжившего (а такие вещи всегда вызывают сомнения); ни одного документа. Все его политические писания, его книга о Салазаре... Элиаде мог быть совершенно уверен: подшивки журналов 1930-х годов были погребены навечно в Бухаресте, в архивах плохо охраняемой и почти неотапливаемой библиотеки Румынской академии наук, они лежали в пыльных коробках, которые наверняка уже погубила плесень. Что же до дипломатических архивов, коммунистическая бюрократия, одержимая манией секретности, не собиралась открывать к ним доступ через столь короткий срок.

    Как же Шолем отреагировал на эту старательную попытку самооправдания, пестревшую и полуправдами, и явными фальсификациями? Французский исследователь Даниэль Дюбюиссон, который недавно опубликовал комментарий к письму Элиаде, не имел возможности ознакомиться с письмом Шолема. Он выдвигает предположение, что последний должен был быть поражен изумлением и негодованием, узнав, что его видный коллега скрывал такое прошлое, которое у него самого могло вызывать «только ужас»[1038]. По правде говоря, слово «ужас» чересчур сильно. Ответ Гершома Шолема, написанный, однако, много месяцев спустя, 29 марта 1973 г., выглядит смягченным. С одной стороны, за это время он встречался и имел беседу с доктором Ловенштейном, и услышанное его не до конца убедило. Шолем, которого не было в Европе в годы нацизма — он тогда уже жил в Палестине, — признает, что плохо знает румынскую историю того времени. Кроме того, его собеседник не смог представить ему письменные документы, чего он, собственно, ожидал. Можно также предположить, что скептическое отношение Шолема в определенной мере вызвало раздражение у Ловенштейна, пережившего Катастрофу; его предвзятость могла повредить стройности его аргументации. В любом случае представим, какой вздох облегчения вырвался у Элиаде при чтении следующего отрывка: «Я хотел бы ответить на нападки (от этого слова, следовательно, Шолем не отказывается) статьей, подтвержденной документами, — простодушно объясняет Шолем своему корреспонденту, — но я не смог этого сделать, поскольку ясной и позитивной информации мне не хватило. Однако несомненно, человек, с которым я разговаривал, вовсе не вещал коммунистические лозунги, поскольку он является одним из рупоров румынского сионистского движения». По сложившейся привычке Элиаде и в самом деле высказывал в своем письме предположение, что очернявшая его «клевета» частично исходила от коммунистов. Однако при всем том израильский историк остается в недоумении и, кажется, не понимает, почему Элиаде отказывается дать публичный отпор «нападкам». Он даже высказывает соображение, что «французская дискуссия» с участием Лави и самого Элиаде могла бы способствовать прояснению ситуации.

    Во всяком случае, о поездке в Израиль, особенно по приглашению университета, уже не может быть и речи. С этого момента круг близких к Элиаде лиц организуется, тонко распределяя роли. Плохую новость об отмене поездки историку сообщит в Чикаго с тысячей хитростей и оговорок Бёртон Фельдман, друг и коллега их обоих (Элиаде и Шолема). После долгого вступления о превратностях погоды в Иерусалиме — там идет снег! — он доходит наконец до сути дела и излагает аргументы сразу в двух плоскостях: с одной стороны, обязанности и официальное положение Шолема в Иерусалиме (занимаемый им пост президента Академии искусств и науки и т. п.); с другой стороны, общественное мнение. «Противостоя таким ужасным публичным нападкам, здесь мы можем занять однозначно следующую позицию: когда развязываются страсти по поводу Холокоста, справедливы ли выдвигаемые обвинения или нет, практически невозможно для лица, оказавшегося в столь сложном положении, принять официальное приглашение от Академии или от университета». Фельдман, однако, спешит уточнить Элиаде, что частный визит остается вполне возможным и что в подобном случае «Шолем будет счастлив принять его в своем доме». Он, наконец, пытается исполнить роль посредника, уточняя Элиаде позиции Шолема, который, по признанию Фельдмана, «был несколько смущен «сдержанностью», которую, как ему показалось, он ощутил в твоем письме относительно обвинений в антисемитизме». Шолем, однако, признал неоспоримым, что «только полная публикация твоей биографии и твоих дневников продемонстирует подлинную реальность во всей ее сложности; вот только эти документы не будут опубликованы при твоей жизни»[1039]. Он сразу — чтобы подвести итог «настолько коротко и четко, насколько это возможно» — советует Элиаде обратиться к Шолему с новым «приватным» посланием, более полным и подробным[1040]. Цви Вербловски, со своей стороны, звонит Элиаде по телефону. В ходе разговора он объясняет, что, учитывая большое количество бывших румынских граждан среди жителей Израиля, визит Элиаде может вызвать скандал. Элиаде не настаивает. Вербловски и Элиаде связывала тесная дружба вплоть до смерти последнего; на третий день семидневной войны 1967 г. Элиаде даже направил чете Вербловски телеграмму, где просто написал: «Наши сердца с вами». Они с Вербловски всегда обходили молчанием все, что имело какое-либо отношение к политическим взглядам Элиаде. И один и другой избегали касаться данной темы как до инцидента с «Толадотом», так и впоследствии. Вербловски неизменно пребывал в убеждении, что, каково бы ни было политическое прошлое его друга, он изменился после войны. И этой убежденности было достаточно.

