Загрузка...



ведет к смерти женщины. У Блока смерть от любви всегда ожидает мужчину. В Скифа...

ведет к смерти женщины. У Блока смерть от любви всегда ожидает мужчину. В Скифах тендерная принадлежность Запада определяется формулой «бессильный, как Эдип»; а пол скифов, как и положено сфинксу, женский. В последнем акте мировой войны и мировой истории, как он описан в этих строчках, скифской России принадлежит понятная женская роль. Сфинкс раскрывается, чтобы заманить партнера в свои тайные глубины и уничтожить его своей особенной любовью. В «наших лапах» партнер лишается своей мужской сущности. Образ такого сфинкса появился у Блока больше чем за 20 лет до Скифов и, конечно, применительно к женщине. В письме 1897 года к героине своей первой любви К. М. Садовской гимназист Блок признавался, что видит в ней «сфинкса, который мгновенным порывом страсти отнимет всю душу у человека, с которым он не может бороться, который жжет его своими ласками, потом обдает холодом, а разгадать его не может никто»1. Это и есть Прекрасная Дама, героиня юношеских стихов, теперь оказавшаяся символом революционной политики. Женственная конструкция разворачивается как вновь обретенный образ идентичности, национальной и собственной. Мужской Эдип бессилен; женский Сфинкс революционен. Кастрированный и кастрирующий, этот странный символ неподвижно возвышается над текстом, жизнью и историей. Одновременно придуманный сюжет Аттиса-Катилины динамизирует эту систему. Катилина равен Эдипу, Аттис Сфинксу. Если в Скифах два эта существа статично противостояли друг другу, то в Катилине одно из них превращается в другое. Это и есть подлинное «перерождение, метаморофоза».

В Катилине, стилизованном под политическую историю, революция совершается над телом и направлена против государства. В Крушении гуманизма, стилизованном под философскую антропологию, о революции сказано как об «изменении породы», — человеческой породы. В Скифах, стилизованных под гимн революции, она изображена как финальное столкновение двух тел и двух полов. Человеческая «порода явно несовершенна и должна быть заменена более совершенной породой существ», — записывал Блок в самом конце своего пути (7/406). Так люди говорят о животных, а боги могли бы говорить о людях; и все подобные разговоры, конечно, упираются в вопрос о механизмах замены и совершенствования. По Блоку, функция дарвиновского отбора возлагалась на искусство. Как вспоминала Надежда Павлович, «Блоку хотелось увидеть каких-то новых людей, иной породы, иного мира»; и веря, что эти давно предсказанные новые люди объявились и, более того, что они-то и захватили власть, он задавал своей молодой подруге точные, теоретически продуманные вопросы: «Они какие? Любят ли снега, любят ли корабли? А влюбляются, как мы?»2 Эстетика и эротика были основными измерениями свершающегося перерождения. В последней речи Блока О назначении

поэта, этом некрологе Пушкину и самому себе, в голосе звучит отчаяние, и вера растворяется в тавтологии:

Мы утешаемся мыслью, что новая порода лучше старой; но ветер гасит эту маленькую свечку, которой мы стараемся осветить мировую ночь (...) Мы знаем одно: что порода, идущая на смену другой, нова; та, которую она сменяет, стара (6/161).

Результат последнего открытия Блока граничил с бредом. Поэт знал это и, в отличие от Катулла, не боялся. Пушкин когда-то написал провидческие в отношении русской поэзии стихи: «Не дай мне Бог сойти с ума». Не прошло и века, как Блок писал противоположное: «кровопролитие (...) становится тоскливой пошлостью, когда перестает быть священным безумием» (6/92). Окружающие тоже знали, что безумие было желанным для Блока-революционера. Как вспоминал его Корней Чуковский: «В революции он любил только экстаз (...) Подлинная революция — (...) была и безумная, и себе на уме. Он же хотел, чтобы она была только безумная»1.

В свете этих предсмертных озарений иначе читается важный фрагмент из Безвременья Блока, его ранний опыт истории русской литературы. Два «демона», Лермонтов и Гоголь, ведут под руки третьего, Достоевского. Этот «демон» превращается в Христа, а потом в своего же христоподобного героя, Мышкина.

Он был послан в мир на страдание и воплотился. (...) Он верил и ждал, чтобы рассвело. И вот перед героем его, перед ему подобными действительно рассвело, на повороте темной лестницы, в глубине каменных ворот самое страшное лицо, воплощение хаоса и небытия: лицо Парфе-на Рогожина. Это был миг ослепительного счастья. И в тот же миг все исчезло, крутясь как смерч. Пришла падучая (5/79).

Рогожин символизирует здесь народ, революцию, миг счастья. Среди всех возможных кандидатур он выбран со знанием дела. В Идиоте Рогожин не расстается со своим ножом, символом кастрации, и деловыми связями со скопцами, которые вели его бизнес в течение трех поколений2; отец его на портрете сам похож на скопца и, сообщают нам, «скопцов тоже уважал очень»3. Вячеслав Иванов рассуждал об этом герое так:

Рогожин, вот тот понимал женщин и знал, что Настасью Филипповну можно только зарезать (...) Об этом можно только, как авгуры, друг с другом пересмеиваться, или, как посвященные, только мигнуть4.

Сильная сцена в финале Идиота, которая делается еше сильнее в пересказе молодого Блока, предвещает его собственное предсмертное видение. Когда «действительно рассвело», в глубине истории по-








Главная | Контакты | Прислать материал | Добавить в избранное | Сообщить об ошибке