Загрузка...



  •   Введение к историко-философскому разделу
  •   Луций Анней Сенека. Нравственные письма к Луцилию
  •   Мишель Монтень. Опыты
  •   Давид Юм. О самоубийстве
  •   Артур Шопенгауэр. Новые паралипомены
  •   Федор Достоевский. Дневник писателя
  •   Николай Бердяев. О самоубийстве (Психологический этюд)
  •   Анатолий Кони. Самоубийство в законе и жизни
  •   Иван Сикорский. Эпидемические вольные смерти и смертоубийства в Терновских хуторах (близ Тирасполя)
  •   Павел Ковалевский. Саул, царь Израилев
  •   Павел Ковалевский. Людвиг II, король баварский
  •   Юрий Лотман. Итог пути
  •   Владислав Ходасевич. Конец Ренаты
  •   Борис Пастернак. Люди и положения
  •   Борис Херсонский. Смысл жизни: обретение и утрата
  • Раздел 1

    Историко-философский

      Введение к историко-философскому разделу

    Тексты, представленные в настоящем разделе, делятся на собственно философские (их авторы — Л. А. Сенека, М. Монтень, Д. Юм, А. Шопенгауэр, Ф. М. Достоевский, К. Ясперс, Н. А. Бердяев) и историко-феноменологические (авторы, которых — А. Ф. Кони, И. А. Сикорский, П. И. Ковалевский, Ю. М. Лотман, В. Ф. Ходасевич, Б. Л. Пастернак, Б. Г. Херсонский); они служат целям осмысления феномена суицидального поведения в исторической ретроспективе. Исторический обзор суицидального поведения объясняет его значение и смысл для человека и общества, а также дает возможность проследить закономерности и формы его проявлений.

    На протяжении человеческой истории проблему самоубийства решали вначале с технологических, позже с философских и нравственных позиций, затем, с середины прошлого столетия, к выяснению привлекались знания из области психиатрии, антропологии, психологии, правоведения, эпидемиологии и социологии. Это позволяет сегодня рассматривать феномен самоубийства с мультидисциплинарных позиций.

    В ходе истории взгляды на сущность добровольного ухода из жизни существенно изменялись, как и его моральная оценка (грех, преступление, норма, героизм), в зависимости от соответствующего этапа развития общества и преобладавших социальных, идеологических и этнокультуральных представлений. С глубокой древности отношение к суициду, его причины и технология тесным образом были связаны с тем, как-то или иное общество, социальная группа или культура воспринимали понятие смерти. Это и определяло различия в отношении к акту аутоагрессии государства, священнослужителей, законоучителей, философов и простых людей.

    В традиционных, так называемых примитивных культурах, на смерть смотрели двойственно. Для человека той давней эпохи она могла быть плохой или хорошей. Плохая смерть обычно связывалась с самоубийством. Согласно анимистическим представлениям, суициденты после смерти превращаются в маленьких злых духов, способных наводить на живущих порчу. Эти взгляды дошли до нас в народных верованиях и преданиях ряда племен Африки, Азии и Южной Америки, находящихся народоплеменном этапе развития. Шаманизм, в том числе и современный, также неодобрительно относится к суицидам. Например, буряты верят, что души покончивших с собой превращаются в мучителей своих родственников. Местом их обитания становится водная пучина, в которую они стараются заманить купальщиков. И хотя погребальный обряд бурят расписан до мельчайших деталей, суицидентам в нем не нашлось места. Существуют указания лишь на очень редкие, практически единичные случаи ритуальных самоубийств (например, добровольная смерть бездетных стариков во время засухи). Отечественный этнопсихиатр В. Б. Миневич описал совершенно уникальное самоубийство стариков-бурят в древности: если у семидесятилетних людей не было внуков, считалось, что «они заедают чужую жизнь», их заставляли проглатывать бесконечную ленту жира, и они задыхались1.

    По-видимому, первым дошедшим до нас письменным источником, сохранившим упоминания о суициде, является древнеегипетский «Спор разочарованного со своей душой»2. Он относится к эпохе Древнего царства (XXI век до н. э.) и был написан неизвестным автором во времена крутой ломки общественных порядков и нравов. «Спор...» проникнут переживаниями покинутости и заброшенности, герой его чувствует себя одиноким в окружающем обществе, в котором ему все чуждо и враждебно. В его строках нет и намека на религиозный страх перед добровольным завершением жизни. Вполне возможно, что по крайней мере, на определенных этапах древнеегипетской цивилизации отношение к самоубийству было вполне толерантным.

    Греко-римская культура относилась к самоубийствам неоднозначно. Самоуничтожение было связано с пониманием греками и римлянами свободы, являвшейся одной из основных идей их философской мысли. Для них свобода состояла, прежде всего, в свободе от внешнего давления, в самостоятельном контроле собственной жизни. Ее высшей формой становится свобода в принятии решения — продолжать жизнь или умереть. Свобода для них была творческой, самоубийство, поэтому в известной мере являлось креативным актом.

    Древнегреческих философов в зависимости от точки зрения на допустимость самоубийства можно разделить на три группы. Пифагор (ок. 580-500 до н.э.) и Аристотель (384-322 до н.э.) противостоят эпикурейцам, киникам и стоикам, Платон (428/427-348/347 до н.э.) и Сократ (470/469-399 до н.э.) занимают промежуточную позицию.

    Пифагорейцы представляли вселенную полной гармонии, которую они поверяли музыкой и числом. В их понимании суицид был мятежом против установленной богами почти математической дисциплины окружающего мира, внесением в него диссонанса и нарушением симметрии. Аристотель считал, что смерть приходит в положенный час и ее следует приветствовать, самоубийство — проявление трусости и малодушия, даже если оно спасает от бедности, безответной любви, телесного или душевного недуга. Он утверждал в «Никомаховой этике», что, убивая себя, человек преступает закон и поэтому виновен перед собой как афинский гражданин и перед государством, оскверненным пролитой кровью. Не случайно в Афинах существовал обычай отрубать и хоронить отдельно руку самоубийцы.

    Отношение Сократа и Платона к самоубийству основывается на следующих положениях. Сократу потусторонний мир — Гадес — не казался местом, столь отвращающим взор, как, например, герою гомеровского эпоса. Платон был уверен, что отношения тела и души сложны и проблематичны, злые поступки тела оскверняют душу, делая ее несчастной, и не дают возможности полностью отделиться и вернуться в мир идей. Это идеальное существование после смерти, не являясь прямым призывом к суициду, тем не менее создавало вполне определенную атмосферу, заставлявшую человека поверить, что уход от земной жизни является единственным путем к совершенному бытию. Терпимое отношение к суициду содержится во взглядах Сократа на философию как «приготовление к смерти». В диалоге «Федон» неоднократно говорится о предпочтительности смерти перед жизнью. От этих умозаключений, казалось бы, один шаг к вопросу: «Так почему же в таком случае не самоубийство?» Но, спохватываясь, Сократ накладывает на него вето, оно недопустимо, ибо жизнь человека зависит от богов: «Не по своей воле пришел ты в этот мир и не вправе устраниться от собственного жребия». Однако он все же оставляет лазейку: добровольная смерть может быть позволительной, если необходимость ее указана всевидящими богами. Существенно, что Сократ устанавливает ассоциативную связь между бессмертием души и добровольной смертью. Платон также полагал, что разум дается человеку для того, чтобы иметь мужество переносить жизнь, полную горестей и страданий3.

    Для представителей третьего направления сущность жизни и смерти не была серьезной проблемой. Эпикур (341-270 до н.э.) и его ученики, полагая целью жизни удовольствие, считали суицид возможным и даже желательным («...самое ужасное из зол, смерть, не имеет к нам никакого отношения; когда мы есть, то смерти еще нет, а когда смерть наступает, то нас уже нет»4). Стоики же скорее были озабочены страхом потери контроля, в том числе над собственной жизнью. Чтобы избавиться от него, они утверждали: если обстоятельства делают жизнь невыносимой или наступает пресыщение, следует добровольно расстаться с ней.

    В императорском Риме под влиянием философии стоицизма возникло патетическое отношение к смерти. В «Анналах» Тацит (ок.58-после 117) весьма подробно описывает обстоятельства самоубийства Сенеки и его жены («Анналы», 15.60-64). Рассказывая о насильственной смерти одного римлянина по имени Азиатик во время правления императора Клавдия («Анналы», 11. 3), Тацит говорит, что свобода состояла только в выборе способа своей смерти. Для Цицерона (106 — 43 до н.э.) суицид не являлся большим злом. Цель жизни состоит в том, чтобы жить и любить себя в соответствии с природой: самоубийство для мудреца, желающего быть верным ей до конца, могло быть вполне полезным. Стоики не верили в любящее, заботящееся божество и были далеки от того, чтобы признавать ценностью преходящий человеческий успех. Они ценили неограниченное проявление свободы, которое предусматривало и право выбора одного из многих вариантов ухода из жизни. Смерть описывалась стоиками как акт освобождения, в котором, например, Плиний Младший (61/62-около 114) усматривал превосходство человека над богами.

    Тема самоубийства была одной из основных в письмах Луция Аннея Сенеки (ок.4 до н.э.-65 н.э.) — в последнем, итоговом произведении мыслителя-стоика. В качестве наставника он обращался к Луцилию, одному из своих учеников, страстно желавшему стать настоящим философом. Смерть, по мнению Сенеки, должна быть хорошей, то есть лишенной страсти и эмоций. Для него основным критерием являлась этическая ценность жизни: «Раньше ты умрешь или позже — неважно, хорошо или плохо, — вот что важно. А хорошо умереть — значит, избежать опасности жить дурно»5. Цицерон, Сенека и знаменитый автор «Сатирикона» Петроний Арбитр (год рожд. неизв.-66 н.э.) свои философские взгляды претворили в жизнь. Видимо, во времена Тиберия, Калигулы и Нерона, дома Клавдиев, «ненавистного богам и людям», подобное отношение к саморазрушению не было лишено оснований. Наиболее значительные из «Нравственных писем к Луцилию», имеющие отношение к теме суицида, открывают настоящий раздел.

    Древние иудеи относились к самоубийству отрицательно. Для них свобода была не меньшей экзистенциальной ценностью, чем для греков, но решали они эту проблему принципиально иначе. Бог дал каждому свободу принимать решения и следовать им. Если человек верит, что Бог господствует над землей и принимает эти отношения, то он становится свободным от желания самодеструкции. Иудаизм относился к жизни творчески, как к непреходящей ценности. Человек в этом смысле был не соперником Богу, а, скорее, равноправным партнером в продолжающейся работе творения. В этом контексте самоубийство выглядит как помеха, отвержение возможности творческого созидания жизни. Оно было категорически запрещено Торой. Это определялось уже первыми строками книги Бытия, утверждавшими, что жизнь хороша, ее следует ценить, никогда не отчаиваться, ибо за всем, что бы ни происходило, стоит Бог. Маленький кочевой народ, каким были древние иудеи, неоднократно в своей истории подвергавшийся нападениям неприятелей, не мог позволить себе роскошь лишиться хотя бы одного мужчины, поскольку в чрезвычайных обстоятельствах это грозило исчезновением рода. В священных книгах Торы описаны лишь единичные случаи самоубийства, например, Самсона, принуждавшегося к идолопоклонству филистимлянами; царя Саула и его оруженосца при угрозе пленения врагом; Ахитофеля, предавшего своего повелителя, царя Давида. Даже в проникнутых экзистенциальным пессимизмом книгах Иова и Екклесиаста видна глубокая привязанность к жизни. Иов, например, по всем современным критериям является человеком с очень серьезным суицидальным риском. Он страдает одновременно от множества потерь (детей, общественного положения, материального благополучия) и от неразделенных чувств. Его жена советует ему покончить с собой. Он переживает одиночество, гнев, тревогу, унижение, страдание от физической боли и депрессию. Жизнь отвергла его, и он ощущает привлекательность смерти, утратив надежду на изменения в будущем. И, наконец, он живет жизнью, не имеющей смысла. Что же остановило его? Экзистенциальное объяснение этому уже приводилось. Но есть и психологическое, основанное на традициях Торы: Иова не до конца оставило желание продолжать поиски понимания смысла жизни, что возвратило ему надежду.

    В Талмуде попытка самоубийства рассматривалась как преступление, подлежащее суду и наказанию. Однако допускалось, что преступник-жертва мог действовать в состоянии умоисступления и потому больше нуждается в жалости и сострадании, чем в преследовании по закону. Кроме того, из этого правила допускались исключения, например, при принуждении к идолопоклонству, инцесту или убийству. К той же исторической эпохе относятся случаи массовых самоубийств среди иудеев (73 н.э.) перед лицом угрозы обращения в другую веру: защитники крепостей Масада и Йотапата предпочли смерть сдаче римлянам. Через тысячу лет (1190) аналогично поступила иудейская община в Йорке, которой грозило насильственное крещение.

    Для японской культуры также характерна солидарность в отношении самоубийства, однако совершенно противоположного рода. Как ни в какой другой культуре, оно носит ритуальный характер и окружено ореолом святости. Это определяется религиозными традициями синтоизма и национальными обычаями, регламентировавшими ситуации, в которых суициду не было альтернативы. С давних времен японское общество отличалось жесткой иерархией, которую венчал император, воплощение и прямой наследник богини Солнца. Каждое царствование было эпохой, смерть императора или феодала означала, что жизнь многих поданных тоже закончилась. Подданные питали к ним глубокое уважение и рассчитывали поддерживать с ними вечные отношения. Воинское сословие самураев имело особый кодекс — бусидо, в котором декларировалось презрение к собственной жизни, к страданиям и боли. Самоубийство по определенному ритуалу было для них безальтернативным, если следовало искупить вину или выразить протест против несправедливости для сохранения чести. Оно совершалось двумя особыми методами: харакири (вспарыванием живота) или откусыванием собственного языка. Функционирование семьи в этом этносе также отличалось особенностями. Оно было проникнуто общностью и симбиозом (например, жизнь матери имела смысл, если она была целиком посвящена детям) и крайней независимостью ее членов в отношении окружающей среды (нежеланием принимать помощь извне). В общественных отношениях и полная независимость, и, наоборот, подчинение означали незрелость человека. Кроме того, личное и социальное Я японца отличались почти полным слиянием. Будучи в первую очередь членом определенной социальной группы, он должен был отвечать за все, что происходило в ней, чтобы предотвратить угрозу нестабильности. Предрасполагали к суициду и другие черты японского этноса, например, сдержанность и молчаливость с минимальным выражением чувств, склонность к интровертированной агрессии, значимость чувства стыда при несоответствии принятому в обществе идеалу. Интенсивное переживание стыда скрывалось, в противном случае не оставалось ничего, кроме как умереть, совершить суицид так, чтобы никто не нашел тела. Наверное, поэтому в Японии издавна существовали особые места, например, лес у подножия горы Фудзияма, куда стремились желавшие покончить с собой.

    Следует упомянуть некоторые связанные с японскими этнокультурными особенностями виды самоубийств. Ояко-синдзю — парный суицид молодых людей, не имеющих возможности обрести счастье в этой жизни, или матери и детей. Последний обычно совершается молодой матерью в возрасте 20-30 лет после убийства своих детей. Решив покончить с собой, она не может оставить ребенка жить одного, поскольку уверена, что никто в мире не будет заботиться о нем, а, следовательно, ему лучше умереть вместе с ней. Общество относится к такому поступку с сочувствием. Дзюнси — самоубийство, осуществляемое, чтобы сопутствовать императору, феодалу или боссу после его смерти, так выражалась крайняя лояльность, преданность и готовность служить вечно. Инсеки-джисатцу — суицид, свершаемый, если некто, с кем человек, так или иначе связан, подозревается в правонарушении. Испытывая стыд и желание защитить, этим поступком суицидент принимает на себя ответственность за сделанное другим. Возрастные самоубийства напоминают ояко-синдзю. Их совершают пожилые семейные пары в случаях тяжелых, неизлечимых заболеваний одного или обоих супругов. Здоровый принимает решение убить более немощного, а затем покончить с собой.

    Нередко в ходе японской истории этнические традиции способствовали   широкому  распространению   героических  суицидов, отражавших пламенный патриотизм, неукротимое мужество и самопожертвование представителей высших сословий общества6.

    В исламе самоубийство было тяжелейшим из грехов и решительно запрещалось Кораном. Правоверные мусульмане верят, что кысмет, то есть судьба, предначертанная Аллахом, будет определять всю их жизнь, и они обязаны терпеливо сносить все удары судьбы как ниспосланные свыше испытания в этой жизни. Тем не менее, такие установки далеко не всегда определяли реальное поведение правоверных мусульман, по крайней мере некоторых, вполне поощрявших героические самоубийства во имя отечества и Аллаха. Однако и сегодня мусульманские страны характеризуются самым низким числом самоубийств на душу населения в мире.

    Долгая история Древней Индии оставила различные свидетельства, касающиеся самоубийств. Конечной целью почти всех ее философских систем было «освобождение» от цепи рождений (кармы) и слияние с миром Брахмы — последней основы мироздания. Метод «освобождения» на слияние не влиял, и оно нередко достигалось путем суицида. Некоторые йоги-долгожители, достигнув определенного возраста, завершали жизнь самоубийством. Так поступали и многие герои «Махабхараты». Джайнам, представителям одной из радикальных индуистских сект, было разрешено кончать с собой, если после 12 аскетических подвигов они не достигали «освобождения». Они считали, что следует медленно, постепенно умерщвлять свою плоть, тем самым, очищаясь от грехов, и только такая смерть является правильной. Примером может служить известный властитель Чандрагупта Маурья (IV век), покончивший с собой, перестав принимать пищу. В Индии наибольшее распространение получили религиозные самоубийства в виде самоутопления и самосожжения, а последователи Вишну толпами бросались под колеса громадных колесниц, принося себя в жертву. Сати — ритуальное самосожжение индийских вдов после смерти мужа для удовлетворения чувственных потребностей покойника в загробном мире — было одним из наиболее распространенных и известных видов ритуального самоубийства. Оно, несомненно, являлось продолжением древней традиции человеческих жертвоприношений. Исполнение этого обряда прежде всего предписывалось женам правителей и знатных людей и имело исключения для простолюдинок. Смерть в водах, описанная еще в «Рамаяне», навсегда освобождала человека от грехов. Хотя, с другой стороны, известно немало древнеиндийских текстов и сводов законов, которые осуждали ауто-агрессию («Модшадхарма», «Артхашастра») и предписывали меры борьбы с ней, если она носила бытовой характер.

    Буддизм, как известно, существует в виде двух вариантов: махаяны (или ламаизма), распространенной на Тибете, среди бурятов и монголов, и хинаяны («малой колесницы»), преобладающей в Китае, Японии и других южноазиатских странах. Его суть состоит в вере в бесконечность перерождений (сансару). Прекратить ее можно только в состоянии Будды, мирянину же это абсолютно недоступно. Самоубийство не может прервать сансару, а только привести к дальнейшему перерождению, но уже ни в коем случае не в облике человека, а, например, животного или голодного демона. Эта перспектива, естественно, не является привлекательной, поэтому истинный буддист категорически отвергает самоубийство. Сторонники хинаяны в отдельных случаях допускали ритуальные самоубийства священнослужителей, особенно монахов. В Японии такое самоубийство именуется нюдзе. Ведя аскетический образ жизни, монахи в конечном счете отказывались от еды и питья, веря, что тем самым могут спасти людей и мир от многочисленных грехов.

    Как свидетельствует история, в христианстве четкое отношение к суицидам сформировались не сразу. В Евангелии о них сказано лишь косвенно при упоминании о смерти Иуды Искариота. Более определенно в Библии высказывается апостол Павел: «Разве вы не знаете, что вы храм Божий... Если кто разорит храм Божий, того покарает Бог, ибо храм Божий свят, а этот храм — вы» (1 Кор. 3:16,17). Первым из Отцов Церкви самоубийство осудил в IV веке Блаженный Августин, таким образом отреагировав на эпидемический рост случаев добровольных смертей и неистового мученичества среди фанатических последователей христианских сект. Он считал суицид поступком, который заранее исключает возможность покаяния и является формой убийства, нарушающей заповедь «Не убий». Его следует считать злом при всех обстоятельствах, за исключением ситуаций, когда от Бога поступает прямая команда (как это было в библейской истории с Самсоном).

    Почти через тысячу лет католический теолог Фома Аквинский (1225-1274) был еще более категоричен и осуждал самоубийство на основании трех постулатов:

    1.   Самоубийство является нарушением закона природы, в соответствии с которым «все естественное должно поддерживать свое бытие» и который предписывает любить себя;

    2.   Это — нарушение закона морали, поскольку наносит ущерб обществу, частью которого является самоубийца;

    3.   Самоубийство есть нарушение Закона Божьего, который подчиняет человека провидению и оставляет право забирать жизнь только самому Богу7.

    Данте Алигьери (1265-1321) в соответствии с традициями этой доктрины в «Божественной комедии» поместил самоубийц среди мучающихся в аду грешников. Их души превращались в деревья, а безжизненные тела вечно висели на них, возбуждая у  остальных обитателей ада ужас и отвращение:

    Когда душа, ожесточась, порвет
    Самоуправно оболочку тела,
    Минос ее в седьмую бездну шлет.
    Ей не дается точного предела;
    Упав в лесу, как малое зерно,
    Она растет, где ей судьба велела.
    Зерно в побег и в ствол превращено;
    И гарпии, кормясь его листами,
    Боль создают и боли той окно.
    Пойдем и мы за нашими телами,
    Но их мы не наденем в Судный день:
    Не наше то, что сбросили мы сами.
    Мы их притащим в сумрачную сень,
    И плоть повиснет на кусте колючем,
    Где спит ее безжалостная тень.
    ((13,94-106))

    Жесткие установки христианства, закрепленные на Западе постановлением Тридентского собора (1568), официально признавшего на основании заповеди «Не убий» суицид убийством, почти на полтора тысячелетия сформировали соответствующие законодательные меры в большинстве государств Европы и определили доминирующее отношение общества к самоубийцам. Сегодня большинство христианских конфессий, хотя и не отходит от твердого этического кодекса по отношению к суицидам, но на практике стремится проявлять толерантность и учитывать глубинные психологические причины и социальные факторы самоубийств. Протестантский теолог Дитрих Бонгеффер, расстрелянный нацистами в тюрьме, осуждал суицид как грех, совершая который, человек отрицает Бога. И все же он не распространял это на военнопленных, жертв холокоста или концентрационных лагерей.

    Эпоха Возрождения стала возрождением и для взглядов античных философов на самоубийство, прежде всего в смысле более взвешенного отношения к нему по сравнению с порой средневековья. В «Опытах» французского мыслителя Мишеля Монтеня (1533-1592) эта проблема становится не только экскурсом в античность, но и оправданием допустимости самоубийства в психологическом смысле («По-моему, невыносимые боли и опасения худшей смерти являются вполне оправданными побуждениями к самоубийству»8, — пишет он в главе «Обычай острова Кеи») и в правовой плоскости («Подобно тому, как я не нарушаю законов, установленных против воров, когда уношу то, что принадлежит мне, или сам беру у себя кошелек, и не являюсь поджигателем, когда жгу свой лес, точно так же я не подлежу законам против убийц, когда лишаю себя жизни»9).

    Вслед за Монтенем христианскую апологию самоубийства, трактат «Биатанатос», создает английский поэт и мыслитель, родоначальник «метафизической школы» Джон Донн (1572-1631), завещавший опубликовать его только после своей смерти.

    Новое время продолжило традицию толерантного отношения к суициду, что нашло классическое выражение в знаменитом эссе английского философа Дэвида Юма (1711-1776) «О самоубийстве». С позиций разумного скептицизма Юм досконально исследовал мир нашего опытного знания как необходимую основу для любых возможных умозрительных обобщений и, разумеется, не мог пройти мимо суицида как значимой части человеческого опыта. Интересна история его появления на свет, совершенно определенно характеризующая отношение тогдашнего британского общества к обсуждаемой проблеме. Написанное между 1755 и 1757 годами для сборника философских эссе, оно по совету друзей было изъято Юмом уже во время печатания из-за опасности преследований со стороны духовенства пресвитерианской Шотландии (отношение которого к Юму и без того было критическим — ему так и не удалось реализовать академическую карьеру у себя на родине). Оставшиеся двадцать лет жизни Юм проявлял большое беспокойство, что некоторые оттиски могли сохраниться и оказаться в обращении, и опубликовано это эссе было только после смерти автора, да и то анонимно. Лишь Полю Гольбаху удалось при жизни Юма опубликовать французский перевод этого произведения. Не менее любопытна история его публикации в России. Напечатанное в 1908 году в пору расцвета русской суицидологической мысли, оно до 1996 года ни разу не удостоилось переиздания.

    Юм полагал, что вопрос о самоубийстве нисколько не противоречит промыслу Божьему. Его закон проявляется не в отдельных событиях, а только в общей гармонии. Все события производятся силами, дарованными Богом, а потому и всякое событие одинаково важно в беспредельной вечности. Добровольно прекращающий свою жизнь человек вовсе не действует против воли Божьей, его промысла и не нарушает мировой гармонии. После нашей смерти элементы, из которых мы состоим, продолжают служить мировому прогрессу.

    Закономерен и интерес немецкой классической философии к проблеме самоубийства. Критический гений Иммануила Канта (1724-1804) здесь дал сбой, и, по сути, великий немецкий философ продолжил традицию Фомы Аквинского, заявив, что самоубийство является оскорблением человечества (1788). Очевидно, проблема суицида досадным образом нарушала логическую и эстетическую целесообразность в природе и человеке. Для философов, которые стремились к созданию всеохватывающих и логически ясных систем, основанных на синтезирующих принципах разума, в лучшем случае был характерен взгляд свысока на такие феномены опыта, как самоубийство, упрямо не желающие ложиться в прокрустово ложе мыслительных обобщений. Кант оправдывал абсолютный моральный запрет на самоубийства ввиду присущего этому акту внутреннего противоречия: мы не можем предпринимать попытки улучшить свою участь путем полного саморазрушения; самоубийство — это эгоистический акт, поэтому оно парадоксально и на основании логики является актом поражения. Функцией чувства любви к самому себе является продолжение жизни, и она входит в противоречие с собой, если приводит к самоуничтожению. В этих рассуждениях нельзя не усмотреть амбивалентности — наличия двух несовместимых целей, нередко проявляющихся в акте добровольного ухода из жизни: желания умереть и желания улучшить свою жизнь.

    Иначе рассуждал Артур Шопенгауэр (1788-1860) (ему принадлежит фраза: «Великие истины рождаются в сердце»10), кого по степени личного отношения к проблеме вполне можно было бы отнести к «оставшимся в живых». Есть все основания предполагать, что тяжелая инвалидность отца, в конце концов приведшая его к смерти, была следствием его попытки добровольного ухода из жизни и, разумеется, семейным «скелетом в шкафу». А драматические перипетии собственной личной истории сделали одиночество для философа естественным состоянием и породили отношение к жизни, в которой невозможно счастье и торжествует зло и бессмыслица («...история каждой жизни — это история страданий, ибо жизненный путь каждого обыкновенно представляет собой сплошной ряд крупных и мелких невзгод»11). Если отрицается «воля к жизни», то возникает экзистенциальная вина, которая, усугубляясь, ведет к различным степеням самоотрицания человеческой самости вплоть до самой кардинальной. Последняя иллюстрируется примером гетевской Гретхен. Но в то же время только в самом человеке, в бездне его жизненного неблагополучия и неизбывных страданий берут начало надежда и сочувствие. Феноменологическая отзывчивость Шопенгауэра способствовала тому, что лучшие страницы «Мира как воли и представления» посвящены его мыслям о природе самоубийства. В данную книгу включены отрывки из менее известного сочинения философа — «Новые паралипомены».

    Поводом для размышлений Ф. М. Достоевского над проблемой самоубийства в «Дневнике писателя» за 1876 год послужило самоубийство в декабре 1875 года во Флоренции 17-летней Елизаветы Герцен, дочери А. И. Герцена и Н. А. Тучковой-Огаревой, покончившей с собой из-за неразделенной любви к 44-летнему французскому этнографу-социологу Шарлю Летурно. Это чувство резко обострило и без того напряженные внутрисемейные отношения и породило гиперболизированно трагическое восприятие у нервной и впечатлительной девушки. Ее «аристократически-развратному» уходу из жизни, который возмутил писателя, он противопоставляет «нравственно-простонародное» — кроткое, смиренное самоубийство швеи, выбросившейся из окна с иконой (позже она послужила писателю прототипом главной героини повести «Кроткая»). Кроме того, он моделирует внутренний монолог «самоубийцы от скуки», «идейного самоубийцы», разочаровавшегося в мироздании, который вполне мог бы принадлежать его современнику — Филиппу Майнлендеру (1841-1876). Этот немецкий философ создал теорию, трактующую историю вселенной как агонию разлагающихся частиц умершего Бога, и обосновал необходимость собственного добровольного ухода из жизни, реализовав его на следующий день после выхода его главного труда.

    С шопенгауэровской традицией, влиянием Серена Кьеркегора (1813-1855) (у него есть парадоксальное суждение: «Да, я не господин своей судьбы, а лишь нить, вплетенная в общую ткань жизни! Но если я не могу ткать сам, то могу обрезать нить»12) и Ф. М. Достоевского связана и поглощенность экзистенциализма добровольным уходом из жизни. Основным предметом философской рефлексии становится абсурд существования — «состояние души, когда пустота становится красноречивой, когда рвется цепь каждодневных действий, и сердце впустую ищет утерянное звено»13, а единственной понастоящему достойной внимания философской проблемой — проблема самоубийства.

    Карл Ясперс (1883-1969) изучал проблему самоубийства профессионально, сначала как психиатр, а затем как экзистенциальный философ. К 30 годам он написал «Общую психопатологию» (1913), ставшую энциклопедией психиатрической мысли и определившую на многие десятилетия магистральные пути ее развития в современном мире. В ней он утверждает, что большинство самоубийств совершается не душевнобольными, а аномально предрасположенными лицами (психопатами). Позднее, став знаменитым психиатром, он круто меняет судьбу и сосредотачивается на философии. К. Ясперс доказывает тогдашнему академическому истеблишменту право быть философом, более десятилетия работая над трехтомным сочинением «Философия», вышедшим в 1931-1932 годах. Несмотря на солидный объем, в нем отсутствует изложение философской системы в академическом смысле слова, а систематизированы и упорядочены идеи и размышления, составлявшие содержание экзистенциального философствования. О самоубийстве Ясперс пишет именно в этом стиле, окрашенном личной интонацией свободного размышления, лишенного стремления вывести все содержание мысли из единого общего принципа. Для Ясперса самоубийство связано с ситуацией как неповторимой констелляцией событий, которые определяют уникальность конкретной человеческой судьбы.

    Психологический этюд Н. А. Бердяева (1874-1948) «О самоубийстве» написан философом в 1931 году за границей. Это реакция человека, мыслителя и христианина на участившиеся случаи суицидов в среде русской эмиграции, прежде всего молодежи. Настроения русских эмигрантов, правда, более поздние, ярко выражены в стихотворении Ивана Елагина:

    Топчемся, чужую грязь меся.
    Тошно под луною человеку.
    Отвязаться бы от всех и вся!
    С темного моста да прямо в реку!
    Гибнет осень от кровопотерь,
    Улица пустынна и безлиства.
    И не все ли мне равно теперь –
    Грех или не грех самоубийства,
    Если жизнь тут больше не при чем,
    Если все равно себя разрушу,
    Если все равно параличом
    Мне уже давно разбило душу14.

    Н. А. Бердяев, будучи непримиримым противником самоубийства, считал, что его порождает бессмысленное и бесцельное страдание и безнадежность. Страдание может получить смысл только в религиозном отношении к жизни, которое дает человеку духовную силу. Позднее в опыте философской автобиографии «Самопознание» Н. А. Бердяев возвращается к темам экзистенциальной скуки, тоски и страдания, побуждающим человека искать инфернального небытия.

    Поскольку историко-феноменологические тексты, представленные в данном разделе, принадлежат перу отечественных писателей, врачей и юристов, имеет смысл кратко остановиться на отношении к самоубийству в России.

    В Древней Руси до принятия христианства, как свидетельствует Н. М. Карамзин в «Истории государства Российского, «славянки не хотели переживать мужей и добровольно сжигались на костре с их трупами. Вдова живая бесчестила семейство. Думают, что сие варварское обыкновение, истребленное только благодетельным учением Христианской Веры, введено было славянами (равно как и в Индии) для отвращения тайных мужеубийств»15. Позднее умерших не по-христиански (то есть посредством самоубийства) хоронили по давнему языческому обычаю отдельно от остальных, под домашним порогом, нередко пробив грудь самоубийцы осиновым колом, что являлось защитой от нечистой силы.

    Приравненное к убийству на основании 14-го канонического ответа Тимофея Александрийского, утвержденного VI Вселенским Собором (680-681), самоубийство рассматривалось православием как уголовно наказуемое деяние и по церковному праву каралось лишением христианского погребения, если только оно не случалось «вне ума» («священнослужитель должен рассудити, подлинно ли, будучи вне ума, соделал сие»)16. Законом предусматривалась недействительность духовных завещаний самоубийц.

    Однако уголовному наказанию не подлежали суицидальные действия, совершаемые по соображениям чести и самопожертвования, а также произведенные в состоянии умопомешательства. При Петре І в Военном и Морском Артикуле появилась суровая запись, касающаяся самоубийц: «Ежели кто себя убьет, то мертвое тело привязать к лошади, волоча по улицам, за ноги подвесить, дабы, смотря на то, другие такого беззакония над собой чинить не отважились»17.

       Перу выдающегося судебного оратора, ученого-правоведа, талантливого писателя и общественного деятеля А. Ф. Кони (1844-1927) принадлежит очерк «Самоубийство в законе и жизни» (1923), основанный на опыте его работы в суде и философском осмыслении проблемы. Рост числа самоубийств (кстати, именно это побудило Кони в период НЭПа подытожить свои размышления) он соотносил с социальными явлениями. Анализируя вопрос о карательных мерах в отношении самоубийства, А. Ф. Кони считал их вопиющими в своей нецелесообразности. Следует отметить, что именно благодаря его усилиям, положению и авторитету в императорской России ставился вопрос о правомерности уголовного наказания суицидентов за отсутствием состава преступления, что и было учтено в последней редакции «Уложения о наказаниях» (1903), которое, к сожалению, в силу своей исключительной либеральности так и не было утверждено и осталось в виде проекта. Важно отметить, что А. Ф. Кони был одним из пионеров того, что сегодня именуется постмортальной аутопсией — изучением мотивов, особенностей личности и поведения суицидента, в том числе с использованием психологического анализа посмертных записок.

    В русской истории описаны случаи коллективных самоубийств последователей ересей и расколоучений по религиозным мотивам. Например, в конце XVII — начале XVIII века под влиянием знаменитого «отрицательного писания инока Ефросина» произошло около 40 следовавших одно за другим массовых самосожжений («гарей») и самоутоплений, в которых погибло до 20 тысяч старообрядцев. Отдельными эпизодами это повторялось и в XIX веке: например, известное коллективное самоубийство в Терновских хуторах, когда во избежание наложения «антихристовой печати» (проведения всероссийской переписи) более 20 человек, большей частью старообрядцев, покончило с собой, живьем закопав себя в землю.

    Это событие и ему подобные исторические прецеденты стали предметом феноменологического анализа известного отечественного психиатра, профессора психиатрии и нервных болезней Киевского университета Св. Владимира И. А. Сикорского «Эпидемические вольные смерти и смертоубийства в Терновских хуторах (близ Тирасполя). Психологическое исследование». Он связывал проблему суицида с такими понятиями, как «борьба инстинкта жизни с инстинктом смерти», и подчеркивал значение «нравственных директив» в принятии индивидом решения о самоубийстве, отмечал влияние прочности традиционных устоев в обществе на распространенность суицидального поведения. И. А, Сикорский (1842-1919) считал, что, повторяясь в ходе русской истории, массовые самоубийства среди членов религиозных сект представляют собой психические заболевания эпидемического характера. Интересно, что противником этой интерпретации был русский философ Василий Розанов, в представлении которого вольные смерти крестьян-старообрядцев были метафизическим явлением — трагическим действием заблуждающейся веры, направленным на спасение души. С брошюрой Сикорского Розанов поступил следующим образом: полностью перепечатал ее под своим именем в книге «Темный Лик. Метафизика христианства» (1910), снабдив собственными откровенно ядовитыми и ироническими многословными подстрочными комментариями.

    Следует отметить, что во второй половине ХІХ века с легкой руки корифеев французской психиатрии, прежде всего Этьенна Эскироля, господствовала точка зрения о существовании суицидомании, то есть убеждение, что только в состоянии безумия человек может покушаться на свою жизнь и что все самоубийцы — душевнобольные. С другой стороны, достаточным вниманием пользовалась концепция итальянского ученого Чезаре Ломброзо о связи гениальности и помешательства. Хотя обе теории и грешили против истины, тем не нее благодаря им у психиатров возник интерес к патографии — анализу психических расстройств у известных исторических личностей.

    Образцами этого психобиографического жанра являются исследовательские очерки выдающегося русского психиатра П. И. Ковалевского (1849-1923) «Саул, царь Израилев» и «Людвиг II, король Баварский», написанные в самом начале XX века. П. И. Ковалевский анализирует динамику психического состояния и суицидального поведения этих венценосцев. Стиль П. И. Ковалевского характеризуется не только строгостью научных обобщений, глубиной анализа, но и тонкой исторической наблюдательностью и художественностью воссоздания исторических образов. Одаренный ученый-психиатр, основатель первого в России психиатрического журнала, П. И. Ковалевский одновременно пользовался авторитетом в кругах широкой интеллигенции и как историк, опубликовавший несколько монографий («Завоевание Кавказа Россией», «История Малороссии» и др.).

    В конце XVIII века с проникновением в Россию сентиментализма (прежде всего культа «Страданий юного Вертера»), культурных тенденций европейского Просвещения и социальных веяний Французской революции самоубийство становится темой литературы и философии, культурно значимой моделью поведения. Отечественных документальных источников романтической эпохи не так много, поэтому особый интерес представляют изыскания Ю. М. Лотмана (1922-1993) по проблеме суицидального поведения той поры, которое является для него одной из знаковых культурно-исторических ситуаций.

    В начале XX века эпидемия самоубийств затронула в очередной раз не только русское общество, но и русскую литературу. В определенной мере эталоном стал роман Михаила Арцыбашева «У последней черты» (1911), произведение искреннее и неординарное, в котором все значительные герои кончают с собой. Но и во многих других произведениях поэтов и писателей серебряного века (и в решении ими самими сложных жизненных ситуаций) самоубийству уделяется повышенное внимание. Одни проходят через попытки добровольного ухода из жизни, причем кое-кто неоднократно (К. Бальмонт, Н. Гумилев, М. Кузмин, А. Белый, М. Волошин, О. Мандельштам), другие доводят их до трагического финала (М. Цветаева), над третьими витает дух саморазрушения их близких (Ф. Сологуб). Типичная для той эпохи ситуация описана Владиславом Ходасевичем (1886-1939) в мемуарной книге «Некрополь» (1939) в главе «Конец Ренаты», где повествуется о трагической судьбе русской поэтессы Нины Петровской, игравшей заметную роль в литературе и в жизни видных представителей серебряного века.

    Рефлексия по поводу более поздних событий и судеб поэтов, ставших символами трагедии русской литературы в послеоктябрьскую эпоху (В. Маяковского, С. Есенина, М. Цветаевой, П. Яшвили), представлена небольшим фрагментом из очерка Бориса Пастернака (1890-1960) «Люди и положения» (1956), который содержит несравненный по глубине анализ психического состояния человека, стоящего у последней черты.

    Поиску экзистенциального смысла и отражению кризиса личности в художественных текстах посвящено исследование известного современного психолога, поэта и публициста Бориса Херсонского.

    А. И. Моховиков

      Луций Анней Сенека. Нравственные письма к Луцилию

    Письмо 4

    Сенека приветствует Луцилия!

    Упорно продолжай то, что начал, и поспеши сколько можешь, чтобы подольше наслаждаться совершенством и спокойствием твоей души. Есть наслаждение и в том, чтобы совершенствовать ее, чтобы стремиться к спокойствию; но совсем иное наслаждение ты испытываешь, созерцая дух, свободный от порчи и безупречный. Ты, верно, помнишь, какую радость испытал ты, когда, сняв претексту, надел на себя мужскую тогу и был выведен на форум? Еще большая радость ждет тебя, когда ты избавишься от ребяческого нрава и философия запишет тебя в число мужей. Ведь и до сей поры остается при нас уже не ребяческий возраст, но, что гораздо опаснее, ребячливость. И это тем хуже, что нас чтут как стариков, хотя в нас живут пороки мальчишек, и не только мальчишек, но и младенцев; ведь младенцы боятся вещей пустяшных, мальчишки — мнимых, а мы — и того и другого. Сделай шаг вперед — и ты поймешь, что многое не так страшно как раз потому, что больше всего пугает. Никакое зло не велико, если оно последнее. Пришла к тебе смерть? Она была бы страшна, если бы могла оставаться с тобою, она же или не явится, или скоро будет позади, никак не иначе.

    «Нелегко, — скажешь ты, — добиться, чтобы дух презрел жизнь». Но разве ты не видишь, по каким ничтожным причинам от нее с презреньем отказываются? Один повесился перед дверью любовницы, другой бросился с крыши, чтобы не слышать больше, как бушует хозяин, третий, пустившись в бега, вонзил себе клинок в живот, только чтобы его не вернули. Так неужели, по-твоему, добродетели не под силу то, что делает чрезмерный страх? Спокойная жизнь — не для тех, кто слишком много думает о ее продлении, кто за великое благо считает пережить множество консульств. Каждый день размышляй об этом, чтобы ты мог равнодушно расстаться с жизнью, за которую многие цепляются и держатся, словно уносимые потоком — за колючие кусты и острые камни. Большинство так и мечется между страхом смерти и мученьями жизни; жалкие, они и жить не хотят, и умереть не умеют. Сделай же свою Жизнь приятной, оставив всякую тревогу о ней. Никакое благо не принесет радости обладателю, если он в душе не готов его утратить, и всего безболезненней утратить то, о чем невозможно жалеть, утратив. Потому укрепляй мужеством и закаляй свой дух против того, что может Произойти даже с самыми могущественными. Смертный приговор  Помпею вынесли мальчишка и скопец. Крассу — жестокий и наглый парфянин. Гай Цезарь приказал Лепиду подставить шею под меч трибуна Декстра — и сам подставил ее под удар Хереи. Никто не был так высоко вознесен фортуной, чтобы угрозы ее были меньше ее попустительства. Не верь затишью; в один миг море взволнуется и поглотит только что резвившиеся корабли. Подумай о том, что и разбойник и враг могут приставить тебе меч к горлу. Но пусть не грозит тебе высокая власть — любой раб волен распоряжаться твоей жизнью и смертью. Я скажу так: кто презирает собственную жизнь, тот стал хозяином твоей. Вспомни пример тех, кто погиб от домашних козней, изведенный или силой, или хитростью, — и ты поймешь, что гнев рабов погубил не меньше людей, чем царский гнев. Так какое тебе дело до могущества того, кого ты боишься, если то, чего ты боишься, может сделать всякий? Вот ты попал в руки врага, и он приказал вести тебя на смерть. Но ведь и так идешь ты к той же цели! Зачем же ты обманываешь себя самого, будто лишь сейчас постиг то, что всегда с тобой происходило? Говорю тебе: с часа твоего рождения идешь ты к смерти. Об этом должны мы думать и помнить постоянно, если хотим безмятежно дожидаться последнего часа, страх перед которым лишает нас покоя во все остальные часы.

    А чтобы мог я закончить письмо, — узнай, что приглянулось мне сегодня (и это сорвано в чужих садах): «Бедность, сообразная закону природы, — большое богатство». Знаешь ты, какие границы ставит нам этот закон природы? Не терпеть ни жажды, ни голода, ни холода. А чтобы прогнать голод и жажду, тебе нет нужды обивать надменные пороги, терпеть хмурую спесь или оскорбительную приветливость, нет нужды пытать счастье в море или идти следом за войском. То, чего требует природа, доступно и достижимо, потеем мы лишь ради избытка. Ради него изнашиваем мы тогу, ради него старимся в палатках лагеря, ради него заносит нас на чужие берега. А то, чего с нас довольно, у нас под рукой. Кому и в бедности хорошо, тот богат. Будь здоров.

    Письмо 69

    Сенека приветствует Луцилия!

    Мне не хочется, чтобы ты странствовал и скакал с места на место: во-первых, частые переезды — признак нестойкости духа, который, пока не перестанет блуждать да озираться вокруг, не сможет утвердиться в привычке к досугу. Чтобы держать в узде душу, сперва останови бег тела. Во-вторых, чем длительнее лечение, тем больше от него пользы; нельзя прерывать покой, приносящий забвение прежней жизни. Дай глазам отучиться смотреть, дай ушам привыкнуть к спасительному слову. Как только ты двинешься с места, так еще по пути что-нибудь попадется тебе — и вновь распалит твои вожделения. Как влюбленным, чтобы избавиться от своей страсти, следует избегать всего напоминающего о любимом теле (ведь ничто не крепнет легче, чем любовь), так всякому, кто хочет погасить в себе прежние вожделенья, следует отвращать и взор, и слух от покинутого, но еще недавно желанного. Страсть сразу поднимает мятеж: куда она ни обернется, тотчас же увидит рядом какую-нибудь приманку для своих притязаний. Нет зла без задатка: жадность сулит деньги, похотливость — множество разных наслаждений, честолюбие — пурпур, и рукоплескания, и полученное через них могущество, и все, что это могущество может. Пороки соблазняют тебя наградой; а тут тебе придется жить безвозмездно. И за сто лет нам не добиться, чтобы пороки, взращенные столь долгим потворством, покорились и приняли ярмо, а если мы еще будем дробить столь короткий срок — и подавно. Только непрестанное бдение и усердие доводят любую вещь до совершенства, да и то с трудом.

    Если хочешь меня послушаться, думай об одном, готовься к одному: встретить смерть, а если подскажут обстоятельства, и приблизить ее. Ведь нет никакой разницы, она ли к нам придет, мы ли к ней. Внуши себе, что лжет общий голос невежд, утверждающих, будто «самое лучшее — умереть своей смертью». Чужой смертью никто не умирает. И подумай еще вот о чем: никто не умирает не в свой срок. Своего времени ты не потеряешь: ведь что ты оставляешь после себя, то не твое. Будь здоров.

    Письмо 70

    Сенека приветствует Луцилия!

    После долгого перерыва я вновь увидел твои Помпеи, а с ними и свою юность. Мне казалось, будто все, что я там делал в молодости, — было это совсем недавно, — я могу делать и сейчас. Но вся жизнь, Лу-й, у нас уже за кормой; и как в море, по словам нашего Вергилия, «отступают селенья и берег», так в быстром течении времени сперва скрывается из виду детство, потом юность, потом пора между молодостью и старостью, пограничная с обеими, и, наконец, лучшие годы самой старости; а недавно завиднелся общий для рода человеческого конец. Мы в безумии считаем его утесом, а это — пристань, и войти в нее иногда надо поспешить и никогда нельзя отказываться. А если кого несет туда в молодые годы, жаловаться на это — все равно, что сетовать на быстрое плаванье. Ты ведь сам знаешь: одного обманывают и держат ленивые ветерки, изводит долгой скукой затишье, другого быстрее быстрого несет стойкий ветер. То же и с нами: одних жизнь скоро-скоро привела туда, куда они пришли бы, даже если бы медлили, других долго била и допекала. Впрочем, как ты знаешь, за это не всегда нужно держаться: ведь благо — не сама жизнь, а жизнь достойная. Так что мудрый живет не сколько должен, а сколько может. Он посмотрит, где ему предстоит проводить жизнь, и с кем, и как, и в каких занятиях, он думает о том, как жить, а не сколько прожить. А если встретится ему много отнимающих покой тягот, он отпускает себя на волю, и не в последней крайности: чуть только фортуна становится подозрительной, он внимательно озирается, — не сегодня ли надо все прекратить. На его взгляд, нет разницы, положить ли конец или дождаться его, раньше он придет или позже: в этом мудрец не видит большого урона и не боится. Что капает по капле, того много не потеряешь. Раньше ты умрешь или позже — неважно, хорошо или плохо, — вот что важно. А хорошо умереть — значит, избежать опасности жить дурно. По-моему, только о женской слабости говорят слова того родосца, который, когда его по приказу тирана бросили в яму и кормили, как зверя, отвечал на совет отказаться от пищи: «Пока человек жив, он на все должен надеяться». Даже если это правда, не за всякую цену можно покупать жизнь. Пусть награда и велика и надежна, я все равно не желаю прийти к ней через постыдное признание моей слабости. Неужели я буду думать о том, что живому фортуна все может сделать, а не о том, что с умеющим умереть ей ничего не сделать?

    Но иногда мудрец и в близости смерти, и зная о назначенной казни не приложит к ней рук. Глупо умирать от страха смерти. Пусть приходит убийца — ты жди! Зачем ты спешишь навстречу? Зачем берешь на себя дело чужой жестокости? Завидуешь ты своему палачу, что ли? Или щадишь его? Сократ мог покончить с собой, воздерживаясь от пищи, и умереть от голода, а не от яда, а он тридцать дней провел в темнице, ожидая смерти, — не в мыслях о том, что все может случиться, не потому, что такой долгий срок вмещает много надежд, но чтобы не нарушать законов, чтобы дать друзьям напоследок побывать с Сократом. Что было бы глупее, чем презирать смерть, а яда бояться?

    Скрибония, женщина почтенная, была теткою Друза Либона, юноши столь же опрометчивого, сколь благородного: он надеялся на большее, чем можно было надеяться не только в его, но и в любой век. Когда его больным вынесли из сената на носилках, причем вынос сопровождало не так уж много людей (все близкие бесчестно отступились от него, уже не осужденного, а как бы казненного), он стал советоваться: самому ли ему принять смерть или дождаться ее. Тогда Скрибония сказала: «Какое тебе удовольствие делать чужое дело?» Но Друза она не убедила, он наложил на себя руки, и не без причины: ведь если обреченный на смерть еще жив на третий или четвертый день, то он, по мнению врага, делает не свое дело.

    Нельзя вынести общего суждения о том, надо ли, когда внешняя сила угрожает смертью, спешить навстречу или дожидаться; ведь есть много такого, что тянет и в ту и в другую сторону. Если одна смерть под пыткой, а другая — простая и легкая, то почему бы за нее не ухватиться? Я тщательно выберу корабль, собираясь отплыть, или дом, собираясь в нем поселиться, — и так же я выберу род смерти, собираясь уйти из жизни. Помимо того, жизнь не всегда тем лучше, чем дольше, но смерть всегда, чем дольше, тем хуже. Ни в чем мы не должны угождать душе так, как в смерти: пускай, куда ее тянет, там и выходит; выберет ли она меч, или петлю, или питье, закупоривающее жилы, — пусть порвет цепи рабства, как захочет. Пока живешь, думай об одобрении других; когда умираешь — только о себе. Что тебе по душе, то и лучше.

