• ФАНТАЗМ В ЛИТЕРАТУРЕ
  • ФАНТАСТИКА
  • ФАНФИК, ФЭНФИК, ФАНЛИТ
  • ФЕМИНИЗМ В ЛИТЕРАТУРЕ, ФЕМИНИСТСКАЯ ЛИТЕРАТУРА
  • ФИЛОЛОГИЧЕСКАЯ ПОЭЗИЯ, УНИВЕРСИТЕТСКАЯ ПОЭЗИЯ
  • ФИЛОЛОГИЧЕСКАЯ ПРОЗА, УНИВЕРСИТЕТСКИЙ РОМАН
  • ФОНОСЕМАНТИЧЕСКАЯ ПОЭТИКА
  • ФОРМАТ И НЕФОРМАТ В ЛИТЕРАТУРЕ
  • ФОРМУЛЬНОЕ ПИСЬМО
  • ФЬЮЖН-ЛИТЕРАТУРА
  • ФЭНТЕЗИ
  • ФЭНТЕЗИ СЛАВЯНСКОЕ
  • Ф

    ФАНТАЗМ В ЛИТЕРАТУРЕ

    «Лексикон нонклассики», выпущенный в 2003 году под общей редакцией В. В. Бычкова, определяет фантазм как «иллюзорное, галлюцинаторное видение, носящее странный, фантастический характер. Фантазматическое как категория неклассической эстетики органически связано с фантасмагорией как фантазийной трансформацией реальности, придающей ей ирреальный, сновидческий ракурс. При этом возможно как смешение воображаемого и реального, так и осознанное манипулирование фантазмом как средством эстетического остранения».

    Сказанное позволяет выделить это явление в ряду иных галлюцинаций, сновидений, фантазий и т. п., трактуя фантазмы исключительно как порождение больной психики или сознания, находящегося под воздействием разного рода нейростимуляторов (при этом, надеемся, понятно, что состояние расширенного сознания может быть не только пережито в реальности, но и имитировано в тех или иных целях вполне здоровым психически художником). Фантазмы, как правило, принципиально имморальны, связаны с эстетизацией безобразного и уродливого, с нарушением всех и всяческих табу, и в этом смысле первыми среди классиков фантазмопорождающего творчества уместно назвать имена маркиза де Сада в XVIII столетии, Шарля Бодлера в XIX и Сальвадора Дали в ХХ.

    Будучи в классические эпохи явлением вполне исключительным, производство фантазмов стало одним из видов писательской техники и едва ли не родом словесной промышленности во второй половине XX века, когда постмодернисты объявили нарушение всех и всяческих табу своей первостепенной художественной задачей. Поэтому, собственно говоря, и прижился термин, без употребления которого невозможно адекватно описать такие явления, как психоделическую, галюцинаторную прозу, метафизический реализм в духе Юрия Мамлеева и его последователей, киберпанк или многие произведения, относящиеся к хоррору. Тем более, что появляются и такие книги – как, например, роман Владимира Сорокина «Сердца четырех», – которые нельзя назвать иначе, как фантазмом, развернутым на все повествовательное пространство.

    См. ИННОВАЦИИ ХУДОЖЕСТВЕННЫЕ; КИБЕРПАНК; МЕТАФИЗИЧЕСКИЙ РЕАЛИЗМ; ПОСТМОДЕРНИЗМ; ПСИХОДЕЛИЧЕСКАЯ ЛИТЕРАТУРА; ТАБУ В ЛИТЕРАТУРЕ; ХОРРОР; ШОК В ЛИТЕРАТУРЕ

    ФАНТАСТИКА

    от греч. phantastike – способность к воображению.

    «Читатель хорошо знает, что такое фантастика – по опыту чтения», – заметил Олег Павлов. И действительно, кроме как на собственный опыт и порождаемую им интуицию, нам почти и не на что опереться в попытке понять, отчего фантастические допущения в одних случаях действуют всего лишь как литературный прием, приемлемый едва ли не в любом произведении художественной словесности, зато в других требуют выделения тех или иных произведений в особый тип, особую и от всех прочих отграниченную область литературного творчества.

    Понятно, что фанатики фантастики в стремлении выстроить ей генеалогию попышнее считают «своими» и Николая Гоголя с «Вечерами на хуторе близ Диканьки» и «Петербургскими повестями», и Михаила Салтыкова-Щедрина с «Историей одного города», и Александра Грина с «Бегущей по волнам», и Михаила Булгакова с «Мастером и Маргаритой». Дело хорошее, иногда даже полезное. Но неспособное перешибить инерцию читательского восприятия, то есть по умолчанию разделяемую большинством конвенцию, согласно которой фантастичность и фантастическое – это одно, а фантастика – совсем другое, и отцы-основатели здесь тоже другие – Жюль Верн, Герберт Уэллс да, может быть, Джон Роналд Толкин. То же и применительно к современной словесности: уж на что, казалось бы, фантастичны по своим сюжетным и смысловым допущениям «Альтист Данилов» Владимира Орлова, «Четвертый ледниковый период» Анатолия Курчаткина, «Кысь» Татьяны Толстой, «Жизнь насекомых» Виктора Пелевина, «Укус ангела» Павла Крусанова, «Лед» и «Путь Бро» Владимира Сорокина, а молва, не колеблясь, числит их по ведомству качественной литературы, тогда как книги, в том числе и очень удачные, Кира Булычёва, Олега Дивова, Александра Зорича, Михаила Успенского, иных фантастов со справкой неумолимо выталкиваются за черту мейнстрима, в область, которую эти же самые писатели обиженно называют «фантастическим гетто».

    Тут тайна, далеко не во всем поддающаяся объяснению. Ибо можно, конечно, родовым признаком фантастики считать ее априорно досуговый, развлекательный характер или чохом подозревать все книги из разряда твердой или сакральной фантастики, фэнтези, альтернативно-исторической прозы в недостаточно высокой художественности. Но – согласимся – произведения Аркадия и Бориса Стругацких уж никак не хуже написаны и ничуть не менее сложны по своему внутреннему устройству или значительны по авторскому месседжу, чем произведения, предположим, Василия Аксёнова или Юрия Арабова, а вот поди ж ты – пятьдесят лет интенсивной работы должны были пройти, прежде чем роман С. Витицкого «Бессильные мира сего» на равных попал в шорт-листы престижных общелитературных, а не узкокорпоративных премий.

    И невольно возникает предположение, что центральная проблема здесь – в изначальном позиционировании. В том, что крусановский «Укус ангела» впервые появился на страницах журнала «Октябрь», а не в журнале «Если» и что «Кысь» Татьяны Толстой не была интерпретирована как вполне ординарное (и по замыслу, и по уровню сюжетной изобретательности) явление фантастической прозы по той лишь причине, что за писательницей тянулся долгий шлейф восторгов и трепетных ожиданий. Предположение небезосновательное – если держать в уме пример Виктора Пелевина, чьи публикации в «Знамени» в первой половине 1990-х годов открыли автору романов «Омон Ра», «Жизнь насекомых», «Чапаев и Пустота» путь в самый что ни на есть мейнстрим. Можно поэтому допустить, что при согласованных маркирующих (и маркетинговых) усилиях издателей, книготорговцев, критиков такого рода операцию по перепозиционированию удастся провести и в некоторых других случаях.

