Загрузка...



  • Корень вопроса
  • Личный представитель президента едет в Москву
  • Глава IX

    Садовый шланг для соседа

    Корень вопроса

    Нападение Гитлера на Польшу 1 сентября 1939 г. и начало Второй мировой войны для Белого дома, да и вообще для политических кругов Вашингтона не было неожиданностью: этого ждали и к этому готовились. Но даже Рузвельт полагал, что события могли развиваться в русле «мюнхенского сценария», о чем шла речь в беседе с заместителем госсекретаря Брекенриджем Лонгом 2 сентября. В публичных выступлениях он предпочитал ограничиваться предупредительными сигналами, не давая повода оппозиции обвинить его в стремлении вмешаться в европейский конфликт. Первые практические шаги правительства США были под стать этой реакции. На заседании кабинета 1 сентября Рузвельт провел различие между подготовкой к войне и подготовкой к решению проблем, поставленных войной. «Уделяйте внимание исключительно последнему, – наставлял он членов кабинета, – ибо мы не намерены дать вовлечь себя в войну». Через два дня в ходе очередной «беседы у камелька» он осудил слухи о посылке американских солдат в Европу и дал твердое обещание сохранить Америку вне войны. 5 сентября специальной прокламацией президента был введен в действие Закон о нейтралитете 1937 г., предусматривавший эмбарго на экспорт оружия в воюющие страны {1}, а 8 сентября объявлено «ограниченное военное положение».

    Однако Рузвельт дал ясно понять, что он отвергает строгий нейтралитет. «Я не могу, – говорил он, – требовать, чтобы американцы оставались нейтральными и в своем образе мыслей…» {2} Все понимали, что это значит. Опросы показывали, что симпатии большинства американцев были на стороне противников Германии. Президент также считал, что США должны оказывать помощь Англии и Франции. Задержка с введением в действие Закона о нейтралитете была первым дружеским жестом правительства Соединенных Штатов по отношению к Англии и Франции: они получили возможность вывезти из США ранее закупленное военное снаряжение {3}. Когда стало ясно, что в конгрессе складывается благоприятная обстановка для этого, Рузвельт осторожно, с оглядкой возобновил агитацию за пересмотр законодательства о нейтралитете. Поскольку изоляционисты располагали еще большим влиянием, а отношение к войне, которую Англия и Франция вели с Германией, было двояким (она и впрямь была «странной войной»), Рузвельт стремился не дать обвинить себя в принадлежности к партии войны. «Франклин всегда говорил, – заметила как-то Элеонора Рузвельт, – что ни один лидер не должен отрываться слишком далеко от своих последователей» {4}.

    Речь Рузвельта перед специальной сессией конгресса 21 сентября 1939 г. была мастерски составленным документом. В нем было все: констатация того, что существующий Закон о нейтралитете фактически помогает агрессору, нападающей стороне; убеждение, что благодаря ему Соединенные Штаты объективно скорее могут быть втянутыми в войну; декларация преданности общенациональному блоку, ставящему задачу сохранения Америки вне войны; предложение о том, как обеспечить прибыли американским торговцам оружием и другими материалами, необходимыми воюющим странам, не рискуя оказаться втянутыми в военные действия. Подтвердив свое отрицательное отношение к законодательству о нейтралитете, Рузвельт заключил свою речь словами, которые прозвучали почти как клятва: «Во всех своих действиях мы должны руководствоваться единственной мыслью – не допустить вовлечения Америки в эту войну» {5}.

    Ощущение опасности, стоящей у порога, побуждало к самокритике. Мрачной эпитафией политике «умиротворения» прозвучали слова: «Я сожалею, что конгресс принял этот закон. Равным образом я сожалею, что подписал его». Да, действительно, законодательство о нейтралитете всегда было на пользу только Гитлеру и Муссолини, недаром их агентура в США из кожи вон лезла, чтобы сорвать его отмену. Но ведь существовало множество других способов позитивного воздействия на международную обстановку, которыми Соединенные Штаты, администрация Рузвельта не пожелали воспользоваться. Рузвельт понимал, что втиснуть всю внешнюю политику такой страны, как США, с ее огромным экономическим, военно-политическим и моральным потенциалом в прокрустово ложе законодательства о нейтралитете невозможно, как невозможно объяснить неутешительный итог дипломатической деятельности за почти восьмилетний период одной строкой правового акта. Требовались более убедительные аргументы, чтобы не оставить впечатления кающегося политика, облик которого мало подходил для человека, претендующего вновь занять кресло президента страны.

    Рузвельт выбирает иную тактику. Но прежде он демонстративно отклоняет многократные предложения выступить в роли посредника с инициативой новых мирных переговоров между Англией и Францией, с одной стороны, и Германией – с другой. Такие предложения настойчиво делались ему убежденным в скорой капитуляции Англии Джозефом Кеннеди, американским послом в Лондоне, и по различным каналам представителями Третьего рейха. Сделанные Рузвельтом последующие шаги должны были убедить каждого, что президент, чего бы это ему ни стоило, не намерен следовать своему старому правилу – идти вровень с теми настроениями, которые задают тон в общественном мнении страны. И прежде всего 11 сентября 1939 г. он направляет открытым текстом знаменитое письмо У. Черчиллю в Лондон с поздравлением в связи с возвращением последнего на должность Первого лорда Адмиралтейства и напоминанием, что в годы Первой мировой войны они оба стояли на одинаковых позициях.

    Посреди, как писал Р. Шервуд, внезапно образовавшегося вакуума идей {6} Рузвельт вновь обрел душевное равновесие, объяснив самому себе и всем, кого это интересовало, что главная ответственность за недооценку нацистской угрозы (в том числе и для стран Западного полушария) и за фиаско политики «умиротворения» лежит на наивных представлениях миллионов американцев, не желавших-де и слышать о вмешательстве в европейские конфликты, о противодействии расширению фашистской агрессии. И через два года он настаивал на этой версии. 16 октября 1942 г. Джозеф Дэвис сделал важную запись в своем дневнике после беседы с Рузвельтом о существе предвоенной внешней политики США. Президент говорил ему: «С момента захвата Гитлером власти и ремилитаризации Рейнской области для меня было абсолютно ясно, что мир находится под угрозой. Но для меня также было абсолютно ясно, что страна не готова ни осознать этой угрозы, ни принять на себя долю ответственности за сохранение мира. Постепенно страна пришла к этому решению и увидела то, что я видел давно. Это было нелегким делом – привести страну к осознанию нависшей над ней угрозы» {7}.

    Эта версия Рузвельта была поколеблена тем же Р. Шервудом, заметившим уже в послевоенное время кричащие противоречия в образе действий президента сразу же после объявления страны на «ограниченном военном положении». Рузвельт, писал он, «мог бы использовать факт начала европейской войны для того, чтобы сосредоточить в своих руках власть, выходящую за рамки той, которой располагает президент в мирное время. Но он делал все наоборот. На пресс-конференции, последовавшей за его прокламацией, извещавшей о введении «ограниченного военного положения», он так определил свою позицию: «У меня нет ни намерений, ни необходимости… ни малейшего желания перестраивать жизнь нации, касается ли это ее оборонного потенциала или невоенной экономики, на военный лад. Этого мы хотим избежать. Мы намерены сохранять внутреннюю жизнь страны на принципах и в соответствии с законодательством мирного времени». Эти слова, по-видимому, были самыми неубедительными из всего когда-либо сказанного Рузвельтом. Он превзошел даже Уоррена Гардинга своим призывом к стране «вернуться к нормальным временам» еще до того, как война по-настоящему началась. Он обнажал горестные слабости его собственной администрации…» {8}

    Эту слабость (или, точнее сказать, противоречивость) позиции президента в первые месяцы войны Шервуд объяснил неясностью перспектив для самого Рузвельта. Шервуд исходил из того, что главное решение о третьем сроке осенью 1939 г. все еще не было принято, а потому-де наилучшим способом ведения всех дел оставались мистифицирование друзей и врагов, сокрытие истинных намерений {9}. Тогда резонно спросить: а может быть, не было никакого раскаяния и в отношении той игры в политику «умиротворения», которую Соединенные Штаты вместе с Англией и Францией вели на протяжении многих лет, прикрываясь законодательством о нейтралитете? И еще одно: разве выглядит дипломатия Рузвельта последовательнее после того, как он, отвергнув предложение Джозефа Кеннеди выступить с новой мирной инициативой, встретился с американским бизнесменом У. Дэвисом, представлявшим Г. Геринга, и заявил о своей готовности быть посредником между воюющими странами, если его об этом попросят? {10} Американский историк У. Кимболл находит достаточно красноречивым также тот факт, что Рузвельт, прекрасно зная о прогерманской ориентации своего посла в Лондоне, не торопился отзывать его из английской столицы {11}.

    К историописанию самого Шервуда следует отнестись критично. Так он назвал осень 1939 г. и зиму 1940 г. периодом бездеятельности американской дипломатии. Рузвельту, по его словам, ничего не оставалось, как сидеть сложа руки и ждать, пока события, неподконтрольные ему, не определят его собственный образ действий {12}. И в самом деле, внешне картина представлялась именно такой, но внешность часто бывает обманчивой. В Европе и в Азии шла война, и в Вашингтоне стремились извлечь из этого максимум возможного. Делались разные предложения и строились различные планы, но большинство сходилось на том, что благоприятное геополитическое положение США надолго сохранит за ними существенные преимущества по сравнению с другими странами, втянутыми в войну. Корпорации втайне подсчитывали выручку от военных заказов и закупок, рассчитывая нажиться за счет всех воюющих стран, не делая различий между ними. Сторонники отмены эмбарго получили мощную поддержку, быстро изменившую соотношение сил в конгрессе в пользу тех, кто настаивал на ревизии Закона о нейтралитете.