    Бёртон Фельдман опять попытался выполнить доверенную ему задачу — по сглаживанию острых углов, — направив очередное письмо Элиаде 29 марта, в тот самый день, когда был написан ответ Шолема. Фельдман подтвердил, что официальный визит и в самом деле теперь вряд ли будет уместен, однако очень по-дружески настаивал, чтобы Мирча и Кристинель не отказывались от идеи приехать повидаться с ним и его женой. Он даже называл дату, которая бы его очень устроила: 8 июня. «Мысль о том, что вы оба к нам приедете, очень скрасила бы нам жизнь», — писал Фельдман. Однако он касался и возможности «дуэли» Элиаде с Ловенштейном, на которой продолжал настаивать Шолем. «Вполне возможно, что он тебе предложит в письме персональную дискуссию с этим «monsieur» (по-французски в тексте письма), д-ром Ловенштейном; в случае твоего согласия он предлагает сам организовать эту встречу»[1041]. Перед Элиаде вырисовывается кошмарная перспектива... Он не поедет в Иерусалим ни 8 июня 1973 г., ни впоследствии.

    Удивительным образом никаких следов этой истории нельзя найти в «Отрывках дневника» Элиаде за 1972—1973 годы. Есть один только намек на Иерусалим: 8 июня 1975 г., т. е. двумя годами позже, при рассказе Анри Корбэна об удачно проведенной конференции в иерусалимском Университете Св. Иоанна. Одно лишь горькое замечание: «Хотя я принадлежу к числу членов-основателей (Университета Св. Иоанна), попасть на эту конференцию мне было невозможно»[1042]. Отчего же невозможно? Читателю это не сообщается.

    Как понять защитный барьер, воздвигнутый на сей раз уже не румынской эмиграцией, а еврейскими интеллигентами? Один из возможных ответов принадлежит, вероятно, философу Якобу Таубесу, познакомившемуся с Карлом Шмиттом в 1948 г. Их отношения не прерывались до смерти последнего в 1985 г. Автору «Политической теологии Павла» было известно практически все прошлое Карла Шмитта, который, как писал сам Таубес, в 1933—1938 годах «являлся рупором манихейской идеологии национал-социализма, мифологизировавшей еврея, превращая его в уничтожителя арийской расы»[1043]. Карл Шмитт дошел до того, что показывал ему документы, от которых, по словам Таубеса, у него «волосы встали дыбом на голове и которые, более того, он считал справедливыми»[1044]. Но как же тогда понять их интеллектуальное сообщничество, столь интенсивное и длительное? Таубес объясняет все в красивом тексте, как раз и посвященном их со Шмиттом отношениям. Он говорит, обращаясь к себе самому: «„Послушай, Якоб... не тебе о том судить, ведь ты, будучи евреем, не мог подвергнуться этому искушению“. Бог нас благословил — в том смысле, что мы не могли в этом участвовать, не потому, что мы не хотели, а потому, что нам не дали этого сделать. Вы можете судить, поскольку вы знавали сопротивление, а я не могу быть сам в себе уверен»[1045]. В письме к К. Шмитту, написанном в 1979 г., на бланке парижского Дома наук о человеке, Таубес выразил свою мысль еще отчетливее: «Во всем том непередаваемом ужасе, который мы пережили, нас миновало только одно — знать, что у нас не было выбора. Гитлер указал на нас как на абсолютного врага. Но там, где нет выбора, нет места и высказыванию суждений, особенно в отношении к другим людям»[1046].

    В этом несомненно кроется один из ключей к пониманию отношения Сола Беллоу и Гершома Шолема к Мирче Элиаде. Были возможны и иные позиции: более непримиримая — Алана Блума (она сопоставима с позицией Паула Челана в отношении Чорана). Отношение Цви Вербловски было промежуточным: он продолжал переписку с Элиаде до конца, но при этом написал в сборнике, выпущенном в честь Элиаде в 1984 г., что его творчество нельзя понять, не зная его культурного румынского фона, в частности идеи экстаза или запредельности времени, присущей православной теологии. Это был способ публично дать понять, что он-то не дал обвести себя вокруг пальца. Многие друзья Элиаде, евреи по национальности, не желающие, чтобы сегодня их имена упоминались, единогласно признаются, что их всегда интриговал тот своеобразный «туман», который существовал вокруг самого Элиаде и его творчества. Некоторые из них также сожалеют, что ему не хватило смелости предпринять настоящее сражение со своим прошлым; они подчеркивают, что, возможно, было бы гораздо лучше «примириться с раскаянием», чем следовать тем путем, который он избрал. Кажется, понятие «раскаяние» присутствует и в христианской, и в иудейской религии?

    ПРЕСТУПНОЕ ПРОШЛОЕ?