    Но, разумеется, далеко не во всех. Ибо большинство наших фантастов, увы или ура, не заносятся так высоко в своих намерениях, оставаясь в пределах действительно досуговой словесности. Где тоже, само собою, есть своя градация, и книги, всецело принадлежащие масскульту, отнюдь не ровня произведениям фантастической миддл-литературы, рассчитанной на восприятие читателей и достаточно привередливых, и достаточно квалифицированных. Лучшие из этих произведений – потенциальные бестселлеры, и неслучайно именно к бестселлерам всецело относится характеристика, которую А. и Б. Стругацкие дали фантастике: это, мол, «отрасль литературы, подчиняющаяся всем общелитературным законам и требованиям, рассматривающая литературные проблемы (типа: человек и мир, человек и общество и т. д.), но характеризующаяся специфическим литературным приемом – введением элемента необычайного». И здесь, если, разумеется, принять эту точку зрения на веру, нет принципиальной разницы между «Именем Розы» Умберто Эко или «Кодом да Винчи» Дэна Брауна и, предположим, «Ночным дозором» Сергея Лукьяненко или книгами, которые пишут Хольм Ван Зайчик, Генри Лайон Олди, Марина и Сергей Дяченко.

    Будет ли реализован этот потенциал, войдут ли лучшие книги современных российских фантастов частью в состав качественной литературы, а частью в перечень национальных (и в перспективе – мировых) бестселлеров, сказать, разумеется, трудно. Тем более, что многое в этом смысле зависит не только от самих писателей, но и от той поддержки, какая будет им оказана в общественном мнении. Но сам потенциал несомненен, и можно вполне согласиться с Сергеем Лукьяненко, который говорит: «На самом деле, российская фантастика сегодня является одной из самых интересных и самых масштабных в мире – наряду с американской и английской. Можно еще отметить польских и французских фантастов. Эти страны занимают лидирующую позицию, причем, повторяю, Россия и США возглавляют список».

    См. АЛЬТЕРНАТИВНО-ИСТОРИЧЕСКАЯ ПРОЗА; БЕСТСЕЛЛЕР; ДОСУГОВАЯ ЛИТЕРАТУРА; МАССОВАЯ ЛИТЕРАТУРА; МИДДЛ-ЛИТЕРАТУРА; ПОЗИЦИОНИРОВАНИЕ В ЛИТЕРАТУРЕ; ФЭНТЕЗИ

    ФАНФИК, ФЭНФИК, ФАНЛИТ

    калька с англ. fanfiction (fan – фанат, fiction – вымысел, выдумка) – фанатская литература.

    В кругу приквелов, сиквелов, ремейков, пародий, пастишей и прочих видов творческой перекодировки фанфики выделяются всего двумя, зато существенными признаками.

    Во-первых, фанфики создаются обычно по мотивам не классики или качественной современной словесности, а массовой культуры (либо тех произведений, которые, став культовыми, уже адаптированы и соответственно приватизированы масскультом).

    Во-вторых, фанфики создаются – опять же обычно – непрофессиональными авторами. То есть, – как указывает Линор Горалик, внимательно исследовавшая этот род творческой активности, – «автор фэнфика практически никогда не преследует коммерческих целей и в качестве читательской аудитории представляет себе главным образом других представителей той же субкультуры, а не неведомые народные массы».

    Перед нами, словом, что-то вроде литературной самодеятельности. Или игры. Причем – если вспомнить теорию игр – не игры с кем-либо, а игры во что-либо. В игрушки, например, в роли которых выступают и кино– или телесериалы (особенно популярны «Звездные войны», «Твин Пикс», «Секретные материалы»), и мультфильмы, и комиксы, и компьютерные ролевые игры, и собственно литературные произведения.

    С литературы, собственно говоря, все и начиналось, поэтому первыми фанфикерами обычно называют членов Литературного общества Шерлока Холмса, образованного еще в начале 1930-х годов в Англии теми, кто, желая продлить удовольствие от общения с полюбившимся героем Артура Конан Дойла, стали писать все новые и новые истории из его жизни, с тем чтобы – внимание! – обмениваться ими с такими же, как и они, фанатами. А дальше… Решающую роль в переходе этой забавной и простительной страсти в фазу эпидемии, охватившей весь подлунный мир, сыграл, разумеется, Интернет, который, – мы снова цитируем Л. Горалик, – «создал фэнфикерам среду взаимной поддержки, оценки, обсуждения, обмена мнениями и информацией – словом, всем тем, что воодушевляет и стимулирует 90 процентов авторов, работающих в фэнфике».

    И получилось действительно забавно. С одной стороны, фанфикером может стать каждый желающий, ибо, – по свидетельству сетевого мыслителя, выступающего под именем Кьяра, – «фанфик доступен и демократичен – не нужно обладать высшим филологическим образованием, досконально владеть искусством слова или хотя бы знать свой родной язык на “пять”, чтобы написать фик». А с другой – мало найдется литературных явлений, которые были бы так детально классифицированы и изучены, так теоретически фундированы, как фанфик. Интернет в этом смысле переполнен не только вариациями на темы Джона Роналда Толкина или Джоанны Роулинг, но и лекциями, дискуссиями, монографическими исследованиями, к которым стоит отослать потенциального фанфикера, отметив, – вслед за Л. Горалик, – что «в целом подходы к канону, так или иначе используемые авторами фэнфиков, более или менее четко распределяются по трем категориям: детализация, заполнение пробелов и альтернативное развитие». И это означает соответственно, что роль канона (как называют произведение, послужившее первоисточником, своего рода винтажным продуктом для фанатской литературы) может сыграть отнюдь не всякий популярный текст, а лишь тот, что дает достаточное пространство для интерпретаций, то есть населен множеством героев, выстроен по серийному принципу или, если угодно, поэпизодно, пофазово и – опять-таки внимание! – содержит в себе необходимый минимум (а лучше, как в «Твин Пиксе», максимум) недоговоренностей, пробелов в развитии сюжета или в отношениях персонажей.

    Конечно, успех, которым пользуются фанфики, побуждает издателей время от времени запускать и книжные серии по мотивам то «Властелина колец», то «Незнайки», то «Твин Пикса», то «Секретных материалов». Получается, прямо скажем, так себе. Родная для фанфиков стихия – все ж таки Интернет, что и позволяет считать их, может быть, единственным на сегодняшний день полноценным продуктом сетературы. И только сетературы.