    Пока в конгрессе разворачивались дебаты вокруг пересмотра Закона о нейтралитете, Рузвельт предпринял энергичные шаги к созданию особой, охраняемой Соединенными Штатами зоны «безопасности» в Западном полушарии. США выступили инициатором созыва в Панаме 23 сентября – 3 октября конференции министров иностранных дел стран Американского континента. Ее участники, представители 21 государства, приняли по предложению Рузвельта декларацию об установлении «нейтральной зоны» протяженностью от 300 до 1000 миль по обеим сторонам Северной и Южной Америки (за исключением Канады) {13}. Она запрещала военные действия «любого неамериканского государства» в зоне, предусматривала совместное ее патрулирование. Конференция создала Межамериканскую финансовую и экономическую совещательную комиссию, призванную содействовать экономической стабильности в странах континента и смягчить потери этих стран в связи с утратой европейского рынка. В лице межамериканской «солидарности», полностью контролируемой Вашингтоном, американский капитал получил мощное средство для утверждения своего безраздельного влияния на континенте. Вспыхнувшая в далекой Европе война принесла американским корпорациям первые крупные дивиденды в виде расширения сферы влияния за счет оказавшихся связанными военным конфликтом конкурентов.

    В конце октября – начале ноября 1939 г. Рузвельт поздравил себя с еще одним дипломатическим успехом, на этот раз в конфликте с изоляционистами. Голосование по новому, четвертому после августа 1935 г. правительственному законопроекту о нейтралитете в конгрессе дало преимущество интернационалистам. Большинство сенаторов и членов палаты представителей выступили за отмену эмбарго, отвергнув все доводы изоляционистов. Закон, подписанный Рузвельтом 4 ноября, разрешал экспорт оружия воюющим странам на основе принципа «cash and carry» (плати и вези). «По-прежнему исключалась возможность предоставления займов воюющим странам и передвижения американцев на их судах. Но впервые разрешалась продажа американского вооружения воюющим в Европе сторонам, если оно будет заранее оплачено и вывезено на иностранных судах» {14}. Американским судам запрещалось заходить в омывающие Европу моря, которые объявлялись зоной военных действий. Но нашлось много посредников, которые охотно брали на себя риск, продвигая американские товары в самые опасные точки.

    Рузвельту очень хотелось закрепить этот успех, публично развенчав «заблуждения» в отношении безопасности Американского континента. В ноябре 1939 г. он подготовил черновой вариант речи, в которой говорилось о неизбежности военного столкновения США с Германией в случае поражения Франции и Англии. Но, как замечает Роберт Даллек, опасение, что такая речь прозвучит как открытый призыв к оружию и будет обращена против него, если им будет принято решение баллотироваться в третий раз, осенью 1940 г., удержало Рузвельта от эффектного изъявления антигерманских настроений, а заодно и сведения счетов с внутренней оппозицией {15}.

    Были и другие обстоятельства, заставившие Рузвельта отправить пылиться в архив подготовленное выступление и вновь резко изменить курс своей европейской политики. Затишье, царившее на Западном фронте после захвата Гитлером Польши, начало советско-финского конфликта, вялые закупки Англией и Францией военного снаряжения, на которые в США так рассчитывали, заставили президента задуматься над тем, оправданны ли прогнозы на длительную «большую войну» между странами «оси» и союзниками и не возьмет ли вскоре вновь верх «западная солидарность» на почве антисоветизма. В этих условиях заманчивым показалось вновь (вопреки клятвенным обещаниям не делать этого) обратиться к воюющим (в особенности к Германии и Италии) и нейтральным странам с предложением заняться урегулированием всех споров за столом мирных переговоров.

    Рецидив политики «умиротворения» воплотился сначала в обращение Рузвельта к папе Пию XII с предложением дать благословение идее «единства моральных действий», примиряющих агрессоров и их жертвы, а затем в таинственные миссии Джеймса Муни, одного из руководителей корпорации «Дженерал моторс», в Берлин и заместителя госсекретаря С. Уэллеса в Рим, Берлин, Париж и Лондон (февраль – март 1940 г.). Джеймс Муни, хорошо известный верхушке Третьего рейха благодаря тому, что представляемая им фирма все 30-е годы занималась производством в нацистской Германии грузовиков, броневых автомобилей и танков, официально должен был выяснить отношение Гитлера и его окружения к идее прекращения войны на «справедливых и равноправных» условиях. В его полномочия входило также передать нацистским руководителям предложение о посреднических услугах, которые США с готовностью могли бы оказать в организации таких контактов и переговоров {16}. Прецедент с миротворчеством полковника Э. Хауза в 1914 г. не был забыт.

    Бросается в глаза контраст с той позицией, которой придерживалась американская дипломатия в период, когда проходили англо-франко-советские переговоры в Москве весной и летом 1939 г. А ведь прошло всего лишь несколько недель с того момента, когда было отклонено предложение Джозефа Дэвиса о поездке в Москву с целью способствовать успеху идущих там переговоров. «Промедление смерти подобно», – предупреждал тогда Дэвис. Его не послушали. Теперь, после того как пол-Европы было захвачено нацистами, в Берлин для «урегулирования взаимных претензий» посылали главного администратора заводов «Опель» (филиал «Дженерал моторс»), награжденного в 1939 г. Гитлером орденом «Золотого орла» {17}. Особая предупредительность американской дипломатии по отношению к Третьему рейху наводила на размышления на фоне резкого похолодания в советско-американских отношениях после начала советско-финского конфликта в конце 1939 г.

    Личная встреча Рузвельта и Джеймса Муни имела место 22 сентября 1939 г. и касалась широкого круга вопросов. Чарльз Хайэм, впервые подробно рассказавший о ней в книге «Торгуя с врагом», писал, ссылаясь на дневники Муни, что речь шла о широком круге международных вопросов, включая вопрос об «общем подходе к России» {18}. О том, какие темы в связи с этим поднимались, можно только догадываться, хотя дневниковая запись Б. Лонга от 11 октября 1939 г. проливает свет на те идеи, которые кочевали в офисах госдепартамента накануне поездки Муни. В ней выражалась надежда, что германская военщина, обнаружив у границ Восточной Пруссии после воссоединения западных областей Белоруссии в сентябре того же года Красную Армию, заставит Гитлера с вниманием отнестись к сигналам, идущим из Лондона и Парижа, и пойти на сделку с ними. Определенные надежды возлагались и на перемены в руководстве нацистского рейха, уход Гитлера и приход «прагматичного» Геринга. «Западные страны, – записал Лонг, – могут иметь с ним дело» {19}.

    Пока Муни готовился к отъезду в Берлин для встречи с Гитлером и Герингом, в Вашингтоне разрабатывалась еще более сложная и ответственная дипломатическая акция. Впрочем, правильнее было бы сказать, что там вернулись к старым планам установления прямых контактов с Гитлером и Муссолини с целью предварительного обсуждения нового варианта улаживания взаимных претензий. 9 февраля 1940 г. президент объявил, что он решил послать в Европу заместителя государственного секретаря С. Уэллеса с визитом в Рим, Берлин, Париж и Лондон с целью выяснить «мнение четырех правительств… о существующих возможностях заключения справедливого и прочного мира» {20}. В политических кругах США придавали очень важное значение этой поездке. Вновь всплыло имя Э. Хауза. «Это будет очень важный визит, – сделал запись в своем дневнике 9 февраля хорошо информированный Б. Лонг, – точнее сказать, он может стать таким. Если Самнер (Уэллес. – В.М.) обнаружит готовность со стороны различных ответственных чиновников всех четырех правительств прекратить военные действия, то этот визит приобретет большое значение; но если Уэллес не обнаружит такой готовности, то это будет, по-видимому, означать, что война продлится ad infinitum (до бесконечности)» {21}.

    Была ли миссия Уэллеса задумана как чисто ознакомительная или как серьезный зондаж обстановки на предмет активного обмена идеями об условиях достижения очередного соглашения с Берлином и Римом? На этот вопрос ответить непросто хотя бы потому, что Рузвельт окружил ее атмосферой таинственности, строго приказав не разглашать никаких подробностей о поездке Уэллеса. В беседе с Лонгом уже в начале марта 1940 г. «президент сказал, что, насколько ему известно, он единственный человек, который знает, почему Уэллес отправился в свою поездку за рубеж, и он единственный человек, который знал, что Уэллес должен был говорить…» {22}

    Одно очевидно: после того как президент почувствовал холодное отношение со стороны общественности и в конгрессе к «умиротворительным» аспектам миссии Уэллеса, он счел необходимым представлять ее в доверительных беседах как простой маневр, направленный на то, чтобы поспособствовать Франции и Англии «противостоять неминуемому натиску» немцев, который, как считали в Вашингтоне, может начаться в ближайшем будущем, и если удастся, то и предотвратить его. Что удалось узнать Уэллесу, остается до сих пор до конца неясным. Но президент вынес из всей этой истории один важный урок: заигрывание с идеей «умиротворения» фашистских держав становится все более непопулярным в стране. И еще одно: маршрут Уэллеса не включал Москву, но беседы посланника президента в Берлине и Лондоне показали, что возник военный тупик, из которого западные союзники не смогут выйти победителями без серьезной поддержки Советского Союза. Между тем советское посольство в Вашингтоне истолковало миссию Уэллеса как исключительно антисоветскую по своему характеру. Уманский сообщил об этом в Москву {23}.

    Но и без этого дипломатические отношения самих Соединенных Штатов с СССР оставались натянутыми, хотя, обеспокоенное постоянным расширением японской экспансии в Азии, политическое руководство США и не стремилось доводить их до крайней грани. Тем не менее в США была развернута широкая антисоветская кампания. Вашингтон оказывал экономическую и финансовую помощь Финляндии, воюющей с Советским Союзом, а 2 декабря 1939 г. Рузвельт объявил о введении «морального эмбарго» на вывоз в СССР некоторых видов промышленной продукции, главным образом на вывоз самолетов. Но еще до подписания СССР с Финляндией мирного договора 12 марта 1940 г. государственный секретарь К. Хэлл сделал ряд заявлений, из которых явствовало, что в планы Вашингтона не входит имитация решимости «покарать» Советский Союз за «дерзость», проявленную в деле обеспечения безопасности его собственных границ. Исключительно дружелюбно вел себя посол США в Москве Л. Штейнгардт, предлагая посредничество и обещая в беседе с Молотовым потепление советско-американских отношений. Все говорило о том, что Рузвельт понимал, что безрассудные решения могли дорого обойтись, прежде всего, самим Соединенным Штатам, и, возможно, в самом недалеком времени.