    Глупо думать так: «Кто-нибудь скажет, что мне не хватило мужества, кто-нибудь другой — что я испугался, а еще кто-нибудь — что можно выбрать смерть благороднее». — Неужели тебе невдомек, что тот замысел в твоих руках, к которому молва не имеет касательства? Смотри на одно: как бы побыстрее вырваться из-под власти фортуны, — а не то найдутся такие, что осудят твой поступок. Ты встретишь даже мудрецов по ремеслу, утверждающих, будто нельзя творить насилие над собственной жизнью, и считающих самоубийство нечестьем: должно, мол, ожидать конца, назначенного природой. Кто так говорит, тот не видит, что сам себе преграждает путь к свободе. Лучшее из устроенного вечным законом — то, что он дал нам один путь в жизнь, но множество — прочь из жизни. Мне ли ждать жестокости недуга или человека, когда я могу выйти из круга муки, отбросить все бедствия? В одном не вправе мы жаловаться на жизнь: она никого не держит. Не так плохо обстоят дела человеческие, если всякий несчастный несчастен только через свой порок. Тебе нравится жизнь? Живи! Не нравится — можешь вернуться туда, откуда пришел. Чтобы избавиться от головной боли, ты часто пускал кровь; чтобы сбросить вес, отворяют жилу; нет нужды рассекать себе всю грудь — ланцет открывает путь к великой свободе, ценою укола покупается безмятежность.

    Что же делает нас ленивыми и бессильными? Никто из нас не думает, что когда-нибудь да придется покинуть это жилище. Так старых жильцов привычка к месту делает снисходительными и удерживает в доме, как бы плохо в нем ни было. Хочешь быть свободным наперекор этой плоти? Живи так, словно завтра переедешь! Всегда имей в виду, что рано или поздно лишишься этого жилья, — и тогда ты мужественней перенесешь неизбежность выезда. Но как вспомнить о близком конце тем, чьи желанья не имеют конца? А ведь о нем-то нам необходимее всего размышлять, потому что подготовка к другому может оказаться и лишней. Ты закалил дух против бедности? А богатства остались при тебе. Мы вооружились, чтобы презирать боль? А счастье здорового и не узнавшего увечий тела никогда не потребует от нас применить на деле эту добродетель. Мы убедили себя, что нужно стойко выносить тоску по утрате? Но всем, кого мы любили, фортуна продлила дни дольше наших. И лишь готовности к одному потребует с нас день, который придет непременно.

    И напрасно ты думаешь, что только великим людям хватало твердости взломать затворы человеческого рабства. Напрасно ты считаешь, что никому этого не сделать, кроме Катона, который, не испустив дух от меча, руками открыл ему дорогу. Нет, люди низшего разряда в неодолимом порыве убегали от всех бед и, когда нельзя было ни умереть без затруднений, ни выбрать орудие смерти по своему разумению, хватали то, что под рукой, своей силой превращая в оружие предметы, по природе безобидные. Недавно перед боем со зверями один из германцев, которых готовили для утреннего представления, отошел, чтобы опорожниться — ведь больше ему негде было спрятаться от стражи; там лежала палочка с губкой для подтирки срамных мест; ее-то он засунул себе в глотку, силой перегородив дыхание, и от этого испустил дух. — «Но ведь это оскорбление смерти!» — Пусть так! — «До чего грязно, до чего непристойно!» — Но есть ли что глупее, чем привередливость в выборе смерти? Вот мужественный человек, достойный того, чтобы судьба дала ему выбор! Как храбро пустил бы он в ход клинок! Как отважно бросился бы в пучину моря или под обрыв утеса! Но, лишенный всего, он нашел и должный способ смерти, и орудие; знай же, что для решившегося умереть нет иной причины к промедленью, кроме собственной воли. Пусть как угодно судят поступок этого решительного человека, лишь бы все согласились, что самая грязная смерть предпочтительней самого чистого рабства. Однажды приведя низменный пример, я это и продолжу: ведь каждый большего потребует от себя, когда увидит, что презрели даже самые презираемые люди. Мы думаем, что Катоны, Сципионы и все, о ком мы привыкли слушать с восхищением, для нас вне подражания; а я покажу, что на играх со зверями отыщется не меньше примеров этой добродетели, чем среди вождей гражданской войны. Недавно, когда бойцов везли под стражей на утреннее представление, один из них, словно клюя носом в дремоте, опустил голову так низко, что она попала между спиц, и сидел на своей скамье, пока поворот колеса не сломал ему шею: и та же повозка, что везла его на казнь, избавила его от казни.

    Кто захочет, тому ничто не мешает взломать дверь и выйти. Природа не удержит нас взаперти; кому позволяет необходимость, тот пусть ищет смерти полегче; у кого в руках довольно орудий, чтобы освободить себя, тот пусть выбирает; кому не представится случая, тот пусть хватается за ближайшее как за лучшее, хоть бы оно было и новым и неслыханным. У кого хватит мужества умереть, тому хватит и изобретательности. Ты видел, как последние рабы, если их допечет боль, схватываются и обманывают самых бдительных сторожей? Тот велик, кто не только приказал себе умереть, но и нашел способ. Я обещал привести тебе в пример много людей того же ремесла. Когда было второе потешное сражение кораблей, один из варваров тот дротик, что получил для боя с врагом, вонзил себе в горло. — «Почему бы мне, — сказал он, — не избежать сразу всех мук, всех помыкательств? Зачем ждать смерти, когда в руках оружие?» — И зрелище это было настолько же прекрасней, насколько благороднее, чтобы люди учились умирать, чем убивать.

    Так неужели того, что есть у самых потерянных и зловредных душ, не будет у людей, закаленных против этих бедствий долгими раздумьями, наставленных всеобщим учителем — разумом? Он нас учит, что рок подступается к нам по-разному, а кончает одним: так велика ли важность, с чего он начнет, если исход одинаков? Этот-то разум и учит, чтобы ты умирал, как тебе нравится, если это возможно, а если нет — то как можешь, схватившись за первое попавшееся средство, учинить над собой расправу. Стыдно красть, чтобы жить, красть, чтобы умереть, — прекрасно. Будь здоров.

    Письмо 77

    Сенека приветствует Луцилия!

    Сегодня неожиданно показались в виду александрийские корабли, которые обычно высылаются вперед, чтобы возвестить скорый приход идущего вслед флота. Именуются они «посыльными». Их появление радует всю Кампанию: на молу в Путеолах стоит толпа и среди всей толпы кораблей различает по парусной оснастке суда из Александрии: им одним разрешено поднимать малый парус, который остальные распускают только в открытом море. Ничто так не ускоряет ход корабля, как верхняя часть паруса; она-то и толкает его всего сильнее. Поэтому, едва ветер крепчает и становится больше, чем нужно, рею приспускают: ведь по низу он дует слабее. Как только суда зайдут за Капрею и тот мыс, где Паллада глядит со своей скалистой вершины, все они поневоле должны довольствоваться одним парусом, — кроме александрийских, которые и приметны благодаря малому парусу.

    Эта беготня спешащих на берег доставила мне, ленивцу, большое удовольствие, потому что я должен был получить письма от своих, но не спешил узнать, какие новости о моих делах они принесут. Уже давно нет для меня ни убытка, ни прибыли. Даже не будь я стариком, мне следовало бы думать так, а теперь и подавно: ведь какую бы малость я ни имел, денег на дорогу у меня остается больше, чем самой дороги, — особенно с тех пор, как я вступил на такой путь, по которому нет необходимости пройти до конца. Нельзя считать путешествие совершенным, если ты остановился на полпути и не доехал до места; а жизнь не бывает несовершенной, если прожита честно. Где бы ты ни прервал ее, она вся позади, лишь бы хорошо ее прервать. А прервать ее часто приходится и не по столь уж важным причинам, так как и то, что нас держит, не так уж важно.

    Туллий Марцеллин, которого ты хорошо знал, провел молодость спокойно, но быстро состарился и, заболев недугом хоть и не смертельным, но долгим, тяжким и многого требующим от больного, начал раздумывать о смерти. Он созвал множество друзей; одни, по робости, убеждали его в том же, в чем убеждали бы и себя, другие — льстивые и угодливые — давали такой совет, какой, казалось им, будет по душе сомневающемуся. Только наш друг-стоик, человек незаурядный и — говорю ему в похвалу те слова, которых он заслуживает, — мужественный и решительный, указал наилучший, на мой взгляд, выход. Он сказал: «Перестань-ка, Марцеллин, мучиться так, словно обдумываешь очень важное дело! Жить — дело не такое уж важное; живут и все твои рабы, и животные; важнее умереть честно, мудро и храбро. Подумай, как давно занимаешься ты все одним и тем же: еда, сон, любовь — в этом кругу ты и вертишься. Желать смерти может не только мудрый и храбрый либо несчастный, но и пересыщенный». Марцеллину нужен был, однако, не совет, а помощь: рабы не хотели ему повиноваться. Тогда наш друг, прежде всего избавил их от страха, указав, что челяди грозит наказание, только когда неясно, была ли смерть хозяина добровольной, а иначе так же дурно удерживать господина, как и убивать его. Потом он и самому Марцеллину напомнил, что человечность требует — так же как после ужина мы раздаем остатки стоящим вокруг стола — уделить хоть что-нибудь, когда жизнь окончена, тем, кто всю жизнь был нам слугою. Марцеллин был мягок душою и щедр, даже когда дело касалось его добра; он роздал плачущим рабам по небольшой толике денег и к тому же утешил их. Ему не понадобилось ни железа, ни крови: три дня он воздерживался от пиши, приказав в спальне повесить полог. Потом принесли ванну, в которой он долго лежал и, покуда в нее подливали горячую воду, медленно впадал в изнеможенье, — по собственным словам, не без некоторого удовольствия, какое обычно испытывают, постепенно теряя силы; оно знакомо нам, частенько теряющим сознанье.

    Я отступил от предмета ради рассказа, который будет тебе по душе, — ведь ты узнаешь из него, что кончина твоего друга была не тяжкой и не жалкой. Хоть он и сам избрал смерть, но отошел легко, словно выскользнул из жизни. Но рассказ мой был и не без пользы: нередко сама неизбежность требует таких примеров. Часто мы должны умереть — и не хотим умирать, умираем — и не хотим умирать. Нет такого невежды, кто не знал бы, что в конце концов умереть придется; но стоит смерти приблизиться, он отлынивает, дрожит и плачет. Разве не счел бы ты глупцом из глупцов человека, слезно жалующегося на то, что он еще не жил тысячу лет назад? Не менее глуп и жалующийся на то, что через тысячу лет уже не будет жить. Ведь это одно и то же: тебя не будет, как не было раньше. Время и до нас, и после нас не наше. Ты заброшен в одну точку; растягивай ее, — но до каких пор? Что ты жалуешься? Чего хочешь? Ты даром тратишь силы! И не надейся мольбой изменить решенья всевышних!

    Они верны и неизменны, и направляет их великая и вечная необходимость. Ты пойдешь туда же, куда идет все. Что тут нового для тебя? Под властью этого закона ты родился! То же случилось и с твоим отцом, и с матерью, и с предками, и со всеми, кто был до тебя, и со всеми, кто будет после. Непобедимая и никакой силой не изменяемая череда связывает и влечет всех. Какая толпа умерших шла впереди тебя, какая толпа пойдет следом! Сколько их будет твоими спутниками! Я думаю, ты стал бы храбрее, вспомнив о многих тысячах твоих товарищей по смерти. Но ведь многие тысячи людей и животных испускают дух от бессчетных причин в тот самый миг, когда ты не решаешься умереть. Неужто ты не думал, что когда-нибудь придешь туда, куда шел все время? Нет пути, который бы не кончился.

    А теперь, по-твоему, я должен привести тебе в пример великих людей? Нет, я приведу ребенка. Жива память о том спартанце, еще мальчике, который, оказавшись в плену, кричал на своем дорийском наречии: «Я не раб!» — и подтвердил эти слова делом. Едва ему приказали выполнить унизительную рабскую работу — унести непристойный горшок — как он разбил себе голову о стену. Вот как близко от нас свобода. И при этом люди рабствуют! Разве ты не предпочел бы, чтобы твой сын погиб, а не старился в праздности? Есть ли причина тревожиться, если и дети могут мужественно умереть? Думай сколько хочешь, что не желаешь идти вслед, — все равно тебя поведут. Так возьми в свои руки то, что сейчас в чужой власти! Или тебе недоступна отвага того мальчика, не под силу сказать: «Я не раб»? Несчастный, ты раб людей, раб вещей, раб жизни. Ибо жизнь, если нет мужества умереть, — это рабство.

    Есть ли ради чего ждать? Все наслаждения, которые тебя удерживают и не пускают, ты уже перепробовал, ни одно для тебя не ново, ни одно не приелось и не стало мерзко. Вкус вина и меда тебе знаком, нет разницы, сто или тысяча кувшинов пройдет через твой мочевой пузырь: ты ведь — только цедило. Ты отлично знаешь, каковы на вкус устрицы, какова краснобородка; твоя жадность к наслаждениям оставила тебе на будущее ничего неотведанного. А ведь как раз этого ты и отрываешься с наибольшей неохотой. С чем еще тебе больно расстаться? С друзьями, с родиной? Да ценишь ли ты ее настолько, чтобы ради нее позже поужинать? С солнцем? Да ты, если бы мог, погасил бы само солнце. Что ты сделал достойное его света? Признайся, не тоска по курии, по форуму, по самой природе делает тебя таким медлительным, когда нужно умереть: тебе неохота покидать мясной рынок, на котором ты ничего не оставил. Ты боишься смерти; да и как тебе ее презреть среди удовольствий? Ты хочешь жить: значит, ты знаешь, как жить? Ты боишься умереть, — так что же? Разве такая жизнь не все равно что смерть? Гай Цезарь, когда однажды переходил через Латинскую дорогу и кто-то из взятых под стражу, с бородой, отросшей по грудь, попросил у него смерти, ответил: «А разве сейчас ты живешь?» Так надо бы отвечать и тем, для кого смерть была бы избавлением: «Ты боишься умереть? А разве сейчас ты живешь?» — «Но я хочу жить потому, что делаю немало честного; мне нет охоты бросать обязанности, налагаемые жизнью: ведь я исполняю их неукоснительно и неустанно». — А разве ты не знаешь, что и умереть — это одна из налагаемых жизнью обязанностей! Ты никаких обязанностей не бросаешь: ведь нет точно определенного их числа, которое ты должен выполнить. Всякая жизнь коротка: если ты оглянешься на природу вещей, то короток будет даже век Нестора и Сатии, которая приказала написать на своем памятнике, что прожила девяносто девять лет. Ты видишь, старуха хвастается долгой старостью; а проживи она полных сто лет, кто мог бы ее вытерпеть? Жизнь — как пьеса: не то важно, длинна ли она, а то, хорошо ли сыграна. К делу не относится, тут ли ты оборвешь ее или там. Где хочешь, там и оборви — только бы развязка была хороша! Будь здоров.

      Мишель Монтень. Опыты

    О том, как надо судить о поведении человека перед лицом смерти

    Когда мы судим о твердости, проявленной человеком пред лицом смерти, каковая есть несомненно наиболее значительное событие нашей жизни, необходимо принять во внимание, что люди с трудом способны поверить, будто они и впрямь подошли уже к этой грани. Мало кто умирает, понимая, что минуты его сочтены; нет ничего, и чем нас в большей мере тешила бы обманчивая надежда; она непрестанно нашептывает нам: «Другие были больны еще тяжелее, а между тем не умерли. Дело обстоит совсем не так уже безнадежно, как это представляется; и в конце концов господь явил немало других чудес». Происходит же это оттого, что мы мним о себе слишком много; нам кажется, будто совокупность вещей испытает какое-то потрясение от того, что нас больше не будет, и что для нее вовсе не безразлично, существуем ли мы на свете; к тому же наше извращенное зрение воспринимает окружающие нас вещи неправильно, и мы считаем их искаженными, тогда как в действительности оно само искажает их; в этом мы уподобляемся едущим по морю, которым кажется, будто горы, поля, города, земля и небо двигаются одновременно с ними.

    Provehimurportu, terraque urbesque recedunt18.

    Видел ли кто когда-нибудь старых людей, которые не восхваляли бы доброе старое время, не поносили бы новые времена и не возлагали бы вину за свои невзгоды и горести на весь мир и людские нравы?

    lamque caput quassans, grandis suspirat arator, Et cum tempora temporibus praesentia confert Praeteritis, laudat fortunas saepe parentis, Et crepat antiquum genus ut pietate remletum19.

    Мы ко всему подходим с собственной меркой, и из-за этого наша смерть представляется нам событием большой важности; нам кажется, будто она не может пройти бесследно, без того чтобы ей не предшествовало торжественное решение небесных светил: tot circa unum caput tumultuantes deos20. И чем большую цену мы себе придаем, тем более значительной кажется нам наша смерть: «Как! Неужели она решится погубить столько знаний, неужели причинит столько ущерба, если на то не будет особого волеизъявления судеб? Неужели она с тою же легкостью способна похитить столь редкостную и образцовую душу, с какою она похищает душу обыденную и бесполезную? И эта жизнь, обеспечивающая столько других, жизнь, от которой зависит такое множество других жизней, которая дает пропитание стольким людям, которой принадлежит столько места, должна будет освободить это место совершенно так же, как та, что держится на тоненькой ниточке?»

    Всякий из нас считает себя в той или иной мере чем-то единственным, и в этом — смысл слов Цезаря, обращенных им к кормчему корабля, на котором он плыл, слов, еще более надменных, чем море, угрожающее его жизни:

    Italiam si, caelo auctore, recusas,

    Me pete: sola tibi causa haec est iusta timoris,

    Vectorem non nosse tuum; perrumpe procellas,

    Tutela secure mei21;

    Или, например,этих:

    credit iam digna pericula Caesar

    Fatis esse suis; tantusque evertere dixit,

    Me superis labor est, parva quem puppe sedentem

    Tam magno petiere man?22

    а также нелепого официального утверждения, будто солнце на протяжении года, последовавшего за его смертью, носило на своем челе траур по нем:

    Ше etiam extinco miseratus Caesare Roman,

    Cum caput obscura nitidum ferrugine texit23.

    И тысячи подобных вещей, которыми мир с такой поразительной легкостью позволяет себя обманывать, считая, что небеса заботятся о наших нуждах и что их бескрайние просторы откликаются на малейшие поступки:

    Non tanta caelo societas nobiscum est, ut nostro fato mortalis sit ille quoque siderum fulgor24.

    Итак, нельзя признавать решимость и твердость в том, кто, кем бы он ни был, еще не вполне уверен, что пребывает в опасности; и даже если он умер, обнаружив эти высокие качества, но не отдавая себе отчета, что умирает, то и этого недостаточно для такого признания: большинству людей свойственно выказывать стойкость и на лице и в речах; ведь они пекутся о доброй славе, которой хотят насладиться, оставшись в живых. Мне доводилось наблюдать умирающих, и обыкновенно не преднамеренное желание, а обстоятельства определяли их поведение. Если мы вспомним даже о тех, кто лишил себя жизни в древности, то и тут следует различать, была ли их смерть мгновенного или длительною. Некий известный своею жестокостью император Древнего Рима говорил о своих узниках, что хочет заставить их почувствовать смерть; и если кто-нибудь из них кончал с собой в тюрьме, этот император говаривал: «Такой-то ускользнул от меня»; он хотел растянуть для них смерть и, обрекая их на мучения, заставить ее почувствовать:

    Vidimus et toto quamvis in согроге caeso

    Nil animae letale datum,moremque nefandae

    Durum saevitiae pereuntis parcere morti25.

    И действительно, совсем не такое уж великое дело, пребывая в полном здравии и душевном спокойствии, принять решение о самоубийстве; совсем нетрудно изображать храбреца, пока не приступишь к выполнению замысла; это настолько нетрудно, что один из наиболее изнеженных людей, когда-либо живших на свете, Элагабал среди прочих своих постыдных прихотей, возымел намерение покончить с собой в случае, если его принудят к этому обстоятельства — самым изысканным образом, так, чтобы не посрамить всей своей жизни. Он велел возвести роскошную башню, низ и фасад которой были облицованы деревом, изукрашенным драгоценными камнями и золотом, чтобы броситься с нее на землю; он заставил изготовить веревки из золотых нитей и алого шелка, чтобы удавиться; он велел выковать золотой меч, чтобы заколоться; он хранил в сосудах из топаза и изумруда различные яды, чтобы отравиться. Все это он держал наготове, чтобы выбрать по своему желанию один из названных способов самоубийства:

    Impiger et fortis virtute coacta26.

    И все же, что касается этого выдумщика, то изысканность всех перечисленных приготовлений побуждает предполагать, что если бы дошло до дела, и у него бы кишка оказалась тонка. Но, говоря даже о тех, кто, будучи более сильным, решился привести свой замысел в исполнение, нужно всякий раз, повторяю, принимать во внимание, был ли нанесенный ими удар таковым, что у них не было времени почувствовать его следствия: ибо еще неизвестно, сохраняли бы они твердость и упорство в столь роковом стремлении, если б видели, как медленно покидает их жизнь, если б телесные страдания сочетались в них со страданиями души, если б им представлялась возможность раскаяться.

    Во времена гражданских войн Цезаря Луций Домиций, будучи схвачен в Абруццах, принял яд, но тотчас же раскаялся в этом. И в наше время был такой случай, что некто, решив умереть, не смог поразить себя с первого раза насмерть, так как страстное желание жить, обуявшее его естество, сковывало ему руку; все же он нанес себе еще два-три удара, но так и не сумел превозмочь себя и нанести себе смертельную рану. Когда стало известно, что против Плавция Сильвана затевает судебный процесс, Ургулания, его бабка, прислала ему кинжал; не найдя в себе сил заколоться, он велел своим людям вскрыть ему вену. В царствование Тиберия Альбуцилла, приняв решение умереть, ранила себя настолько легко, что доставила своим врагам удовольствие бросить ее в тюрьму и расправиться с ней по своему усмотрению. То же произошло и с полководцем Демосфеном после его похода в Сицилию. Гай Фимбрия, нанеся себе слишком слабый удар, принудил своего слугу прикончить его. Напротив, Осторий, не имея возможности действовать собственной рукой, не пожелал воспользоваться рукой своего слуги для чего-либо иного, кроме как для того, чтобы тот крепко держал перед собой кинжал; бросившись с разбегу на его острие, Осторий пронзил себе горло. Это поистине такое яство, которое, если не обладаешь луженым горлом, нужно глотать не жуя; тем не менее император Адриан повелел своему врачу указать и очертить у него на груди то место возле соска, удар в которое был бы смертельным и куда надлежало метить тому, кому он поручит его убить. Вот почему, когда Цезаря спросили, какую смерть он находит наиболее легкой, он ответил: «Ту, которой меньше всего ожидаешь и которая наступает мгновенно».

    Если сам Цезарь решился высказать такое суждение, то и мне незазорно признаться, что я думаю так же.

    «Мгновенная смерть, — говорит Плиний, — есть высшее счастье человеческой жизни». Людям страшно сводить знакомство со смертью. Кто боится иметь дело с нею, кто не в силах смотреть ей прямо к глаза, тот не вправе сказать о себе, что он приготовился к смерти; что же до тех, которые, как это порою случается при совершении казней, сами стремятся навстречу своему концу, торопят и подталкивают палача, то они делают это не от решимости; они хотят сократить для себя срок пребывания с глазу на глаз со смертью. Им не страшно умереть, им страшно умирать,

    Emori nolo, sed me esse mortuum nihil aestimo27.

    Это та степень твердости, которая, судя по моему опыту, может быть достигнута также и мною, как она достигается теми, кто бросается в гущу опасностей, словно в море, зажмурив глаза.

    Во всей жизни Сократа нет, по-моему, более славной страницы, чем те тридцать дней, в течение которых ему пришлось жить с мыслью о приговоре, осуждавшем его на смерть, все это время сживаться с нею в полной уверенности, что приговор этот совершенно неотвратим, не выказывая при этом ни страха, ни душевного беспокойства и всем своим поведением и речами обнаруживая скорее, что он воспринимает его как нечто незначительное и безразличное, а не как существенное и единственно важное, занимающее собой все его мысли.

    Помпоний Аттик, тот самый, с которым переписывался Цицерон, тяжело заболев, призвал к себе своего тестя Агриппу и еще двух-трех друзей и сказал им: так как он понял, что лечение ему не поможет и что все, что он делает, дабы продлить себе жизнь, продлевает вместе с тем и усиливает его страдания, он решил положить одновременно конец и тому и другому; он просил их одобрить его решение и уж во всяком случае избавить себя от труда разубеждать его. Итак, он избрал для себя голодную смерть, но случилось так, что, воздерживаясь от пищи, он исцелился: средство, которое он применил, чтобы разделаться с жизнью, возвратило ему здоровье. Когда же врачи и друзья, обрадованные столь счастливым событием, явились к нему с поздравлениями, их надежды оказались жестоко обманутыми; ибо, несмотря на все уговоры, им так и не удалось заставить его изменить принятое решение: он заявил что поскольку так или иначе ему придется переступить этот порог, то раз он зашел уже так далеко, он хочет освободить себя от труда начинать все сначала. И хотя человек, о котором идет речь, познакомился со смертью заранее, так сказать на досуге, он не только не потерял охоты встретиться с нею, но, напротив, всей душой продолжал жаждать ее, ибо, достигнув того, ради чего он вступал в это единоборство, он побуждал себя, подстегиваемый своим мужеством, довести начатое им до конца. Это нечто гораздо большее, чем бесстрашие перед лицом смерти, это неудержимое желание изведать ее и насладиться ею досыта.

    История философа Клеанфа очень похожа на только что рассказанную. У него распухли и стали гноиться десны; врачи посоветовали ему воздержаться от пищи; он проголодал двое суток и настолько поправился, что они объявили ему о полном его исцелении и разрешили вернуться к обычному образу жизни. Он же, изведав уже некую сладость, порождаемую угасанием сил, принял решение не возвращаться вспять и переступил порог, к которому успел уже так близко придвинуться.

    Туллий Марцеллин, молодой римлянин, стремясь избавиться от болезни, терзавшей его сверх того, что он соглашался вытерпеть, захотел предвосхитить предназначенный ему судьбой срок, хотя врачи и обещали если не скорое, то во всяком случае верное его исцеление. Он пригласил друзей, чтобы посовещаться с ними. Одни, как рассказывает Сенека, давали ему советы, которые из малодушия они подали бы и себе самим; другие из лести советовали ему сделать то-то и то-то, что, по их мнению, было бы для него всего приятнее. Но один стоик сказал ему следующее: «Не утруждай себя, Марцеллин, как если бы ты раздумывал над чем-либо стоящим. Жить — не такое уж великое дело; живут твои слуги, живут и дикие звери; великое дело — это умереть достойно, мудро и стойко. Подумай, сколько раз проделывал ты одно и то же — ел, пил, спал, а потом снова ел; мы без конца вращаемся в том же кругу. Не только неприятности и несчастья, вынести которые не под силу, но и пресыщение жизнью порождает в нас желание умереть». Марцеллину не столько нужен был тот, кто снабдил бы его советом, сколько тот, кто помог бы ему в осуществлении его замысла, ибо слуги боялись быть замешанными в подобное дело. Этот философ, однако, дал им понять, что подозрения падают на домашних только тогда, когда существуют сомнения, была ли смерть господина вполне добровольной, а когда на этот счет сомнений не возникает, то препятствовать ему в его намерении столь же дурно, как и злодейски убить его, ибо

    Invitum qui servat idem facit occidenti28.

    Он сказал, сверх того, Марцеллину, что было бы уместным распределить по завершении жизни кое-что между теми, кто окажет ему в этом услуги, напомнив, что после обеда гостям предлагают десерт. Марцеллин был человеком великодушным и щедрым; он оделил своих слуг деньгами и постарался утешить их. Впрочем, в данном случае не понадобилось ни стали, ни крови. Он решил уйти из жизни, а не бежать от нее; не устремляться в объятия смерти, но предварительно познакомиться с нею. И чтобы дать себе время основательно рассмотреть ее, он стал отказываться от пищи и на третий день, велев обмыть себя теплой водой, стал медленно угасать, не без известного наслаждения, как он говорил окружающим. И действительно, пережившие такие замирания сердца, возникающие от слабости, говорят, что они не только не ощущали никакого страдания, но испытывали скорее некоторое удовольствие, как если бы их охватил сон и глубокий покой.

    Вот примеры заранее обдуманной и хорошо изученной смерти. Но желая, чтобы только Катон и никто другой явил миру образец несравненной доблести, его благодетельная судьба расслабила, как кажется, руку, которой он нанес себе рану. Она сделала это затем, чтобы дать ему время сразиться со смертью и вцепиться ей в горло и чтобы пред лицом грозной опасности он мог укрепить в своем сердце решимость, а не ослабить ее. И если бы на мою долю выпало изобразить его в это самое возвышенное мгновение всей его жизни, я показал бы его окровавленным, вырывающим свои внутренности, а не с мечом в руке, каким запечатлели его ваятели того времени: ведь для этого второго самоубийства потребовалось неизмеримо больше бесстрашия, чем для первого.

      Давид Юм. О самоубийстве

    Из благотворных последствий, вызываемых философией, далеко не последнее заключается в том, что она доставляет наилучшее противоядие против суеверия и ложной религии. Все другие средства против этой гибельной язвы тщетны или в лучшем случае ненадежны. Простой здравый смысл и житейская мудрость, которых достаточно для большинства жизненных целей, здесь оказываются недействительными. Как история, так и повседневный опыт доставляют нам примеры людей, наделенных наилучшими способностями к практической деятельности, но всю свою жизнь пресмыкавшихся под гнетом самого грубого суеверия. Даже веселость и кротость нрава, проливающие бальзам на все прочие раны, бессильны против столь губительного яда; мы можем в особенности наблюдать это у прекрасного пола: хотя последний и обладает обычно указанными богатыми дарами природы, однако многие из его радостей отравляются этим несносным пришельцем. Но когда здравая философия получает господство над духом, суеверию действительно приходит конец, и можно смело утверждать, что ее торжество над этим врагом более полное, нежели над большинством пороков и несовершенств, которым подвержена человеческая природа. Любовь или гнев, честолюбие или скупость имеют свои корни в нраве и в аффектах, исправить которые едва ли силах даже самый здравый разум; но суеверие, будучи основано на ложном мнении, должно тотчас же исчезнуть, едва лишь истинная философия внушит нам более правильные представления высших силах. Здесь идет более равная борьба между болезнью и лекарством, помешать последнему доказать свою действенность не в силах ничто, кроме его собственной ложности и софистичности.

    Здесь было бы излишне возвеличивать заслуги философии, раскрывая губительные тенденции того порока, от которого она избавляет человеческий дух. Суеверный человек, говорит Туллий29, жалок в любом положении, в любом случае жизни; даже сон, который рассеивает все другие заботы злополучных смертных, дает ему повод к новым страхам, ибо, вдумываясь в свои грезы, он находит в этих ночных видениях предвестие грядущих бедствий. Я могу прибавить, что, хотя только смерть в силах положить навсегда предел его злополучию, он не решается прибегнуть к данному пристанищу, но продолжает свое жалкое существование из-за пустого страха перед тем, как бы не оскорбить своего творца, воспользовавшись властью, которую это благодетельное существо даровало ему. Дары Бога и природы похищаются у нас этим жестоким врагом, и, несмотря на то, что один шаг вывел бы нас из обители мучений и скорби, угрозы суеверия все же приковывают нас к ненавистной жизни, которую оно же само главным образом и делает жалкой.

    Замечено, что если тех, кого бедствия жизни привели к необходимости прибегнуть к указанному роковому средству, несвоевременная заботливость их друзей лишит возможности умереть так, как они решили, то они редко дерзают прибегнуть к какому-нибудь другому способу смерти или могут вторично настолько собраться с духом, чтобы привести в исполнение свое намерение. Столь велик наш трепет перед смертью, что когда она представляется в какой-нибудь иной форме, кроме той, с которой человек старался примирить свое воображение, то она приобретает новые оттенки ужаса и превозмогает его слабую решимость. Но когда к этой природной робости присоединяются угрозы суеверия, то неудивительно, что люди совершенно лишаются всякой власти над своей жизнью, ибо даже многие наслаждения и удовольствия, к которым нас влечет сильная склонность, похищаются у нас этим бесчеловечным тираном. Постараемся же вернуть людям их врожденную свободу, разобрав все обычные аргументы против самоубийства и показав, что указанное деяние свободно от всякой греховности и не подлежит какому-либо порицанию в соответствии с мнениями всех древних философов.

    Если самоубийство преступно, то оно должно быть нарушением нашего долга или по отношению к Богу, или по отношению к нашим ближним, или по отношению к нам самим. Для доказательства того, что самоубийство не есть нарушение нашего долга по отношению к Богу, будут, быть может, достаточны следующие соображения. Чтобы управлять материальным миром, всемогущий Создатель установил общие и неизменные законы, в силу которых все тела от величайшей планеты до мельчайшей частицы материи придерживаются свойственной им сферы и деятельности. Чтобы управлять животным миром, он наделил все живые существа телесными и духовными силами: чувствами, аффектами, стремлениями, памятью и способностью суждения, которыми они побуждаются к действиям и направляются на том жизненном пути, к которому они предназначены. Эти два различных начала материального и животного миров постоянно сталкиваются друг с другом и взаимно замедляют или ускоряют свои действия. Силы человека и других животных сдерживаются и направляются природой и свойствами окружающих тел, а видоизменения и действия указанных тел непрестанно меняются под воздействием всех живых существ. Реки преграждают человеку путь в его странствованиях по поверхности земли; и реки же, соответственным образом направленные, передают свою силу машинам, которые служат человеку. Но хотя области материальных и животных сил не разделены всецело, все же отсюда не проистекает никакого разлада или беспорядка во вселенной, наоборот, из этого смешения, соединения и противоположения различных сил, принадлежащих неодушевленным телам и живым созданиям, возникают та удивительная гармония и соразмерность, которые доставляют самый надежный аргумент в пользу верховной мудрости. Божественное провидение не проявляется непосредственно в каком-либо одном действии, но управляет всем при помощи тех общих и неизменных законов, которые были установлены испокон веков. Все события в известном смысле могут быть названы деянием Всемогущего; все они проистекают из тех сил, которыми он наделил свои творения. Дом, падающий в силу собственной тяжести, не более обязан своим падением его провидению, чем дом, разрушаемый стараниями людей; и человеческие способности не в меньшей степени дело его рук, чем законы движения и тяготения. Когда разыгрываются страсти, когда рассудок повелевает, а члены повинуются, — все это действия Бога; и это одушевленные принципы в той же степени, как и неодушевленные, послужили ему для установления миропорядка. Всякое событие одинаково важно для бесконечного существа, которое одним взором охватывает самые далекие области пространства и отдаленнейшие периоды времени. Нет ни одного события, как бы важно оно для нас ни было, которое бы он изъял из своих общих законов, управляющих вселенной, или которое он в виде исключения приберег бы для своего непосредственного акта или действия. Перевороты в государствах и империях зависят от самой вздорной прихоти или аффектов одного человека, и жизнь людей сокращается или удлиняется из-за малейшей случайности: состояния атмосферы, пищи, ясной или бурной погоды. Природа, однако, продолжает свое поступательное движение и сохраняет свой образ действий, и если общие законы нарушаются когда-либо единичными велениями Божества, то это происходит таким путем, который всецело ускользает от человеческого наблюдения. Если, с одной стороны, стихии и другие неодушевленные части вселенной продолжают осуществлять свои действия, не обращая внимания на частные интересы и положение людей, то, с другой — люди при различных столкновениях материи предоставлены своим собственным суждениям и решениям и могут пользоваться каждой способностью, которой они одарены, чтобы обеспечить свое благополучие, счастье или самосохранение. Каков же в таком случае смысл принципа, гласящего, что человек, который, устав от жизни и будучи преследуем страданиями и несчастьями, смело преодолевает до конца естественный страх перед смертью и покидает этот жестокий мир, что такой человек, говорю я, навлекает на себя негодование своего Создателя, посягнув на дело божественного провидения и внеся смятение в мировой порядок? Станем ли мы утверждать, что Всемогущий в виде некоторого исключения приберег для себя лично распоряжение жизнью людей и не подчинил данного события наравне с другими общим законам, которые управляют вселенной? Это явная неправда: жизнь людей зависит от тех же законов, что и жизнь других живых существ; а последняя подчинена общим законам материи и движения. Падение башни или принятие яда разрушит человека наравне с мельчайшей тварью; наводнение смоет все без различия, что бы ни оказалось на пути его ярости. Таким образом, если жизнь людей всегда подчинена общим законам материи и движения, то не оттого ли поступок человека, распоряжающегося своей жизнью, преступен, что во всех случаях преступно посягать на указанные законы или вносить смятение в их действия? Но это, по-видимому, нелепо: все живые существа предоставлены в том, что касается их поведения в мире, собственной осмотрительности и сноровке и имеют полное право по мере своих сил изменять все действия природы. Не пользуясь этим правом, они не могли бы просуществовать и мгновения; всякий поступок, всякое движение человека видоизменяет порядок некоторых частей материи и отклоняет общие законы движения от их обычного хода. Сопоставляя эти заключения, мы находим, что человеческая жизнь подчинена общим законам материи и движения и что нарушать эти общие законы или вносить в них изменения не является посягательством на дело проведения. Не волен ли, следовательно, каждый свободно распоряжаться своей жизнью? И не имеет ли он полного права пользоваться той властью, которой наделила его природа? Чтобы свести на нет очевидность данного заключения, мы должны указать основание, в силу которого этот частный случай является исключением; не состоит ли такое основание в том, что человеческая жизнь есть нечто чрезвычайно важное, так что располагать ею по человеческому усмотрению есть дерзость? Но жизнь человека не более важна для вселенной, чем жизнь устрицы. И как бы она ни была важна, устройство человеческой природы на деле подчиняет ее человеческому благоразумию и приводит нас к необходимости в каждом отдельном случае принимать решения относительно нее. Если бы распоряжение человеческой жизнью было оставлено за собой Всемогущим в качестве дела, подлежавшего его особому ведению, так что распоряжаться своей жизнью было бы со стороны людей посягательством на его право, то было бы одинаково преступно действовать как ради сохранения жизни, так и ради ее разрушения. Если я отстраняю камень, падающий на мою голову, я нарушаю ход природы и посягаю на особую область действий Всемогущего, продлевая свою жизнь за пределы того периода, который он предсказал ей на основании общих законов материи и движения.

    Волос, муха, насекомое в силах разрушить это могущественное существо, жизнь которого имеет столь большое значение. Так разве нелепо предположить, что человеческое благоразумие имеет право распоряжаться тем, что зависит от столь незначительных причин? С моей стороны не было бы преступлением изменить течение Нила и Дуная, если бы я был в силах осуществить подобные намерения. Почему же в таком случае преступно отвести несколько унций крови от ее естественного русла?

    Не воображаете ли вы, что я ропщу на проведение и кляну день своего рождения потому, что оставляю жизнь и кладу предел существованию, которое, будь оно продолжено, сделало бы меня несчастным? Да останутся мне чужды подобные взгляды! Я только убежден в факте, который вы сами признаете возможным, а именно втом, что человеческая жизнь может быть несчастной и что мое существование, если бы оно было продлено далее, стало бы незавидным; но я благодарю провидение как за те блага, которые уже вкусил, так и за предоставленную мне власть избежать грозящих мне зол «Agamus Deo gratias, quod nemo in vita teneri potest». — Seneca, Epist., XII30.

    Это вам надо бы роптать на проведение, вам, по глупости своей воображающим, что вы не обладаете такой властью, и вынужденным все же продолжать ненавистную жизнь хотя бы и под бременем мучений, болезней, стыда и нужды.

    Не учите ли вы сами, что когда меня постигает какая-нибудь беда, пусть и в силу козней моих врагов, то я должен покориться проведению, и что поступки людей в той же степени, как и действия неодушевленных существ, суть действия Всемогущего? Поэтому, когда я бросаюсь на собственный меч, я также получаю смерть от руки Божества, как и тогда, когда причиной ее были бы лев, пропасть или лихорадка. Требуемая вами покорность провидению в каждом бедствии, которое постигает меня, не исключает человеческой ловкости и находчивости, если при их посредстве я, быть может, сумею избежать несчастья. И почему я не могу пользоваться одним средством в той же мере, как и другим?

    Если моя жизнь не моя собственность, то с моей стороны было бы в такой же мере преступно подвергать ее опасности, как и располагать ею, и не могло бы быть так, чтобы один человек, которого слава и дружба побуждают идти навстречу величайшим опасностям, заслуживал название героя, а другой, который по тем же или похожим мотивам кладет предел своей жизни, был достоин прозвища негодяя или богоотступника.

    Нет такого существа, которое обладало бы силой или способностью, полученной им не от Создателя; нет и такого, которое могло бы каким-либо, хотя бы самым несообразным, поступком извратить план его провидения или внести беспорядок во вселенную. Действия любого существа суть дела Бога наравне с той цепью событий, в которую данное существо вторгается, и, какой бы принцип ни возобладал, мы можем на этом основании заключить, что он-то и пользуется особым покровительством Творца. Пусть он будет одушевленным или неодушевленным, рациональным или иррациональным — все равно его сила все-таки проистекает от верховного Создателя и входит в план его провидения. Когда ужас перед страданием превозмогает любовь к жизни, когда добровольный акт предваряет действие слепых причин, — все это только следствие тех сил и начал, которые Творец внедрил в свои создания. Божественное провидение и в данном случае остается неприкосновенным и пребывает далеко за пределами человеческих посягательств31. Нечестиво, говорит древнее римское суеверие, отвращать реки с их пути или присваивать себе права природы. Нечестиво, говорит французское суеверие, прививать оспу или брать на себя дело провидения, произвольно вызывая расстройства или болезни. Нечестиво, говорит современное европейское суеверие, класть предел собственной жизни, подымая тем самым бунт против своего Создателя. Но почему же не нечестиво, говорю я, строить дома, обрабатывать землю или плавать по океану? При всех этих действиях мы пользуемся нашими силами духа и тела, чтобы произвести какое-нибудь видоизменение в ходе природы, и ни в одном не делаем чего-либо большего. Поэтому все они либо одинаково невинны, либо одинаково преступны.

    Но вы подобно часовому поставлены провидением на определенный пост; и если вы, не будучи отозваны, оставляете его, то вы повинны в возмущении против всемогущего Господа и навлекаете на себя его неудовольствие. Но из чего вы заключили, спрашиваю я, что провидение поставило меня на этот пост? Что касается меня, то я нахожу, что обязан своим рождением длинной цепи причин, из которых многие зависели от произвольных поступков людей. Но Провидение руководило этими Причинами, и ничто не происходит во вселенной без его согласия и содействия. А если так, то и моя смерть, пусть и произвольная, произойдет не без его согласия; а поскольку муки или скорбь настолько превысили мое терпение, что жизнь стала мне в тягость, то я могу заключить, что меня самым ясным и настоятельным образом отзывают с моего поста. Конечно, не что иное, как провидение, поместило меня теперь в эту комнату. Но разве не могу я оставить ее, когда сочту нужным, не навлекая на себя подозрения в том, что оставил свое назначение и пост? Когда я умру, начала, из которых я составлен, все же будут совершать свое дело во вселенной и будут столь же полезны в этой величественной мастерской, как и тогда, когда они составляли данное индивидуальное создание. Для целого разница окажется здесь не больше, чем разница между моим пребыванием в комнате и на открытом воздухе. Для меня одно изменение важнее, чем другое; но это не так для вселенной.

    Воображать, что какое-либо сотворенное существо может нарушить порядок мира или посягать на дело провидения, — это своего рода кощунство. Это значит предполагать, что такое существо обладает силами и способностями, которые оно получило не от своего Создателя и которые не подчинены его правлению и власти. Человек, конечно, может внести смуту в общество и тем навлечь на себя неудовольствие Всемогущего; но управление миром находится далеко за пределами, доступными его вторжению. Но каким же образом становится ясно, что Всемогущий недоволен теми поступками, которые вносят разлад в общество? При помощи тех принципов, которые он внедрил в человеческую природу и которые возбуждают в нас чувство раскаяния, когда мы сами бываем повинны в подобных поступках, и чувство порицания и неодобрения, когда мы замечаем их в других. Посмотрим же теперь в соответствии с намеченным нами методом, принадлежит ли самоубийство к такого рода поступкам и является ли оно нарушением нашего долга по отношению к нашим ближним и обществу.

    Человек, кончающий счеты с жизнью, не причиняет никакого ущерба обществу, он только перестает делать добро; а если это и проступок, то относящийся к числу наиболее извинительных.

    Все наши обязанности делать добро обществу предполагают, по-видимому, некоторую взаимность. Я пользуюсь выгодами общества и поэтому должен служить его интересам; но если я совершенно порываю с обществом, то могу ли я и после этого оставаться связанным долгом? И если даже допустить, что наши обязанности делать добро не прекращаются никогда, все же они, наверное, имеют некоторые границы. Я не обязан делать незначительное добро обществу за счет большого вреда для себя самого; почему же в таком случае следует мне продолжать жалкое существование из-за какой-то пустячной выгоды, которую общество могло бы, пожалуй, получить от меня? Если на основании преклонного возраста и болезненного состояния я могу с полным правом отказаться от какой-нибудь должности и посвятить все свое время борьбе с этими бедствиями, а также облегчению по мере возможности несчастий своей дальнейшей жизни, то почему же я не мог бы разом пресечь такие несчастья посредством поступка, который столь же безвреден для общества?

    Но предположите, что не в моих силах более служить интересам общества; предположите, что я ему в тягость; предположите, что моя жизнь мешает каким-нибудь лицам принести обществу гораздо большую пользу. В таких случаях мой отказ от жизни должен быть не только безвинным, но и похвальным. Но большинство людей, испытывающих искушение покончить с жизнью, находятся в подобном положении; те, кто обладает здоровьем, властью или почетом, имеют обычно лучшие основания быть в ладах с миром.

    Некто замешан в заговоре во имя общего блага; он схвачен по подозрению; ему грозит пытка; и он знает, что из-за его слабости тайна будет исторгнута от него. Может ли такой человек лучше послужить общим интересам, чем поскорее покончив со своей несчастной жизнью? Так обстояло дело со славным и мужественным Строцци из Флоренции. Предположите далее, что злодей заслуженно осужден на позорную смерть; можно ли вообразить какое-либо основание, в силу которого он не должен был бы предварить свое наказание и избавить себя от мучительных дум о его ужасном приближении? Он не более посягает на дело провидения, чем власти, распорядившиеся о его казни; и его добровольная смерть в такой же мере полезна для общества, так как освобождает его от опасного сочлена.

    Что самоубийство часто можно совместить с нашим интересом и нашим долгом по отношению к нам самим, в этом не может быть сомнения для кого-либо, кто признает, что возраст, болезнь или невзгоды могут превратить жизнь в бремя и сделать ее даже чем-то худшим, нежели самоуничтожение. Я убежден, что никто никогда не отказывался от жизни, пока ее стоит сохранять. Ибо так велик наш естественный ужас перед смертью, что незначительные мотивы никогда не будут в силах примирить нас с ней; и, хотя, быть может, положение здоровья и дел некоторого человека на первый взгляд и не требовало упомянутого средства, мы можем, во всяком случае, быть уверены в том, что каждый, кто без видимых оснований прибег к нему, был заклеймен такой безнадежной извращенностью или мрачностью нрава, что они должны были отравлять ему все удовольствия и делать его столь же несчастным, как если бы он изнывал под бременем самых горестных невзгод.

    Если предполагается, что самоубийство есть преступление, то только трусость могла бы побудить нас к нему. Если же оно не преступление, то благоразумие и мужество должны были бы побудить нас разом избавиться от существования, когда оно становится бременем. При таком положении дел это единственный путь, встав на который мы можем быть полезны обществу, ибо подаем пример, который, если он найдет подражателей, оставит каждому его шанс на счастье в жизни и вполне освободит его от всякой опасности, от всякого злополучия32.

      Артур Шопенгауэр. Новые паралипомены

    Глава XII. О самоубийстве

    Параграф 334

    Против самоубийства можно бы сказать: человек должен поставить себя выше жизни, он должен познать, что все ее явления и происшествия, радости и боли не касаются его лучшего и внутреннего «я»; что, следовательно, жизнь в своем целом представляет собой игру, турнир-позорище, а не серьезную борьбу; что поэтому он не должен вмешивать сюда серьезности, а ее он может проявить двояким образом: вопервых, посредством порока, который не что иное, как поведение, противоречащее этому внутреннему и лучшему «я», причем он таким образом низводит последнее до насмешки и игры, а игру принимает всерьез; во-вторых, путем самоубийства, которым он именно показывает, что он не понимает шутки, а принимает ее как нечто серьезное и поэтому как mauvais joueur переносит потерю не равнодушно, а, если ему сданы в игре плохие карты, ворчливо и нетерпеливо не хочет играть дальше, бросает карты и нарушает игру.

    Параграф 335

    Тем, кто стремится к смерти или кончает собой из безнадежной любви, которая, кстати сказать, тем, что одно только удовлетворяет ее, обнаруживает свое чувственное возникновение, по крайней мере, отчасти; тех, кто ставит свою жизнь в зависимость от мнения других или от какого-либо иного вздора и теряет ее на дуэли или в иных намеренных опасностях; даже тех (но здесь я спускаюсь на заметную ступень ниже), кто ставит благополучие своей жизни на карту или на произвол костей не из любви к выигрышу, а из любви к сильным ощущениям страха и надежды, — всех их и, словом, всех одержимых действительно страстью наша философия будет порицать и объявлять глупцами, которые ошиблись в том, что желательно; но презирать их мы не будем, а будем, если сравним их с настоящими филистерами, которые благоразумно стремятся к долгой и удобной жизни, некоторым образом даже уважать и предпочтем последним. Ибо первые подобны тем, кто, для того чтобы полакомиться пряностями какого-нибудь блюда, вправленными в торт пустяками, отказывается от притязаний на самую питательность блюда, на самую массу торта; вторые, наоборот, похожи на тех, кто, ради нестесненного использования самой массы и питательности торта, отказываются от названных мелочей; они, следовательно, относятся к первым, как желудок к языку. Но мы не должны быть ни желудком, ни языком.

    Параграф 336

    Как только мы перестаем хотеть, жизнь предстает нам только еще как легкое явление, как утренний сон (об этом говорят фигуры на картине Корреджио, изображающей Мадонну со св. Иоанном) и тоже исчезает, наконец, как и он, незаметно и без сильного перехода. Поэтому Гюйон и говорит: мне все безразлично, я не могу ничего больше хотеть; я не знаю, существую ли я или нет, и т. д.

    Самоубийца -это человек, который вместо того, чтобы отказаться от хотения, уничтожает явление этого хотения: он прекратил не волю к жизни, а только жизнь. Но он вполне испытывает внутренний раскол жизни, и горькое самоубийство представляет собою боль, которая может излечить его от воли к жизни.