    См. ВИНТАЖНЫЙ ПРОДУКТ; КУЛЬТОВЫЙ ПИСАТЕЛЬ; ПАСТИШ; ПЕРЕКОДИРОВКА КЛАССИКИ; ПРИКВЕЛ; ПРОФЕССИОНАЛЬНАЯ И НЕПРОФЕССИОНАЛЬНАЯ ЛИТЕРАТУРА; РЕМЕЙК; СЕТЕРАТУРА; СИКВЕЛ

    ФЕМИНИЗМ В ЛИТЕРАТУРЕ, ФЕМИНИСТСКАЯ ЛИТЕРАТУРА

    Это то, что у нас пока так и не выросло. «Феминизм, – говорит Марк Липовецкий, – ушел в область чисто академических исследований – довольно узкую и не вполне определенную», так что «в сегодняшней литературе ‹…› можно назвать только одного постмодернистского автора, последовательно выстраивающего женскую картину мира – это Вера Павлова. У остальных, даже таких заметных, как Л. Улицкая, И. Полянская, М. Вишневецкая, С. Василенко, О. Славникова, Г. Щербакова, вопрос о том, как конструируется и пересочиняется женская идентиченость, как правило, либо решается на уровне сентиментальных стереотипов, либо оттеснен куда-то в дальний угол (а для Толстой он вообще не существует)».

    Не проросло и то, что в литературе, создаваемой женщинами и для женщин, выделяет специфическую, феминистскую словесность, а именно феминистская критика. И это странно, так как, по оценке специалистов, сегодня практически нет ни одного крупного американского университета, где не было бы курсов по феминистской литературе и критике, а также гендерным аспектам литературного творчества.

    Но мы не в Чикаго, моя дорогая. И поэтому попытки как выстроить русской феминистской литературе собственную почтенную родословную – от Марии Башкирцевой, Лидии Зиновьевой-Аннибал, Зинаиды Гипииус, так и усмотреть собственно феминистский посыл в творческой деятельности, например, Беллы Ахмадулиной или Александры Марининой обычно завершаются конфузом, а не получением полезных сведений о специфическом «женском языке» или специфической «психодинамике женской креативности».

    Наши сколько-нибудь успешные писательницы – в диапазоне от Людмилы Петрушевской до Дарьи Донцовой – феминистками себя не считают, оставляя это поле либо лесбиянкам, либо тем, кто нехватку литературного дарования надеется компенсировать личным напором и/или верностью правильной, хотя художественно и неубедительной доктрине. Неудивительно поэтому, что зачаточные порывы русских авториц-феминисток или вовсе не замечаются общественным сознанием, держась в нем на правах сугубо маргинального явления, или подвергаются оскорбительно небрежной критике. Даже и в женской среде доминирует априорно маскулинная точка зрения, что у нас, – как формулирует Вячеслав Курицын, – «феминистическое движение ‹…› порождает вполне слабую и скучную теорию, слабую литературу, слабое искусство» и что «вся феминистская литература в художественном отношении совершенно беспомощна» (Глеб Шульпяков). И более того – если продолжить цитирование Г. Шульпякова, – что и «всеобщая американская феминизация отвратительна, как руки брадобрея, – потому что в ситуации социального благоприятствования женская особь способна вытворять гораздо более изощренные гадости, чем мужская особь в сходных обстоятельствах».

    Так что с антифеминистским дискурсом у нас все в полном порядке. А вот феминистский никак не сформируется. Возможно потому, что в России феминисткам-писательницам не к чему больше прикладывать усилия, ибо, – говорит Дмитрий Кузьмин, – «геи произвели у нас ту работу по ревизии гендерных стереотипов, которую на Западе осуществили феминистки». А возможно, потому, что феминизм до сих пор воспринимается как «заморская блажь», чисто импортный, завозной продукт. «Феминизм, – дает уроки конспирологии Олег Павлов, – внедряется в отечественную среду феминистской же западной организацией. Феминистская литература рождается не из потребностей русской действительности, а из вульгарной пропаганды этих одноклеточных идей».

    И самое грустное, что в этих словах много правды. Феминизм, понятый на Западе как проявление цивилизационной тяги к социальному и социокультурному плюрализму, как – процитируем исследовавших этот вопрос Е. Белову и Г. Савчук, – «один из способов перехода к обществу с множественностью выборов», у нас не только не обрел российской почвы, но пока и не ищет ее.

    И будет ли искать? Вопрос открытый, ибо отечественные феминистки, – ссылается Е. Здравомыслова на мнение гендерной мыслительницы Ж. Д., – по-прежнему убеждены: «Главная задача нашего движения – изучение английского языка. Это краеугольный камень современного феминизма в России».

    См. ГЕЙ-ЛИТЕРАТУРА; ГЕНДЕРНЫЙ ПОДХОД В ЛИТЕРАТУРЕ; ДАМСКАЯ ПРОЗА; МАРГИНАЛЬНАЯ ЛИТЕРАТУРА; РАДИКАЛИЗМ В ЛИТЕРАТУРЕ

    ФИЛОЛОГИЧЕСКАЯ ПОЭЗИЯ, УНИВЕРСИТЕТСКАЯ ПОЭЗИЯ

    Предостережем от распространенных заблуждений. Университетская поэзия – это отнюдь не общее название для стихов дипломированных филологов и уж тем более профессоров, так что Михаила Панова, Сергея Аверинцева, Вячеслава Вс. Иванова, Дмитрия Бака относить к этому разряду можно лишь с большой осторожностью и только по результатам индивидуальных текстологических экспертиз. И не стоит – это уже второе предостережение – ставить знак тождества между филологической поэзией и так называемой «филологической школой», возникшей во второй половине 1950-х годов и представленной тогдашним курсантом Ленинградской областной школы милиции Александром Кондратовым, а также учившимися в ту пору в Ленинградском университете Михаилом Красильниковым, Владимиром Уфляндом, Леонидом Виноградовым, Сергеем Кулле, Михаилом Ерёминым и Алексеем Лифшицем, который прославится позднее под именем Льва Лосева.

    Гораздо ближе к нашему понятию зарубежные и прежде всего англо-американские аналоги, где под университетскими понимают стихи, выделяющиеся, с одной стороны, самоцельной языковой игрой, а с другой, повышенной затемненностью смысла и демонстративным аутизмом, что делает их отличным объектом для структуралистского или постструктуралистского анализа, но исключает их успех у сколько-нибудь широкой публики.

    Эти характеристики, на протяжении всей советской эпохи вызывавшие, мягко говоря, настороженность цензуры, издателей, нормативной критики и трактовавшиеся исключительно как приметы злокозненной книжности, в 1990-е годы стали нормообразующими едва ли не для всей русской поэзии. Поэтому Владимир Новиков, отмечая, что «есть такой вид поэзии, где и автор, и читатель – хорошо понимающие друг друга филологи-авгуры», совершенно справедливо утверждает: «“Филологизм” стал теперь доминантой не только петербургской, но и всей русской поэзии».

