• В поисках самого себя
  • Слоним находит себя
  • Опыт в дороге
  • В пещере Адзаба
  • Еще о летучих мышах
  • Суточный ритм
  • Два разговора
  • Беседа продолжается
  • Мрачные размышления Слонима
  • На беговой дорожке
  • За Полярным кругом
  • Слоним решает заняться крысами
  • Почему же все-таки грызуны не образуют временных связей с температурой внешней среды!
  • «Я не понимаю, что вас удивляет!»
  • Глава седьмая

    Лицом к лицу с природой

    В поисках самого себя

    — Пошлите меня куда угодно, хоть на Камчатку, только избавьте от физиологии труда! Я не могу и не хочу ею больше заниматься.

    Физиолог Слоним произнес это твердо, с той ноткой решимости в голосе, которая не оставляет места для сомнения. Он не был постоянным сотрудником Быкова, они только встречались на одном из заводов, где оба изучали физиологию труда. Просьба молодого человека озадачила ученого своей неожиданной настойчивостью. Куда его устраивать? Профессор руководил тогда маленьким отделом прикладной физиологии, где, кроме него, было место лишь для служителя. Время от времени к нему в лабораторию приходили поработать физиологи. «Платить мы вам не будем, — предупреждал он их, — зато вы усвоите учение об условных рефлексах». Среди добровольцев помощников бывал и Слоним, однако к условным рефлексам он интереса не проявлял. Теперь он просит помощи, готовый отказаться от физиологии труда и заняться исследованием временных связей — делом столь же нелюбимым и нежеланным. Что с ним случилось? Почему вдруг?

    — Извините, я вас не понимаю. Как можно пренебрегать таким благородным занятием, как исследование человеческого труда? В нашей стране, где труд так почетен, какое основание сторониться, избегать его изучения? И на Камчатке вы, кстати, встретитесь с тем же. Неладное вы задумали, мой друг.

    Слоним решительно покачал головой:

    — Мне кажется, Константин Михайлович, что я полностью себя исчерпал. Я не смогу быть полезным этому делу… Не будем вдаваться в подробности, как и почему, мы не вправе заниматься наукой, к которой утратили интерес.

    Молодой человек был взволнован и, как показалось ученому, немного растерян.

    — Подумайте еще раз, — сказал ему Быков, — физиологии труда предстоит великое будущее… Впрочем, как вам угодно… Чем вы хотели бы заняться?

    — Меня не привлекает лаборатория, — ответил тот. — Физиологию я предпочел бы изучать в естественной среде, в самой природе.

    Ученый удивился:

    — То есть вне лаборатории и рабочей обстановки?

    В ответ прозвучало решительное «да».

    В этом не было ни капли здравого смысла. Отказаться от приборов и аппаратов, от удобств лабораторных приспособлений, столь облегчающих научный труд! О, этот малый — изрядный чудак. Впрочем, он не слишком оригинален. Легче пренебречь благами науки, чем обогащать ее трудом и усердием.

    — Любопытно узнать, — заинтересовался ученый, — как же вы представляете себе работу в естественной среде?

    — Я не сижу в лаборатории, у собачьего станка, — последовало не слишком логичное объяснение. — Это мне не под силу.

    Быков улыбнулся. Этот бледный и худощавый молодой человек с внешностью горожанина, ни разу не бывавшего в лесу, питал страстную привязанность к природе. Рассказывали, что он проводит обычно свой отдых в горах, проделывает пешком по многу километров, ночуя в походной палатке. Страх и лишения не способны удержать его от самых опасных переходов. В пустыне Каракумы он гоняется за жуками и выслеживает ящериц в барханах. Удивительно ли, что он в близкой его сердцу природе готов уместить все храмы науки, изучать физиологию в песчаной степи и на снежных вершинах Тянь-Шаня?

    — Объясните мне, прошу вас, — повторил ученый, — как вы представляете себе занятия физиологией в природной среде.

    Слоним коротко ответил:

    — Не знаю.

    Быков вспомнил, как сухо и холодно этот помощник принимал его советы прилагать учение Павлова к исследованиям физиологии труда и с какой охотой изучал средства облегчить труд штукатуров, выясняя преимущества терки перед лопаткой, и сказал:

    — Мне кажется, что вы еще себя не нашли. Физиология, по-видимому, не ваша стихия.

    На это последовала длинная тирада, безудержное и страстное признание:

    — Я не спорю, Константин Михайлович, возможно и так, но физиология, которая не объясняет, как приспособляются животные к своему образу жизни, как изменяются отправления организма, как вообще осуществляется жизнь на земле, — действительно не моя стихия. В природе, то разгораясь, то затухая, пылает извечный огонь, идет борьба и утверждение одних за счет других. Все, что живет, неотвратимо стремится куда-то вперед. В беспрерывной суете идет вытеснение, переход с места на место, чтобы из худшего прошлого перейти к лучшему будущему. Победители расширяют свой жизненный круг, но в новых условиях терпят лишения: наследственные свойства животных, некогда утвердившиеся в другой обстановке, не соответствуют отвоеванной среде. Климат, пища и средства ее добывания ломают и рушат врожденные свойства, изменяют частично органы и функции. В результате зарождается новый животный вид… Где эти закономерности изучены физиологами, укажите мне? Скажете, что это не наше дело, происхождением видов занимаются другие? Не могу согласиться.

    Все это он произнес одним духом, с той страстной горячностью, когда кажется, что напряжение мысли и накал чувств достигли своего предела…

    — Те, кто экспериментирует на кроликах, свинках и белых мышах, — продолжал он, — могут думать, конечно, что эти лабораторные создания — копии тех, которые населяют природу, но это не так. Исследуя физиологические механизмы собаки, голубя и песца, ученые упускают из виду, что различные животные пользуются ими по-разному. Нельзя закономерности, установленные на одних организмах, так легко распространять на другие. Без учета природных особенностей животного все наши расчеты неверны. Вот вам характерный пример. В зимний день я выгоняю в лес собаку. У нее превосходная шерсть, она сильна, здорова, и все же судьба ее предрешена: если она не найдет дорогу домой, то погибнет от голода. Иное дело выпущенный на волю песец, так похожий на нашу собаку. В лесу он наловит себе птиц. Или будет охотиться за рыбой; не поймает живую — найдет мертвую, выброшенную на берег реки. Наша собака в лесу будет мерзнуть, а песец разляжется брюхом кверху, словно стужа ему нипочем. У обоих как будто одинаковые нервные механизмы и физиологические функции, а каковы результаты? Судьбу животного решают не только его физиологические свойства, но и биологические, и в первую очередь — способ добывания' пищи. Он перестраивает на свой лад жизненные отправления организма. В лаборатории этого, конечно, не учтут: там поставят в станок песца и собаку, чтобы на одинаковые раздражения получать одинаковые ответы…

    Речь была еретична, ее обличительная манера и страстное звучание не могли скрыть рискованность некоторых положений.

    — Не очень вразумительно, — задумчиво проговорил ученый, — и все потому, что вы не нашли себя. Ищите, я вам помогу.

    Быков не ошибся — Слоним действительно не нашел еще себя.

    За тридцать лет своей жизни он о многом успел передумать, многое узнать: побывал на медицинском факультете, оставил его и ушел на биологический; разочаровался и в том и в другом и все же стал врачом. Вскоре он бросил медицину и занялся гигиеной труда. Его последним увлечением была физиология труда, от которой он также решил отказаться. Молодой человек переходил от одной крайности к другой, бессильный умерить свой душевный разброд.

    Своим друзьям он говорил:

    — Эти науки, несомненно, важны и интересны, но меня они почему-то не занимают. Мне, здесь попросту скучно и не по себе.

    На медицинском факультете ему понравилась анатомия. Организм оказался слаженной конструкцией; кости и мышцы точно подсчитаны и размещены по полкам анатомического музея. Это соответствовало склонности Слонима к системе и порядку. Природу он любил не только изучать, но и систематизировать. Его коллекция жуков и бабочек не знала себе равной среди прочих других. Всюду ему хотелось видеть четкие соотношения, запечатленные в строгих пределах. В истории его привлекала хронология. В ее точных границах перед ним вставали пространство и облик эпохи, которые он таким образом явственно чувствовал и ощущал. Все, что не поддается классификации, будь то музыка, литература или словесность, не могло его занять. Многообразна его библиотека, обширны ее пределы и велик его интерес к ней. Ведь помимо всего книги можно располагать в таком и этаком порядке, нумеровать, шифровать и каталогизировать…

    Все учебные предметы, кроме анатомии, оставили Слонима равнодушным. Занятия по физиологии казались однообразными и утомляли его. И вчера и сегодня все тот же нервно-мышечный препарат лягушки, над которым всю жизнь провел знаменитый Введенский, чьему примеру следовать призывают студентов. Ненамного привлекательней были атрибуты другой физиологической школы. Чудесный пособник науки, помогший Павлову в его великих открытиях — собака с выведенной наружу слюнной железой, — Слонима не заинтересовал. Он отказывался от советов запасаться терпением, подсчитывать капли слюны и заносить эту арифметику в дневник наблюдений.

    Не обрадовали молодого человека и занятия по биологии. Диплом позволял ему выбрать любое направление — стать зоологом, палеонтологом, микробиологом. Увы, мысли его были заняты не тем, иные думы смущали его воображение. «Есть на свете счастливцы — они огибают экватор, охотятся в джунглях, изучают зверей в природе и в неволе. На каком факультете получили они свою специальность?…»

    Рано отчаиваться, мир клином не сошелся, он вернется к медицине, прослушает курс и будет медиком-естествоиспытателем. Многие врачи древности совмещали то и другое, а некоторые к тому же и философию. Ничего невозможного в таком решении нет: разве экспериментальная медицина — не ветвь биологии?

    Пример древних ненадолго вдохновил Слонима. Гигиена труда, которой он занимался, еще будучи студентом, не пришлась ему и теперь по душе. Почетное звание санитарного медика, посещение заводов и обследование на них условий труда, писание актов — все это тоже не для него.

    Молодой человек решил уйти на военную службу. Там, в здоровой обстановке труда и дисциплины, его мысли улягутся, чувства станут ровней и найдется разумный выход.

    Этому плану не суждено было сбыться — военное ведомство отказалось числить у себя солдата весом в пятьдесят два килограмма. Неудачник принял другое решение. Он будет медиком, обыкновенным практикующим врачом. Вопрос о профессии решен раз навсегда!

    В туберкулезном диспансере молодой дебютант поначалу проявил себя успешно. Он научился искусно брать кровь из вены, и эту способность вскоре отметили, что, однако, не помешало ему влить однажды лекарственный раствор мимо вены в ткани и ухудшить состояние больного. От неудачливого медика поспешили отказаться.

    Тогда Слоним увлекся физиологией труда, той самой наукой, от которой впоследствии выразил желание бежать на Камчатку. Случилось это не сразу. Вначале как будто все шло хорошо. Он с интересом изучал влияние тяжелых работ и высоких температур на человека, чтобы научным анализом прийти на помощь рабочим. Исследователь мог по количеству поглощенного организмом кислорода и выделенной углекислоты определить, сколько в тканях сгорело вещества, израсходовано калорий и сколько понадобится пищи для восстановления нарушенного баланса. Газообмен указывал, в какой степени трудовая операция обременительна для человека и выполнима ли вообще.

    Слоним уверовал в могущество метода исследования и ждал от него всяческих чудес. В сообществе с другими экспериментаторами он даже написал о своих успехах объемистый труд.

    Напрасно Быков убеждал его изучать у рабочих временные связи, возникающие в процессе труда. Слонима эти просьбы неизменно смущали: он читал о слюнных временных связях, знал, что они успешно изучались на собаках, но как их связать с газообменом, с состоянием рабочего, разгружающего фарфор?

    Когда трудоемкие работы стали выполняться машинами, увлечению Слонима пришел конец. Искусство рабочего сводилось теперь не к физическому напряжению, а к сноровке и ловкости. Чтобы изучать эти новые формы труда, нужна была новая методика. Три года Слоним искал ее и, разочарованный, обратился за помощью к Быкову…

    Был 1932 год.

    Молодой физиолог и ученый встретились снова. Они сидели в лаборатории — той самой, где ничтожное число штатных сотрудников было обратно пропорционально объему заданий, — и беседовали. Слоним жаловался на судьбу. Опять ему приходится все начинать сызнова. Годы уходят без утешительного итога. Физиология труда для него, Слонима, была ошибкой, этак можно и всю жизнь погубить.

    Слоним мог бы этого не говорить — Быков понимал молодого человека и всячески хотел ему помочь.

    — Я кое-что придумал. Полагаю, Абрам Данилович, что это вас устроит. Поезжайте в Сухуми — изучать физиологию обезьян. В питомнике много различных животных, там в некоторой степени естественная среда. Изучайте приспособительные механизмы у зверей, сочетайте в себе натуралиста и физиолога, но избегайте чрезмерного любования природой. намерен вас в чем-либо стеснять; я следую в этом отношении примеру моего учителя — Ивана Петровича Павлова. Ищите себя.

    Встреча завершилась сюрпризом, значение которого один лишь Склоним мог оценить. В его распоряжении будут птицы и звери обезьяны и рептилии в их естественной среде, а может быть, даже и скорпион… Он сможет ставить опыты, изучать животных в вольерах, где условия жизни приближаются к природным. Он избавится от города с его гнетущим шумом и сумятицей, от театров и Филармонии, посещение которых отнимает много времени, избавится наконец от временных связей, от необходимости объяснять ими свои наблюдения. А что важнее всего — у него будет свобода действий. Есть ли на свете благо превыше свободы!

    — Я с радостью поеду, если вы направите туда и Ольгу Павловну Щербакову, — осторожно произнес молодой человек.

    Это была его жена, долгое время работавшая помощницей Быкова.

    — Хорошо, я согласен, поезжайте вдвоем.

    Слоним находит себя

    Молодой исследователь прибыл в Сухуми и остался доволен тем, что увидел. В его распоряжении были вольеры с животными, свобода действий и опытная помощница. Оставалось наметить план и приступить к его осуществлению, а Слоним почему-то не очень спешил впрягаться в работу. Он с завидным спокойствием слонялся по прямым, заново отстроенным улицам, по ботаническому саду, среди субтропических насаждений Синопского парка, подолгу оставался у моря и штудировал историю города. Словно целью его было изучение памятников старины, он интересовался всем, что относилось к столице абхазов в бытность ее милетской колонией Диоскурией, римским городом Севастополис и генуэзским поселением. От его пытливого взора не ускользнули ни руины крепости византийской архитектуры, ни остатки Великой абхазской стены. Наблюдения записывались, подкреплялись свидетельством литературы и обогащались фантазией натуралиста.

    Так проходили недели и месяцы, а работа над животными в желанной обстановке естественной среды не начиналась. Слоним бродил между клетками обезьян, наблюдал поведение зверей, подолгу глядел на морские просторы под крутыми холмами питомника — и ничего не предпринимал.

    Странное поведение молодого человека не было случайным.

    В течение всей своей жизни Слоним питал нежную склонность к животным. Замкнутый и малообщительный в детстве, он дарил свою привязанность природе, скупо представленной в его квартире. С годами любовь эта крепла; кроме аквариума, собак, коллекции бабочек и садков с лягушками, в доме стали появляться клетки с пернатыми, банки с тритонами, жуками-плавунцами. Молодой любитель природы мечтал о квартире, где водились бы мокрицы и тараканы, над которыми так интересно вести наблюдения. Животные не были здесь предметом эксперимента, они заменяли мальчику детскую компанию. У каждого обитателя была своя ласковая кличка, и обращались с ним здесь как с другом. Они жили тут подолгу, и юный природолюб не забывал своих питомцев и после их смерти.

    В сознании мальчика, а затем юноши утвердилось представление об этом окружении как о чем-то сугубо близком и родном чуждом задачам науки. В каждой области знания — свое отношение к живым организмам: зоология, исследующая сходства и различия животных видов и многое другое, пользуется для этого сопоставлением тканей, черепов и костей; физиология, изучающая деятельность живого организма, прибегает к опытам, которые либо обрекают животное на гибель, либо некоторое время сохраняют его. В Сухуми Слоним столкнулся с животными, обитающими почти в естественной обстановке, столь напоминавшей ему домашнюю. Как примирить привычное представление о животных-питомцах с отношением физиолога к подопытному зверьку? Как сочетать пассивное созерцание с действенным экспериментом? Слоним горячо убеждал себя, что пора взяться за дело, медлить дольше нельзя, но что именно делать и с чего начинать, положительно не мог придумать. От прежних намерений перенести науку в природу, изучать физиологию в среде зверей, решительно ничего не осталось. Положение было трудное, скажем прямо — незавидное. Психологи определили бы такое состояние чем-то вреде психического кризиса.

    Тем временем Щербакова нашла себе работу и даже сделала попытку увлечь этим делом своего руководителя.

    Несколько лет назад Быков пригласил студентку Щербакову исследовать трудовые процессы на заводе «Красный треугольник». Надо было так наладить работу, чтобы она протекала без резких сдвигов, ритмично. С тех пор метроном и секундомер стали спутниками ее творческой жизни. В Сухумском питомнике Ольга Павловна занялась изучением суточного ритма — сменой деятельности и покоя — у самых различных животных. Она верила, что эти исследования послужат на пользу биологии, физиологии, медицине, и не без основания. Ведь суточная ритмика свойственна всем позвоночным. Спим ли мы ночью или работаем днем, остаемся ли круглые сутки в постели или не отдыхаем вовсе — в организме покой сменяется бодрствованием, колеблется уровень температуры, кровяного давления, количества сахара в крови, изменяется деятельность желудочно-кишечного тракта, почек и печени. Колебания эти извечны, как приливы и отливы на морском берегу.

    Прежде, однако, чем Слоним успел увлечься работой помощницы-жены, он возненавидел условия, в которых работа протекала. В лаборатории стоял несмолкаемый рев, стук и скрежет, издаваемый множеством животных. Три макаки-лапундр, два макаки-резус, два огромных гамадрила, два медведя, шакал, несколько собак и грызунов выражали свое самочувствие всяк на свой лад. Подавленный и раздраженный, Слоним как-то сказал Щербаковой:

    — Кажется, Гёте заметил, что там, где кончается слово, начинается музыка.

    — Тут происходит наоборот, — деловито ответила она, — музыка предшествует слову.

    Она чувствовала себя в этой стихии как нельзя лучше. Когда Слоним предложил ей перенести свою деятельность куда-нибудь в вольер или в отдельное помещение, она сказала:

    — У нас действительно шумно, ни подумать, ни почитать невозможно. Измерять температуру и потоотделение можно было бы и в другом месте, со временем оно так, вероятно, и будет, но долг наш — прежде всего узнать животных, а для этого они должны быть у нас на виду.

    Население питомника пришлось ей по душе, и она скоро к нему привязалась. Проводила ночи без сна у изголовья больной обезьяны, выхаживала и лечила ее всякими средствами. Она умела подмечать малейшую перемену в самочувствии зверька — как он выглядит, как ест, всем ли доволен.

    — По праву старшего научного сотрудника я должен тебе заметить, — сказал как-то Слоним жене, — что ты обратила лабораторию в Ноев ковчег. Так дольше продолжаться не может.

    Она не спорила с ним, но порядка не изменяла. Население лаборатории пополнилось ежами, лесными и полевыми мышами, енотовидными собаками, дикобразами, собакой динго и барсуком. Исследовательница аккуратно измеряла у них температуру, изучала двигательную активность, частоту дыхания и физико-химические изменения в различное время суток. Слониму эти работы казались бесполезными. Так ли уж важно, сколько прыжков проделает за день или ночь гамадрил, по имени Храбрый, или его подруга Виринея? Сколько этих сальто придется на первую и сколько на вторую половину дня? Поучительно, конечно, что в знойные дни обезьяны проявляют благоразумие и предпочитают не делать вертикальных движений, столь тягостных в жаркую пору, но куда эти опыты ведут?

    Щербакова не прерывала своих занятий. Она не теряла надежды собственным примером повлиять на упорствующего мужа и время от времени применяла для этого средства научного воздействия.

    — Я не представляю себе проблемы более заманчивой, чем суточная и годичная ритмика. Для биолога это сущий клад.

    Так как он не спешил ни возражать, ни соглашаться, она неторопливо развивала свою идею.

    — Все сложные организмы проникнуты влиянием этой периодичности. Собака динго, которая водится в Южном полушарии, не поддается акклиматизации и в наших широтах приносит потомство холодной зимой — в пору, когда в Австралии стоит жаркое лето…

    На Слонима это не производило ни малейшего впечатления. Он отводил глаза от клеток, из которых неслись лающие крики гамадрилов, и коротко отвечал:

    — Неинтересно.

    Щербакова привыкла к таким ответам и с чувством человека, выполняющего некий моральный долг, продолжала выкладывать свои соображения:

    — Сидящий в темной коробочке таракан, лишенный возможности отличать время суток, обнаруживает характерную для него подвижность именно ночью. То же самое повторится с совой, запертой в темный чулан. Свойственная птице привычка к ночной охоте подскажет ей наступление сумерек. Суточные колебания роста, присущие растению, проявят себя также и в затемненной комнате, где свет и мрак не сменяют друг друга. Те же суточные колебания обнаружит и стебелек, пробившийся из семечка в темном помещении, хотя солнечный луч еще ни разу не упал на него.

    Щербакова тщательно собирала подобные сведения, чтобы, при случае преподнести их ему. Не замечая его недовольства, она рассказывала:

    — Персик, посаженный на жарком острове Мадейра, верный своей природе, сформированный в другом климате и среде, через год периодически сбрасывает свои листья; сосны цветут. через три года, яблони — ежегодно; два раза в секунду сокращается мышца нашего сердца; через каждые два с половиной часа пищеварительные железы выделяют свой сок в кишечник. Легкие человека наполняются воздухом через три-четыре секунды; у различных животных сроки эти разны, зато всегда определенны и ритмичны. Короче, ритмика — это образ жизни, продиктованный условиями внешней среды.

    — Меня не надо убеждать, — холодно останавливал он ее, — я найду свою тему.

    Зачем ее искать, не понимала она, когда кругом их так, много! Недостаточно еще изучены зимняя и летняя спячки животных. Неполно исследована суточная смена активности и покоя у человека, мы все еще не знаем, какие механизмы вызывают чередование бодрствования и сна. Можно ли оставаться равнодушным к таким исключительно важным вопросам?

    Он все-таки убедил ее перенести некоторые опыты за пределы лаборатории и для этой цели помог оборудовать домик в глубине парка. Здесь Ольга Павловна не только исследовала смены периодов деятельности и покоя у обезьяны, но и научилась эту ритмику изменять. Затемняя помещение днем и освещая его ночью, она перестроила с течением времени ритмику обезьян: подвижность, свойственная им в течение дня, стала проявляться во второй части суток. И температура тела, и дыхание, и другие особенности суточных чередований изменялись при этом. Происходило и наоборот: особенности дневной жизнедеятельности проявлялись ночью. То, что казалось врожденным, обнаружило явную зависимость от условий внешней среды.

    Выяснилось также, как этот ритм вырабатывается в молодом организме и как переиначивается, когда окружающая обстановка меняется. Именно зрительный аппарат и возникающие в нем раздражения служат сигналом для всяческих перемен в суточной ритмике организма. Ведь только сменой освещения и ничем другим были достигнуты все перемены в состоянии обезьян…

    Таковы были успехи помощницы Слонима, маленькой настойчивой женщины, которую в питомнике звали «маленьким комендантом». Она вела упорную борьбу со своим старшим научным сотрудником, искусно командовала стадом диких и полудиких зверей и всегда добивалась успеха. Ее верным оружием было терпение, которого Слоним не одобрял. Из всех высоких проявлений человеческой натуры примеры труда и терпения извечно служат укором бесплодным мечтателям.

    Один только раз Ольга Павловна не сдержалась.

    — Ты напоминаешь мне рыцаря, — сказала она, — закованного в латы в век пороха и атомной энергии. Так легко оказаться за пределами современности.

    — Уж не считаешь ли ты меня донкихотом? — спросил он.

    — У каждого времени свои донкихоты и рыцари, — с той же серьезностью, с какой она обсуждала результаты опытов, ответила Щербакова. — Рыцарь, подобный Карлу Великому, одним ударом рассекающий всадника с лошадью, разгибающий без труда четыре подковы, способный за обедом поглотить четверть барана, двух кур и гуся, в наше время смешон…

    Слоним не заметил, как благотворное влияние жены сказалось на нем. Исподволь она приучила его к мысли, что наблюдения над животными можно сочетать с серьезным научным делом, что любовь и терпение, проявленные при этом, нельзя отделять от самого опыта.

    — Не изучив их, — настаивала она, — мы не сможем полагаться на добытые результаты. Животное надо изучить и понять, в книгах об этом не слишком много написано.

    Слоним занялся задачей, весьма схожей с той, которая решалась на фарфоровом заводе, где он исследовал действие высоких температур на состояние человека. Только теперь задача ставилась шире: какими средствами организм отстаивает свою нормальную температуру в различных условиях внешней среды; как удается ему на полюсе и на тропиках держать в равновесии тепло своего тела. Все это было недостаточно изучено, и Абрам Данилович, следуя своей склонности водворять всюду систему и порядок, увлекся теплообменом.

    Организм животного нуждается в постоянном притоке всякого рода веществ: кислорода, воды и продуктов питания. Претерпев различного рода превращения, эти вещества становятся источником тепла. Ни на минуту не останавливается круговорот обмена: вещества воспринимаются из окружающей среды и после сложных изменений возвращаются природе. Человек поглощает в день до пятисот литров кислорода, который способствует сжиганию жиров, белков, углеводов и не пощадит самого организма, если приток питательных средств не восстановит потери. В течение суток дыханием выделяются один килограмм углекислоты и три килограмма воды. Все клетки тела вовлечены в газообмен. Помещенный в герметически закрытый сосуд, кусок живой мышцы продолжает поглощать кислород и выделять углекислоту. Установлено, что в течение дня химические процесса организма образуют теплоту, достаточную, чтобы вскипятить двадцать семь литров воды. Обратив эту тепловую энергию в двигательную, физики подсчитали, что она способна поднять полмиллиона килограммов на высоту одного метра. Через организм человека в его короткий век проходит более семидесяти пяти тысяч литров воды, семнадцать с половиной тысяч килограммов углеводов, две с половиной тонны белков и тысяча двести шестьдесят килограммов жиров.

    Организм животного может приспособиться к окружающей температуре, либо повысив свой обмен веществ, либо соответственно его снизив. Внешнее охлаждение диктует ему усиленно потреблять кислород, чтобы ускорить горение жиров, белков и углеводов, получить необходимое тепло. В нагретой среде газообмен падает и горение веществ замедляется. Несколько иначе это происходит у человека. Лишенный жирового слоя и волосяного покрова животных, он представляет собой самый обнаженный из организмов, снабжаемых теплой кровью. Теплота его тела уравновешивается не столько химическими средствами — изменением газообмена, повышением и снижением обмена, веществ, — сколько физическими, и главным образом деятельностью кровеносных сосудов и потоотделительной системы.

    Вот как это происходит.

    Охлаждение тела вызывает потребность в некотором повышении питания. Дополнительная пища, однако, лишь частично усиливает воспроизводство тепла, остальное довершают мышцы, составляющие третью часть нашего веса, печень с ее большой химической лабораторией, органы пищеварения, почки, легкие и даже мозг. Каждый орган, каждая ткань в отдельности собирает тепло из своих многочисленных клеток — печей слабого горения. Когда охлаждение становится значительным, в движение приходят мышцы и непроизвольным дрожанием образуют дополнительное тепло. Нельзя двинуть пальцем без того, чтобы не увеличить теплоту в организме. Бегуны доводят температуру тела до сорока и выше градусов. Солдаты с грузом амуниции в течение пяти-шести минут похода дополнительно нагреваются на полградуса.

    Большую услугу оказывает человеку его кожа — два и семь десятых метра ее площади густо пронизаны кровеносными сосудами. Артериолы, снабжающие кровью эту площадь, обладают чувствительными кранами. От холода они закрываются, и отдача тепла во внешнюю среду уменьшается. Высокая же температура, наоборот, увеличивает просветы сосудов, и кожные покровы, способные отдать три четверти тепла своего тела, усиленно начинают его излучать. Этому способствует и потоотделение. Из пятисот желез, расположенных на каждом квадратном дюйме кожи, выделяется жидкость, одна капля которой уносит из тела тепло, достаточное, чтобы нагреть две другие капли влаги выше точки кипения воды.

    Эти механизмы глубоко экономны, они делают человека в известной мере независимым от погоды и климата. Не слишком многое изменится от того, будут ли его окружать полярные льды Арктики или джунгли жарких тропиков; он не нуждается в столь повышенном питании зимой, как нуждаются в нем звери и домашние животные.

    Медики изучили способность человека защищаться от охлаждения в различную пору его жизни. Наиболее уязвимы пожилые люди, а также дети вскоре после рождения. Большая часть недоношенных младенцев погибает от охлаждения при обычной комнатной температуре.