    Параграф 337

    Человеконенавистничество, например, какого-нибудь Тимона из Афин — нечто совершенно иное, чем обыкновенная враждебность дурных людей. Первое возникает из объективного познания злобы и глупости людей, в общем, оно касается не отдельных лиц, хотя отдельные лица и могут быть первым поводом, а направлено на всех, а эти отдельные люди рассматриваются только как безразличный пример. Более того, оно всегда до некоторой степени — благородное негодование, которое невозможно только там, где существует сознание лучшей собственной природы, возмутившейся совершенно неожиданными дурными свойствами других.

    В противоположность этому обыкновенная враждебность, недоброжелательность, ненавистничество являются чем-то совершенно субъективным, возникшим не из познания, а из воли, которая встречает препятствия со стороны других людей в постоянных столкновениях и вот ненавидит отдельных лиц, которые стоят у нее на дороге, мало-помалу и всех, кто может ей мешать, то есть, собственно, именно всех, но всегда — по частям, в отдельности, и только исходя из поясненной раньше субъективной точки зрения. Такой человек будет любить немногих индивидуумов, с которыми у него в силу родственных связей или привычки есть хоть один общий интерес, хотя они ничем не лучше, чем другие.

    Человеконенавистник относится к обыкновенному враждебно настроенному человеку, как аскет, который уничтожает волю к жизни, который смиряется, к самоубийце, который, хотя и любит жизнь, но еще больше страшится какого-нибудь определенного случая в жизни, так что этот страх перевешивает ту любовь. Враждебность и самоубийство касаются только одного, единичного случая, мизантропия и резигнация — целого. Первые похожи на обыкновенного моряка, который по рутине умеет плыть по морю в определенном направлении, а вне этого пути беспомощен; последние же подобны мореплавателю, который научился пользоваться компасом, картой, квадрантом и хронометром и который найдет пути по всему миру. Враждебность и самоубийство исчезли бы с уничтожением отдельного случая; мизантропия же и резигнация непоколебимы и не приводятся в движение ничем временным.

    Параграф 338

    Как отдельная вещь относится к Платоновой идее, так самоубийца относится к святому. Или еще лучше: самоубийца представляет на практике то, чем в теории является тот, кто останавливается в познании на законе основания, а святой или аскет на практике — то, что в теории — тот, кто познает Платоновы идеи или вещи в себе.

    А именно: святой представляет собой человека, который перестает быть явлением воли к жизни; в нем воля обратилась. Обыкновенный же самоубийца жизни вообще хочет, но не хочет только отдельного явления этой воли, которое он сам представляет собою и которое разрушает. Воля в нем принимает решение сообразно своей (воли) независимой от закона основания (то есть от времени, пространства, единичности, причинности) сущности, которой отдельное явление безразлично, так что его разрушение ее (воли) не касается; ибо она ведь есть все живущее.

    В том отдельном явлении, которое представляет собою самоубийца, он находит себя настолько стесненным страданиями (безразлично какими), что он даже не может более развивать свою сущность (волю к жизни): оставаясь верным этой своей сущности, он разрушает таким образом отдельное явление, и поэтому именно самоубийство является выражением воли к жизни, и оно наступит тем скорее, чем сильнее эта воля. И вот эта самая воля живет, не затрагиваемая отдельным самоубийством, во всем живущем. Но самоубийство и страдание, которое породило его, — это умерщвления воли к жизни, которые побуждают ее обратиться.

    Параграф 339

    Совершенно бедственным и до отчаяния ужасным становится положение человека тогда, когда он ясно распознает существенную цель всего своего хотения и в то же время невозможность достигнуть ее, но при этом до такой степени не может попуститься этим хотением, что, наоборот, насквозь и всецело представляет собою не что иное, как именно это хотение, неосуществимость которого он ясно видит. Когда, наконец это явление, которое есть он сам, совершенно выводит его из терпения, тогда он прибегает к самоубийству. До тех пор он живет во внутреннем отчаянии и спутанности всех мыслей.

    Параграф 340

    Самоубийство — это шедевр майи. Мы уничтожаем явление и не видим, что вещь в себе остается неизменной, подобно тому, как неподвижно высится радуга, как бы быстро ни падала капля за каплей и ни становилась носительницей ее на один момент. Только уничтожение воли к жизни, в общем, может спасти нас: разлад с каким-нибудь одним из ее явлений оставляет ее самое несокрушимой, и таким образом уничтожение такого явления оставляет являемость воли в общем неизменной.

    Везде появляется противоположность между общим и частным: первое — как верный путь, последнее — как неверный...

    Параграф 341

    Воля к жизни проявляется в такой же мере в желании смерти, выражение которого представляет собою самоубийство, с помощью какого отрицается и уничтожается не самая жизнь, а только ее данное явление, не вид, а только индивидуум, причем это деяние поддерживает внутренняя уверенность, что у воли к жизни никогда не может быть недостатка в ее проявлениях и что она, несмотря на смерть совершающего самоубийство индивидуума, живет в неисчислимом количестве других индивидуумов; я говорю: в этом самоумерщвлении (Шива) воля к жизни проявляется точно так же, как и в блаженстве самосохранения (Брама). В этом — внутреннее значение единства Тримурти33, как и того, что как раз Шива имеет своим атрибутом Лингам.

    Параграф 342

    Дисхолия представляет большую восприимчивость ко всем неприятным впечатлениям и слабую ко всем приятным. Эухолия держится обратного порядка.

    Если дисхолия вследствие телесных ненормальностей (которые лежат большей частью в нервной и пищеварительной системе) достигает очень высокой степени, то малейшая неприятность является достаточным мотивом для самоубийства.

    Но величина какого-нибудь несчастия может довести до самоубийства и самого здорового человека.

    Если оставить в стороне переходные и средние ступени, то существует, следовательно, два рода самоубийства: самоубийство больного в силу дисхолии и самоубийство здорового из-за несчастия.

    Вследствие большой разницы между дисхолией и эухолией нет такого несчастного случая, который был бы так мал, чтобы он при достаточной дисхолии не мог бы стать мотивом к самоубийству, и такого, который был бы так велик, чтобы он должен был стать мотивом к самоубийству для всякого человека.

    По тяжести и реальности несчастия можно судить о степени здоровья самоубийцы. Если допустить, что совершенно здоровый человек должен быть настолько эухолическим, чтобы никакое несчастие не могло сломить его жизненного мужества, то правильно утверждать, что все самоубийцы — душевнобольные (собственно — телесно больные). Но кто же вполне здоров?

    В обоих родах самоубийства дело в конце концов представляет одно и то же: естественная привязанность к жизни преодолевается невыносимостью страданий; но подобно тому, как для того, чтобы переломить толстую доску, необходимо 1000 фунтов, в то время как тонкая ломается под тяжестью одного, так обстоит дело и с поводом и с восприимчивостью. А, в конце концов, это обстоит так, как с физическими случаями: легкая простуда стоит больному жизни, но есть простуды, от которых должен умереть даже самый здоровый человек.

    Несомненно, здоровому приходится при принятии решения выдерживать гораздо более тяжелую борьбу, чем душевнобольному, которому решение, при высокой степени его болезни, почти ничего не стоит; но зато он вынес уже долгий период страдания до того, пока его настроение понизилось до настоящей степени.

    Во всех случаях облегчение — в том, что духовные страдания делают нас равнодушными к телесным, как и наоборот.

    Наследственность расположения к самоубийству доказывает, что субъективный момент побуждения к нему является, очевидно, наиболее сильным.

      Федор Достоевский. Дневник писателя

    Два самоубийства

    Недавно как-то мне случилось говорить с одним из наших писателей (большим художником) о комизме в жизни, о трудности определить явление, назвать его настоящим словом. <...>

     — А знаете ли вы, — вдруг сказал мне мой собеседник, видимо давно уже и глубоко пораженный своей идеей, — знаете ли, что, что бы вы ни написали, что бы ни вывели, что бы ни отметили в художественном произведении, — никогда вы не сравняетесь с действительностью. Что бы вы ни изобразили — всё выйдет слабее, чем в действительности. Вы вот думаете, что достигли в произведении самого комического в известном явлении жизни, поймали самую уродливую его сторону, — ничуть! Действительность тотчас же представит вам в этом же роде такой фазис, какой вы и еще и не предлагали и превышающий всё, что могло создать ваше собственное наблюдение и воображение!..

    Это я знал еще с 46-го года, когда начал писать, а может быть и раньше, — и факт этот не раз поражал меня и ставил меня в недоумение о полезности искусства при таком видимом его бессилии. Действительно, проследите иной, даже вовсе и не такой яркий на первый взгляд і факт действительной жизни, — и если только вы в силах и имеете глаз, то найдете в нем глубину, какой нет у Шекспира. Но ведь в том-то и весь вопрос: на чей глаз и кто в силах? Ведь не только чтоб создавать и писать художественные произведения, но и чтоб только приметить факт, нужно тоже в своем роде художника. Для иного наблюдателя все явления жизни проходят в самой трогательной простоте и до того понятны, что и думать не о чем, смотреть даже не на что и не стоит. Другого же наблюдателя те же самые явления до того иной раз озаботят, что (случается даже и нередко) — не в силах, наконец, их обобщить и упростить, вытянуть в прямую линию и на том успокоиться, — он прибегает к другого рода упрощению и просто-напросто сажает себе пулю в лоб, чтоб погасить свой измученный ум вместе со всеми вопросами разом. Это только две противоположности, но между ними помещается весь наличный смысл человеческий. Но, разумеется, никогда нам не исчерпать всего явления, не добраться до конца и начала его. Нам знакомо одно лишь насущное видимо-текущее, да и то понаглядке, а концы и начала — это всё еще пока для человека фантастическое.

    Кстати, один из уважаемых моих корреспондентов сообщил мне еще летом об одном странном и неразгаданном самоубийстве, и я всё хотел говорить о нем. В этом самоубийстве всё, и снаружи и внутри, — загадка. Эту загадку я, по свойству человеческой природы, конечно, постарался как-нибудь разгадать, чтоб на чем-нибудь «остановиться и успокоиться». Самоубийца — молодая девушка лет двадцати трех или четырех не больше, дочь одного слишком известного русского эмигранта и родившаяся за границей, русская по крови, но почти уже совсем не русская по воспитанию. В газетах, кажется, смутно упоминалось о ней в свое время, но очень любопытны подробности: «Она намочила вату хлороформом, обвязала себе этим лицо и легла на кровать... Так и умерла. Перед смертью написала следующую записку:

    «Предпринимаю длинное путешествие. Если самоубийство не удастся, то пусть соберутся все отпраздновать мое воскресение из мертвых с бокалами Клико. А если удастся, то я прошу только, чтоб схоронили меня, вполне убедившись, что я мертвая, потому что совсем неприятно проснуться в гробу под землею. Очень даже не шикарно выйдет!»

    В этом гадком, грубом шике, по-моему, слышится вызов, может быть негодование, злоба, — но на что же? Просто грубые натуры истребляют себя самоубийством лишь от материальной, видимой, внешней причины, а по тону записки видно, что у нее не могло быть такой причины. На что же могло быть негодование?.. На простоту представляющегося, на бессодержательность жизни? Это те, слишком известные, судьи и отрицатели жизни, негодующие на «глупость» появления человека на земле, на бестолковую случайность этого появления, на тиранию косной причины, с которою нельзя помириться? Тут слышится душа именно возмутившаяся против «прямолинейности» явлений, не вынесшая этой прямолинейности, сообщившейся ей в доме отца еще с детства. И безобразнее всего то, что ведь она, конечно, умерла без всякого отчетливого сомнения. Сознательного сомнения, так называемых вопросов, вероятнее всего, не было в душе ее; всему она, чему научена была с детства, верила прямо, на слово, и это вернее всего. Значит, просто умерла от «холодного мрака и скуки», с страданием, так сказать, животным и безотчетным, просто стало душно жить, вроде того, как бы воздуху недостало. Душа не вынесла прямолинейности безотчетно и безотчетно потребовала чего-нибудь более сложного...

    С месяц тому назад, во всех петербургских газетах появилось несколько коротеньких строчек мелким шрифтом об одном петербургском самоубийстве: выбросилась из окна, из четвертого этажа, одна бедная молодая девушка, швея, — «потому что никак не могла приискать себе для пропитания работы». Прибавлялось, что выбросилась она и упала на землю, держа в руках образ. Этот образ в руках — странная и неслыханная еще в самоубийстве черта! Это уж какое-то кроткое, смиренное самоубийство. Тут даже, видимо, не было никакого ропота или попрека: просто — стало нельзя жить, «бог не захотел» и — умерла, помолившись. Об иных вещах, как они с виду ни просты, долго не перестается думать, как-то мерещится, и даже точно вы в них виноваты. Эта кроткая, истребившая себя душа невольно мучает мысль. Вот эта-то смерть и напомнила мне о сообщенном мне еще летом самоубийстве дочери эмигранта. Но какие, однако же, два разные создания, точно обе с двух разных планет! И какие две разные смерти! А которая из этих душ больше мучилась на земле, если только приличен и позволителен такой праздный вопрос?

    Приговор

    Кстати, вот одно рассуждение одного самоубийцы от скуки, разумеется матерьялиста.

    «... В самом деле: какое право имела эта природа производить меня на свет, вследствие каких-то там своих вечных законов? Я создан с сознанием и эту природу сознал: какое право она имела производить меня, без моей воли на то, сознающего? Сознающего, стало быть, страдающего, но я не хочу страдать — ибо для чего бы я согласился страдать? Природа, чрез сознание мое, возвещает мне о какой-то гармонии в целом. Человеческое сознание наделало из этого возвещения религий. Она говорит мне, что я, — хоть и знаю вполне, что в "гармонии целого" участвовать не могу и никогда не буду, да и не пойму ее вовсе, что она такое значит, — но что я все-таки должен подчиниться этому возвещению, должен смириться, принять страдание в виду гармонии в целом и согласиться жить. Но если выбирать сознательно, то, уж разумеется, я скорее пожелаю быть счастливым лишь в то мгновение, пока я существую, а до целого и его гармонии мне ровно нет никакого дела после того, как я уничтожусь, — останется ли это целое с гармонией на свете после меня или уничтожится сейчас же вместе со мною. И для чего бы я должен был так заботиться о его сохранении после меня — вот вопрос? Пусть уж лучше я был бы создан как все животные, то есть живущим, но не сознающим себя разумно; сознание же мое есть именно не гармония, а, напротив, дисгармония, потому что я с ним несчастлив. Посмотрите, кто счастлив на свете и какие люди соглашаются жить? Как раз те, которые похожи на животных и ближе подходят под их тип по малому развитию их сознания. Они соглашаются жить охотно, но именно под условием жить как животные, то есть есть, пить, спать, устраивать гнездо и выводить детей. Есть, пить и спать по человеческому значит наживаться и грабить, а устраивать гнездо значит по преимуществу грабить. Возразят мне, пожалуй, что можно устроиться и устроить гнездо на основаниях разумных, на научно верных социальных началах, а не грабежом, как было доныне. Пусть, а я спрошу: для чего? Для чего устраиваться и употреблять столько стараний устроиться в обществе людей правильно, разумно и нравственно-праведно? На это, уж конечно, никто не сможет мне дать ответа. Всё, что мне могли бы ответить, это: "чтоб получить наслаждение". Да, если б я был цветок или корова, я бы и получил наслаждение. Но, задавая, как теперь, себе беспрерывно вопросы, я не могу быть счастлив, даже и при самом высшем и непосредственном счастье любви к ближнему и любви ко мне человечества, ибо знаю, что завтра же все это будет уничтожено: и я, и всё счастье это, и вся любовь, и всё человечество — обратимся в ничто, в прежний хаос. А под таким условием я ни за что не могу принять никакого счастья, — не от нежелания согласиться принять его, не от упрямства какого из-за принципа, а просто потому, что не буду и не могу быть счастлив под условием грозящего завтра нуля. Это — чувство, это непосредственное чувство, и я не могу побороть его. Ну, пусть бы я умер, а только человечество оставалось бы вместо меня вечно, тогда, может быть, я всё же был бы утешен. Но ведь планета наша не вечна, и человечеству срок — такой же миг, как и мне. И как бы разумно, радостно, праведно и свято ни устроилось на земле человечество, — всё это тоже приравняется завтра к тому же нулю. И хоть это почему-то там и необходимо, по каким то там всесильным, вечным и мертвым законам природы, но поверьте, что в этой мысли заключается какое-то глубочайшее неуважение к человечеству, глубоко мне оскорбительное и тем более невыносимое, что тут нет никого виноватого.

    И наконец, если б даже предположить эту сказку об устроенном наконец-то на земле человеке на разумных и научных основаниях — возможною и поверить ей, поверить грядущему наконец-то счастью людей, — то уж одна мысль о том, что природе необходимо было, по каким-то там косным законам ее, истязать человека тысячелетия, прежде чем довести его до этого счастья, одна мысль об этом уже невыносимо возмутительна. Теперь прибавьте к тому, что той же природе, допустившей человека наконец-то до счастья, почему-то необходимо обратить всё это завтра в нуль, несмотря на всё страдание, которым заплатило человечество за это счастье, и, главное, нисколько не скрывая этого от меня и моего сознанья, как скрыла она от коровы, — то невольно приходит в голову одна чрезвычайно забавная, но невыносимо грустная мысль: "ну что, если человек был пущен на землю в виде какой-то наглой пробы, чтоб только посмотреть: уживется ли подобное существо на земле или нет?" Грусть этой мысли, главное — в том, что опять-таки нет виноватого, никто пробы не делал, некого проклясть, а просто всё произошло по мертвым законам природы, мне совсем непонятным, с которыми сознанию моему никак нельзя согласиться. Ergo:34

    Так как на вопросы мои о счастье я через мое же сознание получаю от природы лишь ответ, что могу быть счастлив не иначе, как в гармонии целого, которой я не понимаю, и очевидно для меня, и понять никогда не в силах -

    Так как природа не только не признает за мной права спрашивать у нее отчета, по даже и не отвечает мне вовсе — и не потому, что не хочет, а потому, что и не может ответить -

    Так как я убедился, что природа, чтоб отвечать мне на мои вопросы, предназначила мне (бессознательно) меня же самого и отвечает мне моим же сознанием (потому что я сам это все говорю себе) -

    Так как, наконец, при таком порядке, я принимаю на себя в одно и то же время роль истца и ответчика, подсудимого и судьи и нахожу эту комедию, со стороны природы, совершенно глупою, а переносить эту комедию, с моей стороны, считаю даже унизительным -

    То, в моем несомненном качестве истца и ответчика, судьи и подсудимого, я присуждаю эту природу, которая так бесцеремонно и нагло произвела меня на страдание, — вместе со мною к уничтожению... Атак как природу я истребить не могу, то и истребляю себя одного, единственно от скуки сносить тиранию, в которой нет виноватого».

    N. N.

    Голословные утверждения

    Статья моя «Приговор» касается основной и самой высшей идеи человеческого бытия — необходимости и неизбежности убеждения в бессмертии души человеческой. Подкладка этой исповеди погибающего «от логического самоубийства» человека — это необходимость тут же, сейчас же вывода: что без веры в свою душу и в ее бессмертие бытие человека неестественно, немыслимо и невыносимо. И вот мне показалось, что я ясно выразил формулу логического самоубийцы, нашел ее. Веры в бессмертие для него не существует, он это объясняет в самом начале. Мало-помалу мыслью о своей бесцельности и ненавистью к безгласию окружающей косности он доходит до неминуемого   убеждения    в совершенной   нелепости   существования человеческого на земле. Для него становится ясно как солнце, что согласиться жить могут лишь те из людей, которые похожи на низших животных и ближе подходят под их тип по малому развитию своего сознания и по силе развития чисто плотских потребностей. Они соглашаются жить именно как животные, то есть чтобы «есть, пить, спать, устраивать гнездо и выводить детей». О, жрать, да спать, да гадить, да сидеть на мягком — еще слишком долго будет привлекать человека к земле, но не в высших типах его. Между тем высшие типы ведь царят на земле и всегда царили, и кончалось всегда тем, что за ними шли, когда восполнялся срок, миллионы людей. Что такое высшее слово и высшая мысль? Это слово, эту мысль (без которых не может жить человечество) весьма часто произносят в первый раз люди бедные, незаметные, не имеющие никакого значения и даже весьма часто гонимые, умирающие в гонении и в неизвестности. Но мысль, но произнесенное ими слово не умирают и никогда не исчезают бесследно, никогда не могут исчезнуть, лишь бы только раз были произнесены, — и это даже поразительно в человечестве. В следующем же поколении или через два-три десятка лет мысль гения уже охватывает всё и всех, увлекает всё и всех, — и выходит, что торжествуют не миллионы людей и не материальные силы, по-видимому столь страшные и незыблемые, не деньги, не меч, не могущество, а незаметная вначале мысль, и часто какого-нибудь, по-видимому, ничтожнейшего из людей. Г-н Энпе пишет, что появление такой исповеди у меня в «Дневнике» «служит» (кому, чему служит?) «смешным и жалким анахронизмом»... ибо ныне «век чугунных понятий, век положительных мнений, век, держащий знамя: "Жить во что бы то ни стало!.."» (Так, так! вот потому-то, вероятно, так и усилились в наше время самоубийства в классе интеллигентном.) Уверяю почтенного г-на Энпе и подобных ему, что этот «чугун» обращается, когда приходит срок, в пух перед иной идеей, сколь бы ни казалась она ничтожною вначале господам «чугунных понятий». Для меня же лично, одно из самых ужасных опасений за наше будущее, и даже за ближайшее будущее, состоит именно в том, что, на мой взгляд, в весьма уже, в слишком уже большой части интеллигентного слоя русского по какому-то особому, странному... ну хоть предопределению всё более и более и с чрезвычайною прогрессивною быстротою укореняется совершенное неверие в свою душу и в ее бессмертие. И мало того, что это неверие укореняется убеждением (убеждений у нас еще очень мало в чем бы то ни было), но укореняется и повсеместным, странным каким-то индифферентизмом к этой высшей идее человеческого существования, индифферентизмом, иногда даже насмешливым, бог знает откуда и по каким законам у нас водворяющимся, и не к одной этой идее, а и ко всему, что жизненно, к правде жизни, ко всему, что дает и питает жизнь, дает ей здоровье, уничтожает разложение и зловоние. Этот индифферентизм есть в наше время даже почти русская особенность сравнительно хотя бы с другими европейскими нациями. Он давно уже проник и в русское интеллигентное семейство и уже почти что разрушил его. Без высшей идеи не может существовать ни человек, ни нация. А высшая идея на земле лишь одна и именно — идея о бессмертии души человеческой, ибо все остальные «высшие» идеи жизни, которыми может быть жив человек, лишь из нее одной вытекают. В этом могут со мной спорить (то есть об этом именно единстве источника всего высшего на земле), но я пока в спор не вступаю и идею мою выставляю лишь голословно. Разом не объяснишь, а исподволь будет лучше. Впереди еще будет время.

    Мой самоубийца есть именно страстный выразитель своей идеи, то есть необходимости самоубийства, а не индифферентный и не чугунный человек. Он действительно страдает и мучается, и, уж кажется, я это выразил ясно. Для него слишком очевидно, что ему жить нельзя, и – он слишком знает, что прав и что опровергнуть его невозможно. Перед ним неотразимо стоят самые высшие, самые первые вопросы: «Для чего жить, когда уже он сознал, что по-животному жить отвратительно, ненормально и недостаточно для человека? И что может в таком случае удержать его на земле?» На вопросы эти разрешения он получить не может и знает это, ибо хотя и сознал, что есть, как он выражается, «гармония целого», но я-то, говорит он, «ее не понимаю, понять никогда не в силах, а что не буду в ней сам участвовать, то это уж необходимо и само собою выходит». Вот эта-то ясность и докончила его. В чем же беда, в чем он ошибся? Беда единственно лишь в потере веры в бессмертие.

    Но он сам горячо ищет (то есть искал, пока жил, и искал с страданием) примирения; он хотел найти его в «любви к человечеству»: «Не я, так человечество может быть счастливо и когда-нибудь достигнет гармонии. Эта мысль могла бы удержать меня на земле», — проговаривается он. И, уж конечно, это великодушная мысль, великодушная и страдальческая. Но неотразимое убеждение в том, что жизнь человечества в сущности такой же миг, как и его собственная, и что назавтра же по достижении «гармонии» (если только верить, что мечта эта достижима) человечество обратится в тот же нуль, как и он, силою косных законов природы, да еще после стольких страданий, вынесенных в достижении этой мечты, — эта мысль возмущает его дух окончательно, именно из-за любви к человечеству возмущает, оскорбляет его за всё человечество и — по закону отражения идеи — убивает в нем даже самую любовь к человечеству. Так точно видали не раз, как в семье, умирающей с голоду, отец или мать под конец, когда страдания детей их становились невыносимыми, начинали ненавидеть этих столь любимых ими доселе детей именно за невыносимость страданий их. Мало того, я утверждаю, что сознание своего совершенного бессилия помочь или принести хоть какую-нибудь пользу или облегчение страдающему человечеству, в то же время при полном вашем убеждении в этом страдании человечества, может даже обратить в сердце вашем любовь к человечеству в ненависть к нему. Господа чугунных идей, конечно, не поверят тому, да и не поймут этого вовсе: для них любовь к человечеству и счастье его — всё это так дешево, всё так удобно устроено, так давно дано и написано, что и думать об этом не стоит. Но я намерен насмешить их окончательно: я объявляю (опять-таки пока бездоказательно), что любовь к человечеству даже совсем немыслима, непонятна и совсем невозможна без совместной веры в бессмертие души человеческой. Те же, которые, отняв у человека веру в его бессмертие, хотят заменить эту веру, в смысле высшей цели жизни, «любовью к человечеству», те, говорю я, подымают руки на самих же себя; ибо вместо любви к человечеству насаждают в сердце потерявшего веру лишь зародыш ненависти к человечеству. Пусть пожмут плечами на такое утверждение мое мудрецы чугунных идей. Но мысль эта мудренее их мудрости, и я несомненно верую, что она станет когда-нибудь в человечестве аксиомой. Хотя опять-таки я и это выставляю пока лишь голословно.

    Я даже утверждаю и осмеливаюсь высказать, что любовь к человечеству вообще есть, как идея, одна из самых непостижимых идей для человеческого ума. Именно как идея. Ее может оправдать лишь одно чувство. Но чувство-то возможно именно лишь при совместном убеждении в бессмертии души человеческой. (И опять голословно.)

    В результате ясно, что самоубийство, при потере идеи о бессмертии, становится совершенною и неизбежною даже необходимостью для всякого человека, чуть-чуть поднявшегося в своем развитии над скотами. Напротив, бессмертие, обещая вечную жизнь, тем крепче связывает человека с землей. Тут, казалось бы, даже противоречие: если жизни так много, то есть кроме земной и бессмертная, то для чего бы так дорожить земною-то жизнью? А выходит именно напротив, ибо только с верой в свое бессмертие человек постигает всю разумную цель свою на земле. Без убеждения же в своем бессмертии связи человека с землей порываются, становятся тоньше, гнилее, а потеря высшего смысла жизни (ощущаемая хотя бы лишь в виде самой бессознательной тоски) несомненно ведет за собою самоубийство. Отсюда обратно и нравоучение моей октябрьской статьи: «Если убеждение в бессмертии так необходимо для бытия человеческого, то, стало быть, оно и есть нормальное состояние человечества, а коли так, то и самое бессмертие души человеческой существует несомненно». Словом, идея о бессмертии — это сама жизнь, живая жизнь, ее окончательная формула и главный источник истины и правильного сознания для человечества. Вот цель статьи, и я полагал, что ее невольно уяснит себе всякий, прочитавший ее.

    Я могу укрыться от пограничных ситуаций, прерывая и забывая их. Я могу их стойко вынести, если перед их лицом в этом мире я делаю то, что возможно. Я могу выйти за их пределы, покидая наличное бытие, либо совершив абсолютный шаг, самоубийство, либо вступив в непосредственную связь с Богом. Религия дает нам возможность остаться в этом мире вместо того, чтобы покончить с собой, но она в конечном счете, то есть если не использовать ее для того, чтобы укрыться от пограничных ситуаций, вынуждает нас покинуть этот мир, оставаясь в мире, а именно, посредством аскетизма, бегства от мира и жизни вне мира, испытывая страдания в состоянии наличного бытия или действуя без всякого влечения к нему.

    Самоубийство

    Психиатры, обозначая самоубийство термином «суицид», относят тем самым этот поступок к сфере чистой объективности. Литераторы называют самоубийство «свободной смертью» и, наивно предполагая существование высшей человеческой возможности, в каждом случае представляют этот поступок в несколько розовом свете, а это опять-таки скрывает его истинный смысл. Только слово «самоубийство» с необходимостью требует, вместе с осознанием его объективности как факта, представить весь ужас заключенного в данном поступке вопроса. Первая часть этого слова «само» выражает свободу, которая уничтожает наличное бытие этой свободы (в то время как прилагательное «свободная» говорит слишком мало, если бы отношение к самому себе в этом слове считалось уже преодоленным). Вторая же часть слова «убийство» выражает активность, проявляющуюся в насилии по отношению к тому, кто решился на этот шаг в силу неразрешимых внутренних противоречий (тогда как слово «смерть» соответствовало бы чему-то, аналогичному пассивному участию).

    Человек не может пассивно жить, но он не хочет и пассивно умереть. Он живет благодаря активности и только посредством активности он может покончить с жизнью. Наше наличное бытие в том виде, в каком оно существует, девает невозможным пассивное участие в том случае, если мы этого желаем. Чистая пассивность существует только в естественной смерти, вызванной болезнью или насильственными действиями извне. Такова наша ситуация.

    Самоубийство — это единственное действие, которое освобождает нас от всякой дальнейшей деятельности. Смерть, являющаяся для подлинного существования (Existenz) главной пограничной ситуацией, это событие, которое само приходит и которое не зовут. Только человек после того, как он узнает о смерти, стоит перед возможностью самоубийства. Он может не только сознательно рисковать жизнью, но решать, хочет ли он жить или нет. Смерть относиться к сфере его свободы.

    1.Самоубийство как факт

    Поступок, который как таковой не является с необходимостью необусловленным, будучи предметом статистического и специального исследования, никогда не может быть признан необусловленным с точки зрения психологических теорий. Только на границе предметного познания, использующего эмпирические методы исследования, самоубийство всплывает в качестве философской проблемы.

    Исследования частоты случаев самоубийств показывают, что в Европе среди германских семей случаи самоубийств более часты, чем среди представителей других народов. Согласно этим данным, больше всего самоубийств в Дании. В Германии же в северных провинциях их число больше, чем в южных. С возрастом частота самоубийств увеличивается и становится наибольшей в возрасте 60-70 лет. Затем она снова падает. Статистика также свидетельствует, что пик самоубийств приходится на май-июнь и что в протестантских странах они совершаются чаще, чем в католических.

    Эти и другие цифры, точные данные которых можно найти в статистических исследованиях, касающихся вопросов нравственности, ничего не говорят о душевном состоянии человека. Они не дают никакого закона, которому мог бы подчиниться индивидуум. Эти статистические закономерности только в случае больших обобщений дают представление об общем психологическом типе народов, возрасте и поле самоубийц. Они также указывают на те причины, которые, наряду с другими факторами, влияют, но не определяют характер самоубийства в каждом отдельном случае.

    Лишь со стороны, кажется, будто статистика указанных побудительных мотивов более глубоко проникает в психологические аспекты проблемы. Она раскрывает определенные закономерности на основе анализа процентного соотношения числа самоубийств, совершенных вследствие пресыщения жизнью, телесных страданий, пристрастий и порочных наклонностей (в том числе морфинизма и алкоголизма), а также вследствие печали и горя, раскаяния и страха перед наказанием, гнева и ссоры. Однако эти закономерности, пожалуй, скорее выражают типичные оценки события со стороны близких родственников покойного и полицейских, чем действительного психологического состояния самоубийств. Кто однажды пережил самоубийство близкого для него человека, тот, если он человеколюбив и хоть немного одарен прозорливостью, на собственном опыте убедится, что это событие нельзя понять на основе одного-единственного побудительного мотива. В конечном счете всегда остается какая-то тайна. Но из-за этого нельзя прекращать усилий, направленных на то, чтобы понять то, что можно установить и узнать эмпирически.

    Самым простым кажется предположить душевную болезнь. Некоторые доходят до того, что каждого самоубийцу объявляют душевнобольным. В этом случае исчезает вопрос о мотивах. Решение проблемы самоубийства лежит за пределами здравого смысла. Однако это не так.

    Существуют душевные заболевания в собственном смысле этого слова, которые начинаются в определенный момент времени и закономерное протекание которых либо сопровождается прогрессом болезни, либо ведет к исцелению. Для здорового человека, выступающего в роли наблюдателя, а при исцелении и для считавшихся больными пациентов эти болезни представляются чем-то чуждым. Критически настроенный специалист может с достаточной достоверностью установить такого рода душевные заболевания по их специфическим симптомам. На основе статистических данных можно сделать вывод, что в настоящее время в Германии примерно только одна треть самоубийств совершается душевнобольными. Но и для этой трети не снимается вопрос о доступных для понимания мотивах поведения. Самоубийство не является следствием душевной

    болезни в том смысле, в каком лихорадка является следствием инфекции. Возможно, здесь влияние оказал совершенно непонятный биологический фактор болезни. Однако только душевные факторы, возникшие на почве болезни, ведут к самоубийству у некоторых, но не у всех больных. В состоянии меланхолии невыносимое чувство страха непосредственно ведет к самоубийству, которое к тому же может быть осторожно подготовлено. В состоянии слабоумия поражает инстинктивное стремление человека к самоубийству, особенно вследствие использования разных необычных средств. Если здесь в одном случае может показаться достаточным указание на психотическую зависимость (psychtische Kausalitdt), то в другом случае душевнобольной способен отреагировать на свое заболевание путем обращения к бытию собственного Я, которое защищает себя в акте самоубийства.

    Среди двух третей самоубийц, которые не являются душевнобольными, имеется очень большое число людей с отклонениями от нормы. Однако это не означает, что самоубийство можно было бы понять на основе этих отклонений от нормы. Напротив. Эти отклонения от нормы психического и невротического характера фиксируются так часто, что отсутствует какая-либо четкая граница между ними и изменениями в рамках нормы. Они еще в меньшей мере, чем душевная болезнь, мешают анализу разумных мотивов совершения самоубийства.

    Ни душевная болезнь, ни психопатия не означают выхода за пределы смысла. Они являются только особыми каузальными условиями для экзистенции в действительном наличном бытии, подобно тому, как мы в каждый момент жизни обладаем наличным бытием только благодаря такого рода нормальным, но не доступным нашему пониманию условиям (к числу которых относятся жизненная сила нашего тела, воздух и питание). Правда, данные психопатологии дают нам эмпирическое знание относительно причин, действующих чаще всего неопределенным образом. Однако, если их используют для анализа вполне определенного случая, то они никогда полностью не раскрывают человека как существо, обладающее подлинным бытием (Existenz). Это подлинное бытие, поскольку оно вообще проявляется и наличном бытии, хотя и обусловлено в этом своем проявлении, но не обусловлено этими реальными факторами. Всякое эмпирическое знание о человеке, оказавшемся на границе своих возможностей, требует постановки вопроса о подлинном бытии в возможной или действительной коммуникации.

    2. Вопрос о необусловленном

    Если мы, не ссылаясь на частные примеры, спрашиваем о разумных мотивах поведения, то мы вступаем в иную сферу. Разумное в качестве мыслимого является только проектом некоторой возможности, но никогда не является в полной мере реальностью. В любой момент оно действительно только вместе с тем, что нельзя понять: нельзя понять не только причины наличного бытия души, но и необусловленность экзистенции, которая выражается в том, что можно понять, но является свободным первоисточником, который как таковой остается тайной для всякого понимания. Отдельно взятый случай самоубийства как необусловленное действие нельзя понять на основе общего каузального закона или некоторого идеального типа в силу абсолютной уникальности реализующейся в нем экзистенции.

    Таким образом, акт самоубийства может быть познан, исходя из его оснований только в его обусловленности, а не как необусловленное действие. Но поскольку он может быть свободным действием экзистенции в пограничной ситуации, то он открыт для возможной экзистенции, ее вопроса, ее любви и ее страха. Поэтому он является предметом этической и религиозной оценки, либо отвергается, либо допускается или даже требуется. Необусловленный первоисточник самоубийства остается невыразимой в коммуникации тайной одинокой личности. Если самоубийцы оставляют после себя признания о мотивах своего поступка, то все же остается вопрос, понимал ли он самого себя. Мы нигде не сможем услышать голос необусловленного источника, принявшего решение. Можно только реконструировать возможные мотивы поведения самоубийцы, руководствуясь целью не понять, а, выходя за пределы возможностей всякого понимания, высветить необусловленность в ее первоисточнике.

    В некоторый момент кажется, что конструкция делает понятным самоубийство, но только для того, чтобы затем еще решительнее потерпеть крушение, столкнувшись с его непостижимостью.

    Экзистенция, находясь в состоянии пограничной ситуации, ставит под сомнение смысл и содержание всякого наличного бытия. Она говорит себе: «Все преходяще; что мне радости жизни, если все гибнет! Вина неизбежна. В конечном счете, повсюду наличное бытие — это нищета и горе. Всякая гармония является обманом. Нельзя узнать ничего существенного. Мир не дает никакого ответа относительно того, что мне следовало бы знать, чтобы правильно жить. Я не был согласен с тем, что я хочу эту жизнь, и не способен ничего увидеть, что могло бы меня заставить сказать этой жизни «Да». Я удивляюсь только тому, что большинство людей живет беспечно в свое удовольствие, подобно курам в саду, которых завтра зарежут. Для того, кто так рассуждает, единственный смысл заключается в том, чтобы совершенно сознательно, не поддаваясь превратностям момента или возникающим аффектам, перевести это отрицание жизни из области мышления в сферу действия. Определенная конечная ситуация становится только поводом, но она не является источником принятого решения. Отрицающая ее свобода, хотя и не может иметь основания в этом мире, но, уничтожая саму себя, она может оставить определенную частицу своей субстанции. Для себя самой она является чем-то большим, нежели ничтожность этого бытия. Она спасает свой суверенитет, говоря «нет» своему экзистенциальному самосознанию.

    Однако эта конструкция здесь рушится: причиной самоубийства здесь была несубстанциальность всего. Но акт свободы, выраженный с предельной ясностью, в самом начале своего существования должен был бы привести к осознанию субстанции. В этот момент мы касаемся края пропасти и неожиданно снова приходим к утверждению наличного бытия как пространства, в котором осуществляется только что начавшийся опыт. Правда, тот, кто, сохраняя тайну необусловленности, принял решение, не может повернуть назад, ибо он должен был бы сказать: поскольку я принял решение, я не могу остановиться; ибо решительность составляет смысл жизни. Но я удостоверяюсь и существовании субстанции благодаря тому, что я воспринял границы этого решения как возможность и не сомневался в том, что покончить с жизнью выше моих сил. Так как только мир является для нас тем местом, где экзистенция предстает в своей действительности, то в тот момент, когда субстанция осознает себя как таковую, у нее возникает желание развернуться в этом мире. Таким образом, эта конструкция, доведенная до своего логического конца, как раз не позволяет осуществиться самоубийству. Если оно тем не менее совершилось, то такого рода конструкция не дает нам никакого понимания этого факта. Если бы я продолжал конструирование, то для того, чтобы понять фактически совершившееся самоубийство, я должен был бы признать неясность в некотором конфликте, приведшем к самоубийству, которое к тому же перестает быть необусловленным действием. Или мне следует покинуть путь такого рода конструирования: позитивную близость к небытию в его трансцендентном осуществлении как первоисточнике необусловленности можно было бы, правда, признать, но нельзя было бы понять. С судьбой конфликта меня связывает сострадание и боль, возможно, из-за того, что была упущена возможность решения. Однако меня охватывает ужас перед лицом этой трансцендентной реализации в небытии. В рационально организованном мире не дает покоя вопрос: «Является ли такая реализация истинной?»

    Никто не может привести случай, который доказывал бы правильность этой конструкции. Ведь эмпирически действительным всегда является только внешнее, которое, в свою очередь, должно иметь основания вне себя. Так как экзистенция воспринимается исходя из возможной экзистенции, то такая конструкция свободы может быть принята только как негативность, а возможность трансцендентой реализации в небытие только ошибочно может быть принята за знание. Как таковое оно стало бы опасным для имеющих место реальных конфликтов, в которых подобная философия по совершенно другим мотивам могла бы служить для не обладающего ясным сознанием самоубийцы в качестве внешней стороны его сознания, вводящего самого себя в заблуждение.

    Свобода отрицательного в этой конструкции принимает в качестве возможности много образов: в случае обладания бедной субстанцией самобытия (Selbstsein) и чрезвычайно большой одаренностью человек может так много пережить, понять и осознать, что в качестве самого себя он, при всей полноте своих переживаний и мыслей, воспринимает себя в своей многозначности как небытие. Для него все является скорлупою, расположенной поверх скорлупы некоторого проблематичного ядра. Если он спрашивает себя о себе, то кажется, будто он растворяется. Тогда он ищет себя, либо постоянно окунаясь в новые, захватывающие его в данный момент новые переживания, не будучи при этом в состоянии остановиться на каком-нибудь из них, поскольку всякое бытие, вводя его в заблуждение, исчезает от него в качестве его собственного бытия; либо он ищет себя посредством ряда негативных актов, в которых он хочет преодолеть себя путем отказа, который осуществляется в аскезе, в формальном следовании данным или даже созданным законам, не прибегая к посторонней помощи и не осознавая в отрицании себя в качестве самобытия. Самоубийство понимается как последний акт и вершина такого отрицания, поскольку он полагает, что окончательно удостоверяется в своей субстанции. В этот момент скорлупа кажется совсем близкой. Поэтому необусловленный источник акта самоубийства должен был бы корениться в чем-то другом: если в страстном влечении к ночи смерть с давних пор стала чем-то близким и даже позитивным, то возврату к жизни препятствует готовность отдаться невыразимой трансценденции.

    В другой конструкции, например, самоубийство становится возможным, если в повседневной жизни нельзя вынести груз обычных обязанностей, постоянно осознавая внутреннее признание, которое не считает этот груз ни чем-то пустячным, ни чем-то существенным, но постоянно преобразует повседневные заботы. Тогда этому наличному бытию противопоставляется идея более истинной жизни и возникают трения, не ведущие к каким-либо плодотворным результатам. Вместо того, чтобы расти в историчности непрерывного действия, самосознание только всегда уничтожает себя. Человек чувствует себя лишним; ибо он только мешает другим.

    Он бессмысленно страдает. Возможно его охватывает страстный порыв, с высоты которого он отбрасывает эту жизнь, видя, как его охватывает прежняя тоска. Он хочет отказаться от жизни не тогда, когда он находится в жалком состоянии, а когда торжествует. Жизнь изначально должна быть богатой либо ее вообще не должно быть. В состоянии счастья, в веселом настроении, которое было подготовлено в течение многих дней, он уходит из этого мира без единого слова, в крайнем случае говоря только об удивительном покое, охватившем его, инсценируя несчастный случай. Это было бы самоубийство в состоянии ясного опьянения, осознанности, которая едина с собой и своей трансценденцией небытия (Transzendenz des Nichts), но в этом мире прерывает всякую коммуникацию, когда никто не оставляет никаких признаков. Согласие разрушить все исходя из утверждения жизни было бы здесь подобно весне, когда происходит большая часть самоубийств, а также природе, которая постоянно созидает и разрушает. То, что самоубийца, как нам представляется, доказывает, но чего уже не происходит в состоянии необусловленности, это кажется проявлением изначального неверия, которое выражается либо в том, что он не осознает своего собственного Я в абсолютном сознании, либо в том, что он, находясь в пограничных ситуациях, объявляет ничтожным всякое наличное бытие, либо в том, что отрицание наличного бытия он переживает как свою единственную свободу, либо в том, что он в состоянии торжества жизни воспринимает смерть как истину жизни. Нельзя опровергнуть то, что самоубийца, например, думает и осуществляет на основе неопровержимых фактов. Следовать таким мыслям означало бы превращать самоубийство в конец, который можно очень легко понять, тем более что обращение к жизни в момент готовности, возникающей вследствие осознания субстанции как таковое не является логически строгим следствием, а в качестве самой мысли является только выражением возможной веры. Вопрос «Почему совершается самоубийство?» возвращает нас к вопросу

    3. «Почему мы остаемся жить?»

    Прежде всего потому, что мы руководствуемся жаждой жизни, не задавая себе никаких вопросов. Даже если мы задались вопросом, если всякая трансценденция исчезает от нас и все становится объективно бессмысленным, мы все же продолжаем дальше жить изо дня в день в тупой неясности благодаря нашей жизненной силе (Vitalitat), возможно, презирая при этом самих себя. Поскольку мы в течение долгих периодов жизни ведем такое основанное на жизненной силе эмпирическое существование, мы питаем уважение к самоубийце, который, опираясь на свободу, сопротивляется абсолютности основанного на жизненной силе наличного бытия. Правда, мы, руководствуясь жизненной силой, испытываем страх перед самоубийцей. Мы говорим, например, что опасно следовать подобным душевным порывам и мыслям, что нужно придерживаться того, что считается нормальным и здравым. Но такой ход является сокрытием, если таким образом мы препятствуем тому, чтобы поставить под сомнение нашу слепую жизненную силу. Мы хотели бы избежать пограничных ситуаций, но не можем успокоится, потому что жизнь отдана в распоряжение жизненной силе, которая однажды покинет нас.

    Или мы живем, не только руководствуясь жизненной силой, но и подлинно существуя (existierend). Однако в силу самодостоверности наших свободных действий наличное бытие получает свой символический характер. В жизни удерживает нас не какой-то смысл, который мы сознательно рассматриваем в качестве конечной цели жизни в этом мире, а присутствие трансценденции в тех жизненных целях, которые нас наполняют. Эта жизненная воля представляет для нас концентрированное выражение того, что в настоящий момент является для нас действительным. Бесконечность возможного и абсолютные критерии общего плана привели бы к отрицанию наличного бытия, если бы они уничтожили сознание историчности. Если поэтому перед лицом самоубийства, осознавая серьезность ситуации и находясь в состоянии кризиса, мы воспринимаем жизнь, не только руководствуясь жизненной силой, но и подлинно существуя, то такой жизненный выбор является одновременно ограничением самим но себе. Поскольку такое ограничение означает исключение возможностей, то отрицание, вместо того чтобы распространиться на все наличное бытие, поглощается этим наличным бытием. Отказать себе в чем-то, согласиться с утратой возможностей, потерпеть крах, выдержать взгляд, проникающий во все уничтожающее наличное бытие, — все это заставляет наличное бытие измениться. Оно потеряло бы свою абсолютность, которой оно обладает ради жизненной силы. Если бы этот мир был всем, то с экзистенциальной точки зрения оставалось бы только самоубийство. Только символический характер наличного бытия позволяет нам, не обманываясь гармонией бытия, сказать, осознавая его относительность: «Какова бы ни была жизнь, она хороша». Собственно, это слово может быть истинным только во взгляде, обращенном назад, но его возможности достаточны для того, чтобы ухватиться за жизнь.

    На вопрос «Почему мы остаемся жить?» можно в конечном счете ответить так: решение жить существенно отличается от решения покончить с собой. В то время как самоубийство в качестве активного действия касается жизни в целом, всякая активность этой жизни является частичной и решение остаться жить по сравнению с возможностью самоубийства является упущением. Так как я не дал себе эту жизнь, то я только решаю, позволить ли существовать тому, что уже есть. Нет соответствующего тотального действия, посредством которого я лишаю себя жизни. Поэтому существует только страх самоубийства, который переходит некоторую границу, за пределы которой не проникает никакое знание.

    4. Невыносимость жизни

    Утверждение, что жизнь хороша, не является абсолютно истинным, иначе оно должно было бы считать хорошим и самоубийство. Для подлинного существования жизнь может стать невыносимой из-за ситуаций, в которые мы попадаем, и изменения нашей собственной жизненной силы. Самоубийство могло бы стать действием, не обусловленным этими условиями, но не действием, с абсолютным убеждением направленным на наличное бытие вообще, а личной судьбой, которую следовало бы понимать в ее специфических обстоятельствах. Возможной является следующая конструкция.

    Для одинокого человека, находящегося в состоянии полной покинутости и осознающего небытие, свободный выбор смерти подобен возвращению к себе домой. Измученный жизнью в этом мире, не имея больше сил продолжать борьбу с самим собой и с этим миром, находясь в состоянии отчаяния из-за болезни или старости, оказавшись перед угрозой скатиться ниже собственного уровня, человек хватается за утешительную мысль, что можно лишить себя жизни, поскольку смерть кажется ему спасением. Где в этом мире соединяются неизлечимое телесное заболевание, недостаток средств и полная изоляция, там совершенно осознанно и без всякого нигилизма может быть отвергнуто не собственное наличное бытие вообще, а то, которое еще могло бы теперь остаться. Это граница жизни, где продолжение жизни уже не может быть обязанностью: если процесс самостановления уже невозможен, то физическое страдание и требования этого мира становятся настолько губительными, что я не могу больше оставаться тем, кем я был. Правда, это происходит в том случае, если меня не покидает храбрость, а вместе с силой исчезает физическая возможность и если нет никого в мире, кто своей любовью мог бы поддержать мое наличное бытие. Самому сильному страданию может быть положен конец, несмотря на то и потому, что готовность жить и поддерживать коммуникацию является наивысшей.

    Совершенно одинокий человек, которому люди, составляющие его ближайшее окружение в этом мире, к тому же разъясняют, что они живут в иных мирах, и для которого осуществление любого дела чревато потерями, который сам по себе не способен достичь чистоты сознания бытия, который видит, как он скатывается вниз, если он затем, не упорствуя, спокойно и зрело все взвесив, лишает себя жизни после того, как он привел в порядок свои дела, то он может, пожалуй, сделать это таким образом, как если бы он принес себя в жертву. Самоубийство становится последним свободным актом этой жизни. Оно сохраняет доверие, спасает чистоту и веру, не ранит ни одного из живущих людей, не прерывает коммуникации и не совершает предательства. Оно стоит на границе невозможности осуществления (Nichtverwirklichenkonnens), и никто ничего не теряет.

    Но и эта конструкция самоубийства в ситуации невыносимости жизни не является подлинным пониманием проблемы. На ее основе можно только высветить способность вынести глубочайшую нищету нашей жизни и ее возможного еще в любом случае опыта, исходя из неисследованности трансценденции:

    Глостер: Я понял все. Отныне покоряюсь

    Своей судьбе безропотно покамест

    Она сама не скажет :«Уходи».

    О, всеблагие боги! Вас молю:

    Возьмите жизнь мою, чтоб нрав мой слабый

    Мне вновь самодовольства не внушил.

    Эдгар:   Опять дурные мысли? Человек

    Не властен в часе своего ухода

    И срока своего прихода в мир.

    Но надо лишь всегда быть наготове.

    (Перевод Б. Пастернака)

    5. Стечение обстоятельств

    Наконец, можно сконструировать такую возможность самоубийства, которая не является необусловленным действием в пограничной ситуации, а совершается при определенном стечении обстоятельств. Руководствуясь конечными мотивами и не обладая ясным экзистенциальным сознанием, человек в неопределенном и неясном бегстве отказывается от жизни под влиянием таких аффектов, как упрямство, страх и чувство мести. Это имеет место в случае экономического краха, осознания совершенного преступления, обморочного состояния из-за нанесенного оскорбления, а также тогда, когда уязвлено мелкое самолюбие. Самоубийство становится психологически понятным на основе предпосылки наличия такого стечения обстоятельств, которое самосознание не способно ни осознать ни распутать. Человек действительно не знает, что он делает. В данном случае психологическое понимание означает одновременно и оценку, ибо оно видит выход из данной запутанной ситуации.