    Впрочем, филологическими у нас по-прежнему называют не любые аутичные и/или игровые стихи с заведомо суженным адресатом, а только те лирические произведения, которые либо выстроены в архаичных жанровых и композиционных формах (венки и короны сонетов, триолеты, терцины и т. п.), либо написаны с широким использованием центонной техники. И это создает своего рода терминологическую проблему. Так как при акцентировании одной лишь центонности филологами par excellence в нашей поэзии оказываются вовсе не аутичные и книжные (по источникам своего вдохновения) Ольга Седакова, Елена Шварц или Виктор Кривулин, чье творчество сознательно адресовано читателям-авгурам. А совсем наоборот, Александр Ерёменко, Тимур Кибиров, Дмитрий Быков и даже поэты-иронисты (в диапазоне от Игоря Иртеньева до Владимира Вишневского), стихи которых отличаются как раз повышенной коммуникативностью, чему обыгрывание хрестоматийных цитат не только не мешает, но даже и помогает.

    Вряд ли это оправданно. Гораздо разумнее причислять к разряду поэтов-филологов не всех начитанных авторов, а лишь тех из них, кто, – по замечанию Михаила Айзенберга, – «думает об устройстве словесных механизмов, а не о той работе, которая совершается с их помощью». Это позволит, с одной стороны, выделить сильные качества университетского стихотворчества, его адекватность современной культурной ситуации, так как, – говорит Дарья Суховей, – «само время декларирует возможность и необходимость поэта-филолога или прозаика-филолога – не столько филолога в академическом смысле, сколько человека, чувствительного к языковым сдвигам и умеющего думать о их (новом) значении». А с другой стороны, это же позволит указать и на опасности или, если угодно, достаточно узкие границы лирического филологизма. «Знания историка и филолога не засчитываются поэту», – жестко констатировал Сергей Аверинцев. А Владимир Новиков – процитируем его еще раз – обнаружил, что «филологическому стиху недоступны две эстетические крайности – виртуозный артистизм и речевая естественность», поэтому «синтез филологии и поэзии возможен и плодотворен в определенных пределах. Филология – дело сверхличное, здесь главное – уважение к преданию, точность факта, корректность аргументации. Поэзия всем этим может пренебречь во имя своих неконтролируемых целей».

    Понимают ли поэты филологического склада ограниченность своих ресурсов? Кажется, не всегда. Чаще от них можно услышать нечто вроде вызова к непонятливой публике и недостаточно квалифицированным сегодняшним критикам: «Другая поэзия – это то, что требует другой критики. Критики, которая умеет вынести на свет обсуждения то, что укрыто “в целомудренной бездне стиха”, и отвечать образному смыслу на необразном, дискурсивном языке: не критики-оценки, а критики-понимания. Критики с богатым филологическим, философским, культурно-историческим инструментарием, потому что без него другая поэзия останется неуслышанной» (О. Седакова). Поэтому по аналогии с университетской поэзией, настаивающей на своей автономности, уже и в критике у нас образовался особый анклав, представленный, например, Данилой Давыдовым, Ильей Кукулиным и многими их сверстниками, где затемненной аутичности лирических смыслов разбираемых стихотворений соответствует постструктуралистски птичий язык, на котором ведутся эти разборы.

    См. АУТИЗМ И КОММУНИКАТИВНОСТЬ В ЛИТЕРАТУРЕ; ВМЕНЯЕМОСТЬ И НЕВМЕНЯЕМОСТЬ В ЛИТЕРАТУРЕ; ИНТЕРТЕКСТ, ИНТЕРТЕКСТУАЛЬНОСТЬ; КНИЖНОСТЬ В ЛИТЕРАТУРЕ; ПТИЧИЙ ЯЗЫК; ФИЛОЛОГИЧЕСКАЯ ПРОЗА; ЦЕНТОН; ЭСКАПИЗМ В ЛИТЕРАТУРЕ

    ФИЛОЛОГИЧЕСКАЯ ПРОЗА, УНИВЕРСИТЕТСКИЙ РОМАН

    К явлению, которое описывается этими терминами, у нас принято относиться к априорной предвзятостью. «Понятие “университетский роман”, как и “университетская поэзия”, – говорит Виктор Куллэ, – вызывает устойчивую ассоциацию с чем-то высоколобым, кастово замкнутым и не особо удобочитаемым – с продукцией, заведомо рассчитанной на университетских же преподавателей и постмодернистскую критику (протяжный зевок)».

    Что, впрочем, не мешает современным прозаикам совершать все учащающиеся вылазки в этот (для читателей пока еще непривычный) романный субжанр. Честь открытия которого обычно адресуют Владимиру Новикову, хотя он-то как раз напомнил: «Мы должны для начала выписать патент на самый термин “филологический роман” Александру Генису, давшему именно такой подзаголовок своей книге “Довлатов и окрестности” (1999)», – а затем и уточнил, что еще раньше с таким же подзаголовком в издательстве «Советский писатель» была напечатана книга Юрия Карабчиевского «Воскресение Маяковского» (1990). Среди прародителей университетского романа называют, как правило, Вениамина Каверина с романом «Скандалист, или Вечера на Васильевском острове» (1928), Андрея Битова с романом «Пушкинский Дом» (закончен в 1971-м, впервые издан в 1978 году) и Юрия Лотмана, который определил жанр своей книги «Сотворение Карамзина» как «роман-реконструкция» (1987). Генеалогия, словом, почтенная, а ведь есть еще и аналоги в современной англо-американской прозе, где в первую очередь выделяется романный цикл Дэвида Лоджа «Академический обмен», «Мир тесен», «Хорошая работа».

    И тем не менее следует, видимо, признать, что само это явление пока что находится у нас в стадии формирования, пополняясь такими книгами, как «БГА» Михаила Пророкова, «Крюк» Сергея Боровикова, «Роман с языком» самого Владимира Новикова, а также такими маргинальными, балансирующими на грани между художественностью и эссеизмом произведениями, как «Конец цитаты» Михаила Безродного, «Записки и выписки» Михаила Гаспарова, «Эросипед и другие виньетки» Александра Жолковского, «Буквы» Марины Вишневецкой. Нелишне будет, вероятно, рассмотреть под этим углом зрения и многочисленные романы Анатолия Наймана, романы Александра Чудакова «Ложится мгла на старые ступени», Андрея Дмитриева «Закрытая книга», Владимира Сорокина «Голубое сало», объединяемые той важной ролью, какую играет в них собственно филологическая проблематика.

    Именно акцентированность этой проблематики, а не, допустим, профессия литературных героев, является, надо думать, критерием, по которому можно определить принадлежность того или иного сочинения к филологической, университетской прозе. Среди таких книг – это уже сейчас необходимо отметить – есть и выдающиеся по своим литературным достоинствам, и очень даже так себе. В целом же можно, разумеется, согласиться с уже процитированным выше Вл. Новиковым, который утверждает: «Филологичность – неотъемлемое свойство всей полноценной прозы конца XX – начала XXI века, и отечественной, и зарубежной. Само романное мышление включает в себя филологическую оглядку на историю жанра и требует от прозаика обширных знаний, предполагает культурный уровень, уж во всяком случае не меньший, чем может дать систематическое филфаковское образование».