    9 апреля 1940 г. президент смог лишний раз убедиться, что меры предосторожности, принятые им против раздувания антисоветской истерии в конгрессе и в общественных настроениях, были полностью оправданными. В этот день Гитлер начал вторжение в Данию и Норвегию. В тот же день, выступая перед журналистами, Рузвельт потребовал уже от всех общего переосмысления мировой ситуации под углом зрения возросшей непосредственной опасности для самой Америки быть вовлеченной в войну. Через неделю на встрече с 275 членами Американского общества газетных редакторов Рузвельт почти в тоне инструктажа говорил об их «обязанности» просвещать сограждан в отношении полной безнадежности для США устоять в качестве самостоятельного государства в случае, если фашистские диктаторские режимы одержат верх в Европе и на Дальнем Востоке. Это ни в коем случае не было призывом к оружию. Рузвельт все еще рассчитывал, что США какое-то время удастся оставаться вне войны, а сама она примет длительный, затяжной характер, после того как в нее вступят главные силы Франции и Англии. Но та решительность, с которой Гитлер действовал против Дании и Норвегии, и тот поразительный, буквально ошеломляющий паралич воли, наступивший после этого известия в Париже и Лондоне, вызвали в Вашингтоне шок. Какие нужны были еще доказательства того, что Франция и Англия не способны эффективно противостоять агрессору, по-видимому, рассчитывая на помощь извне? Где искать противовес той внезапно возникшей непосредственной опасности для существования не только европейских стран, но и стран Американского континента и Соединенных Штатов в том числе?

    Некоторые шаги Рузвельта в начале апреля 1940 г. позволяют понять, в каком направлении шел ход его мыслей. Он дает указание о возобновлении торгово-экономических переговоров между США и Советским Союзом. Много раз встречаются заместитель госсекретаря С. Уэллес и полпред СССР К.А. Уманский. 27 июля 1940 г. Уэллес сказал своему собеседнику: «Пора обеим нашим странам подумать не только о нынешних отношениях, но и о будущих месяцах и годах, которые, быть может, для обеих держав будут чреваты новыми опасностями. Не пора ли устранить источники трений, которых и без того достаточно во всем мире, и ликвидировать остроту, создавшуюся в отношениях между нашими странами» {24}. Эти слова были произнесены уже после начала наступления германских войск против Голландии и Бельгии, после капитуляции Франции. Мало кто в американской столице верил тогда, что Англия сможет продержаться длительное время даже при всесторонней помощи вооружением и продовольствием со стороны США. А если рухнет эта «передовая линия обороны Америки», долго ли Атлантический океан может служить преградой для Гитлера и его военно-морского флота, усиленного захваченными английским и французским флотами? Смогут ли Соединенные Штаты предотвратить прорыв Германии, а возможно, и Японии в Канаду, Центральную и Южную Америку, где у германского фашизма есть сторонники и сочувствующие? Не отрежут ли Германия и Италия, захватив Средиземноморье, Ближний и Средний Восток, США от важных источников сырья? Не начнет ли Германия, базируясь в захваченных Норвегии и Англии, готовить высадку в Исландию, Гренландию и Канаду, чтобы создать там базы для бомбардировок промышленных центров северо-востока США?

    «Страх и истерия, – писал известный публицист М. Джозефсон, – сковали Соединенные Штаты, как только французская армия была разгромлена в молниеносной войне. Каждый, кто бывал тогда в Вашингтоне, помнит тот ужас, который царил повсюду, даже в официальных кругах, в связи с захватом французского флота Германией и возможным в ближайшее время завоеванием Англии. Многие беженцы из Франции предсказывали в ближайшие две недели появление нацистских интервентов» {25}.

    Послание Рузвельта конгрессу 16 мая косвенно отражало эти настроения, будоражившие столичную атмосферу. Граница американской безопасности, говорил он, переместилась с Рейна куда-то в Атлантику. Развитие авиации, отметил он, положило конец безопасности Западного полушария. Президент, нарисовав устрашающую картину применяемых нацистами методов ведения тотальной войны с использованием новейшей техники, потребовал от конгресса ассигнований на создание мощного военно-воздушного флота, способного прикрыть подступы к Западному полушарию со стороны Атлантики. Получалось, что, несмотря на усиление опасности со стороны Японии, главная угроза исходила из Европы. Впервые во всеуслышание Рузвельт заявил о необходимости для США обзавестись сетью военных баз за рубежом. Но слово «война» никто старался не произносить. Ф. Франкфуртер писал Г. Ласки 20 июня 1940 г. о том, что идея участия США в европейской войне наталкивается на толщу непонимания и твердое убеждение очень многих, что американцы смогут отсидеться за океаном и что события в Европе обойдут Америку стороной {26}.

    Правда, появился новый немаловажный нюанс: подавляющее большинство в правящих кругах страны уже считало, что военная помощь воюющим с Германией и Италией странам вполне допустима и не противоречит их геополитическим замыслам. Воспользовавшись, как щитом, формулой «все, что угодно, кроме войны», Рузвельт повел наступление на еще устойчивые изоляционистские настроения, исподволь готовя страну к отказу от губительной и для самих Соединенных Штатов политики нейтралитета.

    Послания У. Черчилля, ставшего после 10 мая 1940 г. премьером коалиционного правительства Англии, с мольбой о помощи и заклинанием оставить эгоистические расчеты извлечения выгоды из европейской схватки, подтолкнули к ряду важных шагов. Первым из них было решение Рузвельта 5 июня 1940 г. продать Франции 50 устаревших самолетов военно-морской авиации и 90 таких же пикирующих бомбардировщиков. «Я устроил это! – писал он в частном послании. – Очень много самолетов уже на пути к союзникам… Я делаю все возможное, хотя и не распространяюсь на эту тему, потому что некоторые элементы из нашей прессы, например газеты Скрипс – Говарда, наверняка исказят эти действия, организуют нападки на них и запутают людей… Очень скоро я выступлю с коротким заявлением по этому вопросу» {27}. 8 июня Рузвельт объявил корреспондентам о своем решении, пояснив, что в «наши дни» самолеты «ужасно быстро устаревают». В такой чисто коммерческой упаковке сенсационная сделка не вызвала протестов. Деловые соображения взяли верх.

    Однако главную порцию аргументов Рузвельт приберег для своего выступления в Вирджинском университете в г. Шарлоттсвилле, ставшего важной вехой в его наступлении на позиции изоляционизма. Впервые в нем достаточно определенно было сформулировано отношение администрации к европейской войне и проведена дифференциация между нападающей и обороняющейся сторонами. Избранная Рузвельтом манера говорить намеками, не называя страны поименно, уже давно стала привычной. Все понимали, о чем и о ком идет речь. Президент сказал: «Сплотившись воедино, мы, американцы, будем проводить открыто и одновременно следующие два курса: противникам силы мы предоставим материальную помощь из ресурсов нашей страны; в то же самое время мы должны так спланировать использование этих ресурсов, дабы здесь, у себя в Америке, располагать достаточным количеством снаряжения и обученных кадров, чтобы быть готовыми к любым случайностям и оборонительным действиям» {28}.

    «Противники силы» – Франция и Англия – услышали в этих словах долгожданную, а может быть, и запоздалую поддержку. Поскольку буквально за несколько часов до выступления в Шарлоттсвилле Рузвельту стало известно о нападении Италии на Францию, он, к ужасу чиновников госдепартамента, по собственной инициативе включил в него свой знаменитый экспромт: «Рука, державшая кинжал, вонзила его в спину соседа». В госдепартаменте, писал Шервуд, считали, что Рузвельт зашел слишком далеко {29}. Сам же президент так не считал, хотя соображения предвыборной тактики в который раз вновь толкнули его на компромисс с изоляционистами в его собственной партии. Шарлоттсвилльская речь осталась, по существу, единственным важным выступлением Рузвельта по вопросам внешней политики вплоть до глубокой осени 1940 г. Но тем охотнее Рузвельт предоставлял право высказываться от имени администрации ближайшему советнику по внешнеполитическим делам Гарри Гопкинсу, проявившему неожиданно недюжинные дипломатические способности и дальновидность.

    В биографии Гопкинса после чикагского съезда Демократической партии две даты имеют существенное значение: 22 августа 1940 г. и 27 марта 1941 г. В конце августа 1940 г. Гопкинс подал заявление об отставке с поста министра торговли. Через два дня Рузвельт уведомил Гопкинса, что он согласен удовлетворить его просьбу, но… «только формально». 27 марта 1941 г. – день возвращения Гопкинса на государственную службу уже в качестве официального помощника президента. Юридическим основанием для этого послужил Закон об обороне Соединенных Штатов, на основании которого Гопкинс, хотя и лишен был права посещать заседания кабинета, фактически становился правой рукой президента. Биограф Гопкинса замечает, что круг обязанностей «делал его заместителем президента» {30}. Правда, и во время своего вынужденного пребывания в должности директора не достроенной еще Библиотеки Рузвельта в Гайд-Парке Гопкинс оставался одним из главных участников выработки внешнеполитических решений.

    В правительстве США Гопкинс принадлежал к числу тех, кто уже в 1938 г. ясно сознавал, что Германия является главным и самым опасным экономическим и политическим конкурентом США на мировой арене. Икес свидетельствует, что в разгар чехословацкого кризиса Гопкинс не склонен был безоговорочно присоединиться к намерению Рузвельта пытаться воздействовать на Гитлера одними увещеваниями и настаивал на более жестком тоне {31}. Нельзя не поставить в связь с этим одно место из письма Гопкинса Рузвельту, отправленного 31 августа 1939 г., т. е. накануне того дня, когда фашистские танки двинулись на Польшу. «Больше всего на свете, – писал Гопкинс из клиники Мэйо, – меня заботит теперь опасность нового Мюнхена, который, по моему мнению, окажется роковым для демократии» {32}. Война в Европе представлялась ему уже желанным выходом из положения, концом позорного отступления. Силе следовало противопоставить силу. Гопкинс на много шагов опережал и Рузвельта, и настроения большинства американцев.