    Примеры. Самоубийство — это обольщение в состоянии отчаяния, возникающего при осознании ничтожности и сопровождаемого ненавистью к самому себе и другим. Как имеется обыкновенная ярость в случае получения телесной травмы, так имеется и простое упрямство в случае отклонения требования с другой стороны. Затем гордость, которая в противном случае породила бы тенденцию упрекать другого человека, как только окажется раздутой, может искать вину в себе и в смущении идти путем, ведущим к прерыванию коммуникации. Но далее возникает опасность растратить себя в лишенном экзистенциальных основ (existenzlosen) самоубийстве и решить с его помощью те проблемы, которые можно было бы решить в наличном бытии. Или другой пример. Спрашивают о самоубийстве, и мысль привыкает к этой возможности. Она используется в качестве угрозы в борьбе с самим собой как утешение, которое мы находим в чувстве собственной ничтожности. Делаются приготовления, они даже еще необязательны. Ситуации развиваются так, что в конце концов кажется, будто нельзя уже более вернуться назад. Хотя воли к самоубийству уже совершенно нет, оно все же совершается в полном отчаянии вследствие стыда и неясного чувства неотвратимости.

    6. Экзистенциальная позиция по отношению к самоубийству в случае

    оказания помощи и осуждения

    Если кажется, что кому-то угрожает самоубийство, то доверительное спасение может происходить следующим образом: при психозах единственным средством спасения считается надзор за больным в течение всего времени опасности. В случае конечных коллизий, которые можно понять, задача состоит в том, чтобы разрешить данный конфликт. В случае, когда предполагают безнадежную болезнь или другую угрозу жизни, то убедительное сообщение о возможном благоприятном исходе является тем способом, который помогает отсрочить самоубийство. Эти способы оказания помощи касаются самоубийства как действия, обусловленного причинами, которые можно понять. Но действию, совершенному необусловленно, ничто не поможет. Решительность, которая есть нечто большее, чем любой аффект, и которая как таковая уже вышла за пределы наличного бытия, обладает совершенным молчанием.

    В случае неясного осознания бытия помощь, направленная на то, чтобы прояснить пограничную ситуацию, является путем, хотя и пробуждающим жизнь, но все же опасным. В качестве пробуждающего пути он вырывает человека из конфликта конечных интересов, а в качестве опасного он может как раз привести к ясному осознанию необусловленности небытия, выраженному в воле самоубийцы. Если затем непостижимая необусловленность становится действительной в качестве возможности абсолютного отрицания, то, по-видимому, нет никакого спасения. Самоубийца ни с кем не говорит необусловленно, и для оставшихся в живых его конец покрыт мраком. Именно в абсолютном одиночестве никто не может помочь.

    В пограничных ситуациях все действия по своему смыслу настолько непосредственно касаются нас самих, что никто не может помочь нам принять решение. Ведь даже в одной и той же пограничной ситуации, касающейся одного и того же действия, двое людей, находящихся в коммуникации, не всегда могут достаточно ясно выразить свои чувства, подобно тому, как этого не могут сделать двое влюбленных, совершающих одновременно самоубийство. Нельзя кому-либо советовать или кого-либо уговаривать, обращаясь к его безусловному истоку. Никто не может необусловленно спросить другого, должен ли он делать это. В среде рассуждений, предназначенных для сознания вообще, перестает существовать необусловленность.

    Абсолютное одиночество остается без помощи. Необусловленное отрицание как источник самоубийства означает изоляцию. Поэтому, если коммуникация удается, то это означает спасение. Высказывания планирующего самоубийство — это уже поиск, если они являются выражением любви к тому, кто имеет на него право. Это шанс, ибо приоткрыта тайна. Поэтому главное состоит в том, отвечает ли экзистенция тому, кто находится в пограничной ситуации. Его ответ должен был бы проникнуть в душу так же глубоко, как это раньше делало сознание, ибо наше Я и наличное бытие ничего не стоят. Однако не является главным то, что совершается на основе аргументации, опирающейся на разумные основания, не дружеское расположение и уговоры, а только такая любовь, поведение которой не обсуждается, ведет нас, не руководствуясь каким-либо планом, хотя она повсюду необусловленно стремится к рациональной ясности. Такая любовь в своей наивысшей раскованности и прозорливости позволяет все и требует всего. Однако любовь, основанная на энтузиазме, невозможна по отношению к каждому человеку и всем его близким. Ее нельзя желать. Она является не человеколюбием исповедника и невропатолога или же мудростью философа, а тем единичным актом любви, в котором начинается подлинное существование человека, когда включаются все его резервы и он не имеет никаких скрытых мыслей. Поэтому только она вместе с влюбленным, которому угрожает опасность, вступает в пограничную ситуацию. Для него помощью, в конечном счете, является только то, что он любим. Эта помощь неповторима, неподражаема и несводима ни к каким правилам.

    Если тот, кому угрожает опасность, говорил о самоубийстве, то он мог просто искать помощи. Это не следует смешивать с тем случаем, который нельзя объективно отличить от данного, когда намерение совершить самоубийство высказывается с целью оказать влияние на другого человека и тем самым придать себе значение. Характеризовать необусловленные действия как преднамеренные означает лишить их необусловенности. Они становятся предметом обсуждения с его аргументацией «за» и «против», становятся средством для другого.

    Когда мои мысли необусловлены, я не могу сказать: я лишу себя жизни. Эти слова не являются истинными, как и вообще попытка распространить данные суждение на все случаи, как мы это делаем, например, когда говорим: «Все это обман», «Я все это себе только внушил», «Мне все безразлично». С помощью такого рода суждений я впадаю в самообман, вводя в заблуждение другого. Эти суждения, исходя из обусловленных аффектов, высказываются о необусловленном. Такое высказывание является пустым, потому что оно невыполнимо. В таких случаях самообман только возрастает; он уже не является необусловленным действием, а обуславливает при неясном стечении обстоятельств. Действительно совершаемое действие как действительное еще не является экзистенциальным. Такие движения души, как отчаяние и ярость, ослепляют. Эти слова, несмотря на то, что они выражены в несколько темной форме, могут быть неясным выражением некоторой истины, а именно выражением инстинктивного желания найти таким образом помощь и вернуться к самому себе.

    Но по отношению к мертвому самоубийце такая позиция сразу становится иной. Правда, возможную экзистенцию охватывает ужас перед самоубийцей: перед безверием, прерыванием коммуникации, одиночеством. То, что казалось только возможным в качестве границы, здесь является действительностью. Однако суверенный произвол свободы добивается не только внимания. Этот произвол, находясь выше всякой пропасти безверия, которое самоубийца в пограничной ситуации выразил посредством своего самоуничтожения, в раскалывающейся трансценденции сам связывает любящего человека с самоубийцей. В его поступке бытие говорит еще через посредство необусловленного отрицания. Если кажется, что все упреки нигилистически настроенного самоубийцы справедливы, то своим поступком и своей экзистенцией самоубийца словно бы опровергает их. По отношению к мертвому такая оценка преждевременна. Его называли трусом и защищали самих себя, затемняя ситуацию, ведущую в бездну. Таким образом, ни один путь не ведет к пониманию его подлинного существования. Если говорят, что он отбросил Бога, то нужно ответить: это касается самого человека и его Бога, мы ему не судьи. Если говорят, что он нарушил обязательста по отношению к живым, то нужно ответить: это касается только тех, кто с ним общался. Самоубийство означает, пожалуй, прерывание коммуникации. Коммуникация является действительной только в той мере, в какой я верю другому, что он не покинет меня. Если он угрожает самоубийством, то он тем самым ограничивает коммуникацию условиями, то есть он намерен прервать ее в корне. Самоубийство тогда становится чем-то вроде заблуждения другого человека, с которым солидарная жизнь в коммуникации была настоящей только в единстве судеб: позиция, которую я занял, состояла в том, чтобы быть в присутствии другого и вступить в коммуникацию, а я словно бы убегаю. В случае осуществленной коммуникации самоубийство является чем-то вроде предательства. И, несмотря на все это, если участники коммуникации осознают факт предательства и чувствуют себя брошенными на произвол судьбы, то они должны спросить себя, в какой мере они сами из-за отсутствия коммуникации и недостатка любви были виноваты в случившемся, и тогда они, возможно, увидят бездну трансценденции, в которой невозможность общения упраздняет всякое суждение. Наконец, если говорят, что самоубийца нарушает обязательство по отношению к самому себе, которое требует от него реализовать себя в наличном бытии, то снова следует ответить, что это — тайна самого человека, как и в каком смысле он в действительности «существует». Общий ответ на вопрос, можно ли лишать себя жизни, не был бы безразличен с точки зрения возможности разрешения конфликтных ситуаций. Если в этих ситуациях человек не знает, что он собственно делает, он испугался бы, если бы самоубийство было подвергнуто проклятью, но еще более смущает прославление самоубийства и перспектива посмертной славы. Но такой ответ был бы безразличен для того, кто в полной изоляции, руководствуясь негативной свободой, совершает свой поступок, исходя из безусловности. История самоубийства и его оценки показывают, какие страсти разгорались в споре «за» и «против» самоубийства. Как осуждение самоубийства, так и восхищение им, характеризуют экзистенцию того, кто выносит суждение. Самоубийство может быть актом высшего своеволия, полной самостоятельности. Где в этом мире имеется воля господству над другими, там самоубийство является актом, посредством которого человек может уйти от этого господства. Оно является единственным оружием, которое еще остается у побежденного, чтобы утвердить себя в качестве непобежденного перед лицом победителя подобно тому, как это сделал Катон по отношению к Цезарю. Поэтому самоубийство осуждает тот, кто в глубине души обладает господством. Кто господствует над людьми благодаря тому, что они находят в нем духовную опору и помощь, тот теряет это господство, если человек опирается на свою собственную свободу и ни в ком не нуждается. Самоубийство как обвинение и выпад против превосходящей силы, а также как выход из губительной ситуации может быть выражением самой решительной самостоятельности. Поэтому там, где имело место сознание собственной ответственности перед самим собой, самоубийство не только допускалось философами, но при определенных условиях прославлялось. Нельзя отрицать того, что человек, который совершенно сознательно лишает себя жизни, представляется нашему взору совершенно независимым, полностью опирающимся на самого себя, человеком, который сопротивляется всякому наличному бытию мира, поскольку оно полагается абсолютным или хочет представить себя в качестве приносящего себя в жертву абсолюту и отдает победу своему врагу и победителю. Однако остается наш экзистенциальный ужас.

      Николай Бердяев. О самоубийстве (Психологический этюд)

    І

    Вопрос о самоубийстве — один из самых беспокойных и мучительных в русской эмиграции. Очень много русских кончает жизнь самоубийством. Многие, если еще и не решались убить себя, то носят в себе мысль о самоубийстве. Потеря всякого смысла жизни, оторванность от родины, крушение надежд, одиночество, нужда, болезни, резкое изменение социального положения, когда человек, принадлежавший к высшим классам, делается простым рабочим, и неверие в возможность улучшить свое положение в будущем — все это очень благоприятствует эпидемии самоубийств. Самоубийство как явление индивидуальное существовало во все времена, но иногда оно становится явлением социальным, и таким оно является в наше время в русской эмиграции, где создается для него очень благоприятная коллективная атмосфера. Самоубийство бывает заразительно, и человек, убивающий себя, совершает социальный акт, толкает других на тот же путь, создает психическую атмосферу разложения и упадка. Самоубийца имеет дело не только с самим собой, и насильственное уничтожение собственной жизни имеет значение не только для него одного. Самоубийца вызывает роковую решимость и в других, он сеет смерть. Самоубийство принадлежит к тем сложным явлениям жизни, которые вызывают к себе двойственное отношение. С одной стороны, сам человек, покончивший с собой, вызывает к себе глубокую жалость, сострадание к пережитой им муке. Но самый факт самоубийства вызывает ужас, осуждение как грех и даже как преступление. Близкие часто хотят скрыть этот страшный факт. Можно сочувствовать самоубийце, но нельзя сочувствовать самоубийству. Церковь отказывает самоубийце в христианском погребении, на него смотрят как на обреченного на вечную гибель. Церковные каноны в этом отношении слишком жестоки и беспощадны, и на практике отношение это принуждены смягчать. Но в этой жестокости и беспощадности есть своя метафизическая глубина. Самоубийство вызывает жуткое, почти сверхъестественное чувство как нарушение божьих и человеческих законов, как насилие не только над жизнью, но и над смертью.

    Самоубийство русских в атмосфере эмиграции имеет не только психологический, но и исторический смысл. Оно означает ослабление и разложение русской силы, оно говорит о том, что русские не выдерживают исторического испытания. И бороться с ним нужно, прежде всего повышением чувства и сознания своего достоинства, своего призвания. Русский, ощутивший сейчас роковую склонность к самоубийству, не может вызывать к себе слишком строгого и беспощадного отношения. При строгом и беспощадном к нему отношении он всегда вам ответит, что вы находитесь в более привилегированном и счастливом положении и потому не понимаете мучительности и безнадежности его жизни. И нужно прежде всего понять человека, понять сочувственно, поставив себя в его положение. И вот что нужно понять прежде всего. Трудно, очень трудно жить человеку изолированно, одиноко, оторванным от питавшей его родной почвы, чувствовать себя выброшенным в необъятный темный океан чужой ему и страшной жизни. И когда жизнь человека не согрета верой, когда он не чувствует близости и помощи Бога и зависимости своей жизни от благой силы, трудность становится непереносимой. Самое страшное для человека, когда весь окружающий мир — чужой, враждебный, холодный, безучастный к нужде и горю. Не может жить человек в ледяном холоде, он нуждается в тепле. Русская молодежь, рассеянная по всему свету, нередко чувствует себя покинутой на произвол судьбы, беспризорной, предоставленной своим ограниченным силам. Она бьется, пытается отстоять свою жизнь, но иногда изнемогает, теряет силу сопротивления, не выдерживает слишком тяжких испытаний. Причиной склонности к самоубийству в эмиграции является не только материальная нужда, необеспеченность будущего, болезнь, но еще более ужас, что всегда, до конца дней, придется жить в чужом и холодном мире и что жизнь в нем бессмысленна и бесцельна. Человек может выносить страдания, сил у него больше, чем он сам думает, это достаточно доказано войной и революцией. Но трудно человеку вынести бессмысленность страданий. Ницше говорит, что человек не столько не может вынести страдание, сколько бессмысленности страдания. Страдание, смысл и цель которого сознаны, есть совсем уже иное страдание, чем страдание бесцельное и бессмысленное. Героическое переживание самых тяжких испытаний предполагает сознание смысла испытываемого.

    Русская революция принесла людям неисчислимое количество страданий, она есть великое испытание духа. И вот для того, чтобы выдержать это испытание, перенести эти страдания, нужно сознать, что происходящее имеет какой-то смысл, что оно не есть чистая бессмыслица и потеря. Неверное отношение к революции как к чистой бессмыслице, как к совершенно внешнему несчастью, ударившему по жизни людей, как к случайному порождению кучки злодеев приводит к духовно упадочным настроениям в эмиграции, к ощущению совершенной бессмысленности жизни и толкает к насильственному прекращению жизни. Но такой взгляд на несчастья революции совершенно внешний, не духовный, не религиозный, материалистический, обывательский. В действительности революция есть очень серьезный и трагический внутренний момент в судьбе народов, в судьбе каждого из нас. Революция есть историческое событие, происходящее в нас и с нами, как бы мы к ней ни относились, как бы ни возмущались ее злой стороной, она совсем не есть что-то внешнее для нас и совершенно бессмысленное для нашей жизни. Бессмысленно то, что остается совершенно внешним для нас, никак не связанным внутренне с нашей жизнью. Ведь и к несчастьям и испытаниям в личной жизни — смерти близких людей, болезням, бедности, разочарованию в людях, которые казались друзьями и нам изменили, нужно относиться как к имеющим смысл для личной судьбы, как к внутренним, а не внешним событиям, то есть относиться духовно. Это и есть религиозное отношение к жизни. То же нужно сказать и о несчастьях исторических, войнах, революциях, потери отечества, социальной деградации. Революция есть возмездие за грехи прошлого и искупление. Она говорит об общей вине. Никто не может чувствовать себя изъятым из общей вины, из общей судьбы. И только переживание вины делает революцию переносимой. Революция всегда значит, что силы добра не раскрыли себя творчески в жизни, что накопилось много зла и яда, что необходимо обновление через катастрофу и действие злых сил, если не совершается обновление через благую духовную силу. Человек может находиться в эмиграции, быть непримиримым врагом зла большевизма, но и он должен чувствовать и сознавать, что революция есть внутреннее событие, происходящее и в нем, и с ним и что смысл ее может быть огромным для исторической судьбы народа, хотя и совершенно несоизмеримым с тем, в чем его видят сами деятели революции. Душевная подавленность и утеря смысла жизни будут преодолены, если будет сознано, что мы живем в эпоху великого исторического кризиса и перелома, что наступает новый период истории, что старый мир рушится и создается новый, неведомый еще мир. И каждый человек призван быть деятелем в этом процессе. От проявленной им духовной силы зависит будущее. Но такие эпохи всегда порождают большое количество страданий. Страдания же эти не бессмысленны и не бесцельны. Во что бы то ни стало нужно преодолеть упадочное, разлагающее настроение в русской эмиграции, особенно в молодежи. Эти упадочные настроения вырастают от ложного взгляда на испытания революции, от разочарования в старых способах борьбы против большевизма, от ошибочных идей, мешающих духовно пережить революцию. Борьба против упадочности и склонности к самоубийству есть прежде всего борьбапротив психологии безнадежности и отчаяния, борьба за духовный смысл жизни, который не может зависеть от преходящих внешних явлений.

    II

    Самоубийство есть психологическое явление, и, чтобы понять его, нужно понять душевное состояние человека, который решил покончить с собой. Самоубийство совершается в особую, исключительную минуту жизни, когда черные волны заливают душу и теряется всякий луч надежды. Психология самоубийства есть прежде всего психология безнадежности. Безнадежность же есть страшное сужение сознания, угасание для него всего богатства Божьего мира, когда солнце не светит и звезд не видно, и замыкание жизни в одной темной точке, невозможность выйти из нее, выйти из себя в Божий мир. Когда есть надежда, можно перенести самые страшные испытания и мучения, потеря же надежды склоняет к самоубийству. Безнадежность означает невозможность представить себе другое состояние, оно всегда есть дурная бесконечность муки и страдания, то есть предвосхищение вечных адских мук, от которых человек думает освободиться лишением себя жизни. Душа целиком делается одержимой одним состоянием, одним помыслом, одним ужасом, которым окутывается вся жизнь, весь мир. Самоубийца закупорен в своем «я», в одной темной точке своего «я», и вместе с тем он творит не свою волю, он не понимает сатанинской метафизики самоубийства. Человек переживает муку несчастной любви. В одной точке сгущается тьма и вытесняет все многообразие жизни. Человек видит лишь бесконечность, вечность несчастной любви. Он ни в чем не видит никакого смысла, а потому и ничего не видит притягательного в своей жизни. Он перестает видеть смысл в жизни всего мира, все окрашивается для него в темный цвет безнадежной бессмыслицы, все осмысленное вытесняется. Вопрос о самоубийстве есть вопрос о том, что человек попадает в темные точки, из которых не может вырваться. Человек хочет лишить себя жизни, но он хочет лишить себя жизни именно потому, что он не может выйти из себя, что он погружен в себя. Выйти из себя он может только через убийство себя. Жизнь же, закупоренная в себе, замкнутая в самости, есть невыносимая мука. Самоубийца — всегда эгоцентрик, для него нет больше ни Бога, ни мира, ни других людей, а только он сам. Для него нет и тех людей, из-за которых он решает покончить с собой. Преодолеть волю к самоубийству — значит забыть о себе, преодолеть эгоцентризм, замкнутость в себе, подумать о других и другом, взглянуть на Божий мир, на звездное небо, на страдания других людей и на их радости. Победить волю к самоубийству значит перестать думать главным образом о себе и о своем. В жизни людей есть опасные темные точки, в которых сгущается бездонная тьма. Если человеку удастся вырваться из этой точки, вырваться из себя, то он спасен, и воля к самоубийству у него может пройти. Вот почему в иные минуты так важна бывает помощь человеку, может спасти сказанное слово или даже взгляд, дающий почувствовать, что человек этот не один на белом свете, который стал для него черным. Психология самоубийства есть психология замыкания человека в самом себе, в своей собственной тьме. Можно даже сказать, что, когда человек находится в эгоцентрическом состоянии, сосредоточен исключительно в себе, на своих страданиях и мучениях, когда теряется для него реальное отношение к другим и другому, он всегда во тьме, в темной яме, которая оказывается бездонной. Всякий свет предполагает для меня существование другого и других, прежде всего предполагается существование Солнца мира. Вот почему так страшно одиночество и покинутость для человека, который не видит и не чувствует Бога. Тогда развертывается бездонная черная яма. Внешнее одиночество и покинутость можно выдержать только с Богом. Один из путей в борьбе против упадочных настроений, влекущих к самоубийству, есть духовное единение людей, духовное содружество. Великая задача человеческой жизни состоит в том, чтобы человек научился выходить из себя, из поглощенности собой к другим людям и миру, к ценностям, имеющим сверхличное значение, й когда человек углубляется в себя, находит не себя только, но и то, что ближе, чем он, находит Бога. Психология самоубийства не знает выхода из себя к другим, для нее все теряет ценность. В глубине же человека она видит не Бога, а темную пустоту. Вот почему психология самоубийства есть не духовное состояние.

    Но было бы большим упрощением рассматривать самоубийство как явление всегда однородное. Существуют очень разнообразные типы самоубийств, и самоубийцы вызывают разные оценки. Люди убивают себя от несчастной любви, от сильной страсти или несчастной семейной жизни; убивают себя от потери вкуса к жизни, от бессилия; убивают от позора и потери чести; от потери состояния и нужды; убивают себя, чтобы избежать измены и предательства; убивают от безнадежной болезни и страха страданий. Покончил с собой человек, которого я очень уважал и любил и считал одним из лучших людей. Причиной его самоубийства была безнадежная болезнь, я не сужу его. Когда человек убивает себя, потому что его ждет пытка и он боится совершить предательство, то это в сущности не есть даже самоубийство. Самоубийство может быть от совершенного бессилия и от избытка сил. Психология самоубийства так странна, что бывали случаи, когда люди убивали себя от страха заразиться холерой. В этом случае они хотели прекратить невыносимое чувство страха, которое страшнее смерти. Самоубийство может совершиться и по мотивам эстетическим, из желания умереть красиво, умереть молодым, вызвать к себе особую симпатию. Соблазн красоты самоубийства бывает силен в некоторые эпохи, и он заразителен. Самоубийство Есенина, самого замечательного русского поэта после Блока, вызвало культ его личности. Он стал центром упадочных настроений, идеализирующих красоту самоубийства. Но как ни разнообразны мотивы самоубийства и душевная их окраска, оно всегда означает переживание отчаяния и потерю надежды. Исключение можно было бы сделать для римлян времен упадка, которые, как Петроний, насильственно прерывали свою жизнь с полным самообладанием, философски, не в состоянии аффекта, и в этом явлении есть подпочва глубокой безнадежности, да оно и совсем не характерно для нашего времени и для русской среды. Сильные страсти, порождающие непреодолимые конфликты жизни, нередко ведут к самоубийству — любовь к женщине, ревность, азартная игра, похоть власти, страсть к наживе, чувство мести и гнева. Этот тип самоубийства может быть выделен в особую категорию, и в нем самоубийство не есть явление социальное. Меня сейчас наиболее интересует тот тип самоубийства, который можно назвать явлением социальной слабости и упадка.

    Самоубийство по природе своей есть отрицание трех высших христианских добродетелей — веры, надежды, любви. Самоубийца есть человек, потерявший веру. Бог перестал для него быть реальной, благой силой, управляющей жизнью. Он есть также человек, потерявший надежду, впавший в грех уныния и отчаяния, и это более всего. Наконец, он есть также человек, не имеющий любви, он думает о себе и не думает о других, о ближних. Правда, бывают случаи, когда человек решается уйти от жизни, чтобы не быть в тягость своим ближним. Это — особый случай самоубийства, не типический, не основанный на эгоизме и наложном суждении о жизни, он вызывается безнадежной болезнью, совершенной немощью или потерей способности к труду. Некоторые уходили из жизни, чтобы дать место другим, даже своим соперникам. Во всяком случае вера, надежда и любовь побеждают настроения, склоняющие к самоубийству. Даже одна из этих христианских добродетелей может спасти человека от гибели. Самоубийца в преобладающих формах этого явления есть человек уже ни во что не верящий, ни на что не надеющийся и ничего не любящий. Даже самоубийство на эротической почве более свидетельствует о любви к себе, чем к другому человеку. И сама любовь к другому человеку в этом случае бывает грехом идолопоклонства. Человек не верит, не надеется, не любит в то темное мгновение своей жизни, когда он решается покончить с собой. Если ему удастся вырваться из темной точки, миновать ее, то в нем могут пробудиться и вера, и надежда, и любовь. Но он принял это темное мгновение за всю жизнь, за все бытие. В следующее мгновение надежда могла бы пробудиться, но он не дожил до этого следующего мгновения. В этом великая тайна и парадокс времени. В одно мгновение может вобраться целая вечность, и пережитое в это мгновение как бы заполняет собой все бытие. До этого страшного мгновения у человека была надежда, и она вернулась бы в следующее мгновение, но он принял это мгновение за вечность и решил эту вечность уничтожить, погасить бытие. Человек, в сущности никогда не хочет убить себя, да это и невозможно, ибо человек принадлежит вечности, он хочет уничтожить лишь мгновение, принятое им за вечность, в одной точке хочет уничтожить все бытие, и за это посягательство на вечность он перед вечностью отвечает. Неудавшееся самоубийство иногда даже приводит к возрождению жизни, как выздоровление после тяжкой болезни. По видимости, самоубийство может производить впечатление силы. Нелегко покончить с собой, нужна безумная решимость. Но в действительности самоубийство не есть проявление силы человеческой личности, оно совершается нечеловеческой силой, которая за человека совершает это страшное и трудное дело. Самоубийца все-таки есть человек одержимый. Он одержим объявшей его тьмой и утерял свободу. Это типическое явление. Самоубийство есть также проявление малодушия, отказ проявить духовную силу и выдержать испытание, оно есть измена жизни и ее Творцу. Психология самоубийства есть психология обиды, обиды на жизнь, на других людей, на мир, на Бога. Но психология обиды есть рабья психология. Ей противоположна психология вины, которая есть психология свободного и ответственного существа. В сознании вины обнаруживается большая сила, чем в сознании обиды.

    ІІІ

    Означает ли самоубийство нелюбовь к жизни и ее благам? Поверхностно самоубийство может произвести впечатление потери всякого вкуса к земной жизни, окончательной отрешенности от нее. Но в действительности это не так. Самоубийство есть в большинстве случаев особого рода проявление непросветленной любви к земной жизни и ее благам. Самоубийца есть человек, который потерял всякую надежду, что блага жизни могут быть ему даны. Он ненавидит свою несчастную, бессмысленную жизнь, а не вообще земную жизнь, не вообще блага жизни. Он хотел бы более счастливой и осмысленной земной жизни, но отчаялся в ее возможности. Психология, которая приводит к самоубийству, есть менее всего психология отрешенности от благ земной жизни. Люди аскетического типа, напряженной духовной жизни, обращенные к иному миру, к вечности, никогда не кончают жизнь самоубийством. Нужна, наоборот, большая обращенность к временному и земному, забвение о вечности и небе, чтобы образовалась психология самоубийства. Для психологии самоубийства именно временное стало вечным, вечное же исчезло, именно земная жизнь с ее благами есть единственная существующая жизнь, и никакой другой жизни нет. Психология самоубийства совсем не означает презрения к миру и к хорошей жизни в мире. Наоборот, она означает рабство у мира. Человек, духовно свободный от власти мира, никогда не мог бы испытать состояния отчаяния и безнадежности, которое ведет к самоубийству. Он знает, что подлинная радость дается не благами мира, а возрастанием в духовной жизни и близостью Бога, что подлинная жизнь есть врастание в вечность. Но человек, врастающий в вечность, никогда не пожелает покончить насильственно свою жизнь во времени. Свобода от мира дается возрастанием в духовной жизни. Когда человек кончает жизнь самоубийством, то его убивает мир, ставший для него слишком горьким, в то время как сладость мира он считал единственной настоящей и подлинной жизнью. Яд, который человек в порыве отчаяния принимает внутрь, пуля, которую он пускает себе в лоб, река, в которую он бросается, — все это есть уничтожающий его «мир», во власти которого он находится. Когда человек глубоко и жизненно проникается той мыслью, что жизнь в этом мире, в этом времени не есть единственная и окончательная жизнь, что есть иная, высшая, вечная жизнь, ему никогда не придет в голову мысль покончить с собой. Тогда является перед человеком бесконечная задача врастания в вечность, духовного восхождения, освобождения от власти дурной, несчастной, бессмысленной жизни мира. Победить волю к самоубийству — значит победить власть «мира» над своей судьбой. Вот в чем основной парадокс самоубийства. Самоубийца есть менее всего человек, способный к жертве своей жизнью, он слишком привязан к ней и погружен в ее мрак. Самоубийство есть погруженность человека в себя и рабство человека у мира. Самоубийство эгоистично, и оно противоположно жертве своей жизнью во имя других, во имя какой-нибудь идеи, во имя своей веры. Если бы человек, решивший покончить с собой, был еще способен на жертву, то он остался бы жить, он совершил бы жертву, приняв тяготу жизни. Если бы самоубийца в роковую минуту способен был думать о других и совершить для других жертву, рука бы его дрогнула и жизнь его была бы спасена. Власть мира над самоубийцей выражается не в том, что он способен думать о мире, отрешившись от себя, забыв о себе, а в том, что он весь поглощен страданиями, которые ему мир приносит, и отчаянием от того, что мир никогда не принесет желанных благ. Это значит, что в отношении к миру он ориентирован эгоцентрически. Но эгоцентрическая ориентировка всегда и есть источник рабства. Потеря вкуса к миру и к жизни, когда все становится невыносимо скучным, есть самоубийственное настроение, но оно не значит, что человек свободен от власти мира. Человек хотел бы, чтобы мир имел для него вкус, возбуждал его, привлекал его, и мучается, что это прошло и уже невозможно. Тут прикованность к миру, хотя в отрицательной форме, остается полностью. История, правда, знает самоубийства по обязанности: рабов, когда умер их господин, жен, когда умер их муж. Эти самоубийства, конечно, не эгоцентричны, но они и совсем не характерны для современной, наиболее типической психологии самоубийства.

    Самоубийство есть не только насилие над жизнью, но есть также и насилие над смертью. В самоубийстве нет вольного принятия смерти в час, ниспосылаемый свыше. Самоубийца считает себя единственным хозяином своей жизни и своей смерти, он не хочет знать Того, Кто создал жизнь и от Кого зависит смерть. Вольное принятие смерти есть вместе с тем принятие креста жизни. Смерть и есть последний крест жизни. Самоубийца в большинстве случаев думает, что его крест тяжелее, чем крест других. Но никто не может решить, чей крест тяжелее. Тут нет никакого объективного критерия для сравнения. У каждого человека свой особый крест, иной, чем у другого человека. Самоубийство есть не только ложное и греховное отношение к жизни, но также ложное и греховное отношение к смерти. Смерть есть великая тайна, такая же глубокая тайна, как и рождение. И вот самоубийство есть неуважение к тайне смерти, отсутствие религиозного благоговения, которое она должна к себе вызывать. В сущности, человек всю жизнь должен готовиться к смерти, и значительность и качественные достижения его жизни определяются тем, готов ли он к смерти. Готовиться к смерти совсем не значит умирать, ослаблять и уничтожать свою жизнь, наоборот, это значит повышать свою жизнь, внедрять ее в вечность. Но в действительности люди очень мало бывают готовы к смерти, они часто недостойны смерти. Христианское отношение к смерти очень сложное и, по видимости, двойственное. Жизнь есть величайшее благо, дарованное Творцом. Смерть же есть величайшее и последнее зло. Но смерть есть не только зло. Вольное принятие смерти, вольная жертва жизнью есть добро и благо. Христос смертью смерть попрал. Смерть имеет и искупляющее значение. Представить себе нашу грешную и ограниченную жизнь бесконечной есть кошмар. Через смерть мы идем к воскресению для новой жизни. Самоубийство прямо противоположно Кресту Христову, Голгофе, оно есть отказ от креста, измена Христу. Поэтому оно глубоко противоположно христианству. Образ самоубийцы противоположен образу Распятого за правду. И психология самоубийства совсем не есть психология искупительной жертвы. Искупительная жертва основана на свободе. Самоубийца же не знает свободы, он не победил мир, а побежден миром. Христос победил мир и уготовал путь ко всеобщей победе над смертью и воскресению. Вольная крестная жертва есть путь к вечной жизни. Самоубийство же есть путь к вечной смерти, оно отказывается от воскресения.

    Гениальная диалектика самоубийства раскрыта Достоевским в «Бесах» в образе Кириллова. Кириллов одержим идеей человекобожества. Человек должен стать Богом. Но, чтобы стать Богом, человек должен победить страх смерти, должен сознательно и свободно убить себя. Кириллов решает убить себя совсем не потому, что он субъективно переживает состояние безнадежности и отчаяния, его самоубийство должно быть метафизическим экспериментом, в котором человек убедится в своей силе, в том, что он один хозяин жизни и смерти. Он не знает иного хозяина, Бога, и потому он сам становится Богом. Бог существовал для человека только потому, что у него был страх. Идея самоубийства у Кириллова носит апокалипсический характер, через него побеждается время. Время остановится, и будет вечность. Кириллов — человек «идеи», он не руководствуется никакими низменными побуждениями, он не знает страха. И вот образ Кириллова, по-своему аскета, человека чистого, во всем противоположен образу Христа. Человекобог и должен во всем быть противоположен Богочеловеку. Последнее слово метафизического самоубийства Кириллова есть смерть. Последнее слово крестной жертвы Христа есть жизнь, воскресение. Кириллов делает бессильный метафизический жест, он бессилен своею смертью смерть попрать, он бессилен победить время и перейти в вечность. Самоубийство Кириллова уродливо, как и всякое самоубийство, в нем нет луча света. А он — самый благородный и возвышенный из самоубийц. Распятие же Христа, которое было величайшим злодеянием тех, которые Его распяли, излучает свет, несет миру спасение и воскресение. Достоевский обнаруживает через метафизический эксперимент Кириллова, что самоубийство по природе своей атеистично, есть отрицание Бога, есть постановка себя на место Бога. Конечно, большинство людей, кончающих жизнь самоубийством, не имеет метафизических мыслей Кириллова, они находятся в состоянии аффекта и не размышляют. Но они, не сознавая этого, ставят себя на место Бога, ибо считают лишь себя единственным хозяином жизни и смерти, то есть на практике утверждают атеизм. Обожествление человека, человекобожество может предельно проявить себя лишь в насильственной смерти. Тут мы подходим к вопросу об отношении между насильственной смертью и убийством. Есть ли самоубийство убийство?

    Если смерть может быть не только злом, но и путем к воскресению, то есть убийство есть чистое зло и самое страшное зло. Самоубийство есть убийство живого существа, Божьего творения. Те, которые не видят в этом убийства, основываются на том, что убийство есть уничтожение чужой, не принадлежащей мне жизни. Моя жизнь принадлежит мне, и потому я могу уничтожить ее, не совершая убийства. Так же как я не могу совершить кражи относительно принадлежащей мне вещи. Но это ложное и поверхностное рассуждение. Моя жизнь есть не только моя, на которую я имею абсолютное право собственности, но и чужая жизнь, она есть прежде всего жизнь, принадлежащая Богу, который единственный имеет на нее абсолютное право собственности, она также есть жизнь моих близких, других людей, моего народа, общества, наконец, всего мира, который нуждается во мне. Принцип абсолютного права частной собственности есть вообще ложный принцип. Римское понимание права собственности есть не христианское понимание. Классическая формула римского понимания права частной собственности гласит: dominium est jus utendi, fruendi, abutendire sua quatenus juris ratio patitur, то есть собственность есть право не только пользоваться вещью во благо, но и злоупотреблять ею, делать с ней что хочешь. Но права абсолютной собственности не существует на вещи, на неодушевленные предметы, принадлежащие человеку. От рабства и крепостного права должны быть освобождены не только люди, но и вещи. Пусть с точки зрения действующего права я имею право ломать и уничтожать принадлежащие мне вещи и меня не привлекут за это к ответственности, не посадят в тюрьму. Духовно, морально, религиозно я не имею никакого права делать что мне заблагорассудится с принадлежащими мне вещами, обращаться с ними дурно, уничтожать их и истреблять. Я не имею абсолютного права на вещи, я должен употреблять их на благо, но не злоупотреблять ими, должен обращаться с ними по-божески. Да и если я в слишком резкой форме начну уничтожать принадлежащие мне вещи, ломать мою мебель, бить посуду, стекла моего дома, рвать на части собственную одежду, то меня, вероятно, подвергнут медицинскому осмотру и посадят в лечебницу. Мое право собственности на вещи относительное, а не абсолютное, вещи также принадлежат Богу и моим ближним, и всему миру, неотрывную часть которого они составляют. Если даже с собственным карандашом, книгой, одеждой я не могу поступать как мне заблагорассудится, то тем более не могу этого делать с собственным телом, с собственной жизнью, более драгоценной, чем вещи. Утверждение абсолютного права частной собственности есть ложный и не христианский индивидуализм.

    Человек должен любить себя как Божие творение, и слишком большая нелюбовь и небрежение к себе, обычно сопровождающиеся корчами самолюбия (самолюбие не есть любовь к себе в должном смысле слова, наоборот), есть греховное состояние, отрицание Божьего творения, Божьего образа и подобия, Божьей идеи. Сказано: «Люби ближнего, как самого себя». А это предполагает и любовь к себе, которая совсем не есть эгоизм. Без такой любви к себе невозможна была бы жертва, невозможна была бы любовь к ближнему. И вот в самоубийстве присутствует эгоизм и эгоцентризм, самопогруженность и самопоглощенность и отсутствует нормальная любовь к себе как к принадлежащему Богу существу. Когда человек делается себе ненавистен и противен, когда он хочет истребить себя, то этого он никому не прощает, ему делаются ненавистны и противны и другие люди и весь мир Божий. Психологический парадокс заключается в том, что ненависть и отвращение к себе есть вместе с тем эгоцентризм, поглощенность собой, бессилие выйти из себя, забыть себя и подумать о других. Люди, ненавидящие себя и желающие себя истребить, суть люди с ободранной кожей, которые вымещают на других то, что они самим себе не нравятся. Люди нередко хотят покончить с собой назло другим. Когда болезненное уродство в человеке вызывает в нем отвращение к самому себе и чувство своей слабости в жизни и униженного своего состояния, то человек часто вымещает это на других и злобствует относительно других. Духовно должно относиться к самому себе не только как к самому себе и своей собственности, но и как к существу, принадлежащему Богу, миру и другим людям. С этим связано чувство призвания. Существуют обязанности не только по отношению к Богу и другим людям, но и к самому себе. К себе нужно по-хорошему, а не по-дурному относиться, не истреблять себя, не обращаться дурно с собственной душой и телом. Самоубийство есть предельное выражение дурного обращения с собой, нарушение долга по отношению к самому себе. Самоубийство есть несомненное убийство существа, принадлежащего Богу, людям и миру. И притом это есть убийство не только тела, но и души, то есть в некотором смысле убийство еще большее, чем всякое другое. Когда человек истребляет свою душу развратом, пьянством, излишеством, небрежением, непросветленными страстями, злобой, мстительностью и т. д., то он совершает частичное самоубийство и убийство, он обращается недозволительно с тем, что не только ему принадлежит и что предназначено для высших целей. Точка зрения, которая считает, что человек — самодержавный властелин собственной души и тела, есть точка зрения атеистическая, безбожная. Человек не только не имеет права истреблять свою душу и тело, но он ответит и за небрежение в отношении к самому себе. Калеча и уничтожая себя, человек калечит и уничтожает мир, космическое целое, других людей, ибо все со всем связано и все от всего зависит. Убивая себя, человек наносит рану миру как целому, мешает осуществлению Царства Божьего.

    Человек есть более высокое по своему положению и по своему назначению существо, чем он это сам о себе думает в своем эгоизме, самопоглощенности и звериности. Эгоцентрик всегда обречен думать о себе ниже, чем должен думать о себе человек. И самоубийца, поглощенный лишь собой, не знает значения, которое он имеет для человечества и для мира, не понимает, что отравляет он не только себя, но и Божий мир, что затрудняет он осуществление Божьего замысла о мире. Не сам себя создал человек, его создал Бог для вечной жизни и создал его так, что жизнь его связана с жизнью всего Божьего творения. Смерть же вошла в мир с первородным грехом. Святой Фома Аквинат говорит, что самоубийство есть грех относительно самого себя, относительно общества и относительно Бога. Самоубийца совершает великий грех относительно собственной души, лишая себя возможности покаяния, духовного возрождения и подготовления к страшной тайне смерти. Мужество, которое иногда проявляет самоубийца, есть кажущееся и иллюзорное мужество. За ним скрыто малодушие и страх перед жизнью. Самоубийство есть абсолютная изоляция себя от бытия, от Божьего мира, от человечества. Но такая изоляция невозможна по устройству бытия. Все и всё связано со всеми и со всем. И все человечество и весь мир есть организм. Только христианское сознание раскрывает правду о самоубийстве и устанавливает правильное к нему отношение. Социологическая точка зрения, которая, основываясь на статистике, хочет установить социальную закономерность и необходимость самоубийства, в корне ложна, она видит лишь внешнюю сторону явления, лишь результат незримых внутренних процессов и не проникает в глубину жизни.

    ІV

    В мире дохристианском, языческом было иное отношение к самоубийству. Самоубийство среди дикарей было более распространено, чем это принято думать. Римляне были или равнодушны к вопросу о самоубийстве, или одобряли его. Для Сенеки, представителя стоической философии, который считается вершиной римского нравственного сознания и близким к христианству, самоубийство было возможно. Римляне идеализировали и облагораживали самоубийство. В период империи самоубийство стало проявлением утонченности. Но это значило, что положительный смысл жизни был утерян или не найден. И эпикурейцы и стоики боролись со страданиями жизни и пытались выработать внутреннюю самозащиту, бесстрастие. Но стоицизм, очень по-своему высокая естественная мораль, боится страданий и прячется от них. Возможность самоубийства есть одно из утешений, если все другие утешения исчерпаны. Утонченные души, страдающие от грубости жизни, утерявшие веру в объективный смысл жизни, иногда склонны идеализировать самоубийство как явление благородное, как благородный уход из мира. Но это не религиозное и не христианское состояние души. Уже в XIX веке пессимизм Шопенгауэра призывает к мировому самоубийству, к угасанию мировой воли к жизни, порождающей муку и страдание. Он зовет к небытию, к нирване. Но тут индивидуальный вопрос о самоубийстве притупляется и теряет остроту. Шопенгауэр, который был близок к буддизму, тоже боится страданий и хочет от них бежать. Только христианство утверждает бесстрашие перед страданиями и смысл страдания, значение Креста. Поэтому христианство есть самая мужественная религия. Идеология же самоубийства утверждает, что страдание страшнее убийства. Мы говорили уже, что самоубийство есть форма убийства. И с той же точки зрения можно оправдать убийство человека из сострадания, чтобы избавить его от невыносимых страданий, от безнадежной болезни, от позора и пр. Но христианская церковь твердо стоит на том, что убийство всегда страшнее страдания, что лучше страдать, чем убивать из сострадания. Утверждали даже, что Иуда был более виноват, убив себя, чем предав Христа. Японское харакири есть благородная, рыцарская форма самоубийства, но она невозможна для христианина. Христианство глубоко отличается и от стоицизма, и от буддизма, и от всех религиозных и философских учений в вопросе о смысле страданий. Только христианство и учит тому, что страдание выносимо и имеет смысл. Страдание было бы невыносимо, если бы оно было бессмысленно. Но смысл делает страдание выносимым. Самоубийство считает страдание невыносимым и бессмысленным. Но смысл страдания в том, что оно есть несение креста, к чему признал нас Спаситель мира. Возьми крест свой и иди за мной. Именно сознание несения креста жизни и делает страдание выносимым. Бунт против страдания делает страдание двойным, человек страдает не только от ниспосылаемых ему испытаний, но и от своего бунти против страдания. Крест же и есть единственная защита против самоубийства и единственная сила, которая может быть ему противопоставлена. Всякий человек, склоняющийся к самоубийству, должен осенить себя крестным знамением, принять крест внутрь себя.

    Именно тайна креста и есть осуждение самоубийства.

    Человек в жизненном пути своем переживает душевные кризисы, иногда очень болезненно и мучительно. Душевный кризис может представляться человеку настоящей агонией. Такие бурные душевные кризисы знает молодость. Ими, например, сопровождается половое созревание человека, бурный прилив сил, не находящих исхода. Молодость знает свою меланхолию, меланхолию от избытка неизжитых сил, от неуверенности, что удастся их изжить. Молодость более склонна к меланхолии, чем это принято думать, но это не есть меланхолия от бессилия и изжитости, как меланхолия старости. Самоубийство в молодости часто бывает результатом бурных душевных кризисов, в которых силы человека не находят исхода. Необходимо очень внимательное и бережное отношение к душевным кризисам. Потеря детской веры, кризис миросозерцания может породить очень бурные душевные процессы и вызвать меланхолию. Также роковым может быть душевный кризис, вызванный неудачной любовью. Особенно тяжки и опасны по своим последствиям бывают душевные кризисы у натур эмоциональных, которыми аффект владеет безраздельно. Кризисы проходят легче у натур, у которых эмоциональный элемент сильно уравновешен элементом интеллектуальным и волевым. Весь вопрос в том, насколько легко вся душевная жизнь человека определяется одним каким-либо аффектом, насколько легко человек делается одержимым одним каким-либо состоянием, когда темные волны затопляют всю душу. Самоубийство делается более легким и момент душевных кризисов, и тут вся задача в том, чтобы миновать опасные точки сгущения тьмы. Есть также немалое количество случаев самоубийства, которые являются результатом если не полного, то частичного сумасшествия. Меланхолия есть форма психического расстройства. Современная психопатология учит, что человеческая душа больна и что в каждом человеке есть потенциальный сумасшедший, но сдерживаемый в границах. Человеку нужно бороться за свое душевное здоровье и равновесие. Нужно сказать, что в момент самоубийства человек в большинстве случаев находится в состоянии психического расстройства, психика его опрокинута и нарушено психическое равновесие, функция различения реальности поражается, иерархия ценностей извращена и какая-нибудь одна, совсем не главная ценность делается единственной и абсолютной, сознание замутнено и память о слишком многом и важном парализована и удерживает лишь idee fixe самоубийцы.

    Самоубийство есть прежде всего страшное сужение сознания, бессознательное заливает поле сознания. В бессознательном же человеке живет не только мощный инстинкт жизни, но и инстинкт смерти. Фрейд даже делает из этого целую метафизику. Ошибочно думать, что человек стремится только к жизни и самосохранению, он стремится также к смерти и самоистреблению. Душевный кризис, в котором какой-либо аффект целиком овладевает человеком, легко отдает человека во власть бессознательного инстинкта смерти и самоистребления. Еще древние говорили, что Гадес и Дионис — один и тот же бог. Оргийная, дионисическая стихия избыточной жизни легко переходит в упоение гибелью и смертью. Это гениально выражено Пушкиным в «Пире во время чумы»:

    Все, все, что гибелью грозит,

    Для сердца смертного таит

    Неизъяснимы наслажденья.

    Сила жизни и сила смерти в какой-то точке не только соприкасаются, но и отождествляются. Поэтому так сближаются между собой любовь и смерть. Любовь Тристана и Изольды, Ромео и Джульетты неразрывно связана со смертью. И такова именно любовь юности. Человек способен осознать притяжение смерти как величайшую сладость, как разрешение всех мучительных противоречий жизни, как реванш, взятый над жизнью и как возмездие жизни. Соотношения между сознанием и бессознательным очень сложны в человеке. Это достаточно выяснено современной психопатологией и психологией, Фрейдом, Адлером, Юнгом. Душевные и нервные болезни порождены конфликтом между сознанием и бессознательным, являются результатом утеснения цензурой сознания каких-либо сфер бессознательного. В момент кризиса души установившееся соотношение между сознанием и бессознательным нарушается и опрокидывается, бессознательное вступает в свои права. Традиционное для данного человека сознание — социальное, нравственное и даже религиозное — оказывается бессильным перед напором бессознательного: непосредственные инстинкты жизни, сила страстей, любви, мести, воли к преобладанию, сила страдания заявляют о своих правах и опрокидывают запрет сознания. Душевный кризис, порожденный столкновением бессознательного с сознанием, мгновенно ведет к расстройству психических функций, он опрокидывает неустойчивое психическое равновесие, которое покупалось полным подавлением бессознательного. Инстинкт истребления и смерти, идущий от темного бессознательного  в момент бурных душевных  кризисов, не может быть побежден установившимися, традиционными формами сознания, которые оказываются слишком слабым, бессильным средством. Не сила сознания, которая часто калечила жизнь, а сила сверхсознания, благодатная духовная сила может спасти от темных инстинктов бессознательного. Спасительно в этих случаях не традиционное религиозное сознание со своими законами и запретами, а сама благодатная сила Божья. Бессознательный инстинкт смерти, который есть одно из проявлений оргийного инстинкта жизни, непобедим слишком трезвым, рассудочным, размеренным сознанием. Он победим лишь благодатной силою Креста и воскресения, к которому Крест ведет. Психологию самоубийства можно определить как угашение сознания, порождающего мучения, и возврат в лоно бессознательного, как восстание против рождения из материнского лона жизни, породившего сознание. Но, кроме бессознательного или подсознательного, есть еще и сверхсознание. Кроме притяжения вниз, есть еще притяжение вверх. Инстинкт смерти есть инстинкт бессознательной жизни. Достоевский в «Записках из подполья» говорит, что страдание — единственная причина сознания. Освобождение от сознания представляется освобождением от страдания. Так же ищут освобождения от несчастного, мучительного сознания в пьянстве и наркотиках. Но сознание есть путь к сверхсознанию, к высшей духовной жизни, к жизни в Боге через крест и страдание. Весь вопрос в том, чтобы человек нашел в себе силы вынести сознание с сопровождающим его страданием. Когда человек прибегает к морфину, кокаину, опиуму, он не выносит мучительности сознания и идет от сознания вниз, а не вверх. Это есть частичное самоубийство. В душевных кризисах этот вопрос особенно обостряется и низшая бездна бессознательного притягивает человека. Притягивающая сладость смерти как соблазн, подстерегающий человека в иные катастрофические минуты, есть сладость угашения мучительного сознания, есть восторг соединения с безликим подсознательным. Это есть отказ от личности, слишком дорого стоящей, и соединение с безликой стихией. Есть особый соблазн гибели, упоение гибелью как трагически прекрасной. Это — соблазн, глубоко противоположный религии Креста и Воскресения, отказ не только от личного бытия, но и от свободы, противление Божьей воле, чтобы человек через сознание восходил к высшей, сверхсознательной жизни, через Крест к Воскресению. Бессознательный инстинкт смерти должен быть претворен в вольное принятие Креста жизни, смысла страдания, то есть из инстинкта реакционного, обращенного назад, претворен в инстинкт творческий, обращенный вперед. Человек есть больное существо, в его бессознательном есть страшная тьма. Это открывает современная психология. Этому учит и христианство, когда говорит о первородном грехе. Воля к самоубийству, к самоистреблению свидетельствует о болезненном конфликте бессознательного и сознания. Исцеление же приходит из высшей сферы, стоящей и над бессознательным и над обыденным сознанием.