    Ясно одно: это понятие полностью и целиком отсутствует в творчестве Мирчи Элиаде. Зато в его «Дневнике» настойчиво упоминается другое — felix culpa, счастливый грех. Историк религий вполне счастливо живет со своей ошибкой. «Не перестаю думать, что бы я перенес, оставшись в Румынии, я, преподаватель и писатель. Если бы не имел места этот felix culpa — мое восхищение Нае Ионеску и все его злосчастные последствия (в 1939—1940 гг.) этой привязанности», — писал он за два года до смерти[1047]. Элиаде всегда рассматривал свой компромисс с Железной гвардией, а затем с режимом — союзником нацизма, с точки зрения тех положительных результатов, которые это принесло лично ему: изгнание, затем мировая известность, о которой он всегда мечтал. Он никогда не интересовался всем этим с точки зрения жертв. И никогда не выражал никакого сожаления относительно периода 1933—1940 годов, о котором всегда вспоминал с ностальгией, если не сказать — с грустью и глубоким чувством[1048]. В 1968 г., обращаясь к писателю Ионелю Джиану, он писал: «Как ты сам подчеркиваешь, наша юность в Румынии была образцовой... Сегодняшние молодые не знают, что они потеряли. Доведи до них свои мысли на этот счет, было бы хорошо, если бы они об этом знали»[1049].

    А удастся ли покаяние Чорану? Явно еще меньше, чем Элиаде. «Я чувствую склонность к сожалениям, а не к раскаянию. В этом и заключается вся разница между литературным и религиозным, особенно христианским сознанием», — записывает он, однако, в «Тетрадях» в 1970 г.[1050] Исследователи его творчества после его смерти часто настаивали на том, что центральное место в его творчестве занимает внутреннее сведение счетов с «ошибками молодости». Но разве его последующие произведения на самом деле отмечены сожалениями? Таковые присутствуют, но в виде отдаленных намеков, намеченных крайне бегло, полностью оторванных от позитивного изложения фактов. Во всяком случае, в его литературном творчестве нет никаких следов угрызений совести — если только не считать ими какие-то зачеркивания и переписанные отрывки, последовательность которых ускользает от читателя[1051].

    У Чорана преобладает тональность, полностью снимающая с него вину — отчужденности либо безумия: преступное «я» — это другой, это чужак, чьи ошибки систематически относятся на счет молодости, страстей, Истории. Он, впрочем, совершенно открыто пишет обо всем этом в «Моей стране», найденной и опубликованной после его смерти: «Когда я сегодня об этом думаю, мне кажется, что я вспоминаю прошлую жизнь другого человека. И от этого другого я и отрекаюсь»[1052]. Фраза вдвойне проблематична. С одной стороны, если он отказывается от своей ошибки, отречение противоречит отказу; как раз наоборот, здесь мы сталкиваемся с гегелевским понятием Aufhebung, близким Чорану. С другой стороны, ее проблематичность заключается в том, что не очень понятно, в чем может состоять моральное значение данного отречения — ведь оно не применяется к собственному «я», которое этого требует. Все сказанное означает, что данная работа позволяет отнестись к творчеству Чорана не столько как к «бесконечному размышлению о том идеологическом бреде, в который он погрузился в двадцатилетнем возрасте» (как пишет Ален Финкелькраут, чье мнение мы с удовольствием разделили бы, но не можем[1053]), сколько как к бесконечному пережевыванию одного и того же или даже как к бесконечному бегству.

    Однако не означает ли это, что мы снова возвращаемся к вышеизложенной мысли: прошлое не прекращало влиять на самую суть творчества Чорана? В определенном смысле да; причем если это было так, то сам Чоран о своем прошлом не переживал. Оно даже оказалось необходимо, чтобы творить. Его прошлое — это его достояние. Он подчеркивает в «Тетрадях»: его книги основываются на сумме его страданий. И о чем он нам говорит в следующем отрывке из «Искушения существовать», если не о своем политическом пути (правда, в завуалированной форме)? «Нет ничего более плодотворного, чем сохранение моей тайны. Оно на вас воздействует, вас грызет, угрожает вам»[1054]. На наш взгляд, ключевым положением здесь остается мысль о «преодолении себя», конечно чреватом ошибками и отступлениями. Но в данном случае дело не только в этом. Применительно к Чорану настоящая сложность заключается скорее в разрыве между стремлением к разрыву, которое непрерывно афишируется и публично высказывается, и отсутствием — или скорее обдуманным отказом — реально переосмыслить свое прошлое. Отсюда и его вечная двусмысленность, доходящая порой до невозможности приспособиться к понятию «сожаление», которое по его собственным словам он предпочитал «покаянию». Например, следующий отрывок из «Тетрадей», написанный в 1963 г.: «Размышляя о своих прежних «ошибках», не могу о них сожалеть. Сожалеть — означало бы растоптать мою молодость, а этого я не хотел бы ни за что на свете. Мои прежние увлечения были порождены моей витальностью, желанием провокации и скандала, стремлением быть полезным — несмотря на весь мой тогдашний нигилизм. Лучшее, что мы можем сделать, — это принять наше прошлое — если нет, надо просто о нем не думать, считать его мертвым и похороненным»[1055]. В этом как раз и заключается его драма: будучи не в состоянии избавиться от прошлого, заключить его в категорию «это уже прошло», рассматривать его как нечто ушедшее и завершившееся, он не может равным образом и обратиться к нему как к чему-то многообещающему, выдержать его критику со стороны других, противостоять ей и отвечать на нее. Это прошлое-пытка, непродуманное прошлое, которое нельзя считать переосмысленным.