    Тон выступлений Рузвельта во многих случаях оставался умеренным и уклончивым даже после 10 мая 1940 г. Между тем Гопкинс на заседании кабинета уже 12 мая 1940 г. поставил вопрос об угрозе для США быть отрезанными от источников сырья в случае поражения Франции, Англии и захвата их колоний державами «оси». В конце мая министр торговли поразил всех категоричностью суждений, выражением открыто антигерманских чувств и больше всего призывом в случае необходимости действовать без оглядки на нейтралитет. На своей пресс-конференции, отвечая на вопрос о позиции США в связи с войной в Европе, он сказал: «Мы не можем сидеть, сложа руки, и утверждать, что, поскольку война так далека от нас, нам нечего беспокоиться… Мы должны быть реалистами, сосредоточить на войне наши мысли, решить, что именно нам предстоит делать, а затем уже приложить усилия, необходимые для осуществления нашего решения». Последовавший вслед за тем короткий диалог между Гопкинсом и представителем печатного органа банковских кругов журнала «Америкэн бэнкер» показал, как свободно Гопкинс пользовался приемом говорить «открытым текстом», когда знал, что его слова имеют точный адрес. Коснувшись призыва Гопкинса «не сидеть, сложа руки», корреспондент спросил: «Как далеко можем мы зайти в наших планах?» Гопкинс, не задумываясь, ответил: «Так далеко, как вам этого захочется – как раз настолько, насколько вы этого пожелаете». «Если даже…» – продолжал репортер. Не дав закончить, Гопкинс прервал его: «…если даже это означало бы вступление в войну» {33}.

    Дальнейшие рассуждения Гопкинса шли уже в русле того главного беспокойства, которое испытывала экономическая элита США и которое руководило ею всегда с того момента, как нацизм заговорил о своем «новом порядке». «Черт возьми, я имею в виду самые серьезные осложнения! – продолжал он. – Предположим, Германия выиграет войну в ближайшие два месяца и начнет делать на экономических фронтах все то, что она уже проделала на военных фронтах. Что сделают немцы в Южной Америке после своей победы и что предстоит сделать нам в этом случае? Предположим другое: эта война продлится два-три года. Какое влияние это окажет на экономику нашей страны? Это не такое дело, о котором можно беседовать за обеденным столом… Я принадлежу к тем, кто не любит говорить о делах, а предпочитает действовать» {34}. Одобрительные отклики ведущих газет на заявление Гопкинса указывали, что он попал в точку. Знаменитое шарлоттсвилльское выступление Рузвельта, таким образом, повторяло уже знакомый мотив: Соединенные Штаты не позволят «захлопнуть» себя в экономической мышеловке и будут защищать свои сферы влияния.

    Для Рузвельта, говорил Гопкинс в октябре 1940 г. Роберту Шервуду, «нет ничего важнее, чем разбить Гитлера» {35}. Эти слова в тот момент следовало принимать на веру, ибо президент в своих выступлениях напирал на то, что «американские парни» не будут посланы воевать в Европу. Затянувшиеся переговоры о сделке с Англией по поводу передачи ей «находившихся на последнем издыхании» 50 эсминцев и некоторого количества торпедных катеров в обмен на сдачу в аренду США на 99 лет английских военных баз в Западном полушарии (на Ньюфаундленде, Бермудских и Багамских островах, на островах Ямайка, Санта-Лючия, Тринидад и в Британской Гвиане) показывали, что Рузвельт постоянно действует с оглядкой на предстоящие выборы. Об американо-английской сделке было объявлено лишь 16 августа 1940 г., причем Рузвельт, выступая на пресс-конференции, сделал ударение не на помощи Англии, а на приобретении Соединенными Штатами права на аренду военных баз. Даже Буллит в письме Герберту Фейсу от 26 августа 1940 г. писал, что правительство явно запаздывает в осуществлении своей программы помощи Англии, т. е. идет сзади ушедших вперед антиизоляционистских настроений широкой общественности {36}, и в плане эффективности такой помощи. Оборона Англии трещит по швам в то время, как ей обещают старые посудины.

    Уступая давлению лидеров Демократической партии накануне выборов, настаивавших на особой важности отмежевания от обвинений в намерении послать молодежь воевать за чуждые интересы европейских политических интриганов, Рузвельт в последнем выступлении перед выборами решил еще раз в духе Вудро Вильсона заверить страну в том, что он не позволит втянуть ее в войну. Он сделал это не без колебаний, но и не без задней мысли, что здравый смысл его соотечественников позволит им самим сделать правильный вывод из сопоставления абсолютно тождественных заверений кандидатов обеих партий – демократов и республиканцев. Обстреливаемый на предвыборных собраниях в промышленных округах яйцами и испорченными овощами, Уилки не вызывал большого доверия как военный руководитель страны, стоящей на пороге новых грозных испытаний. Психологически, чрезмерно напирая на «провоенный» характер внешнеполитической программы Рузвельта, он проигрывал в глазах избирателя, в глубине души сознающего уже, что будущему президенту, очень возможно, придется выступать и в роли Верховного главнокомандующего вооруженными силами нации.

    И все же многим казалось, что накануне ноябрьских выборов 1940 г. пропаганда изоляционистов, использовавших широко распространенные пацифистские, антиимпериалистические настроения в широких слоях населения, парализовала волю Рузвельта. Даже после трудной победы на выборах в его поведении мало что изменилось. Президент оставался внешне почти безразличным к судьбе Англии, хотя начало массированных бомбардировок Британских островов немцами еще ближе придвинуло неминуемую развязку. Рузвельт, говоря о возможности передачи Англии половины производимого в США военного снаряжения, в то же время не уточнял, как и когда это могло быть сделано.

    Путешествие президента в начале декабря 1940 г. на крейсере «Тускалуза» по Карибскому морю должно было, наверное, окончательно усыпить бдительность журналистов, еще раз продемонстрировав всему миру безмятежность президента и отсутствие у него иных намерений, кроме приятного времяпрепровождения в тесном кругу его личного адъютанта «папаши» Уотсона, медика доктора Макинтайра и Гарри Гопкинса. Факты, однако, показывают, что на палубе «Тускалузы» «рыболовы» были заняты обдумыванием важнейших внешнеполитических шагов США. Особую пищу для размышлений дало полученное 9 декабря и составленное просто-таки в трагических тонах личное послание Черчилля, в сущности, уведомлявшее о безвыходности положения Англии – военного и экономического – и содержавшее настоящую мольбу усилить помощь и облегчить ее условия. Формула «cash and carry» привела Англию на грань финансового банкротства. Чтобы спасти положение, требовалось нечто совсем иное.

    Вечером 16 декабря Рузвельт и Гопкинс вернулись в Вашингтон, а уже 17 декабря состоялась знаменитая пресс-конференция президента, на которой он говорил о пожаре «в доме соседа» и об оправданном риске из соображений самозащиты дать взаймы попавшему в беду соседу садовый шланг для спасения от огня. Начав встречу с журналистами многозначительным замечанием, что он будет говорить, исходя, прежде всего, из узкой, американской точки зрения, и что он не имеет ни малейшего желания отменять Закон о нейтралитете и закон Джонсона, Рузвельт пообещал присутствующим познакомить их с суммой «совершенно новых идей». Напомнив, что помощь Англии укрепляет оборону самих Соединенных Штатов, президент предложил им задуматься по поводу припасенной им специально для этого аллегории. Горит дом соседа, угрожая всей округе. «Что я делаю в этой критической ситуации? – спрашивал Рузвельт собравшихся. – Я не говорю попавшему в беду соседу перед тем, как вручить ему мой садовый шланг для борьбы с огнем: «Сосед, мой шланг стоит 15 долларов, ты должен уплатить мне за него эти 15 долларов…» Мне не нужны эти 15 долларов, но мне нужно, чтобы он просто возвратил мне мой садовый шланг после того, как пожар будет потушен» {37}. Рузвельт преподнес эту новацию, о которой он услышал летом от Г. Икеса, как один из вариантов оказания помощи Англии, который ни в малейшей степени не приближает США к участию в войне. На все остальные вопросы президент отвечал неизменно: «Не знаю», «Об этом я не думал».

    Находка с примером пожара у соседа предопределила благополучное прохождение законопроекта о ленд-лизе через конгресс США, где он мог застрять надолго. Р. Шервуд по этому поводу писал: «По моему мнению, можно совершенно точно сказать, что это сравнение с домом соседа помогло Рузвельту выиграть борьбу за закон о ленд-лизе. Предстояли два месяца самых ожесточенных дебатов, какие когда-либо знала история Америки, но на протяжении всего этого периода американский народ в целом сохранял убеждение в том, что не могло быть ничего слишком радикального или слишком опасного в предложении президента предоставить взаймы наш садовый шланг англичанам, столь героически сопротивлявшимся в неравной борьбе» {38}.

    29 декабря в очередной «беседе у камелька», в значительной мере подготовленной Гопкинсом, Рузвельт впервые назвал своим именем агрессию фашизма, впервые осудил гибельное безумие политики «умиротворения», впервые признал непримиримость гегемонистских, захватнических замыслов держав «оси» с экономическими и политическими интересами США. Впервые также в этой речи Рузвельт назвал США «великим арсеналом демократии», имея в виду намерение правительства в интересах безопасности США оказывать широкую материальную помощь воюющим со странами «оси» народам. И все же заявление президента с точки зрения психологической могло произвести не больший эффект, чем обычный холостой выстрел, благодаря тому, что в подготовленном в соответствии с пожеланиями Рузвельта варианте речи отсутствовало указание на очень важное обстоятельство: что же думает Белый дом по поводу непосредственного участия США в борьбе с агрессивными державами? Гопкинс лучше других понимал, что эта новая увертка может повести к тяжелым последствиям для морального духа стран, оказавшихся жертвой агрессии. Во время обсуждения текста заявления он облек свое замечание в дипломатическую форму. «Г-н президент, – сказал он, – не считаете ли вы возможным включить в эту речь какое-нибудь оптимистическое заявление, которое подбодрит воюющих – англичан, греков, китайцев?» Шервуд пишет: «Рузвельт долго обдумывал этот вопрос, вскидывая голову и надувая щеки, как он обычно делал. Наконец продиктовал: «Я убежден, что державы «оси» не выиграют этой войны. Мое убеждение основывается на самых последних и надежных данных» {39}.