    V

    Самоубийство как явление индивидуальное побеждается христианской верой, надеждой и любовью. Инстинкт смерти и самоистребления вера, надежда и любовь претворяют в несение Креста жизни. Все убеждает нас в том, что личность может достойно существовать и охранять себя от жажды самоистребления, если она имеет сверхличное содержание, если она живет не только для себя и во имя себя. Нельзя жить только для поддержания жизни и для наслаждения жизнью. Это есть зоологическое, а не человеческое существование. Жизнь приносит неисчислимое количество страданий и разочаровывает в возможности осуществить личные цели жизни и использовать жизнь для личного удовлетворения. Отрицание сверхличного содержания жизни оказывается отрицанием личности. Личность существует только в том случае, если существует сверхличное, иначе она растворяется в том, что ниже ее. Нельзя искать только самого себя и стремиться только к себе, искать можно только того, что выше меня самого, и к нему стремиться. Жизнь делается совершенно плоской с того момента, как я самого себя поставил выше всего, на вершине бытия. Тогда действительно можно покончить с собой от тоски и уныния. Нужно, чтобы было куда восходить, чтобы были горы, тогда только жизнь приобретает смысл. Когда человек сознает в себе сверхличное содержание жизни, он сознает свою принадлежность к великому целому и самое маленькое в жизни связывает с великим. Какой бы маленькой ни казалась жизнь человека, он может сознавать свою принадлежность к Церкви, к России, к великим сверхличным организмам, к великим ценностям, осуществляемым в истории. В эпохи исторических процессов и переломов, когда целые социальные слои отрываются от исторических тел, в которых они родились и жили, самоубийство может сделаться социальным явлением. И вот тогда-то особенно важно сознание сверхличных содержаний и ценностей жизни. Это предполагает пробуждение духовной жизни и особенную ее напряженность.

    В спокойные, устойчивые времена люди естественно живут в быту, связаны с организмами сверхличными, с родовыми семьями, сословиями, с традиционными национальными культурами. В такие времена религия бывает нередко исключительно бытовой, наследственной, традиционной и не предполагает горения духа, личных духовных усилий; патриотизм тоже бывает бытовым, традиционным, определяющимся внешним положением человека. Не такова для русских эпоха, в которую мы живем. Все исторические тела разлагаются, быт потерял всякую устойчивость, и все пришло в бурное движение. Жизнь требует огромных духовных усилий. Нужна духовная сила и напряженность, чтобы верить, что жива Россия и русский народ и что сам принадлежишь к нему, хотя бы ты был выброшен в Африку или Австралию. Нужно горение духа, чтобы верить, что Православная Церковь, гонимая и утесняемая, ослабленная в своей организации, переживающая смуты и распри, в действительности возрождается и просветляется, становится духовно выше Церкви, которая была торжествующей, государственной, внешне блестящей, в парче и золоте. Нужны личные духовные усилия, чтобы устоять в буре и не быть снесенным ветром. Бывают внешне благополучные эпохи, когда во времени есть устойчивость и всякий естественно занимает в нем прочное положение. Но бывают эпохи катастрофические, когда во времени нет устойчивости и прочности, когда не на что опереться, когда почва колеблется под ногами. И вот в такие эпохи, более значительные, чем эпохи спокойные, прочность и крепость человека определяются лишь его духовной укорененностью в вечности. Человек сознает, что он принадлежит не только времени, но и вечности, не только миру, но и Богу. В такие эпохи раскрытие в себе духовной жизни есть вопрос жизни или смерти, вопрос спасения от гибели. Удержатся лишь те, которые раскроют в себе большую духовность. Сама вера в такие эпохи предполагает большие усилия личного духа и потому качественно выше веры бытовой и наследственной. Безумно в такие эпохи думать только о себе и о своих личных целях. Это есть путь самоистребления. Каждый несет страшную ответственность, он утверждает или жизнь, возрождение, надежду, или смерть, разложение, отчаяние. Каждый русский сейчас в безмерно большей степени несет в себе Россию, чем нес тогда, когда он мирно жил в России. Тогда Россия давалась ему даром, теперь же она приобретается горением духа. Также каждым православный теперь в безмерно большей степени отвечает за Церковь и несет в себе судьбу Церкви, чем когда он мирно жил в Церкви, охраняемой государством и традиционным бытом. К каждому предъявляются сейчас безмерно большие духовные требования, чем раньше. Нельзя уже быть тепло-прохладным, бытовым христианином, полухристианином, полуязычником, нужно выбирать, проявлять жертвоспособность, быть духовно горячим. В мире происходит огромная борьба сил христианских и антихристианских, и никто не может уклониться от участия в ней. Мы живем в очень трудное, но гораздо более интересное время, чем эпохи предшествующие. Многое старое изжито и безвозвратно прошло, старая жизнь не вернется никогда, и нельзя этого желать. Но пробуждается новый интерес к мировой и человеческой жизни, интерес с высоты и из глубины, из Бога и через Бога. Мы получаем возможность из вечности смотреть на время и вечность во времени утверждать. Теперь не время опускаться, разлагаться, предаваться отчаянию, теперь время подыматься, подтягиваться, время верить и надеяться, время вспоминать, что человек есть духовное существо, предназначенное для вечности.

    Мы не должны сурово и беспощадно судить самоубийцу. Да и не нам принадлежит суд. Но нельзя идеализировать самоубийство. Не самоубийцы, а самоубийство должно быть осуждено как грех, как духовное падение и слабость. Самоубийство есть измена Кресту. В то мгновение, когда человек убивает себя, он забывает о Христе, и если бы он вспомнил, то рука бы его дрогнула и он не нанес бы себе смертельного удара. Он сохранил бы свою жизнь, потому что решил бы ею пожертвовать. Он хотел убить себя, потому что не хотел пожертвовать своей жизнью, потому что думал лишь о себе и утверждал лишь себя. Самоотречение и самопожертвование во имя сверхличной святыни и есть явление прямо противоположное самоубийству. Жить кажется человеку труднее, чем умереть, и он выбирает более легкое. В жизни все минуты трудны и требуют усилий, самоубийство же предполагает лишь одну трудную минуту. Но иллюзия и самообман самоубийства основаны на том, что оно представляется окончательным освобождением от времени, несущего страдания и муки. Самоубийца верит, что страданий больше не будет. И это покупается тем, что самоубийство есть отказ от бессмертия. Но минута, в которую совершается самоубийство, есть последняя минута лишь нашего времени, за ней следует целая вечность и суд. И если бы человек, решивший убить себя, почувствовал себя стоящим перед вечностью, перед судом вечности, то решимость его поколебалась бы. Самоубийца надеется уничтожить не только время, но и вечность. И время и вечность связаны для него с сознанием, которое он хочет окончательно угасить. Но онтологически уничтожить себя невозможно, можно только перевести себя в другое состояние. Самоубийца не может дольше выносить муки пребывания в себе, в своей тьме, в своей замкнутости. Он надеется вырваться из себя через убийство себя. Но в действительности он еще глубже входит в себя, в дурную бесконечность мучения, которое продолжается после акта самоубийства. Человек лишь временно находится во времени, он есть существо, предназначенное для вечности, и в нем есть вечное, неистребимое начало, которое не может быть уничтожено убийством и самоубийством. Можно угасить наше сознание и вернуться в лоно бессознательного. Но это угасание сознания не вечное, а временное. Сознание вновь пробудится, и каким тяжким может оказаться это пробуждение. Ученик Фрейда Ранк написал очень интересную книгу о «травме рождения». Он доказывает, что человек рождается в страхе, он задыхается, отрываясь от материнского лона, и последствия этой травмы остаются на всю жизнь, она является источником и мифотворчества человека и болезней его. Ранк думает, что у человека остается желание вернуться в материнское лоно. Жизнь в мире страшит человека, первичный страх рождения не проходит. Я говорил уже о бессознательном инстинкте смерти в человеке. Но ужас в том, что возврат самоубийцы в лоно бессознательного может сопровождаться еще большим страхом, чем рождение. Расчет самоубийцы на избавление основан на грубых материалистических предпосылках, и мы сталкиваемся тут с основным вопросом о смысле жизни.

    Инстинкт самоубийства есть регрессивный инстинкт, он отрицает положительное нарастание смысла в мировой жизни. Как мы должны относиться к сознанию, к личности, к свободе? Являются ли они ценностями, от которых ни в коем случае нельзя отказаться? Самоубийца подвергает сомнению ценность сознания, личности, свободы. Жизнь бессознательная, безличная, темно-утробная, определяющаяся притяжением смерти и небытия, лучше жизни сознательной, личной, свободной, ибо сознание порождает страдание, ибо личность выковывается в страдании, ибо свобода духовно трудна и трагична. Человек изнемогает и отрекается от великой задачи до конца быть личностью, быть свободным существом, возрастать в своем сознании к сверхсознанию. Он от страха страданий готов вернуться назад. Нужно помнить, что сознание наше есть некоторая середина бытия, а не вершина, оно есть лишь путь к вершине, к сверхсознанию, к обожению человеческой природы. И стихия бессознательного, которая всегда шире и глубже сознания, должна через работу сознания, понимающего свои границы, перейти в сферу сверхсознательного, Божественного бытия. Это не значит, конечно, что все бессознательное может и должно целиком перейти в сознательное. Всегда останется бессознательное лоно жизни. Но великая задача движения вверх не допускает отречения от бытия личности сознательной и свободной. Нужно до конца выдержать испытание, остаться свободной и сознательной личностью, не допускать уничтожения ее стихией досознательного, зовущего назад. В каждом человеке есть человек архаический, унаследованный от древнего, первобытного человечества, есть дитя и есть сумасшедший. Возникновение сознания как пути к сверхсознанию, к личности, как носителю сверхличных ценностей, духовной свободы, высшего достоинства человека и знака его богоподобия, есть неустанная борьба с агрессивным движением возврата человека к первобытно-архаическому, инфантильному состоянию, борьба против разложения сознания в безумии, которое совсем не означает возникновения сверхсознания, как иногда думают. Быть человеком, быть личностью, быть духовно свободным, не допускать разложения своего сознания от страха противоречий и страданий жизни есть героическая задача, есть осуществление в себе образа и подобия Божия. Самоубийство есть отступничество от этой задачи, отказ быть человеком, возврат к дочеловеческому состоянию. Жизнь есть восхождение, самоубийство есть опускание, ниспадение. Великая иллюзия и обман самоубийства есть упование, что самоубийство есть освобождение, освобождение от муки жизни, от бессмыслицы жизни. В действительности самоубийство и есть прежде всего и больше всего потери свободы, которая всегда зовет к восхождению, к победе над миром. И в людях, склонных к самоубийству, нужно прежде всего пробудить достоинство свободных существ, детей Божьих, призванных к высшей Жизни. Самоубийца не только сам отказывается до конца быть человеком, но и отравляет окружающую атмосферу ядом небытия. Быть Человеком и есть великая задача, поставленная перед нами Творцом.

    Быть человеком значит быть личностью, быть духовно свободным, эзрастать в своем сознании, быть творцом. И величайшая тайна жизни заключается в том, что все в человеке должно быть преодолено высшим состоянием и предполагает высшее. Человек становится человеком, преодолевая себя, личность предполагает существование сверхличных ценностей, истины, добра, красоты и возрастания к сверхличному бытию, сознание предполагает существование сверхсознания, душа живет и движется духом и духовной жизнью. Человек существует потому, что есть Бог и что он может к Богу двигаться.

    Нопреодоление всякой ограниченности, ограниченности сознания, ограниченности личности, ограниченности всего человеческого не может быть достигнуто движением вниз и назад, оно достигается лишь движением вверх и вперед. Вопрос о самоубийстве есть вопрос о религиозном смысле жизни. Самоубийство его отрицает. Беспомощны, наивны и безумны те социологи-позитивисты, которые думают, что общество и общественные цели могут заменить Бога и божественные цели жизни и дать человеческой личности смысл жизни. Мысль об обществе и об общественном долге сама по себе никогда и никого не может остановить от самоубийства. Что может значить отвлеченная идея для человека, для которого померкло все в мире? Только память о Боге как о величайшей реальности, от которой некуда уйти, как об источнике жизни и источнике смысла может остановить от самоубийства. От общества можно уйти в смерть, в небытие, и общество бессильно над вечной судьбой человека. От Бога же и через смерть уйти нельзя и некуда, нельзя избежать Божьего суда и Божьего определения вечных судеб человека. Само отношение человеческой личности к обществу получает смысл через отношение ее к Богу. Только Бог дает смысл жизни. И борьба против самоубийства, против самоубийственных настроений есть борьба за религиозный смысл жизни, борьба за образ и подобие Божие в человеке.

      Анатолий Кони. Самоубийство в законе и жизни

    Черное крыло насильственной смерти от собственной руки все более и более развертывается над человечеством, привлекая под свою мрачную тень не только людей, по-видимому, обтерпевшихся в жизни, но и нежную юность, и тех, кто дожил до близкой уже могилы. Случаи самоубийства перестали быть единичным, хотя и частым, окончанием расчетов с жизнью, а обратились в целое общественное явление, даже в бедствие, заслуживающее внимательного изучения и обдуманной борьбы с ним. Повсюду оно растет, обманывая всякие статистические предположения и предвзятые формулы. Достаточно указать на то, что согласно исследованиям Морзелли в Германии с 1890 года по 1900 год на миллион смертей приходилось 2 700 самоубийств, а с 1900 по 1910 уже 5 тысяч и что в Петербурге за 40 лет самоубийства и покушения на них дошли с 210 случаев в 1870до3196в 1910 году, тогда как, в связи с возрастанием населения Петербурга с 600 тысяч человек до 1 800 тысяч, это увеличение должно бы составить лишь 630 случаев, а не превышать эту цифру более чем в пять раз.

    Ошибочно объяснять это триумфальное шествие самоубийства увеличением душевных заболеваний, как это делают некоторые. Увеличения последних отрицать нельзя, но наблюдения показывают, что то и другое явление увеличиваются под влиянием самостоятельных причин, вне зависимости друг от друга, причем развитие душевных заболеваний всегда превосходит увеличение народонаселения, но в меньшей мере, чем самоубийства. Так, например, в Соединенных Штатах Северной Америки за 40 лет с 1870 года население увеличилось на 60%, сумасшествия на 100%, а самоубийства на 270%. Нельзя отрицать довольно крупного числа случаев самоубийств у душевнобольных, но исследованиями Бриер-де-Баумана, докторов Жаке, Прево и Островского установлен приблизительный процент лишающих себя жизни в состоянии сумасшествия, составляющий около 17% всего числа самоубийств.

    Поэтому утверждение Крафт-Эбинга, что каждое самоубийство должно быть приписано сумасшествию, покуда не будет точно доказано противное, представляется лишенным прочного основания. Скорее, ввиду приведенного процентного отношения, можно сказать, что самоубийство должно считаться результатом сознательной и дееспособной воли, покуда не будет в каждом отдельном случае доказана наличность ясно выраженной душевной болезни. Некоторые из единомышленников Крафт-Эбинга относят к признакам душевной болезни как причины самоубийства такие угнетающие психические влияния, как стыд, чувство невыносимой обиды, тоска по умершим близким или тяжелая разлука с ними, глубокое негодование, отчаяние, ревность и даже страстная любовь. Но не придется ли с этой точки зрения считать душевнобольным почти всякого, проявляющего чуткую отзывчивость на житейские условия и обстоятельства и, вообще говоря, живущего, а не только существующего, мыслящего и страдающего, не только вегетирующего и прозябающего?

    Стремление преувеличивать число душевнобольных самоубийц основывается нередко на ошибочном толковании ненормального душевного состояния лиц, умирающих после своего покушения на самоубийство. Но такое ненормальное состояние в большинстве случаев не может иметь ретроспективного значения. Потрясение организма, вызванное покушением, вид отчаяния окружающих, скорбь по уходящей жизни, получившей иногда неожиданную цену, наконец, предсмертные физические мучения — создают такое ненормальное состояние умирающего, которое не имеет прямого отношения к ясному разумению им своего поступка перед его совершением. Точно так же и предлагаемое некоторыми сопоставление протоколов общества страхования жизни с последующим самоубийством застрахованных вовсе не может служить доказательством душевной болезни лишившего себя жизни, так как могут быть такие гнетущие душу обстоятельства, при которых мысль об отказе близким в страховой премии со стороны общества не только отходит на задний план, но и совершенно не приходит в голову. Так иногда случается при острых вопросах личной чести, при желании закрепить свое доброеимя добровольной кончиной, когда не хватает способности «proptervitam vivendi perdere cousam»35. Кроме того, удрученное перед смертью настроение ошибочно считать душевной болезнью. То, что итальянцы определяют словом ambiente, обнимающим собою среду, обстановку, условия жизни частного человека и рядом с этим социальные и политические потрясения, — может вызвать такое именно удрученное настроение в том, кто не может и не умеет, подобно животному, и притом низшей породы, относиться ко всему окружающему безразлично и впасть в то, что Герцен называл «тупосердием».

    В некоторых случаях последователи новейших уголовно-антропологических теорий о вырождении и атавизме отмечают прирожденных самоубийц, обыкновенно ссылаясь на очевидную ничтожность поводов к самоубийству. Нельзя, конечно, отрицать влияния наследственности в тех случаях, когда в ряде восходящих поколений были постоянные самоубийства. «Бог прощает, — говорит Гете, — природа никогда». Но важность повода не может служить основанием для суждения о прирожденности стремления к самоуничтожению.

    Уголовные антропологи считают, что самоубийство и убийство вытекают из одного и того же психологического и физического источника, представляя известный параллелизм. Поэтому следовало бы искать у прирожденных самоубийц физических признаков вырождения, свойственных, по мнению Ломброзо, прирожденным убийцам (морелевских ушей, гутченсоновских зубов, седлообразного неба и т. д.), но рядом судебно-медицинских исследований установлено, что именно этих типичных признаков у самоубийц не замечается. Затем те и другие существенно различаются по условиям совершения своих деяний, по месту, времени года и т. д. Притом учение о прирожденных преступниках в последнее время в значительной степени поколеблено, и дикарям вовсе несвойственно самоубийство, наклонность к которому будто бы передается в силу атавизма как пережиток далекого прошлого. Кроме того, и изучение самоубийств показывает, что иногда случайное и само по себе не имеющее особо мрачного характера обстоятельство или событие представляет собой лишь последнюю каплю в переполненной житейскими страданиями чаше, заставляя перелиться ее содержание через край. И тогда, как говорит Байрон, «настанет грозный час, и упитанная страданиями душа, томившаяся долго и безмолвно, становится полна, как кубок смерти, яда полный». Тогда, по его же выражению, «уж сердце вынести не может всего, что вынесло оно». Каждый вдумчивый врач, судья, священник знает по своим наблюдениям, что житейские драмы подтачивают жизнь постепенно, возбуждая сменой тщетных надежд и реальных разочарований сначала горечь в душе, потом уныние и наконец скрытое отчаяние, под влиянием которого человек опускает руки и затем поднимает их на себя. Наконец, надо заметить, что многие душевно здоровые и одаренные до гениальности люди были близки к самоубийству или долго и упорно лелеяли мысль о нем, как, например, Байрон, Гете, Бетховен, Жорж Санд, Л. Н. Толстой и т. п.

    Вглядываясь в прошлое, приходится признать, что до половины XIX века, за небольшим исключением, добровольное лишение себя жизни представляется рядом единичных поступков, не имеющих характера и свойства целого общественного недуга; зловеще надвигающегося на современное общество.

    Светлый взгляд древних греков был весь устремлен на земную жизнь.

    Недаром сами боги принимали в ней непосредственное участие и охотно вкушали от земных радостей. Загробное существование среди теней имело в глазах эллина мало привлекательности. Ахилл говорит в Елисейских полях: «Ах, лучше б овец на земле мне пасти, чем здесь быть царем над тенями». Поэтому добровольный уход из жизни у греков считался поступком постыдным, и когда в Милете развилось между девушками стремление к самоубийству, оно было прекращено выставлением их мертвых тел на общее позорище. Ввиду этого совершение самоубийства в некоторых случаях предписывалось как выполнение уголовной кары по приговору суда (Сократ). Такую же привязанность к жизни мы находим и у евреев, хотя книга Иова и Екклесиаст содержат в себе мысли о тяжести жизни, проникнутые глубоким пессимизмом. Отсутствие у Моисея прямых указаний на загробное существование души — ибо Енох и Илия были взяты живыми на небо — ограничивает существование лишь земною жизнью. Библейское сказание, отмечая долголетие как особую милость божью, дающую «насытиться днями», наполняет душу человека страхом смерти, которая является в своем роде не только «lex»36, но и «роепа»37. Быть может, поэтому и до сих пор у евреев сравнительно гораздо меньше самоубийств, причем знаменательно, что у них случаи сумасшествия значительно превышают случаи самоубийств. Римский мир до Цезарей почти не знает самоубийств, но затем, когда старый республиканский строй общежития быстро разлагается и заменяется жестокостями кесарей из «domus Claudia diis hominibusque invisa»38 — Нерона,  Калигулы и других — наступает стремление уйти от произвола и насилия и прекратить свое постылое существование. Отсюда — известная формула «mori licet cui vivere non placet»39 и связанная с этим тоска существования — taedium vitae40. На это влияли примеры таких самоубийц, как Катон, Брут, Кассий, сказание об Аррии Пет, подающей мужу меч, которым она себя пронзила со словами «non dolet»41, а также учение стоиков и эпикурейцев. Исходя из совершенно противоположных взглядов на отношение к жизни, они, однако, сходились на том, что жизнь составляет не повинность, а право, от которого всякий волен отказаться. «Вход в жизнь один, — говорили эпикурейцы, — но выходов несколько», — и основали в Александрии общество прекращения жизни.

    Под церковным влиянием христианства человек преисполнен страха смерти как перехода к грозной ответственности за земные грехи и увлечения. Жизнь, по учению церкви, уже рассматривается не как радость сама по себе, а как испытание, за которым для многих должно последовать вечное мучение.

    Под каждым могильным крестом, снедаемый червями, лежит прах человека, который в «dies ira, dies Ша»42 облечется плотью и предстанет на всезнающий и всевидящий суд. От житейского испытания уходить никто не должен сметь, неся покорно свой крест или осуществляя суровый аскетизм. Единственный самоубийца, о котором повествует Новый завет, — это Иуда. Поэтому церковь и общество сурово относятся к самоубийце и, предоставляя загробную кару за его грех общественному правосудию, оставляют за собой назначение самоубийце земной кары за его преступление.

    Особое развитие этот взгляд получил в постановлении Тридентского собора (1568), который, следуя взгляду блаженного Августина, истолковал шестую заповедь как безусловно воспрещающую самоубийство, именно словами «не убий», не делающими ни для кого исключений (legis hujus verbis non ita praescriptum, ne alium occidas, sed simplicifer ne occidas43).

    В силу отношения к самоубийце как к обыкновенному убийце труп лишившего себя жизни подвергался позорной церемонии — ослиному погребению (sepulcrum asinium), после чего сжигался как жилище сатаны.

    Особенной строгостью отличаются французские законы XVII столетия, предписывающие вешать самоубийцу за ноги, а имущество его отдавать королю, который обыкновенно дарил его кому-нибудь из родственников или какой-нибудь нравящейся ему танцовщице, или, наконец, как замечает Вольтер, нередко генеральному откупщику за разные денежные услуги. В мемуарах Данжо говорится: «Le roi a donne a madame la dauphine un homme, qui s'est tue lui meme; elle espere en tirer beaucoup d'argent»44.

    Хотя против беспощадного отношения к сознательному самоубийце высказывались Монтень, Руссо (в «Новой Элоизе») и некоторые энциклопедисты, светское наказание за лишение себя жизни пало лишь с революцией.

    Затем постепенно наказание самоубийц исчезает из европейских законодательств, оставаясь лишь некоторое время в Англии, а на практике почти не применяясь. В России наказуемость самоубийства, в противоположность Западной Европе, постепенно усиливается. Ни Уложения царя Алексея Михайловича, ни новоуказные статьи никаких наказаний для самоубийц не содержат, но уже Военный и Морской артикулы Петра Великого постановляют, что «ежели кто себя убьет, то мертвое его тело, привязав к лошади, волоча по улицам, за ноги повесить, дабы, смотря на то, другие такого беззакония над собою чинить не отваживались». Исходя из такого взгляда на самоубийство, проект Уголовного уложения 1754 года предлагал тех, которые «со злости или досады или другой причины убийство над собой учинить намерены были», наказывать плетьми или содержать в тюрьме два месяца. Составители проекта Уголовного уложения 1766 года отнеслись к самоубийцам и покушавшимся на него несколько мягче, предлагая мертвое тело первых при церквах по чину церковного положения не погребать, а отвезть в убогий дом, а вторых, если они в классах состоят, понижать одним чином впредь до выслуги; дворян не служащих и первой гильдии купцов подвергать церковному покаянию на полгода.

    Свод законов уголовных (статьи 378-380) ввел в действие карательную меру, состоящую в признании сознательного самоубийцы не имеющим права делать предсмертные распоряжения, почему как духовное его завещание, так и всякая изъявляемая им воля в отношении к детям, воспитанникам, имуществу или даже чему-либо иному считаются ничтожными и не приводятся в исполнение. Покушавшийся на самоубийство в состоянии вменяемости подлежал наказанию как за смертоубийство и должен был быть сослан в каторжные работы. Сверх того, в обоих случаях назначалось безусловное лишение христианского погребения. Составители проекта Уложения 1843 года заменили для покушавшегося каторжные работы тюрьмой от шести месяцев до одного года, предоставили духовному начальству самому в каждом случае решать, следует ли самоубийцу лишать христианского погребения, постановив о безусловном церковном покаянии покушавшегося как о «возможном случае для его вразумления, а может быть и для утешения святым учением религии». Составители проекта были несколько смущены тем, что ни в каких законодательствах, ни новейших, ни древних, нет примеров уничтожения сделанного самоубийцей завещания, но успокоили себя признанием такого постановления мудрым и полезным, ибо оным, то есть страхом лишить любезных ему людей предполагаемых способов существования, человек может быть удержан от самоубийства.

    Этот взгляд разделило и Уложение о наказаниях 1845 года, но сделало лишение христианского погребения безусловно обязательным. В таком виде уголовно-гражданская кара за самоубийство перешла последовательно в Уложения 1857, 1866 и 1885 годов. Замечательно, что Устав врачебный (том XIII Свода законов) до 1857 года содержал в себе статью 923, в силу которой тело умышленного самоубийцы надлежит палачу в бесчестное место направить и там закопать. Уголовное уложение 1903 года, введенное в действие лишь в незначительной своей части, оказалось в своих существенных постановлениях лишь «бескрылым желанием» для юристов, жаждавших коренного обновления карательных постановлений. Мысль его составителей о признании самоубийства и покушения на него не наказуемыми «отцвела, не успевши расцвесть», и суровые меры, подтвержденные Уложением 1885 года, продолжали подлежать осуществлению до последней революции.

    Излишне говорить, как были жестоки, нецелесообразны и «били по оглобле, а не по коню» эти меры. Несомненно, что в огромном большинстве случаев человека, решившегося на самоубийство, не могла смущать мысль о лишении христианского погребения, так как «бесчувственному телу равно повсюду истлевать», а от «милого предела» он уходит самовольно, но для родных и близких, для друзей и почитателей, для «сотрудников жизни» эти, в сущности, антихристианские меры должны были составлять тяжелое и ничем не заслуженное испытание, связанное для дорогих самоубийце людей с материальными лишениями, нередко с нищетой или с унизительными великодушными подачками совершенно чуждого им законного наследника. Кроме того, так как эти меры не применялись к лишившим себя жизни в безумии, сумасшествии или в беспамятстве от болезненных припадков, то можно себе представить, какое поле открывалось здесь для горестных хлопот о соответствующем медицинском свидетельстве, для предъявления его судебным или полицейским властям в ложное доказательство того, что умерший был душевнобольным.

    Поэтому нельзя не приветствовать статью 148 советского Уголовного кодекса, совершенно исключавшего наказуемость самоубийства и покушения на него и карающего лишь за содействие или подговор к этому несовершеннолетнего или лица, заведомо неспособного понимать свойство или значение совершаемого или руководить своими поступками.

    Обращаясь к самоубийству как к зловещему явлению современного общежития, приходится остановиться на подготовительной к нему почве и на некоторых условиях, способствующих его развитию.

    Таково ослабление семьи и разрушение ее внутренней гармонии под влиянием построения ее на прозаических и корыстных расчетах без внимания к духовному сродству супругов или на близоруком животном стремлении. Отсюда из общего числа самоубийств — 10% вызываемых развалом семьи и домашними неприятностями. Надо, впрочем, отметить, что семья и связанные с нею обязанности все-таки более удерживают от самоубийства, чем одиночество, и их больше между вдовами, вдовцами, разведенными и холостяками. Замечательно также, что при сумасшествии это соотношение почти одинаково. Так, по исследованию Энрико Морзелли, в Пруссии на 5 тысяч самоубийств приходится: девушек 2%, замужних 1 %, вдов 2,5%, разведенных 7%; мужчин холостых 5%, женатых 5%, вдовцов 19% и разведенных 58%. В Вюртемберге на 4600 сумасшедших приходится около 5% женщин, 3% замужних, 12% вдов, 34% разведенных; мужчин холостых тоже около 5%, женатых 3%, вдовцов 7% и разведенных 40%.

    Очевидно, что библейское изречение «vae soli!»45 в данных случаях применяется в полной мере. Утрата «сотрудника жизни» или «потрудилицы и сослужебницы», как называли в старину добрую жену, действует угнетающим образом на оставшегося, разрушая сложившийся уклад жизни и обрекая, в огромном большинстве случаев, на непоправимое одиночество с отсутствием целительного уединения. При разводе к этому присоединяется горечь пережитых разочарований и часто драматических испытаний, а также нередко вызванное разводом у мужчин стремление найти забвение в вине или грубой чувственности, вызывающей, в конце концов, чувство омерзения к опостылевшей жизни.

    Очень влияют и причины общественно-политического свойства, состоящие в потере надежд после подъема общественного настроения. Война и революция всегда влияют на уменьшение самоубийств. Так, например, в Петербурге с 1857 по 1864 год, самоубийства и покушения на них шли, уменьшаясь с 47 до 41 в год, несмотря на то, что в этот период времени население увеличилось с 495 тысяч почти до 600 тысяч. Это было время «великих реформ» Александра II. В обществе и литературе было большое оживление и горячая вера в лучшее будущее в смысле нравственного и политического развития страны. Но после 1866 года наступает продолжительный период реакции и властного сомнения в целесообразности и благотворности реформ, и самоубийства начинают быстро расти. Влияние политических движений и войн сказывается, между прочим, в следующих цифрах, относящихся к японской войне и первой революции: в 1903 году в Петербурге совершено самоубийств и покушений на них 503, в 1904 — 427, в 1905 — 354. Затем наступает Портсмутский мир и так называемое успокоение, а в 1907 году, согласно докладу доктора Н. Н. Григорьвав психоневрологическом институте, уже 1370 самоубийств и покушений, в 1909 году их 2250, а в 1910 — 3196. За период с 1914 года до настоящего времени, судя по газетам, число самоубийств за первый период европейской войны значительно уменьшилось. Относительно оконченных самоубийств в Москве замечается их рост с 1907 года по 1913 (15,8-360), ас 1914 — падение их числа до 1920 года (295-64).

    Среди дальнейших условий огромную роль играет обостренная борьба за существование, вызывающая крайнюю нужду и безработицу, нередкую безвыходность положения и сознание бесплодности и беспросветности борьбы с подавляющими сторонами жизни. Эти условия вызывают около 30% всех самоубийств. Нужно ли говорить затем о развитии городской жизни в ущерб сельской, о нравственной бесприютности затерявшегося среди каменных громад города нового пришельца, об удалении от животворного умиротворяющего непосредственного влияния природы, о скученности населения в городах, ютящегося в огромном числе в самой нездоровой обстановке, без света и чистого воздуха. Недаром число городских самоубийств в три раза выше совершаемых в деревне. Не могу не припомнить, что долгие годы на месте нынешней Пушкинской улицы были пустырь и огороды, отделенные стеной от Невского. Но в семидесятых годах здесь была проложена узкая улица, застроенная пятиэтажными домами с рядом дворов при каждом. Она называлась Новой, и в нее устремилось жить множество обывателей Петербурга, ввиду сравнительной дешевизны помещений, в которые зачастую совсем не проникал луч солнца.

    Через несколько лет судебный следователь, в участке которого находилась Новая улица, обратился в суд с просьбой о командировании ему помощников, так как ему почти непрерывно приходилось присутствовать при вскрытиях. Оказалось, что Новая улица, переименованная впоследствии в Пушкинскую, давала наибольшее число самоубийств в Петербурге. С городом связано большое число фабрик и заводов, закон разделения труда обращает в ряде производств трудящегося в орудие для исполнения отдельных, не связанных между собой работ, ограничивающих его деятельность узким кругом, лишь впоследствии расширяющимся в единое целое, в котором он принимает участие как небольшой винтик в сложной машине. Его труд чужд его творческому замыслу и индивидуальным свойствам и не может давать ему того удовлетворения, которое испытывает, например, сельский кустарь, являющийся в своем деле творцом от начала до конца. Отсюда специализация фабричного рабочего, связывающая его в свободном выборе занятий и стесняющая независимость его труда, при неблагоприятных для него условиях или отношениях. Поэтому завтрашний день для него представляется тусклым и тревожным, а день настоящий не дает душевного удовлетворения. Тут нет места для личной изобретательности и художественной фантазии. Между тем фабрика, как могучий насос, выкачивает из деревни свежие и молодые силы. С городом связаны: преждевременное половое развитие отроков и искусственно вызываемый им разврат юношей, под влиянием дурных примеров товарищей, своеобразного молодечества и широко развитой проституции, а также вредные развлечения, по большей части недоступные сельской жизни.

    В последнем отношении весьма печальную роль в Европе и у нас играет кинематограф, представляющий вместо научно-поучительных и просветительных картин методологию преступлений и сцены самоубийств, действующие заразительно на молодое поколение. Наряду с кинематографом не менее вредное влияние имеет подчас и печатное слово, относительно которого далеко не все пишущие держатся завета Гоголя o том, что «со словом надо обращаться честно», в смысле вдумчивости в то влияние, которое оно может оказать на читателя, особенно при его душевной неуравновешенности. Нельзя, конечно, разделять упреков, которые в свое время делали Гете за его «Вертера», забывая глубокий нравственный характер этого произведения, связанного притом с личными переживаниями великого писателя. Но иначе приходится смотреть на произведения некоторых наших пользующихся известностью писателей, хотя бы за последние 10 лет. Владея в совершенстве формой, некоторые из них, впадая в крайности натурализма, переступают границу между здоровым реализмом и порнографией. При этом большое место отводится своеобразному культу самоубийства. Достаточно, кроме весьма известных произведений, указать хотя бы на сборник «Земля», изданный в Москве в 1911 году, в котором помещены три произведения, и во всех трех герои стреляются, вешаются, отравляются. Надо заметить, что если даровитые писатели в житейское содержание некоторых из своих творений вводят самоубийство как ultima ratio46, то менее даровитые — «им же несть числа», — по-видимому, не чувствуют себя в силах справиться с намеченной темой и спешат призвать на помощь, как deus ex machina47, самоубийство. В старые годы такому неудачнику, не знавшему, как лучше окончить свой нередко уже ему самому надоевший труд и что делать с героем, спрошенные о совете говорили: «Да жените его!» Теперь же, вероятно, советуют: «Да пусть он лишит себя жизни». Некоторые предсмертные записки молодых самоубийц звучат, как явное эхо модных произведений печати, и хочется присоединиться к негодующим словам Горького: «Осторожнее с молодежью, не отравляйте юность... Эпидемия самоубийств среди молодежи находится в тесной связи с теми настроениями, которые преобладают в литературе, и часть вины за истребление молодой жизни современная литература должна взять на себя. Несомненно, что некоторые явления в литературе должны были повысить число самоубийств». От беллетристов не желают отстать и многие драматурги. На один из конкурсов по присуждению Грибоедовской премии в недавнее время было представлено до ста драм и комедий, и семнадцать из них кончались самоубийством одного или двух действующих лиц.

    Наконец, к условиям развития самоубийств относится распространение в обществе пессимизма, нередко теоретически одностороннего и часто, без всяких разумных оснований, преждевременного. Поэтому нельзя не коснуться того характера, который, преимущественно в интеллигентных кругах, приобретает воспитание в недрах семьи. Во многих случаях забота о детях сводится к тому, чтобы всемерно избегать причинить им что-либо неприятное. Отсюда — в самом раннем возрасте детей — стремление поблажать всем их капризам и желаниям, как бы нелепы, а иногда даже и вредны они ни были, лишь бы не огорчать дитя.

    Отсюда — замена во многих случаях разумного и твердого приказания смешным обычаем убеждать ребенка и доказывать ему неосновательность его желания в том возрасте, когда ему непонятны не только существующие житейские отношения, но очень часто даже и самое значение окружающих его предметов. Отсюда — обычай избегать капризов и домогательств ребенка своеобразным подкупом, заменяя осуществление его настойчивого желания подарками, посулами или сладостями. Так возрастают маленькие семейные деспоты, приучаемые не знать никаких препон своим желаниям и невольно привыкающие с годами считать себя центром жизни семьи. Так развивается в них сознательное и упорное себялюбие и вовсе не развивается характер, одним из главных проявлений которого надо признать умение обуздывать свои желания и отрекаться от своих мимолетных вожделений. Когда такое сокровище своих родителей вступает в отрочество, оно считает всякое материальное и нравственное ограничение, робко предъявляемое последними, за вопиющее нарушение своих прав, и начинается то возмущение против родителей и презрительное к ним отношение, на которое они горько жалуются, забывая, что сами создали его годами бессмысленной потачки и баловства.

    Но вот затем наступает суровая жизнь со своими беспощадными требованиями и условиями, и старая родительская забота, сменяющаяся обыкновенно страдальческим недоумением, уступает место личной борьбе за существование в ее различных видах. Тут-то и сказывается отсутствие характера — борьба для многих оказывается непосильной, и на горизонте их существования вырастает призрак самоубийства с его мрачною для слабых душ привлекательностью.

    Есть, конечно, и при таком воспитании многие исключения, в которых здоровые прирожденные задатки берут верх над систематическою порчею со стороны родителей, но тем более жаль тех жертв этой порчи, действиями которых так богата хроника ненормальных явлений нашей общественной и частной жизни. Разумное воспитание, конечно, дело трудное: сказать любимому ребенку «не смей», «нельзя» не особенно весело, гораздо лучше постоянно видеть его веселое личико, предаваться животной радости в созерцании этой дорого стоящей и хрупкой живой игрушки. Но в таком чувстве нет настоящей деятельной любви к ребенку. Это — лень ума и воли, порождаемая отсутствием сознания ответственности перед существом, которому мы осмелились дать жизнь; это в сущности грубейший эгоизм, подготовляющий новый эгоизм или в лучшем даже случае подготовляющий эгоизм, благодаря которому в обиход нашей общественной жизни вторгается так много болезненных самолюбий и бесплодных самомнений.

    В противоположность такому легкомысленному отношению к детям является бездушное и жестокое с ними обращение, осуществляемое преимущественно мачехами и реже отчимами при постыдном попустительстве одного из родителей ребенка, а также одним из родителей или обоими вместе и, наконец, людьми, имеющими над детьми юридическую или фактическую власть. Все это нередко приводит несчастного ребенка или отрока к мысли о своей беззащитности и о спасении себя от мучений смертью от собственной руки или к раннему зародышу и дальнейшему пышному расцвету в душе его пессимистического взгляда на жизнь как на бесконечное поле призрачных и редких радостей и непрерывных лишений и страданий. Рассмотрение дел о самоубийствах этого рода приводит к самым печальным выводам как относительно жестокой изобретательности в способах причиняемых им физических мучений и нравственных терзаний, так и относительно виновников их подсказанного отчаянием решения. Между последними видное место занимают не простые люди, сами иногда удрученные условиями своего существования, і а «цивилизованные» горожане, нередко иностранцы или представители разных профессий. Тут конкурируют между собою в истязании; молодежи содержательница модного магазина и жена адмирала, банкир и фотограф, железнодорожник и полковой врач и т. д. Невольно приходят в голову по этому поводу слова Некрасова: «Равнодушно слушая проклятья в битве с жизнью гибнущих людей, из-за них вы слышите ли, братья, тихий плач и жалобы детей?»

    Прогресс отдельных отраслей знаний и техники, конечно, не подлежит сомнению и идет быстрыми шагами вперед, открывая необъятные и неведомые дотоле горизонты, но в духовном отношении человечество не только не успевает следить за ними, но иногда пользуется некоторыми открытиями для жестоких и зверских целей. Достаточно припомнить последние войны с удушающими газами разных систем, боевыми аэропланами, разрывными и отравленными пулями и т. п. Техника развивается — этика не только стоит на месте, но часто «спадает ветхой чешуей» и уступает место зоологическим инстинктам; сознаваемая и гнетущая человека имморальность его поступков уступает место самодовлеющей аморальности. Под влиянием всех указанных условий современного общежития развивается упомянутый выше обостренный эгоизм, заставляющий человека оценивать все явления окружающей жизни исключительно по их отношению лично к себе, и создается внутренняя пустота жизни, отрешенной от общих интересов и от солидарности между людьми с их отчужденностью друг от друга.

    Современный цивилизованный человек старается как можно чаще оставаться наедине с самим собою и, несмотря на то, что болезненно ищет развлечений в обществе других людей, постепенно становится по отношению к людям мизантропом, а по отношению к жизни — пессимистом. Если такие взгляды и настроения пускают глубокие корни в опустошенную ими душу, то по большей части при неблагоприятно сложившихся обстоятельствах появляется мысль о самоубийстве. Здесь возможен двоякий выход. Или на смену сомнения и отчаяния наступает понимание смысла и назначения жизни и происходит то, что так характерно выразилось в стихотворном обмене мыслей между Пушкиным и Филаретом («Дар напрасный, дар случайный, жизнь, зачем ты мне дана?» и т. д.), причем возникает сознание, что жизнь есть долг, что рядом со страданием в ней существует наслаждение природой и высшими духовными дарами и что можно сказать с Пушкиным: «Я жить хочу, чтоб мыслить и страдать». Человек же, религиозно настроенный, утверждается в идее об ответственности перед свидетелем мыслей, чувств и поступков, — толстовским хозяином, и перед своей совестью за малодушный уход из жизни, которая, быть может, была бы полезна близким. Для такого человека несомненна другая жизнь, и в ней будущая разгадка его существования, а жизнь земная лишь станция на пути, который надо продолжать до конца, покуда, по образному выражению Толстого, «станционный смотритель – смерть — не придет и не скажет, под звуки бубенчиков поданной тройки: «Пора ехать». Или человек приходит к убеждению, что он — продукт бессознательной и равнодушной природы, исполняющий ее слепую волю к продолжению рода, после осуществления которой ему может быть сказано шиллеровское: «Мавр сделал свое дело — мавр может уйти». Здесь смерть уже не на пороге станции житейского пути, а полное его завершение. Современный человек более и более впадает в соображения второго рода или, в отдельных случаях, колеблясь, останавливается на Гамлетовском страхе перед могущими посетить вечный сон сновидениями. «Умереть — уснуть», — думает герой бессмертного создания Шекспира, и не будь у него страха снов, он хотел бы мечтать об одном ударе «сапожного шила (bodkin), чтобы избавиться от бессилия прав, обиды гордого, презренных душ, презрения к заслугам». Самого Шекспира, как видно из его 66 сонета, удерживал от «блаженного покоя», по-видимому, не один страх, но и привязанность к «владычице» — любимой женщине. На таком распутье между смертью и любовью, о которой Тютчев спрашивает: «И кто в избытке ощущений, когда кипит и стынет кровь, не ведал наших искушений, самоубийство и любовь?» — стоит зачастую человек, как видно из многих предсмертных записок самоубийц. Так, например, в Москве два рабочих, полюбивших одну и ту же девушку, колеблющуюся отвечать чувству кого-либо из них, пишут, что решили покончить с собою одновременно. Барон Р., потерявший жену, лишает себя жизни, сказав в своей предсмертной записке: «Смерть не должна разлучать меня с женою, а сделать нашу любовь вечной». Две дочери учительницы музыки, тотчас после смерти нежно любимой матери, покушаются на самоубийство, приняв сильный яд. Студент университета в оставленном письме молит бога, знающего, как сильно он любил умершую девушку, на которой хотел жениться, простить его и дать ему с ней свидание в загробной жизни. Вдова 23 лет, на чувства которой не отвечает любимый ею человек, пишет, что бесплодно надеяться она устала и принимает яд, а если он не подействует, то удавит себя свернутым в жгут платком, что и исполняет и действительности. Инженер 50 лет, которого «заела тоска по умершей жене», отравляется. Сын отравившейся директрисы женского пансиона объясняет свое решение застрелиться потерею в матери «лучшего друга и утешительницы». Гвардейский капитан делает тоже «от невыносимой грусти по безнадежно больной сестре». Шестидесятилетний болгарин «не считает возможным продолжать жить, когда все дорогие сердцу ушли в могилу», и    т. д.

    Вообще предсмертные записки самоубийц, с содержанием которых я познакомился в моей прошлой судебной службе, не только указывают на мотив, но часто рисуют и самую личность писавшего.

    Иногда самоубийства совершаются в по-видимому спокойном состоянии, причем, например при отравлении, некоторые наблюдают и описывают последовательное действие яда или, ввиду твердо принятого решения, разные свои физические ощущения. Известный поэт-лирик Фет перед покушением на самоубийство диктует своей секретарше: «Не понимаю сознательного преумножения неизбежных страданий и добровольно иду к неотвратимому». Классная дама пишет: «Дорогая тетя! Я сейчас в лесу. Мне весело, рву цветы и с нетерпением ожидаю поезда (под который она бросилась). Было бы безумно просить бога о помощи в том, что я задумала, но я все-таки надеюсь привести в исполнение свое желание». Бывший мировой судья, изверившись в жизни, в день и час, заранее назначенный, чтобы застрелиться, исследует свое нервное состояние, отмечает зевоту и легкий озноб, но не хочет согреться коньяком, так как спирт увеличивает кровотечение, «а и без того придется много напачкать», и за 5 минут до выстрела выражает сомнение, сумеет ли он найти сердце. Директор гимнастического заведения доктор Дьяковский, предвидя свое разорение, пишет прощальное письмо, затем читает слушателям последнюю лекцию и, по окончании ее, застреливается. Провинциальная артистка Бернгейм, 22 лет, отравляется кокаином и в письме к брату подробно описывает постепенное ощущение, «когда душа отлетает под влиянием яда», и оканчивает письмо недописанной фразой: «А вот и кон...» Застрелившийся отставной надворный советник Погуляев, 45 лет, пишет 5 июня письмо, в котором, унося «секрет своей смерти», заявляет, что желает воспользоваться в полной мере взглядом церкви на самоубийц, чтобы отделаться от отпеваний, панихид и иных комедий и дорого стоящих парадов. В письме от 12 июня он просит власти сделать распоряжение о том, чтобы никаких известий об этом, «право, ничтожном событии» в газетах не помещалось. К этому письму прилагается записка на имя прислуги: «Евгения не кричите и шуму в доме не поднимайте, а когда увидите меня мертвым, то не плачьте и докторов не зовите, а поезжайте сказать обо всем сестре моей. Возьмите пакеты на имя ваше и Прасковьи. Обеих вас сердечно благодарю за службу, усердие и заботу обо мне. Меня жалеть не надо. Жить было не по силам тяжело. Умираю. Так лучше». Свое намерение он приводит в исполнение лишь 16 октября и перед смертью подтверждает все ранее написанное.

    В случаях самоотравлений с целью самоубийства иногда задолго запасаются ядом, меняя менее сильный на более сильный, или подготавливают обстановку, в которой яд должен быть принят. Так, присяжный поверенный Ахочинский, решившись на самоубийство ввиду своих крайне запутанных дел, приобретает цианистый калий во время деловых поездок за границу и в Москву, предпочитая его кокаину и морфию, говорит об этом своей знакомой, прощается с нею и через день лишает себя жизни за ужином среди родных и близких, «когда это легче сделать».