    В какой степени Чоран создаст на основе этого вечного бегства этику безответственности? Эссеист всегда утверждал, что ощущает себя свободным, когда он писал относительно моральных категорий, не думая о возможных последствиях написанного. Как он говорил, «чувство ответственности» он приберегал для повседневной жизни, для области человеческих отношений. Неужели именно во имя этого различия он посчитал необходимым вычеркнуть из румынского издания «Преображения» наиболее антисемитскую главу и изъять аналогичные пассажи, рассыпанные по всей книге, причем какие-либо указания на подобные изъятия в этом издании отсутствуют? Всего лишь несколько строчек, которые нас просто предупреждают, что он «счел своим долгом убрать несколько претенциозных и глупых страниц»[1056]. Через почти 50 лет после Катастрофы последние слова звучат довольно странно. Но это не все: здесь мы сталкиваемся с упоминанием о «долге»: странный долг, который совершенно ненужным образом усложняет исследование историками периода, и без того затемненного 45 годами коммунистической историографии. Между тем для автора это была возможность объясниться по поводу того отрезка его биографии и тем самым — учитывая его колоссальный авторитет в родной стране — предостеречь молодые поколения. В результате в сегодняшней Румынии некоторые крайне правые движения поднимают на щит Чорана и Элиаде как своих идеологов. Несомненно, новые последователи Капитана (Кодряну) извлекут из «Моей страны» только одну фразу: «Тот, кто между двадцатью и тридцатью годами не пережил этапа фанатизма, ярости и безумия, — просто дурак. Либералом становятся только вследствие усталости, демократом — на основании доводов рассудка»[1057]. Как только Чоран пытается стать лицом к лицу со своим прошлым, он немедленно спохватывается. Это формулируется по-разному, но мы с этим сталкиваемся во всех его книгах.

    Постепенное возвращение Ионеско к двум его бывшим товарищам по Молодому поколению, вероятно, не покажется странным, если вспомнить, как он сам вышел из ситуации со своим вишистским прошлым. Здесь, может быть, и следует искать ключ к этому загадочному примирению. Конечно, три наших героя, в общем неразлучные, часто ссорились. Чоран вместе с Ионеско негодовал по поводу интриг четы Элиаде, которые мстили, объясняя Ионеско, что Чоран злословит в его адрес. И Ионеско пишет Чорану письмо, полное оскорблений, обвиняя его в том, что тот «всего лишь литератор». Один из этой троицы постоянно утверждал в отношении двух других, что им больше нечего сказать друг другу, завидуя издательскому успеху их книг; что же касается Чорана, он не лишал себя удовольствия, в зависимости от ситуации, шепнуть на ушко то одному, то другому французскому философу по поводу историка религий: «Элиаде — совсем не такой, как вы думаете!» Но эти легкие размолвки постоянно кончались примирением: «Писательские раздоры — это как шлюхи, работающие в одном квартале», — скажет однажды Чоран, в конце жизни ставший для Ионеско чем-то вроде нянюшки и конфидента. Они перезванивались каждый день. У академика порой создается впечатление, что о нем слишком мало говорят. Чоран его разубеждает: «Ну что тебе еще надо? Ты же самый знаменитый человек на свете...»[1058] В ответ, когда речь заходит о Железной гвардии и о том «интеллектуальном стыде», который Чоран испытывает за то, «что дал ей себя соблазнить», автор «Носорога» отпускает ему все грехи. Ионеско говорит, что «это пошло», потому что движение «было совершенно безумным»[1059].

    Им удалось сделать так, чтобы родиться в начале века, причем так, что друг от друга их отделяло каждый раз по два года. И в смерти они следовали друг за другом, как это было нормально для трех столь тесно связанных судеб. Элиаде не стало в 1986 г., Ионеско — в 1994-м, Чорана — в 1995-м. Выходя из румынской православной церкви на улице Сен-Жан-де-Бове после отпевания Элиаде, которое происходило спустя несколько дней после того, как его похоронили в Чикаго, Ионеско, с трудом шедший, опираясь на руку своей дочери Мари-Франс, грустно улыбаясь, удрученно сказал по-румынски: «Теперь наш черед».


    Примечания:



    1

    Laignel-Lavasline A. Esprits d’Europe. Autour de Czeslaw Milosz, Jan Patocka, Istvan Bibo. Paris: Calmann-Levy, 2005.



    9

    Высказывание в беседе с философом Г. Личану, «Континенты бессонницы» (Liiceanu G. Itineraires d’une vie: E. M. Cioran. P., 1995. P. 104).



    10

    Lettres a Tudor Vianu, op. cit. P. 274-275.



    98

    Eliade M. Une generation // Cuvantul Studentesc, 1927, 4 dec.



    99

    Eliade M. Experiences // Cuvantul, 1927, 27 sept. (Элиаде отправил эту работу из Франции, где он жил в то время в замке Весиньян.) Следует отметить, что аналогичную неистовую апологию эксперимента можно найти в большинстве его художественных произведений того времени, в частности в романе «Хулиганы» (впервые опубликован в Бухаресте в 1935 г.).



    100

    Ionesco Е. Non. P. 185.



    101

    Cioran Е. Sur les cimes du desespoir. P., 1990. P. 14.