    А можно счесть эти слова полемическим преувеличением, отметив, что есть, мол, среди бесчисленных модификаций современной прозы и такая форма, далеко не обязательно отличающаяся кастовой замкнутостью и неудобочитаемостью.

    См. ВМЕНЯЕМОСТЬ И НЕВМЕНЯЕМОСТЬ В ЛИТЕРАТУРЕ; КНИЖНОСТЬ В ЛИТЕРАТУРЕ; НОВЫЙ АВТОБИОГРАФИЗМ; ФИЛОЛОГИЧЕСКАЯ ПОЭЗИЯ; ЭССЕ, ЭССЕИЗМ

    ФОНОСЕМАНТИЧЕСКАЯ ПОЭТИКА

    Термин Александра Горнона, который утверждает, что «фоносемантика – своего рода язык, на котором автор может выразить персональное поэтическое видение и переживание мира». «Единица фоносемантического языка, – продолжает А. Горнон, – не слово в его графическом и звуковом исполнении, а часть слова, сочетание из нескольких звуков, предназначенное для восприятия на слух и адресованное одному или нескольким смысловым рядам», причем «в чтении возникает особый вид сегментации вербального ряда, фиксируемый в тексте через дефисы (или в графике через разнообразные изменения пространственной диспозиции элементов рисунка, которые отмечаются зрением)». Такого рода сегментация, – по словам А. Горнона, – «опирается не на слова вербального языка, а на семантические автоматизмы, которыми обладает каждый носитель языка. Наличие этих автоматизмов дает возможность дифференцировать минимальные, предельные единицы плана содержания – семы. Носителями сем в языке чаще всего оказываются корневые морфемы».

    Такова теория. А вот и образчик практики – фрагмент стихотворения «Ретро»:

    Скрип-пенье слов паром-о-плот,
    и целина как цель-ина-че,
    ориентирует
    о-болт-усов-ременной передачи
    зерно
    со школьных парт и проф
    окор-миф на-сетке городов
    немое-сей погонных мэтров
    за новый выводок предметов
    из колеи отката-строф.

    В этой манере, тяготеющей к зауми и располагающейся в пограничной зоне между визуальной и саунд-поэзией, А. Горнон работает с начала 1980-х годов. Учеников и последователей у него нет. Читателей и слушателей, кажется, тоже не много. Зато есть благодарные истолкователи, которые, – как Лариса Березовчук, – полагают фоносемантическую поэтику одним из наиболее продуктивных видов инновационной работы со словом, «…ибо нельзя не признать, что поэтический язык Горнона “нормативный” русский напоминает мало. Привычные слова начинают распадаться, обнаруживая внутри себя иные; начало и конец слов соединяются, но при этом зрение и слух должны держать в своем поле “естественное” состояние слова, балансируя между двумя обычно изолированными лексическими единицами».

    См. АВАНГАРДИЗМ; ВИЗУАЛЬНАЯ ПОЭЗИЯ; ЗАУМЬ В ЛИТЕРАТУРЕ; ИННОВАЦИИ ХУДОЖЕСТВЕННЫЕ; САУНД-ПОЭЗИЯ; ТЕХНИКА ПИСАТЕЛЬСКАЯ

    ФОРМАТ И НЕФОРМАТ В ЛИТЕРАТУРЕ

    от лат. formо – придаю форму.

    В активный словарный запас современных писателей, журналистов, издателей и книготорговцев этот термин пришел сразу из трех источников. В полиграфии он связан исключительно с количественными характеристиками, означая собою размеры готового (обрезанного и сброшюрованного) печатного издания, выраженные в миллиметрах или в долях листа печатной бумаги, и поэтому до сих пор говорят о книгах карманного, альбомного и т. п. формата. Но эра-то у нас компьютерная, и еще чаще под форматом понимают теперь параметры структурные и технологические, а именно способ расположения, упорядочивания и представления данных, с тем чтобы их можно было интерпретировать и выполнять с ними определенные операции. Тут уж речь идет о zip-, аудио– и МР3-форматах, о формате текстовом и гипертекстовом, электронном, сетевом, цифровом, графическом и т. д. и т. п. И наконец, третьим и, вероятно, важнейшим для нас источником послужила практика сегодняшнего радиовещания, где к количественным и структурным параметрам прибавились еще и содержательные, смысловые и стилистические, так что опытный слушатель без труда отличает песенный формат «Нашего радио» от песенного же формата «Русского радио».

    Эта словоупотребительная новация мигом распространилась во все средства массовой информации, и теперь уже, говоря о формате, обычно имеют в виду комплексную количественную и качественную характеристику как того или иного издания (издательства, радио– и ТВ-канала), так и предлагаемых им произведений. «Формат газеты или журнала – это и логотип, и шрифт, и рубрики, и стилистика материалов, и ориентация на определенный тип читателя. Возможные синонимы формата в этом смысле – концепция, образец, модель, парадигма, стиль, жанр», – разъясняет Владимир Новиков. И с ним можно согласиться, отметив, впрочем, что в перечне синонимов отчего-то оказалось пропущенным слово «стандарт», тогда как именно это alter ego формата вызывает все большее и большее раздражение (и отторжение) как у авторов, так и у многих их читателей, зрителей или слушателей.

    Ибо, если ограничить поле рассмотрения исключительно книгоиздательской практикой, то придется признать, что, играя, вне сомнения, регламентирующую и дисциплинирующую роль («Формат обеспечивает пишущим и говорящим выход именно к той аудитории, которая им нужна», – настаивает Вл. Новиков), это понятие оказалось абсолютно неприложимым к качественной и актуальной литературе, где что ни произведение, заслуживающее внимания, то выход из любого прокрустова ложа, нарушение всех (либо, по крайней мере, части) конвенциальных (например, жанровых или стилистических) ожиданий.

    Иное дело – массовая и миддл-литературы, где определенная унификация действительно заранее предусмотрена, отчего и представляется возможным говорить о каноне и шаблоне, о формульности как в постановке авторской задачи, так и в способах ее решения. Здесь нельзя, обещая читателю Индию, оправлять его в Америку, что и сказывается, например, в несравненно более дробной жанрово-тематической рубрикации выпускаемой книжной продукции. Здесь либерпанк никак не может быть тождествен киберпанку, а серия «Леди-детектив» и в самом деле должна представлять продукт, отличный от продукта, предлагаемого в серии «Детектив на шпильках», хотя вроде бы и в первом и во втором случае действуют одинаково обворожительные сыщицы.