    Увы, ничего, кроме уверенности в положительном решении конгрессом вопроса об оказании Англии помощи в рамках новой формулы (ленд-лиз), за всей этой многозначительностью президента не стояло. Недостаточность этих мер для Гопкинса была самоочевидной, но добиваться большего было бесполезно. «Гопкинс, – пишет его помощник генерал Бёрнс, – обладал сверхъестественной способностью угадывать настроение Рузвельта; он знал, как высказать совет в форме лести и лесть в форме совета; он чувствовал, когда можно оказать на Рузвельта давление и когда следует воздержаться от этого, когда Рузвельт был расположен слушать и когда нет, когда с ним следовало соглашаться и когда спорить» {40}.

    Между тем время шло, и опасения в Белом доме оказаться свидетелями капитуляции Англии (или, как выразился однажды Г. Стимсон, «исчезновения») все возрастали. В отличие от многих военных и дипломатических советников Рузвельта Гопкинс полагал, что с помощью поставок американского вооружения Англия в состоянии продержаться, по крайней мере, до тех пор, пока в ходе мировых событий не произойдет решающий перелом, т. е. до вовлечения в войну Советского Союза. Сообщения из Москвы говорили о том, что Советский Союз усиленно готовится к схватке с фашизмом. Обстоятельные по всему кругу вопросов беседы с Джозефом Дэвисом, бывшим послом в СССР, еще раз подтвердили это {41}.

    Несмотря на сохранившуюся в силу сталинской политики «воссоединения» напряженность в советско-американских отношениях, не исчезло стремление к сближению двух стран. Советское правительство не упускало случая напомнить Вашингтону о неиспользованных возможностях установления взаимовыгодного сотрудничества между двумя странами {42}. Большей частью эти демарши оставались без ответа, но Белый дом не пошел на поводу у реакции. В конце 1940 – начале 1941 г. и в Москве, и в Вашингтоне состоялись весьма важные рабочие встречи представителей обеих стран, имевшие целью обсуждение сложившихся между ними отношений {43}. Государственный департамент в декабре 1940 г. затребовал от посла США в Москве Штейнгардта рекомендаций на предмет продолжения этих переговоров и извлечения из них «максимума возможного». Речь шла, прежде всего, как писал об этом Л. Гендерсон Штейнгардту, «об улучшении атмосферы в отношениях между США и СССР», хотя он не исключал и более далеко идущих намерений. «Я склонен думать, однако, – сообщал он, – что эти переговоры предприняты в результате существующего в определенных правительственных кругах твердого мнения, что мы в настоящее время должны предпринять энергичные шаги с целью достижения дружественных отношений с Советским Союзом и обсуждения с ним всех дел, касающихся Германии, с одной стороны, и Японии – с другой» {44}.

    Гендерсон, руководитель восточноевропейского отдела госдепартамента, не одобрял эти новые веяния, полагая, что только продолжение «жесткого» курса по отношению к Советскому Союзу заставит Москву быть уступчивой во всем, включая и вопросы военно-политического сотрудничества. Посол США в Москве полностью соглашался с ним, заявляя, что русские «понимают только силу» {45}. И Рузвельт, и Гопкинс считали такой подход, по крайней мере, близоруким. Проект закона о ленд-лизе, лежащий на столе у Гопкинса в ожидании одобрения президента, предусмотрительно был составлен таким образом, чтобы не закрывать двери, ведущие к военно-экономическому сотрудничеству США и Советского Союза. Гопкинс долго ломал себе голову, прикидывая реакцию наиболее яростных антисоветчиков в конгрессе на соответствующие пункты законопроекта, содержащие эту идею {46}. Выбора не было. Одержать победу над Гитлером и его союзниками по «оси» без Советского Союза было просто немыслимо. Наконец соответствующая формула была найдена, и президент добился одобрения билля конгрессом, отбив попытки антисоветского блока протащить поправку, отрезающую пути сотрудничества с СССР. Можно было бы ожидать, что президент санкционирует более активный поиск взаимопонимания с СССР. Однако Белый дом уклонился от этого. Сказались сильнейшее давление со стороны консервативной части конгресса и враждебность многих руководящих чиновников госдепартамента – А. Бирла, Л. Гендерсона и самого К. Хэлла. В Берлине читали американскую прессу и полагали, что при любом исходе событий Москва не может рассчитывать на военную помощь Америки.

    Информация, поступающая в Белый дом по различным каналам (военная разведка, политическая агентура и т. д.), подтверждала, что Гитлер готовит нападение на Советский Союз, начало которого планируется после победоносного окончания войны с Англией. С особым вниманием фиксировалось каждое сообщение о нарастающей с осени 1940 г. напряженности в советско-германских отношениях, о подготовке Красной Армии к отражению военного нападения и о других мероприятиях Советского Союза по укреплению безопасности его границ в предвидении неминуемого столкновения с блоком фашистских держав {47}. Уже в феврале 1940 г. госдепартамент направил Рузвельту документ особой важности, подтверждающий начало разработки в Германии оперативных планов нападения на Советский Союз {48}. Рузвельт считал, что в этих условиях требовались доскональная осведомленность о реальном положении дел в Европе и трезвая оценка того, как долго Англия сможет продержаться в случае германского вторжения на землю Туманного Альбиона. О победе Англии в этой войне никто в Белом доме уже не думал.

    В начале января 1941 г. на пресс-конференции Рузвельт объявил, что Гопкинс едет в Лондон с целью «побеседовать с Черчиллем на языке фермера из Айовы» {49}. Пока журналисты обсуждали, что бы это могло означать, Гопкинс – уроженец Айовы – спешно готовился к своей трудной экспедиции. Цель ее состояла в желании выяснить на месте, сможет ли Англия устоять в случае вторжения и что нужно сделать, чтобы оттянуть его, если уж нельзя совсем не допустить. Самые первые впечатления Гопкинса были двойственными. Он отмечал позднее в докладе президенту сомнительность расчетов руководителей английского военного кабинета выиграть войну с Гитлером, наращивая постепенно превосходство в воздухе и избегая ввода в действие больших масс сухопутных сил. Вполне логичным для такого образа мышления был и отказ А. Идена видеть в лице Советского Союза потенциального союзника {50}. Подобная точка зрения и в военно-стратегическом, и в политическом отношении представлялась Гопкинсу, по крайней мере, легковесной. Реально, и в этом Гопкинс был убежден, Англия, даже с учетом высокого морального духа народа и материальной поддержки США, продолжая войну в одиночку и полагаясь на авиацию, могла думать только об обороне.

    Последующие события подтвердили, что тревожные ожидания близкой катастрофы, охватившие Рузвельта после обсуждения с Гопкинсом всех аспектов обороноспособности Англии с учетом американской помощи, несмотря на все внешние проявления веры в непобедимость Англии и англичан, имели под собой больше оснований, чем оптимистические прогнозы Черчилля. Военные поражения на Ближнем Востоке и на Балканах весной 1941 г. привели Англию, пишет Бёрнс, на грань полного «стратегического краха» {51}. В мае англичане оставили Крит. Немецкие подводные лодки наносили тяжелые потери английским судам в Атлантике. Тонкая нить снабжения Англии продовольствием и военными материалами грозила вот-вот оборваться. Между тем президент США вопреки ожиданиям Лондона отказался пересмотреть свое решение о конвоировании судов, не позволяющее американскому военно-морскому флоту выполнять охранные функции. Это был один из тех случаев, когда Гопкинс не согласился с позицией своего патрона {52}.

    Став в конце марта 1941 г. фактически главным администратором ленд-лиза и одновременно сохраняя пост специального помощника президента, Гопкинс оказался в положении руководителя всей программы мобилизации. Само собой разумеется, что основным условием ее эффективности являлось правильное стратегическое планирование. Однако ни один вариант, рассмотренный Рузвельтом и Гопкинсом, не устраивал их полностью. Дело в том, что, в сущности, в каждом случае весь расчет строился на добровольном отказе от военно-политической инициативы и на молчаливом признании того факта, что Англия и США, даже объединив свои силы, не могут взять на себя такую инициативу ни в Европе, ни на Дальнем Востоке. Гопкинс не был в восторге от стратегии выжидания, сознавая, что шансы выиграть и проиграть в этой игре примерно равны, но не мог и не согласиться с президентом в том отношении, что реальной силой, способной остановить и разгромить фашистскую агрессию, ни Англия, ни США не располагали. 12 мая С. Уэллес в доверительной беседе с Б. Лонгом дал понять, что в Белом доме считают положение Англии критическим и почти безнадежным. Настроения в самих Соединенных Штатах Лонг передал короткой строкой в своем дневнике от 4 июня: «Мы не готовы сражаться» {53}. Через неделю, 10 июня, А. Гарриман почти в панике сообщал Гопкинсу из Лондона, что Англия не сможет победить без прямого военного вмешательства Соединенных Штатов {54}.

    Пожар в доме соседа разгорался все сильнее, грозя спалить все до основания и перекинуться на окружающие кварталы. Садовый шланг не спасал дела. Требовались другие средства и методы. 14 мая 1941 г. министр финансов США Генри Моргентау, близкий друг президента, после длительной беседы с Гопкинсом сделал следующую запись в своем дневнике: «Я думаю, что они оба – и президент, и Гопкинс – заняты поисками ответа на вопрос, что делать дальше. Они чувствуют, что что-то следует предпринять, но не знают, что. Гопкинс говорит, что президент, как всегда, не очень разговорчив, но он думает, что Рузвельту отвратительна сама мысль быть втянутым в войну и что он предпочитает идти за настроениями широкой публики, чем вести ее за собой» {55}. Через месяц у Рузвельта уже был готов ответ. Когда 15 июня У. Черчилль сообщил президенту о том, что «в ближайшее время немцы, по-видимому, совершат сильнейшее нападение на Россию» и что Англия намерена в связи с этим оказать «русским всемерную поддержку и помощь», Рузвельт немедленно дал знать в Лондон о своей готовности публично поддержать «любое заявление, которое может сделать премьер-министр, приветствуя Россию как союзника» {56}.