    102

    Эти статьи были собраны в двух сборниках: Cioran E. Solitude et destin. Articles 1931—1944. Bucarest, Humanitas (отбором статей в него распоряжался сам Чоран; он принял решение не публиковать все политические статьи этого периода, охватившего 1933—1941 годы, т. е. более ста страниц текста); и Cioran Е. Les Revelations de la douleur, Cluj, 1990. Только публицистические работы с конца 1920-х по конец 1933 годов насчитывают примерно 300 страниц.



    103

    Ionesco Е. в Pareri libere. № 6, 25.4.1936. P. 2.



    104

    Ссора разразилась на страницах журнала Discobolul в первой половине 1933 г. Элиаде, уже уповавший на создание «нового человека», над которым он считал возможным постоянно работать, опубликовал в майском номере журнала статью «Новый классицизм», где обрушился на недавно опубликованную статью Чорана, которого любезно называл «буйным негативистом». Работа Чорана называлась «Апология варварства»; в ней предлагалось «развивать в нас [румынах] все те черты, которые создают специфическую варварскую основу испанского, немецкого, русского духа, уничтожая при этом французское чувство существования».



    105

    Основной работой, освещающей эту большую дискуссию, и поныне остается книга Ornea Z. Traditionalisme et modernite dans la troisieme decennie, Bucarest, 1980.



    980

    Эту позднюю румынофилию непросто датировать точно. Во всяком случае, из дневника В. Иерунки за 1960 г. известно, что в то время Ионеско, видимо, еще не окончательно примирился со страной отца. 24 апреля 1960 г. Иерунка записывает: «У Эжена Ионеско есть странные навязчивые идеи, которые возвращаются с постоянством кризисов. Иначе как мне объяснить себе самому, не впадая при этом в волнение, — его неожиданный звонок сегодня утром, когда он поведал нам совершенно серьезно, что вся Румыния была фашистской и что он очень хочет сделать это обстоятельство достоянием гласности».



    981

    Письмо Ю. Эволы М. Элиаде, датированное 15 сентября 1951 г. Опубликовано в работе: Mincu M., Scagno R. Mircea Eliade e l’Italia. Milano, 1987. Цит. по: Baillet P. Julius Evola et Mircea Eliade: une amitie manquee. P. 51.



    982

    См. по этому поводу монументальный труд М. Хандоки: M. Eliade. Bibliographie, 3 vol. Bucarest, 1997, 1998, 1999; а также: Allen D., During D. Mircea Eliade: An Annotated Bibliography. N.Y, London. 1980.



    983

    Stolojan S. Au balcon de l’exil roumain... P. 101.



    984

    Balandier G. Mircea Eliade: chroniqueur de l’humanite // Les Nouvelles litteraires. 5. juillet 1978. P. 10.



    985

    Ric?ur P. Mircea Eliade. Les Cahiers de l’Herne «Mircea Eliade». P.. 1978. P. 272-273.



    986

    Poirot-Delpech В. Sous le banal, le sacre // Le Monde. 20.3.1981.



    987

    Reichmann E. Les paradis calcines de Mircea Eliade // Le Monde. 8.1.1982.



    988

    Reichmann E. Mircea Eliade, Orphee a Bucarest // Le Monde. 9.3.1984.



    989

    Droit R.-P. Une lumiere nommee Eliade // Le Monde. 22.8.1986.



    990

    Reichmann E. Les hooligans de Bucarest // Le Monde. 24.7.1987.



    991

    Reichmann E. Mircea Eliade, poete du sacre // Le Monde. 26.4.1986.



    992

    Reichmann E. Les pieges mortels d’Eliade // Le Monde. 20.10.1989 (по поводу Fragmentarium); Le secret d’Eliade. Le mysterieux trou de memoire de l’intellectuel roumain. Le Monde. 19.9.1991 (по поводу Fragments d’un journal III.)



    993

    Eliade M. «Temoins et acteurs d’une epoque macabre» // Le Monde 15.7.1998.



    994

    См., в частн.: L’Arche. № 47. 1960.



    995

    Eliade M. Fragments d’un journal III. P. 12.



    996

    Ibid. P. 43. Несколькими месяцами ранее Джези опубликовал исследование «Культура правой и религия смерти» (Cultura di destra e religione della morte. // Communita. Avril 1978).



    997

    Eliade M. Fragments d’un journal I. P. 192.



    998

    Marcel G. Un allie a contre-courant // Le Monde. 28.12.1969.



    999

    Rinaldi A. La medecine Cioran. // L’Express. 24—30 Janvier 1986.



    1000

    Беседа А. Ленель-Лавастин с Ж. Ле Ридером.



    1001

    Cioran Е. Exercices d’admiration. P. 171-173; Cahiers. P. 764.



