Эта аллюзия получает дополнительную мотивацию в теме евнухов, важной для романа...

Эта аллюзия получает дополнительную мотивацию в теме евнухов, важной для романа Тынянова. Евнухи эти, конечно, персидские. Но с другой стороны, несколько рассказывающих о них главок получают эпиграфы из фольклора русских скопцов1. Конечно, Тынянов отлично знал разницу между скопцами и евнухами. Но кастраты, похоже, интересуют Тынянова как таковые, и сходный интерес он приписывает одному из героев: «Евнухи интересовали его, как явление натуральное, физическое». Еще больше Тынянов интересуется внутренней стороной их жизни. Много раз описана, пишет он, «любовь мужа и любовь старика. [...] И непонятна любовь евнуха». Ключевая метафора Тынянова в этой экзотической области — пустота.

Но долгая память у человеческого тела, страшны пустоты в теле человека. [...] Не нужно думать, что евнухи добродушны и бесстрастны. [...] Сварливость их [...] вошла на Востоке в поговорку. Так они по мелочам растрачивают запас пустоты2.

Здесь неожиданно оказывается, что «пустота» евнуха полна позитивной энергии, на манер либидо; ее можно растратить по мелочам, а можно употребить на большое дело. И действительно, Тынянов показывает евнухов, чья жизнь наполнена страстью и смыслом: один «заполнял пустоту» властью и деньгами, другой — книгами. «Он занимался наукою яростно, как любовью. [...] Но по ночам он не спал. [...] Пустота лежала рядом с ним. Когда она делалась слишком большой, он засыпал». Пустота на месте отрезанных органов ведет себя также независимо и активно, как вели бы себя они сами. Между прочим, именно этот ученый евнух, новая версия пушкинского скопца-мудреца, оказывается в романном действии причиной смерти Грибоедова: посол дал убежище евнуху, и за этим последовал разгром посольства и гибель посла.

КАМЕНЬ ВМЕСТО ХЛЕБА

В прямой и прозрачной форме метафизическое значение русских скопцов показал один только Пушкин. Поэтический синтез между Катилиной и Аттисом, изображенный Блоком, воспроизводит политический союз между Дадоном и скопцом, изображенный Пушкиным. Но в отличие от своего предшественника, издевающегося над обоими, царем и скопцом, Блок относится к своим героям с полной серьезностью. Степень этой серьезности видна из того, как он недоговаривает Катилину. «От дальнейших сопоставлений я воздержусь; они завели бы меня слишком далеко», объясняет он; а ходить далеко у него не было «ни времени, ни места, ни сил, ни права» (6/91). Такой же лаконичной разрядкой он намекал незадолго до революции: «Для того, чтобы явилась легенда, нужна власть» (5/512). Эта фраза кажется прямо взятой из Бесов Достоевского, из той речи Верховенского, которую Блок цитировал с любовью (5/590): «Мы пустим легенду

получше, чем у скопцов». У Блока власти нет; а без власти «дальнейшие сопоставления» дадут только «камень вместо хлеба». Но отходя от политики в не очень интересную ему историю, он настаивал: «я убежден, что только при помоши таких [...] сопоставлений можно найти ключ к эпохе» (6/86).

Блок зашел далеко, гораздо дальше Ибсена. В Катилине мистический утопизм Блока настолько же выходит за пределы социального романтизма Ибсена, насколько русская Революция выходила за пределы европейского Просвещения. Ибсен лишь показал, как трудно сеять ветер в этом мире, отягощенном политической властью и сексуальным влечением. Блок же указал путь, на котором революционные идеи современности, соединяясь с вековым опытом народа и его мечтой, предлагают радикальное — может быть, самое решительное из теоретически возможных — облегчение главной проблемы коммунизма.

У Блока, как и у Катулла, кастрационную тему не надо выявлять интерпретацией. В их текстах она живет не в том мире воображаемого, в которое поместил ее Фрейд, а в том физическом значении, которое имела у Аттиса и Селиванова. В создании нового мифа универсальный энтузиазм прихотливо соединялся с личным несчастьем, всеобщее желание переделать мир — с тайной мечтой переиграть жизнь с начала. «В то время шли обывательские толки о том, что детей будут отбирать у матерей для коммунистического воспитания»; гости Блока обсуждали эту перспективу как реальность, и матери волновались. Блок «долго не вмешивался в спор, а потом неожиданно сказал: "А может быть, было бы лучше, если б меня... вот так взяли в свое время1'»1; он мог вспомнить очень схожие дискуссии, происходившие J5 лет назад вокруг прожектов Панченко. Меньше всего Катилина — это сатира или анти-утопия; меньше всего Блок хотел высказываться в отрицательном смысле, что сделал задолго до него Пушкин, а вскоре после него Замятин: в том смысле, что новое общество может решить все проблемы, кроме одной — пола, семьи, любви и секса; а чтобы заставить людей жить в этом обществе счастливо, их остается только оскопить, Блок позитивен и буквален; его интересуют не метафоры — метаморфозы. Он был не один в этом интересе; но мало кто бывал столь же патетичен. Когда в конце 1920-х в романе Всеволода Иванова У типический большевик поведет свои типические речи о массовом перерождении человека, представитель народа поймет с готовностью: «Чего ж, выхолостят их или как?»2 В бесполом, но все же мужском мире — не то гомосексуальном, не то скопческом — придется жить многим героям Платонова3.

Большевизм, уверен Блок, не о политике, а о мистике. Он говорил Евгению Замятину: «Большевизма и революции — нет ни в Москве,








Главная | Контакты | Прислать материал | Добавить в избранное | Сообщить об ошибке