    В большинстве предсмертных писем звучит глубокое разочарование в жизни и смертельное уныние. Начальница частной гимназии пишет: «Вот струны жизни порваны, нет веры в себя и вдело». Учительница оставляет записку: «Я устала жить и не гожусь». Учитель: «Не вините никого: тернистый путь жизни стеснял мне дорогу, я старался освободиться, но напрасно. Теперь не хочу больше идти и не могу». Особенным отчаянием звучат два находящихся у меня предсмертных письма. Либавская гражданка, дочь которой, гимназистка 16 лет, была обвиняема жилицей, вернувшейся из маскарада, в краже у нее бриллиантовой серьги, билась, как рыба об лед, чтобы воспитать своих внебрачных детей, брошенных отцом. Больная и истощенная, она не могла перенести павшего на дочь обвинения и отравилась, причем через два дня потерпевшая будто бы от кражи и переехавшая на другую квартиру нашла у себя серьгу, которую считала украденной. Так же кончила жизнь и другая женщина, многолетний сожитель которой, не желая заплатить поданному ей векселю, обратился за помощью в знаменитое Третье отделение, где она была задержана без объяснения причин в течение трех дней, мучимая недоумением и страхом, доведшими ее до совершенного отчаяния. Большинство писем проникнуто чувством предсмертного примирения даже с теми, кто причинил зло. Нередки письма о прощении. «Хана, береги себя и сына и прости меня за твою исковерканную жизнь: прости, моя святая Хана! Если с тобой не ужился, то с кем же в миру могу жить», — пишет застрелившийся поручик. «Дорогая моя Ляличка, — пишет землемер своей жене. — Когда ты будешь читать это письмо, меня не будет в живых. Ради всего святого, прости меня за все огорчения и обиды, которые я тебе причинил. Я виноват перед тобою бесконечно. Знаю, что ты меня все-таки любишь, но прошу — постарайся забыть меня, негодяя. Жажду умереть на твоих руках, но не зову, чтобы ты меня не отговорила...» Но иногда в них встречаются вопли негодования и проклятия. Таково, например, письмо взрослой воспитанницы детского приюта к учителю такового:

    «Неужели у тебя повернулся язык сказать, что я была женщиной, когда сошлась с тобою. Знай, окаянный, что ребенок уже шевелится, и, умирая, и я и он проклинаем тебя. Ты одним словом мог возвратить жизнь и мне, и ему. Ты не захотел. Пускай же все несчастья будут на твоей голове. Терпи во всех делах одни неудачи, будь бродягой, пропойцей, и пусть мое проклятье тяготеет над тобою везде и всюду. Я буду преследовать тебя днем и ночью... Жить мне безумно хочется»... Многие письма очень лаконичны: «Надоело жить». — «Жить не стоит». — «Пора со всем покончить»... — «Счастливо оставаться». — «Пора сыграть в ящик (гроб)». — «Вот вам и журфикс». — «Куку». — «Хочется съездить на тот свет». — «Фить, — пишет застрелившийся околоточный, — кончился базар. Надоело... Сам подл, а люди еще подлее». Многие письма заключают в себе посмертные распоряжения об уплате своих долгов, о платье, в котором желательно быть похороненным, и просьбу устранить вскрытие трупа пишущего. Есть, впрочем, и выражения желания, чтобы таковое вскрытие было произведено для пользы науки. Обзор множества таких писем приводит к заключению, что они писались людьми сознательно и в «здравом уме», но что большинству писавших были неизвестны жестокие требования старого закона о недействительности посмертных распоряжений самоубийцы. Письма покидаемым родителям обыкновенно содержат просьбу о прощении, но изредка бывают черствы и даже циничны: «Милые мои родители, — пишет купеческий сын, — извещаю вас, что я с белого света уволился, а вы будьте здоровы». В последние годы эта черствость стала особенно проявляться в том, что решившиеся на самоубийство молодые люди не считают нужным хоть как-нибудь мотивировать свой поступок, что ввергает оставшихся в бездну неразрешенных сомнений и мучительных догадок и упреков себе. Так, например, два взрослых сына известного инженера лишают себя жизни последовательно один за другим, одним и тем же способом, на расстоянии одного года, не оставив ни одной строчки страстно их любящим матери и больному полуслепому отцу. То же делают сын выдающегося писателя, сын и дочь крупного администратора, жизнерадостная 18-летняя дочь артистки, сыновья двух замечательных по своему развитию женщин и т. д.

    В числе причин, толкающих на самоубийство, некоторые ставят пьянство, но с этим едва ли можно согласиться. Привычные пьяницы обыкновенно умирают от органических страданий желудка, печени и мозга, но, даже и опустившись на самое дно, цепляются за жизнь, несмотря на ее постыдный характер. Несомненно, однако что число самоубийств в состоянии опьянения представляют около 8% их общего числа, но это не результат порочной привычки, обращающейся в болезненную страсть, а чаще всего опьянение перед «вольною своей кончиной» является средством подкрепить ослабевшую перед этим волю и создать себе искусственное полузабытье. Излишне говорить о самоубийствах учащихся как результате неправильных педагогических приемов, переутомления, неудачи на экзаменах или страха перед ними и т. п. Этому вопросу в последние годы была посвящена обширная литература.

    Мучительным толчком к собственноручной казни являются иногда угрызения совести. Например, у стрелочника, терзаемого мыслью о том, что он с корыстной целью, ради получения денег за оказываемую помощь, безнаказанно устроил два железнодорожных крушения с человеческими жертвами, или у отставного штабс-капитана, не могшего помириться с невозможностью отыскать владелицу похищенного им из купе второго класса чемодана с 2 тысячами рублей, или у молодой девушки, невыносимо тоскующей от сознания зла, причиненного ею людям, которые ее воспитали, или, наконец, у дворника, которому «никак не полагается жить» после растления им четырех беззащитных девочек. К этому угрызению близко подходит мучительное чувство от сознания допущенной научной ошибки, повлекшей за собою чью-либо смерть.

    Обращаясь к разнообразным и не всегда согласным между собою статистическим материалам, касающимся самоубийств, а также к моим личным наблюдениям и воспоминаниям, я могу отметить ряд характерных особенностей этого явления. Во-первых, влияние пола, возраста, времени года и дня. В общем числе самоубийц женщины составляют одну четвертую часть. С годами своих жертв самоубийства возрастают, представляя в период от 15 до 20 лет 5% всего числа, повышаясь затем, до 40 лет, падая от 40 до 50 лет, снова повышаясь от 50 до 60 лет и составляя в период от 60 до 70 лет те же 5%, как в юности. Недоумение и страх пред грядущей жизнью, преждевременное разочарование в ней и в себе самом, а с другой стороны, запоздалое разочарование в прожитой жизни, старческие недуги, душевная усталость и сознание бесплодности дальнейших усилий вызывают одинаковую решимость у юношей и старцев. После 80 лет самоубийства случаются редко, причем побудительная их причина часто бывает покрыта глубокой тайной. Таково, например, самоубийство 82-летнего священника, найденного отравившимся морфием пред лежащим на столе раскрытым евангелием от Иоанна, и в такой же обстановке и в том же возрасте ученого еврея Шварца, с заменой евангелия «Критикой чистого разума» Канта, причем никаких причин их решимости не обнаружено. Если спросить человека, незнакомого с подробностями настоящего вопроса, о том, когда преимущественно совершаются самоубийства, он большею частью ответит: в ноябре и декабре, в скупые светом, короткие, холодные дни, наводящие тоску, ночью, когда приходится оставаться самому с собой, когда отсутствующий сон не приносит забвения горя и забот, а «змеи сердечной угрызенье» чувствуется с особой силой. И это будет ошибочно. Самые самоубийственные месяцы — май и июнь, а таковые же часы — с утра до полудня и от часа до трех, то есть в разгар окружающей жизни и движения.

    Во-вторых, влияние местности, вероисповедания, национальности и профессии. У магометан вообще нет самоубийств: фатализм, свойственный исламу, удерживает их от этого; у евреев, как уже замечено, оно довольно редко. Но у христиан самоубийства идут в таком возрастающем численном порядке: католики, затем православные и больше всего протестанты. По направлению с юга на север (исключая Норвегию и отчасти Швейцарию) самоубийства увеличиваются; в горных местностях их менее, чем на равнине; в России они растут в направлении с востока на запад; в Европе их всего более по отношению к населению в Саксонии. Национальный характер сказывается весьма ярко в обстановке лишения себя жизни и в предсмертных записках. Так, например, француз не всегда может отрешиться от внешнего «оказательства» своего решения и от некоторой театральности в его исполнении; немец — зачастую меланхоличен и, еще чаще, сентиментален; русский человек или угнетен душевной болью, или шутлив по отношению к себе, но почти всегда оставляет впечатление сердечной доброты. Молодой француз, оскорбленный тем, что его брачное предложение отвергнуто девушкой, живущей со своей семьей в одной из дачных окрестностей Петербурга, в летний день подходит к террасе, где пьет чай эта семья, раскланивается, прислоняется к стогу сена и, положив себе на грудь фотографическую карточку девушки, простреливает и карточку, и свое сердце. Молодой немец, приказчик в большом торговом предприятии, обиженный тем, что его неправильно заподозрили в служебных упущениях, в чем перед ним и извинились, застреливается на рассвете под Иванов день на скамейке клубного сада, оставив записку: «Солнце для меня восходит в последний раз; жить, когда честь была заподозрена, невозможно, бедное сердце перестанет страдать, когда оно перестанет биться, но жаль, что не от французской пули». Студент — русский — пишет товарищу; «Володька! Посылаю тебе квитанцию кассы ссуд — выкупи, братец, мой бархатный пиджак и носи на здоровье. Еду в путешествие, откуда еще никто не возвращался. Прощай, дружище, твой до гроба, который мне скоро понадобится».

    По отношению к профессиям, те из них, которые носят название «либеральных» (адвокатура, журналистика, артистическая деятельность, педагогика и т. п.), дают наибольший сравнительно процент самоубийств. Но огромное не идущее в сравнение ни с какими цифрами число самоубийств представляет врачебная профессия. По исследованиям Сикорского и академика Веселовского, число самоубийств в Европе и у нас (с разницей лишь в мелких цифрах) составляет один случай на 1200 смертей, а у врачей, которых 23% погибает обыкновенно между 30 и 40 годами от страдания сердца, приходится один случай самоубийства на 28 смертей. Нужно ли искать лучшего доказательства тягости врачебной деятельности, сопряженной с сомнениями в правильности сделанного диагноза и прописанного лечения (самоубийство профессора Коломина в Петербурге), с ясным пониманием рокового значения некоторых из собственных недугов, с постоянным лицезрением людских страданий, с отсутствием свободы и отдыха и с громадным трудом подготовки к своему знанию. Большое число жертв самоубийства замечается между фармацевтами, фельдшерами, акушерками и сестрами милосердия. Быть может, легкость добывания и имение под рукою ядов облегчает им приведение в исполнение мрачного намерения.

    К особенностям самоубийств надо отнести их коллективность, их заразительность, а также повторяемость. В последний годы часто встречаются случаи, где двое или трое решаются одновременно покончить с собою по большей части вследствие однородности причин и одинаковости побуждений, а иногда и по разным поводам, соединяющим их лишь в окончательном результате. Обыкновенно при этом один или двое подчиняются внушению наиболее из них настойчивого и умеющего убеждать, причем, однако, именно он-то и впадает в малодушное колебание в решительную минуту. Судебная хроника занесла на свои страницы ряд таких случаев. Но бывает и обратное. Достаточно указать на самоубийство девиц Кальмансон и двух Лурье, умерших в артистической обстановке после исполнения похоронного марша Шопена, потому что им «жизнь представляется бессмыслием». В предшествующие последней войне годы коллективные самоубийства развились в женских богадельнях и преимущественно в женских учебных заведениях. Тогда начальницы некоторых институтов и женских гимназий сделались предметом самых произвольных, а иногда и прямо лживых обвинений, вследствие таких коллективных самоубийств и покушений на них, вызванных болезненным предчувствием испытаний и разочарований в предстоящей жизни, подчас особенно ярко рисующихся молодой девушке в переходном возрасте. Коллективные самоубийства встречаются и у несчастных «жертв общественного темперамента». Так, в 1911 году три проститутки лишили себя жизни совместно, оставив записку: «Лучше умереть, чем быть придорожной грязью...»

    Наша история знает коллективные самоубийства по религиозным мотивам со стороны фанатических последователей разного рода ересей и расколоучений. Под влиянием знаменитого «отрицательного писания инока Ефросина» в конце XVII и в начале XVIII столетия были одновременные по предварительному соглашению массовые самосожжения и самоутопления. Отдельными вспышками это повторялось и потом. Даже в самом конце прошлого века произошло самоубийство членов семейства Ковалева и их присных, в Терновских хуторах, причем Ковалев закопал живыми в могилу для избежания наложения «антихристовой печати» (то есть занесения в список народонаселения) 25 человек и в том числе всю свою семью от стара до млада по их просьбе и согласию, а сам явился с повинной.

    Какое-нибудь самоубийство, совершенное в необычных условиях или необычным способом, вызывает ряд подражаний тому и другому. В семидесятых годах в Харькове одна француженка лишила себя жизни неслыханным там дотоле способом — отравлением угольным газом, и вслед затем в течение двух лет подобное самоубийство было повторено четыре раза. Выше уже сказано, какое вредное влияние на молодую и впечатлительную или страдающую душу имеют беллетристика и драматургия, упражняющиеся в описании и логическом или психологическом оправдании самоубийств. Еще более вредно действует, ввиду своей распространенности и доступности, ежедневная печать с перечислением всех случаев самоубийств за каждый день, нередко с изложением подробностей выполнения, мотивов и содержания предсмертных писем. Газеты обыкновенно молчали о многих несомненных случаях трогательного самопожертвования и презрения к личной опасности из человеколюбия — и о них приходилось лишь случайно и мимоходом узнавать в конце года из списка наград «за спасение погибающих» на страницах «Правительственного вестника». Зато целые газетные столбцы отводились случаям убийств, грабежей, облития серной кислотой и в особенности самоубийствам. Весьма распространенная «Петербургская газета» от 3 марта 1911 года в хронике происшествий посвящает целый столбец перечислению с подробностями 22 самоубийств и покушений на них, совершенных в течение предшествующего дня; такая же московская газета в 1913 году отдает два широких столбца под статистику самоубийств за май месяц, содержащую сообщение о 640 случаях в 32 городах «от наших корреспондентов по телеграфу». Недаром у некоторых самоубийц, по словам тех же газет, находили в кармане вырезки таких сообщений, в которых, кроме того, «популяризируются» и способы лишения себя жизни. Таким путем сделались общеупотребительными в целях самоотравления фосфорные спички и получившая огромное применение уксусная эссенция. В 1912 году в 70% всех самоотравлений была пущена в ход эта эссенция, причем 50% случаев приходилось на домашнюю прислугу.

    Нужно ли при этом говорить о том, каким путем добывались сведения о самоубийствах, о назойливом и бездушном любопытстве репортеров и «наших корреспондентов» с таинственными расспросами болтливой прислуги, о любезной готовности полиции поделиться содержанием составленных ею протоколов и приложенных к ним предсмертных писем, — одним словом, обо всем. Что заставляет оставшихся сугубо переживать случившееся горе, с больною тревогой искать его оглашения на газетных столбцах, подвергаясь тому, что античный поэт характеризует словами «renovare doloris»48.

    К заражающим и внушающим мысль о самоубийстве надо отнести и бывшие одно время в ходу и вызывавшие справедливое порицание анкеты с расспросами учащихся юношей и девушек о том, «не являлась ли у них мысль о самоубийстве, не делали ли они или кто-либо из членов семьи попыток к нему, по какой причине, когда и сколько раз, и чувствуют ли они себя одинокими и не потеряли ли веры в себя, разочаровавшись в людях и в жизни и в идеалах истины, красоты, добра и справедливости, относятся ли они к людям безучастно и не предпочитают ли в литературе культ смерти и упадочность настроения». Постоянно повторяемые известия и рассказы о самоубийствах, обостряя отчаяние решившихся покончить с жизнью, зачастую подстрекают их на настойчивое повторение попыток к этому. Бросившиеся в воду нередко борются с теми, кто хочет их спасти, не умершие от яду прибегают к веревке, к ножу или револьверу. В течение апреля 1913 года в Петербурге жена рабочего Анна Ивановна, вследствие семейных неприятностей,  пять раз пыталась лишить себя жизни всеми доступными ей способами.

    Остается упомянуть о случаях, когда самоубийство совершается с несомненной рисовкой и в особо эффектной обстановке. Конечно, в этом отношении Северная Америка побила рекорд. В 1911 году газеты сообщили, что в Балтиморе некий Том Климбот лишил себя жизни на сцене в театре, полном нарочно собравшимися зрителями, которых он оповестил о предстоящем объявлениями в газетах. Французский писатель Жерар де Нерваль кончает с собою на верхней площадке лестницы чужого дома, причем около его трупа сидит прирученный им и взятый нарочно с собою ворон. В Одессе артистка небольшого театра, причесавшись у лучшего парикмахера, надушенная, с приготовленным букетом цветов, красиво отделанным платьем и белыми атласными туфельками, открывает себе жилы в горячей ванне. Сюда же надо, по-видимому, отнести и Кадмину, отравившуюся на сцене и подавшую Тургеневу мысль написать «Клару Милич», а также довольно частые случаи, где местом приведения в исполнение приговора над собою избираются не отдельные номера, а общие залы гостиниц и ресторанов, причем нередко забывается уплата по счету.

    Способы совершения самоубийств отличаются большим разнообразием. Женщины предпочитают отравляться, бросаться с высоты или в воду. Замечательно, что водопад Иматра в Финляндии, близ Выборга, имел заманчивость для решивших покончить с собою. В 1911 году в него из приезжих бросилось в течение лета 59 человек, из коих одна треть женщин.

    Существует двоякий взгляд на самоубийство, совершаемое сознательно и без всяких признаков органического душевного расстройства. Одни видят в нем исключительно малодушие, вызываемое отвращением к жизни и страхом возможных в ней и даже вероятных испытаний, ввиду отсутствия или непрочности так называемого «личного счастья»; другие, напротив, считают его проявлением силы характера и твердой решимости. В действительности оба эти взгляда по большой части применимы к одним и тем же случаям: мысль о самоубийстве в своем постепенном развитии в целом ряде случаев есть проявление малодушия и отсутствия стойкости воли в борьбе с тяжелыми условиями существования. «Vivere est militare»49, — говорит Сенека. Уход с поля этой битвы очень часто вызывается жалостью к себе, которую глубокий мыслитель Марк Аврелий называет «самым презренным видом малодушия», причем человек самовольно гасит в себе огонек жизни, могущий согревать других. Но самое осуществление этого желания «уйти», столь идущее вразрез с естественным чувством самосохранения, требует сильного напряжения воли в минуты, предшествующие нажатию пружины револьвера, закреплению приготовленной петли, принятию яда и т. п. Довольно часто в этом осуществлении замечается особая торопливость и настойчивое желание поскорей «покончить с собой», не зависящее притом от окружающей обстановки или среды. В другом месте («На жизненном пути», том III — «Житейские драмы») мною рассказан ряд лично известных мне случаев, в которых, как, например, и в приведенной выше истории о пропавшей серьге, внешний повод к трагическому решению, по жестокой иронии судьбы, устранялся совершенно почти вслед за смертью самоубийцы.

    Нельзя, однако, отрицать таких положений, в которых самоубийство встречало себе оправдание даже в прежних карательных о нем постановлениях (Уложение о наказаниях 1885 года, статья 1471) и может быть вполне понятно с нравственной точки зрения. Таковы: грозящие целомудренной женщине неотвратимое насилие и поругание, которых ничем, кроме лишения себя жизни, избежать нельзя; необходимость, жертвуя своей жизнью для спасения ближних, «положить душу свою за други своя» или совершить то же для блага родных. Сюда же можно отнести редкие самоубийства, совершаемые в состоянии тяжкой неизлечимой болезни, мучительной для окружающих, ложащейся на них тяжким бременем, истощающим их трудовые и духовные силы. Тут руководящим мотивом является сознательный альтруизм.

    Такова далеко не полная картина истребительного недуга, все более и более надвигающегося на людское общежитие. Его вредоносные I корни разрастаются в среде «труждающихся и обремененных», он пожирает молодые силы, отнимая у них надежды накануне их, быть может, яркого и полезного расцвета, он толкает людей зрелых и старых на вредный пример потери и упадка энергии при встрече с неизбежными испытаниями жизни, смысл которой состоит в исполнении долга относительно людского общежития, а не в призрачном довольстве и спокойствии хрупкого личного счастья.

    Весь более или менее цивилизованный и культурный мир находится теперь в состоянии брожения, переживает трагические условия для jcitoero будущего переустройства. При сложных требованиях этого неизбежного строительства дорог каждый работник, каждый, кто может на своем жизненном пути подать утешение, оказать поддержку, внушить бодрость своим ближним. В этой мысли и убеждении надо воспитывать личным примером молодое поколение, отстраняя от него словом и делом те вредные влияния, о которых говорилось выше. Не прекращая своего постылого существования, надо уметь умереть для своего личного счастья — и ожить в деятельной заботе о других, и в этом найти истинное значение и действительную задачу жизни... В сороковых годах прошлого столетия, во Франции, под влиянием увлечения уродливыми сторонами романтизма, чрезвычайно увеличились, по свидетельству современников, самоубийства. Вот как отозвалась на это знаменитая Жорж Занд, в свое время прошедшая через искушение лишить себя жизни: «Нужно любить, страдать, плакать, надеяться, трудиться – быть. Падения, раны, недочеты, тщетные надежды — с этим считаться не надо, — нужно встать, собрать окровавленные обломки своего сердца и с этим трофеем продолжать свой путь до призыва к другой жизни».

      Иван Сикорский. Эпидемические вольные смерти и смертоубийства в Терновских хуторах (близ Тирасполя)

    Психологическое исследование

    Старообрядческое семейство Ковалевых принадлежит к давним обитателям Терновских хуторов, и родоначальник нынешнего поколения Ковалевых уже в начале настоящего столетия владел усадьбой, получившей ныне столь печальную известность. Этот родоначальник давал у себя приют прохожим, в особенности перехожим раскольникам, и завещал такой же долг своим потомкам. Последняя владелица хуторов, старуха Ковалева, строго исполняла заветы предка, который был отцом ее мужа, и в усадьбе ее находили приют не только перехожие сектанты ее веры, но существовало даже целое учреждение — скит, в котором имели постоянное пребывание представители секты обоего пола, ведущие безбрачную жизнь и составлявшие нечто вроде старообрядческого монастыря.

    До осени 1896 года в Ковалевских хуторах существовали две совершенно чуждые друг другу жизни — жизнь скита и трудовая жизнь хозяев усадьбы и их родственников. Эти жизни были близки только по месту, но в других отношениях близости не было, за исключением того обстоятельства, что отдельные члены семейства Ковалевых сближались со скитом и являлись его поклонниками и паломниками. Но главным образом скит в усадьбе Ковалевых являлся всероссийским религиозно-благотворительным учреждением, согласно устному завещанию основателя Ковалевской усадьбы и семьи. Представительницей хутора и его жизни является старуха Ковалева, мать Федора Ковалева, а представительницей скита — Виталия.

    Мирная, безмятежная жизнь Терновских хуторов была нарушена брожением, начавшимся в среде скита осенью 1896 года. Виталия и Поля стали постоянно говорить об имеющих якобы наступить преследованиях; еще не было речи о пришествии антихриста, об антихристовой печати и прочем, а говорилось только об ожидаемых якобы общих мерах против раскола. Проповеди и предсказания Виталии на этот счет производили значительное действие и вызывали волнение и беспокойство, которое она никогда не старалась успокоить, а напротив, старалась усилить и раздуть. Никогда из ее уст не раздавались слова надежды и примирения. Она постоянно поддерживала возбуждение и запугивала — часто говорила, что наступят еще худшие времена и что нужно всего ждать. Постоянные чувства, свойственные обитателям скита: раздражение, подозрительность, неосновательные страхи — теперь сказывались у Виталии в большей степени, чем прежде. Ее тревожные речи действовали на окружающих, в особенности на молодых женщин и на подростков, но также и на старуху Ковалеву. Последняя часто плакала и говорила детям: «Я умру, как вы останетесь без меня?»

    Начало осени 1896 года (сентябрь, октябрь) прошло в беспокойстве и тревожных думах: все ждали то ссылки в отдаленные места, то заключения в тюрьму. Ожидания эти были настолько серьезны, что вызвали приостановку обычного хода дел и привели к нелепым решениям и действиям. Так, некоторые запаслись теплым платьем (шубами, валенками) в ожидании близкой якобы ссылки на далекий север. Вечера и ночи проходили в беспокойных думах и разговорах, в которых принимали участие женщины, подростки и дети, вследствие чего беспокойство и волнение нарастали, а решения заменялись фантастическими предположениями. В случае заключения в тюрьму решали, согласно совету Виталии, запоститься, уморить себя голодной смертью. На этом остановилась большая часть скитников. Немногие из мужчин давали совет — «дожидаться, что будет», ничего не предпринимая. Этот благоразумный исход, к сожалению, не имел места, главным образом потому, что психологический центр всего дела перешел к затворницам и вообще к женщинам и в силу этого получил оттенок страстного, горячего отвлеченного дела, которое не справлялось с внешней жизнью и действительностью.

    С Рождественского поста (с Филипповки) беспокойное настроение терновских скитников и хуторян значительно усилилось. Проводились нередко то в той, то в другой семье бессонные ночи в бесконечных причитаниях и самоустрашениях, и посылавшиеся к Виталии за разъяснениями женщины, подростки и дети, иногда сам Федор Ковалев и другие возвращались от нее с уверениями о скором пришествии антихриста, об имеющих наступить войнах и о том, что признаком всех грядущих бед является совершившееся будто бы недавно снятие кровли с Иерусалимского храма. Вместе с тем говорилось, что народная перепись — это печать антихриста и что внесение человека в перепись равносильно наложению этой печати и вечной погибели человека. Тогда уже Виталия давала совет запоститься, не дожидаясь, что будет дальше.

    Наиболее гибельным оказывалось влияние Виталии на полувзрослых детей, в особенности на тринадцатилетнюю дочь Фомина, Прасковью. Эта девочка-подросток была одной из самых близких лиц к Виталии, почти постоянно у нее бывала, служила посредницей между Виталией и хуторянами и в некотором роде играла более существенную роль, чем большая часть взрослых. Влияние этой девочки отражалось и на Анюше Ковалевой. И вот однажды, раньше, чем кто-нибудь другой, девочка Фомина произнесла слова: «Там (то есть в остроге) будут резать, мучить, лучше в яму закопаться». В ответ на это ее мать Домна патетически сказала: «Хорошо ты, Пашенька, вздумала — и я с тобой». Затем о закапывании стала говорить Анюша, против чего Федор Ковалев первоначально сильно возражал и говорил жене, что не позволит этого. Наконец, около этого времени уже и сама старуха Ковалева находилась под неотразимым влиянием Виталии. Это видно из того, что, когда Ковалев, как сам о том рассказывал, первоначально возражал своей жене, протестуя против закапывания, и даже пожаловался на жену самой Виталии, а матери решительно сказал: «Лучше острог, чем яма», — то его мать, после совещания с Виталией, сказала ему: «Надо идти в яму, иди, сыночек: в тюрьме тебя станут резать, мучить, и ты откажешься от веры».

    Народная перепись явилась тем внешним событием, тем подходящим предлогом, к которому стало приурочиваться существовавшее уже раньше душевное волнение. В это время выступили на сцену и ярко проявились исторические переживания. В терновских событиях нашего времени мы видим много общего с самосожжениями, самоутоплениями и самоистреблениями, которые с особенной силой проявились в конце XVII и в XVIII веке в нашем отечестве, которые нескоро исчезли вполне и даже имели место в 1862 году. Терновские события составляют лишь одно из последних звеньев в этом своеобразном явлении, свойственном русскому народу.

    Когда в декабре прошлого года счетчики народной переписи постучались в дверь терновского скита, то высунувшаяся рука передала им записку, которая носит яркий архаический характер и отличается всеми признаками исторического переживания. «Мы христиане, — говорилось в записке. — Нам нельзя никакого нового дела принимать, и мы не согласны по-новому записывать наше имя и отечество. Нам Христос есть за всех и отечество и имя. А ваш новый устав и метрика отчуждают от истинной христианской веры и приводят в самоотвержение отечества, а наше отечество — Христос. Нам Господь глаголет во святом Евангелии своем: Рече Господь своим учеником: «Всяк убо иже исповесть Мя пред человеки, исповем его и Аз пред Отцем Моим, иже на небесах, а иже отвержется Мене пред человеки, отвергуся его и Аз перед Отчем Моим, иже на небесех». Посему отвещаем мы вам вкратце и окончательно, что мы от истинного Господа нашего Иисуса Христа отвержения не хощем, и от Православной веры, и от Святой Соборной и Апостольской Церкви отступить не желаем, и что Святые Отцы святыми соборами приняли, то и мы принимаем, а что Святые Отцы и Апостолы прокляли и отринули, то и мы проклинаем и отрекаем. А вашим новым законам повиноваться никогда не можем, но желаем паче за Христа умерети».

    Почти такого же содержания грамота и точно так же была подана в оконце раскольниками, которые сожглись в 1736 году. То же читаем в письме, поданном сгоревшими раскольниками в 1723 году; наконец, те же чувства находим в основании единичных самоубийственных решений.

    Наибольший психологический интерес представляют время и события, непосредственно предшествовавшие роковым решениям терновских сектантов. По рассказам Ковалева, Виталия и Поля Младшая давали совет «запоститься». Мысль же о закапывании в яму возникла, по его словам, впервые у его жены Анны, которую называли Анюшей. Дело происходило таким образом. Всего за несколько дней до рокового дня 23 декабря, во время беспокойной ночи, проведенной в избе Фомина, обсуждался вопрос о возможной судьбе детей в случае ожидавшегося заключения взрослых в остроги. Так как предполагалось «запоститься в остроге», то некоторые выразили мысль что, по смерти взрослых, дети будут крещены по-православному. При этой вести Анюша, державшая на руках ребенка, крепко прижала его и произнесла слова: «Не отдам ребенка на погибель; лучше пойду с ним в могилу». Об этих словах было немедленно доведено до сведения Виталии девочкой Фоминой (дочерью Назара Фомина), а впоследствии самим Ковалевым. Ковалев рассказывает, что Виталия, услышав про слова Анюши, вопреки его ожиданию не только не выразила его жене порицания, но сказала: «Это она хорошо придумала, это — пророчество. Добро, что она это нагадала, ей первой будет спасение». И тут же Виталия строго сказала Ковалеву, что если он не согласится на Аннушкино решение, то на него упадет грех за три души (Ковалев понимал: за душу жены и двух детей). Эти слова сильно подействовали на Федора Ковалева, но еще более подействовали подобные же слова матери, с которой, как видно, Виталия немедленно переговорила. После этого колебания у Федора исчезли, и он пристал к решению жены. С этого времени мысль о могиле или, как выражается Ковалев, «о яме» овладела всеми. «В яму» — было всеобщим решением, в особенности в среде женщин. С этим временем, по словам Ковалева, совпадает необыкновенно напряженная и спешная деятельность Виталии. Она всех торопила, говоря: «Скорей, скорей», — и стала принимать во всем не только распорядительное, но исполнительное участие, приготовляла погребальные принадлежности, приглашала к себе детей и женщин. Из рассказов старика Я. Я. рисуется внутренняя сторона событий, и выясняется, что события не были неожиданными, что исходным пунктом всех решений были обитательницы скита, в особенности Поля Младшая и Виталия. Они подготовляли события и, по всей вероятности, подсказали и самые решения через посредство женщин и детей-подростков; одно из этих решений, в минуту возбуждения, было высказано Анюшей среди большого общества. В таком именно смысле рисуется дело по тем данным, которые нам удалось получить из беседы со стариком Я. Я.

    Некоторые восставали против мысли о закапывании, усматривая в этом замаскированное самоубийство: многие прямо говорили: «Это все равно, как наложить на себя руки»... «Как бы от одного греха уйти, да не попасть в другой». Для решения этих недоумений, по замечанию старика Я. Я., читали много старых книг, и «великие были споры». В обсуждениях, которые велись в ските и вне его, Виталия стала принимать чрезвычайно живое участие, и ею была высказана мысль, что «все, что делается для Бога, — не грех», и она вместе с Полей нашла и книгах будто бы подтверждение правильности такого мнения. После этого наложить на себя руки для многих уже не казалось делом греховным. Таким образом, мысль о закапывании вышла, несомненно, из скита; и после борьбы и противодействия возымела, наконец, власть над умами обитателей хуторов. По-видимому, патетические слова Анюши были лишь случайным эпизодом в подготовленном Виталией плане. Но эти слова показали Виталии, что наступил час перейти от слов к делу. С этого именно момента и начинается та торопливая деятельность Виталии, о которой говорит Ковалев. Виталия, видимо, боялась упустить психологический момент и торопилась дать по возможности быстрый ход делу. Она коварным образом приглашает к себе родную сестру свою Елизавету Денисову из Николаева под тем предлогом, что якобы она (Виталия) тяжко больна и желает проститься с сестрой. Отъезд Денисовой в Терновские хутора был совершенно неожиданным для ее мужа и для ее детей, и для родных. Как видно из рассказов Федора Ковалева, Виталия с приездом Денисовой быстро и решительно повела свое убийственное дело. Она вышла из своего скрытного состояния, всех заторопила — и общими усилиями у Денисовой, по-видимому совершенно не подготовленной, исторгнуто было согласие на закапывание вместе с другими, так что уже на следующий день по приезде Денисовой в хутора произошло закапывание. Сам Ковалев удивляется быстроте, с которой Денисова согласилась на закапывание. Очевидно, что настроение в хуторах до такой степени было сильно, что Денисова сразу подчинилась общему решению. Таким образом, едва ли можно сомневаться в том, что Виталия звала к себе сестру с готовым намерением закопать ее вместе с другими. Не остается также сомнения и в том, что поспешный вызов Денисовой сделан был Виталией в тот именно момент, когда колебания хуторян были сломлены и когда уже две семьи — семья Фоминых и семья Федора Ковалева — изъявили согласие закопаться в яме. Ковалев настолько любил детей и свою Анюшу, что уже не колебался идти с ними в общую могилу, побуждаемый к тому и женой, и собственной матерью. По-видимому, Денисова должна была послужить лептой или жертвенной данью со стороны Виталии на этом алтаре сочиненного ею безумного замысла. Таким же жертвенным приношением со стороны Поли Младшей явился ее отец. И Виталия и Поля для успеха дела нашли необходимым дать каждая от себя; по человеческой жертве. И в самом деле, из рассказа Федора Ковалева видно, что Виталия, решившаяся вызвать к себе сестру, с приездом ее сразу направила дело к исполнению и проявила в это время необычайную настойчивость и быстроту, которая удивила самого Ковалева. Она не щадила красок и сильных слов и не останавливалась ни перед какими средствами: она говорила, что и «антихрист пришел», что «конец мира наступит не то что через год-два, а может быть, через два-три дня», что «тот, кто не захочет закопаться, делает пустой расчет на каких-нибудь два-три лишних дня жизни». Виталия приводила своими речами всех в совершенное отчаяние. По словам Ковалева, Виталия останавливалась на подробностях предстоящей страшной смерти, она не скрывала ее ужасов и говорила, что закопавшиеся «проживут от одного до трех дней, не более, но затем непосредственно перейдут в чертоги небесные». «Два-три дня мук, — говорила она, — ничто в сравнении с муками вечными». «Подумай, — поясняла она каждому, — можешь ли ты пересчитать дождевые капли; сколько капель в дожде, столько лет муки в аду; лучше два-три дня в яме, и — небесное царствие».

    Ночь на 23 декабря проведена была намеченными жертвами в доме Назара Фомина. В расстоянии нескольких аршин от дома, вдоль боковой стены его, идет тот погреб, который в эту ночь должен был сделаться человеческой могилой. С 7 или 8 часов вечера изба Фомина уже была наполнена людьми. Собравшиеся после церковной службы, песнопений, сопровождавшихся слезами, и взаимного прощания спустились в погреб и здесь общими усилиями началось приготовление могилы. Фомин, при участии Федора Ковалева и Кравцова, пробил отверстие в задней стене погреба, и затем с поспешностью начали рыть мину. Несколько часов длилась работа, и, наконец, была готова небольшая комнатка (мина) таких размеров, что человек вдоль и поперек ее мог свободно поместиться в лежачем положении; мина была пяти аршин длины, столько же ширины и более двух аршин высоты в средней части, так как была сводообразной формы, и в средней части ее человек мог стоять, почти не сгибаясь. Раньше, чем была окончательно готова импровизированная могила, из дома Фоминых некоторые из оставшихся там спустились в погреб, и здесь почти все, не исключая и Виталии, принимали участие в приготовлении могилы — кто рыл, кто убирал землю. Все были в большом волнении, и всех торопила Виталия. Перед роковым моментом все жертвы оделись в смертное платье. После общей похоронной службы, спетой всеми, первою вошла в приготовленную могилу Анюша с двумя детьми. Вопреки сведениям, сообщенным в газетах, что первым вошел Фомин, мы, со слов Ковалева, исправляем эту неточность: первой вошла именно Анюша, как вообще в этом беспримерном по своим ужасам событии женщины были впереди и направляли дело. Когда вошли все участники и готовился последним войти Федор Ковалев, уже в числе первых твердо решившийся умереть, то тут неожиданно возникло некоторое недоумение. Фомин, который должен был заложить мину внутри, поколебался, боясь, как бы это действие не было равносильно наложению на себя рук: он усиленно, со слезами стал умолять Ковалева не входить в мину и заложить ее снаружи. Так как обстоятельство это вызвало неожиданную задержку, то Виталия дала распоряжение, чтобы Ковалев остался снаружи и закладывал мину. Таким образом, в мину вошли девять человек: Назар Фомин (45 лет) с женой Домной (40 лет) и тринадцатилетней дочерью Прасковьей, Евсей Кравцов (18 лет), работник в доме Фомина, Анюша Ковалева (22 лет) с двумя дочерьми (3 лет и грудной), Елизавета Денисова (35 лет), родная сестра Виталии, старик Скачков (около 70 лет), отец Поли Младшей. Закрытие отверстия происходило быстро и с особенной торопливостью. Виталия, как простой рабочий, разбрасывала и утаптывала землю на дне погреба с целью скрыть следы совершившегося. Отверстие заложено было камнем на глине, и, по словам Ковалева, с некоторыми усилиями его можно было бы раскрыть. Но для большей верности дела мина была заложена двойной стенкой: именно внутри выведена была Фоминым вторая стенка, так что кладка Ковалева и кладка Фомина прилегали одна к другой. Фомин и Ковалев работали одновременно.

    Как только заложен был Ковалевым последний камень, он вместе с Виталией, Полей Младшей и монашкой Таисией быстро вышли из погреба, заперли его на замок и поспешно, почти бегом, удалились. Два или три дня Ковалев и не приближался к этому месту.

    Одна из самых страшных перспектив, которую рисует себе человеческое воображение, — это смерть в замкнутом пространстве, и средневековые рассказы о людях, замурованных в нишах зданий, принадлежат к наиболее ужасным. В этих рассказах приводятся различные подробности и, между прочим, тот факт, что у заживо погребенных найдено было впоследствии разорванное платье, изгрызенные руки и т. п. Нам не нужно останавливаться на опровержении этих баснословных рассказов. Не так происходит смерть в подобных условиях, и не в таком положении найдены трупы несчастных, обрекших себя на вольную смерть. Ни малейшей царапины не было найдено на трупах и никакого иного повреждения. Заключенные, по недостатку воздуха, мало-помалу задыхались и, тяжко страдая, постепенно теряли силы. Жажда свежести и холода была, без сомнения, нестерпимой , и, вероятно, под влиянием ее несчастные страдальцы клали себе холодную землю на грудь и на лицо, чтобы хотя несколько освежить себя и облегчить свои муки. Этой же жаждой было вызвано и то, что старик Скачков, отец Поли, вырыл себе небольшое углубление в боковой стенке ямы и на свежую, холодную землю этого углубления, умирая, положил свою голову.

    Как долго могла продолжаться агония? Это было обусловлено размерами пространства, в котором находились девять человек. По приблизительному расчету кубической вместимости ямы местные врачи выразили мнение, что смерть наступила в промежуток времени от полутора до восьми часов.

    Не лишена интереса та подробность, что положение трупов было самое беспорядочное, какое можно себе представить, в самых разнообразных позах: одни лежали на других, скорченные, согнувшиеся. Все указывает, что смерть была тяжкая и что несчастные в агонии метались, ползали, двигали членами, пока в них не прекратилась жизнь.

    События, подобные тем, которые случились в Терновских хуторах, как ни кажутся поразительными и беспримерными, на самом деле представляют далеко не редкое явление в нашей истории и неоднократно происходили не только в течение XVII и XVIII веков, но даже и в нынешнем столетии. Несмотря на разницу времени более чем в два столетия, терновская драма в такой мере сходна в подробностях с самоистреблениями, бывшими при царях Алексее Михайловиче, Иоанне и Петре Алексеевичах, что не может быть и речи о чем-нибудь новом и на все случившееся необходимо смотреть как на печальное, но обычное историческое явление в русской жизни. Описывая одно из самосожжений, случившееся в 1684 году в Пошехонском уезде, и поместье Сикорских, в деревне Лейкине, официальное донесение заканчивается словами: «...крестьяне сожгли сами себя, а для чего то учинили, про то никто не ведает».

    Историки, занимавшиеся вопросом о самоистреблениях, высказывают касательно причин этого явления неопределенные взгляды; но наибольшей определенностью отличается точка зрения Пыпина, который причину самоистребления видит в преследованиях, каким подвергался раскол со стороны правительства. Почти такой же взгляд, как Пыпин, но гораздо резче, высказывает о самосожжениях автор предисловия к новому изданию «Истории Выговской Пустыни». Но объяснения обоих авторов, если их признать верными, применимы только к некоторым случаям, так как известно из истории немалое число несомненных примеров, которые не могут быть объяснены с точки зрения преследований. Нам кажется, что оба уважаемые историка обобщили частные случаи. В этом отношении интересны фактические данные, приводимые Сапожниковым; из этих данных видно, что самоистребления практиковались по преимуществу в некоторых местностях, тогда как в других местностях они не случались или случались реже, несмотря на то, что именно здесь отношение властей к расколу было более резко. Наконец, такой крупный историк, как Соловьев, усматривает причину самосжигания не в преследованиях правительства, а в иных условиях. Очевидно и несомненно, что в самоистреблениях мы имеем дело с явлением сложным, которое не может быть объяснено одной исторической точкой зрения. Нам кажется, что важнейшим источником для объяснения самоистреблений могло бы послужить подробное психологическое и психиатрическое исследование тех лиц, которые были непосредственными участниками событий; но так как источник этот для терновской драмы со смертью Виталии и других утрачен, то остается единственная возможность сделать некоторые выводы по этому важному вопросу, руководясь исключительно соображениями, основанными отчасти на фактических, отчасти на психологических данных. Психологические и психиатрические данные мы считаем в этом случае важным источником разъяснения и будем пользоваться этим источником, подтверждая наши выводы историческими справками.

    К числу исторических данных относится прежде всего то обстоятельство, что самоистребление свойственно исключительно или почти исключительно расколу. В этом смысле можно сказать, что самоистребление — по крайней мере массовое, о котором у нас идет речь, — относится к широкой области церковной или религиозной жизни, но оно не вызвано политическими или иными условиями. Политическая жизнь, социальные бедствия, преследования правительством скорее вызывают появление мятежей, бунтов, активного сопротивления; в самоистреблениях же мы имеем дело с психологическим явлением глубоко пассивного типа. Этой своей стороной самоистребление ближе всего подходит к явлениям патологическим. Эта особенная черта не ускользнула и от внимания автора предисловия к новому изданию «Истории Выговской Пустыни». Он усматривает в этой черте средство уравнять свое бессилие в борьбе с пожертвованием личностей. При всем глубоком уважении нашем к мнению почтенного историка, не можем не сказать, что в словах его содержится не объяснение психологического факта, а лишь простое засвидетельствование его.

    Другую отличительную черту самоистреблений составляет то обстоятельство, что они всегда совпадали с какими-либо особенными событиями церковной жизни. Так, частые массовые самоистребления при Алексее Михайловиче, при царях Федоре, Иоанне и Петре Алексеевичах соответствовали времени появления раскола. В это время в русской жизни самоистребления были чрезвычайно часты. Но и эта связь не противоречит предположению, что в самоистреблениях мы имеем дело с явлениями, не лишенными, между прочим, и болезненного оттенка. В самом деле, с психиатрической точки зрения можно считать вполне доказанным, что политические перевороты и религиозные события всегда оказывали влияние на увеличение числа душевных заболеваний или на более резкие проявления тех болезненных состоянии, которые до этого времени были выражены слабо или оставались скрытыми. Этот факт, конечно, необходимо понимать в том смысле, что всякого рода преобразования и перемены в жизни политической или в вопросах совести, составляя успех жизни, требуют напряжения и подъема сил. На такой подъем способны только лучшие люди, но не те, кто слаб душой и телом. Прогресс жизни подвигает вперед лучших людей и выбивает из строя или оставляет за флагом неподготовленных и слабых. В вопросах умственного или нравственного прогресса такими слабыми обыкновенно являются субъекты с так называемыми болезненными и неправильными характерами. Возникшее в недавнее время в психиатрии учение об этих характерах должно быть принято во внимание при объяснении исключительных явлений, о которых у нас идет речь. Болезненные характеры, менее заметные при обычном течении жизни, могут резко проявиться в ту пору, когда жизнь делает поворот, к которому эти натуры не могут так легко приспособиться, как натуры нормальные. В таком случае эти натуры обнаруживают странную деятельность и даже заболевают психически в эпидемических размерах. Таким образом, преобразования или реформы отделяют здоровое от болезненного и являются той силой, которая увлекает за собой все здоровое и ломает все болезненное и слабое.

    Исследуя явления самоистребления с изложенной точки зрения, мы встречаемся с некоторыми существенно важными фактами, указывающими на видную роль болезненных натур при всех преобразованиях: натуры эти резко выступают со своей психопатической реакцией и, как странные персонажи в драмах, подчеркивают могучий ход реформы. На этих болезненных натурах и на их психопатической реакции мы остановим наше внимание тем более, что этот новый вопрос, созданный психиатрической наукой, не был предметом особого внимания историков.

    Во всех случаях самоистреблений яркой чертой, заметной в настроении масс, является пессимизм, отсутствие веры в лучшее будущее и упадок духа. Типический пример такого состояния духа находим в «Письменных Известиях» чаусских раскольников. «Ныне, — говорится в Известии, — как духовные и земские власти не по избранию Святого Духа поставляются, а злата ради, того ради они нарицаются от бесов, а не от Бога: того ради нынешние власти во всем жестоки, гневливы, наглы, люты, яры, не стройны, страшны, ненавистны, мерзки, не кротки, лукавы: своими ересьми и прельщением они отставляют человеков от пути правого и сводят в погибельный путь»... «Ныне вовсе страны посылают указы и узаконения с посланники жестокими, — те нарицаются бесы, чувственные человеки»... «Ныне глад по всей земле, запустение Церкви, умножение ересей»... Как видно, речь идет не о каких-либо исключительных, но о самых обыкновенных общественных недостатках, а между тем тон, которым описываются эти недостатки, свидетельствует о крайнем пессимизме авторов и указывает на их болезненную чувствительность, на душевное страдание, вызванное преувеличенной оценкой обычных общественных зол. Таким оттенком отличается большая часть раскольнических писаний и жалоб, но в особенности такой отпечаток замечается в словах и жалобах тех, которые обрекали себя на самоистребление. Весьма замечательно, что даже и в этих крайних случаях жалобы нередко носили характер общий — печалований и всеобщего недовольства всем, без указания на какие-либо конкретные обстоятельства или частные события, вызвавшие такое настроение. Все такие жалобы отличаются общим и субъективным отпечатком мало мотивированной мировой скорби. Читая эти жалобы и взвешивая психологические оттенки чувств, которыми они запечатлены, мы приходим к убеждению, что в большинстве случаев стремление к самоуничтожению вызвано было скорее субъективным состоянием, нежели внешними событиями. Внешние же события в этих случаях служили лишь поводом к самоистреблению, но вовсе не причиной: истинная причина коренилась в болезненном настроении и в давнем, готовом пессимизме, которым жили отдельные лица или целые группы людей.

    Рядом с пессимизмом и с крайней болезненной чувствительностью всегда стоит склонность к самоубийству у раскольников XVII века. Эту связь тонко подмечает Андрей Иоаннов. «К самоубийству столько склонны, — говорит он, — что всегда наведываются где, когда и сколько сожглось или запостилось самовольно»50.

    Пессимизм и стремление к самоубийству яркой чертой проходит и в терновских событиях. С полным правом можно сказать, что события эти являются беспочвенными и безосновательными и представляют собой плод измененного настроения духа, вызванного психопатическими причинами, но не внешними событиями. В самоистреблениях терновских, как и в самосожжениях XVII века, мы видим следующие сходные психологические черты: замена рассудка чувством, слабая воля и склонность к самоубийству.

    Было бы крайне важным делом разрешить вопрос о том, к какой болезни или к какому психическому состоянию относится группа указанных симптомов, — можно ли их отнести к большой истерии или к так называемому утомлению жизнью — taedium vitae. To и другое психопатическое состояние может появляться как у отдельных лиц, так и у целых масс людей. Появление их у отдельных людей не представляет никаких трудностей для объяснения. Что же касается эпидемического распространения болезненных состояний, то для объяснения их можно допустить отчасти общность условий, в которых живут массы. Главным же образом массовая психопатия является искусственным результатом психологического подбора. Этот подбор можно проследить в истории самосожжений XVII и XVIII веков, но в особенности в терновских событиях.

    В истории самосожиганий мы постоянно встречаемся с фактом более или менее продолжительной подготовки масс путем пропаганды, увещаний и обманов со стороны так называемых учителей, как их называет народ, или расколоучителей, как они именуются официально. Эти учителя с помощью разнообразных приемов старались объединить субъектов болезненного и психопатического типа и направить их сообща к той цели, к какой те стремились, то есть к самоистреблению. В этих случаях учителя, в сущности, делали то же, что теперь делают американские клубы самоубийц. Без сомнения, в этих случаях религиозные агитаторы пользовались существовавшей в населении склонностью и старались ее развить и придать ей более широкие размеры.

    В прессе указаны были два события, толкнувшие терновских сектантов к самозакапываниям: всеобщая народная перепись и открытие мощей Святителя Феодосия Углицкого. Первое событие относится к области политической жизни, второе к церковной. Внешним образом терновские события несомненно связаны с всеобщей народной переписью, однако же по своему внутреннему характеру события эти всецело относятся к сфере религиозной, или церковной, жизни. Правда, трудно указать непосредственную связь терновскои эпидемии с церковным торжеством 9 сентября; но по времени — некоторая связь, по-видимому, существует, и Федор Ковалев положительно указывает на начало сентября как на время, когда беспокойство и брожение среди терновских раскольников резко обозначилось.  Без сомнения, открытие мощей святителя Феодосия Углицкого явилось крупным событием не только в церковной, но и в народной жизни: оно вызвало общее народное возбуждение, выразившееся подъемом духа, паломничеством, усилением надежд и чаяний. Несомненно также, что на раскольников и других диссидентов это церковное торжество не могло не произвести противоположного действия: не могло не напомнить об их обособлении, о мучительном религиозном отщеплении и отделении от великого народного организма, с которым они соединены языком, бытом, обычаями и в то же время резко разграничены в церковном и вероисповедном отношении. При религиозности русского народа это разделение является весьма существенным обстоятельством для народной совести и влечет за собою нечто вроде безмолвного, непрекращающегося суда одной стороны над другой, то есть православных и старообрядцев. Этот народный суд явно сказался во время открытия трупов погибших сектантов, когда тысячи зрителей своими массами запрудили Терновские хутора и когда сотни изумленных лиц, собравшихся на крышах, деревьях, возвышенных местах, устремили взоры свои на страшную картину откапывания трупов. В собравшейся толпе слышались угрозы, раздавались проклятия; в настроении тысяч присутствующих проявлялось строгое осуждение не только терновских сектантов, но и всего раскола. Это осуждение принимали на свой счет не одни терновские обитатели, но и многочисленные представители других раскольнических толков и согласий, присутствовавшие при открытии трупов. Они чувствовали тяжесть события, которое ложилось укором на весь раскол без различия его партий. Как на подробность, свидетельствующую о таком настроении старообрядцев, можем указать на тот факт, замеченный многими, что окрестные старообрядцы старались всеми мерами загладить и смягчить впечатление терновских событий и во время извлечения из земли трупов и вскрытия помогали полиции, переносили разлагающиеся трупы, к которым никто не хотел прикоснуться. По замечаниям наблюдателей, этим они хотели дать как бы некоторое удовлетворение негодованию и безмолвному осуждению массы, безропотно покоряясь суду народной совести.