    1002

    Страх предания гласности его политического прошлого, особенно его антисемитизма, его буквально преследовал — это доказывают, в частности, неопубликованные записи, обнаруженные его переводчиком Аленом Парюи. В них содержится собственноручный перевод Чорана на французский язык многочисленных отрывков из «Преображения Румынии»; иногда на полях встречаются и его собственные комментарии. «Абсолютно невозможно не обнаружить в этом тексте тайную страсть к евреям, отчаяние и стыд от своего «румынства», — замечает Чоран, вновь обращаясь, таким образом, к обычному для него толкованию диалектической взаимосвязи категорий «любовь» и «ненависть». В другом месте он вспоминает, что его мать, читая эту книгу, заявила: «Непонятно, ты за евреев или против них». Еще одна ремарка: «На 280 страницах нет ни одного упоминания о Железной гвардии». Обращены ли эти попытки самооправдания к потомкам? Собирался ли Чоран впоследствии написать своего рода «моральное завещание» относительно своих политических позиций? Мы этого не знаем, однако все вышесказанное — яркое свидетельство того, насколько прошлое его не покидало. [Из архивов Алена Парюи.]



    1003

    Cioran Е. Cahiers. P. 369.



    1004

    Cioran E. Р. 534. Л. Гольдман вовсе не предавался исключительно ненависти к Чорану, как утверждает этот последний, — у него было множество других занятий. Многие из его друзей, прибывших, как и он, из Румынии (в том числе и те, кто пережил Катастрофу), подтверждают, что социолог никогда не обсуждал с ними «проблему Чорана». Таким образом, все заставляет думать, что то, что автор «Краткого курса разложения» именует «кампанией по дискредитации», являлось скорее плодом воображения, чем реальностью.



    1005

    Ibid. В частности, P. 456.



    1006

    Cioran E. Cahiers. P. 326. Обычно в «Тетрадях» Паул Челан обозначен инициалами «П. Ч.». Например, столкнувшись с ним случайно на улице 16 июня 1966 г., Чоран записывает: «Я испугался, словно увидел привидение. Вспоминаю, до какой степени я был потрясен несколько месяцев назад, когда узнал, что его положили в больницу» (с. 371). Еще одна запись, от 22 нюня. Чоран отмечает, что Челан ему показался «совершенно здоровым; об обратном говорили только горестное выражение лица да небольшое постарение» (с. 374).



    1007

    Основная работа по данной теме: Wiedemann В. Paul Celan. Die Goll-Affare. Dokumente zu einer «Infamie». Frankfurt, 2000.



    1008

    Ibid. S. 572-573.



    1009

    Данные уточнения содержатся в работе Б. Бадю, получившего данную информацию непосредственно от жены Челана, Жизель Челан-Лестранж. См.: Celan, Paul & Gisele Celan-Lestrange. Correspondance (1951—1970) // P., Le Seuil Coll. «La Libraire du XXIe siecle». 2 tomes. 2001 (под редакцией и с комментариями Б. Бадю, при содействии Эрика Челана).



    1010

    Ibid. Р. 132. № 6. В оригинале: «C. unverandert, undeutlich, verlogen, suspekt». Недоверие Челана к представителям румынской эмиграции отражено также в «Дневниках» В. Иерунки за 1950 и 1951 годы (они опубликованы в книге «Прошли годы», Бухарест, 2000). Иерунка отмечает это, в частности, 8 августа 1950 г., говоря о «холодном рукопожатии» П. Челана и И. Шивы, случайно встреченных им в кафе (с. 156). 28 июня 1951 г. его внимание привлечено взрывом негодования Челана: «Он в ярости, что в «Тетрадях» упомянуто о Нае Ионеску» (с. 218) [Под «Тетрадями» имеется в виду журнал румынской эмиграции Caiete de dor. — Прим. автора].



    1011

    Cioran E. Cahiers. P. 806 (запись от 7 мая 1970 г.).



    1012

    Ibid. P. 807 (запись от 11 мая 1970 г.).



    1013

    Stolojan S. Au balcon de l’exil roumain. P. 268.



    1014

    Упомянем в этой связи его статью «Встреча с Паулом Челаном» (Akzente. Munchen, 1989. S. 319-321). В ней отдается дань уважения крупному еврейскому поэту. Но буквально одновременно такая же дань отдается крупному румынскому поэту-антисемиту: всего несколько месяцев спустя, в начале 1990 г., Чоран публично объясняет, что Михаил Эминеску — это «оправдание Румынии. Он спасает румынскую культуру». Это мнение звучит по окончании спектакля в театре Атенее в Париже, посвященного Эминеску, с участием актера Иона Карамитру, на котором присутствует Чоран. Спектакль состоялся в марте 1990 г., спустя три месяца после падения коммунистического режима в Румынии. Государственная программа румынского телевидения показала выступление Чорана в «Новостях в 8 вечера».



    1015

    В неизданной переписке Элиаде, хранящейся в Фонде Мирчи Элиаде в Библиотеке Регенстейна Чикагского университета, содержится ряд писем бывшим легионерам, в том числе Эрнсту Берне (от 1969 г.). Раду Гиру (от 1968—1969 гг.), Василе Постеке (1960 и 1970 гг.) и Хоре Стамату (поселившемуся во Фрибурге, от 1963—1983 гг.).



    1016

    В соавторстве с Ф. Балеску. Издательство Loyola University Press, 1974.