    Тут платят за то, что заказывают, так что всякий шаг влево, шаг вправо от избранного формата и впрямь могут быть расценены как попытка обмануть потребителей. И издателей, ибо, – рассказывает Дмитрий Янковский, отработавший свое и в «Центрполиграфе», и в «АиФ-Принте», и в «ОЛМА-Пресс», и в «Зебре Е», – у всех у них еще «на заре отечественного коммерческого книгоиздания выработался забавный, но вместе с тем отвратительный способ фильтрации поступающих рукописей – критерий похожести на то, что уже хорошо продалось».

    Есть и, разумеется, всегда будут авторы (и читатели), которых такое жесткое «форматирование» вполне устраивает. Как есть и всегда, надеемся, будут писатели, которые даже в пределах формульной словесности хотят помнить, что они не только исполнители, но и, черт побери, творцы, то есть пробуют, допустим, срастить традиции космической оперы с параметрами сакральной фантастики или вдохнуть в массовую песню интонации авторской. Да и потребители, вполне вроде бы удовлетворенные конвейерной продукцией, нет-нет да и возопят робко – как на одном из интернетовских форумов: «Читает ли здесь кто-нибудь то, что можно назвать “неформатом”?… Не Коэльев всяких и пр. А нечто… это сложно объяснить».

    Для характеристики того, что «сложно объяснить», что, с одной стороны, претендует на коммерческий успех, а с другой, тяготится чрезмерной регламентацией, и придумано в самые последние годы емкое, хотя пока никем толком не отрефлектированное словечко «неформат». Так Иван Шаповалов назвал свою продюсерскую компанию, запустившую в мировой эфир группу «Тату». Так называется посвященный современной музыке журнал, стремящийся, – по редакционному заявлению, – охватить «все, что не вписывается в рамки массовых стандартов, все, что не может пробиться к слушателям не из-за отсутствия таланта, а из-за невозможности и нежелания вписываться в эти стандарты». И так – литература по обыкновению немножко запоздала – Вячеслав Курицын назвал серию, которую он затеял в издательстве «Астрель» для выпуска книг Дмитрия Бавильского, Наля Подольского, Валерия Исхакова, Владимира Лорченкова, иных ни в чем друг с другом не схожих прозаиков.

    Впрочем, кое-что этих писателей, наверное, все-таки объединяет, а именно уверенность куратора серии в том, что их книги, помимо всего прочего, обладают еще и нераскрытым коммерческим потенциалом. Хотелось бы верить, что таким же, как, например, и у двух девочек из группы «Тату».

    См. КАЧЕСТВЕННАЯ ЛИТЕРАТУРА; КОММЕРЧЕСКАЯ ЛИТЕРАТУРА; МАССОВАЯ ЛИТЕРАТУРА; МИДДЛ-ЛИТЕРАТУРА; ФОРМУЛЬНОЕ ПИСЬМО

    ФОРМУЛЬНОЕ ПИСЬМО

    от лат. formula – норма, правило.

    Идеи, как известно, путешествуют без виз. Так, без виз, странствовали и идеи русского филолога-фольклориста Владимира Яковлевича Проппа, первоначально изложенные им в книге «Морфология сказки» (1928), пока американский ученый Дж. Кавелти не попробовал в 1976 году применить их к исследованию современной массовой литературы. И оказалось, что любовный и криминальный романы несравненно ближе по своим жанровым моделям и стилистическому канону к волшебной сказке, чем к соответствующим аналогам этих форм в качественной – классической и текущей – литературе. Тем самым оказалось, что наши традиционные обвинения масскульта в смысловой банальности, сюжетной клишированности и стертости художественного языка, по меньшей мере, неосновательны. Масскульт, чтобы достичь своей цели и своей аудитории, как раз и должен быть максимально банален, клиширован и деиндивидуализирован, отражая не столько своеобразие авторской позиции и авторского дарования, сколько устоявшийся характер читательских ожиданий. И более того: недозированное привнесение в текст элементов сюжетной и образной неповторимости, ярких стилистических красок будет означать отступление от принятой по умолчанию конвенции, угрожая автору переходом в другую литературную нишу (например, нишу миддл-литературы) и соответственно коммерческим неуспехом, потерей контакта с неквалифицированным читательским большинством.

    Следование конвенции, разумеется, не освобождает авторов лавбургеров, детективов (к этому перечню стоило бы еще добавить массовидную историческую прозу и массовидную фантастику) от поиска опознаваемо личной, «своей» версии формульного письма. Так, телевизоры «Sony», вне всякого сомнения, должны отличаться от телевизоров «Panasonic», а версия Татьяны Устиновой отличаться как от версии Полины Дашковой, так и от безликого жанрового стандарта, представленного, например, межавторской детективной серией «Марина Серова». Как справедливо говорит Оксана Бочарова, «в любой разновидности формульной литературы существуют свои способы “витализации стереотипов”, оживления, индивидуализации стандартных сюжетных ходов и характеристик героев». Важно лишь, чтобы эти девиации не выходили за пределы привычной для читателей формулы, которая – по Дж. Кавелти – «представляет собой структуру повествовательных или драматургических конвенций, использованных в очень большом числе произведений». А во-вторых, чтобы они в любом случае опирались на стереотипы (или конструкты), предписываемые конкретной культурой определенного времени. Поэтому если норма предписывает в лавбургерах рисовать образы целомудренных блондинок и страстных брюнеток, то вполне возможно (и коммерчески оправданно) попробовать, наоборот, представить публике скромницу-брюнетку и разнузданную блондинку. Или – в пику Александре Марининой с ее профессиональной сыщицей Анастасией Каменской – наделить недюжинными аналитическими способностями дилетантку-простофилю Евлампию Романову, как это сделала Дарья Донцова в своих иронических детективах.

    Декорации, в которых разворачиваются формульные истории, тем самым должны (или, по крайней мере, могут) постоянно меняться. И экзотика (далекое прошлое, дальние страны, диковинные профессии героев), и стихия повседневности, создающая эффект узнаваемости, здесь равно приемлемы. Важно лишь, чтобы при погружении в текст актуализировался не столько реальный жизненный опыт читателя (это возможно, но совсем не обязательно), сколько его читательский опыт, накопленный при предыдущих обращениях к формульной литературе. Опираясь на стереотипы, эта литература стереотипы и множит, подтверждая – еще раз процитируем Дж. Кавелти, – уже «существующие определения мира, помогая поддерживать культурный консенсус по поводу реальности и морали». С этой базовой установкой связано и тяготение формульных историй к серийности, и их отмеченный исследователями психотерапевтический эффект, делающий процесс адаптации к меняющимся социокультурным условиям более комфортным.

    И наконец, последнее. Все сказанное выше относится к профессиональной массовой литературе, среди авторов которой, вопреки распространенному заблуждению, отнюдь не только невежественные ремесленники, но и вполне вменяемые, опытные литераторы, доктора и кандидаты разнообразных наук, переводчики и журналисты с немалым стажем. Но формульность не в меньшей степени характеризует и литературу непрофессиональную, графоманскую, создающуюся в толще неквалифицированного читательского большинства. Тут уж фольклорная подоснова формульного письма просматривается с особой отчетливостью и особенно непереносима для людей со сколько-нибудь развитым литературным вкусом.