    Таким образом, разделение русских людей на старообрядцев и православных не остается без серьезных психологических последствий; оно способно колебать настроение народных масс, в особенности среди событий исключительных. Успех и подъем духа у одних может вызывать противоположные чувства у других. И в самом деле, многие события в церковной жизни православных вызывали у старообрядцев то фанатизм и озлобление, то упадок духа и скорбь. Скорбь, печаль, упадок духа и неразлучная с ними наклонность к самоубийству появляются именно у лучшей части раскольников, у людей с нежной душой, для которых рознь по высшим вопросам жизни является источником глубокого страдания, истинной мировой скорби. В этом смысле и торжество 9 сентября не могло остаться без влияния на старообрядцев.

    Пессимизм особенно был заметен в терновском скиту, и деятельность Виталии и ее сотрудниц по скиту является попыткой противодействовать этому настроению, найти героическое лекарство против болезни, которая грозила поразить многих. По-видимому, эта решительная женщина задалась смелой мыслью устроить в Терновских хуторах священное место, богатое останками мучеников, у таинственных могил которых должны будут собираться поклонники, подобно тому, как это случилось в Чернигове. Это предположение, слышанное нами на месте происшествия, подтверждается поведением Федора Ковалева. Когда в его присутствии происходило откапывание замурованных сектантов, его настроение носило характер уверенности и торжественного ожидания, но он сразу упал духом, когда его взору представились трупы с признаками разложения и с ползавшими по ним червями: он увидел не то, чего ждал. Это обстоятельство поколебало его фанатическую уверенность в правоте религии, которой он служил, и явилось исходной точкой поворота в его мыслях и началом откровенных признаний.

    Несомненно, что Виталия и Поля не чужды были некоторых исторических сведений о самоистреблениях в русском расколе. Об этом можно судить по стилю и содержанию той записки, которая была подана из скита счетчикам народной переписи и которая была редактирована, по всей вероятности, Полей Младшей. Записка эта во многом напоминает те челобитные и заявления, которые писались в XVII веке раскольниками, готовившимися к гари. Весьма правдоподобно, что в уме Виталии или Поли Младшей на основании исторических сведений созрел план ответить на церковное торжество 9 сентября так, как отвечали раскольники XVII и XVIII веков на церковные реформы. С этой целью Виталия и Поля Младшая воспользовались готовыми описаниями самоистребления в русском расколе и, подобно учителям XVII века, возбудили известное настроение в терновском скиту и отсюда направили его в Терновские хутора. Их личные качества обеспечили им успех печального дела.

      Павел Ковалевский. Саул, царь Израилев

    Во дни оны народ израильский был народ Божий. Жил он одною семьёю и имел одного Отца — Господа Бога Иегову, Отца Всемогу щего, Награждающего праведные и Карающего непокорные. Жил Израиль праведно, и Господь Иегова его хранил, питал и награждал иноплеменных. Отпадал Израиль от Господа своими нечестивыми делами, и Господь его оставлял: тогда наступал мор, глад, нашествие иноплеменных и междоусобные брани.

    Тогда вновь Израиль вспоминал своего Всемилостивого и бесконечно Любвеобильного Отца, Господа Иегову, каялся, приносил жертвы, становился на путь истины, и Господь его прощал. Прощал и возвращал все блага мира. Но Израиль, как и всякий человек, был легкомыслен и, получив дары земные, забывал о небесном и Своем Грозном Судии. Тогда вновь нападали на Израиля тяжкие испытания, паче же всего нашествия иноплеменных. Так было и во времена первосвященника Самуила. Сношения избранного народа с его Иеговою происходили при посредстве главного служителя Божия, хранителя религиозных заветов, Первосвященника. Днем и ночью, в видении и во сне Праведник Божий получал откровения Иеговы и передавал их избранному народу. Были то милостивые и нежные отеческие благоволения к любимому народу, были то и суровые речи Грозного Судии.

    Первосвященник Самуил стал стар, и народ судили его сыновья. Но сыновья Самуила не были подобны своему отцу. Они предались корыстолюбию, брали взятки и нарушали правду.

    Забыли сыновья Самуила заветы Бога и пример отца и судили греховно по человечеству. Забыл и Израиль о своем Царе царствующих и Господе господствующих и захотел избрать себе царя из своей среды подобно другим народам.

    И пришли старейшины израильские к Самуилу и сказали ему: вот ты состарился, а сыновья твои не ходят по путям твоим. Поставь же над нами царя, который, подобно тому как это водится у других народов, судил бы нас, правил нами и вел наши войны. Не понравились эти слова Самуилу. Тем не менее помолился он Господу, и Господь Иегова сказал ему: «Исполни то, чего требует народ. Не тебя они отвергли, а Меня. Они не желают, чтобы Я был их царем...»

    И избрал Господь Израилю царем Саула, сына Кисова из колена Вениаминова. Обстоятельства, предшествовавшие избранию, состояли в следующем: у Киса, сына Авиилова, пропали ослицы. И сказал он сыну своему Саулу: возьми с собой одного из слуг и ступай ищи ослиц. Саул был молодой и видный юноша, настолько высокого роста, что от плеча и вверх он был выше всего народа. Обошедший по приказанию отца безуспешно несколько округов, Саул решил обратиться к «человеку Божию» — Самуилу с просьбою указать ему, где обретаются пропавшие ослицы отца.

    Самуил был в это время в Цуфе, куда он прибыл для благословения, жертвоприношения, предпринимаемого народом на горах.

    Несчастья, стоны и страдания народа Божия от иноплеменных, особенно от филистимлян, достигли Господа. Он внял их мольбам и за день до прихода Саула в Цуф Господь открыл Самуилу о назначении им на царство Саула из колена Вениаминова. «Завтра я пошлю к тебе человека из области Вениаминовой и ты помажешь его вождем над моим Израилем, и он спасет их от руки филистимлянской: ибо Я призрел на народ Мой и стон его взошел ко Мне...»

    Когда Саул взошел в город, то на пути встретил Самуила и спросил его: «Скажи мне, прошу тебя, где здесь дом прозорливца?»

    В это время Господь Иегова открыл Самуилу, что это и есть будущий царь Израиля.

    Самуил отвечал ему: «Прозорливец я. Иди сегодня за мною на пиршество, а завтра утром я отпущу тебя и скажу тебе все, что в мыслях у тебя, об ослицах же не беспокойся, они нашлись».

    После этого Самуил взял Саула и слугу его, ввел их в покой и дал им первое место между приглашенными, которых было тридцать человек, и угощал его отборными яствами.

    На другой день утром с появлением зари Самуил взял Саула и пошли они из города. На черте города Самуил услал слугу Саула вперед, сам же с Саулом остановился.

    За сим Самуил взял сосуд с елеем, вылил елей на голову Саула, поцеловал его и сказал: «Видишь, что Иегова помазал тебя вождем над наследием Своим. Когда уйдешь теперь от меня, то встретишь двух человек близ гробницы Рахилиной и они скажут тебе, что ослицы нашлись и отец твой, забывши об ослицах, беспокоится о тебе. Потом, когда придешь к дуброве Фаворской, то встретятся тебе там три человека, идущие к Богу в Вефиль, один несет трех козлят, другой — три хлебных лепешки, третий — мех вина. И спросят они тебя о здоровье и поднесет тебе два хлеба, которые ты возьми из рук их. После того ты придешь на холм Божий, где стоят караулы филистимлянские, и когда войдешь в город, то встретишь сонм пророков, спускающихся с возвышенности, а вперед их псалтырь, и тимпан, и трубы и кифару, сами же пророки будут пророчествовать. И найдет тогда на тебя дух Иеговы, и ты будешь пророчествовать с ними и станешь иным человеком. Когда все это исполнится с тобою, то тогда можешь делать все, что тебе будет угодно, ибо с тобою будет Бог...»

    С этого момента Бог дал Саулу другое сердце, и в тот же день исполнилось все, предсказанное Божиим человеком.

    Особенно всех поразило то обстоятельство, что Саул начал пророчествовать. Как сказал Самуил, в тот же день Саул встретил сонм пророков. Тогда нашел на него дух Божий и стал он пророчествовать среди них. Пораженный этим обстоятельством люди, близко знавшие Саула, восклицали: «Что приключилось с сыном Кисовым? Неужели и Саул во пророках...»

    Между тем Самуил созвал народ и сказал он сынам Израиля:

    «Так говорит Иегова, Бог Израиля: Я вывел Израиля из Египта и избавил вас от руки египтян и от руки всех царств, притеснявших вас. А вы теперь пренебрегли Богом вашим, который избавил вас от всех бед и скорбей ваших, и сказали Ему: царя поставь над нами. Так предстаньте же теперь пред Иеговою по коленам вашим и по родам вашим».

    И избрал Иегова Господь на царство Саула, сына Кисова из колена Вениамина; народ же кричал: да живет царь! После этого Саул пошел в Гивы и за ним пошли те из народа, которых сердец коснулся Бог.

    Вскоре после этого аммонитянин Наас вышел войною на Израиля и расположился у Иависа. Жители города просили у Нааса мира, но тот соглашался на условии, чтобы у всех жителей города выколоть правый глаз, «через что положу бесславие на всего Израиля». Очень опечаленные жители просили отсрочки семь дней, соглашаясь после этого на все, если у них не найдется избавителя. После этого жители осажденного города разослали послов по всем городам еврейского царства, прося защиты.

    Так достигли послы и Гивы, где жил Саул. Узнав о несчастии сограждан, гивяне подняли вопль и плач. В это время Саул шел с поля: «Что с народом, что он плачет?»

    Как только он получил разъяснение, дух Божий нашел на Саула и разгорелся сильно гнев его. Взявши пару быков, он рассек их на куски и чрез послов разослал их во все пределы израильские, извещая, что так поступлено будет с быками каждого, кто не пойдет за Саулом и Самуилом.

    Страх Иеговы обнял весь народ, и вышли все как один человек.

    Собрав триста триста тысяч мужей израильских и тридцать тысяч мужей иудейских, Саул послал в Иавис сказать, что завтра он явится им на помощь. Узнав об этом, жители Иависа обрадовались и послали сказать Наасу: завтра мы выйдем к вам и вы поступите с нами, как вам угодно. Между тем ночью, перед рассветом, Саул проник в средину лагеря аммонитян и истребил их совершенно. После этого Саул, Самуил и весь народ отправились в Галгалы для обновления воцарения Саула, и Саул очень веселился здесь со всем народом израильским.

    Самуил стал стар и пожелал уйти на покой. И вот в своем слове к народу, между прочим, он сказал:

    «Если будете боятся Иеговы и служить Ему, и слушать Его слов, и не станете противиться повелениям Иеговы, то и вы и царь ваш, который царствует над вами, будете водимы Иеговою, Богом вашим. Если же не будете слушать слов Иеговы и станете противиться повелениям Иеговы, то рука Иеговы будет против вас, как была против отцов ваших».

    Таким образом, и ныне, хотя Израиль и избрал себе царя, Верховным Владыкою являлся Иегова, царь же представлялся только лишь исполнителем велений Господа Иеговы, Избравшего и Излюбившего народ Свой, Израиля.

    Прошло два года со времени воцарения Саула, и сын его Ионафан напал на филистимлянские караулы и разбил их. Об этом поступке узнал весь Израиль и возвеселился.

    Но и филистимляне не желали оставить этого дерзкого поступка безнаказанным. Несметные полчища филистимлян двинулись на Израиля и стали лагерем в Махмасе. Страх и ужас обуял израильтян. Они прятались в пещеры, чащи лесов, скалы, укрепления и рвы, а некоторые из евреев переправились за Иордан и бежали в страну Гадову и Галаадскую.

    Саул находился в Галгалах, куда стекался к нему народ. Саул ожидал жертвоприношения Господу, дабы после того двинуться на врага. Но вот прошло назначенных Самуилом семь дней, а он не являлся для жертвоприношения.

    Видя, что народ падает духом и разбегается, Саул потребовал назначенные жертвы и сам совершил жертвоприношение.

    В это время прибыл Самуил. Саул вышел ему навстречу, чтобы приветствовать его. Но Самуил сказал ему: «Что ты сделал?»

    «Я видел, что народ разбегается от меня, а ты не приходил к назначенному времени, меж тем как филистимляне собрались в Махмасе. Тогда подумал я: теперь придут филистимляне на меня в Галгалы, а я еще не вопросил Иеговы и потому решился принести всесожжение», — сказал Саул.

    «Худо поступил ты, что не исполнил повеления Иеговы, Бога твоего, которое было дано тебе, ибо ныне Иегова навсегда упрочил бы царствование твое над Израилем. Теперь же царствование твое не продлится долго. Иегова найдет Себе человека по сердцу Своему и повелит ему Иегова быть вождем над народом Своим, так как ты не исполнил того, что было приказано тебе Иеговою».

    Тем не менее ослушание царем воли Божей пало только на нарушителя и не отразилось на избранном народе.

    Саул победил филистимлян и избавил народ Божий от одного из злейших врагов его. Воевал затем Саул и с Моавом, и с аммонитянами, и с Едомом, и с царями Сирии и с филистимлянами, и на кого ни обращался он, поражал и освободил Израиля от руки разорявших его.

    И сказал однажды Самуил Саулу:

    «Так говорит Иегова Саваоф: «Вспомнил я, что сделал Амалик Израилю, когда стал на пути у него во время восхождения его из Египта. Теперь ступай и порази Амалика и предай истреблению все, что есть у него; пощады не давай ему, но предай смерти от мужа до жены, от отрока до грудного дитяти, от быка до овцы, от верблюда до осла».

    Тогда Саул собрал войско и поразил Амалика: Агага, царя Амаликова, захватил живого, а народ весь обрек мечу. Однако Саул и народ его пощадили Агага и лучшую часть из овец и быков, и верблюдов, и овнов и все, что было получше, не захотели истребить, а что помаловажнее и похилее, то все истребили.

    И было слово Иеговы к Самуилу: «Жалею, что поставил я Саула царем, потому что он отвратился от Меня и слова Мои не исполнил».

    Возратившись с битвы, Саул так встретил Самуила: «Благословен ты у Иеговы. Я исполнил повеление Иеговы».

    «А что это за шум от стад в ушах моих и рев быков, который слышится мне?» — спросил Самуил.

    «Это мы привели добычу от Амалика, потому что народ пощадил лучшую часть овец и быков для жертвоприношения Иегове, Богу твоему, прочее же все истреблено».

    «Послушай же, что я тебе скажу: Иегова помазал тебя царем Израиля и послал тебя в путь, сказав: иди и предай истреблению нечестивых амаликитян и воюй против них дотоле, доколе совершенно истребишь их. Зачем же ты не послушал слова Иеговы и, увлекшись жадностью к добыче, сделал лукавое пред очами Иеговы... Ужели приятнее для Иеговы всесожжения и жертвы, нежели повиновение слову Его?.. Итак, зато, что ты ослушался слова Иеговы, он отторгнет тебя от царствования... Ныне отнимает Иегова царство израильское  от тебя, чтобы отдать его ближнему твоему лучше тебя. И не ошибется и не раскается Вечный Израилев, потому что не человек Он, что-бы раскаяться Ему».                                                                          

    После того потребовал Самуил Агага, царя Амаликитского, и сказал: «Как отнимал меч твой детей у жен, так мать твоя пусть лишена будет сына» — и разрубил Самуил Агага пред Иеговою. И отошел Самуил в Раму. После этого он не видал уже Саула до смерти своей, хотя не переставал о нем плакать. 

    И сказал Иегова Самуилу: «Доколе плакать тебе о Сауле, если Я отверг его от царствования над Израилем? Наполни рог твой елеем и ступай к Иессею Вифлеемлянину, потому что я избрал Себе царя между его сыновьями». Этим избранником оказался младший сын Иессея Давид. Самуил взял рог с елеем, отправился в дом Иесея и помазал на царство Давида. И почил дух Иеговы на Давиде с этого дня и впоследствии.

    От Саула же отступил дух Иеговы, и возмущал его злой дух от Иеговы. И сказали Саулу рабы его: «Вот злой дух возмущает тебя. Пусть господин наш прикажет рабам своим, предстоящим пред тобою, поискать человека искусного в игре на арфе, дабы он, бряцая; по ней, успокаивал тебя, когда злой дух станет возмущать тебя».     

    И отвечал Саул: «Найдите такого человека и пришлите его ко мне». Такой выбор пал на Давида, сына Иесеева, помазанника Иеговы. Давид очень понравился Саулу, и тот сделал его своим оруженосцем. И случалось, что когда дух находил на Саула, то Давид, взявши гусли, играл, тогда отраднее и лучше становилось Саулу и отдыхал он: дух в злой отступал от него (1-я Книга Царств, 16, 23).                           

    Самым злейшим врагом Израиля были филистимляне. Несмотря на то, что Иегова действительно был с Израилем, несмотря на то, что евреи теперь постоянно оставались победителями, а филистимляне бывали разбиты, они вновь и вновь нападали на Израиля. Теперь филистимляне употребили новый прием: став с многочисленным войском против Израиля, они предложили поединок между филистимлянином и евреем. Кто победит, того и армия будет считаться победителем. Из филистимлян выступил гигант Голиаф, необыкновенного роста и силы и вооруженный чрезвычайно богато и надежно. Несколько раз выходил он пред своим войском с оскорбительными речами против израильтян, но никто из израильтян не решался с ним состязаться.

    Наконец, такой храбрец нашелся между евреями, и это был отрок Давид. Заметив Давида, Голиаф презрительно посмотрел на него, так как тот был юн, белокур и красив лицом. Давид не был вооружен как воин. Он шел против Голиафа с пращею и мешком, в котором было пять камешков.

    «Что ты идешь с палкою против меня, — сказал Голиаф, — разве я собака?»

    И отвечал Давид: «Ты идешь против меня с копьем и щитом, я же иду на тя во имя Господа Бога Саваофа, Бога ополчения Израилева. И предаст тя Господь в руце мои и убию тя...»

    И действительно. Господь Израиля помог Давиду. Он убил Голиафа. Войска филистимлян бежали и были истреблены и посрамлены евреями.

    И приказал Саул Давиду быть при нем неотлучно. Сын Саула Ионафан очень полюбил Давида и заключил с ним союз дружбы и братства. Возвращаясь победителем с войны с филистимлянами, Саул был окружен песнями и плясками с тимпанами и кимвалами еврейских дев, радостно встречавших своего царя-освободителя. Но неприятны были те песни для Саула, ибо в них было следующее место: «Саул победил тысячи, а Давид десятки тысячи (тьмы)». Эти неосторожные слова заронили в душу Саула недоброе семя, так что он произнес: «Ну, теперь Давиду недостает только царства». И с того дня подозрительно смотрел Саул на Давида.

    Однажды случилось так, что злой дух сильно мучил Саула, и он неистовствовал. По обыкновению Давид, желая успокоить царя, играл на струнах. В руке Саула было копье. И бросил Саул копье в Давида с целью пригвоздить его к стене, но Давид дважды счастливо отклонился. Тем не менее зависть мучила Саула, и присутствие при нем Давида было ему тягостно, потому что Господь был с ним, а от Саула отступил. Мучимый подозрительностью и завистью по отношению к Давиду, Саул назначал его на такие военные должности, где бы ему грозила опасность смерти, желая, таким образом, отделаться от этого человека. Но Давид успевал на всяком пути своем, ибо Иегова был с ним.

    Теперь главных забот Саула было две: борьба с неприятелем, победы над которым одерживал преимущественно Давид, и преследование Давида. Последнее, однако, разрушалось всеобщею любовью окружающих к Давиду, особенно же любовью Ионафана, сына Саулова, и защитою Господа Бога Иеговы. Насколько Ионафан любил Давида, доказывается тем, что за защиту Давида пред лицом Саула сам едва спасся от копья, брошенного в него отцом. Жесток был Саул и с другими лицами, защищавшими и дававшими возможность укрыться Давиду от него. Так, за то, что священнослужитель Ахимелех снабдил Давида хлебом и оружием, Саул приказал умертвить его и весь род его, и восемьдесят пять священнослужителей. Священный же город Нове, в котором они жили, опустошил мечом от мужчины до женщины, от отрока до младенца — и вола, и осла, и овцу предал мечу.

    Другой раз Давид бежал в Раму к Самуилу. Узнав об этом, Саул послал слуг своих схватить Давида и привести к нему. Когда слуги пришли и увидели сонм пророков прорицающих и Самуила, стоящего впереди их, то дух Божий сошел на слуг, и они сами стали пророчествовать. То же сталось и со вторыми и с третьими послами. Тогда Саул сам отправился в Раму. Близ Рамы на Саула нашел дух, и он начал пророчествовать, в Раме же, совлече ризы своя и прорицаше пред ними, и весь день тот и всю ночь метался он нагой.

    Так преследовал Саул Давида в городах, в пустынях, скалах и пещерах. Были случаи, что Саул не раз попадал в руки Давида, причем последний легко мог бы избавиться от своего преследователя, но Давид никогда не осмеливался поднять руки на помазанника Божия, ибо он помазанник Иеговы.

    Много раз случилось и то, что Саул приходил в себя, возвращал к себе Давида, проявлял свою любовь к нему, отдал ему свою дочь Мелхолу и любил его как сына: «Благословен ты, сын мой, подлинно ты будешь иметь большой успех и великую силу». Но затем злой дух вновь овладевал Саулом и он вновь начинал искать смерти Давида.   Вновь филистимляне восстали войною на Израиля. Самуил был уже мертв. Никто не мог сказать Саулу, какой исход будет битвы. Тогда Саул обратился к Эндорской волшебнице, требуя от нее вызвать дух Самуила. Волшебница исполнила волю царя.                                  

    «Для чего ты потревожил меня?» — спросил Самуил.

    «Трудно мне очень, — отвечал Саул. — Филистимляне воюют со мною, а Бог отступил от меня, и ничего не отвечал мне ни через пророков, ни во сне».

    «Для чего же ты спрашиваешь меня, когда Иегова отступил от тебя и стал врагом твоим. Иегова исполнил то, что говорил через меня. Иегова отнимет из рук твоих царство и отдаст его ближнему твоему Давиду. За то, что ты не послушал повеления Иеговы и не излил лютого гнева его на Амалика, ныне над тобою Иегова исполнит тот приговор. И предаст Иегова Израиля вместе с тобою в руки филистимлян. Завтра ты и сыновья твои будете со мною, а самый стан израильский предаст Иегова в руки филистимлян».

    Тогда Саул вдруг пал всем телом своим на землю, потому что сильно испугался слов Самуила, к тому же и силы не стало в нем, ибо весь тот день и всю ночь он не ел хлеба.

    Сражение с филистимлянами, как и было предсказано, было несчастным для евреев. Филистимляне победили — евреи были разбиты. Сыновья Саула Ионафан, Авинадав и Малкинда были убиты. Сам Саул был ранен. Изнемогая от физического, особенно же от нравственного страдания, Саул потребовал от оруженосца, чтобы тот докончил его. Но оруженосец не решился на это. Тогда Саул взял меч и пал на него. Так покончил жизнь первый царь Израилев.

    Отличенный Господом Иеговою и поставленный им во главе избранного народа, Саул не оправдал надежд, возложенных на него и не исполнил велений и заветов, предписанных ему Богом Иеговою через первосвященника. И отступил от него дух Божий, и овладел им дух зла.

    Когда овладевал им дух зла, страшные муки испытывал царь. Его страдания были слишком явны, его мучения были видимы для всех. Не находил он себе покоя и метался днем и ночью. Посоветовали ему приближенные найти человека искусного в музыке, — да успокоит его и облегчит страдания. И нашли такого человека и облегчал он его. Но когда дух зла слишком овладевал Саулом, то он не щадил ни любимого отрока своего Давида, ни сына своего Ионафана. Не находил себе покоя царь от этого духа зла. Он создал себе мнимых врагов в лице преданных ему и искал их смерти, преследуя их и в пустыне, и в горах, и в пещерах. Отступал от него дух зла, и Саул опять испытывал своем сердце раскаяние, ласку и любовь. Бывали минуты, когда царь срывал с себя одежду, оставался нагим и метался в таком виде часами... Ужасна смерть человека, не исполнившего заветы Бога. Измученный и истерзанный физически и нравственно, Саул покончил жизнь самоубийством.

    И в наши дни дух зла иногда овладевает людьми. И в наши дни находятся люди, которые теряют доброту и любовь, счастье и радость, мир и спокойствие, надежду на благость Божию и привязанность к жизни. Душа таких людей теряет доброго духа и одержима становится духом зла. Такое ужасное, такое мучительнейшее нравственное и душевное состояние носит у нас название предсердечной тоски (anxietas praecordialis) и составляет одно из проявлений душевных страданий.

    Состояние тоски вообще не принадлежит исключительно области психопатии. Она встречается и в здоровом состоянии. Такова тоска при потере или отсутствии любимого и дорогого человека, при различных потерях имущественных, при нравственных потрясениях и неприятностях и пр.

    Отличительная черта этого состояния в здоровом положении лица состоит в том, что оно является вследствие какой-либо внешней причины, ближайшей или отдаленной — это все равно.

    Правда, бывают случаи, когда подобный внешний толчок на первый раз незаметен и как бы отсутствует, это, например, при бездеятельной жизни, когда человек, говорят, умирает от скуки и тоски. Но, строго разбирая жизнь такого человека, мы должны будем прийти к заключению, что она выходит неудавшеюся, бездеятельною, несчастною, следовательно, такой человек при бездеятельной и бессодержательной жизни поневоле воспроизводит все неприятности и неудачи прежней жизни, эти-то воспроизводимые неприятности, разочарования и неудачи и служат внешнею причиною тоски данного лица. Таким образом, выходит, что во всех случаях в здоровом состоянии человека тоска имеет внешний толчок и внешнюю причину.

    Вторая отличительная черта тоски психически здорового человека та, что напряженность и степень развития ее находятся в прямом отношении с вызвавшею ее причиною. Чем сильнее и важнее причина, тем сильнее и напряженнее будет тоска, причина слабая и маловажная вызывает и маловажную тоску. Наконец, при здоровом состоянии душевной жизни человека продолжительность тоски находится опять-таки в зависимости от силы причины, произведшей эту тоску, и в большей или меньшей повторяемости ее влияние причины прекращается, прекращается и тоска. Далее, в состоянии тоски мы замечаем и у здоровых людей изменения в пульсе и дыхании. Пульс становится частым и слабым, дыхание — поверхностным и учащенным. Лицо бледное и напряженное, руки холодны и синеваты.

    Словом, состояние тоски психически здорового человека подводится под общее положение рефлексов: сила аффекта равняется вызвавшей его силе импульса.

    Разительнейшим примером наивысшей степени предсердечной тоски в здоровом состоянии служит тоска царя Давида при потере им сына Авессалома.

    Авессалом искал смерти отца своего Давида и пошел на него войной. Сражение кончилось не в пользу Авессалома, и Авессалом бежал. Во время бегства лесом длинные волосы Авессалома зацепились за дерево, мул из-под него выскочил и Авессалом погиб, вися на дереве.

    Узнав об этом, Давид заперся в своих покоях и горько плакал, восклицая: «Сыне мой Авессаломе, сыне мой, сыне мой Авессаломе! Кто даст мне смерть вместо тебя? Аз вместо тебе. Авессаломе, сыне мой, сыне мой, сыне мой Авессаломе!»

    В самом деле, что может быть выше тоски, какую испытывает сердце отца о смерти сына, предпочитая даже получить смерть от руки этого сына своего, нежели видеть его мертвым... (2-я Книга Царств, 18, 33).

    Такая же точно тоска, какую каждый из нас испытывает в здоровой жизни под влиянием тех или других внешних условий, бывает и при душевноболезненном состоянии человека. Состояние тоски душевнобольного не есть что-либо особенное, оно берется из жизни и служит продолжением и усилением того, что мы испытываем в здоровом состоянии.

    Состояние тоски преимущественно наблюдается у меланхоликов, затем при белой горячке (delirium tremens), хроническом алкоголизме (alcoholismus chronicus), истерике, падучей болезни, общей нервозности (neurositas) и проч.

    Тоска при психозах может являться или общею, распространенною по всему организму, или неопределенною, или же она ограничивается одним каким-нибудь местом. В последнем случае она может выбирать разнообразные места, преимущественно область сердца, почему она и называется предсердечною тоскою. Кроме того, она избирает области: надчревье (epigastrium), середину живота, низ живота, середину груди, лоб, ту или другую часть головы и пр. Появляясь в том или другом месте, она выражается в виде невыносимого, крайне болезненного и мучительного давления или сжимания, с явным влиянием на всю душевную и телесную жизнь человека.

    Напряженность тоски может быть весьма разнообразна, почему и влияние ее на отправления организма может быть различно.

    Первое отличие болезненной или предсердечной тоски от тоски здорового человека заключается в силе и напряженности обнаружения ее. Можно сказать приблизительно, что предсердечная тоска, или тоска психопата, начинается такою напряженностью, какою оканчивается тоска здорового человека. Или иначе: minimum предсердечной тоски больного человека равняется maximum y напряжения тоски здорового человека.

    Второе отличие предсердечной тоски от тоски здорового человека состоит в том, что предсердечная тоска является почти исключительно следствием внутренних органических причин, причем внешние поводы могут служить только содействующими, споспешествующими условиями к легчайшему, скорейшему появлению приступа. Следовательно, патологическая тоска появляется чисто от личных условий, субъективно, тогда как у здорового человека она объективна, от внешних причин.

    Третье. Если тоска у больного человека является без внешнего повода, то, естественно, мы не можем наблюдать известного соответствия и гармонии между причиною и следствием, импульсом и аффектом. Быть может, внутренний импульс такого страдальца и соответствует проявлению тоски, тем не менее, для внешнего постороннего глаза тоска его является немотивированною и беспричинною. В большинстве случаев душевнобольные приписывают свою тоску тому или другому внешнему влиянию, подыскивают, так сказать, внешнюю причину, но при этом замечается явное несоответствие между представляемою причиною с одной стороны, и напряженностью и продолжительностью тоски — с другой. С первого взгляда уже бросается в глаза несоответствие между импульсом и аффектом.

    Тоска психопата, превышая силою напряженности, не мотивированностью и несоответствием импульса и аффекта тоску здорового человека, превосходит ее и своею продолжительностью. Она может длиться часы, дни, недели, месяцы и годы, хотя острые состояния ее бывают непродолжительны.

    Состояние тоски относится к отделу нарушений в области самочувствия и страсти, следовательно, это есть один из видов аффектов. Раз появившаяся тоска не остается без влияния на другие области душевной деятельности, только влияние ее будет находиться в зависимости от напряженности тоски.                                               

    Напряженность тоски приблизительно можно разделить на три степени: первая слабая, вторая более усиленная и третья сильнейшая, доводящая больного до приступов буйства и потери сознания.

    Разумеется, деление это чисто произвольное и приблизительное. Влияние этих трех разновидностей тоски различно.

    Если состояние тоски не особенно сильно, то больной является очень раздражительным, суетливым, нигде не находит себе места, придирчив, сварлив и беспокоен. Всякая малость производит на него влияние и вызывает сильное воздействие. Свои поступки он мало обдумывает и действует под влиянием моментальной вспышки гнева. Этот период отличается усилением рефлексов.

    Второй период, когда тоска достигает средней напряженности, обнаруживает влияние несколько иное. Накопившееся болезненное ощущение тоски не позволяет больному обращать внимание на те или другие внешние впечатления, почему чувствительность при этом бывает понижена и анестезирована. Рядом с этим нередко являются иллюзии и галлюцинации зрения и слуха, отличающиеся своею неподвижностью однообразием и постоянством, вследствие чего внутренняя тоска и раздражительность еще более усиливаются. Вследствие такого сосредоточия тоски и усиления внимания на ней, представление данного лица становятся неясны, неотчетливы, течение их крайне медленное, окраска представлений мрачная и печальная, в полном согласии с настроением духа.

    Сочетание представлений неправильное, представления сочетаются только с теми следами ощущений, которые поддерживают общий печальный фон и соответствуют настроению духа. Если почему-либо данные представления сочетаются с представлениями веселого и приятного свойства, то последние уже не вызывают приятного чувства, а, напротив, еще более усиливают чувство неприятного и тоски (психическая дизестезия).

    Ложные ощущения и галлюцинации способствуют образованию ложных представлений, а замедленный ход представлений способствует образованию фиксированных идей и насильственно навязанных представлений. Как произвольные, так и непроизвольные движения крайне ослаблены и замедлены, рефлексы понижены.

    Наконец, третий период, когда тоска достигает наибольшей высоты, — acme тоски. Это-то состояние и подходит под состояние аффекта. В большинстве случаев это состояние развивается уже на подготовленной почве.

    Больной до невероятности раздражителен. Лицо выражает отчаяние, взгляд боязлив, блуждающий, сердцебиение усилено, дыхание затруднено и поверхностно, пульс мал и част, лицо бледное или красное, конечности синеваты, движения быстрые и порывистые; мысли спутаны, неясны и представляют хаотический беспорядок; в полном развитии припадка течение мыслей как бы прекращается, и вся картина завершается сценою самой ужасной жестокости, направленной против себя или окружающих, или даже против неодушевленных предметов. Страдалец теряет всякую сообразительность. Действует чисто рефлекторно. Он не обращает внимания ни на время, ни на место, ни на обстоятельства, при которых совершает преступление. Жертвою буйства становится первый попавшийся предмет. Если нет никого из окружающих или больной почему-либо на других не может излить неистовую боль, то он разражается над самим собою. Больная Бергмана сама вырвала себе глазные яблоки из глазниц. Наш больной, связанный порукам, три раза подряд в течение 3-4 секунд откусывал себе части языка. Вырывание на себе волос, ужасное царапанье лица, самоубийство, убийство, поджог и пр. — самые обыкновенные явления при acme тоски. Тотчас после преступления больной чувствует себя как бы облегченным, нередко не помнит или смутно помнит о самом совершенном деянии.

    Для лучшего понимания состояния предсердечной тоски я позволю себе привести здесь рассказ одной нашей больной, совершившей поджог собственного дома в состоянии тоски: «С утра уже в этот день мне было нехорошо, ходила я с места на место, искала покоя и нигде не могла найти его. Тоска и мука не давали мне покоя. Взялась за работу, работа не идет на ум. Пришло обеденное время. Ничего не ела. Только и было, что грызла камфору, это меня несколько облегчало. Вечером подоила корову. Мука доходила до крайности. Принесла молоко, ткнула его в руки девочке, да бежать со двора. Побежала я в расправу, чтобы меня арестовали, так как знала, что сделаю что-то недоброе. Не успела я несколько отбежать, как муж догоняет меня и ведет домой. Я просила его отвести меня в расправу. Не послушался... Привел домой... «Ложись, — говорит, — спать, и я лягу в комнате». Не могла я спать. Страх, тоска и внутренняя мука душили меня. Как огнем жгло меня в груди. Бросилась я на колени перед иконою, начала плакать, начала молиться. Не нашла покоя. Влезла на печь. Притаилась в уголке на коленях. Молюсь Богу. Плачу навзрыд. Нет покоя. Положила около себя девочку, может быть, не так страшно будет. Все то же. Страх, тоска, мука и огонь в голове и груди раздирали меня. Так и тянет меня повеситься, на силу удерживалась. Вокруг меня скалки (искры) так и блещут. Шум и гром, не переставая, гремят. Кто-то постоянно окликает меня по имени: «Василиса, Василиса», — но чей голос — не знаю. Окликаюсь — ничего не отвечает. Мне казалось, что муж стоит около меня и щелкает пальцами, а из пальцев сыпятся искры. Вокруг меня какой-то удушливый запах, который как бы нарочно муж напускает, чтоб извести меня. Утром муж заставил меня доить корову. Возвратилась в хату с молоком. Страх и тоска продолжаются. Хочу заняться работой — не могу. Лягу на постель — не спится и не лежится. Пойду во двор — тоже нудьга. Прошу старшую девочку, чтобы она не уходила от меня. Она сначала и была при мне, а потом ушла. Страх стал еще больший. Схватила я спички, схватила паклю, зажгла и бросила на чердак. Загорелось. Мне стало немного легче, но я все-таки сильно мучилась. Сначала я осталась в хате, хотела сгореть вместе с хатою, а потом стало жаль маленького ребенка, который был со мною. Его вынесла и сама вышла, тем и спаслась от огня».

      Павел Ковалевский. Людвиг II, король баварский

    Не подлежит никакому сомнению то обстоятельство, что в жизни, развитии, совершенствовании и падении народов и государств играют важную роль географические, климатические, геологические и другие факторы. Но не подлежит сомнению также и то, что весьма часто судьба народа или государства зависит от воли, характера и направления деятельности лица, стоящего во главе данного народа или государства. В последнем случае гениальный ум, мощный характер и широкая государственная деятельность правителя выдвигали государства и народы, делали им историю и составляли славу, могущество и господство. Но очень не редки случаи и другого рода: когда слабые, неспособные, узкие и слишком себялюбивые правители губили государства и лишали их достигнутых уже и установившихся могущества и господства.

    Гений, ум, характер, душевная мощь государя составляют одно из важных начал государственной жизни этого народы, но это начало, а следовательно, частично и судьба народа подвержены различным колебаниям в зависимости от наследственных качеств, воспитания, образования, окружающих людей и обстановки, здоровья и болезни и т. д. Правители, точно так же, как и все мы, не ограждены и не застрахованы ни от смерти, ни от болезни. И эти болезни могут касаться как тела, так и души человека. История приводит нам много примеров сумасшествия и душевных болезней царей. Припомним Навуходоносора, который семь лет скитался по лесам в скотоподобном состоянии; Камбиза — жестокого тирана и лютейшего из государей своего времени; Саула, страдавшего приступами; тоски, доводившей его до покушения на убийство своего любимца і отрока Давида, и т. д. История императоров Римской империи дает нам целый ряд сумасшедших лиц. Новейшее время тоже недалеко ушло от давнего, давая ряд тяжких нервных заболеваний коронованных лиц, каковы: король Нидерландский, королева Румынская, султан Турецкий, король Баварский Оттон и некоторые другие лица, ныне еще действующие, господствующие и могущие принести ужасное несчастье многим десяткам миллионов людей.

    На наших глазах развилась и окончилась, весьма плачевно окончилась, душевная болезнь привлекательнейшего из государей — Людвига II, короля Баварского.

    На его истории и судьбе мы остановим в настоящем случае наше внимание.

    Людвиг II происходит из рода Виттельсбахов. Как во времена цезарей некоторые из царственных семейств и патрициев отличались длинными носами, большими ушами и проч., так и род Виттельсбахов искони отличался дарованиями в области архитектуры и художеств. Правда, воинские доблести им тоже не были чужды, но главную славу Виттельсбахов составляет искусство. В тридцатилетнюю войну герцог Баварский был представителем Германской империи. Когда Густав Шведский в 1632 году занял Мюнхен, он был поражен величием, изяществом и художеством отделки дворца бежавшего Курфюрста.

     — Какой архитектор строил этот дворец? — спросил Густав.

     — Сам Курфюрст, — был ему ответ.

     — Я бы хотел его видеть, чтобы пригласить в Стокгольм. Обращаясь к ближайшим предкам Людвига II, мы видим, что во времена Наполеона І в награду за помощь и союз Максимилиан-Иосиф I был назначен королем Баварским с присоединением к Баварии части Тироля. Этот король был страстный любитель живописи и изваяний, почему много миллионов он затратил на приобретение мраморных изваяний и обогащение картинной галереи. Сын его Людвиг I (дед Людвига II) тратил также миллионы на постройку великолепнейших зданий то в греческом, то в итальянском стиле, послуживших лучшим украшением Мюнхену. Тот же король страстно любил живопись и был покровителем Каульбаха и Корнелиуса. Революция 1848 года, а также многие неосторожности и промахи в жизни были причиною тому, что он лишился престола.

    У Людвига I были сыновья: Максимилиан II, отец Людвига II, Оттон, бывший король греческий, Адальберт и Леопольд, нынешний регент Баварии. Максимилиан II женат был на Марии Гогенцоллерн, дочери принца Прусского Фридриха-Вильгельма. Полагают, что эта принцесса внесла сумасшествие в дом Виттельсбахов. Хотя это едва ли имеет вероятие, так как уже до нее Виттельсбахи не чужды были этой болезни. Говорят, что тетка Людвига II София страдала душевной болезнью и лечилась в доме умалишенных в Шенау. Главною болезненною ее мыслью было то, что она проглотила стеклянную софу.

    Максимилиан II имел двух сыновей: старшего Людвига и младшего Отгона.

    Оттон родился в 1848 году. Живой, резвый, очень подвижный и впечатлительный, он обнаруживал большую страстность характера и вместе с тем большие успехи в науках. Получив прочную общеобразовательную подготовку, он поступил в университет, где с увлечением слушал лучших мюнхенских профессоров. Во время прусско-французской войны Оттон принимал в ней горячее участие и получил железный крест. Страсть к наукам скоро сменилась страстью к театру, но к театру легкому и фривольному. Обожание опереток скоро превратилось в обожание опереточных певиц. Слабое здоровье не выдержало кутежей, увлечений и разгула с женщинами, и будущий король быстро пошел по пути к полному слабоумию. Назначенный королем на место умершего своего несчастного брата, Оттон в начале очень тешился титулом «Ваше Величество», но затем и эта искра в нем погасла.

    Людвиг II, старший сын Максимилиана II, родился в 1845 году 25 августа. Физически он представлялся очень крепким и сильным ребенком. Его воспитание было вполне надлежащее: для развития физических сил он проходил строгую гимнастику, его познания обогащались лучшими учителями Мюнхена, его эстетическая сторона воспитывалась едва ли не на лучших в свете образцах художественного мира, сосредоточенных предками Людвига в Мюнхене. К 19 годам это был высокий, стройный, одаренный большой силой и обширными знаниями юноша, невольно поражавший окружающих, как своею физической красотою, так и своим блестящим умом. Особенно поражали окружающих своим необыкновенным выражением глаза Людвига II. Дед его Людвиг I обожал своего внука. Знаменитый французский психиатр Morel, бывший около того времени в Мюнхене, также был поражен внешностью Людвига. Дед короля видел в его глазах огонь божества, Morel усматривал в них сумасшествие. «Это страстные глаза Адониса», — сказал Людвиг. «Это глаза, в которых говорит будущее сумасшествие», — сказал Morel,и он был прав.

    19 лет Людвиг унаследовал Баварский престол. Никто не думал, чтобы такой блестящий восход закончился таким темным и мрачным закатом. Очень любивший своего брата Отгона, Людвиг резко отличался от него по характеру.

    Он был необщителен, замкнут, скрытен, горд и мечтателен. Оставаясь более одиноким, он предпочитал проводить время в фантастических картинах своей мечты. Будучи очень впечатлительным и экзальтированным, он являлся весьма неустойчивым во взглядах, убеждениях и поступках, быстро набрасываясь на дела и быстро их покидая. Перескакивая от дела к делу, он неспособен был ни на чем долго сосредоточиваться. Живущий постоянно фантазиями, Людвиг и на весь окружающий мир смотрел сквозь очки своей мечты, придавая предметам и мечтам несуществующие оттенки и черты. Эти особенности характера короля не могли не поражать окружающих, и серьезные государственные люди с невольным сжатием сердца взирали на этого статного красавца, но странного юношу.

    В противоположность своему брату Отгону Людвиг был ненавистником женщин. Особенно резко повлиял на короля несостоявшийся брак с принцессой Софией. Крайне эксцентричный, мечтатель и фантазер, Людвиг увлекся и женщиной соответствующего характера в лице принцессы Софии. Она походила на лесную нимфу и была страстной любительницей охоты, собак, лошадей и всевозможных приключений. Жила она на берегу озера, каталась одиноко в лодочке и окружила себя романтической обстановкой. Фантазии, мечты, увлечения и вечный вихрь неожиданностей — это ее внутренний мир. Однажды Людвиг II, будучи женихом Софии, хотел ей доставить неожиданное удовольствие. Набрав хор странствующих музыкантов, он направился в замок невесты, чтобы исполнить серенаду. Опередив своих спутников, Людвиг уже почти достиг намеченной цели, но был страшно наказан за свое желание доставить невесте удовольствие без предупреждения: в просеке парка он увидел, как его возлюбленная играла локонами волос своего грума, сидевшего на скале... Едва не произошло двойное убийство. Принцесса и грум (согласно другой версии — аббат принцессы) были спасены подоспевшими охотниками. София была возвращена отцу. Она заявила, что Людвиг одержим галлюцинациями и это была одна из них.

    С этих пор Людвиг возненавидел женщин и отказывался от всех навязываемых ему браков. Передается несколько рассказов, подтверждающих это отвращение Людвига к женскому полу.

    Одной знаменитой актрисе-красавице Людвиг приказал читать ему вслух. Эти чтения происходили в спальной комнате короля денно и нощно. Король лежал в постели, а чтица сидела рядом в кресле. Однажды актриса, увлекшись чтением, во время декламации присела на край кровати короля. Это вызвало его страшный гнев. В 24 часа она была выслана из Баварии за оскорбление Величества, несмотря на то, что была любимицей Мюнхена.

    Секретарь короля жил вблизи королевского замка. Однажды, прогуливаясь в парке, Людвиг встретил жену секретаря. На следующий день он заявил секретарю: «Я видел лицо вашей жены». Секретарь стоял в недоумении. «Я видел лицо вашей жены», — повторил резко и грубо король. Тогда секретарь вспомнил нетерпимость короля к женщинам и поспешил заявить, что впредь эта неосторожность не повторится.

    Единственная женщина, которую Людвиг II выносил и даже ласкал, была принцесса Гизела, жена принца Леопольда. Принцесса Гизела по своим странностям и эксцентричности не только походила на Людвига II, но даже превосходила его; поэтому неудивительно, если король был милостив к человеку, который его понимал. Однако принцессе Гизеле нелегко давалось благорасположение короля. Людвиг часто посылал букеты и другие подарки принцессе днем и ночью. Посол должен был лично вручить принцессе подарки. И случалось нередко, что принцесса Гизела должна была вставать в 2-3 часа ночи, парадно одеваться и принимать королевского посла.

    Восшествие на Баварский престол Людвига II совпало с австро-прусской войной. Все были убеждены, что Пруссия будет побеждена, хотя и не одобряли союза Баварии с Австрией. Вдруг совершился необыкновенно быстрый и решительный разгром Австрии. Бавария за свой союз с Австрией при этом потеряла весьма немного. С этих пор Людвиг становится страстным поклонником Бисмарка... Скоро началась франко-прусская война. Пруссия в лучшем случае рассчитывала на нейтралитет Баварии. Но Людвиг, увлекаемый мыслью о единстве немецкой народности, деятельно помогал пруссакам в войне с Францией. Баварский корпус сделал много неприятностей Франции и значительно облегчил победу пруссакам. Ненавистник войны вообще, Людвиг не принимал личного участия в ней. Зато он первый выступил с предложением венчания героя и победителя, прусского короля, германскою императорскою короною. В этом деянии он принял лично участие. Трудно сказать, что более интересовало короля: политические соображения или величие и торжественность церемонии коронования Вильгельма. Способствуя, однако, возвышению Пруссии, Людвиг успел отстоять почти полную неприкосновенность самостоятельности собственных владений. Бавария оставила за собою несравненно большую независимость, чем все остальные государства, вошедшие в союз Германской империи. И в дальнейшем Людвиг многократно отражал поползновения ставленников Бисмарка, желавших наложить свою руку на баварские порядки и независимость.

    Вскоре, однако, Людвиг покинул политическое поприще и всецело отдался двум своим страстям: музыке и архитектуре. Унаследовав любовь ко всему изящному от своих предков, с детства окруженный памятниками художественного творчества, наконец, воспитанный преимущественно в этом направлении, Людвиг всеми силами своей неуравновешенной и неустойчивой души отдался увлечению прекрасным — музыкой и архитектурой.

    Король особенно предался музыке Вагнера, и скоро Вагнер стал его первым другом. Увлекшись свободою полета фантазии и шумом музыки Вагнера, Людвиг не щадил средств роскошнейше обставить представления его опер. Он способствовал устройству театра в Байрейте, он же поставил оперу в Мюнхене на завидную высоту. Неспособный, однако, долго останавливаться ни на чем, Людвиг скоро порвал и свою личную дружбу с Вагнером, хотя не переставал от времени до времени переписываться с ним до смерти последнего.

    Король вообще часто проявлял дружбу ко всем артистам и актерам и часто находился в переписке с ними. Однако эти дружеские отношения почти всегда обрывались очень резко. Всем этим симпатиям король придавал значение лишь в той степени, в какой они удовлетворяли его хотению и капризам, до других же людей ему не было никакого дела.

    Существует рассказ касательно отношений Людвига к Захер-Мазоху. Известно, что этот интересный писатель сам был не без странностей и его герои дали основание психиатру Крафт-Эбингу установить особый вид болезненного состояния — мазохизма. Увлеченный рассказами Захер-Мазоха, Людвиг вступил с ним в анонимную переписку. Письма за письмами все более сближали их. Наконец, Людвиг назначил в скалах Тироля свидание Захер-Мазоху. Свидание это состоялось, но то, нашел ли Захер-Мазох, что ожидал, покрыто мраком неизвестности.

    Второю страстью короля, несравненно худшею, так как она стоила многих миллионов и разоряла финансы двора, была страсть к постройкам новых дворцов. Он выстроил на скале над пропастью громадный замок Неишванштейн против старого замка Гогеншвангау. Он построил другой дворец в форме летнего дворца китайского императора. Он выстроил миниатюру Версаля и еще много других дворцов. Внутреннее устройство дворцов, роскошь, величие и изящество превосходят всякое описание. Эти затраты на постройки ставили нередко министерство государства в весьма затруднительное положение, что вызывало грубую и резкую немилость короля. Тем хуже все это было, что добрая половина расточаемых денег шла не на постройки короля, а в карманы исполнителей его воли. Лейб-медик короля Dr Шлейс свидетельствует: «Эти продажные, мелкие, лживые, рабские натуры только разжигали его и втягивали в безумные затраты». Несмотря на уединенную, замкнутую и отшельническую жизнь Людвига, общество стало замечать в короле много странностей, которые скоро подтвердили мысль о ненормальности его умственных способностей. Личные выгоды приближенных, похвалы художников и архитекторов, расточаемые королю, нежелание вызвать громадный скандал, а также опасение расстроить те или другие отношения были причиной того, что истинное положение умственных и душевных способностей короля долгое время было известно только немногим. Высокая и эстетическая склонность короля к покровительству искусствам восхищала и пленяла его подданных, и поэтому Бавария охотно мирилась с неопасными причудами своего короля.

    Сумасшествие короля развилось не сразу, а постепенно и мало-помалу. Он получил его по наследству от родителей. Людвиг родился с сумасшествием и все время носил его в себе, оно служило продолжением и развитием до крайностей основных черт и свойств характера короля. Развитию и усилению болезни короля много способствовало еще и то, что в его симпатиях и антипатиях, вкусах и капризах он не встречал себе противодействия. Увлекаясь образами и представлениями своей фантазии, король больше и больше падал в умственном отношении, что, в свою очередь, еще больше способствовало усилению мечтательности и игре фантазии.

    Теперь почти постоянно у короля днем была ночь, а ночью — день. Днем он спал, а ночью бодрствовал.