    Этим исчерпывались знания Слонима о теплообмене. Не многим больше мог он рассказать о так называемых регуляторах, столь различных у животного и у человека. Как было ему не увлечься теплообменом? Эти механизмы, различные у человека и позвоночного животного, как бы являли собой утвердившийся в природе разлад. Слониму предстояло искать этому непорядку объяснение, найти последовательность там, где ее, казалось, не было.

    Уже первые опыты должны были смутить молодого физиолога. Не так легко выяснить отношения между организмом и температурой внешней среды. Усложняющих обстоятельств много. Как, например, удержать обезьяну в резиновой маске, когда нужно определить ее нормальный газообмен? Всякий эксперимент должен протекать в непринужденной для подопытного организма обстановке, иначе гамадрилы или макаки, возбужденные необычным состоянием, начнут усиленно поглощать кислород, и опыт тем самым будет испорчен. Совершенно очевидно, что метод исследования, годный для собаки, не годится для обезьяны и тем более для шакала или дикобраза.

    Однажды в Сухуми прибыл ящик такого размера, что протащить его в ворота питомника нечего было и думать. Ящик пришлось переносить по частям. Это была газообменная камера, построенная в свое время физиологом Сеченовым для своих опытов. В ней можно было создать любую температуру и, не касаясь животного, помещенного в камере, оставлять его в ней на несколько дней. Когда приборы, насосы и баллоны были водворены на место, подтвердилось, что камера точно учитывает потребляемый организмом кислород и выделяемую им углекислоту.

    Опыты над обезьянами принесли много неожиданного. И собака и гамадрил одинаковыми средствами уравновешивали теплоту своего тела с температурой окружающего воздуха. Потребление кислорода повышалось, когда камеру охлаждали, падало, когда ее нагревали. В первом случае сгорание жиров, белков и углеводов ускорялось, во втором обмен веществ замедлялся.

    — Столь близкое родство с человеком, — удивился Слоним, — и такое различие в регулировании тепла! Что сказал бы Дарвин, если бы узнал, что функции внутренних органов обезьяны ближе к природе собаки, чем человека? Как это все-таки объяснить?

    Щербакова, к которой был обращен этот вопрос, будучи занята вычесыванием блох у юной макаки, не могла сразу ответить.

    — Несообразно, конечно, очень несообразно… Надо бы попробовать еще на макаках.

    Слониму этот совет показался легкомысленным. Не одобряя Щербакову за ее излишнее увлечение ритмикой, склонный по всякому поводу объяснять ее поступки женским упрямством, он, однако, дорожил советами жены.

    — Над научными рекомендациями, — возразил ассистент — следует иной раз подумать. Я не вижу тут логики. При чем тут макака? И гамадрил и макака одинаково отстоят от человека и не слишком далеки друг от друга.

    — Я бы все-таки попробовала, — меланхолически повторила помощница.

    — Хорошо, — уступил он, мысленно проклиная ненавистное слово «попробовать» и женскую логику, столь постоянную в своем упрямстве.

    В камеру заключили макаку-лапундер, затем макаку-резус и испытали их холодом и теплом. Исследователь был снова озадачен: не в пример гамадрилу эти обезьяны реагировали на холод, как человек. Не химическая регуляция главным образом, а физическая проявила себя; организм регулировал свой тепловой баланс не повышением газообмена и ускорением распада веществ, а деятельностью тканей, сосудов и потоотделительной системы.

    Учению Дарвина, оказывается, ничто не угрожало: гамадрил просто-напросто исключение.

    Всему как будто найдено было сносное объяснение, на помощь закону пришло исключение, но до благополучного конца было еще далеко. Слонима ждало разочарование, и именно оно пробудило в нем страстное увлечение, приведшее его потом к удаче.

    По его распоряжению камеру нагрели до сорока градусов и посадили в нее собаку. Через пятнадцать минут она широко раскрыла рот, высунула язык и стала дышать с такой частотой, что вдохи и выдохи с трудом поддавались учету. Бессильная выделить избыточное тепло потовыми железами, не развитыми у нее, собака облегчала свое состояние ускоренным дыханием. Вместе с обильным слюноотделением испарялось большое количество воды, а с ней уходило много тепла с поверхности дыхательных органов и полости рта.

    Место собаки в нагретой камере занял родственный ей ночной хищник — шакал. Он спокойно сидел в своем заточении, глубоко равнодушный к жаре. Проходили часы. Температура камеры не изменялась, и так же неизменно чувствовал себя шакал. Слоним сам обеспокоился: пленник ничем себя не ограждает от перегрева, чего доброго, его хватит тепловой удар! Снова и снова измеряли у шакала температуру, но до опасного предела все же было далеко. Лишь спустя пять часов зверь стал дышать несколько чаще.

    Слониму было над чем призадуматься. И в строении организма и в поведении собаки и шакала много общего. Откуда такое различное отношение к холоду и теплу? Два родственных вида обезьян и крайне близкие по происхождению собака и шакал каждый по-разному уравновешивает тепло своего тела с окружающей температурой, тогда как столь чуждые друг другу гамадрил и собака защищаются от охлаждения одинаковыми средствами. Как примирить это с представлением об эволюции? Разве обезьяна и собака занимают в ней одинаковую ступень? Природа приспособления не знает границ, но то, что естественно для видов животных, далеко отстоящих друг от друга, невозможно для организмов одного и того же вида. Климат и среда могли бы постепенно вызывать у животного вида большую или меньшую устойчивость к новым условиям существования, но тут изменилась физиологическая функция — сами механизмы обмена.

    На все эти сомнения был найден ответ, и, надо признаться, он стоил исследователю немалых усилий. Помогли ему так называемые кривые, к которым Слоним питал глубокое расположение. Сопоставляя таблицы некоторых опытов, он заметил, что макаки переносят высокую жару легче, чем гамадрилы. Это казалось вполне естественным: первые обитают в тропических лесах, а вторые — в скалистых горах Абиссинии, не ниже двух тысяч метров над уровнем моря. Если питомец жарких тропиков легко мирится с высокой температурой, то обитатель горной Африки с трудом ее переносит. Понятно также и поведение шакала. Выходец из жаркой Индии и Цейлона легко переносит жаркий климат камеры, в котором собака мучительно страдает.

    Трудно было с этим не согласиться. Между тем такое заключение противоречило теории теплорегуляции, признанной в науке бесспорной.

    В течение многих лет научная мысль искала объяснения основного обмена веществ. Много труда было положено на изучение того, каким образом организм ограждает себя of перегревания и переохлаждения. Исследовалось значение и волосяного покрова, и подкожной жировой клетчатки, и черного пигмента, поглощающего солнечное тепло, и даже свойство куколок и яиц переносить крайне высокую или низкую температуру. Так, шелковичный червь, замороженный до твердости стекла, будучи отогретым, продолжает ткать свой кокон. Его куколки в продолжение десяти часов выдерживают тридцатипятиградусный мороз, а в течение шести минут — семидесятипятиградусный. Много любопытного принесло наблюдение над одной из ящериц Америки, меняющей свою окраску, чтобы накопить в своем организме тепло. Ее тело, нагревшись под солнцем до сорока одного градуса, меняет пигмент — кожа бледнеет, и дальнейшее нагревание замедляется. В тени снова выступит темная окраска, чтобы на многие часы сохранить в организме накопленное тепло.

    Температура тела бабочки, обычно мало отличающаяся от температуры окружающего воздуха, повышается на четыре-пять градусов, когда ее крылышки приходят в движение. Подвергая таракана большему или меньшему кислородному голоданию, вынуждали его организм ускорять или ослаблять образование тепла. Эти исследования стали возможны благодаря изобретению электрического термометра и многих других исключительно чувствительных аппаратов. Один из таких приборов — болометр — улавливает теплоту зажженной свечи на расстоянии двух километров.

    Так утвердилось убеждение, что обмен веществ зависит от размера поверхности тела, от температуры окружающей среды, химического состояния организма и его питания. Расходование тепла автоматично и строго зависит от этих норм. У некоторых животных дополнительно учитывались и волосяной покров, и отложение жирового слоя, и многое другое. С течением времени, как это обычно происходит в науке, возникли новые факты, несовместимые с теорией. Наблюдались случаи, когда организм, перемещенный из своей привычной среды, долго еще поддерживает обмен и вырабатывает тепло, как если бы он оставался в прежней обстановке. Гумбольдт рассказывает, что во время путешествия по Южной Америке он настолько привык к тропической жаре, что, вернувшись в Европу, некоторое время еще тепло укрывался при двадцати градусах выше нуля. Другой путешественник после долгого пребывания в Восточной Сибири, где он зимовал в походной палатке, плохо чувствовал себя затем при средней температуре нормально отапливаемого дома. Все это не вязалось с теорией о регуляторах, которые автоматически переключаются под действием сменяющегося холода и тепла. Утвердившиеся представления не могли также объяснить, каким образом согревают себя столь маленькие животные, как белки, синицы и крапивники, зимующие у Полярного круга; почему обмен у коровы в три раза выше, чем у оленя. Ни размером животных, ни покровом шерсти нельзя объяснить, почему один организм тратит тепла в три раза больше другого.

    К этим возражениям Слоним мог бы прибавить и свои. Он не осмеливался утверждать, что они несовместимы с общепринятым положением в науке, предпочитая сомневаться в собственных выводах. Где ему было набраться решимости и выступить против известной теории! В человеческом обществе нет ничего более жестокого и непримиримого, чем научная догма, освященная временем.

    Слоним был молод и скромен и не пренебрег учением, против которого невольно восстал. Почувствовав, что с возникающими противоречиями ему не справиться, он поспешил за советом в Ленинград, к Быкову.

    Ученый выслушал ассистента и спросил:

    — Как вы объясняете результаты наблюдений?

    Слоним ждал этого вопроса, но ответить ему было нелегко.

    — Вы хотели бы узнать…

    Быков угадал мысли помощника и поспешил его предупредить:

    — Мы с вами не на зачетной сессии, вам незачем отвечать мне строго по курсу и по учебным пособиям…

    Превосходно, он так и поступит.

    — Я пришел к заключению, — начал помощник, — что отношение животного организма к холоду и теплу зависит от условии его существования, климата и других причин внешней среды. Эти свойства скорее благоприобретены, чем врождены.

    Он произнес это одним духом и вздохнул, как человек, облегчивший свою совесть чистосердечным признанием.

    Ученый помолчал и неожиданно спросил:

    — Вы говорили о привыкании к определенной температурной обстановке. Пробовали ли вы оставлять животных на продолжительный срок в камере — на неделю, другую и более?

    «Так ли уж это важно? — подумал Слоним. — Допустим, что привыкнут, какие отсюда выводы?»

    — Нет. Я оставлял их в камере на четыре часа.

    — Обязательно посадите на большой срок. Будут интересные результаты.

    — Я не очень понимаю, в какой мере это облегчит мои затруднения.

    В этом ответе было больше безразличия, чем любопытства. Ассистент не слишком скрывал свое равнодушие к совету ученого.

    — Объясню, объясню, — с едва уловимой улыбкой произнес Быков.

    Будь Слоним немного прозорливей, он увидел бы иронию в прищуренных глазах собеседника.

    — У нас, видите ли, существует такое убеждение, что, если в коре мозга, в двух точках ее, одновременно возникло возбуждение, между ними может образоваться временная связь. Так, например, возбужденный центр теплообмена может связаться с любой точкой коры, пришедшей в раздражение от зрительных, слуховых и прочих причин. Я сообщаю это вам потому, что знаю ваше нерасположение к временным связям и не очень уверен, что вы запомнили этот павловский закон. Свыкание Гумбольдта с тропической жарой Южной Америки настолько, что он в Европе страдал от холода при двадцати градусах тепла, объясняется образованием временной связи между теплорегулирующим центром и температурой окружающей среды.

    Беседа принимала малоинтересное для Слонима направление, и он попытался перевести разговор.

    — Мои предположения о решающем влиянии внешней среды на отношение организма к теплу и холоду могут показаться еретичными, но я…

    — Очень еретичными, — не дослушав, согласился ученый, — хозяина организма недоглядели — кору головного мозга. Я полагаю, что ваши зверьки, посаженные на недельку в теплое помещение, образуют с ним временную связь и будут даже тогда снижать свой обмен, когда камера остынет.

    — Иными словами, — произнес крайне смущенный ассистент, — мои выводы ошибочны.

    Быков улыбнулся. Нерасположение помощника к учению Павлова было так велико, что он становился в тупик там, где все было так очевидно.

    — Я этого не говорил… Я вам только напомнил, что в центральной нервной системе заложены механизмы временных связей, которыми пренебрегать нельзя.

    У Быкова были основания так утверждать. В научной литературе время от времени приводились наблюдения, наводившие на мысль, что кора головного мозга контролирует обмен веществ. Известно, что у больных с пораженной центральной нервной системой изменяется потребление кислорода. Организм крупного животного, у которого выключен наркозом головной мозг, снижает обмен веществ до уровня, свойственного мелким зверькам. Под действием наркотических средств у лягушки исчезают сезонные изменения обмена.

    — После того как вы образуете временные связи у зверей, — продолжал Быков, — удалите у них кору мозга, и вы убедитесь, что эти связи исчезнут.

    Предложение ученого вызвало невольную улыбку помощника. Быков, видимо, забыл, с какими зверями Слониму приходится работать.

    — Это, Константин Михайлович, невозможно. Никто не позволит мне калечить обезьян. Обезьяна, лишенная коры, как и человек без полушарий мозга, становится идиотом.

    Помощник был прав, и ученый поправился:

    — Я имел в виду выключать кору мозга легким наркозом, который не вносит разброда в деятельность центра, регулирующего тепло.

    На этом их беседа окончилась.

    Слоним вернулся в Сухуми, и спустя некоторое время на имя Быкова прибыло длинное письмо:

    «Глубокоуважаемый Константин Михайлович!

    Мы выполнили ваши указания, они очень помогли нам, но позвольте раньше сообщить вам любопытную новость. Нас тут, в Сухуми, заинтересовала собака динго. Этот ночной хищник, населяющий, как вам известно, леса западной и юго-западной Австралии и Новой Гвинеи, весьма напоминает нашу овчарку: такого же плотного сложения, стоячие уши и пушистый хвост, только окраска не серая, а рыжая. Мы решили изучить ее теплообмен. В первых же опытах эта обитательница тропиков поставила нас в тупик. У нее и у шакала, населяющего субтропики, а также у собаки умеренного пояса уровень обмена был резко различен. Климат страны, в которой эти звери развивались, оказался сильнее кровного родства: он перестроил свойственных их природе теплообмен. Мы были довольны началом и не скрывали этого. Я считаю, Константин Михайлович, что исследователь, который не способен удивляться и не умеет в каждой мелочи, даже общеизвестной, увидеть событие, никогда никого не удивит…

    По вашему совету мы стали сажать в теплую камеру обезьян и держать их там по неделе. Вышло так, как вы предсказали: снизив в теплом помещении свой обмен, организм макаки и гамадрила не повышал его и тогда, когда испытательная камера остывала. Так, видимо, происходит и в природе, когда наступает необходимость приспособиться к изменившимся условиям среды, — старые связи помогают животному экономить ресурсы тепла…

    Не следует забывать, Константин Михайлович, что эти факты добыты не на кроликах, кошках и морских свинках, которые хоть и принадлежат к различным отрядам, однако давно их не представляют. Лабораторные обитатели развиваются в искусственной неизменной среде, к которой нет нужды приспособляться. Признаюсь, Константин Михайлович, с тех пор, как я ближе узнал зверей, подопытные грызуны и кошки мне стали неприятны. Слишком непривлекательна посредственность их чувств и поведения. Не верится даже, что предки этих животных были зверями, истинным порождением природы…

    Я вам очень признателен за совет выключать кору мозга у животных. Мне, неопытному физиологу, это казалось ненужным для наших работ. Очень не хотелось тратить попусту время, и я каждый раз мысленно затевал с вами спор.

    «Избавьте меня от этого, — убеждал я вас, — право, избавьте».

    «Нельзя, — отвечали вы мне, — надо выяснить участие больших полушарий, сделать явление понятным для физиологов».

    На это я горячо возражал:

    «Предо мной раскрывается перспектива, а я по вашему совету должен себе сказать: «Перспектива потерпит, надо раньше выяснить физиологическую сущность явления и сделать ее доступной для ученых страны».

    «Что вы упрямитесь? — слышалось мне ваше возражение. — Иного выхода нет: ничего вы иначе не добьетесь, ваши факты будут поверхностными, лишенными научных основ».

    Уж очень, Константин Михайлович, не хотелось мне связываться с этой корой, и я как мог отбивался:

    «Почему бы ею не заняться другим, а я тем временем двинусь вперед».

    Я отводил этими разговорами свою душу и в конце концов следовал вашему совету.

    Мы дали шакалу наркоз, устранили таким образом контроль больших полушарий и поместили животное в камеру, нагретую до сорока пяти градусов. Результаты тут же сказались. Обитатель субтропиков проявил еще большее безразличие к жаре и не скоро стал учащенно дышать. Собака под наркозом тоже изменилась. Она, подобно шакалу, долго не обнаруживала влияния жары, и тепловая одышка появилась у нее и у шакала одновременно. Под корой головного мозга — хранителя свойств, накопленных организмом в своей недавней истории, — оказались регуляторы, некогда общие у собаки и шакала.

    Серьезные перемены произошли с обезьянами. Макаки и гамадрилы, подвергнутые наркозу, стали скверно переносить жару. Гамадрилы утратили способность хорошо себя чувствовать на холоде. Словно волшебная рука сорвала со зверей все приобретенное, непрочно обосновавшееся на наследственной основе. Только теперь, когда кора больших полушарий утратила свою власть над образованием и распределением тепла, обмен веществ в организме животных стал таким, каким он описывается в учебниках. Расход энергии зависел от поверхности тела, от температуры окружающей среды у\ уровня питания организма. Распределение тепла стало автоматично. И какими безобидными средствами был достигнут успех! Ни единой капли крови, ни малейшего страдания. Я подумал, как примитивны в сравнении с этим методы исследования западных ученых! Одни удаляли у собак большие полушария и приходили к заключению, что искалеченное животное, помещенное в ледник, теряет очень много тепла, организм угрожающе снижает температуру тела. Другие вырезали отдельные участки коры мозга у обезьян и находили затем перемены в потоотделении. Во всех подобных случаях ответ был один: да, температура тела сильно колеблется, она утрачивает свою устойчивость… Дальше этого искания не шли.

    Вы были правы, Константин Михайлович, я жал вам мысленно руку и дал себе слово впредь не затевать с вами споров.

    Удивительно, как легко мы становимся пленниками собственных идей, как трудно нам отказаться от нового представления, раз усвоив его. Я понял наконец значение временных связей и не мог больше не думать о них. Мы задумали необычайно дерзкий эксперимент. Если кора мозга, рассудили мы, регулирует обмен тепла у животных, она пускает, вероятно, в ход и тепловую одышку. Нельзя ли в таком случае это состояние животного связать с каким-нибудь раздражителем и эту одышку воспроизводить стуком метронома или светом лампы? На всякую деятельность организма можно образовать временную связь, тепловая одышка не исключение. Так рассудили мы и не ошиблись. Расчет был верен, потому что правильной была исходная идея.

    Мы накормили мясом собаку и оставили ее в жарко нагретой камере. Когда началась тепловая одышка, наши аппараты записали частоту дыхания, короткие передышки и смену температуры животного. В то же время метроном ритмично отбивал удар за ударом. Через несколько сочетаний тепловой одышки и ее предвестника — стука метронома — собака в нормальной среде, не съев ни крошки мяса, ответила на звучание метронома припадком. И смена температуры, и ритм учащенного дыхания, и короткие перерывы — все совпадало с записью прежней одышки. Можно было это состояние воспроизводить в заранее намеченные сроки. Мы управляли дыханием животного, деятельностью центра, регулирующего тепло, ввергая организм в сумбур и возвращая ему покой.

    Таков регулятор тепла в организме. Его совершенство не знает себе равного среди механизмов точной механики. Управляет им кора головного мозга.

    Было интересно проследить, как и когда эта регуляция впервые возникает. Казалось очевидным, что надо исследовать новорожденных зверьков, прежде чем кора мозга у них окрепла. Интересная мысль, но как ее осуществить? Кто нам доверит новорожденных обезьян? В зоологическом саду нас выслушать не пожелали: «Не тратьте попусту времени, не просите — ни обезьян, ни шакалят мы вам не дадим, вы их обязательно загубите». Мы молили, настаивали — и без малейшего успеха. Уж очень волновала нас предстоящая работа, мы положительно мечтали о ней. Как всегда, когда желание непреодолимо, ничто перед ним не устоит. Выход был найден. В одной из лабораторий питомника изучали действие теплового удара на организм макаки. Когда один из таких опытов был закончен, обезьяна почти погибала. Мы выходили зверька, и нам его отдали. Макаку мы выменяли в зоологическом саду на шакалят.

    Новорожденных обезьян мы получили за другие услуги. В питомнике случается, что самки плохо ухаживают за детенышами, не кормят их грудью и обрекают таким образом на голодную смерть. Мы обязались вскормить несколько таких обезьянок и поставили опыты на них.

    То, что мы увидели, вознаградило нас за все испытания. Новорожденные щенки и шакалята, словно животные одного помета, одинаково переносили холод и тепло. Лишь на двадцатые сутки у них обнаруживались первые различия, которые завершались к пятому месяцу. У крошки макаки и у крошки гамадрила образование и выделение тепла также было вначале одинаково. Все изменялось по мере того, как кора головного мозга крепла… И у наших детей, как вам известно, происходит примерно то же: на холоде газообмен у них повышается и образование тепла нарастает, в тепле то и другое автоматически падает. Пока кора головного мозга не окрепнет, теплообмен ребенка и новорожденного животного мало чем отличается.

    Мы позволили себе сделать следующий вывод. Отношение организма к окружающей его температуре определяется деятельностью врожденного аппарата и временных связей, возникших в той же климатической среде. Как всякое новое свойство, исторически поздно сложившееся, оно вызревает вместе с корой больших полушарий, в которой некогда закрепилось как приобретенная связь и стало впоследствии частично врожденным…»

    Письмо заканчивалось выражением чувства признательности.

    Опыт в дороге

    В 1935 году, вскоре после Международного конгресса физиологов, Слоним и Быков снова встретились в Ленинграде. Они видались в дни конгресса, но, занятые каждый своими думами и чувствами, не говорили о делах. То были напряженно-волнующие дни. Только что Павлов произнес с высокой трибуны свою речь о мире, глубоко взволновавшую делегатов. «Мы с вами, столь разные, — сказал он собравшимся иностранцам, — сейчас объединены горячим интересом к нашей общей жизненной задаче. Мы все — добрые товарищи, во многих случаях даже связанные явными чувствами дружбы. Мы работаем, очевидно, на рациональное и окончательное объединение человечества. Но разразись война — и многие из нас станут во враждебные отношения друг к другу, как это бывало не раз. Не захотим встречаться, как сейчас. Даже научная оценка наша станет другой. Нельзя, отрицать, что война, по существу, есть звериный способ решения жизненных трудностей, способ, недостойный человеческого ума с его неизмеримыми ресурсами…»

    На всю жизнь запомнил Слоним взволнованный облик ученого и его страстную речь о мире.

    Встреча Быкова и его помощника произошла в институте и касалась работ, проведенных недавно в Сухуми. Ученый потребовал наглядных доказательств, что между центром, Регулирующим тепло в организме, и корой головного мозга возникают и упрочиваются временные связи.

    — Попытайтесь воспроизвести это на животных, которых легко добывать. Мы не должны себя ограничивать в экспериментальном материале. Удалить кору у собаки — дело сложное, займитесь лучше птицами, крысами, белками… Проделайте эти опыты здесь. Я думаю, — сказал Быков, — что вам незачем возвращаться в Сухуми: над обменом тепла можно и здесь, в Ленинграде, работать.

    Здесь, в Ленинграде? До чего забывчив этот Быков! Давно ли он, уступая просьбе помощника, отправил его в Сухуми, ближе к природе, дальше от лабораторных животных? Остаться в Ленинграде? Зачем? Чтобы ставить опыты на кроликах, на одомашненном, противоестественном создании?

    — Мне будет трудно здесь работать, я не принесу вам пользы. Мы. не раз, говорили об этом, и вы соглашались со мной. Если уж так необходимо, я останусь в Ленинграде на некоторый срок.

    Ученый не забыл своего обещания и не намерен был отказываться от него. Глубоко безразличный к животному миру, населяющему джунгли Новой Гвинеи и скалистые вершины Абиссинии, он искал повода вернуть помощника туда, где вопросы физиологии так легко разрабатываются на лабораторных животных. Величайшие сомнения человечества были Павловым разрешены на собаках. Шакал и собака динго не понадобились ему.

    — Подумайте еще раз, — увещевал помощника Быков, — наш институт расширяется, нам отпущены огромные суммы. Мы организуем обширную лабораторию, с большим числом животных. Свяжемся с зоологическим садом и будем оттуда получать материал. Нет у вас в Сухуми такой операционной, как у нас. Ее только что отделали, значительно улучшили, и мы поможем вам удалять полушария у животных…

    Слоним оставался непреклонным, и рассерженный ученый закончил:

    — Отправляйтесь в библиотеку и засядьте за книги. Проштудируйте предмет, которым намерены заняться. Я подозреваю, что вы не слишком обременены сведениями по теплообмену. Да, да, не уверен. Не нравятся мне ваши камеры, от них не скоро добьешься результатов. Настоящая методика должна быть мгновенной, как действие слюнной железы.

    Опять его разлучали с вольерами, с помощниками и друзьями — гамадрилами, макаками, собакой динго и шакалами. Прощай, звериная семья, в среде которой так легко и приятно работать! Отныне его лабораторией будет тесная комнатка, обставленная клетками с заключенными в них узниками мышиного и кроличьего мира. Быкову не нравится камера, ответ организма должен быть мгновенным — что ж, придется и с этим согласиться…

    Вновь разработанная методика исследования была проста и наглядна. Белую мышь помещали в стеклянный сосуд и опускали его закупоренным в холодную или теплую ванну. Этому предшествовало звучание колокольчика или вспышка электрической лампы. Вслед за погружением сосуда, спустя две минуты, аппараты отмечали уже повышение или понижение обмена. После нескольких сочетаний один лишь свет или звонок действовал так же, как холодная или теплая ванна. Связь эта, однако, была недостаточно прочной и быстро исчезала. Новые усилия восстанавливали ее, но ненадолго.

    Неудача всерьез рассердила Быкова. Помощник словно взялся ему доказать, что успешные опыты возможны только в Сухуми.

    — Вы уверены, что ваши мыши видели свет или слышали звон колокольчика?

    — Разумеется, уверен.

    — Какие у вас на то доказательства?

    — Доказательств? Сколько угодно. Едва вспыхивал свет, за которым следовала холодная ванна, мышка сворачивалась, как бы застигнутая холодом. Иначе реагировала она на звонок, который воспринимала как теплую ванну. Зверек спешил растянуться и лечь на живот… Мне кажется, что эта методика ничего нам не даст, — неожиданно закончил Слоним. — В природе не бывают столь короткие смены температуры, оттого и опыты не приводят к образованию прочной временной связи.

    Доводы казались справедливыми, и Быков уступил.

    — Тогда займитесь собаками. Выработайте у них временные связи на теплообмен, затем удаляйте кору…

    Слоним изнемогал в Ленинграде, он тосковал по Сухуми, по своим зверям, жаль было себя и бесцельно потраченного времени. Несколько раз он пытался заговорить об этом с Быковым, и вдруг счастливое событие рассеяло тоску и печальные думы ассистента: его увлекла необычайно интересная тема.

    Началось с протеста. Ассистентка Ольнянская, маленькая женщина с серыми глазами, усомнилась в том, достаточно ли безупречны опыты с теплообменом, проведенные в Сухуми. Ее собаки, например, не склонны повышать свой обмен на холоде и снижать его в тепле. Слоним может считать добытые им факты бесспорными, она их не признает.

    Первые подозрения возникли у нее случайно. В лаборатории, где ставились опыты, испортилось как-то паровое отопление. В помещении стало холодно, температура все более и более падала, а газообмен у собак оставался прежним. Животные потребляли столько же кислорода, сколько и в те дни, когда отопление было исправно. Разве не очевидно, что окружающая температура внешней среды не находится в связи с обменом веществ в организме?

    — Извините меня, — сказала Ольнянская, — я, возможно, огорчила вас, но справедливость прежде всего.

    Таково ее правило, ничего не попишешь. Надо знать Регину Павловну: она верит только собственным глазам, никакие заклинания на нее не подействуют.

    Слоним не стал ей возражать. Он не мог не прислушаться к голосу ассистентки, проведшей недавно серьезную работу по газообмену. Ее подозрения напомнили ему его собственные сомнения, не раз возникавшие в Сухуми. Особенно запомнилось одно из них, связанное с неудавшимся опытом. Случилось, что тепловой агрегат, нагретый до пятнадцати градусов, разладился и обезьяну много раз приходилось выводить и вновь сажать в клетку. Когда вслед за тем температуру повысили с пятнадцати до двадцати пяти градусов, организм почему-то не снизил обмена, словно не ощутил перемены. Были и другие подобные случаи, о которых Слоним вспомнил сейчас.