    1017

    Иоан Петру Куляну, уроженец г. Яссы, в 1960-е годы — студент Ясского, затем Бухарестского университета. Уже в студенческие годы становится пламенным поклонником творчества Элиаде. Блестящий и честолюбивый молодой человек эмигрирует в 1972 г. в Италию, в 1973—1983 гг. занимается преподавательской деятельностью в Нидерландах. В 1988 г. назначен на должность внештатного преподавателя в Чикагском университете, а в январе 1989 г. добивается включения в число штатных сотрудников этого университета. В 1980-е годы П. Куляну все больше сближается с Элиаде, которого часто посещает в США. Историк видел в нем своего преемника и, в частности, обращался к нему с просьбой помочь объединить все его наиболее существенные научные достижения в одном томе в форме словаря. См.: Eliade M., Culianu I. P. (avec la coll. de H. S. Wiesner). Dictionnaire des religions. P. 1990. Куляну — автор двух десятков работ по истории религий, в частности диссертации на звание доктора наук, защита которой состоялась в Сорбонне в 1986 г. Диссертация была опубликована в 1990 г. парижским издательством Plon: Les Gnoses dualistes d’Occident: Histoire et mythes.



    1018

    Anton Т. Eros, Magic and the Murder of Professor Culianu. P. 116-117.



    1019

    В этой связи автор позволяет себе отослать читателя к его собственному расследованию: «En Roumanie, la Securitate existe toujours?» // Europe de l’Est: que sont devenus les services secrets». L’Evenement du jeudi. 5—11 juillet 1990. P. 36-40.



    1020

    Об этом свидетельствует его книга, цитированная нами выше, озаглавленная «Мирча Элиаде», первая часть которой была опубликована в Италии в 1978 г., а вторая под названием «Неизвестный Мирча Элиаде» написана в 1982—1983 гг. Дополненное и отчасти измененное переиздание этой крайне апологетичной работы было опубликовано в Бухаресте издательством «Немира» в 1995 г. Следует отметить, что среди лиц, которых автор благодарит за содействие в написании книги, фигурирует некто Хоря Стамату, бывший видный легионерский поэт. Куляну благодарит его за передачу в 1977 г. принадлежавших Стамату документов о Железной гвардии. Еще одна иллюстрация жесткой линии зашиты, первоначально избранной Куляну и отрицавшей какую-либо причастность Элиаде к фашизму, — работа Mircea Eliade e la lunga lotta contro il razzismo // Mircea Eliade e l’Italia (М. Mincu, R. Scagno. Sous la dir, de), 1987. P89-91. Это тот самый М. Минку, которому Чоран направляет 25 декабря 19881. письмо с просьбой не предпринимать попыток перевода на итальянский язык «Преображения Румынии».



    1021

    Моше Идель, профессор Еврейского Иерусалимского университета, крупный специалист в области еврейской мистики и каббалы, часто приглашаемый в Париж для проведения семинаров по своей специальности, родился в Тиргу-Неамте (Румыния) в 1947 г. Эмигрировал в Израиль в 1963 г. Там стал последователем и критиком Г. Шолема. М. Идель также склоняется к версии участия бывших легионеров в убийстве его друга. Он приводит подробную аргументацию на этот счет в большой статье «Размышления о жизни, смерти и истории религий. Вокруг убийства И. П. Куляну». Art-Panorama (Bucarest). Декабрь 1997. С. 36-38.



    1022

    Неопубликованное письмо М. Элиаде к И. П. Куляну от 14 января 1978 г. Приведено Т. Энтоном в работе: Eros, Magic and the Murder of Professor Culianu. P. 98.



    1023

    Э. Вильсан был проинтервьюирован в рамках расследования К. Нистореску, предпринятого в Чикаго: «Преступление в политических дебатах» (Express. Бухарест, 15 июля 1991).



    1024

    Bloom A. L’Ame desarmee. Essai sur le declin de la culture generale. P., 1987. С предисловием С. Беллоу.



    1025

    Bellow S. Ravelstein. London, 2000. P. 16 (Chevalier a votre service — в тексте романа по-французски).



    1026

    Ibid. P. 125.



    1027

    Ibid. P. 105.



    1028

    Ibid. P. 124 и далее.



    1029

    Ibid. P. 125.



    1030

    Ibid. P. 167.



    1031

    Ibid. P. 202.



    1032

    Ibid. Р. 165.



    1033

    Статья Брадеско была опубликована в «Carpatii», № 16—17, 1973, а статья Симы — в «Tara si Exilul». №9—10, 1973. Отголоски этих статей обнаруживаются в следующем отрывке письма Чорана Арсавиру Актеряну от 10 сентября 1974 г., как всегда двусмысленном: «Как и ты, я давно и полностью освободился от своих юношеских увлечений. Кстати говоря, в последнее время по этому поводу у меня были довольно серьезные неприятности с прежними «друзьями» — ну, в общем, ты понимаешь. Как подумаю об этом, какое заблуждение! Мы все были охвачены порывом безумия и глупости. Должен сказать, что мне много пришлось выстрадать (я имею в виду, в моральном отношении) из-за этого прежнего энтузиазма. Мне о нем напоминают повсюду и часто. С другой стороны, я, как и ты, считаю, что сейчас было бы неэлегантно расписываться в своей непричастности и изображать отступника» (см.: Письма... Цит. соч. С. 216).