    Но что следует ожидать от Сталина? Поведение советского вождя было сложно спрогнозировать. 1 марта 1941 г. госдепартамент направил в Москву Л. Штейнгардту телеграмму с указанием добиться встречи с Молотовым и передать ему информацию о подготовке Гитлером скорого нападения на Советский Союз. Американский посол уже после войны заверял Р. Шервуда, что такая встреча состоялась, но опубликованные в США дипломатические документы оставляют некоторые сомнения на этот счет: К. Хэлл и Л. Штейнгардт опасались найти в Кремле холодный прием. Боязнь провокаций преследовала Сталина мрачной тенью, мешая отделить реальность от вымысла, жест доброй воли от желания рассорить с новыми «друзьями». Мирное возвращение после 1939 г. в лоно России большей части ее западных территорий, входивших в нее до 1914 г., делали нейтралитет Москвы явлением неформальным. Все козыри были на руках у Гитлера. Кажется, это хорошо понимали в Вашингтоне, но решили упорно добиваться от Сталина перелома в отношении своих намерений. Документы из российских архивов подтверждают это.

    1 марта 1941 г. в тот самый день, когда Штейнгардту была направлена телеграмма из государственного департамента, С. Уэллес беседовал с К. Уманским и сделал ему аналогичное заявление об угрозе нападения со стороны Германии. При этом заместитель госсекретаря специально подчеркнул достоверность этой информации и то, что в Белом доме учитывают возможность недоверия к ней в Москве. 15 апреля Штейнгардт в беседе с замнаркома иностранных дел СССР С.А. Лозовским просил довести до сведения Молотова данные о подготовке Германией внезапного нападения на Советский Союз. Посол США, видимо следуя инструкции, даже добавил, что США в этом случае будут рады оказать помощь СССР. 24 мая Штейнгардт уже в беседе с А.Я. Вышинским поднял тот же вопрос и для большей убедительности заявил, что из соображений безопасности отправил свою жену в Америку. Вышинский отклонил доводы Штейнгардта, назвав их слухами, рассчитанными на «слабонервных людей».

    Было от чего впасть в уныние. Но Штейнгардт, взвинченный до предела, решил попытать счастья еще раз в разговоре с Лозовским 5 июня 1941 г. Он уже говорил о концентрации немцев на границах с СССР. В ближайшие 2–3 недели, сказал он, СССР окажется в условиях тяжелейшего кризиса, что делает просто непонятным нежелание его руководства укрепить отношения с США по дипломатическим каналам. Ответ Лозовского поверг посла в состояние полного уныния. Он понял окончательно, что порученную ему исключительно важную миссию выполнить не удастся. Заместитель наркома с твердыми интонациями в голосе говорил послу: «СССР относится очень спокойно ко всякого рода слухам о нападении на его границы. Советский Союз встретит во всеоружии всякого, кто попытается нарушить его границы. Если бы нашлись такие люди, которые попытались бы это сделать, то день нападения на Советский Союз был бы самым несчастным в истории напавшей на СССР страны» {57}.

    Судя по российским документальным источникам, Л. Штейнгардт вплоть до 22 июня 1941 г. не рискнул появиться в здании Наркоминдела на Кузнецком Мосту.

    Личный представитель президента едет в Москву

    О нападении Гитлера на Советский Союз в Вашингтоне стало известно поздно вечером в субботу, 21 июня 1941 г. Шервуд, передавая реакцию Гопкинса на это радиосообщение, не скрывает, что оно исторгло у него вздох облегчения: «Гитлер повернул налево» {58}. Ключевая мысль: непосредственная угроза смертельного удара по Англии, этой передовой линии обороны Соединенных Штатов, отведена. Восточный фронт становится основным и главным театром военных действий. Находившийся тогда в постоянном контакте с Рузвельтом и Гопкинсом представитель администрации ленд-лиза в Лондоне А. Гарриман испытал те же чувства. Надежда на спасение Англии возрождалась с каждым новым известием об ожесточенных боях на западной границе Советского Союза: под Брестом, Минском, Перемышлем и Ровно. «Для меня, – вспоминал он, – новость о гитлеровском повороте на Восток пришла как самое приятное облегчение, хотя мы еще не были в состоянии войны» {59}.

    Какую позицию следовало занять Соединенным Штатам? Этот вопрос из плоскости чистых предположений перемещался в плоскость реальной политики. Госдепартамент имел готовый ответ: стараться держаться в стороне, проявлять «сдержанность», не идти на уступки СССР, если он их предложит с целью улучшения советско-американских отношений, руководствоваться соображениями «целесообразности».

    Но что такое «целесообразность» и как ее понимать? В правящем классе и правительстве США на этот счет не было единого мнения {60}. Дневники Оскара Кокса, ближайшего помощника и советника Гопкинса, показывают, что Гопкинс считал необходимым для правительства США без промедления объявить о своей поддержке борьбы советского народа и о распространении на Советский Союз закона о ленд-лизе. Задание подготовить специальный меморандум с изложением доводов в пользу этой позиции Кокс получил уже 22 июня 1941 г. {61}. Обычно точно улавливающий все оттенки мысли своего патрона Кокс утром 23 июня передал ему все требуемые материалы. Пакет содержал три обширных меморандума, один из которых обосновывал законность оказания Советскому Союзу военной помощи в рамках программы ленд-лиза, другой призывал президента немедленно сделать «заявление в поддержку России» и, наконец, третий определял общие принципы, которыми следовало руководствоваться в связи с началом военных действий на Восточном фронте (Кокс озаглавил свои материалы «Три параграфа в связи с русской ситуацией») {62}.

    Основная идея документа действительно укладывалась в рамки своеобразной триады. Первое. Россия всегда со времен «Майн кампф» являлась для Гитлера самым опасным врагом и одновременно важнейшим препятствием для осуществления его планов завоевания мирового господства. Второе. Сражаясь с Гитлером и изматывая агрессора, Россия делает не только недоступными для Германии ресурсы своей огромной территории, но и лишает ее «надежды на реализацию планов закабаления мира». Третье. «Практические соображения», которыми должны руководствоваться в сложившейся ситуации США, совершенно ясны: в интересах самих Соединенных Штатов («нравятся им или не нравятся различные аспекты внутренней и внешней политики России») оказывать ей всю возможную помощь {63}.

    И Гопкинс, и Кокс отлично сознавали, что их точка зрения на «русскую ситуацию» плохо или вообще не согласуется с позицией влиятельных финансово-промышленных кругов, связанных с германским капиталом, военных деятелей, многих ведущих политиков в конгрессе, да и в самой администрации. Многим в правящей верхушке общества поражение Советского Союза представлялось сверхжеланным. Сенаторы Р. Тафт (республиканец) и Г. Трумэн (демократ) заявили, что победа коммунистов в войне с нацизмом для американского народа так же и даже более опасна, чем завоевание России Гитлером. Американский народ в своем подавляющем большинстве так не считал, о чем убедительно свидетельствовали опросы общественного мнения, но для сбитого с толку пророчествами о неизбежном и скором поражении Советов американца найти верную позицию в этом потоке обрушившихся на него противоречивых и тенденциозных сообщений, предположений и прогнозов было делом исключительно сложным. Выступление президента могло бы внести ясность и содействовать правильной ориентации американской общественности в принципиально новой ситуации. С идеей выступления Рузвельта на пресс-конференции с коротким заявлением о поддержке Советского Союза в войне против нацизма обратился в Белый дом и такой видный представитель финансово-промышленных кругов, как Герберт Своуп {64}.

    Однако первое официальное заявление от имени правительства США по поводу нападения Германии на СССР было сделано исполняющим обязанности госсекретаря С. Уэллесом, выступившим 23 июня. Назвав нападение Германии «вероломным», он заметил, что перед США стоит вопрос, будет ли сорван гитлеровский план завоевания мира. Уэллес подчеркнул, что «любая борьба против гитлеризма, любое сплочение сил, выступающих против гитлеризма, из какого бы источника эти силы ни исходили, ускорят неизбежное падение нынешних германских лидеров и тем самым будут способствовать нашей собственной обороне и безопасности». Уэллес ни слова не сказал об оказании поддержки Советскому Союзу. Наверное, это был не его уровень. Президент выступил только 24 июня, но его заявление, столь же лаконичное, содержало фразу, явно заимствованную из меморандума Кокса: «…мы намерены оказать России всю помощь, какую только сможем» {65}. Рузвельт уклонился от ответа на вопрос, какие формы эта помощь могла принять, а также о возможности распространения ленд-лиза на Советский Союз.

    В Белом доме обсуждался вопрос и о более полновесном выступлении президента в конгрессе. Текст речи был подготовлен, ее черновой вариант датирован 27 июня 1941 г. Характерно, что основной тезис документа выглядит как контраргумент против доводов сторонников поражения Советского Союза («Поражение России избавит нацистов от угрозы на Востоке и позволит им обрушиться со всей силой против Запада»). Затем в духе меморандума того же Кокса излагалась идея неотвратимости для США держать сторону Советского Союза. Быть или не быть на стороне Советской страны в этой войне с фашизмом, говорилось в наброске речи, – это не вопрос, что предпочесть – выгоды нейтралитета или жертвы во имя общей победы. Речь идет о жизни и смерти американской нации, о существовании США как независимого государства. Центральная мысль была выражена в документе весьма образно и даже драматично. «Нападение нацистов на Россию, – говорилось в нем, – создает для нас одновременно и величайшую опасность, и величайшую возможность. Мы должны воспользоваться этой возможностью, пока опасность не стала для нас роковой» {66}. Но тщательно подготовленная помощниками речь так и не была произнесена Рузвельтом. Бёрнс считает, что, находясь под впечатлением ежедневных докладов посла Штейнгардта («побольше жесткости и поменьше участия») и военных представителей США в Москве о безнадежности положения Красной Армии, президент психологически еще не был готов принять решение, к которому был подведен всем ходом событий. Кое-что подсказывала интуиция, но важно было узнать мнение военных специалистов.

    Сильное впечатление на Рузвельта произвел врученный ему во второй половине дня 23 июня меморандум военного министра Г. Стимсона, представлявший собой довольно-таки детально скалькулированный высшими военными руководителями страны военно-стратегический баланс с включением в него новых слагаемых – вступление СССР в войну и ослабление давления Германии на Англию. Известный американский историк Г. Фейс, говоря о меморандуме Стимсона, в сущности обращает внимание лишь на прогноз в отношении того времени, которое понадобится Гитлеру, чтобы разбить Советский Союз («минимум один и максимум три месяца»). Но собственно чисто военные аспекты в меморандуме военного министра занимали весьма скромное место. Главное же его содержание (о чем как раз и «забывает» Г. Фейс) касалось политики или, точнее, геополитики США в свете новой, исключительно благоприятной, как отмечалось в документе, ситуации для США.