    — Поставим с вами опыт, — предложил он ассистентке, — и проверим. Посмотрим, что выйдет у нас.

    — Посмотрим, — согласилась она.

    Пусть только Слоним не обольщается, она будет строга, наука не терпит компромиссов.

    Решено было проверить, действительно ли животное и в холоде и в тепле сохраняет одинаковый обмен!

    Опыты проходили в следующем порядке: собаку вводили в помещение, нагретое до двадцати двух градусов, и в продолжение пяти часов измеряли ей температуру, количество поглощенного кислорода и выдыхаемой углекислоты. В комнате было жарко, и собака, растянувшись, лежала на полу. Газообмен у нее падал, температура тела снижалась. Через несколько дней обнаружилось странное явление: за час до ухода животного из лаборатории у него начинал повышаться обмен. Организм как бы готовился к переходу в холодный собачник и настраивался на другую внешнюю среду. Это была временная связь, возникшая в результате смены помещений с различным уровнем тепла, приходом и уходом в определенное время.

    На одиннадцатый день экспериментаторы открыли форточки, закрыли батарею и охладили помещение до десяти градусов тепла. Теперь все напоминало обстановку того дня, когда паровое отопление вышло из строя.

    Как же воспринял перемену организм?

    Ничто в его состоянии не изменилось. Обмен веществ продолжал оставаться прежним, хотя в новой ситуации и потребление кислорода и выделение тепла были уже недостаточными. Временная связь между теплорегулирующим центром и комнатой оказалась сильнее жизненных нужд организма. Ассистенты сидели в теплой одежде, а собака по-прежнему лежала, растянувшись на полу. На пятом часу, перед самым концом опыта, организм, несмотря на то что, готовился к переходу в более теплое помещение, не снижал, а повышал обмен.

    — Вы не находите, что я была права? — спросила Ольнянская на седьмые сутки.

    — Пока это так, — спокойно ответил Слоним. — Посмотрим, что будет завтра.

    Восемь дней положение оставалось без перемен. На девятые сутки собака как бы ощутила перемену. Она перестала ложиться плашмя и свертывалась баранкой. У нее начал повышаться газообмен и нарастать температура тела… Временная связь, господствовавшая над обменом, угасла, и организм откликнулся на холод присущим ему ответом.

    Присутствовавший на одном из опытов Быков долго изучал стопку кривых, бесстрастных свидетелей человеческих стараний, и сказал:

    — Должно быть, и летчик, проведший зиму в Арктике, позже, в южных широтах, продолжает жить прежней температурой и газообменом. Кабина самолета и одежда сохраняют свое влияние на мозговые центры, регулирующие дыхание и тепло… Вас удивляет, что временные связи предупреждали организм об ожидающих его переменах? Мне думается, что в этом их назначение. Жизнь была бы невозможна, если бы всякая смена во внешней среде после ряда повторений все же заставала организм врасплох…

    Опыты в Сухуми не были ошибочны.

    Ученый был доволен помощником. Тот понял наконец всю важность учения Павлова и великое значение временных связей. Никто уже теперь не оторвет его от них…

    — Я полагаю, что ваши опыты не совсем закончены, — сказал Быков, — организм собаки о многом еще умолчал.

    Он был прав. Слоним и Ольнянская продолжили эти работы. С трогательной любовью к делу, глубоко убежденные, что интересы науки превыше всего, они разработали план дальнейших исканий. Никто не предполагал, что эти опыты приведут к удивительным успехам.

    Физиологи заинтересовались следующим.

    Собака уходит из лаборатории с обменом, рассчитанным на температуру, которая ждет ее в собачнике. Не приходит ли она также на опыты с заранее настроенным теплообменом? Будь это так, хорошо бы узнать, где эта перестройка происходит.

    Путь животного из собачника стал пролегать через нейтральную комнату с другой температурой. Исследователи вскоре обнаружили, что обмен уже здесь соответствовал тепловому режиму того помещения, куда животное еще только вели. Сочетание времени и среды с различным уровнем тепла привело к образованию временных связей. Один лишь вид комнаты перестраивал деятельность организма несколько раз в течение дня.

    Так завершилось начало работы, которую ассистенты для краткости назвали «Опыты в дороге». Продолжил ее Слоним со своими помощниками, и затянулась она на много лет.

    Ассистент занялся подведением первых итогов. У него было над чем призадуматься. Он изрядно проблуждал в своей жизни, и вот наконец как будто нашел себя. Последние опыты подтверждали, что надежды не обманули его, но что означают эти удачи, куда они ведут? К широким просторам Или в тупик? К счастливому продолжению или вынужденному признанию, что надежда разрешилась крошечной удачей, от которой, возможно, нет путей? За первой надеждой встанет другая, но что, если за новым успехом вновь встанет незыблемый тупик? Счастливы те, кто ключом вновь обретенного метода открывают заветные тайники и находят сокровища знаний на долгом и трудном пути…

    Перед внутренним взором исследователя снова и снова проходят итоги последних работ. В них все ясно и бесспорно: организм после долгого пребывания в тепле не почувствовал наступившей стужи. Это кора головного мозга, настроив его на теплую среду, обратила комнату в искусственный климат. Не служат ли тем же для человека его одежда и жилище, настраивая организм на условную среду, ставшую для него второй природой?

    «Какой вывод отсюда? — спрашивает себя физиолог. — Куда эта мысль ведет?»

    И вместо ответа у Слонима рождается новый вопрос:

    «А что происходит в тех жизненных ситуациях, когда человек оказывается вне пределов своего искусственного климата — жилища? Собака, лишившись привычной температуры опытной комнаты, продолжает некоторое время сохранять прежний обмен, а что происходит с человеком? Ограничивается ли тогда организм одной лишь физической теплорегуляцией — поддержкой сосудов, потовых желез и мышц — или ему приходит на помощь химическая теплорегуляция, свойственная обширному кругу зверей и недостаточно развитая у человека?»

    Исследователь оказался у преддверия новых исканий, у заветных тайников, отмыкаемых ключом вновь обретенного метода. С его помощью он будет искать в обычных условиях человеческой деятельности подтверждения тому, что было открыто в «Опытах на дороге».

    В помощницы себе Слоним привлек сотрудницу железнодорожной лаборатории Антонину Гавриловну Понугаеву. Она некогда занималась физиологией труда и, подобно Слониму, завершила круг своих сомнений и испытаний в лаборатории временных связей.

    — Нам нужны испытуемые, — объяснил он ей, — обязанные по роду своей деятельности подолгу оставаться на морозе, физически не напрягаясь. Всего более для этой цели подходят, как мне кажется, кондуктора товарных поездов, присматривающие с площадки тормозного вагона за железнодорожным составом. Что вы по этому поводу скажете?

    Она предпочла помолчать.

    Слоним познакомил ее с научной задачей, красочно описал условия работы на тормозной площадке быстро мчащегося поезда и выразил уверенность, что исследование прославит ее.

    — Я знаю, — закончил он наставлением, — что любое важное дело можно замучить сомнениями, разменять чувство уверенности на тысячи страхов и опасений, переминаться с ноги на ногу, вместо того чтобы двигаться вперед. От вас я этого не жду.

    Сотрудница поспешила его надежды рассеять.

    — Никуда я не поеду ни на тормозной, ни на другой площадке. Все это чистая фантазия, и только, — спокойно заявила она. — Мой совет вам: выбросьте эти проекты из головы.

    Пора ему знать, что красноречием ее не обманешь. Она умеет отличать серьезное дело от легкомысленной затеи. Пусть ищет себе другого помощника, такого рода путешествия решительно не в ее вкусе.

    Ответ не удивил ассистента: из опыта он знал, что все свои творческие подвиги она начинает с протеста.

    — Поговорим спокойней, — предложил он, не слишком уверенный в том, что именно спокойствие поможет делу. — Нет ничего невозможного в том, что разнообразия ради вы поедете в Малую Вишеру не в классном вагоне, а на открытой площадке. Во имя науки…

    — То, что вы предлагаете, — не дала она ему докончить, — ничего общего с наукой не имеет. Здравомыслящие люди не переносят свою лабораторию на площадку товарного поезда.

    Понугаева допустила ошибку, которой Слоним не преминул воспользоваться.

    — Я не могу с вами согласиться, — возразил он. — Современные ученые устанавливают свою аппаратуру и на вершинах недоступных гор, и на дне океана и не переносят ее в звездные пространства лишь потому, что там пока нет для них опоры… Поговорим определенней, — мягко пригласил он ее. — Что именно смущает вас в моем предложении?

    Его спокойная настойчивость была тяжким испытанием для нее, она все еще делала вид, что не уступит, но сила ее протеста слабела.

    — Как вы разместите на тормозной площадке резиновые мешки, которые испытуемый должен наполнять своим дыханием? Рейс продолжается пять-шесть часов, легко ли столько времени высидеть на холоде?

    Когда эти сомнения были разрешены, возникли другие:

    — Мы потеряем только время, маски не подойдут к лицу испытуемого, мешки будут пропускать воздух.

    Новые возражения возникли, когда казалось, что согласие их примирило.

    — Вы говорите, нам дадут шинели и ушанки, — сказала она, — но в таком обмундировании не очень приятно возвращаться домой.

    Он указал ей дорогу, где никто из знакомых не встретит ее, заверил, что шинель к ней пойдет, внешность ее выиграет от ушанки…

    На том они порешили.

    Путешествие началось со станции Сортировочная и было весьма неприятным и трудным. Физиологи надели кондуктору маску и заодно ставили опыты на себе. Исследователи обратились в испытуемых, вернее — в контрольных подопытных, как это практикуется в лабораторных экспериментах.

    Поезд шел до Любани без остановок и дальше до станции Малая Вишера. Студеный ветер неистовствовал на тормозной площадке, Слоним и его помощница, изнемогая от холода, тщетно пытались согреться, тогда как кондуктору вьюга была нипочем. Он спокойно всматривался в даль, то к чему-то прислушивался или постукивал гаечным ключом. Физиологам дорога казалась бесконечной, холод их донимал, время тянулось мучительно долго.

    Что же делало кондуктора неуязвимым для холода? Неужели его организм согревал себя по-иному?

    Исследование подтвердило, что это так: обмен веществ у кондуктора шел интенсивно, тогда как у физиологов он едва нарастал. Химическая теплорегуляция, малодейственная у человека, теперь снабжала испытуемого теплом. По мере того как поезд ускорял движение, учащалось дыхание кондуктора и повышался газообмен. Годы работы на холоде пробудили у него процессы, несвойственные тем, кто неизменно пребывает в пределах своего искусственного климата. Между обменом веществ у испытуемого и у животных, приспособленных к низким температурам, не было коренного различия.

    Опыты на площадке товарного вагона продолжались. Иной раз физиологи сопровождали испытуемого или снаряжали его на станции Сортировочная всем необходимым, а сами дачным поездом спешили в Любань. Там они встречались, снимали маску и уносили с собой мешки.

    Возвращаясь однажды на тормозной площадке в Ленинград, Слоним и его помощница наблюдали нечто удивительное. Обмен веществ у кондуктора, вначале высокий и устойчивый, по мере приближения к станции Сортировочная начинал снижаться. Холод и ветер свирепели, измученные физиологи едва держались на ногах, а кондуктор расстегивал воротник шинели, ему становилось жарко, хотя теплота его тела едва достигала тридцати шести градусов. Что же случилось? Какое тепло и откуда неожиданно обрушилось на кондуктора?

    Позже все разъяснилось: тепло это находилось вне испытуемого — в комнате отдыха, к которой поезд все ближе подходил. Пока товарный состав следовал в сторону от Ленинграда, обмен у испытуемого нарастал. Словно предугадав грозящее организму охлаждение, высшие нервные центры посылали импульс за импульсом: «Дышите глубже и чаще, ускоряйте распад веществ, выделяйте больше тепла». По мере же приближения к Ленинграду, где кондуктора ждали кров и тепло, физиологическое состояние менялось. Потребление кислорода становилось меньше и меньше, обмен веществ падал, хотя температура тела снижалась. Этот поворот в центральной нервной системе был вызван временной связью; она возникла между помещением для отдыха и теплорегулирующим аппаратом коры головного мозга.

    Физиологи решили проверить эти выводы на себе. Они отправились по тому же маршруту в Любань и возвратились на Сортировочную. Слоним и его помощница находились в удобном вагоне пассажирского состава и не были связаны с какой-либо работой. Пока поезд следовал от Ленинграда до Любани, газообмен почти не изменялся. Иначе происходило на обратном пути: по мере приближения к городу потребление кислорода снижалось, хотя температура оставалась прежней. Организм как бы учитывал, что путешествию приходит конец, близится теплый кров, и сдерживал процессы распада, сокращал накопление тепла.

    Кора головного мозга, должно быть, учитывает все перемены, которые нас ждут: и приближающийся конец рабочего дня, и возвращение домой после утомительного перехода или долгого пребывания на холоде или жаре. Временные связи становятся сигналами для снижения обмена до наступления отдыха, до перехода из одной температуры в другую.

    — Как вы полагаете, — спросил как-то Слоним свою помощницу, — откуда черпает свою тепловую устойчивость наш кондуктор? Какие раздражители пробуждают к деятельности его химическую регуляцию и ускоряют обмен веществ: действие ли ветра, движение ли поезда или само время, установленное для отъезда?

    Она осталась верной себе и решительно отвергла все его догадки.

    — Ни то, ни другое, ни третье. Сама тормозная площадка образовала временную связь с регуляторами теплообмена и управляет ими.

    В этом возражении было все, чтобы задеть ассистента: и резкое нежелание с ним согласиться, и уверенный тон, непоколебимый, как сама истина.

    — Вы могли бы доказать, — спросил он ее, — что обмен веществ у кондуктора интенсивней на площадке, чем на земле?

    — Доказать? Над этим надо подумать. Впрочем, можно попробовать.

    Через несколько дней Понугаева располагала уже доказательствами, что потребление кислорода и выделение тепла у кондуктора неодинаково на площадке вагона и за ее пределами. «Рабочее место» поднимало газообмен и ускоряло образование тепла в организме.

    — Я думаю, — заметила ободренная успехом сотрудница, — что, если испытуемого усадить подальше от площадки, он, как и мы, будет мерзнуть на холоде. Он только и герой на своем капитанском мостике.

    В этом утверждении была своя логика, и трудно было с ней не согласиться. Слоним и на этот раз уступил. Годы общения с Быковым научили его видеть в чужом суждении задатки подлинной истины.

    — Не возражаю, — одобрил он ее, — будьте только осмотрительны с методикой.

    Она выбрала для опыта небольшой дворик, защищенный от ветра, и в морозный день, когда столбик ртути упал до минус восемнадцати, посадила кондуктора во дворе. Верная своему правилу служить контролером в работе, она уселась возле испытуемого. Прошло немного времени, и кондуктор стал жаловаться, что ему невмоготу, он замерзает, а спустя два часа, не вытерпев, поднялся с твердым намерением уйти.

    — Замерзаю, не могу, увольте, — не слушая ее обещаний и уговоров, повторял он, — сил нет сидеть.

    У кондуктора были серьезные причины для жалоб: газообмен у него почти не нарастал, организм, так успешно справлявшийся с холодом на площадке вагона, здесь ему словно изменил…

    Весной того же года на одном из съездов санитарных медиков Слоним мог убедиться, что проделанные им опыты не прошли без пользы для врачей. Они давно уже в своей практике отметили, что кондуктора товарных поездов редко болеют гриппом, между тем как машинисты и их помощники, работающие обычно в тепле, склонны к простуде. Никому в голову не приходило, что люди на открытой площадке вагона лучше защищены от переохлаждения, чем те, кто находится у огня паровозной топки…

    Дальнейшие опыты проводились без участия Слонима. Ассистент в ту пору был занят другим. Он целыми днями охотился за бабочками, вечерами обдумывал различные планы, которые рано или поздно ему пригодятся, или переписывал и перенумеровывал сложенные у него под спудом кривые. Работа над ними — лишний повод развлечься, поразмыслить над тем, как много неразгаданного таится в изгибах причудливых линий, в этих иероглифах, начертанных природой…

    Понугаева тем временем неотступно следовала за своими испытуемыми, измеряла у них газообмен. Короче, инициатива изучения теплообмена у рабочих, проведших много лет в холодильнике, принадлежит только ей. Она снова убедилась, что химические регуляторы, столь развитые у животных, не менее энергично проявляют себя у людей. Окружающая стужа им не мешает сохранять нормальную температуру…

    Один только раз понадобилась услуга Слонима. Сотрудница пожаловалась ему, что испытуемые вступают в холодильную камеру уже с повышенным газообменом. Камеры лежат в конце длинного коридора, и надо предварительно его миновать. Пройденный путь, как и всякий физический труд, усиливает обмен в организме. Легко ли исследовать влияние холода на образование внутреннего тепла, когда исходный обмен повышен? Он посоветовал ей опыты проводить по-другому: испытуемого не вводить, а вносить в холодильную камеру. Она не возразила ему и была вознаграждена удачей: обмен веществ и газообмен у испытуемого на этот раз не стали почему-то повышаться. В холодильнике ему было так же холодно, как и кондуктору вне тормозной площадки.

    — Как вы это объясните? — спросил ее Слоним.

    Она пожала плечами, но тут же сообразила и ответила:

    — Между теплорегулирующим центром в мозгу и окружающей обстановкой установилась временная связь. Один вид холодильника взвинчивает у рабочих обмен.

    — До сих пор верно, — согласился ассистент.

    — К условным раздражителям, вызывающим подъем обмена веществ, — продолжала она, — относится и положение человеческого тела. Горизонтальное состояние затормозило временные связи, как задержал бы их стук метронома, пущенный вместо обычного звонка…

    Тут Слоним позволил себе вмешаться. Нет оснований полагать, что причиной его вмешательства была ревность, хотя спор и отмечен печатью соревнования. Он не оспаривал выводов аспирантки, но они свидетельствуют и о другом. Различие между вертикальным и горизонтальным положением сводится к разной степени напряжения мышц. Это новое обстоятельство дает ему, Слониму, право вернуться к опыту, проведенному на железной дороге, и усомниться, действительно ли одна только тормозная площадка пускает в ход механизмы, ускоряющие обмен веществ у кондуктора. Опыты в холодильнике показали, что не только извне — от рабочего места и внешней температуры — следуют сигналы к регуляторам теплообмена, они идут также изнутри — от напряженных мышц человека… Образуют же внутренние органы временные связи с внешним миром, почему бы отказать в этом мышцам?

    Ей пришлось согласиться и на этот раз уступить.

    Еще раз было доказано, что действие холода и тепла на наш организм контролируется органом, формирующим наше сознание, — корой больших полушарий. Властно вмешиваясь в обмен веществ, она гарантирует живому существу сохранность температуры его внутренней среды.


    Давно пришло время вернуться в Сухуми, а увлеченный исканиями ассистент не помышлял об отъезде. Удачные опыты на площадке товарного вагона и в камерах холодильника внушили ему мысль обратиться к населению гор и лесов, к обитателям гнезд и берлог, чтоб в новых опытах решить, только ли человек и собака образуют временные связи с окружающей температурой или все живое на свете покорно этим связям как закону.

    «После того как натуралист рассмотрит строение внешних и внутренних частей животного и найдет их применение, он должен отложить свой скальпель в сторону, бросить исследования, покинуть душный кабинет и уйти в чащу, чтобы там изучать жизнь животных», — мысленно сказал себе Слоним и без особых огорчений устремился не в природу, а в лабораторию. Он не забыл о Сухуми, он успеет туда, — сейчас Ленинград так же дорог его сердцу, как столица субтропиков. К его услугам здесь отряды обезьян, хищников, грызунов и возможность с помощью Быкова выяснять значение коры больших полушарий.

    Итак, образуют ли организмы временные связи с окружающей температурой и в какой мере они этим связям покорны?

    Опыты проводились по установившейся методике: животных оставляли в теплом или холодном помещении на три-четыре часа. Испытания повторяли до пятнадцати дней, затем камеру остужали или нагревали, чтобы решить, образовалась ли временная связь, то есть продолжается ли прежний обмен веществ в новой тепловой среде или одна перемена автоматически вызывает другую.

    Опыты на обезьянах, лисицах, песцах и ежах, на голубях, шакалах и собаках подтвердили, что обмен веществ у них покорен временным связям. Господство высшего отдела центральной нервной системы над теплообменом исчезает, как только удаляют кору больших полушарий. Особенно наглядно происходила эта перемена у голубя.

    Выработанные до операции временные связи с температурой опытной камеры исчезали у птицы, как только у нее удаляли большие полушария мозга. Поведение голубя решительно менялось: он становился беспомощным, утрачивал способность находить себе пищу, и его приходилось кормить и поить. Безразличный ко всему, что творится вокруг, голубь подолгу сидел неподвижно. Движения его становились однообразными. Исчезало представление о полезном и вредном. Начав хлопать крыльями или чистить перья, он долго не останавливался: чистил лишь небольшой уголок тела, пока не вырвет на нем все перья. Вместе с жизненным опытом птица лишилась способности образовывать временные связи. Сколько раз ни сажали ее в камеру, организм откликался стереотипным ответом: на холод — ускорением обмена веществ, а на тепло — снижением.

    Исследователя ожидала серьезная неудача, одна из тех, что подолгу не забываются, оставаясь тягостным испытанием на творческом пути.

    Белые мыши, кролики, крысы, морские свинки не образовывали временных связей с окружающей температурой и перестраивали свой обмен по мере того, как изменялась внешняя среда. И одомашненные грызуны, и дикие песчанки, привезенные в Ленинград, оставались верными своей природе. Семьсот опытов, проведенных на одних и тех же животных, убедили экспериментатора, что менее совершенные по своей природе ежи располагали механизмом, которого не было у грызунов.

    Как это объяснить?

    Ответ последовал не скоро, лишь спустя много лет. Слоним оставлял Ленинград с твердым намерением решить этот вопрос с глазу на глаз с природой. Что бы ни говорили, полагал он, великая лаборатория земли менее склонна к ошибкам, чем ее бледная копия, освященная в храме науки.

    В пещере Адзаба

    Слонима ждало в Сухуми серьезное испытание. Одна из сотрудниц встретила его неожиданной вестью.

    — Я убедилась, — произнесла она, — что все разговоры о химической регуляции лишены всякого основания. Пусть это вас не удивит, — сочувственно добавила сотрудница: — ученые Запада давно пришли к заключению, что этой Химической механики нет. Все, что сказано о ней, с начала и до конца неверно.

    Сотрудница не была одинока в своих сомнениях. Уже более ста лет физиологи расходятся во мнениях по этому вопросу и не могут прийти к соглашению. Один из ученых — находчивый француз — составил даже список сторонников и противников учения о химическом теплообмене и предложил решить спор большинством голосов.

    Сотрудница подкрепила свои слова стопкой кривых, обрамленных внушительной колонкой цифр, и снисходительно добавила:

    — Я всегда подозревала, что вы стоите на ложном пути.

    Слоним спокойно выслушал ее, вспомнил, что сотрудница неравнодушна к иностранным авторитетам, чтит их суждения превыше всего, и приступил к проверке ее документации.

    Проверка убедила его, что записи не содержат ошибок, работа проведена со знанием дела. Неоднократные опыты подтверждали, что обмен веществ у енотовидной собаки остается на одном уровне при температуре пять и двадцать пять градусов выше нуля. Потребление кислорода и выдыхание углекислоты не нарастает на холоде и не снижается в тепле.

    — Каждый мыслящий физиолог должен был понять, — продолжала сотрудница, безразличная к тому, какое впечатление произведут ее слова на ассистента, — что рано или поздно с химической регуляцией будет покончено.

    Был конец 1936 года — канун VI Всесоюзного съезда физиологов в Тбилиси, на котором намечался и доклад Слонима. Много опасений и надежд волновали тогда ассистента: как отнесутся ученые к его экспериментам, к попытке сочетать биологию с физиологией, не осудят ли они самые методы и результаты работ? И вот не угодно ли, на съезде ему нечего делать, все положения доклада в основе подорваны. Как их теперь защищать?

    Это было бы тяжелым ударом для Слонима. Ему пришлось бы отказаться от того, что было добыто многолетним трудом, отказаться от опытов над теплообменом. Кто знает, хватит ли у него сил начинать теперь сызнова?

    Сотрудница тем временем не умолкала. Она говорила о скромности, украшающей ученого, о том, что с выводами не следует торопиться, наука не терпит скороспелых решений. Слоним попробовал вставить слово, но поток поучений и жестоких намеков не оставлял места для возражений. Зачем ей слушать его, он ничего не прибавит к тому, что говорил на производственных совещаниях, на ученом совете, в парткоме, в профкоме и в печати. Во всем виновато легковерие людей, легко поддающихся внушению…

    Еще и еще раз рассматривает Слоним записи сотрудницы и спрашивает:

    — Вы были аккуратны с методикой? Не ошиблись ли вы?

    — Разумеется, аккуратна!

    У него хватает еще дерзости пускаться в рассуждения! Он мог бы из уважения к ее пятидесяти годам помолчать, степень доктора чего-нибудь да стоит…

    Тут уж Слоним не сдержался:

    — Не всегда, Анна Григорьевна, стоит! Известный вам из литературы попугай Жако хоть и прожил сто лет, ничего после себя, кроме яркого оперения, не оставил… В другой раз я расскажу вам о заслугах лошади архиепископа города Меца, которая прожила целых пятьдесят лет… Отвечайте, вы ставили и контрольные опыты? — раздраженно бросил он, проклиная в душе сотрудницу питомника и заодно физиологию, основы которой так легко расшатать.

    — Нет. Я для верности, — сказала она, — по пятнадцать раз каждый опыт проверяла.

    Важность этого признания не сразу дошла до ассистента.

    — По пятнадцать раз проверяли? — переспросил он. — Хорошо. Очень хорошо. Надеюсь, не подряд!

    — Не в перебивку же!.. Изо дня в день я две недели непрерывно ставила енотовидную собаку в условия плюс пять, затем в той же камере сразу же повышала температуру до плюс двадцать пять.

    Надо же было так безбожно напутать. Упрямая, путаная душа! Слоним даже рассмеялся от удовольствия. За две недели пребывания в холоде между теплорегулирующим центром животного и камерой возникла временная связь. Сколько бы потом ни повышали температуру, газообмен у собаки не мог изменяться.

    Противники учения о химической теплорегуляции могли бы из этой ошибки извлечь полезный урок. Они и сами поступали, вероятно, так же: повторяли свои опыты при определенной температуре множество раз, пока возникавшая у животных временная связь не сбивала экспериментаторов с толку…

    И натешился же Слоним над незадачливой сотрудницей, насмеялся над ее слепотой.

    — Все, моя милая, надо в меру любить, даже немеркнущие авторитеты иностранных ученых… Я понимаю — ценить научное слово, серьезное открытие, добрый совет, но перед именем терять благоразумие, и только потому, что оно звучит по-французски, по-английски или как-то иначе, нехорошо.

    На этом месте сотрудница вздумала было возразить. Она решительно с ним не согласна и слушать не хочет его.

    — Что такое — не согласны! — дал он волю своему гневу.

    Она, причинившая ему столько огорчений, смеет еще возражать!

    Итак, все остается по-прежнему, сотрудница просто ошиблась. Можно продолжать счастливое начало, углубиться в природу, чтобы остаться с глазу на глаз с ней. Вопросов у него много, Первый и главный — почему грызуны не образуют временных связей с температурой внешней среды. Ежи, животные с менее развитой нервной системой, владеют этой способностью легко. Где тут причина? Не расспросить ли об этом летучих мышей? Они, подобно ежам, насекомоядные, ведут ночной образ жизни и к зиме впадают в спячку. Или исследовать тех и других одновременно?

    Не в правилах Слонима откладывать принятое решение. Он без проволочек отправляется в Сальские степи за ежами. Ему не впервые разъезжать по стране с капканами и клетками. В изобретенном им чемодане никто не угадает клетку для зверей, за шторками ящика не заподозрит обиталище грызунов. Он привозил на самолете и взрослых шакалов, выращенных в Сухумском питомнике. Работа трудная, неприятная, и в дороге порой не все обходилось гладко. На долю исследователя выпадало немало горьких минут. То пассажиры не мирились с запахом псарни, наполнившим самолет, то звери вели себя непристойно… Путешествие в Сальские степи было тоже нелегким. Сорок ежей, пойманных и водворенных в подвал, не послужили науке. Они в первую же ночь прорыли себе выход на свободу. Другая партия степных обитателей была уже готова к погрузке в вагоны, когда неожиданно возникло затруднение. Санитарный надзор категорически запретил перевозку: в списках животных, допущенных к проезду по железной дороге, ежи не нашли себе места. В камере хранения, где ящики оставались до прибытия поезда, произошел переполох. С наступлением вечера помещение наполнилось скрежетом и шипением, ввергшим персонал в смятение и страх. Нелегко было убедить испуганных сотрудников, что ничего страшного нет, — обитатели ящиков, верные своей природе, готовятся к ночному походу за добычей. Еще одна опасность была впереди, но знал о ней только Слоним.