    См.: ВКУС ЛИТЕРАТУРНЫЙ; ИСТОРИЧЕСКАЯ ПРОЗА; КРИМИНАЛЬНАЯ ПРОЗА; ЛАВБУРГЕР; МАССОВАЯ ЛИТЕРАТУРА; МИДДЛ-ЛИТЕРАТУРА; НЕКВАЛИФИЦИРОВАННОЕ ЧИТАТЕЛЬСКОЕ БОЛЬШИНСТВО; ПРОФЕССИОНАЛЬНАЯ И НЕПРОФЕССИОНАЛЬНАЯ ЛИТЕРАТУРА

    ФЬЮЖН-ЛИТЕРАТУРА

    от англ. fusion – сплав, слияние.

    Первыми в русскую словоупотребительную практику этот термин импортировали музыканты, обозначив им явление, возникшее еще в 1970-е годы на основе джаз-рока и синтеза элементов европейской академической музыки с неевропейским музыкальным фольклором. Двумя десятилетиями позднее к джазменам подтянулись кулинары, архитекторы, дизайнеры, модельеры, деятели рекламного бизнеса, и фьюжн, то есть сочетание несочетаемых, казалось бы, ингредиентов в одном блюде, изделии, артистическом или медийном продукте, вошел в моду – прежде всего у людей, ориентирующихся на ценности богемной и гламурной культуры.

    Что же касается писателей и читателей, то для нас это слово до сих пор в новинку, и Арсен Ревазов был, кажется, первым, кто к своей книге «Одиночество-12» поставил субжанровый подзаголовок «роман-фьюжн» (2005). Впрочем, с таким же, а возможно, и с большим правом этим термином мог бы охарактеризовать специфику своих произведений и Анатолий Ким, издавна пробующий соединить европейскую литературную традицию с ориентальными, прежде всего корейскими, мотивами, и Борис Акунин, для многих произведений которого так важна оглядка на японскую культуру, и Алан Черчесов, опирающийся в романах «Реквием по живущему» и «Венок на могилу ветра» на нормы северокавказского мифотворчества, и, разумеется, Виктор Пелевин, сделавший фьюжн (особенно, в романах «Чапаев и Пустота», «Священная книга оборотня») поистине фирменным знаком собственного творчества.

    Эти примеры ясно показывают, что фьюжн можно с равным правом рассматривать и как частный случай полистилистики, и как вполне самостоятельную инновационную технику, цель которой не просто ввести в текст экзотический по своему происхождению сюжетно-тематический материал, но и расширить, обогатить семантику этого текста за счет привлечения инокультурной (то есть неевропейской) ментальности, адаптированной к пониманию русских читателей.

    См. ИННОВАЦИИ ХУДОЖЕСТВЕННЫЕ; КОЛЛАЖ; ПОЛИСТИЛИСТИКА; ЭКЗОТИКА В ЛИТЕРАТУРЕ

    ФЭНТЕЗИ

    от англ. fantasy – воображение, фантазия, иллюзия.

    Опознать фэнтези чрезвычайно легко – по заглавным буквам, с которых в этом типе фантастической литературы, словно в немецком языке, начинаются всякие сколько-нибудь значимые существительные. Здесь, в твердой уверенности, что именно прописные буквы обладают магическим воздействием, никогда не напишут: меч и радуга, – но всегда торжественно: Меч и Радуга.

    Это, конечно, шутка, но и в ней намек, так как именно адресуемая взрослому читателю респектабельность, многозначительность, а вместе с ними и тщательная детализированность отличают фэнтези от волшебной сказки, всем нам хорошо знакомой с детства. Если же говорить серьезно, то родовым признаком фэнтези-литературы является то, что она порождает новые миры, жизнь в которых определяется не законами природы и общества, но волшебством и магией. Эти миры могут совпадать в основных очертаниях с реальным прошлым (как средневековая Франция в цикле Елены Хаецкой «Бертран из Лангедока»), или с настоящим (как у Сергея Лукьяненко в «Ночном дозоре»), или быть стопроцентно вымышленными (как в совместном проекте Сергея Лукьяненко и Ника Перумова «Не время для драконов»), но они обязательно должны быть подробно картографированы и историографированы. Ибо именно это соединение ничем не скованной игры воображения с продуманностью и «прописанностью» обстоятельств времени и места действия завещано прародителями такого типа литературы – автором эпопеи «Властелин колец» Джоном Роналдом Рейелом Толкином (1892–1973) и Робертом Ирвином Говардом (1906–1936), по идее которого в промышленное производство были запущены сериалы о Конане-варваре и Рыжей Соне, дьяволице из Гирканских степей.

    Разумеется, при желании нетрудно найти и собственно русские корни фэнтези, Однако сколько-нибудь устойчивой традиции эти книги – в диапазоне от Николая Гоголя с «Вием» до Владимира Орлова с «Альтистом Даниловым» – все-таки не породили. Потому столь шоковым стало и для русских читателей, и для русских писателей появление в России на рубеже 1980-1990-х годов первых переводов центральных произведений Толкина и Говарда. «Оказалось, – с неостывшим изумлением вспоминает Елена Хаецкая, – что существует вполне взрослый жанр литературы, где “разрешены” и волшебство, и чудесные приключения, и удивительные города с башнями, и гоблины-гномы-феи-эльфы – и в то же время довольно откровенные любовные взаимоотношения персонажей, и жестокие сражения, и вполне серьезные мысли о моральных ценностях. Сочетание сказочности с адресованностью взрослому читателю – вот что было для меня оглушительной новостью». Поэтому вполне естественно, что первыми шагами русских авторов в этом пространстве явились их же собственные переводы с английского, ремейки и сиквелы культовых книг (эпопея Ника Перумова «Кольцо Тьмы», книги Елены Хаецкой о Конане и Рыжей Соне, выпущенные под псевдонимом Дуглас Брайан). Да и издательства, еще только разрабатывавшие стратегию импортозамещения, в начале 1990-х годов настойчиво навязывали своим авторам работу под «иноземными» псевдонимами (так, Е. Хаецкая свой первый роман выпустила под именем Мэделайн Симмонс).