    С редким единодушием военные руководители пришли к выводу, что давление Германии на всех самых опасных участках военных действий, и прежде всего в отношении Англии, ослабнет. Высказывалось убеждение, что Гитлер оставит планы вторжения на Британские острова. Стимсон и его коллеги в связи с этим считали, что США должны воспользоваться этой передышкой, чтобы укрепить везде и повсюду, где это возможно, американское военное присутствие. «Начав войну с Россией, Германия тем самым чрезвычайно облегчила наше положение и создала для нас возможность действовать незамедлительно с тем, чтобы устранить возникшие угрозы до того, как Германия выпутается из русского клубка». Стимсон заключал: «Для меня… действия Германии представляются почти как ниспосланное Господом Богом чудо. Этой последней демонстрацией нацистских амбиций и вероломства широко распахиваются двери для осуществления Вами руководства победоносной битвой за Северную Атлантику и защитой нашего полушария в Южной Атлантике; одновременно под Вашим руководством США в состоянии обеспечить успех любой программы действий в будущем» {67}. И ни слова о помощи Советскому Союзу или координации военных усилий с ним. Идея использования «передышки» для укрепления военно-стратегических позиций США не только не предусматривала тесного сотрудничества с Советским Союзом, она скорее исходила из неотвратимости взаимного истощения СССР и Германии в ходе пускай короткой, но кровопролитной схватки. Ожидалось также, что в конце концов Германия «выкарабкается из русского клубка».

    Рузвельт чувствовал, что такой подход имеет серьезные изъяны, несмотря на то что как будто бы резонно предупреждает от поспешности сближения с Москвой и отвечает проводимой им политике «активного» неучастия в войне. И хотя советы военных, госдепартамента и посла Штейнгардта казались ему заслуживающими внимания, но интуиция политика и трагический опыт прошлого научили его прислушиваться к тем, чьи оценки представлялись многим в вашингтонской элите чересчур «просоветскими». Не без ведома президента Г. Гопкинс встречается в начале июля с Джозефом Дэвисом, который 7 июля подготовил для Белого дома по его поручению альтернативный меморандум с анализом всех «за» и «против» в отношении военного, экономического и дипломатического сотрудничества СССР и США в войне с гитлеровской Германией. То, что предложено было Дэвисом, по всем главным пунктам расходилось с рекомендациями военного ведомства и госдепартамента {68}.

    Общий вывод Дэвиса был абсолютно однозначен. Первое: у США нет иного выбора, помимо установления такого сотрудничества. Второе: Советский Союз и его армия, несмотря на неудачи первых дней войны, располагают всеми возможностями преодолеть вызванные вероломным нападением трудности и нанести военное поражение вермахту.

    По-видимому, во время беседы Гопкинса с Дэвисом 7 июля в Белом доме и родилась идея о поездке Гопкинса в Москву с целью ознакомления на месте с положением на советско-германском фронте и установления личных контактов с советскими руководителями. Вопросы, связанные с вступлением СССР в войну, обсуждались также во время длительной беседы Рузвельта с Гопкинсом 11 июля. Назавтра стало известно, что Гопкинс снова летит в Лондон, и одновременно было опубликовано ответное послание Рузвельта на приветствие М.И. Калинина по случаю Дня независимости. Телеграмма президента была составлена в таком тоне, который не оставлял сомнений, в каком ключе шло обсуждение советско-американских отношений с Гопкинсом. Американский народ, говорилось в ней, «связан с русским народом крепкими узами исторической дружбы, поэтому вполне естественно, что он следит с сочувствием и восхищением за мужественной борьбой, которую ведет в настоящее время русский народ в целях самообороны» {69}.

    Пребывание Гопкинса в Лондоне было насыщено событиями: встречи с Черчиллем, высшими чинами английского генералитета, советским послом И.М. Майским, выступления по радио. А параллельно велось обдумывание главной «операции» – десантирования в Москве. В начале 20-х чисел стало известно о готовности советского правительства принять Гопкинса {70}. 25 июля он шлет длинную телеграмму Рузвельту с просьбой разрешить ему поездку в Москву. Согласие президента было получено незамедлительно. Перед отлетом Гопкинс успел произнести по лондонскому радио речь, первый вариант которой, по его собственным словам, очень походил на объявление войны Германии. Орудуя пером, Гопкинс смягчил отдельные места, но сказал о решимости президента США разбить Гитлера и оказать «всякую возможную помощь России, и притом немедленно» {71}. Архивные данные показывают, что Гопкинс располагал данными специальных опросов, свидетельствовавших, что в США последовательно растут настроения в пользу оказания помощи Советскому Союзу.

    29 июля 1941 г. Гопкинс совершил свой вошедший в историю дипломатии многочасовой перелет над Арктикой из Инвергордона в Архангельск. Разведывательный самолет английских ВВС «Каталина» не отличался комфортностью, и Гопкинсу пришлось проделать все путешествие в неотапливаемой кабине стрелка-радиста в хвосте самолета. К счастью, все, что от него потребовалось, – это вести наблюдение за воздухом, но испытание холодом было самым жестоким. Теплая встреча в Архангельске позволила насквозь промерзшему и полубольному личному представителю президента США, как он официально именовался, найти силы для следующего, четырехчасового перелета в Москву. Гопкинс проявил удивительную выдержку и мужество.

    Первая же беседа с послом Штейнгардтом подтвердила, как мало тот знал о реальной ситуации и еще меньше желание вникать в нее. После короткого отдыха Гопкинс потребовал устроить ему автомобильную поездку по улицам Москвы. Первое, что бросилось в глаза, – спокойствие и размеренность ритма жизни. Атмосфера в Лондоне была куда более «прифронтовой», хотя немцы не угрожали прямым образом столице Англии. Все то, что видел Гопкинс, совсем не гармонировало с почти паническим настроением Штейнгардта и его коллег. В тот же день вечером Гопкинс был принят в Кремле И.В. Сталиным. Встречи с главой советского правительства 30 и 31 июля произвели большое впечатление на личного представителя президента США, и не только потому, что Гопкинс вопреки предположениям получил совершенно откровенную, точную и исчерпывающую информацию о положении на фронте, о сильных и слабых сторонах вермахта, о причинах временных неудач Красной Армии, о стратегических планах советского командования и проблемах материально-технического снабжения армии. Больше всего Гопкинса поразила твердость и убежденность, с которой Сталин говорил о стабилизации фронта в ближайшие два-три месяца. Уходя из Кремля 31 июля после четырехчасовой беседы, Гопкинс знал, что ни Москва, ни Ленинград не будут сданы противнику, хотя цену за это придется уплатить высокую {72}.

    Русские выстоят – это бесспорно. Но значит ли это, что США могут ограничить свой вклад в борьбу с фашизмом поставками военных материалов, производство которых еще только предстояло наладить, сохраняя к тому же статус невоюющей, нейтральной державы? На этот законный вопрос, заданный ему в Москве, Гопкинс смог ответить лишь в рамках полученной им инструкции: «вступление США в войну зависит главным образом от самого Гитлера» {73}, т. е. от решения фашистского диктатора воевать Германии с США или нет. По-видимому, сознавая неубедительность и двусмысленность этой позиции своего правительства, Гопкинс в день отъезда сказал журналистам, что по поручению Рузвельта он заявил советским руководителям следующее: «Тот, кто сражается против Гитлера, является правой стороной в этом конфликте… США намерены оказать помощь этой стороне» {74}.

    Р. Шервуд назвал миссию Гопкинса «поворотным пунктом» в советско-американских отношениях, имея в виду главным образом расчеты и сомнения Вашингтона, связанные с оценкой боеспособности Красной Армии. Разумеется, значение переговоров Гопкинса шире и масштабнее. Советская запись беседы И.В. Сталина и Г. Гопкинса 30 июля 1941 г. показывает то особое значение, которое в Белом доме и в Кремле придавали совпадению взглядов по поводу положения в мире и той угрозы мировой цивилизации, которую представлял собой германский фашизм как явление антисоциальное и враждебное мировому сообществу {75}. США все еще оставались вне войны, и советскому правительству важно было убедиться, как далеко они готовы будут пойти в противодействии державам «оси». Для советского руководства в сложившейся ситуации важно было получить доказательства возможности создания единого фронта СССР, США и Англии в борьбе с общим врагом. После краха загубленных мюнхенцами надежд на организацию системы коллективной безопасности встреча личного представителя президента США и руководителей советского правительства пробуждала уверенность в достижимости сплочения антифашистских сил.

    Возвратившись в Лондон тем же небезопасным путем, Гопкинс затем оказался в весьма затруднительном, даже щекотливом положении. Встреча Рузвельта и Черчилля 9–12 августа в бухте Арджентейя у берегов Ньюфаундленда, в ходе которой в присутствии высших военных чинов обеих стран Гопкинс доложил об итогах своей миссии в Москву, еще раз показала, что ни США, ни Англия не готовы в кратчайшие сроки реально оказать поддержку сражающимся в трудных условиях советским армиям. Рузвельт еще раз высказался против немедленного вступления США в войну, несмотря на настойчивые просьбы Черчилля. При обсуждении дальневосточного вопроса ничего не было сказано и о позиции обеих стран в случае нападения Японии на Советский Союз. Вместе с тем одним из важных положительных результатов встречи в Арджентейе явилось подписание так называемой Атлантической хартии – англо-американской декларации о целях в войне и о принципах послевоенного устройства мира. Рузвельт и Черчилль заявили также о своей готовности оказывать СССР помощь поставкой необходимых ему материалов. Рузвельт, получив отчеты Гопкинса из Москвы, был полон решимости выполнить эти обязательства. Незадолго до отъезда в Арджентейю он устроил сорокаминутную выволочку военному министру Стимсону за волокиту с поставками в СССР.