    Близилась осень, и невольное сожительство не склонных к общению ежей могло завершиться печально: впавшие в спячку рисковали быть съеденными бодрствующими.

    Путешествие тем не менее завершилось благополучно, и ранней весной Слоним занялся летучими мышами.

    Все попытки до сих пор изучить теплообмен у этих крылатых зверьков ни к чему не приводили. Оторванные от своей обычной среды, они впадали в сильнейшее беспокойство, перегревались и погибали. Слоним и не подумал повторять чужие ошибки — заняться отловом летучих мышей. Как этих обжор прокормить? К каждой пришлось бы приставить двух человек, чтобы добывать ей пищу.

    Был апрель месяц, когда Слоним и его помощники с рюкзаками за плечами двинулись к селению Верхние Эшеры, где исстари пещеру населяют летучие мыши. В двенадцати километрах от Сухуми они увидели в скале огромную щель, к которой вели широкие каменные ступени. Посреди пещеры бежала шумная речка — единственный источник воды на двадцать километров в округе. С потолка свисала черная гирлянда из множества спавших мышей, на земле слоем до восьми метров лежал помет, накопившийся за тысячелетия.

    Здесь решено было обосноваться и работать.

    В пещере Адзаба, между скалистыми вершинами Кавказских гор, усилиями молодых исследователей закладывался очаг науки. На крюках, вбитых в неподатливые стены, легли дощатые полочки, на них расставили измерительные приборы, клетки, инструменты, реторты, спиртовки. Нишу осветили керосиновыми фонарями, вход завесили материей, а размякшую от сырости землю прикрыли досками. Всякое бывало в этом необжитом уголке: речка раздувалась, заливала лабораторию, и исследователи бродили под сводами пещеры в воде и грязи.

    Оставалось привезти газообменную камеру, ту самую, что не умещается на платформе товарного вагона и приводится в действие электрическим мотором. Но как ее доставить? Как пустить в ход?

    Ничто не остановило искателей. В три дня сконструировали переносную камеру, напоминающую по форме ведро. Вентилировал ее не электрический мотор, а резиновая груша, сжимаемая рукой сотрудника. Термометр, манометр и приборы для анализа газов довершили устройство аппарата. Он умещался в двух рюкзаках, а то и укладывался в одном…

    — Мы будем так работать, — предупреждал своих помощников ассистент, — чтобы мыши не чувствовали нашего присутствия. Естественная обстановка ничем не должна нарушаться… Здесь, в боковом проходе, подальше от стада, будет лаборатория. В этой нише мы устроим жилище для подопытных зверьков. Сюда летучие мыши не залетают, они, как видите, предпочитают селиться около входа.

    Сотрудницы поспешили его предупредить, что они согласны оставаться в пещере лишь до темноты и пусть он не рассчитывает, что кто-нибудь из них отважится заночевать здесь.

    Приятно слушать и читать о диковинных событиях в подземельях и в пещерах, увлекательно ступать под сводами обиталища древнего человека, но в нем, как и во дворце, воздвигнутом на сцене, тяжело и неприятно жить. Слоним выразил готовность нести ночные дежурства в «летучемышином царстве» и установил подобие ложа у скалистой стены.

    Он с удовлетворением мог теперь сказать, что приблизился к объекту исследования и остался наконец наедине с природой.

    В первый же вечер, едва солнце склонилось к закату, гирлянда в пещере пришла в движение, с шумом и писком зашевелилась, и тысячи крылатых зверьков, словно по команде, двинулись к выходу. К двум часам ночи они вернулись и живой гирляндой снова повисли на прежнем месте. То же самое повторилось и на другой день. Ритм жизни мышей имел строгие очертания.

    Время от времени спящих зверьков снимали со стен и отсаживали в клетки, которые ставились на сутки в миниатюрные камеры. Беспомощные и сонные животные не оказывали сопротивления, раскрывали рот, как бы для того, чтобы укусить, но не кусались, расправляли крылья и делали слабые движения, бессильные подняться и улететь. Тепло их тела было чуть выше окружающей температуры. Каждые два часа резиновой грушей отсасывали пробу воздуха из камеры и отмечали показания термометра.

    После нескольких суток наблюдений Слоним подвел первые итоги и с той поры лишился покоя. Мудрено сохранить равновесие, когда вместо ответа на скромный вопрос возникает бездна сомнений, вместо ясности — путаница и неопределенность.

    Чем, например, объяснить свойство летучей мыши снижать свой обмен так, что образование тепла почти прекращается и остывшее тело не отличается от мертвого? Или еще. В пещере непроглядная тьма, такая, что светочувствительная пластинка ничуть не тускнеет, а человек, проведший здесь пять-шесть часов, теряет счет времени, между тем мыши с поразительной точностью чувствуют приближение сумерек. За три часа до вылета из пещеры у них повышается обмен и тело понемногу теплеет. На добычу они вылетают теплокровными; вернувшись, остывают, чтобы к следующему вылету вновь потеплеть. Даже заключенные в камере, непроницаемой для света и звуков, мыши теплеют и остывают в одни и те же часы. Что подсказывает им приближение сумерек и приводит в действие механизм теплообмена? Что это, наконец, за механизм — врожденный или приобретенный?

    Допустим, что мышь обречена днем остывать, замирать у преддверия смерти и к ночи теплеть, чтобы вновь возвратиться к жизни, — неужели организм, покорный внутреннему закону, безразличен к внешнему миру? Ни стужа, ни жар, угрожающие жизни, не могут его поколебать?

    Вся научная группа в пещере Адзаба с волнением следила за тем, как откликнется организм зверьков на смену окружающей температуры. Уступит ли он опасности и приспособит свой обмен или, подавленный силами собственной природы, погибнет?

    Мышей испытывали в нагреваемых и охлаждаемых камерах в самое различное время суток — и всегда с одинаковыми результатами. В продолжение дня организм зверьков не мог приспособиться к наружному холоду или теплу. Подобно холоднокровным, они, лишенные собственной температуры, целиком зависели от окружающей. Когда холод внешней среды становился угрожающим для жизни, летучая мышь, не оказывая ни малейшего сопротивления, погибала. Все изменялось с наступлением сумерек. Природа зверька как бы становилась другой: охлаждение вызывало у него ускоренный обмен веществ, а в нагретой камере обмен замедлялся.

    Весной в пещере Адзаба произошло важное событие — у летучих мышей появились детеныши. В сонном царстве стало шумно и неспокойно. Маленькие зверьки, вцепившись в грудь матери, льнули к соскам, оглашая пещеру несмолкаемым чмоканьем. Они не отрывались от своих кормилиц и в ночные часы, когда те носились по воздуху в поисках пищи. Было нечто трогательное в том, что мать своим телом грела крошечного питомца, призывала его сосать, когда чмоканье прекращалось. В то же время вид крылатой самки с малюткой у груди производил неприятное, пугающее впечатление. Не без основания французский естествоиспытатель Кювье считал этих зверьков предками обезьяны и человека.

    Появление детенышей ознаменовалось переменами в жизни летучих мышей. Обзаведшись потомством, самки перестали днем засыпать и все время оставались теплыми. Это обстоятельство вызвало среди людского населения пещеры острый и долгий спор. Каждый толковал перемену по-своему. Верх взяло мнение Слонима: температура организма у самок поддерживается деятельностью молочных желез. В теле, лишенном тепла, кровообращение замедлено и образование молока было бы невозможно.

    Предположение, возникшее в пещере в результате сомнений и страстных споров, подтвердилось. Мыши, у которых отнимали детенышей, уже через сутки ничем не отличались от прочих: они остывали и не просыпались до сумерек.

    Когда исследования перенесли на отлученных крошек зверьков, выяснилась интересная подробность: у них отсутствовала своя температура; и ночью и днем они оставались холодными. Такими детеныши рождались и, отторгнутые от матерей, погибали. Своей жизнью и смертью они как бы подтверждали, что жизненный ритм летучих мышей — остывание днем и потепление к ночи — образуется с течением времени и потомству не передается.

    Так ли это на самом деле?

    Трудно вникнуть в природу зверька, мало исследованного наукой, но Слоним не мог уже отступить. Он прибыл сюда в надежде узнать, почему грызуны не образуют временных связей с температурой внешней среды, и оказался в плену у новой задачи.

    В пещере Адзаба продолжалась работа. Летучих мышей отсаживали в отдельные камеры, подальше от стада. В некоторых случаях камеры уносили за несколько километров, но расстояние не отражалось на зверьках. Словно особый заводной механизм отсчитывал время, чтобы в известный момент пустить в ход сложную систему организма: мыши просыпались в те самые мгновения, когда в пещере пробуждалось стадо.

    Где этот механизм расположен? В чем его сила? Что позволяет ему господствовать над жизнедеятельностью организма?

    Для решения этих вопросов Слоним поспешил в Ленинград, к Быкову.

    Он подробно рассказал ему о своих удачах и сомнениях и закончил признанием, что не нашел механизма, который два раза в сутки меняет состояние летучей мыши. Ученый внимательно рассмотрел материал и спросил:

    — Вы уверены в том, что эти свойства не наследуются мышами?

    — Не сомневаюсь.

    — В таком случае, механизм не составляет секрета. Он находится там же, где и прочие временные связи. Удалите у зверька кору головного мозга, и вы его лишите привычного ритма. В Саблинской пещере неподалеку от Ленинграда зимуют ваши зверьки. Наберите их побольше, и мы ими займемся.

    Было зимнее время, и летучие мыши, погруженные в спячку, висели гроздьями под сводами пещеры, когда Слоним и его сотрудницы явились за ними. Заключенную в клетку добычу доставили в лабораторию. Тут возникла досадная неприятность. Зверьки нашли лазейку из темницы и по вентиляционным каналам проникли во все этажи института. Новая партия мышей была уже с большей осмотрительностью доставлена на место и оперирована Быковым. В черепе зверька Слоним увидел гребнем возвышающуюся кору больших полушарий мозга.

    Послеоперационный период прошел успешно, и ассистент мог вернуться в Сухуми, чтобы продолжать свои опыты на мышах, лишенных коры больших полушарий.

    Прежде чем расстаться с помощником, Быков пригласил его в кабинет и между прочим спросил:

    — Вы всегда, Абрам Данилович, хотели быть как можно ближе к предмету исследования, жить среди зверей, наблюдать их каждый день в естественной обстановке. Довольны вы тем, чего достигли?

    Разумеется, доволен. Разве представленные им работы не убеждают, что общение с природой — лучшее средство против лабораторных заблуждений?

    Ученый одобрительно кивнул головой:

    — В этом вы меня убедили. Исследования в обезьяньем питомнике рассеяли ваше предубеждение к временным связям. Другому заблуждению пришел конец в стаде летучих мышей…

    Ученик сделал недоуменное движение, а учитель спокойно продолжал:

    — Я прекрасно понимаю, как трудно уйти из-под власти заблуждений, они цепко нас держат и без борьбы свою жертву не отдают.

    — Я не очень понимаю, — сказал ассистент, — о чем вы говорите?

    — Какой вы нетерпеливый, — остановил его ученый. — Ваши работы вас убедили, что обмен веществ зависит, помимо прочего, от внешней среды, в которой организм развивался. Нет закона обмена, одинаково пригодного для всего живого на свете. Способ добывания пищи и географическая обстановка серьезно отражаются на обмене веществ. Сейчас вы увидели и нечто иное. В пределах той же географической среды, при одинаковом способе добывания пищи обмен у животных различен в течение суток. Одно не исключает другого, но знать общие законы и не желать видеть, из чего они складываются, значит, мой друг, скользить по верхам… Все изучавшие теплообмен занимались и другим: чередованием жизненных смен в продолжение суток, месяцев и лет… Той самой ритмикой, которой так успешно занимается Щербакова. Ведь вы не очень благоволите к ее трудам…

    Ученый улыбнулся, протянул руку помощнику и добавил:

    — Надеюсь, вы оцените прекрасные исследования вашей сотрудницы и на этом не остановитесь. Займетесь ритмикой — и суточной и сезонной.

    Еще о летучих мышах

    Со страстью человека, увидевшего цель своих долгих и трудных исканий, ассистент принялся за свои незаконченные работы. Он трудился, не замечая времени, терял в пещере счет часам и дням. Куда-то исчезли неудобства лаборатории, приютившейся в скале, и само мрачное углубление в горах не представлялось ему тягостным. Он мог бы поклясться, что пещеру временами заливало светом и в ней словно утверждался солнечный день…

    Опыты обещали удачу, и первым вестником их были летучие мыши, лишенные коры, выпущенные Слонимом на волю. Уже в самом полете крылатых зверьков сказались результаты операции: они не выбирали направление, летали до тех пор, пока не натолкнутся на препятствие.

    Теплообмен у мышей зависел от того, в какое время суток удаляли у них кору полушарий. Если операция происходила с наступлением сумерек, в часы полета, они оставались теплыми. Та же операция, проделанная над остывшими зверьками, обрекала их навсегда оставаться холодными. И двигаться и висеть они умели, как прочие, но перед вылетом на добычу не нагревались, холод сковал их навсегда.

    С удалением коры исчезал единственный регулятор ритмики. Теплообменный центр, покорный высшей инстанции — коре, продолжал осуществлять ее последнюю волю, но был бессилен что-либо видоизменить. Точно аппарат, у которого сломали пусковое приспособление, организм мог продолжать свою жизнедеятельность лишь в том направлении, в каком он был ранее запущен.

    Еще раз подтвердилось высказанное Павловым убеждение, что кора головного мозга располагает не только пусковым механизмом, но и «ключом для приспособления к событиям внешнего мира». Один из физиологов продемонстрировал это на эффектном примере: он обезглавил змею и, пока ее тело извивалось, приставил к туловищу раскаленный прут. Змея обернулась вокруг прута и, сгорая, не переставала обвиваться… Механизм был пущен, но, никем не управляемый, не смог защитить организм от гибели.

    «Вообразим себе, что эти взлеты и падения обмена веществ, — размышлял ассистент, — не врожденное, а приобретенное свойство. В таком случае оно поддерживается теми причинами, которые его породили. Но где их искать? В самом зверьке или вне его? Какой раздражитель понуждает организм летучей мыши снижать жизнедеятельность в течение дня, пробуждаться в точно определенное время и восемнадцать часов из двадцати четырех пребывать в состоянии оцепенения? Не сама ли пещера? Или так велико влияние стада? Не находится ли раздражитель в самом организме?…»

    Такую задачу легче поставить, чем решить. Не выстроить же перед мышью все раздражители из внешнего мира, способные достичь ее чувства, чтобы среди тысячи вероятных возбудителей обнаружить один ил? несколько истинных. Если бы такой опыт и был возможен, он все равно не принес бы пользы. Слишком своеобразен испытуемый зверек и недостаточно известна его природа. Такого рода опыты проводились физиологами, но только над животными, обстоятельно изученными. Так, один из ученых расставил перед ягненком, не отведавшим еще молока матери, всевозможную пищу: уксус, масло, мед, воду, молоко и вино, как бы приглашая его ответить, какое из предлагаемых яств соответствует требованиям его врожденной склонности. Ягненок обнюхал пищу и, отказавшись от всего прочего, выпил молоко…

    Много лет спустя Слоним и его помощница провели такой же эксперимент с более неожиданными результатами. У только что родившихся щенят, не коснувшихся еще груди матери, вывели наружу проток слюнной железы и подвергли этих новорожденных различным испытаниям. Им подносили мясо, молоко, сыр, ваниль, керосин, мыло, касались мордочек щеткой, бумагой, картоном. На все эти раздражения новорожденные не выделяли слюны. Стоило, однако, ткнуть слепого щенка в обрывок шерсти, хотя бы в овчинный воротник» и слюна начинала выделяться. Организм рождался со свойством откликаться на шерстяной покров, окружающий грудь матери, как на пищу. Это был врожденный рефлекс. Когда бутылку с горячей водой обвивали куском меха, щенята жадно тянулись к ней. Тяготение к теплу оказалось также врожденным.

    У Слонима не было возможности произвести такой опыт с летучими мышами, и он не спешил к своей цели. Понадобятся годы труда и терпения, прежде чем природа позволит ему приблизиться к ней. Он по-прежнему проводил дни и ночи в пещере, но, истомленный однообразием, чуждым его натуре, все чаще задумывался, захваченный новыми идеями. В голове рождались проекты и планы, не очень реальные и не слишком доступные осуществлению. У него появилось свободное время для непринужденных бесед. Он охотно вылавливал пещерных пауков, не похожих на своих собратьев. Удачный улов располагал его к долгим научным экскурсам. Сотрудницы узнавали, что пауки удивительно чадолюбивы, любовь их к потомству не имеет себе равной среди беспозвоночных… Гроза мошек и мух, паук беспомощен против одного из видов ос, которые откладывают яйца под самым его сердцем. Вылупившиеся личинки присасываются к своей жертве, выпивают кровь и пожирают внутренности… Помимо пауков, Слонима привлекали и слепые кузнечики, каких у него в коллекции не было, и крысы, и мыши. Кто предугадает, какие неожиданности заключает в себе случайная встреча в пещере?

    Ему приходит в голову развлечься, и, как в дни ранней юности, он пускает ящерицу в прозрачную банку и наблюдает, как хвостатая рептилия гоняется за мухами. Жизнь пленницы становится предметом его забот и размышлений.

    Иногда вечером он выбирался из пещеры и уходил в колхоз, где у гостеприимных абхазцев разместились сотрудники экспедиции. Тут у него другие заботы, другие дела: побывать у любознательных хозяев, рассказать о том, что творится в пещере, какие причины привели группу сюда. Абхазцы расскажут о своих колхозных делах, спросят совета и уж обязательно добьются, что Слоним расскажет им что-нибудь новое о великом Павлове и его замечательном ученике.

    Досуг не отвлекал мысли Слонима от нерешенной задачи о раздражителях, вызывающих рост и падение обмена веществ у летучих мышей, чередование сна и полетов в различное время суток. Надо было решить, как эти связи возникают и гаснут, и Слоним отодвигает все радости передышки, все, что недавно тешило его, отодвигает далеко и надолго. Есть люди, чья мысль загорается от горячего сердца и поддерживается высоким накалом чувств, но есть и другие: их страсти безмолвствуют, когда рождается новая идея.

    Вот что он исподволь подсмотрел у природы.

    С наступлением зимы летучие мыши улетают на юг и возвращаются ранней весной, когда в Абхазии еще холодно. Разместившись в освещенной и полуосвещенной частях пещеры, крылатые зверьки впадают в спячку. Спят круглые сутки, не пробуждаясь по вечерам. Уже изрядно тепло, а они все еще дремлют на свету.

    Ранним летом мыши переселяются в глубину пещеры. Вылеты за пищей становятся чаще и в определенное время. В нервной системе зверьков, где идет отсчет времени, часы солнечного заката начинают действовать как раздражители и вызывать пробуждение. Между временем наступления сумерек и корой головного мозга образуется прочная временная связь. Отныне над жизнедеятельностью летучих мышей господствует время, оно поочередно выключает одни физиологические системы и включает другие.

    Приходит осень. Насекомых больше нет. Вылеты за пищей бесполезны, но все еще могущественны временные связи, и летучие мыши в сумерках теплеют и долго летают под сводами пещеры, не покидая ее. В обычный для возвращения с охоты час они остывают и засыпают. Долго так продолжаться не может: временные связи, не подкрепленные причинами, их породившими, — пищей, угасают. Нет насекомых, и сумерки бессильны пробудить зверьков…

    Гипотеза о жизненном ритме, возникающем весной и исчезающем осенью, чтобы в следующем году вновь возродиться, подкупала своей простотой и законченностью. Такая ситуация казалась вполне возможной. Слоним не раз убеждался, что температура тела зверьков, зимовавших в пещере под Ленинградом, оставалась круглые сутки без изменений, прежний ритм себя не проявлял. Казалось, не было повода для колебаний, а сомнения не оставляли его. Произошло то, что так знакомо многим ученым: исследователь усомнился в том, что увидел. Напрасно искал он ошибок в записях аппаратов, напрасно время от времени возвращался в пещеру — подозрения не покидали его. Гипотеза о ритме, возникающем весной, чтобы исчезнуть до следующего года, не убеждала его. Ритм бодрствования и сна, подъема и падения обмена веществ, вероятно, лишь замирает к зиме. Весеннее солнце, пробуждающее сокрытые силы природы, пробуждает и жизненный ритм мышей.

    Много лет спустя, когда Слоним давно уже не занимался летучими мышами, явилось настоящее решение. Помог ему тогда Быков.

    Пришла война, затем осада Ленинграда. Институт эвакуировали в глубокий тыл, и только редкие письма поддерживали творческую связь учителя с учеником. В одном из них ученый обрадовал помощника новостью: в его распоряжении находится прибор, с помощью которого можно измерять температуру на расстоянии.

    Сообщение глубоко взволновало ассистента. Этот аппарат ему пригодится, он решит с ним задачу о ритме летучих мышей. Наконец-то он узнает, исчезают ли временные связи зимой или, раз приобретенные, служат организму всю жизнь.

    При первом же посещении Ленинграда Слоним поспешил с прибором в пещеру. Не прикасаясь к спящим мышам, он мог проследить малейшие колебания их температуры. Надежды не обманули его: прибор обнаружил то самое чередование физиологических смен, которое, казалось, зимой исчезает. К восьми часам вечера тела летучих мышей начинали теплеть. Зверьки не просыпались, не шевелились, а обмен у них нарастал. Несколько часов уровень тепла оставался повышенным, а затем постепенно спадал… Казалось, организм вспоминает зимой о сумерках летней поры, о пробуждении в темной пещере и счастливом полете за добычей…

    Ритм не исчезает, заключил Слоним, смены чередуются, но они протекают в нижних этажах головного мозга, ниже «порога» чувствительности. Наступит весна, она нагреет пещеру, ослабленный ритм усилится, и временная связь, некогда образовавшаяся между временем наступления сумерек и корой больших полушарий, вновь даст о себе знать — летучие мыши устремятся из пещеры за добычей.

    Суточный ритм

    Из всего, что Быков преподал помощнику, особенно запомнилась Слониму последняя фраза: «Надеюсь, вы оцените прекрасные работы Щербаковой и на этом не остановитесь, займетесь ритмикой — и суточной и сезонной». Сейчас, когда опыты над летучими мышами обнаружили, как неодинакова теплота тела животного в различное время суток, ассистент не мог уже исследовать теплообмен без учета колебаний, которым этот обмен время от времени подвержен. Именно теперь работы Щербаковой приобретали особое значение.

    Ольга Павловна и сама за эти годы многому научилась и в своих изысканиях ушла далеко. Избрав суточную ритмику предметом исследования, она уже не расставалась с ней. Изучая животных, их жизненный ритм, она думала о том, как важны ее опыты именно сейчас, когда миллионы новых рабочих приходят на заводы из деревни, из школы и надо приучать их к труду. Стремительно множатся промышленные предприятия, и ее помощь еще долго будет нужна. Суточная периодика — сложная штука, чего только не заключает она: смену активности и покоя, труда и отдыха, приема пищи и голодания, сна и бодрствования, колебания температуры тела, кровяного давления и перемены в биохимических системах. Как не просчитаться и не оплошать?

    Щербакова родилась и выросла на заводском дворе у Невской заставы и помнит, как отец ее, старый инженер, жалуясь на плохую постановку работы, мечтал о том времени, когда ученые со своими знаниями придут наконец на завод. Не случайно она избрала физиологию труда, не случайно оказалась помощницей Быкова на «Красном треугольнике» в годы, когда вводился поточный метод работ. Константин Михайлович поныне доволен тем, что она не рассталась с периодической ритмикой, продолжает некогда начатое им дело.

    Пятнадцать видов животных исследовала Щербакова и у каждого нашла свои колебания тепла, свой обмен веществ в различное время суток. Изменив образ жизни обезьяны, она создавала условия, при которых эта ритмика перестраивалась. Двигательная активность животных, проявляющаяся обычно днем, переместилась на ночь. Уровень дыхания и температура тела и прочие состояния ночного ритма стали дневными. Все это было достигнуто необыкновенно скромными средствами — переменами в условиях внешней среды. Подобно Слониму, Щербакова была убеждена, что природа, диктующая животному определенный образ жизни, располагает всем необходимым, чтобы этот порядок изменить. Нет нужды прибегать к замысловатым приемам, надо находить их в естественном окружении организма. Следуя этому правилу, она выкроила из одних суток двое и понудила обезьян перестроить жизненный ритм на иной лад.

    Начиналось с незначительных перемен. Помещение, в котором находились обезьяны, стали освещать с семи часов утра до часа дня, а затем с семи часов вечера до часа ночи. Соответственно изменили и время кормления. На это внешнее вмешательство организм ответил целым рядом внутренних изменений. В продолжение суток животные стали дважды засыпать и пробуждаться, перестроилось кровообращение, дыхание и другие отправления. Столь глубоки были физиологические перемены, что, после того как искусственное освещение заменили обычным, двигательная активность обезьян не сразу стала нормальной. Биохимические перемены держались еще до семи суток.

    И до Щербаковой удавалось извращать суточный ритм у человека, однако никто не знал, какой орган регулирует эти чередования, какие причины их поддерживают: передаются ли они от родителей потомству и может ли внешняя среда оказывать влияние на ритмику. Некоторые ученые избегали искать в физиологии ответа и объясняли суточную и сезонную периодику влиянием космических сил, положением Земли в мировом пространстве…

    Щербакова разрешила эти сомнения науки. Она доказала, что суточный ритм — явление земное, физиологическое и что во власти человека его изменить.

    Какой же орган или система дает первый толчок к этим сложным изменениям в организме?

    Щербакова не только ответила на это, но сделала всякое иное толкование невозможным. Именно глаз и возникающие в нем раздражения дают начало формированию и изменениям в суточном ритме. Ведь только со сменой освещения и ни с чем другим связывались перемены у обезьян. В борьбе за существование и добывание пищи именно глаза несут наибольшую ответственность. И растительный покров, который надо разглядеть, чтобы найти в нем питание, и близость врага, которого необходимо обнаружить вовремя, — вся эта деятельность главным образом осуществляется глазами.

    Жизненный ритм, заключила Щербакова, определяется средой, в которой животное отстаивает свое существование. Природа понуждает организм не только изменять обмен веществ, чтобы приспособиться к внешней температуре, но и перестраивать свой образ жизни: засыпать и просыпаться, есть и размножаться в соответствии с условиями добывания пищи…

    Слоним воздал должное работам жены, одобрил их научно-материалистическую основу, но вместе с тем разглядел в них значительный изъян.

    — Работу нельзя считать завершенной, — сказал он ей однажды, — исследование застряло на полпути.

    Ольга Павловна в это время рассматривала диаграмму, на которой причудливые линии рассказывали о чем-то весьма сокровенном, занимавшем ее.

    — Было бы очень нескромно с моей стороны, — пожимая плечами, произнесла она, — даже мысленно допустить, что я в силах завершить какую бы то ни было проблему…

    Рука ее потянулась к диаграмме и заодно захватила объемистую книжку на краю стола.

    — Пусть зрительный аппарат зачинает формирование ритмики, — продолжал Слоним, безразличный к тому, что, увлеченная чтением, Щербакова не слушает его, — но раздражения в сетчатке глаза должны куда-нибудь адресоваться.

    Она догадывалась, о чем будет речь, знала, что Слоним не успокоится, пока не заставит ее с ним согласиться, знала и многое другое, но не спешила ему уступить.

    — Обязательно адресуются, — с внушительной мягкостью ответила она: — раздражения внешнего мира из глаза следуют в мозг…

    Этот ответ, скорее уместный для студентки первого курса, чем для научного сотрудника, имел своей целью выиграть время. Она готовила ответ и искала его на страницах книги. Он привык к упрямству жены и не сомневался, что благоразумие возьмет у нее верх.

    — Раздражения из глаза следуют в кору головного мозга, — поправил он ее, — который и регулирует суточный ритм у обезьян… Только такой и возможен ответ.

    Удивительно, до чего этот человек переменился! Некогда безразличный к временным связям, он так уверовался в них, что считал всякое исследование лишь тогда завершенным, когда в нем доказан контроль коры больших полушарий.

    — В науке ничего категорического нет…

    Она нашла наконец то, что искала, и была готова ответить ему.

    — Нет и ничего завершенного, — с удовлетворением продолжала Ольга Павловна. — Возьмем для примера Ньютона. Его научные идеи, казалось бы, бесспорны, а появись этот ученый сейчас среди нас, он почувствовал бы себя неважно… Что значит его учение о свете без того, что стало известно потом? Ни о сущ?ости световой энергии, ни о том, что свет есть лишь форма электрических явлений, знаменитый математик не знал.

    Она заглянула в книгу и продолжала:

    — Если бы ему показали обычную фотографию и спросили, знает ли он что-нибудь о действии света на некоторые соли металлов, вряд ли наш физик сообразил бы, что на этом основана современная фотография.

    Снова наступила короткая пауза, и возражения с той же методичностью продолжались.