    С тех пор прошло всего десять лет, и за это время фэнтези-литература на нашей почве не только «обрусела», но и – благодаря продюсерским усилиям таких издательств-гигантов, как «АСТ», «ЭКСМО», «Армада», «Центрполиграф», «Росмэн», «ОЛМА-Пресс», «Нева», «Азбука», – превратилась в бесперебойно работающую отрасль словесной промышленности. Книги, в которых, – по словам Виталия Каплана, – «фантастический элемент несовместим с научной картиной мира», ежегодно издаются сотнями, и лишь малая их часть удостаивается внимания критиков, отмечается корпоративными литературными наградами. Остальные просто раскупают и читают – прежде всего, для отдыха, так как – сошлемся на мнение Владимира Губайловского, – в этих книгах «некому по-настоящему сострадать. Все то, что происходит в волшебной стране, со мной не может произойти ни при каких обстоятельствах. Это – бесконечно удаленный мир». Эскапистский потенциал фэнтези-литературы, надо думать, объясняет и то, что именно она, – как свидетельствует Владимир Березин, – «оказалась видом литературы, чрезвычайно способствующим объединению читателей» в замкнутые сообщества фэнов, ролевиков, где «живут по своим законам, общим для групп, посвятивших себя популярной эзотерике».

    Как бы то ни было, выделяя в общем масскультовом потоке книги, действительно удачные, сближающиеся по уровню исполнения с литературой миддл-класса (их, кстати, не так уж мало), критики полагают возможным говорить едва ли не о десятке внутривидовых подразделений русского фэнтези. Помимо сакральной и сказочной фантастики, а также славянского фэнтези, которым в словаре посвящены отдельные статьи, это фэнтези и эпическое (представленное такими циклами, как «Хроники Хьерварда» и «Хранители Мечей» Ника Перумова, «Круг Земель» Александра Зорича, «Хроники Арции» Веры Камши), и авантюрное или героическое (например, «Лотар-Миротворец» Николая Басова, «Хроники Сиалы» Алексея Пехова, «Идущие в ночь» Владимира Васильева и Анны Ли), и мифологическое (здесь вне конкуренции авторский тандем Генри Лайон Олди, создавший романы по мотивам, кажется, всех мировых религий), и историческое (упомянем книги Елены Хаецкой, Ольги Елисеевой, Андрея Валентинова), и юмористическое (давшее литературе такого прекрасного писателя, как Михаил Успенский), и многие-многие другие.

    О собственно литературном, а не исключительно коммерческом потенциале фэнтези свидетельствует, как можно предположить, и тот факт, что к технике, разработанной последователями Толкина и Говарда, все чаще обращаются не только выходцы из масскульта, но и писатели, генетически связанные с наиболее элитарными версиями постмодернизма. Среди них, в частности, Макс Фрай с сериалом «Лабиринты Ёхо», Вадим Назаров с романом «Круги на воде», Владимир Сорокин с романами «Лед» и «Путь Бро».

    См. АЛЬТЕРНАТИВНО-ИСТОРИЧЕСКАЯ ПРОЗА; ИМПОРТОЗАМЕЩЕНИЕ В ЛИТЕРАТУРЕ; МАССОВАЯ ЛИТЕРАТУРА; МИДДЛ-ЛИТЕРАТУРА; САКРАЛЬНАЯ ФАНТАСТИКА; СКАЗОЧНАЯ ФАНТАСТИКА; ТУРБОРЕАЛИЗМ; ФАНТАСТИКА; ФЭНТЕЗИ СЛАВЯНСКОЕ

    ФЭНТЕЗИ СЛАВЯНСКОЕ

    Когда во второй половине 1980-х годов на Россию, вслед за многочисленными переводами, ремейками и сиквелами классических книг Дж. Р. Толкина, обрушилась океанская волна современной западной фэнтези-литературы, не мог, разумеется, не начаться интенсивный поиск собственно российских корней и аналогов этого успешно импортируемого в страну заморского продукта. Заговорили о традициях Николая Гоголя, Александра Грина, Михаила Булгакова, припомнили давнюю серию рассказов Алексея К. Толстого об упырях и сравнительно недавний роман Владимира Орлова о демоне на договоре «Альтист Данилов», но с самого начала было понятно, что к фэнтези, в строгом смысле слова, эти воодушевляющие примеры имеют такое же косвенное отношение, как и «Аленький цветочек» Сергея Аксакова, другие волшебные сказки русских писателей. Что же касается практически забытых романов Александра Вельтмана «Кощей Бессмертный» (1833) и «Святославович, вражий питомец» (1834), то они одни ни погоды не делали, ни вырастить генеалогическое древо не могли.

    Словом, начинать, к чему подталкивали издатели, озаботившиеся уже тогда стратегией импортозамещения, нужно было с нуля. С нуля и начали – Юрий Никитин серией романов «Трое из Леса», которая при первых публикациях позиционировалась как «приключенческая фантастика с историческим уклоном», и, в особенности, Мария Семёнова, чья книга «Волкодав» (1996) позволила критикам и издателям заявить о нарождении особого славянского фэнтези, исходящего уже не из западноевропейских, а из доморощенных легенд, преданий и мифов. Этот субжанр стал, разумеется, тотчас же разрабатываться в промышленных масштабах. Юрий Никитин написал сериалы «Гиперборея», «Княжеский пир», «Троецарствие», посвятив их праисторическим «русичам», героически сражающимся против всякого рода «поганых». Появились сиквелы «Волкодава», который издатели попытались сделать культовой книгой (см., в частности, романы из серий «Спутники Волкодава», «Мир Волкодава», выходившие под именами Павла Молитвина, Дарьи Иволгиной и других авторов). Относительную известность приобрели сериалы «Владигор» Леонида Бутякова, «Властимир» Галины Романовой, романы «Ладога» и «Колдун» Ольги Григорьевой, цикл юмористических книг Ольги Громыко о сегодняшней ведьме Вольхе и ее товарках. Причем, – говорит Борис Невский, – «некоторые книги написаны хоть и в славянском антураже, но вполне в традиционной манере классической героики, другие – с претензией на “самость” не только по сюжету, но и по языку, памятному с легкой руки Ильфа и Петрова». Возможно, именно поэтому художественный уровень славянского фэнтези, – по оценке Виталия Каплана, – «довольно низок, добиться чего-то большего, нежели развлекательность, авторам не удается, а попытки обосновать тезис “Россия – родина слонов” вызывает лишь грустную улыбку».

    Едва ли не единственным исключением в потоке славянского фэнтези, которое как было, так и осталось явлением исключительно массовой литературы, критики считают творчество Михаила Успенского и, прежде всего, его пародийно-авантюрный цикл «Приключения Жихаря» о былинном славянском богатыре из волшебной страны Многогорье. В остальном же, если, разумеется, отделить от фэнтези вполне успешно развивающуюся сегодня сказочную фантастику, придется признать, что – процитируем еще раз Бориса Невского – «девятый вал славянского фэнтези уже схлынул. Похоже, читатель изрядно пресытился шумом родимого камыша и ароматом посконных онуч».

    См. ИМПОРТОЗАМЕЩЕНИЕ В ЛИТЕРАТУРЕ; СКАЗОЧНАЯ ФАНТАСТИКА; ФАНТАСТИКА; ФЭНТЕЗИ








    Главная | Контакты | Прислать материал | Добавить в избранное | Сообщить об ошибке