    Уверенность в силе сопротивления русских крепла, хотя это имело и неоднозначные последствия. Гопкинс, например, был несколько даже озадачен той нежелательной, с его точки зрения, побочной реакцией, вызванной пересмотром оценки возможностей Советского Союза выстоять и сокрушить агрессора. 5 сентября он писал послу США в Лондоне Джону Вайнанту: «Общественное мнение здесь (в США. – В.М.) обескураживает меня. То, что происходит в России, кажется, убедило всех, что Россия взялась самостоятельно нести все бремя войны, а поэтому от нас не требуется особой помощи. Такого рода настроения дают себя знать повсюду, и лишь президент считает, что настало подходящее время оказать нажим на Гитлера» {76}.

    Атмосфера в столице США, куда Гопкинс вернулся после месяца отсутствия, действительно способна была навеять грустные размышления. Жизнь здесь шла своим давно заведенным порядком, с вновь проснувшимся чувством сытого безразличия к далекой трагедии Европы. А между тем на огромной территории России разворачивались сражения, от которых зависело будущее цивилизации. Пылали города, гибли солдаты, женщины, старики и дети, отдавая свою жизнь за право будущих поколений и народов разных стран самим решать свою судьбу. Ощущение внутренней стесненности от сознания несоразмерности усилий, которые прилагали народы и правительства обеих стран в борьбе с общим врагом, сквозило в письме Гопкинса Председателю Совета Министров СССР от 12 сентября 1941 г. «Мне нет необходимости, – писал в нем Гопкинс, – объяснять Вам, какое глубокое впечатление оказало на меня мужественное сопротивление, которое оказывают пехотинцы, моряки и летчики Вашей страны, отражая агрессию против нее. Я уверен, что мы добьемся полной и окончательной победы над Гитлером и его аморальным воинством… Я очень жалею, что состояние моего здоровья сейчас таково, что я не смог бы приехать к Вам. Но я надеюсь побывать в Советском Союзе еще раз после войны…» {77}

    Несмотря на краткость своего пребывания в Советском Союзе, Гопкинс вынес неколебимое впечатление о высоком моральном духе и воинской доблести советских вооруженных сил. Джозеф Дэвис, обстоятельно обсудивший с Гопкинсом 8 сентября 1941 г. итоги его визита в Москву, сделал следующую запись: «Гопкинс считает, что сила Красной Армии явно недооценивается. Когда я его спросил почему, он ответил, что виной тому информация военных атташе западных стран в Москве, которые много лет подряд не принимали всерьез Красную Армию. Возможно, единственным исключением были донесения Феймонвилла. Это, в свою очередь, приводило к тому, что советское правительство не доверяло военным атташе западных стран. Советы относились к ним с подозрением. Когда русские говорили о своем 40– или 60-тонном танке как о достижении, эти представители всячески принижали его, а в своих донесениях начисто отрицали то, что говорилось русскими. Красная Армия очень невысоко котировалась во всех столицах Европы. В Москве, сказал Гопкинс, война особо не чувствуется. Все идет своим чередом, если только не считать того, что повсюду работают женщины. Огромное количество грузовиков с медикаментами и другими материалами бесконечной вереницей движется из Москвы на фронт, каждую ночь, в строгом порядке. На Гопкинса произвел большое впечатление высокий уровень планирования и управления, который обеспечил эту широкую деятельность…» {78}

    Гопкинс не дал согласия на обнародование его московских впечатлений и письменно просил Дэвиса воздержаться от публикации записи беседы с ним {79}. Но свое мнение в отношении предвзятости представителей военного ведомства США в оценке боеспособности Красной Армии он высказал с согласия президента Стимсону. Поводом послужило очередное донесение военного атташе США в Москве Итона, сообщавшего в разгар сражений под Москвой о скором ее падении. В короткой служебной записке военному министру Гопкинс писал: «Я получил копию донесения нашего военного атташе в Москве от 10 октября 1941 г. Я полагаю, что к этому донесению следует отнестись с большой осторожностью. Когда я был в Москве, Итон, не стесняясь, критически высказывался в адрес русских и предсказывал тогда, десять или двенадцать недель назад, что Москва может пасть в любой момент. У меня создалось впечатление, что он не объективен и что, если военное министерство примет на веру его точку зрения, в этом случае оно может оказаться дезинформированным» {80}.

    Поездки в Англию, Москву, участие в конференции в Арджентейе потребовали от Гопкинса напряжения всех его физических сил. Был момент, когда врачи полагали, что он не дотянет до возвращения в Вашингтон. Большую часть дня он проводил в постели, не расставаясь, однако, с телефонной трубкой, пером и бумагой. Стремясь сохранить работоспособность своего главного советника, Рузвельт освободил его в сентябре 1941 г. от формальной ответственности за выполнение программы ленд-лиза. Вынужденным был и отказ от руководства смешанной англо-американской миссией в Москву для обсуждения вопросов военно-экономического сотрудничества. Американскую часть возглавил по совету Гопкинса А. Гарриман. Предполагалось, что сам Гопкинс сосредоточится на вопросах военного производства. Ни Рузвельт, ни Гопкинс тогда еще не сознавали в достаточной мере, какое огромное значение приобретут в последующие годы войны проблемы межсоюзнических отношений и особая роль в их решении бывшего министра социальной помощи Гарри Гопкинса.

    Битва под Москвой, разрушившая миф о непобедимости вермахта, утвердила Гопкинса в убеждении, что главная война с гитлеризмом ведется на полях России. Он отвергал опасную близорукость военных деятелей своей страны и Англии, старательно уклонявшихся от разработки и проведения серьезных операций, способных отвлечь большие силы вермахта с Восточного фронта. Внутренне он соглашался с доводами, которые слышал в Москве: во-первых, скорейшее открытие второго фронта необходимо и возможно; во-вторых, в военном отношении способность гитлеровского командования вести наступательные действия на Западе ничтожно мала; в-третьих, фактор повсюду развивающегося движения сопротивления во много раз увеличивает шансы на успех большой десантной операции со стороны Англии при поддержке США на территории западноевропейских стран {81}. «После своего возвращения из России, – писал Гопкинс в меморандуме для самого себя, – где-то в середине октября 1941 г. я поставил вопрос об открытии второго фронта с целью оказать помощь России» {82}.

    Но Гопкинс считал, что даже если второй фронт и будет создан, то и в этом случае он будет играть второстепенную роль, останется второстепенным театром военных действий. Реалистическая точка зрения на сложившуюся ситуацию, отмечал он в заметках в конце октября 1941 г., состоит в том, что главные события мировой войны разворачиваются на советско-германском фронте. Здесь, а не в Северной Африке решается вопрос о победителе в этой войне. С другой стороны, жизнь подсказывает, что концепции, рассчитанные на затягивание войны, не учитывают действие различных военных, политических и моральных факторов в глобальном масштабе, способных превратить сегодняшнюю выгодную ситуацию для США в нечто прямо противоположное завтра. Ставка на затягивание войны неверна и рискованна. Тесное сотрудничество с русскими – экономическое, дипломатическое и военное – непременное условие достижения победы. «Ключ к скорой победе над нацизмом, – писал Гопкинс, – в противоположность медленному удушению Германии – в сотрудничестве с Россией. Такая скорая победа демократических держав принесет миру неисчислимые выгоды» {83}.

    30 октября 1941 г., когда стало ясно, что блицкриг провалился, Рузвельт сообщил в Москву о решении правительства США предоставить Советскому Союзу беспроцентный заем на сумму до 1 млрд долл. 7 ноября 1941 г. временный поверенный в делах СССР в США А.А. Громыко вручил Рузвельту ответное послание И.В. Сталина, в котором тот благодарил президента за «исключительно серьезную поддержку» и присоединился к пожеланию установить «личный, непосредственный контакт» в целях обсуждения вопросов, вызывающих взаимный интерес {84}. Встреча носила дружественный и теплый характер. «…Помощь Советскому Союзу, – сказал президент, расставаясь, – считаем своей важнейшей задачей» {85}.

    Точку зрения Рузвельта и Гопкинса разделяли многие видные деятели как в самой администрации, так и вне ее. Даже такие представители «старой гвардии» консервативных политиков, как Стимсон, Хэлл, Лонг, усваивали новый подход к реалиям обстановки. 16 декабря 1941 г. Лонг сделал запись в своем дневнике: «Если сообщения из России правдивы, то тогда мы являемся свидетелями крупнейшей военной катастрофы в истории, что исключительно важно для нас» {86}. Это было сказано в связи с поражением вермахта под Москвой. Через четыре месяца Лонг сделал еще одну запись: «Россия в одиночку по-настоящему сражается в Европе в интересах всех союзников» {87}. Находясь на дипломатической службе США со времен Вудро Вильсона, Брекенридж Лонг привык видеть в России источник зла, разрушительную силу, с конца 1941 г. он начинал думать по-другому.

    Настроения в США менялись. Неформальной данью уважения советскому народу, оказывающему «мужественное и решительное сопротивление» захватчикам, стало приветствие Ф. Рузвельта М.И. Калинину 9 ноября 1941 г. {88}. В свою очередь, получив возможность в связи с национальным праздником СССР обратиться с личным посланием к советскому народу, Гопкинс сделал это в еще более эмоциональной и непосредственной форме. Он писал: «Сегодня празднование годовщины вашей революции означает решимость мужественного народа отдать жизни и достояние для защиты Родины и вашего образа жизни. Вместе с вами в борьбе против нацизма участвуют народы различной расовой принадлежности, исповедующие различные религии и придерживающиеся различных политических систем. Но мы все едины в стремлении отразить жестокий удар агрессоров. Мы все едины в твердом намерении оказать всю возможную вам помощь. Мы все едины в признании нашего невосполнимого долга перед русским народом, ведущим с почти нечеловеческой стойкостью борьбу с врагом. Моим глубоким убеждением является то, что ваша борьба в защиту Родины войдет в историю эпической страницей человеческого мужества и бесстрашия» {89}.

    Редкий случай – соглашение Рузвельт – Литвинов оказалось выполнимым и действенным именно в декларативной своей части. Обе страны и оба народа выразили в ней понимание общности своей исторической судьбы – быть вместе в смертельной схватке с фашизмом.








    Главная | Контакты | Прислать материал | Добавить в избранное | Сообщить об ошибке