    — Какое легкомыслие не доводить свои труды, до конца… — с серьезным видом продолжала Щербакова. — Ньютон, исследовавший действие призмы на световой луч, — один из косвенных изобретателей спектроскопа. Мы этим прибором изучаем Солнце, скорость движения отдаленных звезд, открываем новые элементы материи, а что об этом знал Ньютон? Воображаю его удивление, если бы ему показали наш барометр, измеряющий теплоту горящей свечи на расстоянии километра… Трудно, очень трудно довести научное открытие до полного его завершения.

    Точно не было ее длинной тирады и насмешливой улыбки, ассистент спокойно сказал:

    — Я сразу же подумал о временных связях, когда опыты помогли из одних суток выкроить двое. Между кормлением, зажиганием и гашением света, с одной стороны, и течением времени, которое отсчитывается в нервной системе, — с другой, возникла прочная связь. Приближение известного часа вызывало в одном случае готовность принимать пищу, а в другом — торможение коры головного мозга и наступление сна. Органы как бы отсчитывали время, и каждый по своим часам…

    Теперь, когда сотрудница воспользовалась своей привилегией поспорить, ей оставалось лишь уступить. Он знал, что так кончится, был уверен, что она его поймет.

    Закономерность, установленную на обезьянах, Слоним поспешил проверить на человеке. Если верно, что кора головного мозга действительно регулирует суточный ритм организма, работы Щербаковой должны получить применение в гигиене и в клинике. Результаты тем более обещают быть интересными, что наблюдения над людьми будут проведены вне лаборатории, в естественной среде, там, где жизненные условия эти связи образовали и закрепили.

    Суточная периодика задолго приковала к себе внимание Слонима. Нерешенный вопрос о том, почему грызуны не образуют временных связей с температурой внешней среды, приведший его в пещеру к летучим мышам, был снова отодвинут. Предстояло обосновать замечательные исследования помощницы, и ничто уже этому не могло помешать.

    Слоним недооценил силу собственного влечения к физиологии труда. Напрасно он утверждал, что полностью себя исчерпал и готов от нее «бежать на Камчатку». Опыты на площадке товарного поезда и в холодильных камерах были исследованиями физиологии труда. Могло ли быть иначе? Нельзя исключить человека из природы, как нельзя из общественных отношений исключить его труд…

    Первые наблюдения проводились на железной дороге в Ленинграде, в помещении диспетчера Московского и Витебского вокзалов. Испытуемые много лет несли ночные дежурства, и можно было полагать, что суточный ритм у них извратился. Исследования велись очень долго и без результатов, никаких отклонений в суточной периодике не оказалось. Зато наблюдалось странное явление: в часы приема и сдачи дежурств температура тела у принимающего и сдающего свои обязанности была различна. Происходила ли смена глубокой ночью или поутру, температура тела того, кто оставлял работу, была ниже и пульс более медленный, чем у того, кто к ней приступал.

    Повторение одной и той же ситуации в продолжение многих лет привело к тому, что сдача дежурства стала сигналом предстоящего отдыха. Организм, как бы почувствовав, что все трудности позади, нет надобности больше напрягаться, вопреки требованию суточного ритма снижает температуру тела. Только кора головного мозга могла подобную зависимость установить.

    Результаты этих опытов все же не удовлетворили ассистента. Они не дали ему увидеть извращение ритма, как наблюдала его Щербакова. Он не сомневался, что периодические смены бодрствования и покоя, колебания температуры и биохимические изменения действительно регулируются высшим отделом головного мозга, мог и сам привести множество фактов, но где доказательства, полученные в физиологическом опыте?

    Бывают у исследователя минуты прозрения, мгновения, исполненные пророческой силы. Ассистент не только допустил, что суточный ритм регулируется корой головного мозга, но и поверил, что малейшее ослабление контроля должно приводить к извращению ритма.

    Убедило его в этом следующее.

    В ночные часы, когда возбудимость коры слабеет и влияние ее становится недостаточным, организм претерпевает серьезные изменения. Так, все попытки выработать ночью временные связи у обезьян ни к чему не приводят.

    Некоторые животные утрачивают способность сопротивляться во время сна. Сонную обезьяну можно без опасения брать в руки. В лаборатории как-то даже случилось, что крысы отъели у спящего гамадрила хвост.

    Сонное состояние, предшествующее замерзанию, ускоряет гибель захваченных холодом людей и животных. Упадок! деятельности коры больших полушарий — этого важного регулятора тепла — лишает в таких случаях организм защиты. В зимних походах, особенно в Заполярье, обморожения главным образом наблюдаются ночью. Отсутствие света, обычно возбуждающего деятельность коры, приводит к тому, что организм скорее остывает. Было подсчитано, что в ночных сменах на заводах увечья более часты, чем днем. С наступлением ночи повышается температура больных, и весьма вероятно, что высокая смертность в ночные часы связана с падением активности коры, ослаблением ее способности направлять деятельность теплорегулирующего центра…

    Само собой разумеется, рассудил Слоним, что в ночные часы должна также страдать и суточная ритмика. Если создать в эту пору дополнительные трудности для организма, контроль коры поколеблется. Перед исследователем предстанет не только извращенная ритмика, но и виновник извращения.

    Подтвердить эту гипотезу призвали обитателей питомника: обезьяну, барсука и ежа.

    Организм гамадрила снижает ночью теплоту своего тела на четыре градуса. Таков порядок вещей, одно из требований суточного ритма. Экспериментатор усложнил состояние животного, поместив его на ночь в камеру, нагретую до тридцати семи градусов. Справится ли заторможенная кора с трудной задачей, сбалансирует ли теплоту, как этого требует периодическая ритмика, снизит ли температуру тела на четыре градуса? Высший отдел мозга не сумел ночью исполнить свой долг: уровень тепла остался таким, как днем, высоким — суточный ритм извратился.

    Другим подопытным был склонный к одиночеству ночной хищник барсук. Некоторые особенности его сезонной ритмики имели известные преимущества для исследователя.

    За лето отъевшись и накопив много жиру, зверек обычно расходует эти запасы зимой. Его органы чувств не притупляются и во время спячки; сокращение сердца и дыхание не замедляются, не падает также теплота тела, как у сурков, сусликов, хомяков и ежей. Это свойство дремлющего зверька не остывать и сохранять свою обычную температуру позволило экспериментатору следить за ее колебаниями.

    Полудремлющего барсука посадили в нагретую камеру. Организм зверька автоматически снизил обмен и теплоту тела. В холодном помещении произошло обратное — обмен веществ и образование тепла возросли. То же самое произошло бы и с бодрствующим зверьком. Но вот исследователь сажает полусонного барсука в теплую камеру, повторяет этот опыт двадцать с лишним раз, а затем охлаждает помещение. Организм бодрствующего зверька несомненно образовал бы временную связь и откликнулся на холод, как на тепло; у полусонного барсука происходило иначе: в тепле его обмен падал, а на холоде нарастал. Сезонное угнетение коры головного мозга приводило к тому же, что и суточное: временные связи не возникали.

    Ежи из Сальских степей внесли свою лепту в искания Слонима. Они провели зиму да открытом балконе лаборатории в Сухуми и, вопреки своей природе, в спячку не впали. Они бодрствовали, когда полагалось, поджав голову к брюшку и свернувшись клубком, крепко спать. На этот раз ритмика была извращена не вмешательством экспериментатора, не угнетенным состоянием высшего отдела головного мозга, а чрезмерным его возбуждением.

    Когда этих же зверьков надолго оставляли в прохладной камере, чтобы вызвать дремоту, предшествующую спячке, они цепенели от холода, словно осень застала их в Сальских степях. И в этом состоянии у них возникали временные связи. После многократного пребывания в холоде ежи впадали в дремоту и в жарко нагретой камере.

    Таков был итог. Наблюдения над обезьянами, испытанными в ночном опыте, и над барсуками, впавшими в спячку, подтвердили, что сезонный и суточный ритмы приходят в упадок, когда кора мозга заторможена и деятельность недостаточна.

    Едва ли возможны более веские доказательства, что именно этот орган контролирует все связанное с периодической ритмикой.

    Два разговора

    Весной 1940 года страна отмечала пятидесятилетие основания Всесоюзного института экспериментальной медицины, и Слоним с делегацией ученых выехал в столицу Киргизской республики. Во Фрунзе он сделал доклад о работах продолжателей Павлова, рассказал о своих исследованиях, и его пригласили занять кафедру физиологии в медицинском институте. Корпус будущей лаборатории был еще в лесах, столица Киргизии заново отстраивалась, намечался филиал Академии наук.

    В июне Быков и его помощник встретились в Ленинграде, и между ними произошел серьезный разговор. Беседа, вначале деловая и спокойная, приняла неожиданно крутой оборот.

    Случилось это вскоре после того, как Слониму была присвоена ученая степень доктора медицинских наук. Быков поздравил его с успешной защитой, выразил удовлетворение, что диссертация не вызвала особых возражений, и, по обыкновению, закончил следующим:

    — Пора вам наконец обосноваться в Ленинграде и поработать с нами. В Сухумский питомник мы пошлем другого. Рекомендую вам проштудировать физиологию. Мне кажется, что вы недостаточно ее знаете.

    На эти добрые пожелания, высказанные с подкупающей теплотой, помощник ответил благодарностью. Он так и поступит, засядет всерьез за этот важный предмет.

    — Я намерен, Константин Михайлович, занять кафедру физиологии во Фрунзе… Меня приглашают туда профессором медицинского института.

    Ученый внимательно оглядел собеседника и не без иронии спросил:

    — Вам что, приглянулся этот город или на то есть иная причина?

    — Я не должен упускать случая, — спокойно ответил ассистент, — кафедра мне крайне необходима. И город неплохой: близко пустыня, тут же хребет Киргизского Ала-Тау и разнообразнейший животный мир. Все под руками, как в лаборатории. Из Фрунзе, как вам известно, начал свои путешествия Пржевальский.

    Быков решительно не понимал, как пустыни и горные хребты могут способствовать учению о временных связях. При чем тут фауна края и знаменитые путешествия Пржевальского?

    — Кем вы, Абрам Данилович, все-таки собираетесь стать — биологом или физиологом? Удивительно, как легко вы теряете ориентацию!

    Он будет физиологом и никем другим, но до чего этот Быков верен себе: он за стенами лаборатории решительно ничего не видит.

    — В пустыне, Константин Михайлович, можно многое сделать…

    — Еще бы, — усмехнулся Быков: — наловить скорпионов, ящериц, жуков — все отборный материал для коллекций.

    Перечень обитателей пустыни грешил неполнотой, но эта ползающая братия не случайно пришла на память Быкову. Кто-то рассказал ему, как Слоним воспроизводит фрагменты пустыни в Ленинграде. В песчаной степи он соберет останки скорпионов, жуков и ящериц, рассеянных ветром по пескам, смонтирует барханы в ящике песка и расположит на них мертвых насекомых. Тем, кому это зрелище не понравится, он заметит, что такие вещи требуют воображения: там, в пустыне, это выглядит величественно, а здесь, в городе, — миниатюрно…

    Слоним не забыл прекрасных дней, проведенных в Каракумах, редких растений и любопытных животных, рассеянных по песчаной степи, и в споре с учителем решил опереться на авторитет, которым тот пренебречь не сможет.

    — Не я один, Константин Михайлович, держусь такого мнения — так думает и Щербакова.

    На это последовал невозмутимо сдержанный ответ:

    — Никуда я вас отсюда не пущу, будете работать в Ленинграде.

    Надо же быть таким фантазером! К его услугам первоклассная лаборатория, а он тянется к пустыне, к отрогам Тянь-Шаня!

    — Над своими решениями надо думать, — сердился ученый. — Учли вы, по крайней мере, что вас там ждет? Вдали от идей павловской школы, без творческой помощи вы далеко не уйдете, извольте нас потом догонять. Пора образумиться. В науке причуды не приводят к добру.

    Напрасно ученый его отчитал, он вовсе не намеревался порывать с Ленинградом, Ученик понимал, что значит лишиться учителя, и предвидел эти трудности.

    — Я прошу вас не считать, что мы с вами расстаемся надолго. Три-четыре тысячи километров не бог весть какая даль. Надо будет — я и пешком их одолею. Право, мне некуда от вас уходить. Мне кажется, что, втолковывая студентам физиологию, я сам ее лучше пойму.

    Ученый знал своего помощника, его неодолимое влечение к природе и понял, что уговоры ни к чему не приведут.

    — На кого вы оставляете лабораторию газообмена? Или вы еще не подумали об этом?

    Вопрос был рассчитан на то, чтобы тронуть сердце ассистента. Лишь тот, кто ценой трудов и испытаний нашел своим склонностям творческий выход, кто после долгих и страстных испытаний обрел себе наставника-друга, поймет, с каким чувством Слоним оставлял Ленинград.

    — Лабораторию газообмена в мое отсутствие придется поручить… — Он немного подумал и добавил: — Регине Павловне Ольнянской…

    — Хорошо, я отпускаю вас на год. Будущей осенью мы вас ждем…

    Ни осенью, ни два года спустя Слоним в Ленинград не вернулся. Наступила война, и лишь через три года ученый и его помощник встретились. За это время произошли два события: Быков заболел, и некоторое время его жизнь находилась в опасности, тяжко заболела и Щербакова. Врачи нашли. у нее туберкулез и предложили надолго оставить работу.

    — А сколько я протяну, если буду по-прежнему трудиться? — совершенно серьезно спросила она.

    Врач не мог сказать всю правду и продолжал настаивать на своем.

    — Я постараюсь беречь себя, — спокойно решила эта отважная женщина и, отказавшись от всякого общения с людьми, заперлась на год писать свою работу.

    В осажденном Ленинграде, где она оставалась после отъезда Слонима во Фрунзе, здоровье ее еще больше пошатнулось, и вскоре «маленького коменданта» Ольги Павловны Щербаковой не стало.

    В 1942 году, в разгар войны, Быков пригласил своего бывшего помощника в Москву, и здесь между ними произошел второй разговор. Он затянулся на двое суток. Сотрудники ученого терялись в догадках, не зная, чему больше удивляться: долготерпению Быкова или неутомимости его ученика, Чем могли рассказы о шакалах и дикобразах, взятые, казалось, со страниц хрестоматии, пленить воображение Быкова?…

    — Я сдержал свое слово, — начал Слоним свой длинный рассказ, — и во Фрунзе занялся физиологией. Проводил дни и ночи в операционной, фабриковал павловские желудочки, фистулы и всякого рода свищи. Я не рассчитывал пользоваться этой методикой, вам известны мои взгляды на лабораторные опыты, — мне просто не хватало искусства оперировать, а физиологу надо быть и хирургом. Я разделяю нелюбовь Павлова к разрушительному вмешательству ножа и всегда буду утверждать, что, устранив в опыте какой-нибудь орган, мы далеко еще не покончили с ним. Целая система, исторически сложившаяся, и множество рудиментов, иногда связанных с ней, долго еще будут давать о себе знать и мешать нашим расчетам.

    Мне давно уже казалось, что я слишком задержался на терморегуляции. Ведь помимо обмена тепла между организмом и внешней средой происходит обмен кислорода, углекислоты, пищевых веществ и воды. Пусть уровень теплообмена зависит от образа жизни животного. А другие жизненные явления? Свободны ли они от влияния среды и от контроля коры головного мозга? Над этим, сказал я себе, надо подумать, стоит и потрудиться.

    Мы судим об обмене веществ главным образом по количеству вдыхаемого кислорода и выдыхаемой углекислоты, другими словами — по головешкам большого пожарища. Самое горение в различных частях живого целого ускользает от нас. Это баланс без деталей, которые составляют его. Не учтены и силы, способствующие и задерживающие это горение. Какая великая сложность, и как мало мы ее понимаем! Кто-то сказал, что наши знания об обмене веществ напоминают собой представление о жизни населенного дома, составленное по одному лишь тому, какие продукты питания в него доставляют и сколько увозится мусора.

    Вот уже скоро два века, как мы считаем, что обмен нарастает при мышечной работе, при падении температуры внешней среды и во время приема пищи. Эти правила не оспариваются и сегодня, хотя многое не согласуется с ними. Так, обмен у собаки, повышенный на холоде, не удвоится от того, что животное при этом накормят. Где-то в организме эти комбинации сочетаются. Одни дополняют друг друга, а другие, наоборот, исключают… Любопытно и такое наблюдение. Физическая работа усиливает газообмен, то есть горение вещества в организме. То же самое происходит под действием холода. Однако мышечный труд, выполненный на морозе, газообмен не увеличивает. В этом балансе, как видите, многое от нас ускользает.

    Я решил приблизиться к истокам газообмена, заглянуть туда, где отдельные органы, взаимодействуя, ускоряют и ослабляют обмен веществ. Меня интересовали не головешки, а само пожарище, из чего оно складывается…

    Быков слушал своего помощника с глубоким вниманием. Оди? только раз он чуть улыбнулся, хотел что-то заметить, но промолчал. Ученый открыл у молодого профессора новую черту — упрощать свои мысли, чтобы сделать их более доступными, так говорить о науке, словно его окружают студенты первых семестров.

    — Для начала я заинтересовался, — продолжал Слоним, — как отражается деятельность такого важного органа, как желудок, на обмене веществ. Позже предполагалось проверить влияние желез и мышц. Опыты велись по правилам, предписанным классической физиологией, и, надо признаться, были крайне нелегки. Начали мы следующим образом.

    Собаку научили лежать спокойно, пока исследуют, сколько она в покое поглощает кислорода и выделяет углекислоты.

    Позже ее оперировали и выкроили маленький павловский желудочек. Животное содержалось на голодном пайке, и можно было наблюдать, как из фистулы периодически вытекает желудочный сок. Тут мы встретились с первой загадкой: животное при этом снижало потребление кислорода и отдачу углекислоты. Нас учили, что сокоотделение, возникающее в результате еды, усиливает газообмен, в наших же опытах происходило обратное: отделение сока его тормозило.

    Было интересно узнать, кто в этой путанице повинен. Как поведет себя организм, если сокоотделение сочетать с кормлением? Снизится ли при этом потребление кислорода? Ведь каждый из этих процессов — отделение сока и еда — теоретически должен усиливать газообмен.

    Чтобы проследить за отделением желудочного сока, не смешанного с пищей, желудок наполнили воздухом из резинового баллона. У собаки возникло. чувство насыщения, хотя она не получила ни крошки еды, и началось отделение сока. Два состояния утвердилось в организме: подлинное голодание и кажущаяся сытость. Нечто схожее с тем, что происходит, когда собаку содержат на голодном пайке, с той лишь разницей, что пустой желудок теперь был наполнен воздухом.

    Следовало ожидать, что, как и в прежнем опыте, газообмен у животного упадет. Ничего похожего — потребление кислорода, наоборот, возросло. Нам нелегко было вначале это понять, и только позже мы разобрались. Ведь полнота желудка для организма связана обычно с чувством насыщения, это ощущение всегда сопровождалось нарастанием потребления кислорода, и в результате между ними давно образовалась временная связь. Из коры мозга, куда доходили сигналы из желудка, как бы следовали импульсы: «Ускоряйте обмен веществ, накопляйте энергию, предстоит большой труд — переварить и вытолкнуть пищу в кишечник». Падение обмена при отделении желудочного сока возмещалось его подъемом, возникающим при насыщении.

    Мы узнали, таким образом, что влияние желудка на газообмен складывается не из двух одинаковых, а противоположных влияний: деятельности желез и приема пищи. Возникает ли нечто подобное между желудком и органами других систем? Вопрос этот имел серьезное значение — ведьмы искали истоки обмена веществ, причины, ускоряющие и осложняющие эту важную деятельность организма.

    Мы остановились на скелетно-мышечной системе.

    Мне слышится, Константин Михайлович, ваше возражение: тут нечего изучать, отношения эти достаточно изучены, к ним не много можно прибавить. Простите меня, я исходил из того, что все наши представления о связи между отделением желудочного сока и работой мышц неверны. Неправильна методика, с какой были добыты научные доказательства, ошибочен самый расчет. Как проводились обычно эти исследования в лабораториях? Собаку ставили на вращающееся колесо, которое могло ее сбросить, если она бегом на месте не удержится от падения. При этом ученые наблюдали прекращение выделения желудочного сока. Так возник повод для ложного обобщения, будто всякая деятельность мышц задерживает сокоотделение.

    «Соответствует ли это действительности? — спрашивал я себя. — Нет ли тут ошибки, поспешного решения, основанного на недоразумении? А если собака мчится домой, где ее ждет желанная пища, неужели и тогда у нее железы желудка заторможены? Неужели человек, направляющийся после завтрака на работу, лишен возможности эту пищу переваривать, пока он находится в дороге? Нет, — подумал я, — при беге собаки на колесе действуют иные причины и следствия. Не деятельность мышц, а угроза опасности, страх руководит поведением организма. Тот самый страх, который сужает просветы кровеносных сосудов, задерживает слюноотделение, парализует также желудочную железу…» Я долго не осмеливался на этой гипотезе настаивать.

    Проверить ее казалось мне возможным лишь в условиях естественной среды, без насилия над природой животного. Чтобы избегнуть ошибок, допущенных в опыте над животным на вращающемся колесе, надо было подобрать организм, у которого движения, связанные с добыванием пищи, не служат ему, однако, средством защиты. Трудная задача, почти неосуществимая! Кому из позвоночных ноги не помогают добывать себе питание и не служат также средством защиты? Надо ли скачком настигнуть свою жертву или бежать от сильного врага, — действуют те же мышцы конечности. Приближение опасности возбуждает движение ног. Возникает потребность бежать, хотя бы бегство это было опаснее той угрозы, которой человек или животное стремится избежать.

    Я нашел зверька, который при виде опасности не обращается в бегство, а сворачивается калачиком, выставляя врагу свои острые иглы. Все прочие его движения связаны с поиском пищи и ничем другим. Такова природа ушастого ежа. Никто ему не страшен, даже змея. На змеиный яд у него свое противоядие.

    Одна из моих студенток наложила ему фистулу на желудок. Это был первый такого рода опыт, никто еще до нас подобной операции на ежах не делал. Бедняжка студентка изрядно потрудилась, прежде чем увидела, как из отверстия заструился желудочный сок. Опыт потребовал много дней и недель, и единственным утешением девушки были в ту пору ее песни, которые она день и ночь распевала. Мы шутя просили ее не вырабатывать у ежа временной связи на звучание колоратурного сопрано.

    Слоним улыбнулся и помолчал, как бы отделяя этим деловую часть разговора от шутки…

    — Оперированный еж был помещен в заново сбитый ящик, где ни пищи, ни запахов ее не было и в помине. Зверек в течение дня дремал, и в пробирку, подвешенную к фистуле, не поступало ни капли желудочного сока. Вечерами и ночью, когда приходило время охотиться, еж бегал часами из угла в угол, вставал на задние лапки и передними царапал деревянную стенку. Тем временем из фистулы непрерывно стекал желудочный сок. Особенно наглядна была связь между деятельностью желез и движениями мышц, когда ежа дразнили видом лягушки, которую он настигнуть не мог. Каждому энергичному движению соответствовало возрастающее отделение сока. Едва, однако, потревоженный зверек сворачивался или забивался в угол, выделение желез прекращалось. Движения мускулатуры не тормозили, а, наоборот, поощряли выделение желудочного сока.

    Как же эта связь образовалась?

    Проследим, как еж добывает себе пропитание. Он выходит на охоту с наступлением времени вечернего лёта насекомых. На каждом шагу он находит себе жуков, улиток, червей — добыча дается ему без борьбы, и еж бродит, истекая желудочным соком и слюной. Между сокращением мышц и железами желудка образовалась, таким образом, прочная связь. То же самое происходит у других насекомоядных — у летучих мышей. Перед вылетом из пещеры мы привязывали им кусочек ватки во рту, и выяснилось, что движения в поисках добычи вызывают и у них обильное слюноотделение.

    Можно с уверенностью сказать, что у животных, развивающихся в других жизненных условиях, эти связи будут иными. Все определяется образом жизни организма, возникшим и оформившимся в определенной среде. Задача, разрешенная на вращающемся колесе, верна для одной ситуации и не может быть обобщена. Мы доказали это наглядным примером. Образ жизни ежа изменили, его стали кормить не вечерами, а по утрам, — суточная ритмика зверька извратилась: подвижность и сокоотделение начали проявляться в другой части суток. Что считалось врожденным, оказалось приобретенным: и ночная охота, и дневной сон, и многое другое были лишь временными связями. Кора мозга, закрепившая их в определенной среде, даст им в другой иное направление, едва в этом наступит потребность.

    Слоним помолчал и вопросительно взглянул на Быкова: не слишком ли пространно его сообщение, не много ли внимания уделено излишним подробностям? Впереди долгий и важный разговор, достаточно ли у них времени?

    Ученый поощрительно кивнул головой и жестом пригласил его продолжать.

    — С тех пор как выяснилось, — продолжал Слоним, — что обмен веществ у собаки, живущей в тропиках, отличается от обмена у шакала, населяющего субтропики, и собаки, обитающей в умеренном поясе, я ни о чем другом уже думать не мог. Если влияние среды, где развивается животное, сильнее кровного родства, то все наши представления об обмене веществ неполноценны. Правила, установленные в лаборатории, должны быть заново проверены. Вне обычного окружения животного, его среды обитания нет нормальной жизни — и не может быть науки о ней.

    Тысячи примеров приходили мне на память, один убедительней другого. Никакое животное не похоже так на волка, как собака, и вместе с тем трудно найти существа более различные по своим наклонностям, нраву и уму… Зайца не сразу отличишь от кролика, столь схожи они, между тем первый селится на земле, а второй роет себе нору. Наша белка гнездится на дереве, а гудзонская — в земле, между корнями сосен, которыми она питается… Какие огромные просторы для научного анализа, какой благодарный труд! Я предвидел, что одному мне не справиться с ним, и стал себе подыскивать помощников. Я видел, как вы, Константин Михайлович, подготовляли себе ассистентов; как терпеливо внушали будущим педагогам азы физиологии, убеждая неуспевающих, что именно они обогатят науку чудесами… С каким спокойствием и выдержкой проверяли вы работы новичков и цитировали им при этом Гиппократа: «Во всякой болезни присутствие духа и вкуса к еде — признак благополучия». Мне вы однажды напомнили слова Павлова: «Вся прелесть научных исканий в том, что они каждый раз ставят новые загадки, которые надо объяснить, в которых надо разобраться…»

    Я поныне уверен, что творить науку может всякий, кто истинно любит природу. По этому принципу я стал подбирать себе помощников. Биолог или медик, врач на пароходе, курортолог или студент, кто бы он ни был и какое расстояние ни отделяло его от меня, будет делу полезен, если он этим делом дорожит. Куда бы я ни приезжал, надолго ли, на короткое ли время, мне казалось важным и тут найти себе помощника. Потом возникала с ним переписка, он бывал у нас, мы навещали его, помогали ему в трудную минуту. Я не был одинок в моих научных исканиях, потому что со мной и вокруг меня трудились истинные натуралисты, и как вы убедитесь, трудились мы не напрасно.

    Я продолжал изучать обмен веществ, его зависимость от среды обитания животного.

    С некоторых пор нас озадачили наблюдения, проведенные над водным обменом у грызунов: сусликов, песчанок и тушканчиков. У нас были основания интересоваться ими. Эти прожорливые зверьки наносят страшный вред полям Киргизии. Они портят посевы и огороды, ничто не ускользает от их острых зубов.

    Все мы знали из книг, что поглощение воды и выделение ее организмом зависят от степени затрачиваемой животным энергии. Больше деятельности — больше потребление пищевых веществ и воды, заключенной в них. Так написано в учебниках, как не поверить. Еще там сообщается, что обитатели полупустыни, подолгу остающиеся без влаги, накапливают ее из водорода расщепленной пищи и вдыхаемого кислорода.

    Желтые суслики, тушканчики и большая песчанка обнаружили способность жить интенсивно и тратить ничтожное количество воды, почти не испаряя ее. Природа как бы взяла себе за правило поражать наше воображение при каждом знакомстве с ней и заодно посмеяться над нашими знаниями. То, что мы увидели у грызунов, было неожиданностью для науки. Физиологи, как вам известно, в пустыне не бывают и тайны водного обмена постигают на кроликах в лаборатории.

    Мы понимали, что значит влага для организма, как велико ее значение для жизни. Кто не запомнил из студенческого курса, что она составляет шестьдесят пять процентов веса тела; скелет состоит наполовину из воды, эмаль зубов содержит пять с лишним, а мозг — восемьдесят пять процентов ее. Чем тоньше отправления и деятельность ткани, тем больше в ней воды.

    Мы готовы были признать, что бедная влагой среда обитания изменила у зверьков механизм распределения воды в организме, что водный обмен, как и теплообмен, зависит от образа жизни животного, но кто с нами согласится? Нужны были доказательства, и мы пустились в поиски их.

    Мы обратились к известному ученому, имя которого вы позволите мне не называть, за советом. Знаменитый биолог выслушал нас и сказал:

    «То, что вы нашли, ни в коем случае не находка. Организм, способный жить интенсивно и тратить ничтожно мало воды, невозможен в природе. Науке такой феномен неизвестен. Это просто вам показалось».