    1034

    Сборник, о котором идет речь, — это Myths and Symbols: Studies in Honor of Mircea Eliade. J. I. Kitagawa, C. H. Long (dirs.). Chicago. University of Chicago Press, 1969. Среди авторов фигурировали, в частности, Г. Дюмезиль, П. Рикёр, Г. Туччи, Э. Юнгер, а также В. Хоря. Последний, незадачливый лауреат Гонкуровской премии за 1960 г., вынужден был от нее отказаться по причине обнаружения его политического прошлого — принадлежности к правоэкстремистской партии и прогитлеровских позиций в 1930-е годы (об этом упоминалось выше). Обо всем этом не преминул напомнить Т. Лави, выражавший удивление, что Г. Шолем согласился опубликовать свою работу в одном сборнике с этими людьми.



    1035

    Неизданное письмо Г. Шолема М. Элиаде от 6 июня 1972 г. // Jurnalul Literar (Bucarest) № 1—2, май 1998. С. 6.



    1036

    Это письмо, написанное по-французски, сперва было опубликовано в подборке «Jurnalul Literar» (май 1998 г.) — см. предыдущую сноску; затем, как мы уже отмечали, в «Bulletin du centre de recherche francais de Jerusalem» № 5, осень 1999; наконец, в Gradhiva (Paris) № 28, 2000. Последняя публикация сопровождалась комментарием Д. Дюбюиссона (с. 61-66). Оригинал письма хранится в архивах Французского фонда национальной и университетской библиотеки Иерусалима.



    1037

    Письмо М. Элиаде Г. Шолему от 25 июня 1972 г. // Gradhiva. P. 62.



    1038

    Ibid. P. 61.



    1039

    Элиаде и в самом деле добавляет в конце письма к Шолему: «Я также знаю, что вся правда станет известна только после полной публикации моего «Дневника» и моей автобиографии, то есть после моей смерти. Эта убежденность помогает мне прожить в мире и спокойствии последние отпущенные мне годы» (Gradhiva. P. 63).



    1040

    Неопубликованное письмо Б. Фельдмана к М. Элиаде от 29 января 1973 г. (Jurnalul Literar. P. 11-12). Написано на бланке факультета общественных наук Иерусалимского университета.



    1041

    Там же. С. 12.



    1042

    Eliade M. Fragments d’un journal II. P. 241.



    1043

    Taubes J. Carl Schmitt, un penseur apocalyptique de la contre-revolution. / J. Taubes. La Theologie politique de Paul. Schmitt, Benjamin, Nietzsche et Freud. P. 1999. Appendice. P. 153 (работа была опубликована в газете «Tageszeitung» 20.7.1985 по случаю смерти К. Шмитта).



    1044

    Taubes J. L’histoire de la relation Jacob Taubes — Carl Schmitt. P. 153.



    1045

    Ibid. Р. 145.



    1046

    Письмо Я. Таубеса к К. Шмитту от 18 сентября 1979 г. С. 175 (курсив А. Ленель-Лавастин).



    1047

    Eliade M. Fragments d’un journal III. P. 169. Понятие «счастливый грех» встречается и несколько месяцев спустя, 29 августа 1985 г.: «Думаю о себе: без этого felix culpa (ученик и последователь Нае Ионеско) я бы остался в Румынии. В лучшем случае умер бы от туберкулеза в тюрьме» (Ibid. P. 225).



    1048

    Например, в 1976 г., после беседы с соотечественником, румынским эмигрантом, он записывал в дневник: «Какую грусть я испытываю, когда вновь всплывают все воспоминания 1933—1938 годов» (Fragments d’un journal II. P. 264). Или такой пассаж: «Испытываю сильное волнение, оказавшись наконец в обществе одного из моих настоящих современников, своими глазами видевшего ту Румынию, которую я знал, где жил до весны 1940 г.» (Ibid. P 252).



    1049

    Письмо М. Элиаде И. Джиану от 4 июля 1969 г. (Manuscriptum. Op. cit.) — курсив А. Ленель-Лавастин.



    1050

    Cioran Е. Cahiers. P. 854.



    1051

    Как это справедливо заметил П.-И. Буассо. «La Transfiguration du passe».



    1052

    Cioran E. Mon pays. Le Messager europeen. P. 67.



    1053

    Ibid. P. 63.



    1054

    Cioran Е. Lettre sur quelques impasses. In: La Tentation d’exister. P. 107.



    1055

    Cioran E. Cahiers. P. 208.



    1056

    Приводим полный текст, датированный 22 февраля 1990 г.: «Я написал эти бредни в возрасте 24 лет, исполненный страсти и тщеславия. Из всего написанного мной по-румынски и по-французски этот текст, вероятно, самый страстный — и в то же время он наиболее мне чужд. Я в нем себя не нахожу, хотя присутствие моей тогдашней истерии мне представляется совершенно очевидным. Я счел своим долгом убрать несколько претенциозных и глупых страниц. Данная версия — окончательная. Никто не имеет права вносить в нее изменения» (Бухарест: Humanitas, 1990).



    1057

    Там же. С. 67.



    1058

    Stolojan A. Au balcon de l’exil roumain. P. 118.



    1059

    Cioran E. Cahiers. P. 695.








    Главная | Контакты | Прислать материал | Добавить в избранное | Сообщить об ошибке