Не пойду я с; тобою, нету слуха Для любимого звона и для слов любовных —...

Не пойду я с; тобою, нету слуха

Для любимого звона и для слов любовных —

Я душою тешу Святого Духа,

Что мне в твоих муках греховных?

Глаз нет чтоб садами любоваться,

Рук нет чтоб с тобою обниматься'.

Как обычно в ее мире, высокая мистика соседствует с напряженной и даже девиантной эротикой. И здесь ход мистико-эротического действия датирован странным историзмом, который придает ему некое внешнее оправдание; в данном случае это экзотика настоящего времени, жизнь на «волчьей поляне, Что городом прежде была», любовь и мука в год гибели поэтов.

В императорском сюжете Повести о Татариновой, как и в фольклорной фабуле Богородицына корабля, половая любовь уступает место женскому подвигу отречения и мужскому греху предательства. В пост-романтическом мире Радловой любовь не является движущей силой и высшей ценностью, но находит себе необычные применения, некие инструментальные функции. В стихах ее любовь вызывающе часто рифмуется с кровью, как будто эта самая банальная из рифм имеет власть над тайной жизни[108]. В последней сцене Богородицына корабля Разумовский хочет повеситься от любви, а Елисавета ради иного рода любви вырывает свое сердце; все это построено на том же роковом созвучии:

Рвите его, люди, терзайте, звери, клюйте, птицы, Мои ненаглядные братцы и сестрицы. Напитаетесь плоти, напьетесь крови, Узнаете меру моей любови.

Любовь подлежит преодолению — хирургическому, психологическому, мистическому. «Милая любовь моя, проклинаю тебя страшным проклятием», — говорит героиня Крылатого гостя. В этом мире женщина разрывает границы личной любви в бесконечность, уходя от мужчины к общине и отдавая сердце «хору»; а мужчина тянет ее назад, всегда к плотской любви и, как сказано в Повести о Татариновой, к «шутовскому унижению телесного соития».

Центральное место среди источников Повести занимает послание Алексея Еленского, камергера и скопца, в 1804 году направившего в кабинет Александра I свой проект обустройства России. Радлова, включившая обширные выдержки из послания Еленского в текст своей повести, заняла свое место в ряду изумленных его читателей. Историческая достоверность того проекта, который цитировала Радлова, сомнений не вызывает; но его интерпретация, провоцирующая на самые рискованные аналогии, была и будет предметом для споров. Стилизуясь под масонство, скопческий дискурс претендовал на глобальную религиозно-политическую роль — роль государственной идеологии (в том смысле этих слов, который станет ясен лишь целым столетием позже). Мельников интерпретировал проект Еленского как «установление в России скопческо-теократичного образа правления»'; Милюкову он напоминал политические идеи «святых» деятелей английской революции[109]. «Какие же достижения обещал свободный народ на свободной, переустроенной для счастья земле!» — таким восклицательным знаком завершался рассказ советского историка о Еленском[110].

Во всяком случае, мы имеем дело с беспрецедентно отважной программой, претендующей на контроль абсолютной степени: самый тоталитарный проект из всех, какие знала история утопий. Еленский предлагал переворот всей системы власти, государственной и духовной; намеревался начать революцию с армии и флота, с тем чтобы распространить ее на все министерства и губернии; собирался организовать режим самым жестким из мыслимых способов — личной властью духовных лиц, образующих собственную иерархию. Все это утописты предлагали, а революционеры пытались осуществить до и после Еленского. Но только в этом проекте к внешней, внутренней и духовной политике присоединяется политика тела в ее самом радикальном и необратимом варианте — хирургическом. Даже анти-уто-писты 20 века не доходили в своих более чем радикальных построениях до этой простой и эффективной процедуры; никто, кроме Еленского, не расшифровал так прямо метафору всякой утопии; никто не разгадал ее элементарного секрета — хирургической кастрации всех под руководством уже кастрированных.

В 1931 Радлова переписывала тексты Еленского из исторического журнала, где они были за полвека до того опубликованы Иваном Липранди, приятелем Пушкина, в свою тетрадку, которая еще полвека с лишним пролежит в архиве... Она наверняка думала о шокирующем сходстве скопческого проекта с политической реальностью, которая осуществилась на ее глазах; о его русском языке, неожиданно современном, патетическом и распадающемся как заумь; и о том, как парадоксально, и вместе с тем знакомо, сочеталось все это с мужественным классицизмом Золотого века.

Понятно, что в этой своей работе Радлова зависела от источников и консультантов. 4 марта 1931 года Радлова писала мужу: «За Татарино-ву еще после твоего отъезда не принималась, но получила книги [...], так что собираюсь снова начать писать»4. Этот мотив повторяется вновь 10 марта: «Я не пишу ничего [...| и боюсь, что может быть Татаринова моя не так уж хороша, как нам с тобой показалось». В эти дни с незаконченной Повестью о Татариновой знакомятся Кузмин и


Примечания:

1

' 3. Фрейд. Из истории одного детского невроза — 3. Фрейд Психоаналитические зтюды. Минск: Беларусь, 1991.



10

О природе ориентализма, небескорыстной как на классовом, так и на индивидуальном уровне, см.: Edward W. Said. Orientalism. London: RouHedge, 1978.



11

Ф.Достоевский. Дневник писателя. 1873 — Полное собрание сочинений. Ленинград: Наука, 1980, 21, 36—38. Эта тема прослеживается от Записок из подполья до Братьев Карамазовых; обзор см.: Г. С Рылькова. Жажда страдания — Russian Literature. 1997, XLI, 37—50.



108

Чудовский в своей рецензии на Корабли



109

Чудовский в своей рецензии на Корабли



110

в Крылатом госте их 5, не считая внутрен

">






Главная | Контакты | Прислать материал | Добавить в избранное | Сообщить об ошибке