    Утверждения ученого напомнили мне разговор между средневековым астрономом, открывшим пятна на Солнце, и «просвещенным» кардиналом. «Сын мой, — заверил его кардинал, — я много раз читал Аристотеля и могу тебя уверить, что ничего подобного нет у него. Ступай с миром и верь, что пятна, которые ты видишь, находятся в твоих глазах, отнюдь не на Солнце…»

    У нас был обширный опыт прошлого, мы знали силу влияния географической среды, верили Дарвину, что она требует от организма порой невозможного, и видели, как это невозможное осуществлялось. «А вы не допускаете мысли, — спросил я биолога, — что у обитателей полупустыни мог возникнуть регулятор, который помогает им экономить влагу? При другом режиме питания он станет излишним, и водный обмен сделается таким, каким он свойствен животным умеренного климата…»

    Он отрицательно покачал головой:

    «Не допускаю и не рекомендую вам допускать».

    Мы пошли своим путем: стали давать суркам, тушканчикам и песчанкам сочный корм, какого не сыщешь в пустыне. Грызуны стали расточительными: тратили столько же воды, сколько их сородичи, обитающие в плодородных долинах. Повторилось то же самое, что мы наблюдали у шакала, гамадрила, енотовидной и домашней собак. Способ добывания пищи и географические условия, в которых развивается организм, перестроили их водный обмен. Приобретенное свойство не стало еще наследственным, хотя и казалось таким. Благоприятное питание в лаборатории легко эту регуляцию устранило.

    Беседа продолжается

    — Мы изучали обмен веществ, — продолжал Слоним, — его зависимость от среды обитания животного и не могли себе позволить оставлять на нашей карте белые пятна. В прежних опытах над обитателями полупустыни мы увидели, как под влиянием новых форм жизни водообмен в организме перестраивается. Пришло время вникнуть в сущность этих механизмов, заглянуть в них поглубже: как выпитая вода насыщает ткани и распределяется в крови, в каком порядке и в какой мере эта влага задерживается там.

    Для нас было ясно, что, чем глубже мы намерены заглянуть в организм, тем сложнее и многообразнее должны быть методы исследования. Было также очевидно и другое: только сохраняя естественные отношения между органами, устранив все, что способно затемнить их нормальную связь, можно надеяться на удачу.

    Для опытов мы взяли собаку с фистулой желудка, откуда вода могла быть удалена прежде, чем она всосется в кровь. Такой организм, возбуждаемый жаждой и удовлетворяемый мнимым питьем, функционировал как бы на холостом ходу.

    Мы ставили животное в станок и давали ему пол-литра воды, которая тут же вытекала из фистулы. Первые наблюдения глубоко озадачили нас. Поглощение воды, как ни странно, резко снижало ее выделение, кровь в сосудах сгущалась и словно куда-то отливала. Почки не только не ускоряли свою деятельность, но даже ослабили ее. Вспомним, как это происходило в ваших работах: чем больше собаке вводили воды, тем энергичнее шло ее выделение. Мы могли допустить, что организм распознал обман и не воздействовал на мочеотделительную систему и не усилил ее деятельности, но почему она упала? Результаты порядком нас удивили, и мы стали доискиваться причин.

    В дальнейшем мы узнали, что заторможенность почек после мнимого питья держится не более часа. Затем наступает перемена: недавнее торможение сменяется возбуждением — обильным отделением мочи. Не странно ли? Мнимое питье, не обогащающее организм ни каплей влаги, изменяет соотношение воды в крови и в тканях, вначале задерживая, а потом возбуждая деятельность почек. Какие импульсы вызывают эти перемены?

    Допустим, что эти раздражения образуются на пути следования воды: в слизистой оболочке рта, в мягком нёбе, в пищеводе. В таком случае, исключив эти нервные влияния, опыты с мнимым питьем, вероятно, дадут другие результаты. Так мы и сделали: воду стали вводить незаметно для собаки в фистулу и тотчас выпускать наружу. Напрасно мы ждали других результатов: все оставалось так же, как если бы жидкость проходила через пищевод. Начиная от полости рта до желудка включительно ответ организма на мнимое питье был одинаковый.

    Утоление жажды, пришли мы к заключению, ведет в первую очередь к насыщению тканей водой. Уже первый глоток как бы подготовляет организм к предстоящему поступлению воды. Движение ее из полости рта по пищеводу сопровождается сигналами, которые приводят к перемещению влаги из кровеносного русла во внутренние органы и ткани. На наших глазах мнимое питье пускало этот механизм, и поступление жидкости к почкам сокращалось. Понадобится час, прежде чем их деятельность станет нормальной…

    — Не знаю, как вы отнесетесь к нашим работам, — не без волнения произнес Слоним, — нам они стоили больших трудов.

    Быков некоторое время подумал и сказал:

    — Продолжайте, я вас слушаю.

    — Что еще вам сказать? Мы не оставались в стороне от интересов страны, в которой жили и трудились. Участвовали в общественной жизни. Бывали на стройке Большого Чуйского канала, днем работали заступом, а вечерами читали киргизам лекции, рассказывали им о влиянии климата их страны на организм человека, о наших физиологических работах. Это была благодарная аудитория, и мы поныне вспоминаем о ней с удовольствием… Я не могу не признаться, Константин Михайлович, — закончил Слоним, — что в настоящее время ничто для меня так не устарело, как мои диссертации — кандидатская и докторская. Я очень далек от тех положений, которые приведены в них…

    Таков был разговор, который затянулся на двое суток. Ученый внимательно выслушал признание сотрудника и сказал:

    — Вы неплохо усвоили историю приспособления физиологической функции и роль коры полушарий в этих, процессах. Я бы этот раздел назвал интеграцией… Вы крепко угодили в круг павловских идей, и со временными связями вам уже не расстаться.

    Он оглядел худощавую фигуру Слонима, его бледное лицо, которого не коснулось знойное солнце Киргизии, и сочувственно добавил:

    — Пустыня и горы вам действительно пригодились, но вы порядком, я вижу, себя извели. «Природа не храм, а мастерская, — говорил наш Тургенев, — и человек в ней работник».

    Участливый тон растрогал молодого исследователя, он промолчал, но его выразительная мимика ответила ученому тем же: «И вы не бог весть как счастливо отделались от болезни…»

    — Согласны вы послушаться моего совета? — спросил Быков.

    — Разумеется, — с готовностью ответил ассистент.

    — Так вот, надевайте погоны и вступайте во флот. Я договорюсь, чтобы вас определили на морскую службу. Военно-Морскому Флоту нужны физиологи. Все мы служим, пора и вам исполнить свой долг.

    Ничего нового в этом предложении не было. Все встречи с Быковым завершались советом, настоятельной просьбой или приказом переехать в Ленинград. Однако было бы безумием оставить Среднюю Азию, институт и помощников, расстаться с Киргизией, в которой так много сделано и не меньше предстоит завершить. Что будет с его опытами над овцами, сусликами и ежами?

    — Я не могу согласиться… В Ленинграде мне, право, нечего делать… Я охотно перееду в другой раз. Войдите в мое положение…

    Быков движением руки остановил помощника и с усмешкой сказал:

    — Впрочем, уступаю, устраивайтесь где хотите. Этого можно было от вас ожидать, очень я вам нужен. Устраивайтесь, не тратьте со мной попусту время. Вы уже профессор, обойдетесь и без меня.

    Спор был долгий, упорный и завершился примирением — Слоним согласился оставить город Фрунзе и перейти в Военно-Морскую медицинскую академию.

    Мрачные размышления Слонима

    Кто-то сказал, что физиология — наука неспокойная. Она волнует сердца исследователя тревогой и нередко отказывает ему в праве утешиться успехом. В нее, как в девственный лес, легко углубиться и так же легко сбиться с пути. Слоним узнал это на собственном опыте. Он вник в сущность явлений, сменяющих друг друга во время еды, отделил врожденное от приобретенного и мог бы свой труд считать завершенным. Чего еще желать? Опыты, проверенные множество раз, подтверждались. Все, казалось, обстояло превосходно, а исследователь находил причины считать удачу неполной и даже сомнительной. «Нет ничего проще, — рассуждал он, — как грубо рассечь жизненно сложное явление и связать каждую из частей с определенным понятием. Где гарантия, что, отделяя приобретенное от наследственного, разрез пришелся к месту и не была задета соседняя ткань?»

    Слонима поразила болезнь, одинаково прилипчивая к отважным талантам и посредственностям. Ему померещились пагубные отклонения в пройденном пути и жестокий тупик впереди. Эта мысль его ослепила. С упрямством человека, одержимого верой в свою мечту, он обратил испытания в источник раздумья и самоосуждения. В том, что случилось, виноват он один. С собой надо быть правдивым. Куда делась его решимость обратить природу в физиологическую лабораторию, покончить раз навсегда с искусственной средой, населенной звериными выродками? Чем его опыты оригинальней, а методика лучше других? Те же кролики в клетках, зверьки в противоестественных камерах, под стеклянным колпаком. Газообмен изучается в состоянии покоя, в состоянии, неестественном для организма. Он хотел сочетать биологию с физиологией, как Быков соединил физиологию с химией, — почему не осуществились его, Слонима, мечты?

    Тот не мудрец, у кого не хватает мудрости пересилить себя. Сколько исследователей были отмечены незабываемой удачей потому, что они сохранили нерушимую верность великой лаборатории земли! Путешествие на корабле «Бить» — пять лет общения с природой — открыли Дарвину дорогу к бессмертию; полвека изучения природы растения, исследование ее в естественной среде покрыли имя Мичурина неувядаемой славой. Надо быть верным себе и своим склонностям, нельзя проследовать в будущее, отрешившись от самого себя.

    Оценка прошлого никогда не бывает беспристрастной; она зависит не столько от того, каким в действительности было «вчера», сколько от того, как выглядит наше «сегодня». Счастливое, оно затмевает минувшее, несчастное — озаряется его сиянием. Так между светом и тенью колеблются наши чувства.

    Перемену в душевном состоянии Слонима заметили в лаборатории: нельзя было этого не заметить. Он перестал заниматься делами, словно они не касались его. Прежде, бывало, едва поспеют одни опыты, он уже думает о других: проектирует, строит новые приборы, переделывает старую аппаратуру, и вовсе не потому, что надо спешить, а просто ради порядка. Одно должно следовать за другим, система не терпит разброда. Впереди множество планов, и нельзя допустить, чтобы первые задерживали последующие. Обычно внимательный к каждой новой идее, жадный к исканиям учеников, он теперь без увлечения присутствовал на занятиях. «То, что не трогает его, — говорили окружающие, — он не только не видит, но и не слышит, сколько с ним об этом ни говорить».

    В те дни он любовно ухаживал за зверьками, купал их, смазывал мазью глаза, перевязывал ушибы, расчесывал шерсть. В разговорах с окружающими охотно вставлял нравоучительные примеры, как бы списанные со страниц хрестоматии. Истории эти не всегда были кстати и тем менее приятны, что рассказчик имел обыкновение повторять их по нескольку раз. Одну такую повесть с назиданием, что следует не только наблюдать, но и кое-чему учиться у животных, сотрудники запомнили наизусть.

    Это была история о прихотливой гусенице из рода тиридия, которая питалась листьями растений из семейства пасленовых. Исключение она делала для брунфельсии из семейства норичниковых. Ученые заинтересовались странным выбором гусеницы и убедились, что она более сведуща в ботанике, чем специалисты. Брунфельсия на самом деле оказалась членом семейства пасленовых.

    Если бы помощники Слонима могли всюду следовать за ним, их озадачило бы и многое другое. В те дни он подолгу бродил по магазинам Ленинграда, искал канделябры для своей коллекции и богемский бокал с изображением охоты на лицевой стороне стекла… Вечера он проводил в своей библиотеке. Взобравшись на лесенку, устраивался там и стремительно просматривал большое количество книг. Читать от корки до корки не в его вкусе, да и какой в этом толк? Задачи биологии не решаются среди манускриптов. Свидетельства ученых о природе истины не могут заменить самую истину… В каждой из книг он все же что-то находил и старательно запоминал — труд его не был напрасен.

    Тревожная мысль ученого искала ответа в лаборатории, устремлялась в природу, от домашних животных — к зверям: не здесь ли, не там ли решение? Шло время, и с ним утверждалась уверенность, что врожденное надо изучить таким, каким оно является на свет, прежде чем оно обросло приобретенным. Не так уж трудно разглядеть, с чем организм пришел в этот мир. И еще утвердилось убеждение, что в условиях, где природа непрерывно меняет функции организмов, где близкие по крови животные утрачивают основные признаки родства, нужна великая осторожность в выводах. Долг исследователя — чаще возвращаться к человеку, чтобы добытое в опытах не увело его далеко в сторону.

    Таков был ход мыслей, приведших Слонима в детское отделение родильного дома. Тут он проверит все, что открыто в связи с газообменом, и уже точно отграничит врожденное от приобретенного.

    Надо отдать ему справедливость, он всю силу своего ума обратил на методику новой работы. Сконструированная им газообменная камера напоминала собой хрустальную колыбель с ложем для испытуемого. С первой минуты появления на свет новорожденный оставался под бдительным оком исследователя. Все перемены, связанные с кормлением, тщательно изучались в продолжение десяти дней. С искусством подлинной няньки Слоним выхаживал детей, стараясь быть полезным и персоналу. Сестре он говорил:

    — Дети страдают от малейшего колебания температуры. Прежде чем нести ребенка из детской через коридор в палату, уравняйте тепло в этих трех помещениях.

    Врачу он советовал:

    — Дети очень чувствительны к атмосферному давлению. В дурную погоду они начинают капризничать, и врач в таких случаях, прежде чем обратиться к термометру, взглянет на барометр…

    Исследование детей продолжалось.

    Новорожденному дали несколько граммов молока, столько примерно, сколько он способен в один раз извлечь из груди матери. Эту первую трапезу ему влили в рот. Она была усвоена, и тем не менее газообмен — потребление кислорода и выделение углекислоты — нисколько не изменился. То же испытание, повторенное десять дней спустя, когда ребенка уже кормили грудью матери, обнаружило нечто другое. Несколько граммов молока, проглоченные из ложечки, сразу же повышали обмен веществ.

    Что за это время случилось? Каким образом организм, неспособный вначале повысить газообмен, сумел это сделать впоследствии? Допустим, что кормление грудью стало сигналом для повышения обмена, но что именно: прикосновение ли к груди, сосание или что-нибудь другое?

    Этот вопрос был предложен другому младенцу. Вместо первой трапезы ему дали пустую соску и ничего больше. Десять минут длились бесплодные усилия ребенка, ни капли молока он из рожка не извлек, а газообмен у него вырос. Сосательные движения губ оказались для организма более существенными, чем подлинное кормление из ложечки. Ребенок, не пробовавший еще молока, словно был подготовлен к тому, чтобы воспринимать его способом строго определенным. Вне этих условий естественный обмен извратился… С годами, когда сосание станет излишним, уже не движение губ, а желание будет усиливать газообмен. Новый способ питания создаст другую обстановку, которая будет им управлять. Привычка к чистому столу, к определенному виду и характеру еды сделает невозможным ее усвоение в условиях, противных сложившимся навыкам. Усвояемость того, что мы едим, не ограничивается одними лишь, химическими качествами пищи. Существенны и запах, и вкус, и степень привлекательности — все разнообразие раздражителей, которые пускают в ход сложные механизмы пищеварения.

    Таковы были наблюдения, сделанные Слонимом в стеклянных камерах родильного дома. Опыты многому его научили, но и зародили много печальных дум.

    Еще раз подтвердилось, что между приемом пищи и обменом веществ нет строгих границ и трудно сказать, где одно сменяет другое. Пища только еще во рту, а в тканях и в клетках идет ее «дележка». Она может не дойти до адресата, а место ей уготовлено. Если собаку с перерезанным пищеводом кормить мясом, а в желудок вводить другие вещества, организм жестоко пострадает. Нечто подобное наблюдают врачи после дней великого поста. В течение долгого времени питание состояло из картофеля, рыбы и постного масла. Неожиданно наступила перемена: появились свинина, сыры и сметана. Что, казалось, особенного? Пищеварительная лаборатория одинаково способна растворить и усвоить то и другое. Между тем организм приходит в упадок: расстроено пищеварение, ослаблена деятельность печени, селезенки и сердца. Никакими излишествами этого не объяснить. Всему виной сигнализация, идущая из полости рта. Шесть недель непрерывно она извещала, что по пищеводу следует картофель, рыба и хлеб. Между организмом и едой образовалась временная связь. Прием пищи автоматически вызывал определенные перемены в организме. Окончился пост с его однообразным рационом, и вдруг пришли вещества, которых в организме не ждали. Все органы и их деятельность оказались задетыми катастрофой.

    Хорош механизм, хороши его приборы, но где универсальные раздражители, возбуждающие обмен, общие для всего живого на свете? У ребенка это сосание, у собаки — обоняние. Когда ей надевали маску со шлангом и протягивали его в соседнюю комнату к лежащей на столе колбасе, у животного повышался обмен. У кролика, не различающего сладкое от кислого, соленое от пресного, способного грызть брюкву, морковь или высушенные веники, обмен возбуждается жеванием. Ему достаточно сгрызть десять граммов веника, не проглотив почти ничего, чтобы обмен вырос и продержался на новом уровне два-три часа. У человека от жевания резинки или ваты, марли или дерева никаких перемен в организме не наступит. Только воздействие на обоняние и вкус может ускорить у него обмен. И резинка и вата усилит обмен, если чуть подсластить, подкислить их, прибавить немного соленой или горькой воды.

    И питание, и теплообмен, суточная и сезонная ритмика утверждаются в организме под влиянием образа жизни, возникшего в связи с добыванием пищи, но как в этом многообразии разобраться? Как отделить наследственное от приобретенного, чтобы разрез пришелся к месту и не была задета соседняя ткань?

    Догадался ли Быков о сомнениях помощника или кто-то ему сказал о них, но однажды у них произошел такой разговор.

    — Мне рассказали о вас занятную вещь, — сказал учитель ученику. — Говорят, вы отказываетесь от услуг сотрудниц, если они не умеют шить себе платье и за этим обращаются к портнихе?

    — Я не отказываюсь, но считаю это важным для меня и для них, — спокойно ответил Слоним.

    — Я не вижу связи между искусством модистки и физиологией. Не будете ли вы добры мне объяснить?

    — Вы не видите связи, — с тем же спокойствием продолжал ученик, — а для меня она очевидна. Я всегда полагал, что девушка, умеющая искусно шить и вязать, так же искусно сделает операцию, мастерски наложит швы и старательно запишет опыт. Ведь и вы отбираете учеников с расчетом на то, что наиболее способные достанутся вам.

    Ему не удалось скрыть упрек в своих словах. Быков пожал плечами, но промолчал.

    — Вы, пожалуй, и правы, — после некоторой паузы сказал ученый, — такие аспирантки действительно бывают способней других, но встречаются также исключения. Выбор помощника — трудное дело. Я иной раз пускался на верный риск и, представьте, не ошибался…

    Смысл сказанного был ясен. Посылая его, Слонима, в Сухуми, он шел на верный риск.

    — Вы напрасно проводите между нами параллель… — начал ученик.

    Но учитель не дал ему кончить:

    — Я просто хотел вас предупредить, что у каждого правила свои исключения…

    — Я не могу вам в этом подражать, слишком велико между нами различие. Вы человек большого масштаба, исключительного опыта и знаний. Не всякому дано разрешить столько споров и сомнений, как вам, выйти победителем из сложной борьбы.

    Ученый мысленно поблагодарил собеседника за то, что тот первый заговорил о том, к чему, казалось, будет трудно подступиться.

    — Мне действительно нелегко было себя отстоять, — с сочувствием в голосе сказал Быков. — Мои старые склонности и сейчас беспокоят меня, а когда-то я и вовсе был у них в плену. Однако то, что случилось, заслуга не моя: кажущийся нам свободный выбор есть только необходимость, результат нерушимой цепи причин и следствий, осознанных и неосознанных реакций организма.

    Слоним почувствовал, что ученый пытается утешить его, и холодно отклонил эту попытку.

    — Однако же нерушимая цепь причин и следствий, благоприятствовавшая вам, — произнес он, — не каждого награждает своей поддержкой, и в этом, вероятно, своя закономерность.

    Быков сделал вид, что не расслышал иронии. Исполненный сочувствия, он был глух ко всему, что могло отвратить его от помощника.

    — Разве вам не удалось сблизить предмет своего увлечения с физиологией? Никто так не связал биологическую науку с идеями Павлова, как вы. Случайные трудности заслоняют от вас истинное положение вещей. Вы не первый, мой друг, склонный преувеличивать свои затруднения и не замечать их у других.

    На этот дружеский призыв к взаимному пониманию последовало замечание, проникнутое горечью:

    — Вам ли, Константин Михайлович, жаловаться! Вы не встречали в жизни и тысячной доли того, что пережил я. Всегда легче утешить, чем понять глубину чужого несчастья. Мне некого упрекать в том, что случилось. Никто не стал на пути моих исканий, не захлопывал дверей предо мной, я всюду и всегда встречал участие и поддержку. Надо ли было загнать отару овец на вершину Тянь-Шаня, нужны ли были добровольцы для научных испытаний, скот и животные для экспериментов — и вы и другие спешили мне помочь. Я просто запутался, и в этом состоянии лучше не трогать меня.

    — Не вы первый столкнулись с трудностями, — сказал учитель ученику, — не вам одному видится тупик впереди. Кто не изведал силу этих препятствий!

    Так словом и делом ученый возвращал помощнику покой.

    — Не нравится вам наша лаборатория, — закончил Быков, — разрабатывайте свои проблемы в природе. Кто вас неволит идти против себя? Возьмите любой ваш незаконченный опыт и доделайте его где-нибудь подальше от нас… Я готов вас понять и рад вам помочь, хоть и не встречал в своей жизни затруднений…

    Встреча кончилась удачей. Маленькая война завершилась победой. Верх одержали оба — ученый и его ученик.

    На беговой дорожке

    Так и быть: он возьмется за один из недоконченных опытов, перенесет его туда, где бьется подлинная жизнь, и далеко от своих кроликов и лаборатории будет искать научную истину.

    В прошлом он исследовал взаимоотношения между движениями животного и отделением желудочного сока. Ему удалось опровергнуть представление, будто работающие мышцы тормозят сокоотделение. На опытах с ежами было доказано, что деятельность желез нарастает по мере того, как усиливается активность животного. То же самое наблюдалось у летучих мышей, слюноотделение которых возникало во время полета — в момент напряжения всех мышц. Нет противоречия между этими важными системами. Однако многое еще осталось неясным. Хорошо бы узнать, зависит ли уровень обмена веществ от того, ведет ли животное подвижный или малоподвижный образ жизни? Может ли он вырасти под влиянием изменившихся условий среды? Эти вопросы одинаково интересны для физиологов и клиницистов. Врачи давно добиваются действенных средств, чтобы управлять обменом.

    Свою работу Слоним начал с отрицания. Он докажет, что лабораторные выродки — белые крысы биологически отклонились от своего вида. Дикая крыса, вынужденная добывать себе пищу работой конечностей, несравненно больше потребляет кислорода и выделяет углекислоты даже в состоянии покоя. Между ними столько же общего, сколько между болонкой и песцом.

    Проверка подтвердила это предположение: обмен веществ у белой крысы был действительно ниже, чем у серой. Ободренная удачей, мысль исследователя позволила себе новое допущение. Эта разница — сущая условность; достаточно изменить образ жизни грызуна, и обмен станет другим. Обитатели лаборатории уподобятся их дико живущим собратьям.

    Замысел осуществили следующим образом. Исследователь усложнил жизнь беленьких крысят, наполнил ее трудом и испытаниями. Он посадил их в клетки, которые находились от кормушек на расстоянии полутора метров. За пищевым рационом приходилось по многу раз бегать взад и вперед. Движения стали необходимыми для существования грызунов, и это сказалось на обмене веществ. С активностью вырос и жизненный уровень: они тратили теперь в состоянии покоя больше энергии, чем их родители и сверстники в лаборатории.

    Несмотря на кажущуюся удачу, ассистент все же не поверил, что перемены, происшедшие с белыми зверьками, пожизненны. Возросший уровень их обмена казался временной связью, поддерживаемой видимостью расстояния между кормушкой и клеткой и необходимостью его пройти.

    Мысль о пространстве, способном действовать на обмен, увела исследователя от животных к человеку. Свою смутную догадку он пытался подкрепить такого рода примером: всякий, кто вступает в огромное помещение, будь то обширный зал или пакгауз, ощущает некоторую перемену в своем самочувствии. Это, несомненно, результат серьезных физиологических сдвигов. Именно видимость пространства, а не что-нибудь другое извратила обмен у крысят…

    Гипотеза ассистента не нашла поддержки у сотрудников. Казалось невероятным, чтобы каждый перекресток или обширная площадь могли вызывать подъем и падение газообмена. Не верилось также, что истина почти в руках у него, понадобятся всего лишь две-три недели, и догадка получит подтверждение. Они знали цену его увлечениям и на страстные уверения отвечали снисходительной улыбкой…

    Опыты велись в счастливых субтропиках, где Слониму так часто сопутствовала удача.

    Испытуемого человека сажали на балкон, представив его взору морские просторы и бесконечные горные цепи. Пространства было много, времени еще больше, а результатов, увы, никаких. Газообмен оставался без изменения независимо от того, расстилались ли перед испытуемым обширные дали или взгляд его упирался в стену.

    Слоним нашел своей неудаче оправдание.

    — Ничего удивительного, — говорил он, — взрослые люди умеют тормозить такие реакции. Что им до моря и до гор — они знают, что это пространство им не пройти и не одолеть…

    Испытанию подвергли детей семи-восьми лет. Их ставили на длинной аллее, в одном случае лицом к уходящей дорожке, а в другом — к стене.

    Организм детей остался глухим к манипуляциям Слонима.

    — Этого надо было ожидать, — заверял он друзей и помощников: — для ребенка аллея — чуждое пространство. Он по ней не побежит. Надо найти существо, для которого расстояние было бы сигналом к движению.

    Сомнения сотрудников не были напрасны — тема разрабатывалась несколько лет, и разрешила ее Ольнянская.

    Изучая под Ленинградом овец, она как-то заметила, что газообмен у них нарастает в поле и уравновешивается в загоне. Трудно было понять, что именно взвинчивает обмен веществ у животных: ожидаемая пища, зрелище ландшафта или предстоящее передвижение. Маленькая ассистентка начала исследовать каждое явление в отдельности. В загон принесли клочок ландшафта — зеленую траву, и газообмен у овец вырос. Результаты не удовлетворили ее. Кто поручится, что именно зрелище пищи, а не предстоящее передвижение повысило у животного обмен веществ? Физиология не терпит неясностей, ничто постороннее не должно затемнять картину. Долой дальние просторы, долой все, что напоминает о движении! Ольнянская поворачивает овец к стене, и обмен у них падает. Новый поворот в сторону пастбища — и обмен веществ вновь нарастает. «Животный объект», для которого пространство — сигнал движения, был таким образом найден.

    Предположения Слонима подтвердились, но с научной проблемой не было покончено. Тайна, выведанная у белых крысят, цепко держала исследователя. Оставалось все еще неясным, именно ли временная связь, поддерживаемая видимостью расстояния между кормушкой и клеткой и необходимостью его пройти, повысила уровень обмена у грызунов. Не находил себе также объяснения вопрос, почему опыты с людьми не дали результатов. Может быть, следовало заранее подготовить испытуемых? Человек должен знать, какой труд его ждет, быть готовым пройти отделяющее его от цели расстояние. Только тогда зрелище простора отразится на обмене веществ. Слоним найдет этих людей и более благоприятную обстановку.

    Опыты, начатые на крысятах и продолженные на овцах, были перенесены на стадион. Экспериментатора привлекли стартовая дорожка и состояние бегуна на ней. Тут пространство служит сигналом движения и нет нужды вводить испытуемого в круг чуждых ему задач.

    Первое же наблюдение, проведенное на спортсменах, должно было удовлетворить исследователя: обмен у испытуемых возрастал перед бегом и сразу же падал, когда им сообщали, что соревнование не состоится. Это значило, что кора головного мозга, куда сходятся все нити наших дел и желаний, подчиняет ресурсы организма предстоящим испытаниям. Зрелище стартовой дорожки играет при этом не последнюю роль. Все части целого, в том числе железы, уже заранее сотрудничают, прежде чем мышечное напряжение наступило.

    Маленькое наблюдение, сделанное случайно, привязало Слонима к теме, полностью, казалось, исчерпанной.

    Изучая спортсмена задолго до его прихода на стадион, исследователь заметил, что обмен у него повышен. И у второго и у третьего бегуна наблюдалось то же самое. Мысль о предстоящем соревновании усиливала обмен уже с утра, взвинчивая его по мере приближения начала старта. По этому признаку Слоним вскоре научился определять степень опытности спортсмена. Взволнованное состояние новичка — готовность к бегу и страх перед возможной неудачей — то усиливало, то резко снижало обмен. У искусного бегуна это происходило равномерно, достигая своего предела к началу соревнования.

