ности», но в целом он соглашался с Легкобытовым, повторяя за ним: «мы — ш...

ности», но в целом он соглашался с Легкобытовым, повторяя за ним:

«мы — шалуны» и развивая именно его тему:

У Мережковского [...] культура превращена в книгу. И в ней, в этой книге, герой Христос [...] Приходят к нему хлысты, люди, которые потеряли веру в историческую личность Христа и начали с утверждения личности Христа в себе. Мережковский говорит им о едином Христе. И вся разница между ними — культура: они то же, но без культуры1.

Обе стороны этого диалога утеряли веру и ищут для нее новых воплощений: Мережковский воплощает Христа в слова своих книг, Легкобытов — в тела своих последователей. Образ глубинного единства народа и интеллигенции, который питал мысль Пришвина во время его ранних путешествий, теперь используется иначе. Раньше Пришвин отправлялся в своих метафорах от знакомого ему богоискательства интеллигенции — к загадочному миру сектантства. Теперь он делает обратное: старается понять мир революционной интеллигенции, уподобляя его более понятному теперь миру сектантов.

Пришвин перечисляет последовательные «циклы идей», которые «стальными молотами» обрушивались на русское сознание: Ницше, Розанов, Джемс, Мережковский. Анализ Пришвина опередил десятки защищенных на эту тему ученых работ:

Два светила восходят в сознании русского мальчика конца прошлого века: Маркс и петом Ницше [...] В этот свой период марксизма он пишет трактат о рынках. В 90-х годах он делается неокантианцем [...] Через несколько лет он становится приверженцем Ницше [...], изучает славянские мифы, воскрешает древнее народное язычество. Пробует писать стихи. После 1905 г. становится богоискателем, соловьевцем и наконец, когда юношеские его идеи восторжествовали на родине, [...] постригается в священники [...] Исходный пункт его исканий есть утрата родного Бога, на место которого постепенно становятся на испытание все господствующие учения века I...] Недаром он, будучи марксистом, вначале ожидал мировой катастрофы. Быть может, это чувство конца и соблазнило его стать марксистом, а чувство конца света воспринято им от русской старухи2. В качестве примеров для намеченной теории Пришвин называет Булгакова, Добролюбова, Семенова, Горького. Есть и пути, которые он называет «незаконченными»: таковы судьбы Семашко и Брюсова. Все это было, конечно, и его собственным переживанием. В мае 1915 его хлыстовская знакомая Дарья Смирнова приснилась Пришвину в эротическом сне:

какая-то большая народная мистерия, и там глубокая старуха [...] вся черная действует, я подхожу с ней, старуха становится моложе, моложе, совершается чудо: старуха превращается в довольно молодую полную русскую женщину, сильно напудренную, похожую на Охтенскую богородицу3.

Большая народная мистерия — готовящаяся революция — подсказа-1 ia «русским мальчикам» русской же старухой-няней; а та в страшном и соблазнительном сне превращается в хлыстовскую богородицу.

Согласно схематическим рассуждениям писателя, цивилизация и культура создают в России каждая свой национальный тип: цивилизация создает кулака, культура — странника. Оба они в своем развитии доходят до крайних, предельных форм, которые в силу этого неспособны к сосуществованию: «Наш кулак доходит до последней своей вещественности, а странник — до последней духовности (...) и все разрешается революцией». Есть, впрочем, и особая возможность для совмещения русских полюсов, и возможность эта отсылает к хорошо знакомым реалиям: «кулаки и странники, симбиоз — хлысты», возвращается Пришвин к старой идее. Но хлыстовским «симбиозом» эта борьба культуры и цивилизации «разрешиться не может, так как противники равные». Не способные к примирению, противники найдут выход в экспансии своего конфликта.

Русский вопрос сделается вопросом всего мира и даст нам возможность существования на земле тем, что будет принят на плечи новых свежих масс. И так в будущем наш русский кулак-мешочник сделается американским капиталистом, а странник града Невидимого каким-нибудь новым Ницше1.

И этот анти-капиталистический мотив Пришвин тоже, видимо, усвоил от Легкобытова. После революции писатель не устает вспоминать о харизматической фигуре своего бывшего приятеля, «сатира-пророка». «Накануне революции пророк секты Нового Израиля ('Начало века') говорил мне: "Теперь осень, время жатвы... И началась жатва"», — рассказывал Пришвин2. Сектант потому предвидел революцию лучше философа и писателя, что революция — его рук дело, это он ее посеял. Оценки прошлого меняются в соответствии с изменившимся значением настоящего. Новый стиль, которого ищет Пришвин, скорее пародирует рассуждения, звучавшие в Религиозно-философском обществе: «"От них к нам" — естественно, но как "От нас к ним"? [...] в России только скажи что-нибудь, и сейчас же организуется секта. Но секта есть частичное решение вопроса. А если предложить целое, то примут за Ивана-Царевича». Последнее отсылает к знакомому нам сюжету из Бесов; но Пришвин в самозванцы не собирается. Теперь визит Легкобытова к Мережковским описывается так: «кривляние Павла Михайловича, смех Философова, страх Мережковского [...] Диагноз Мережковского: у нас был Антихрист». В своем пореволюционном разочаровании писатель заходит далеко:

Вырождение в эстетизм. Аполлон и педерастия. РФО в Петербурге ничего не имеет общего с Московским соловьевским обществом, тут были богоборцы. Розанов и архиереи, православные и старообрядцы, еп. Михаил и люди прямо из народа: рабочие и баптисты, штундисты, хлыстовские про-








Главная | Контакты | Прислать материал | Добавить в избранное | Сообщить об ошибке