    Не только зрелище пространства — дистанции будущего пробега, но и мысль о нем изменяла уровень обмена. Перед физиологом раскрывались безграничные возможности задавать природе вопросы, и он не преминул воспользоваться ими. Науке не безразлично узнать, учитывает ли организм весь путь предстоящего пробега заранее и сразу же выделяет необходимые вещества для поддержания высокого обмена или отпускает их частями. Нельзя ли в таком случае исследовать механизм расходования энергии в продолжение бега? Что, если дать спортсмену пробежать мнимую дистанцию? Подсмотреть, с какой интенсивностью будет освобождаться энергия для деятельности, которая не состоится. Слониму не впервые подобными средствами пускать различные механизмы на холостом ходу.

    Вот как эти опыты проходили.

    Спортсмену предлагали пробежать сто метров, напутствуя его наказом:

    — Постарайтесь достичь рекордной быстроты. Добейтесь успеха во что бы то ни стало.

    За сорок метров до конечного пункта неожиданно следовал приказ:

    — Остановитесь!

    Обиженный спортсмен возражал:

    — Вы не должны были этого делать… Я приготовился бежать на сто метров. Вы мне портите спортивную форму.

    Тут являлся Слоним со своей аппаратурой, чтобы установить, сколько энергии израсходовано и сколько ее до финиша осталось. Результаты поставили бы кого угодно в тупик. Организм израсходовал все, что причиталось на весь пробег. Обменный аппарат уже в самом начале отпустил мышцам питательных веществ на сто метров. Кора головного мозга не только подготовила спортсмена к предстоящему испытанию, определила уровень необходимой энергии, но и целиком ею снабдила.

    Из теоретических обобщений возникла практическая задача… Если кора больших полушарий так тонко регулирует организм бегуна, нельзя ли средствами временных связей поставить под контроль расход его энергии, сознательно повышать и снижать ее. Врачи запомнят того, кто сделал первую попытку научно обосновать труд спортсмена.

    Исследования проводились на малоискусном бегуне, склонном, как и все новички, легко заражаться спортивным пылом и так же быстро его терять. Первое время ему давали задание пробежать расстояние в сто метров и при этом учитывали его газообмен. Когда уровень обмена был изучен, бегуна внезапно останавливали примерно на полпути от старта. Первое время энергия, рассчитанная на весь маршрут, растрачивалась уже вначале. Однако, по мере того как внезапные остановки на шестидесятом метре повторялись, трата энергии становилась экономней. Вопреки предупреждению, сделанному бегуну, что впереди — дистанция на сто метров, организм отпускал мышцам питание лишь на шестьдесят метров. Между расстоянием, где бег несколько раз прерывался, и корой головного мозга возникла временная связь. Она действовала вопреки уверенности спортсмена, что заданная дистанция будет полностью пройдена.

    Первая попытка научно проанализировать мышечную деятельность спортсмена, регулировать и экономить его энергию завершилась удачей.

    За Полярным кругом

    Когда профессор Быков предложил Слониму изучить физиологию труда в климатической обстановке Заполярья, тот сразу же согласился.

    — Пора вам заняться человеком, бог с ним, с вашим зверьем.

    — Я давно собираюсь туда, — чуть не выболтал помощник причину своей поспешной готовности. — Мне думается, что это будет интересно.

    — Вот и хорошо! Поезжайте не откладывая, давно пора этим заняться.

    Что же заинтересовало так ученого в Заполярье? Какие цели ставил он себе?

    Наука выяснила, как влияет в отдельности окружающая температура, лучистая энергия и влажность воздуха на организм. Однако в том сочетании, когда эти явления природы в целом образуют климат, их действие на нас все еще не ясно. Мало изучено влияние холода Крайнего Севера на человека. Между тем заселение Восточной Сибири и мест, расположенных за Полярным кругом, появление крупных городов с большим населением там, где недавно расстилались мертвые поля, не позволяло эту важную проблему откладывать. Слоним больше других подходил к предстоящей работе: он владел методом исследования обмена, который вернее всего отражает состояние организма.

    Сборы в путь продолжались недолго. Из кладовой был извлечен спальный мешок — неразлучный спутник в дороге. Он послужил уже Слониму в пустыне, в горах, в пещере Адзаба, пришел черед послужить в Заполярье. До чего приятная штука этот мешок! Его можно сунуть под лавку в зале ожидания на вокзале, положить где-нибудь у пакгаузов, разложить у причала, улечься, как в постели, на берегу, устроиться читать и писать. Затянутый капюшон обратит его в закрытое помещение, в подлинный человеческий кров…

    Уже на следующий день по прибытии на место Слоним приступил к делу. Ранним утром, прежде чем труд и жизненные волнения нарушат у испытуемых размеренный ход организма, он измерял у них дыхание, состояние крови и основного обмена.

    Полученные результаты сопоставлялись и систематизировались. Согласно своей склонности во всем искать порядок, строгую последовательность фактов и идей, исследователь долго и упорно трудился, но о влиянии климата Заполярья на человека так ничего и не узнал. Кто мог подумать, что обмен веществ у людей здесь протекает крайне различно — по-одному у тех, кто прибыл на север недавно, и по-другому у старожилов. У первых он соответствовал общепринятым нормам, у вторых представлял собой отклонение.

    То обстоятельство, что обмен новоселов не совпадал с обменом старожилов, не очень смутило исследователя. У него были свои расхождения с природой, и он обрадовался случаю еще раз поспорить с ней.

    Обмен веществ у человека, помимо суточных колебаний, зависит также от времени года. Так, с наступлением весны он нарастает, осенью идет на убыль, достигая в декабре самой низкой ступени. В этой физиологии Слоним не находил ни капли здравого смысла. У преддверья лета, когда греющее солнце позволяет организму экономить собственное топливо и снизить горение в тканях, обмен почему-то усиливается. Осенью и зимой, когда человек с трудом согревается, то образование собственного тепла снижается. Как все, что не укладывается в человеческой логике, перемены эти признали неотвратимыми и отнесли к разряду космических.

    Слоним с этой версией не согласился, надзвездные сферы лежали вне круга его интересов. Он был убежден, что законы природы — творение земное, и лабораторию их видел в естественной среде.

    Чем больше Слоним думал и сравнивал, тем более убеждался, что в климате севера кроются причины, которые удерживают обмен на низком уровне, не дают ему возрастать весною и летом. У приезжающих сюда сезонные колебания постепенно слабеют и с течением времени исчезают.

    Какие силы и чем порожденные эту ритмику нарушают, трудно сказать, но не кроется ли тут разгадка самой природы явления, той самой «нелепости», в которой нет ни капли здравого смысла?…

    Как скромно ни выглядели первые наблюдения, в них обозначился проблеск надежды. Сезонный ритм, казавшийся чем-то незыблемым, проявил склонность сглаживаться и исчезать в Заполярье, быть зависимым от внешней среды — влияния климата. Весьма вероятно, что сезонные колебания обмена, возникающие в средних широтах весной, тут, на севере, невозможны потому, что здесь лета почти не бывает. Неудивительно, что в Заполярье, где средняя годовая температура не многим отличается от декабрьских холодов средних широт, обмен установился на низком декабрьском уровне…

    Предположения казались убедительными, нельзя было против них возражать, но не менее вероятным представлялось и другое.

    «Человеческий организм, — думал Слоним, — возбуждается и тормозится не только причинами, непосредственно влияющими на него, но и сигналами, следующими из внешней или внутренней среды. Тепло и холод для нас ощутимы не только своими непосредственными действиями, но и сопутствующими признаками — видом снега или солнца, ветром или пейзажем.

    Мы часто становимся жертвой ложных сигналов и платимся за это простудой. Мы готовы утверждать, что на улице теплее, чем на лестничном пролете дома, только потому, что там, на просторе, сигналы зимы — ветер и снег — призывают организм согреваться, а здесь ничто не напоминает о холоде. Нам кажется, что стужа в бесснежную пору более чувствительна, чем в дни, когда кругом нарастают сугробы. В морозный день вдруг выглянет солнце, и лучи его рассыплются по земле. Столбик ртути в термометре стоит неподвижно, а нам почему-то становится теплей… Всюду, где организм приходит в соприкосновение с окружающей средой, его оберегают благотворные сигналы. В тех случаях, когда сигнализатор не установлен или прервана связь, человеку грозит катастрофа.

    Слоним вспоминает один из опытов, проведенных над молодым испытуемым.

    Решался вопрос, как поведет себя организм в остывающей среде, если сигналы не смогут его предупредить о происходящей перемене. И ветер, и снег, и сияние солнца — благодатные приметы холода и тепла, — неужели их отсутствие может парализовать механизм теплообмена и сделать человека беспомощным?

    Опыт обставили со всеми предосторожностями, ничто не должно было причинить испытуемому вред. Молодой человек сидел в жарко натопленной комнате, не подозревая, что ледяная вода, циркулирующая в стенах помещения, непрерывно охлаждает его. Вид натопленной печи сигнализировал мозгу о необходимости расширить сосуды, снизить обмен, и ничто не предупреждало о холодной стене, поглощающей собственное тепло испытуемого. Температура кожи резко снижалась, организм нуждался в воспроизводстве тепла, а расширенная кровеносная система безрассудно его расточала.

    Прошло часа два, прежде чем испытуемый ощутил холод. Он потянулся к термометру, висевшему около печи, и сказал:

    — Странное дело, двадцать пять градусов выше нуля, а я весь продрог, промерз до костей…

    Опыт повторили на другом добровольце. Снова комнату нагрели до двадцати пяти градусов, ледяная вода охлаждала стены и заодно испытуемого. В одном лишь опыт изменили: задолго до того, как доброволец почувствовал, что он продрог, ему дали в руку обрубок железа. Металл отнимал ничтожную долю тепла, но, связанный в мозгу с представлением о холоде, он своими сигналами заменил те, которые должны были поведать о холодной стене… В самочувствии испытуемого наступила перемена, он вздрогнул от стужи и поспешил застегнуть пиджак.

    «Сезонные колебания обмена, — возвращается к своим мыслям Слоним, — несомненно покорны сигналам весны. Но какова их природа? Неужели это свет? Весьма возможно. Что еще возбуждает так наши чувства, поднимает настроение и услаждает восприятие окружающего? Всякая жизнедеятельность усиливается на свету; ни один луч, коснувшийся глаза, не проходит бесследно для организма. Он ускоряет сердечный ритм, усиливает сокращения кровеносных сосудов, возбуждает нервный и железистый аппарат. Подавленность меланхолика рассеивается после пребывания в комнате, освещенной красным светом, а возбуждение маньяка падает под действием голубого или фиолетового освещения.

    Почти все живое покорно солнечному свету. Его лучи пробуждают зверей от спячки, влекут только что вылупившуюся гусеницу вверх, зовут ее к листьям, которые послужат ей кормом. Что было бы с нами, если б стебель растения не имел свойства тянуться к солнцу, а корень — уходить подальше от него?

    Ничего удивительного, что обмен веществ у человека именно на свету нарастает. Разве освещенная растительная клетка не начинает энергичней жить: пропускать через себя соки и соли, усваивать углерод и вырабатывать крахмал? И электропроводность некоторых проводников, и течение химических процессов нередко зависят от освещения. Хлор с водородом взрываются под действием света!..»

    Тут размышления исследователя оборвались. Какая мешанина, какой сумбур! Чего тут только нет: и живое и мертвое — все в одну кучу. Быков спросит его:

    «Неужели между организмом и веществом вы не увидели разницы? Принято эти категории подразделять…»

    Принято, верно, но так ли эти категории разделимы? В ином организме меньше живого, чем мертвого. В древесине, составляющей главную массу дерева, столько же признаков жизни, сколько в костях, ногтях и в волосах. И вода, пропитывающая ткани, и растворенные в них вещества — маслянистые, жировые, крахмал, сахар, металлы и минералы — весьма далеки от жизни. Живое и мертвое находится в таком нерушимом единстве, что расчленить их невозможно. Расставаясь с мертвым, живое расстается с самим собой. Такова диалектика жизни.

    Именно свет — эта сигнализация весны — вызывает сезонные колебания обмена!

    «Погодите, погодите, — призывает себя к порядку Слоним, — солнечный ли свет? Да ведь на севере его весною больше, чем на крайнем юге! Дни продолжаются круглые сутки, и всяких излучений, видимых и невидимых, хоть отбавляй…»

    Неужели температура? Горячее солнце весны?

    Одна из сотрудниц Быкова, вспоминает ассистент, обследовавшая приезжих на курорты Абхазии, как будто так и решила. У прибывающих с севера на юг наблюдалось нарастание обмена. Они словно проделали свое путешествие по времени — из декабря в май. Весьма похоже на то, что весенняя теплынь своими сигналами вызывает сезонные колебания обмена. Только так остается предположить… Впрочем, нет, нет, эта сотрудница открыла и другое… У москвичей и у ленинградцев, прибывающих в Абхазию не весной, а зимой, в декабре, обмен повышен. Весны нет и в помине, над остывшей землей вихрится снег, холодное море тонет во мгле, а неведомые сигналы делают свое: наполняют легкие кислородом и ускоряют в тканях обмен. Какая бессмыслица — весенние настроения в декабре! Нет, температура тут ни при чем. Не в тепле дело.

    Снова и снова мысли Слонима возвращаются к благодатной весне, возбуждающей радость и жизнь. Пусть не сияние солнца, не горячие лучи его служат сигналами для сезонных колебаний обмена, но что же другое?

    Припоминаются исследователю его путешествия по великим просторам страны: по полям и пустыням, по отрогам Тянь-Шаня. Перед мысленным взором встает зеленое мора в ярком кружеве цветов: дубы, эвкалипты, магнолии. На серебристый ковыль наплывает изумрудная зелень. Под красочным покровом субтропиков тонет скудный северный пейзаж — снежный покров да чахлые березки. «Не ландшафт ли страны, — вдруг спрашивает себя Слоним, — просторы степей, горы, которые так легко пересечь, будоражат наши чувства, ускоряют дыхание, обмен веществ?» За этой мыслью следует другая, первая привела ее с собой: «Как обмену не воспрянуть в Абхазии хотя бы и в декабре? Разве снежные равнины не позади и не исчезли потонувшие в метелях леса? Впереди дни без морозов и мглы, они бывали уже источником веселья и радости и не сегодня-завтра наступят вновь. Равнины Заполярья ни в мае, ни в июле не станут сигналами весны. И ландшафт и просторы должны быть желанны и достижимы…»

    Так оно и есть, именно в этом причина, и все-таки в Заполярье достаточно средств, чтобы повысить уровень обмена в весеннюю и летнюю пору. Пусть заснеженные пространства не призывают к движению, пусть декабрь мало разнится от апреля и июля, — от человека зависит пробудить свою деятельность разумной и полезной работой. Специальный режим творческого труда и подлинный интерес к физическим упражнениям могут стать чем-то большим для человека, нежели бессознательный отклик механизмов обмена на сигналы природы.

    Слоним решает заняться крысами

    Начальник любезно принял офицера медицинской службы Слонима и предложил ему сесть.

    — Мне рассказывали, — начал он, — о ваших исследованиях. Мы обсудим их и примем конкретные меры… Что вы в дальнейшем намерены делать?

    Он не скрывал своих симпатий к ученому и искренне интересовался его планами.

    — Полагаю заняться крысами.

    — Да? — удивился начальник. — Мне казалось, что вы изучаете только людей.

    — Нет. Крысы давно меня привлекают. Не скрою от вас, они-то главным образом меня сюда и привели.

    — Это ваше задание?

    — Как вам сказать… — не сразу нашелся Слоним. — Генерал-майору Быкову я об этом не говорил, но он, вероятно, догадывается.

    Слоним не ошибся, Быков сразу же заподозрил, что у помощника собственные цели в Заполярье. «Запомните мои слова, — сказал он сотрудникам: — мы скоро услышим о его опытах на белых медведях или грызунах…»

    — Принимайтесь за дело, — сказал Слониму начальник, — я охотно вам помогу… Вы считаете, что борьбу с крысами надо усилить?

    — Право, не знаю, — пожал плечами молодой ученый, — я об этом не думал. Моя задача заключается в другом. Меня интересует природа грызуна, его приспособляемость к окружающим условиям. Вы знаете, конечно, до чего эти зверьки живучи. Нет таких средств, которые дали бы нам возможность избавиться от них. К ядам они привыкают, становятся к ним нечувствительны или научаются их вовсе избегать. Все ухищрения науки бессильны, они возмещают свои потери беспримерной плодовитостью. Одна пара способна наплодить в три года двадцать миллионов потомства… В Англии их живет около ста сорока миллионов, на каждого взрослого жителя приходится, таким образом, по семейству крыс.

    Слоним мог бы еще добавить, что в течение многих лет он тщетно пытается решить, образуют ли грызуны временные связи с окружающей температурой. Пытается, но безуспешно.

    Начальника крысы интересовали с другой стороны. Он ненавидел эту ораву, нагрянувшую на Заполярье, и искренне желал ей гибели. Научные проекты физиолога не захватили его.

    — Стоило ли за крысами ездить так далеко! — недоумевал он. — Этой твари и в Ленинграде немало.

    Слоним не мог ему позволить хоть в какой-либо мере заблуждаться. В серьезном деле недомолвки недопустимы. Стоило ли ездить так далеко? Какой странный вопрос! Разумеется, стоило. Начальнику следует знать, что крысы не везде одинаковы. У каждого вида своя физиология, своя история и будущее. Одни уже прошли вершину развития, другие приближаются к ней. И живут и размножаются они различно. Александрийская крыса обосновалась на судах дальнего плавания и редко встречается в портах. Черная ведет оседлый образ жизни. Она заселяет верхние части строений — чердаки, хлебные амбары и даже дупла деревьев. Серая, наоборот, обитает в сараях, огородах и в подпольях домов.

    Два нашествия крыс знало человечество: одно во время переселения народов и другое в начале XVIII века. В первом случае миром овладела черная, а во втором серая крыса. Всеядная и плодовитая, она заселяла город за городом, завладела Парижем и Лондоном, достигла Нового Света и, вытеснив черную соперницу, за полвека утвердилась на всей земле.

    — Я все-таки не понимаю, почему вы именно в Заполярье решили изучать это черное, серое и прочее зверье.

    Начальник нисколько не сердился, наоборот — экскурс в историю и биологию грызуна настроил его на благодушный лад.

    — На наших глазах произошло третье нашествие, — спокойно продолжал Слоним. — За Полярным кругом грызунов этих никогда не бывало. С постройкой северных городов и заселением их человеком грызуны проникли и обосновались на севере. Пришло время разведать по свежим следам, что дает серой крысе такие преимущества, какая физиологическая система способствует ее приспособлению. Только зная природу врага, можно его уничтожить…

    Таков был план. Предстояло много работы, и Слоним стал обзаводиться помощниками. Он спешит навестить медиков флота, призванных вести борьбу с грызунами. Некоторые работают в отдаленных местах, за много километров, но неудобства пути его не смущают.

    — Вам приходится по долгу службы, — говорит он врачам — вскрывать и уничтожать множество крыс. Не согласитесь ли вы кое-что сделать для моих изысканий? Вы на этом материале могли бы подготовить научную работу и защитить ее у нас.

    Предложение не всем казалось серьезным, один из врачей позволил себе даже обидную шутку:

    — Вы думаете, что достаточно распотрошить сотню-другую диких зверьков, чтобы стать достойным ученого звания?

    Выслушав сомнения собеседника, Слоним принимался терпеливо объяснять:

    — Мы хотели бы себе уяснить физиологическое состояние крыс в различных широтах нашей страны. Вы можете нам серьезно помочь. Прежде чем вскрыть исследуемого зверька, поместите его в камеру и запишите газообмен. Вся аппаратура умещается в этом ведре…

    Врачи охотно с ним соглашались. В короткое время Слоним заручился поддержкой медиков и физиологов Мурманска, Ленинграда, Севастополя, Сухуми и многих других городов. От Крайнего Севера до субтропиков шли к нему вести. В одном случае сообщалось, что серые крысы, проникшие в холодильник с тушами замороженного мяса, интенсивно там размножаются. Тридцать градусов холода — обычная температура бетонных камер хранения — не мешают нормальному существованию зверька. Другой исследователь обнаружил серых крыс в термоизоляционной прокладке парового котла. Зверьки различных возрастов — от детенышей до зрелых самок и самцов — проводят свою жизнь в температуре сорок — пятьдесят градусов выше нуля.

    В обезьяньих вольерах Сухумского питомника выяснилось другое: суточный ритм серого грызуна — его ночная активность и дневной покой — оказался извращенным. Организм зверька целиком подчинился условиям жизни обезьян. Часы их кормления стали определять время его бодрствования и сна.

    Что делает таким устойчивым серого грызуна? Откуда эта способность выживать при любых обстоятельствах?

    Слоним стал изучать крыс на прибывающих в Мурманск английских судах. Он спускался в глубокие трюмы и возвращался оттуда с уловом. Пойманных зверьков сажали в переносную камеру, где измеряли у них газообмен. Как и следовало ожидать, черный грызун — обитатель средних широт — легко переносил высокие температуры и перегревался лишь при двадцати пяти градусах тепла, но плохо себя чувствовал на севере. Его серый, заполярный собрат резко от него отличался; как истый северянин, он не страдал от свирепых морозов, предпочитал их жаре и перегревался уже при пятнадцати градусах выше нуля. Географическая среда перестроила его физиологические отправления, как переделала их у песца, гамадрила, макаки и у многих других.

    Слоним встретился с интересным явлением, но не остановился на нем. Ему в ту пору нужны были не наблюдения и факты, а законы, определяющие их.

    «Если между черными грызунами среднего пояса, — подумал он, — и серыми, заполярными, наблюдается такое резкое различие, оно должно быть не меньше между теми же черными, живущими на корабле, и их черными собратьями, обосновавшимися на севере».

    Предположение это не оправдалось. Черный обитатель Заполярья оказался теплолюбом, ютился исключительно в отапливаемых помещениях и не покидал пределов человеческого жилья. Он сохранял свою склонность к растительной пище и неохотно питался чем-либо другим. В газообменной камере он не отличался от тех, которые были выловлены на кораблях, так же плохо согревался на холоде и легко переносил высокую температуру. Черная крыса оказалась неспособной акклиматизироваться, испытание и время не придавали ей новых свойств.

    К загадке, что делает таким устойчивым серого грызуна, присоединилась другая: какие физиологические причины предопределили незавидную судьбу его черного собрата.

    Испытанию подвергли серую крысу в ее обычной температурной среде. Работы велись в различных широтах — от Крайнего Севера до субтропиков. Изучалось состояние зверька и теплообмен в разнообразных климатических условиях. Нужен был четкий, недвусмысленный ответ, и Слоним предупреждал своих помощников:

    — Берегитесь ошибок, не слишком доверяйте собственным глазам, добивайтесь объективных доказательств.

    Прошло немало времени, прежде чем стопка кривых и протоколы наблюдений пришли из Севастополя, Мурманска, Сухуми и Ленинграда. Записи говорили о великих стараниях, об ухищрениях, продиктованных страстной любовью к науке, и об удивительных вещах, открытых проницательным глазом человека. Серый грызун оказался многоликим, его физиологические механизмы по-разному проявляли себя в различных пунктах страны. Климат Ленинграда придал ему свойства млекопитающего средних широт. Он мирился с температурой, в которой его собрат, серый грызун Заполярья, погибал. И отклик организма на холод, и двигательная активность в течение суток были чужды природе северного зверька: в Сухуми и Севастополе серый грызун приобрел особенности животного крайнего юга. Жаркий климат субтропиков, невыносимый для крыс Заполярья и Ленинграда, не мешал ему тут жить и размножаться.

    Один из помощников Слонима повторил эти эксперименты природы у себя в лаборатории. Он обратил серую крысу средних широт в заполярную. Трех недель пребывания в ледяном погребе было достаточно, чтобы перестроить ее обмен. Нагретая камера с тем же успехом фабриковала субтропических зверьков.

    Исследование закончили проверкой суточной периодики, устойчивости ее у испытуемых видов. Можно было не сомневаться, что приспособляемость серого грызуна связана с гибкостью его нервных механизмов. И все же Слоним обратился за новыми подтверждениями.

    В клетках, где аппараты записывали движения животных, рассадили черных, серых и александрийских крыс. Каждой уделили угол в лаборатории и предоставили вдоволь пищи. Рабочая обстановка и близость людей подействовали на пленников удручающе. Неподвижные в течение дня, они ели и двигались лишь по ночам или днем, когда помещение случайно пустовало. Черный грызун и его александрийский сородич так и не изменили своего поведения. Иначе повели себя серые зверьки. Уже через несколько дней с ними произошла перемена: они перестали считаться с неудобствами обстановки и близостью людей, ели и двигались непринужденно. Снова, таким образом, сказалась способность нервной системы одолевать препятствия среды.

    Как было серому грызуну не вытеснить черного и не заселить весь мир? Ни климат страны, ни своеобразие средств питания не мешали его размножению. На редкость совершенные нервные связи давали ему возможность приспособляться к любым условиям существования в сроки, недоступные ни одному из позвоночных.

    Почему же все-таки грызуны не образуют временных связей с температурой внешней среды!

    Когда Слонима спросили, почему он вернулся к старому, неудавшемуся опыту, он сказал:

    — На совести физиолога не должно быть незавершенных работ. Язык природы ясен и определенен. Только тот, кто не способен его понять, может мириться с неудачей.

    Исследования в Заполярье убедили его, что грызуны должны образовывать временные связи с температурой внешней среды. Пора наконец решить, возможно ли, чтобы столь чуткие к климату животные, легко приспосабливающиеся к теплу и холоду, не устанавливали с окружающей температурой временной связи. Разве стужа и жара, вызывающие у грызунов колебания обмена, протекают вне времени и пространства и ничто не сопутствует им? А если сопутствует, что мешает этим явлениям связаться в мозгу грызуна с ощущением холода или тепла и влиять на организм?

    Прежние исследования были, вероятно, порочны, неудачна методика. Что, например, хорошего в опыте с мышью, заключенной в сосуд, погруженный в воду? В естественной жизни подобная ситуация невозможна, он холод и тепло воспринимает не в ванне, а в обычных условиях свойственной ему обстановки. Можно ли подобными методами познавать законы природы? Нужны средства, более близкие к естеству животного.

    Мысли Слонима обращаются к прошлому, к давним наблюдениям и свидетельствам ученых. Он ищет в прежних исследованиях ответа на то, что занимает его сейчас.

    Известно, что обезьяны в холодные ночи собираются группами для ночевки. Прильнув друг к другу, они сокращают поверхность тела, сберегают собственное тепло. У полевок, белых крыс и овец наблюдается то же. Вместе с Понугаевой, помощницей, некогда отличившейся в опытах на кондукторах товарного поезда, Слоним приступил к новым исканиям.

    Для начала проверили, будет ли колебаться газообмен у мышки-полевки оттого, что она находится в кругу подобных себе. Проведенные опыты решительно подтвердили, что в сообществе мышей организм грызуна сжигает меньше вещества, чем в одиночку.

    Исследователь и его сотрудница приступили ко второй части эксперимента. Они соорудили металлическую клетку с тремя стеклянными перегородками и за каждую поместили по зверьку. Полевки находились как бы в тесном соседстве, но не могли друг друга согревать. Трудно было поверить, что мнимая близость станет временной связью и окажет на зверьков такое же действие, как подлинная. Между тем случилось именно так: обмен у мышек, разделенных прозрачным барьером, резко упал. Организм принял явление, сопутствующее согреванию, за самое тепло и сократил воспроизводство его у себя. С такими же результатами закончились опыты на гамадрилах и сусликах — и у этих животных мнимая близость проявляла себя как подлинная.

    Долгожданное решение как будто пришло. Исследователи обнаружили давнюю связь, закрепившуюся у полевки в ее прошлой жизни. Один вид сотоварок, согревавших ее, изменял у нее уровень обмена. Теперь уже трудно было поверить, что грызуны не образуют временных связей с окружающей температурой. Физиологи могли порадоваться и тому, что успеху способствовала методика, заимствованная из лаборатории природы.

    Все выглядело более чем благополучно, а Слоним не был удовлетворен. Слишком легко далась ему удача, серьезные успехи достигаются трудом и терпением. Легкие победы — великое искушение, опасно им доверять. Рано делать заключения, надо проверить: в тепле ли тут дело, не кроется ли за этими колебаниями обмена что-нибудь другое? Ни времени, ни сил не следует жалеть. Быков в таких случаях говорил: «Надо работать и верить, сомнение — плохой помощник в труде». И еще он добавлял: «В аптеке нет средства, чтобы пессимиста обратить в оптимиста». Лишняя проверка не повредит. Павлов проделывал тысячи опытов и столько же контрольных, прежде чем поверить в свое заключение. Так и придется поступить.

    Допустим, что у полевки обмен снижается оттого, что ее согревают товарки. Позволим себе думать, что по этой причине один только вид их действует на центр обмена, как само согревание. В таком случае ничего не изменится, если вместо подруг сохранить в клетке лишь одно их тепло.

    Раз возникшая мысль никогда не залеживается у Слонима. Уверенный в том, что физиолог не должен скупиться на опыты, он и на этот раз поспешил разработать методику исследования и приступить к работе.

    За стеклянную перегородку посадили полевку, а за тремя другими расположили электрические лампы, тщательно обернутые в серую бумагу, под цвет зверьков. Они грели с интенсивностью двух мышей. У полевки была видимость какого-то сообщества, согревающего ее, и следовало ожидать, что образование собственного тепла у нее упадет. Этого не случилось. Одного согревания оказалось недостаточно, зверек нуждался в окружении — в стаде. Не временные связи наблюдали в этом случае исследователи, а новое явление — стадный рефлекс.

    Снова искания отвели Слонима в сторону от старого, незавершенного опыта. Опять он не выяснил, образуют ли грызуны временные связи с температурой внешней среды. У физиолога, говорят, не должно быть неудавшихся опытов, все они куда-нибудь да ведут. А если они все-таки не удаются, как быть?

    У Слонима и его помощницы не было выбора, и они повернули по новому пути.

    Прежде чем пуститься в неведомую дорогу, предстояло еще убедиться, что найденный рефлекс действительно стадный, и найти ему научное подтверждение.

    Верная мысль, но как ее осуществить? Физиологи этим рефлексом не занимались, наблюдения натуралистов над стадным чувством не шли дальше внешнего поведения вида. Может быть, проследить, как поведут себя зверьки-одиночки? Но удастся ли постичь физиологию стадности, изучая зверьков-одиночек, лишенных этого инстинкта? Если бы оказалось, что их организм не снижает обмена в кругу себе подобных, это могло бы стать доказательством, что свойство, обнаруженное на мышах, — стадного происхождения.

    Для опытов избрали ежей. Непримиримые одиночки, они не образуют колоний, охотятся далеко друг от друга и враждуют между собой. Свести их не представляло особого труда, остальное доделали записывающие аппараты. Они засвидетельствовали, что близость не порождает у них стадных явлений, и в одиночку и вместе они одинаково интенсивно поглощают кислород и выделяют углекислоту. Однако, если ежей постепенно сближать, у них начнет повышаться обмен. Возникнет состояние, напоминающее встречу соперников на ринге.

    В этом различном поведении ежа и полевки, одиночки и стадного зверька, Слоним нашел ответ, почему встреча мышей задерживает у них образование тепла. То же самое наблюдал он у летучих мышей. Малейшее скопление зверьков приводило к снижению у них обмена. Лошади, пока содержатся в стойле, не обнаруживают суточной ритмики; температура их тела днем и ночью одинакова. Изменения наступают, как только животных сгоняют в табуны. Скотоводам известно, что нагул у коров особенно нарастает в стаде. И еще один любопытный пример. Когда было замечено, что в прохладные ночи обезьяны собираются, чтобы согреться своими телами, Слоним предложил одному из сотрудников изучить их обмен, когда они находятся вдвоем, втроем или в одиночку. Итоги исследования не удовлетворили его, и он посоветовал помощнику делать измерения раздельно, не смешивать макак с гамадрилами. Результаты изменились, но более понятными не стали. Трудно было тогда понять, почему первые в своем окружении сохраняют обмен без изменений, а вторые его снижают. То, что оказалось необоснованным, сейчас выглядело закономерным. В состоянии гамадрилов проявилась их стадность, несвойственная макакам, живущим в одиночку.

    Так, сопоставляя найденное в опытах с тем, что сохранила ему память, Слоним мог вникнуть в открытое им явление. Не все в нем было ясно, многое не находило себе объяснения. Почему, например, стадное чувство приводит к экономии энергии? Какие причины способствуют этому? Ответить казалось тем более нелегко, что видимых поводов для колебания обмена не было.

    Слоним начал с аналогии, с поисков такого же уровня обмена в различном состоянии грызунов, какой возникает при стадном чувстве. Многочисленные измерения, стопки кривых дружно утверждали, что наиболее низкая трата энергии у мышей соответствует состоянию полнейшего покоя или пребывания в стаде. Как в своем кругу не утвердиться покою: все тут свои и готовы постоять друг за друга, ничто не порождает ни страха, ни тревоги. Организм, избавленный от чувства беспокойства, может себе позволить снизить напряжение, а с ним и обмен, снизить резко: на одну треть и больше.

    Еще один вопрос.

    Проявление стадности — несомненно рефлекс, но какой именно: врожденный или приобретенный? Как это физиологически проверить?

    Чтобы ответить на этот вопрос, у исследователя был безошибочный ход, определенный и точный, более верного себе представить нельзя. Экспериментатор отнял у полевок новорожденных детенышей и вырастил их отдельно от матери и сверстников. В один прекрасный день выкормышей посадили в общую клетку и предоставили аппаратам установить, сказывается ли эта близость на обмене веществ у зверьков. Кривые засвидетельствовали, что у полевок, впервые собранных в группу и впервые увидевших себе подобных, обмен резко упал. Рефлекс был врожденным.

    Выработать временную связь на этот инстинкт долго не удавалось. Пока полевок объединяла подлинная близость, стадный рефлекс себя проявлял. Стоило опустить между ними барьер, невинную стеклянную перегородку, и свойства инстинкта исчезали. Лишь два месяца спустя, когда кора мозга у выкормышей окрепла, стало возможным образование временных связей. Один внешний вид полевок вызывал у другой падение обмена.

    «Я не понимаю, что вас удивляет!»

    — Я не понимаю, что вас удивляет? — в третий раз повторял Слоним. — Что необыкновенного в моем сообщении? Кошка ничем не отличалась от многих других. Мы вывели ей наружу проток слюнной железы, и все это увидели своими глазами…

    Быков покачал головой и, не глядя на помощника, спросил:

    — Зачем это, Абрам Данилович, понадобилось вам?

    На лице Слонима отразилось страдание. Он пожал плечами, наморщил лоб и наконец улыбнулся:

    — Вся моя работа, Константин Михайлович, преследует единственную цель: выяснить зависимость физиологической функции животного от его способа добывания пищи. Я делаю это давно и не без вашего ведома… Я в толк не возьму, как могли вы, такой тонкий наблюдатель, ученый с редким чутьем и опытом, не оценить наши факты. Подумайте только: мы показываем кошке молоко — слюны нет, суем ей под нос колбасу — никаких перемен. Заметьте, она этой колбасой интересуется, бросается на нее, а слюны не дает. Мы уступаем. Желанная пища в лапах у нее, а железа точно мертвая — молчит… Кошке позволили съесть колбасу, и тогда лишь появилась слюна. Какая несообразность! Ведь собаке достаточно показать крошку хлеба, чтобы в склянку побежала слюна.

    — Вы проверили все опыты? Учли различные тормозящие влияния?

    То, что Слоним говорил, было слишком неправдоподобно, чтобы принять это всерьез. Быков не скрывал своего предубеждения и отделывался короткими репликами или молчанием.

    — Все было учтено, — заверял ученого помощник. — Мы подумали, не тормозит ли обстановка деятельность железы, и стали опыты проводить в различных местах. Не сказывается ли на животных время суток, степень их сытости? Мы торопим порой организм с ответом, а он не успевает его дать. Нельзя ли и над этим подумать? Где уверенность, что присутствие исследователя не тормозит слюнную железу? На каждое сомнение мы отвечали опытами: по часу держали колбасу перед кошкой, оставляли ее с приманкой наедине, кормили впроголодь или вовсе не давали никакой пищи… Как можно не видеть, что это событие исключительной важности и значения!

    — Вы, кажется, говорили, — заметил Быков, — что ваши кошки роняли слюну, когда в их присутствии кормили других животных…

    — И даже людей — в том и в другом случае реакция была одинаковая.

    — Мы видели то же самое у собак, — сказал Быков. — Покормите-ка двух при третьей — голодной, она такое слюноотделение закатит, словно ей рот кислотой обожгли…

    Слоним даже улыбнулся от удовольствия; уж очень сильное оружие дал ему ученый против себя.

    — Не только собаки, — сказал он, — но и обезьяны ведут себя так. Эти животные, как вам известно, не помогают друг другу в нужде. Голодный павиан или макака напрасно будет тоскливо озираться, умоляюще смотреть на жующих собратьев — никто ему не бросит куска. Однажды мы такую голодную макаку выставили к вольеру, где кормилось стадо, и продержали ее там в течение дня. Время от времени у нее брали кровь на исследование. Что же оказалось? Каждый раз, когда стаду давали есть, у голодного животного резко снижалось количество сахара в крови. Под действием волнующего зрелища организм поглощал свои последние запасы питания. Мы шутя назвали это рефлексом зависти. Очень возможно, что и собаки и кошки им одержимы…

    Беспристрастие помощника понравилось ученому, и он одобрительно кивнул головой.

    — Позвольте теперь вас спросить, — продолжал Слоним, — что, если собаке, в присутствии которой кормят другую, показать колбасу, как она себя поведет?

    Вопрос был более чем наивный: у животного, разумеется, будет выделяться слюна.

    — А вот у кошки происходит иначе. Пока в ее присутствии кормят других, она отделяет слюну, но, если в тот момент показать ей колбасу, отделение слюны прекратится. Как бы вы, Константин Михайлович, этот факт объяснили?

    — Послушаем, как это толкуете вы, — после некоторого раздумья сказал Быков.

    Слоним испытующе взглянул на ученого и, видимо довольный тем, что прочитал у него на лице, продолжал:

    — Я думаю, что у хищника, каким является кошка, один лишь вид пищи не может раздражать слюнную железу. Между моментом, когда добыча обнаружила себя, и возможной поимкой ее может пройти много часов, день или два. Если бы в продолжение этого времени железы хищника оставались напряженными, кошка изошла бы слюной и желудочным соком. Только животные, поедающие пищу, как только ее увидели, выделяют тут же слюну. Для них вид еды — это сигнал питания.

    — Простите, — остановил его Быков, — я знаю такого зверя, который ловит птиц и мышей и исходит соком и слюной, как собака.

    — Вы имеете в виду ежа? — подхватил Слоним. — Еж не охотник. Он не таится, не подстерегает свою жертву, а бросается очертя голову, как только увидит ее. Поймал — хорошо, промахнулся — не беда, идет дальше. Всегда готовый напасть и тут же съесть добычу, он все время истекает слюной и соком.

    — Короче говоря, — тоном неодобрения произнес Быков, — вы додумались, что кошка не выделяет слюны при виде пищи, а следовательно, не образует со слюноотделением временных связей.

    — Этого я не говорил, — запальчиво ответил Слоним. — Кошка, как и все позвоночные животные на свете, выделяет на пищу слюну, но мышка в подполье и колбаса в чужих руках — не предметы питания, а объект будущей охоты. Их надо еще добыть или, как сказал бы человек, заработать.

    — Не стану с вами спорить, — последовал холодный ответ, — всякий зарабатывает свой хлеб как может, но мне все же кажется, что ваша кошка — частный случай.

    — А я думаю, например, что собака — частный случай.

    — Вот мы и договорились, — вставая, сказал Быков. — По-вашему выходит, что Павлов разработал учение о временных связях на частном случае из животного мира, а по-моему, дело обстоит не так…

    То, что помощник позволил себе, казалось Быкову непростительной дерзостью. Он был уже готов отпустить нелестную шутку по адресу Слонима и его кошки, но умоляющий взгляд заставил ученого замолчать.

    — Погодите, Константин Михайлович, вы не поняли меня. Я хотел лишь сказать, что вид пищи не вызывает у кошки слюны, только это и ничего больше. Функция изменилась и стала такой, как этого требуют условия существования, вернее способ добывания пищи. Не будем с вами спорить, обсудим наши расхождения спокойно.

    Взволнованная речь ученого, столь много потрудившегося над своей работой, тронула Быкова, он опустился на стул, пожал благодушно плечами и сказал:

    — Извольте, я согласен. Мне показалось, что вы все уже сказали.

    — Нет, нет, не все. Раз вы заподозрили, что я покушаюсь на основы учения Ивана Петровича, позвольте мне в свою защиту привести некоторые известные вам факты. Вы помните, как озадачило Павлова и его учеников то обстоятельство, что щенки, никогда не видавшие мяса, жадно тянулись и хватали его зубами, но при этом слюны не выделяли? Много было высказано тогда предположений, и все согласились, что по наследству передается лишь двигательный ответ организма. Слюноотделение возникает позже, когда образуется и закрепляется вкус. Павлов, наблюдавший один из таких опытов, сказал: «Замечательно, что слюны ни капли не было, а щенки кидались, значит, что-то было…» Теперь мы можем сказать, что они наблюдали охотничий рефлекс…

    Ученый задумался. Доводы Слонима не лишены были интереса. Быков, перевидавший на своем веку несчетное количество четвероногих, сам не раз убеждался, что собаки, которые стремительно бросаются на пищу, выделяют меньше слюны, чем их более пассивные собратья.

    — Не расскажете ли вы нам, Абрам Данилович, куда девается у собаки охотничий рефлекс с его задерживающим влиянием на слюнную железу?

    Это был трудный вопрос, но будем справедливы: в душе ученый желал помощнику удачи.

    — Рефлекс устранился путем искусственного отбора. На протяжении тысячелетий человек искоренял хищные склонности собаки. Непокорные натуры, упрямые преследователи домашних птиц и животных, уничтожались. Кошек, наоборот, отбирали для охоты за грызунами и тем сохранили их хищные свойства. Охотничий рефлекс у щенят — один из задатков, с которым природа расстается не скоро. То, что некогда было свойством организма, стало ненужным придатком у зародыша и будет еще долго проявляться в каждой новой жизни на короткий срок.

    Сомнения ученого были поколеблены, но, строгий ко всему, что имеет притязание стать достоянием науки, он шутливо сказал:

    — Не доверяйте кошкам, они коварны. Кошки путаницы, они путают цвета, видят одно, а воспринимают другое… И вообще кошки бывают разные…

    Исследования продолжались. В помощники Слоним пригласил себе молодого человека, недавно окончившего медицинский институт. Он был не слишком тверд и не слишком сведущ в науках, но любил хирургию, с которой учитель мирился с трудом. Юноша научился выводить у кошек проток слюнной железы, ловить их на черных лестницах жилых помещений, лазал по чердакам и отстаивал свою добычу от притязаний домохозяек. Высокий, худой, с вдохновенным взором больших черных глаз, он дневал и ночевал в кругу своих пленниц. Работа была не из легких. Физиологи, разделяя нелюбовь Павлова к кошкам, не выводили у них протока слюнной железы, не разработали практики такой операции и не изучали слюноотделения.

    Однажды Слоним сказал своему молодому помощнику:

    — Наши кошки, возможно, потому не роняют слюны, что пища лишена внешних признаков жизни. Не предложить ли им что-нибудь живое, хотя бы живую мышь? Достаньте кошку, прооперируйте ее, и мы этот опыт проделаем.

    В лаборатории появился полувзрослый кот — маленькое тощее создание по кличке Подхалим. Студенты выловили его в одном из подъездов и подарили лаборатории. Спустя несколько дней на щеке у животного появилась градуированная склянка, куда по капельке стекала из протока слюна. Слоним предложил коту на выбор молоко, мясо и колбасу и был весьма озадачен результатами — в склянку обильно побежала слюна. Исследователь не верил своим глазам. Он снова и снова ставил перед животным пищу и убеждался, что между откликом железы собаки и подопытного кота никакой разницы нет. Неужели Быков всерьез говорил, что кошки бывают разные?

    Опыты продолжались. Перед кошками ставили клетку с белыми мышами, и, пока возбужденные хищницы суетились вокруг ограды, отделяющей их от белых зверьков, изучалось состояние слюнных желез. Как ни странно, слюноотделение у кошек не возросло. Слоним готов был поздравить себя с удачей, торжественно повторить, что физиологические свойства одомашненной собаки нельзя произвольно распространять на хищную кошку, но неожиданно возникло новое затруднение. Во время опытов в лабораторию проскользнул кот Подхалим и приблизился к клетке. Он поглядел на мышей и глубоко безразличный отвернулся. Его железа, столь щедро изливавшая слюну, когда глазам представлялась всякая снедь, сейчас проявляла полнейшую сдержанность.

    Равнодушие хищника показалось подозрительным, и, удалив кошек из помещения, Слоним выпустил зверьков из клетки. Близость мышей не отразилась на поведении кота. Несколько часов он продолжал оставаться среди них, глубоко безразличный к своему окружению. В этот момент было трудно поверить, что Подхалим — истинный отпрыск свирепого племени кошачьих.

    Иначе повели себя пущенные в лабораторию кошки. Они наглядно доказали, что роняют слюну, лишь поедая зверька, и не выделяют ее во время охоты.

    Миролюбие Подхалима стало понятно, когда опыты повторили на котятах. Бессильные кормиться охотой, они также роняли слюну на всякую снедь. Пока хищник не умеет находить себе добычу, заключил ученый, его слюноотделение не отличается от слюноотделения собаки, новый способ добывания пищи изменяет функцию железы.

    В этот трудный момент юный помощник с вдохновенным взором больших черных глаз нашел слабое место в гипотезе Слонима и поспешил привести свои возражения.

    — Пусть вид мяса, — сказал он, — не вызывает у кошки слюны потому, что за ним еще надо охотиться, но молоко ведь не добыча, оно не бывает предметом охоты, почему же хищник и на него реагирует, как на мясо и колбасу?

    Слоним сделал вид, что весьма озадачен вопросом, и после некоторого раздумья спросил:

    — А как вы объясняете, почему кошки и все представители этого семейства по многу раз в день умываются? Вам известно, конечно, что у них жесткий язык, а тигр может одним движением языка слизать кожу у человека…

    Молодой человек промолчал.

    — Вдумайтесь хорошенько: чем отличается кошачья охота от волчьей или медвежьей?

    К такому вопросу будущий физиолог был подготовлен. В последнее время он изучил все, что касается обширного семейства кошачьих.

    — Кошка настигает жертву из засады, подпускает на расстояние прыжка, а волк в основном свою добычу догоняет.

    — Очень хорошо. Вот и сообразите, — продолжал Слоним, — почему хищнику нужна частая баня. Неужели не ясно? Не будь он так чистоплотен, жертва по запаху могла бы узнать о присутствии врага. Ведь их отделяет лишь дистанция прыжка…

    Ответ не удовлетворил молодого человека. Что общего между умыванием хищника и отношением его к молочной пище?

    — Мы с вами отдалились от темы, — сказал он, — меня занимало другое.

    — Какое там другое! Молоко — та же непойманная мышь, кошка все воспринимает по-кошачьи… Поведение хищника определяется его образом жизни и прежде всего — способом добывания пищи. Нет рефлексов, данных раз навсегда, независимых от среды, в которой развивается организм. Крот питается червями, но преподнесите ему червяка, едва ли такой подарок его устроит. Он должен потрудиться, прорыть метр-два земли, прежде чем настигнет добычу. Без тяжелой работы жизнь этого труженика немыслима, он переохлаждается и погибает. Для него наш червяк — непойманный червяк, его нужно еще вырыть.

    Некоторое время спустя Слоним получил возможность подтвердить эти мысли в опыте над лисицей. Хищницу, как и кошку, искушали мясом, колбасой и живой мышью, подносили пищу ко рту, а слюнная железа оставалась заторможенной. В одном лишь лисица не походила на кошек: вид молока вызывал у нее слюноотделение.

    То обстоятельство, что котята не умеют ловить мышей и так не похожи на своих родителей, заставило Слонима призадуматься. Как это возможно, чтобы хищник так долго был не способен заниматься свойственным ему промыслом? Тысячелетия приручения бессильны угасить врожденную склонность зверя. Может быть, в прошлом кошка охотилась не за мышами, а за каким-нибудь другим зверьком? Ее родина Египет, там она обитала на деревьях и питалась, конечно, не мышами, а птицами. В долине Нила зимует много пернатых, они прилетают туда отовсюду. Не за ними ли охотились далекие предки кошки?

    Чтобы проверить это предположение, ученый пускает к Подхалиму чижа. Недавно еще столь миролюбивый к мышам, он бросается на птичку и поедает ее. Ему тут же дают беленькую мышку. Зверек разделяет судьбу чижа, кот убивает его, но не поедает. На колбасу он по-прежнему роняет слюну. Природа хищника проснулась, но не изменилась еще функция слюнной железы.

    Слоним задумал ускорить пробуждение зверя, приучить кота к свойственному ему занятию. Если в результате железа перестанет отделять слюну на вид пищи, исчезнут последние сомнения.

    Излишне описывать, как исследователь будил хищную натуру молодого кота, как голодное животное с трудом привыкало терзать свою жертву. Случилось то, чего ожидали: как только Подхалим убил первую мышь и тут же ее съел, он утратил способность ронять слюну на вкусную снедь, зрелище пищи больше не раздражало слюнную железу.

    Снова встретились академик Быков и его помощник. На этот раз беседа их не затянулась.

    — Я рассказал вам все, что мы узнали, — закончил Слоним. — На днях мы получили новое доказательство нашей правоты. Помогли нам сибирские долгошерстные кошки, и помогли хорошо. Они очень красивы, служат предметом забавы, но вовсе не ловят мышей. Было интересно познакомиться с животным, утратившим свой хищный инстинкт, посмотреть, как ведет себя слюнная железа зверя, переставшего заниматься охотой. У котят она раздражается при виде пищи, у кошки — лишь во время еды, а что происходит, когда хищнику изменяет его природа и он перестает быть самим собой?

    Мы собирали этих кошек всюду, где только представлялось возможным, и потрудились не даром. Из первых же опытов выяснилось, что они во всем напоминают котят — роняют слюну на всякую снедь.

    Быков слушал помощника и о чем-то напряженно думал. Временами казалось, что он далек мыслями от своего собеседника.

    — Если с вами согласиться, — задумчиво произнес ученый, — надо допустить, что все травоядные животные, лишенные хищных рефлексов, должны выделять слюну на вид пищи. Особенно это относится к грызунам, пробующим все на зуб.

    — Совершенно верно, — подтвердил Слоним. — Мы на опытах убедились, что любое явление раздражает у них железу. Даже такое постороннее, как смена белого экрана на серый. Удивительно подвижная реакция!

    — Не более подвижная, — заметил Быков, — чем реакции кровеносных сосудов, сердечный мышцы, желудочно-кишечного тракта, газообмена и обмена веществ. Не более подвижная, чем нервные процессы и многое другое… Не правда ли? «Окружающая животная среда, — учил нас Павлов, — так бесконечно сложна и находится в таком постоянном движении, что сложная замкнутая система организма, лишь тоже соответственно колеблющаяся, имеет шансы быть с ней уравновешенной». Мне думается, — все еще занятый своими мыслями, продолжал он, — что на очереди у нас встанет обезьяна. Ее отношение к пище должно быть несколько иное, чем у травоядных и хищников. Тут овладение пищей зависит от руки, органа, неизвестного ни одному из животных, кроме человека… Мы встретимся, вероятно, с новой закономерностью. Слюноотделение может оказаться в плену у руки…

    — Не кажется ли вам, — заметил Слоним, — что такое положение противоречило бы убеждениям Ивана Петровича? Слюнная железа обезьяны, полагал он, подчиняется тем же законам, что и собачья.

    — Вы так думаете?

    — Так, по крайней мере, полагал Павлов.

    Академик улыбнулся: помощник угодил в капкан, который он расставил для другого.

    — Я такого высказывания не слышал от него. Откуда почерпнули вы эту новость?

    Уверенность начинала покидать Слонима, в голосе его зазвучали нотки сомнения:

    — Сотрудники Ивана Петровича пришли к такому заключению…

    Тут Быков счел возможным сделать некоторую паузу. Она означала передышку для одного и суровое испытание для другого.

    — Высказывания учеников, — сказал он, — не следует смешивать с убеждениями учителя. Я далеко не уверен, что Павлов во всем согласился бы со мной, будь он сегодня между нами. Вы запомнили одни опыты, но ведь были и другие. Любознательные люди подметили, что, если показывать обезьяне плоды и не выпускать их из рук, она свирепеет, но желудочный сок не отделяется у нее. Иным будет ответ, если резать плоды на части, как бы приготовлять их для нее: тогда у обезьяны начнется сокоотделение… Рекомендую эти опыты к вашему сведению… Еще раз напоминаю вам: овладение пищей у обезьян зависит от руки, органа, которого нет у других животных… У Энгельса в его работе о роли труда в процессе очеловечения обезьяны сказано по этому поводу много интересного. «Рука, — говорит он, — служит преимущественно для целей собирания и удержания пищи…»

    В первых же опытах Слоним имел возможность убедиться, что советы ученого имели глубокий смысл. Слюнные железы обезьяны оставались в покое, пока плоды находились вне досягаемости протянутой руки. По мере их приближения слюна отделялась все интенсивней и достигала своего предела, когда пальцы обезьяны касались желанных плодов. Способ добывания пищи животного и тут подчинил себе деятельность слюнной железы.

    Автор на этом прерывает свою повесть. Слишком много еще идей осаждает Слонима, слишком много начато и не довершено. Ему хотелось бы еще узнать, к какому рефлексу следует отнести поведение мышки, готовой ринуться в отверстие металлической трубки, чуть наполненной, землей. Скажут, ее влечет к кажущейся норе, но ведь точно так же поведет себя серенький грызун, который родился и вырос в клетке, не видел норы и не жил в ней. У полевки, мышки или суслика, посаженных в камеру на земляной пол, сразу же повышается газообмен. Допустим, что вид почвы, в которую зверьки готовы зарыться, подготовляет организм к предстоящему труду, но ведь обмен будет тот же, хотя бы земли было мало, так мало, что и рыть ее не придется. Почему этот безымянный рефлекс не проявляется, когда камеру покрывают органическим стеклом или пластмассой?

    Рассказывают, что сибирская лайка, которая следует за санями в дороге, будет дни и ночи стеречь оброненный багаж. Ничего съестного он в себе не содержит, а собака от него не уйдет, с голоду подохнет, а с места не тронется. Как этот рефлекс назвать?

    Мышь, выпущенная на пол, покрытый светлыми и темными пятнами, предпочтет задержаться на темных. Что за влечение ко всему мрачному и страх перед светом и яркой окраской? Почему обезьяна, выбравшись из клетки или из рук экспериментатора, бросается в окно, а крыса или мышь бежит в темный угол?

    На все эти вопросы Слониму предстоит когда-нибудь ответить. Мы еще вернемся к ним.


    Прошли долгие годы с тех пор, как Быков направил своего помощника в Сухуми. Многое изменилось для прежнего ассистента: достойное подражания оказалось спорным и даже сомнительным, невероятное стало вероятным. В одном лишь он поныне верен себе: его опыты должны вестись без станков и камер, в естественной среде, в великой лаборатории, именуемой природой.

    Слоним не прочь иногда потрудиться и в обычных условиях, но эти «обычные» он будет сам создавать. Свою новую лабораторию в Больших Колтушах Слоним проектирует в следующем еще.

    Здание представляется ему строго изолированным, чем-то вроде уединенного островка. В верхнем этаже — ряды комнат для химических и прочих работ, в нижнем — подобие природной среды. Отепленные веранды, сообщающиеся с вольерами сетчатыми ходами, станут местом обитания мелких животных, хищников, птиц и грызунов. Наблюдательные пункты науки и регистрирующие приборы, искусно спрятанные в недрах вольеров, позволяют этот зверинец изучать издалека. Обмен веществ будет записываться под открытым небом, в камерах, построенных из стекла.

    К услугам каждого вида — свойственная ему привычная среда: завалы из деревьев, посевы злачных культур, стога сена и соломы, В этом мире, отгороженном от всего окружающего, царит ничем не нарушаемый покой. Здесь нет дорог, есть только тропинки…

    Самый нижний этаж приспособлен для животных подземного мира. В глубоких норах, уходящих далеко за пределы здания, самопишущие приборы отмечают течение зимней и летней спячки зверей. Искусственный климат сделает возможным эти опыты разнообразить.

    Трудно изучить обмен веществ у крота, когда он роет земляные ходы, или у летучих мышей — в полете, у лисицы и ласки — в пору охоты, у серны — во время бега. Над всем этим предстоит еще подумать. Надо так приспособить исследование жизненных процессов, чтобы не вставать между животным и его обычной средой. Для зайца и тушканчика исследователь, кажется, нечто подобное придумал. Механизмы будут действовать как явление природы. Кто не видел, как эти зверьки подолгу скачут впереди автомобильных фар в степи? Что, если пустить в норе замкнутую ленту огней? Не побегут ли зверьки по воле экспериментатора из края в край подземного коридора? При лесонасаждении грызуны выкапывают и поедают посаженные желуди, как искусно ни заделали бы лунку после посадки. Необходимо оградить лесоводов от вредителя. Спрашивается, как это сделать? Надо также помочь каракулеводам изучить физиологию пастьбы и многое другое, но это будет уже решаться с глазу на глаз с природой…








    Главная | Контакты | Прислать материал | Добавить в избранное | Сообщить об ошибке