    Проснувшись, первым делом он просматривал кипу газет и интересовавшие его места отмечал красным карандашом. Затем он играл на биллиарде или путешествовал по залитым светом залам... Вдруг ему приходило желание прослушать одну из своих любимых опер. Летит дежурный ординарец за придворным артистом. Тот встает в 2-3 часа ночи и играет королю оперу, играет до тех пор, пока король скажет: «Довольно...» А то вдруг Людвигу угодно послать принцессе Гизеле букет, и опять начинается всеобщая тревога.

    Король с детства стеснялся общества, был нелюдим и избегал людей. Теперь эта особенность характера усилилась и превратилась в отшельничество. Король заперся в замке и допускал к себе только самых близких людей. Любя музыку и оперу, сначала король помещался в ложе так, чтобы его никто не видел. Затем он приказал играть оперы только лишь для одного себя, а затем и при этих условиях театр только полуосвещался, и король сидел в темноте. Однажды во время представления в придворном театре король заснул. Спектакль мгновенно прервали и возобновили в тот момент, когда король проснулся.

    На придворных обедах стол сервировали так, чтобы сидящие за столом были скрыты вазами и цветами, дабы король не мог видеть присутствующих. Последние годы жизни Людвиг сидел в государственном совете, заслоненный экраном, и последний секретарь совета никогда не видел короля в совете в лицо. В его дворце в столовой были такие приспособления, что стол, вполне сервированный и с готовыми кушаньями, по желанию короля являлся через пол, причем король не нуждался в прислуге и не имел неудовольствия лицезреть кого-либо из окружающих. Министрам стоило большого труда добиться свидания и доклада у Людвига, который нередко вскакивал и прерывал доклад из-за пустяка, как, например, повторение стиха. Иногда министрами производились доклады и получались приказания короля через прислугу. С величайшим трудом можно было устроить прием посланника иностранного двора у короля Людвига, причем последний в этот момент для храбрости выпивал очень много шампанского.

    В молодости воздержанный, умеренный и вполне трезвый, Людвиг II начал объедаться и много пить вина. Любимым его напитком было шампанское, смешанное с рейнвейном и с каплями фиалкового эфирного масла.

    В последнее время Людвиг переносил только низшую прислугу. Однажды у короля явилась особенная привязанность и расположение к кавалеристам его охоты. Они введены были во дворец и служили ему. Но этот каприз длился недолго, и кавалеристы скоро были изгнаны. Один из приближенных короля должен был в течение нескольких недель являться к королю с маской на лице, так как повелитель не выносил его лица. Другой служитель должен был являться к королю с черной печатью на лбу как знак его глупости, ибо, по мнению короля, в его голове было не все в порядке. Многие приказания король давал сквозь двери, и подчиненные в знак понимания и готовности исполнения воли повелителя должны были ответить стуком в дверь.

    Если Людвигу приходила в голову какая-нибудь мысль, он немедленно должен был выполнить ее. Так, вычитав что-либо о какой-нибудь замечательной постройке, он немедленно снаряжал поезд и отправлялся туда. Однажды он узнал, что в Вене давалась опера, в которой выведена была мадам де Помпадур. Людвиг приказал доставить партитуру оперы, во что бы то ни стало, хотя ни автор, ни директор театра не желали ему дать ее. Пришлось нанять стенографа и таким образом добыть партитуру.

    Король очень любил путешествовать в Париж, Вену и в другие города. Часто он совершал эти путешествия, не выходя из дворца. Для этого он спускался в манеж и садился на коня. После получасовой езды появлялся переодетый кондуктором конюх и объявлял о приезде на ту или другую станцию.

    Наряду с этим Людвиг II страдал страшными головными болями, особенно в затылке и часто прибегал к помощи льда. Много также проглотил король хлоралгидрата, желая избавиться от упорных бессонниц. Бывали случаи, что у Людвига наступали приступы мускульного бешенства: он скакал, плясал, прыгал, рвал на себе волосы и бороду; другой раз он, напротив, оцепеневал и стоял часами неподвижно на месте. К этому присоединились иллюзии и галлюцинации. Король слышал голоса и видел видения. Во время снега и мороза ему казалось, что он стоит у берега моря. Король кланялся деревьям и кустам, снимал шляпу перед кустарником и заставлял приближенных преклоняться перед статуей, принимая ее за Марию-Антуанетту. Король часто видел перед собою ножи и другие устрашающие предметы, иногда он заставлял прислугу поднимать воображаемые предметы с пола. Полная невозможность для прислуги исполнить приказание короля принималась последним за обман, нежелание исполнить его волю и злоумышленность. Все это нередко весьма возбуждало короля и вызывало с его стороны бурные приступы гнева, выражавшиеся в резком и жестоком обращении с подданными. Такие же фантазии были и в области архитектуры. Людвиг II имел особенную страсть к роскошнейшим постройкам, а особенно к необыкновенно богатой и блестящей обстановке и убранству. Целый ряд изящнейших дворцов, выстроенных Людвигом, служит лучшим тому доказательством. Особенною роскошью и дороговизною отличался Химский дворец, представлявший в миниатюре Версаль. Для точного воспроизведения этого богатейшего дворца Людвиг неоднократно строго инкогнито ездил в Париж. Богатейшие, роскошнейшие и изящнейшие залы дворцов были залиты массой света, и в этих-то залах в обществе образов своей фантазии разгуливал Людвиг II.

    Неоднократные напоминания министров о том, что денег на постройки нет, что государство входит в долги, что государство может пострадать, нисколько не удерживали короля от дальнейших затрат и построек. Когда же министр уже слишком приставал к королю, то король лично изыскивал средства к покрытию расходов на свои фантазии. Нельзя сказать, чтобы эти изыскания были слишком глубокомысленными, средства к их исполнению очень разборчивы. Не имея денег, он делал займы у различных правительств. Так, он обращался с просьбою в Бразилию, Стокгольм, Константинополь, Тегеран. Носились настойчивые утверждения, что Людвиг II обращался за ссудами и к французскому правительству, обеспечивая за это, в свою очередь, нейтралитет на случай войны Франции с Германией. Естественно, эта весть не могла не обеспокоить Берлин и не усилить надзор со стороны последнего за тем, что делается на Химском озере.

    В поисках денег король обращался не к одному только министру финансов, но также и к другим лицам, например, к жандармскому солдату. Когда и это не удовлетворило короля, он поручил одному из приближенных составить из дворцовой прислуги шайку и обворовать банки Вены, Берлина и Штутгарта.

    В юности гордый и надменный Людвиг II доходил до того, что считал за вольность и непочтение, когда врач брал его за руку для исследования пульса во время болезни. Проснувшись, король обыкновенно звонил камердинеру. Последний входил к Его Королевскому Величеству, низко согнувшись. Став на колено и положив на другое записную книжку, камердинер записывал целый ряд вопросов короля, иногда до 20. Затем после приказания короля «Теперь отвечай!» камердинер должен был давать ответы. По окончании опроса камердинер низко кланялся и спиной уходил из комнаты короля. Однажды королю показалось, что камердинер недостаточно низко поклонился. «Ниже кланяться!» — закричал на него король. Камердинер поклонился до земли, причем получил удар в лицо. Из официальных данных известно, что 32 его прислужника были королем биты, оскорблены действием, получили толчки и проч. Часто он также наказывал свой служащий штат арапником. Оружие короля было убрано и далеко спрятано. Многократно король приказывал заковывать своих подданных в цепи и сажать на хлеб и воду в воображаемую Бастилию. Других он приказывал казнить и тело бросать в озеро. Об исполнении приказаний короля Его Величеству докладывалось, хотя можно благодарить Бога, что королю неудобно было присутствовать при исполнении казни. Раз Людвиг послал в Мюнхен кавалерийского офицера с таким письмом: «Посланный вчера обедал со мною, а теперь посадить его в тюрьму». Когда министр финансов заявил королю, что денег у государства на его постройки нет и что государство и без того вошло в значительные долги, то Людвиг II дал такой приказ в королевскую комиссию относительно дерзкого министра: «Высечь его, собаку, и потом выколоть ему глаза». Кроме того, было еще издано три приказа за подписью короля о наказании розгами министров. Однажды Людвиг приказал заключить в тюрьму государственного секретаря von Zieqler'a, и королю ежедневно производились ложные доклады о том, что von Zieqler сидит.

    Одно время министр финансов Ridel был осужден на смерть, а за ним были осуждены на смерть и все остальные министры. Существуют данные, из которых видно, что король произносил ужасные слова в адрес отца и матери, германского императора и других государей. Способствовавший созданию мощи и величия единой Германской империи, Людвиг II Баварский умел отстаивать независимость собственного государства и неприкосновенность баварской армии. Несколько раз он не позволял приводить в исполнение приказы о преобразованиях в баварской армии, идущие из Берлина. Скоро это, однако, превратилось в ненависть ко всему идущему из Берлина, особенно же к инспектировавшему войска германскому крон-принцу Фридриху. Несколько раз Людвиг приказывал схватить Фридриха, засадить его в каземат и извести голодом и жаждой. Такие приказы издавались и по отношению ко многим баварским принцам и министрам.

    Страсть к вагнеровской музыке скоро перешла у Людвига в обожание самого Вагнера и в воплощение в себе героев его опер. Следующее письмо Людвига характеризует его отношение к Вагнеру. Приводим это послание:

    Высочайший божественный друг!

    С трудом могу дождаться завтрашнего вечера, до такой степени истомился после второго представления («Тристан и Изольда»). Вы писали Пфистермейстеру (интимный секретарь короля), что вы надеетесь, что моя любовь к вашему произведению не уменьшится вследствие действительно довольно плохого понимания Миттервур-герта роли Курвеналя.

    О нежно любимый! Каким только образом могла зародиться в вас подобная мысль? Я в восторге. Я желаю дальнейших представлений.

    Это возвышенное и священное произведение.

    Твой гений создал наш.

    Кто бы могущий понять его не стал расточать похвал?

    Произведение, столь великолепное, столь приятное, столь возвышенное, должно было укрепить мою душу!

    Привет его творцу, мы преклоняемся перед ним!

    Друг мой, будьте добры и скажите превосходной артистической чете, что истолкование ими ролей привело меня в восхищение и восторг, объявите обоим мою сердечную благодарность. Прошу вас, доставьте мне радость вашим следующим письмом!

    Не правда ли, мой дорогой друг, вас никогда не покинет мужество для создания новых произведений. Прошу вас не падать духом, прошу вас от имени тех, которых вы наделяете наслаждениями, которые мог бы даровать одни лишь Бог. Вы и Бог!

    До смерти, до перехода в иной мир, в царство ночи миров, пребываю верным вам

    Людвиг.

    Берг, 12 июня 1865 года.

    Очень часто Людвиг одевался в одежды пилигрима и воображал себя пилигримом из Тангейзера. Нередко также он изображал рыцаря Тристана. Но самым большим любимцем его был Лоэнгрин. Старая баварская легенда с ее героем, сыном короля Лоэнгрином наэлектризовала болезненное воображение короля до крайних пределов. Он не только хотел выглядеть Лоэнгрином, но хотел даже жить Лоэнгрином. Для этого он одевался в костюм Лоэнгрина и плавал в лодочке по озеру Штарнберг в сопутствии лебедя. Но это показалось королю слишком скучным, и он приказал устроить резервуар с водой на крыше замка, где он и катался в лодочке в сопровождении лебедя. Небо и солнце, луна и звезды взирали на причудливые затеи короля-мечтателя. Эти прогулки в лодочке под покровом небесного свода были омрачаемы тем, что вода была бесцветна. Недоставало лазурной воды с отблесками в ней голубого неба. Пришлось удовлетворить невинное желание короля. В воду пущен был медный купорос. Вода была лазурная. Король счастлив и доволен. А купорос проел металлический резервуар, и вся вода ушла в кабинет короля.

    Пришлось измышлять новый способ окраски воды. Ее окрасили оптическими способами, путем известного преломления световых лучей в стеклах и воде. Король счастлив и доволен. Но счастье никогда не бывает продолжительно. Вода была слишком тиха и покойна. Нужно, чтобы она волновалась и бурлила. Тогда устроили приспособления для волнений на этом искусственном озере. Машины поставлены. Но, видимо, волнение было очень большое. Солдаты переусердствовали. Лодочку волнением перевернуло. Лоэнгрин принял холодную ванну и на этом покончил свои поднебесные прогулки.

    Король стал горным духом. Он таинственно бродил по пустым залам дворца, освещенным бесчисленным количеством свечей. Иногда в лунную ночь король бродил вокруг замка. Зимою он часто по ночам предпринимал поездки в горы на санях, освещенных электрическим светом, одетый в фантастический костюм духа. Масса народа содержалась для того, чтобы дорога была в порядке. Часто крестьяне видели, как дивное видение мчалось по дороге в санях, запряженных четверней лошадей, украшенных перьями.

    Король начал увлекаться Версалем. Устроил его миниатюру до мельчайших подробностей. Людвиг преклонялся перед Людовиком XIV и воплотил его в себе. Одетый в костюм этого короля, он разгуливал по комнатам дворца и повторял все то, что считал достойным из жизни короля.

    Король заказывал обеды на 20 и более сотрапезников. Обедал он один, но пища подавалась всем тем невидимым лицам, для которых поставлены были приборы за королевским столом. Кого именно приглашал король — это вскоре обнаруживали таинственные разговоры, которые он вел с пустыми приборами. В его воображении за этими приборами сидели знаменитые личности времен Людовика XIV. Он обсуждал события того времени и всего охотнее разговаривал о версальских постройках и дворцах, которые он начал строить. Подобные разговоры иногда продолжались по нескольку часов, и никто не дерзал прерывать их. Иногда места за столами обозначались билетами, на которых были начертаны имена маршалов Людовика XIV или архитекторов и художников того же времени.

    Наскучив постоянными приставаниями министров, король собирался продать Баварию и купить себе необитаемый остров, где его не стесняли бы ни конституция, ни совет министров. Это желание короля оказалось неосуществимым. Людвиг II приказал директору государственных архивов отправиться в глубь Гималайских гор, чтобы найти там такую страну, где Людвиг мог бы царствовать неограниченным монархом. Этот подданный объездил Канаду, Кипр, Крит и даже Крым, чтобы отыскать такой укромный уголок, где бы его монарх мог прожить покойно несколько лет. При этом ему даны были указания для ведения переговоров с местными властями относительно того, может ли король в своем новом местопребывании обладать всеми принадлежащими ему верховными правами или же одною только личною независимостью.

    Посланный доставил королю разочарование и посоветовал ему бросить свои фантазии.

    Все эти поступки: чрезмерные траты, бессмысленные постройки, страшные и небезопасные выходки политического характера — не могли не обратить на Людвига внимания как в Берлине, так и особенно в Мюнхене, где быть министром финансов было не особенно приятно и безопасно.

    Назначена была комиссия из четырех выдающихся психиатров, которая 9 июля 1886 года дала следующее заключение:

    1.   Его Величество страдает резко развитой формой душевного расстройства, известной под именем паранойя.

    2.   Вследствие слишком большой давности и запущенности в течение многих лет болезнь Его Величества должно считать неизлечимой, причем исходом болезни может быть только слабоумие.

    3.   Такая болезнь уничтожает свободу воли, и дальнейшее вмешательство короля в государственные дела будет только мешать управлению королевством. Это состояние душевной деятельности короля является пожизненным.

    Такое заключение специалистов было, однако, не последним актом в жизненной трагедии короля. Нужно было объявить это решение королю, а равно и решение государственного совета о назначении опеки. Для этого к королю послана была особая комиссия. Комиссия состояла из министра иностранных дел и двора профессора Gudden'a, Dr Muller'a, советника Rumper'a, назначенного состоять при Людвиге полковника и необходимого медицинского служебного персонала. Король находился в замке Шванштейн. Стража, состоявшая при короле, не получила приказания ни о признании короля больным, ни о назначении регентства. Поэтому когда комиссия явилась в Шванштейн, то была встречена весьма грозно и отослана в замок Гогеншвангау, где она состояла под строжайшим надзором. Спустя некоторое время в Шванштейн потребовали из комиссии министра двора, а через некоторое время и остальных членов комиссии, «которые утром хотели ворваться туда силою», причем король издал приказ: «Выколоть членам комиссии глаза и содрать шкуру живьем». Дело обстояло для комиссии не вполне благополучно и могло окончиться весьма плачевно, прежде чем подоспеет разъяснение из Мюнхена. К счастью комиссии, через два часа начальник стражи получил точные приказания из Мюнхена, и члены комиссии были выпущены на свободу. Не будет удивительным, если мы добавим, что они бежали из Шванштейна, бросив там даже свои вещи, и поспешили в Мюнхен.

    Оборотная сторона этого дела состояла в следующем: комиссия, посланная к королю, не прямо направилась в Шванштейн, а предварительно занялась надлежащим приспособлением дворца, куда должен был быть перевезен Людвиг II. Весть об этом быстро достигла Шванштейна. Впервые об этом король узнал от своего кучера. Возвратившись домой, Людвиг собрал жандармерию и пожарных, из соседних деревень вызвал полк егерей и издал воззвание к армии, отдавая себя под ее защиту. Армия и егеря были уже осведомлены о положении дела, почему не двинулись с места, зато жандармы и пожарные вооружились в защиту короля и встретили комиссию с оружием в руках.

    11 июня комиссия явилась в замок вновь, причем король встретил ее вполне спокойно. Говорят, что он покушался выброситься из башни замка, но его от этого охранили приближенные. Находясь под надзором жандармов, принявших присягу на верность регенту, король держал себя спокойно, ровно и разумно. Он отказался от всякой попытки к бегству, хотя для этого приближенными все было приготовлено. «Я признаю за лучшее подчиниться судьбе, — говорил он. — Мой дядя не мог устранить меня от правления, если бы мой народ не был бы на это согласен». Несколько позже Людвиг заявил: «Мне было бы очень легко освободиться, стоило бы только выпрыгнуть из этого окна, и всему конец. Что меня лишают правления, это ничего, но я не могу пережить того, что меня делают сумасшедшим».

    Вечером король принимал советника Muller'a и говорил с ним несколько времени спокойно и разумно. На рассвете король ходил взад и вперед по комнате, посетил домовую церковь, концертный зал и заметил при этом камердинеру:

    «Я предчувствую, что вижу тебя в последний раз». Комиссия беспрепятственно увезла короля в приготовленный для него замок Берг. Окрестные жители очень жалели короля, многие плакали, и дело могло бы кончиться кровопролитием, если бы король изъявил на то свое согласие.

    В Берге король был покоен, милостиво беседовал с докторами Gudden'oм и Мullег'ом и высказал удовольствие, что все было устроено согласно его вкусам. 12 июня прошло вполне благополучно. 13 утром Людвиг гулял с Gudden'oм и ласково с ним беседовал. Вечером, в начале седьмого, Людвиг пожелал вновь прогуляться, для чего и отправился вместе с Gudden'oм. Сзади их шли два служителя. Заметив служителей, король просил их удалиться, что и было исполнено. В 8 часов король не вернулся с Gudden'oм с прогулки. Поднялась общая тревога. Начались поиски, и тела были найдены в озере Штарнберг. Часы короля, залитые водою, остановились на 7 часах без шести минут.

    О несчастье на озере газеты передают следующее:

    Отправившись на прогулку, король некоторое время шел рядом с Gudden'oM. Дорога от берега озера в том самом месте, где случилось несчастье, отстоит на 10-15 шагов. Судя по положению трупов в озере, а также по направлению следов на дне его событие произошло так: король шел справа, aGuddenслева. Подойдя к тому месту, где они утром сидели на скамье, Людвиг ускорил шаги и зашел несколько вперед; потом он, бросив дождевой зонтик, побежал по каменистому берегу к озеру. Gudden, также бросив дождевой зонтик, побежал за ним. Но так как Людвиг его опередил, то Gudden'yпришлось бежать наперерез водою. У воды Guddenсхватил короля за сюртук. Людвиг быстро сбросил пальто и сюртук (эти вещи были найдены на берегу). Оба бросились в воду. Завязалась борьба не на живот, а насмерть. Бой происходил в 10-15 шагах от берега. Боролся молодой, сильный и крепкий человек, спасающий свою честь, с 62-летним стариком, душевно преданным своему королю и верным своему долгу даже до последней минуты жизни. Король губил свою жизнь. Преданный врач спасал чужую жизнь ценою своей жизни. Король победил. Знаменитый ученый, профессор Guddenпоплатился жизнью. Его труп был найден в полусогнутом положении, его голова была под водою, тогда как спина выдавалась из воды. Лицо Gudden'aбыло исцарапано. Утопив Gudden'aна мелком месте, Людвиг пошел в глубь озера, где нашел и свою смерть.

    Так безвременно погибли два человека: один -молодой, сильный, мощный и властный король, другой -почтенный старец, знаменитый ученый и примерный верноподданный.

    Изложив, однако, вышеприведенные факты, мы должны сделать следующую оговорку: наш больной — король, то есть лицо, по своему общественному положению стоящее вне общества. Его жизнь скрыта от глаз простых смертных. Достоянием общества стали только отдельные случаи, остальная же жизнь скрыта в душах его приближенных. Приведенные нами факты разбросаны по всей его жизни в течение многих лет, едва ли не 20. Если приведенные случаи слишком ярко и резко обрисовывают болезненное состояние короля, то только потому, что они соединены нами в единое целое; будучи же разбросанными на много лет, они несравненно меньше оттеняют болезненность данного лица. Мы должны добавить, что положение короля, то есть пребывание его вне и выше общества, лишает нас возможности иметь больше свидетельств, указывающих на болезненное состояние короля, так как его жизнь стояла вне ведения простых смертных. Очевидно, болезненных явлений было несчетно больше, но они остались для нас неизвестными. Наконец, принимая во внимание особенное положение нашего больного, мы не можем отрицать и того, что некоторые из приведенных нами фактов есть плоды фантазии и праздного воображения людского. Может и это быть. Мы привели только то, что появилось в газетах о жизни короля, и на основании этого делаем свои заключения.

    Невольно напрашивается вопрос: каким образом, однако, при такой массе примеров, ясно указывающих на очень давнее расстройство умственных способностей короля, он не только мог оставаться королем, но и заслужил любовь приближенных, расположение окрестных жителей, уважение всех граждан и почтение от иностранных правителей? На это мы ответим: король жил крайне уединенно и одиноко. Его жизнь была известна лицам, только близко к нему стоявшим. Кроме того, министры свидетельствуют, что в государственных делах Людвиг отличался замечательным знанием дела, ясностью понимания и необыкновенною проницательностью. Наконец, самые его болезненные увлечения художеством, музыкой и архитектурой могли в его подданных возбуждать только беспредельное уважение и восхищение.

    Но чтобы лучше понять это странное положение дела, мы на минуту оставим короля и обратимся к его болезни.

    Знаменитый ученый профессор Gudden, не менее знаменитый психиатр Grashey клятвенно заявили государству, что король Людвиг II страдал душевным расстройством, известным в науке как паранойя. Что же такое это за болезнь?

    Под именем паранойи, или первичного помешательства, разумеется такое расстройство умственных способностей, при котором в обычный круг мышления, в обычное сочетание представлений, в обычный, признаваемый нами за правильный образ жизни и действий врывается круг безумных идей в виде ограниченного бреда. Таким образом, при этом происходит раздвоение сознания в человеке: с одной стороны, он живет здоровою жизнью, ее интересами, делами и обстоятельствами, с другой стороны, внутри себя такой больной таит болезненные мысли, бредовые идеи и целый ряд безумных представлений. Так, например, невинный чиновник, всю жизнь свою проведший в канцелярии в обществе бумаги, всю жизнь занимавшийся писательством, вдруг вообразит, что он социалист и что его преследует за это правительство. Он по-прежнему продолжает составлять и строчить бумаги за №, он прежний семьянин, товарищ и служака, только в нем начинают замечаться странности. Он стал слишком наблюдателен ко всему окружающему, очень подозрителен и чрезвычайно скрытен. Такой человек сторонится людей. В обычных их действиях и поступках он видит нечто необыкновенное, что-то против него направленное. Сторож Федор — не сторож уже, а агент тайной полиции, приставленный исключительно для того, чтобы следить за ним. Его товарищи — тоже только «так себе товарищи», а в сущности и они его враги. Начальство тоже «себе на уме», все «они» образуют между собою общество, которое за ним следит и по пятам его преследует.

    К этому бреду скоро на помощь присоединяются иллюзии и галлюцинации. Больной во всех действиях и поступках окружающих видит особенный таинственный оттенок. Входя в канцелярию, больной услышал, как Федор кашлянул. Понятно. Это он дал знать, что иду я... При входе больного Иван Федорович громко произнес: «Ах это вы!..» «Какой тон... Какой оттенок... Этим он дал понять "им", что иду я ...»

    А между тем, дома жена, дети. Со службы могут выгнать. Уже теперь они подозревают его. Издеваются над ним. Подают на его счет какие-то знаки... и скрипит несчастный больной, скрипит день и ночь над бумагами. Старается не сделать ничего такого, что послужило бы указанием на его неисправность. «Они за мной следят... Бог с ними... буду чуждаться их..». И он сторонится. Уклоняется от беседы с товарищами. Отмалчивается. Не договаривает, тем все больше и больше возбуждает действительную уже подозрительность и действительный надзор над несчастным больным.

    А тут новая беда приключается. Сосредоточенный на «них» обуреваемый страхом и ужасом перед своим положением, раздраженный и ознобный, утомленный работой и разбитый бессонницей больной начинает делать в бумагах пропуски, ошибки, бессмыслицы. Следуют замечания, выговоры, а равно и мысли о преследовании и несправедливости.

    К сожалению, и дома уже больной не находит покоя. Жена и дети тоже уже не те, что были прежде. И они стали к нему присматриваться, следить и преследовать. Больной начинает принимать меры к предупреждению и пресечению преступления. Он тщательно по ночам запирает окна и двери. Запасается заряженным револьвером, вешает над постелью сабли, кинжалы, топор. Десятки раз за ночь он обходит дом, чтобы осведомиться, не забрались ли воры.

    К жене и детям он становится во враждебные отношения, так как видит в них врагов. Часто в разговоре их оскорбляет, а однажды ночью под влиянием безумных идей и галлюцинаций он нападает на них с топором и совершает ужаснейшие преступления.

    А между тем поговорите с этим Иваном Ивановичем о делах, и он прекрасно излагает все обстоятельства дела. Помнит все подробности всех прежних дел. Отлично излагает механику производства дела. Все обстоятельства обычной жизни вполне отчетливо в нем существуют и все отношения вполне правильно поддерживаются. Одним словом, это прежний Иван Иванович, но только несколько странный, скрытный, подозрительный, сосредоточенный и несколько причудливый.

    Количество и степень его причуд стоят в прямой зависимости от того, насколько в тот или другой момент жизни данного больного преобладает здоровое миросозерцание над больным или больное над здоровым.

    Но вот проходит некоторое время. Больной измучен своею двойственностью. Больной исстрадался. Больной приходит в отчаяние.

    Невольно у него является мысль: за что мне все сие? Почему меня преследуют? Где кроется тому причина?

    В дальнейшем болезнь развивается вполне естественным и логическим путем.

    Людей посредственных, ничем не выдающихся, обыкновенно никто не преследует. Преследует тех, кто по своим правам, дарованиям или способностям чем-нибудь выдается над другими. Некоторое время человек остается в недоумении: кто он? Решению вопроса часто способствуют совершенно случайные обстоятельства. Из Болгарии был изгнан принц Баттенбергский, Болгарский престол освободился. Итак, я король Болгарский.

    При этом больной вспоминает, как еще в детстве бабушка в сказке ему говорила, что царского сына украли и отдали на воспитание рыбакам. Теперь он прозрел. Теперь он ясно понимает, что рыбаки эти были не рыбаки, а его бедные родители. Царский сын — это он. Его бедные родители вовсе не родители, а только лишь воспитатели; он и есть царский сын, а его родители — царь и царица. Теперь он ясно помнит, как в детстве к ним приходили цыгане. Это были вовсе не цыгане, а царские соглядатаи, хотевшие разведать о его житье-бытье. Теперь только он понимает, что и в книжках, что он читал, говорилось все о нем.

    Ясно и понятно, почему его сослуживцы так нетерпимы к нему. Они узнали о его царском происхождении, о его правах на престол. Им завидно, они ненавидят его. А, быть может, они все и подкуплены, чтобы уничтожить его, извести его. Недаром они объявили его социалистом. А семья... семья тоже знает истину и боится за свое существование.

    На помощь к этому бреду являются галлюцинации и образы фантазии. Больной начинает пренебрегать службой. Он уединяется. Он замыкается в себе. Он живет образами своей фантазии. Он представляет себе дворец, свою жену, не эту настоящую, а другую — королеву. Богатство и роскошь убранства. Масса разодетых слуг. К нему приходят с докладом министры. Он делает войскам смотр. Музыка играет. Всюду неимоверный шум и крик «ура». Он величествен. Он могуществен. Дни и ночи он проводит в этом фантастическом мире.

    Посмотрите на этого человека издали, не давая заметить своего присутствия. Какая у него мимика, какая жестикуляция. Часто он схватывается, быстро бегает по комнате, машет руками, иногда даже кричит. Это он командует войсками. А вот иная картина. Он величественно стоит. Лицо спокойное, но торжественное и величественное. Поза величия и могущества. Рука делает честь величия и снисходительности. Это он принимает иноземных послов.

    А подойдите вы к нему и вы увидите вновь прежнего Ивана Ивановича, отлично знающего отношение за № таким-то и могущего вновь составить новое отношение за № следующим...

    Содержание бреда таких больных может быть разнообразно, в зависимости от политических и общественных обстоятельств данного времени и от данных свойств, симпатий и антипатий человека, воспитания и увлечений.

    Во время войны мы имеем бред военного характера. Во время усиленного движения социализма у нас была масса больных с бредом социалистического характера. Во время усиленного развития спиритизма больные бредили о преследовании их посредством спиритических приемов. Ныне большое значение имеют гипнотизм, телефон и магнетизм.

    Не менее, если не более важную роль в содержании и развитии болезни играют и личные особенности человека. Болезнь эта в огромном большинстве случаев развивается на наследственно болезненной почве. Зачатки нервной неустойчивости, зачатки болезненных проявлений характера, влечений и прочего в дальнейшем возрастают и в зрелом возрасте дают уже готовый созревший болезненный плод. Особенно хорошо обработанным и выкристаллизованным этот плод бывает в тех случаях, когда унаследованные качества и свойства характера и душевной деятельности находят себе поддержку и укрепление в воспитании и обстоятельствах дальнейшей жизни данного лица.

    Изложив коротко некоторые части учения о паранойе, нам легко теперь будет понять болезненное состояние Людвига II, короля Баварского.

    Людвиг II имел ряд предков с несомненным отягощением центральной нервной системы. Естественно, что и на свет Людвиг явился уже с неустойчивой и подорванной нервной системой. Что это предположение верно, мы видим подтверждение в том обстоятельстве, что заболеванию подвергался не он один, а и другие члены его семейства, брат его Отгон.

    Одаренный от природы прекрасными умственными способностями, Людвиг, однако, воспитывался так, что не получил отвлечения от своих болезненных задатков, напротив, в дальнейшей жизни он нашел им только поддержку и укрепление. Имея по природе особенное влечение к уединению, одиночеству и устранению от общества, он и в силу своего положения как будущий король должен был стоять несколько особняком от подданных. Такое положение дела не отвлекло его природного сосредоточия, не привязало к обычной человеческой жизни, не заинтересовало нуждами простого человека. В этом отношении он не получил отвлечения, не получил широкого развития и не проникся потребностями нужд и забот простых людей. Не найдя отвлечений в столь широком жизненном призвании, Людвиг II еще больше сосредоточивался на своих болезненных влечениях, чувствах, инстинктах и потребностях.

    В роде Виттельсбахов веками поддерживалось стремление ко всему прекрасному: изваяниям, живописи, особенно же к музыке и архитектуре. Получив по наследству особенное влечение, болезненную страсть к музыке и архитектуре, а вместе с этим и особенное, необыкновенное развитие фантазий, преобладающее над действием чистого рассудка, Людвиг нашел еще большую поддержку своей фантазии в воспитании. Юношу окружили лучшими артистами и художниками, этого требовали предания рода Виттельсбахов, и, таким образом, подлили в огонь масла. Но кроме воспитания насильственного, воспитания, назначенного ему родителями, Людвиг попадал под непосредственное художественное воздействие преданий и памятников, замечательных архитектурных построек, созданных его предками Виттельсбахами, знаменитых картинных галерей, прекрасных собраний картин. Все это Людвиг видел, все это изучал, все это говорило ему, как завет предков, об их достоинствах, и все это поощряло его на дальнейшее совершенствование. При таких сочетаниях обстоятельств диво ли, если у Людвига явилась особенная страсть к постройкам, страсть, побеждающая доводы рассудка и порицающая представления министров...

    На горе Людвигу при его блестящих, но болезненных природных художественных дарованиях в это время явилась музыка Вагнера. Музыка Вагнера, по отзывам многих знатоков, — это наркотическое создание, действующее на мозг человека так же опьяняюще, как опий, гашиш, морфий. И вот на этот-то наркотик всеми фибрами своей больной души нападает Людвиг II. Его увлекающаяся, мечтательная и фантазирующая душа целиком отдается этой музыке и не отличает создания от создателя, героев от себя лично и образов фантазии от действительной обстановки. Это тот запой, который наиболее расслабил рассудок и погубил короля.

    Несчастные обстоятельства жизни оттолкнули молодого короля от его невесты, создали отвращение к женскому полу и тем самым парализовали в нем чувства, инстинкты, страсти, заботы, стремления и действия мужа и отца. Это отклонение еще более бросило его в область фантазий и породило подозрительность к окружающим, мысли о надзоре за ним, идеи о преследовании и целый ряд поступков, указывающих на боязнь не только женщин, но и вообще людей.

    От природы вообще гордый и высокомерный, Людвиг и в болезни своей проявлял болезненно небрежное и высокомерное отношение к окружающим в виде грубостей и наказаний.

    Удалившись от людей, Людвиг жил образами фантазии. Не испытывая горестей и радостей обычной жизни, он жил жизнью, созданной его мечтами. Не имея повышений и отличий обычной жизни, он превращал себя в фантастической жизни то в Людовика XIV, то в Лоэнгрина, то в горного духа.

    Масса фактов, собранных нами, ни на одну секунду не оставляет сомнения в болезни короля. Но все эти факты говорят нам, что в жизни этого человека не было ничего нового, ничего необыкновенного, ничего неожиданного. Все болезненные проявления суть только естественное развитие природных его дарований. Уже от природы он унаследовал болезненную, мечтательную и фантазирующую натуру — дарования, в которых блестящие умственные способности заглушались гениальными созданиями воображения. Воспитание, образование, обстановка, обстоятельства жизни и случайности сделали то, что не рассудок взял перевес над образами фантазии, а воображение и фантазия одержали победу над рассудком. Рассудок подломился, создалась душевная болезнь.

    Но мы знаем, что душевная болезнь, поразившая короля, такого свойства, что она представляется государством в государстве. Она представляет болезненный остров в живом и здоровом море жизни. У такого больного является двойственность сознания: с одной стороны, вся обычная жизнь с ее нуждами, требованиями и делами, с другой — жизнь личная, жизнь воображения и фантазий. Первая жизнь дозволяет ему быть обычным человеком, исполнять государственные и общественные обязанности, быть мужем, отцом и гражданином, вторая — делает его сумасшедшим. Эти две жизни могут существовать совместно при подчинении второй жизни требованиям первой, на этих условиях такой больной мыслим в обществе, но когда требования второй жизни начинают тяготеть и преобладать над требованиями первой — этот человек неправоспособен.

    Людвиг II при всех его болезненных проявлениях почти до конца жизни являлся умным, находчивым, сообразительным и настойчиво отстаивающим интересы королевства королем. Диво ли, что при его правлении, при его уединенной и замкнутой жизни подданные знали его как мудрого короля и настойчивого охранителя государственной самостоятельности даже перед лицом железного человека, канцлера Пруссии — Бисмарка. Людвиг II по праву пользовался преданностью и любовью баварцев.

    Но этого мало. Его болезненные страсти — страсти в высокой степени благородные и возвышенные. Людвиг тратил десятки миллионов на постройки дворцов, тратил не государственные деньги, а свои личные — те деньги, которые государство отпускало ему на его личные потребности. Он тратил их на высокохудожественные произведения и тем украсил государство, развил возвышенные вкусы и потребности, привлек тысячи путешественников в Баварию и создал ей славу и обогащение. Наконец, он тратил деньги в своем государстве и тем обогатил десятки тысяч подданных.

    Еще больше сделал Людвиг по отношению к театру. Опера Мюнхена была лучшею в мире. Множество путешественников стекалось в Мюнхен исключительно благодаря опере. Народ был в восторге. Диво ли, что баварцы боготворили своего короля?

      Юрий Лотман. Итог пути

    Смерть выводит личность из пространства, отведенного для жизни: из области исторического и социального личность переходит в сферы вечного и неизменного.

    Тем не менее, мы связываем переживание смерти со своеобразием той или иной культуры, ведь образ смерти, мысли о ней сопровождают человека и на протяжении его жизни, и на всех этапах истории. Идея смерти намного обгоняет самое смерть. Она становится как бы зеркалом жизни, с той только поправкой, что отражение здесь пассивно: каждая культура по-своему отражается в созданной ею концепции смерти, а смерть бросает свое зловещее или героическое отражение на каждую культуру.

    Своеобразие XVIII века, быть может, нигде не проявилось с такой силой, как в переживании смерти. Традиционные, унаследованные от отцов православно-христианские представления хотя и прочно сохранились в основной массе дворянства, но испытывали сильное воздействие деистических и скептических идей Просвещения, которые проникали в быт и каждодневное поведение людей.

    Во второй половине XVIII века изменилось и отношение к самоубийству, хотя оно могло получать весьма различные мотивировки и соответственно окрашиваться в разные идейные тона.

    Одним из следствий этого явилась подлинная эпидемия самоубийств, охватившая в XVIII веке Англию, Францию и Америку, а затем, с некоторым запозданием, Германию и Россию. Проблема самоубийства, волновавшая Руссо, широко дискутировалась на страницах философских изданий. Однако когда немецкий юноша Иерузалем покончил с собой, это событие побудило Гете в повести «Страдания юного Вертера» (1774) сделать самоубийство средоточием всех проблем, волновавших молодое поколение этой эпохи. Повесть Гете, в свою очередь, не только возбудила читательское внимание, но и вызвала ответную волну самоубийств. Круг замкнулся. Именно этому вопросу суждено было стать тем пунктом, в котором философские споры и судьбы литературных героев пересекались с реальным поведением целого поколения молодых людей. Как ни велико было, однако, воздействие повести Гете, она только потому смогла сыграть такую роль, что выразила идеи, носившиеся в воздухе. Гете еще учился в Лейпциге, в университете (где, как известно, он не сильно преуспел в науках), когда именно там суждено было произойти событиям, впервые поставившим русскую молодежь перед суровой необходимостью подвергнуть просветительскую идею о праве человека распоряжаться своей жизнью практическому испытанию. Среди русских молодых людей, оказавшихся в 1760-е годы в Лейпцигском университете, находился более взрослый по возрасту, чем остальные студенты, молодой человек Федор Васильевич Ушаков. В Лейпциге, где он особенно усердно изучал философию (сохранились, в частности, его замечания о философии Гельвеция), Ушаков заболел и вскоре скончался. Умирающий Ушаков прочитал своим сотоварищам лекцию в духе философии Гельвеция. А. Радищев приводит последнюю беседу Ушакова с врачом: «Не мни, — вещал зрящий кончину своего шествия, томным хотя гласом, но мужественно, — не мни, что, возвещая мне смерть, встревожишь меня безвременно или дух мой приведешь в трепет. Умереть нам должно; днем ранее или днем позже, какая соразмерность с вечностию!»51 Перед смертью Ушаков передал Радищеву свои сочинения и, совершенно в духе умирающего Сократа, вел с друзьями философские беседы о смерти. Когда предсмертные боли стали непереносимо мучительными, Ушаков решил покончить с собой и просил у своего ближайшего друга А. М. Кутузова яда. Кутузов и его друг Радищев не решились исполнить просьбу Федора Васильевича Ушакова. События эти изложены Пушкиным в его статье о Радищеве несколько иначе, чем в радищевской биографии Ушакова. Источники пушкинской статьи нам не очень ясны52 (можно предположить участие Карамазина). По крайней мере, роль Радищева в этом эпизоде, в версии Пушкина, выглядит гораздо более активной. Ушаков «умер на 21 году своего возраста от следствий невоздержанной жизни, но на смертном одре он еще успел преподать Радищеву ужасный урок. Осужденный врачами на смерть, он равнодушно услышал свой приговор; вскоре муки его сделались нестерпимы, и он потребовал яду от одного из своих товарищей53. Радищев тому воспротивился, но с тех пор самоубийство сделалось одним из любимых предметов его размышлений» (XII, 31).

    Пушкин несколько преувеличивал значение этого биографического эпизода в философии и судьбе Радищева, Мысль о праве на самоубийство была слишком серьезной и слишком глубоко врезалась в мировозрение Радищева, чтобы ее связать с каким-либо одним, хотя бы и очень существенным, биографическим эпизодом. Она не только многократно проявляется в различных сочинениях Радищева, но и органически входит в его концепцию свободы. Вслед за Монтескье и другими философами Просвещения, Радищев утверждает, что человек, не боящийся смерти, делается свободным. Власти тирана, покоящегося на страхе смерти, он не подчинен. Поэтому готовность человека самовольно уйти из жизни есть высшая гарантия его свободы. Самоубийство в концепции Радищева не является ни малодушным уходом из жизни, ни бездушным отчаянием. Добродетельный отец в главе «Крестьцы» из «Путешествия из Петербурга в Москву», преподнося сыновьям урок героической добродетели, благословляет их не только на борьбу, но и на гибель. Готовность добровольно уйти из жизни становится последним предельным выражением чувства свободы: «Если ненавистное щастие изтощит над тобой все стрелы свои, если добродетели твоей убежища на земли не останется, если доведенну до крайности, не будет тебе покрова от угнетения; тогда воспомни, что ты человек, воспомяни величество твое, восхити венец блаженства, его же отъяти у тебя тщатся. — Умри. — В наследие вам оставляю слово умирающего Катона»54. Связь самоубийства и гражданской доблести многократно акцентировалась Радищевым сравним в уже цитировавшемся «Житии Федора Васильевича Ушакова»: «Случается, и много имеем примеров в повествованиях, что человек, коему возвещают, что умереть ему должно, с презрением и нетрепетно взирает на шествующую к нему смерть во сретение. Много видали и видим людей, отъемлющих самих у себя жизнь мужественно. И поистине нужна неробость и крепость душевных сил, дабы взирати твердым оком на разрушение свое»55. Готовности к самоубийству, как и вообще к героической гибели, Радищев отводил особое место. Рабство противоестественно, и человек не может не стремиться к свободе. Но привычка, страх, суеверие и обман удерживают его в цепях. Для того чтобы совершился переход к свободе, необходимо возмущение. Вызвать его может героическая гибель, самоубийство того, кто не поколеблется принести свою жизнь в жертву.

    Однако далеко не во всех случаях самоубийство вписывалось именно в такой философский контекст. Право человека распоряжаться своей жизнью и смертью порой проецировалось на глубокий пессимизм, питавшийся противоречием между философскими идеалами и русской действительностью. Важно подчеркнуть, что попытки самоубийства на этой почве сделались в эти годы явлением, которое, в отношении к общему составу «книжной» молодежи, можно считать массовым. Рассмотрим более подробно один случай, интересный именно тем, что он полностью принадлежит не литературе, а жизненной реальности.

    7 января 1793 года в седьмом часу вечера застрелился молодой ярославский дворянин Иван Михайлович Опочинин. В оставленной им обширной записке он обращался к людям — в первую очередь к своему брату — со следующими просьбами, свидетельствующими, что самоубийство Опочинина было тщательно и хладнокровно обдумано и что единственная его причина имела философский характер: «Моя покорнейшая просьба — кто в сей дом пожалует56: умирающий человек в полном спокойствии своего духа просит покорно, ежели кто благоволит пожаловать к нему, дабы не произошли напрасные на кого-нибудь подозрения и замешательства, прочесть нижеследующее:

     «Смерть есть не иное что, как прехождение из бытия в совершенное уничтожение. Мой ум довольно постигает, что человек имеет существование движением натуры, его животворящей; и сколь скоро рессоры в нем откажутся от своего действия, то он, верно, обращается в ничто. После смерти — нет ничего!

    Сей справедливый и соответствующий наивернейшему правилу резон, — сообщая с оными и мое прискорбие в рассуждении краткой и столь превратной нашей жизни, заставил меня взять пистолет в руки. Я никакой причины не имел пресечь свое существование. Будущее, по моему положению, представляло мне своевольное и приятное существование. Но сие будущее миновало бы скоропостижно, а напоследок самое отвращение к нашей русской жизни есть то самое побуждение, принудившее меня решить самовольно мою судьбу»57.

    Документ этот, конечно, не был известен Ф. Достоевскому. Тем более поразительны культурно-психологические пересечения. Для Достоевского самоубийство было логическим следствием философии материализма (вспомним образ Ипполита Терентьева в «Идиоте»). Действительно, хотя в настоящей книге мы рассматриваем конкретно-исторический материал, связанный с определенной эпохой, нельзя не заметить перекличек письма Опочинина с двумя историческими моментами: временем послереформенного психологического упадка (80-е и 90-е годы XIX века) и периодом между первой русской революцией и мировой войной. Это — оборотная сторона утопического максимализма положительных идеалов.

    Далее в предсмертном письме Опочинина читаем: «О! Если бы все несчастные имели смелость пользоваться здравым рассудком, имея и презрении прочее суеверие, ослепляющее почти всех слабоумных людей до крайности, и представляли бы свою смерть как надлежит в истинном ея образе, — они бы верно усмотрели, что столь же легко отказаться от жизни, как, например, переменить платье, цвет которого перестал нравиться». Последнее замечание вскрывает психологические глубины предсмертного письма: Опочинин декларирует полный атеизм, но психологически он подразумевает и людей, которые будут его читать, и бессмертие: жизнь человека есть лишь платье, которое можно произвольно поменять. Но такая презумпция предполагает, как минимум, и другого человека, который смотрит на платье, когда платье снято. На уровне логического рассуждения Опочинин высказывает свои идеи, но в сравнениях он «проговаривается», обнажая подспудный психологический пласт личности. Это противоречие выступает в дальнейшем в тексте письма, из которого так и остается неясным, кто и в ком разочаровался: «человек» ли в «платье» или «платье» в «человеке»: «Я точно нахожусь в таком положении. Мне наскучило быть в общественном представлении: занавеса для меня закрылась. Я оставляю играть роли на несколько времени тем, которые имеют еще такую слабость.

    Несколько частиц пороху через малое время истребят сию движущуюся машину, которую самолюбивые и суеверные мои современники называют бессмертной душою!

    Господа нижние земские судьи! Я оставляю вашей команде мое тело. Я его столько презираю... Будьте в том уверены». Распорядившись в обращении к брату об отпуске на свободу своих крепостных слуг, Опочинин обращается к своей главной жизненной привязанности. В том месте письма, которое у человека иной культурной ориентации заняли бы слова, обращенные к ближним и друзьям, он пишет: «Книги! Мои любезные книги! Не знаю, кому оставить их? Я уверен, что в здешней стороне оне никому не надобны... Прошу покорно моих наследников предать их огню.

    Оне были первое мое сокровище; оне только и питали меня в моей жизни; оне были главным пунктом моего удовольствия. Напоследок, если бы не оне, моя жизнь была бы в беспрерывном огорчении, и я бы давно оставил с презрением сей свет». Характерное несовпадение: философы, книги которых читает Опочинин, имеют целью просветить людей, снять, по выражению Радищева, с их глаз «завесу природного чувствования» и представить жизнь в ее истинном виде. Опочинин читает их сочинения, чтобы хоть на минуту забыть о жизни и погрузиться в иной, более высокий мир, то есть читает атеистические сочинения как свое Священное писание! Идеи просветителей опровергаются всей окружающей реальностью, но Опочинин (как блаженный Августин, сказавший: «Верую, ибо абсурдно») верит философам, а не окружающей его жизни. Заключительным аккордом является то, что этот убежденный атеист завершает свое последнее письмо обращением к Высшему божеству (переводом из Вольтера, приблизительно в то же время сделанным и Радищевым). Этот отрывок под названием «Молитва» заключал известную антиклерикальную «Поэму о естественном законе», направленную как против суеверий, так и против атеизма. В переводе Радищева «Молитва» звучала так:

    Тебя, о Боже мой, тебя не признавают, —

    Тебя, что твари все повсюду возвещают.

    Внемли последний глас: я если прегрешил,

    Закон я Твой искал, в душе Тебя любил.

    Не колебаяся на вечность я взираю;

    Но ты меня родил, и я не понимаю,

    Что Бог, кем в дни мои блаженства луч сиял,

    Когда прервется жизнь, на век меня терзал...

    Предсмертное послание Опочинина заканчивается такими словами: «Вот я какой спокойный дух имею, что я некоторые стихи сочинил с французского диалекта при своем последнем конце:

    О, Боже, которого мы не знаем!

    О, Боже, которого все твари возвещают!

    Услыши последние вещания, кои уста мои произносят.

    Если тогда я обманулся, то в исследовании Твоего закона.

    Без всякого смущения взираю я на смерть, предстоящую

    пред моими очами...»

    На этом месте публикатор (Л. Н. Трефолев) счел нужным оборвать перевод, видимо шокированный его скептическим содержанием, хотя и пометил, что в рукописи переведено все стихотворение. Письмо Опочинина завершается обращением к брату: «Любезный брат Алексей Михайлович! Ты обо мне не беспокойся: мне давно была моя жизнь в тягость. Я давно желал иметь предел злого моего рока. Я никогда не имел ни самолюбия, ни пустой надежды в будущее, ниже какого суеверия. Я не был из числа тех заблужденных людей, которые намерены жить вечно на другом небывалом свете. Пускай они заблуждаются и о невозможном думают: сия у них только и есть одна пустая надежда и утешение. Всякий человек больше склонен к чрезвычайности, нежели к истине. Я всегда смотрел с презрением на наши глупые обыкновения. Прошу покорно, братец, в церковах меня отнюдь не поминать!

    Верный слуга и брат твой Иван Опочинин».

    Мы привели столь подробно предсмертное письмо Опочинина не потому, что его поступок был уникальным, а по причинам прямо противоположным. Это был голос достаточно обширной группы м поколении 1790-х годов, и отличался он разве что развернутостью мотивировок. Документы свидетельствуют о целом ряде подобных фактов. В 1792 году молодой М. Сушков (ему исполнилось всего семнадцать лет) написал повесть «Российский Вертер». Это был юноша прогрессивных воззрений, не приемлющий несвободу. Перед тем как покончить с собой, он отпустил на волю своих крепостных. О повальном увлечении самоубийствами писал в письме А. Б. Куракину от 8 сентября 1772 года Н. Н. Бантыш-Каменский, своеобразно связывая его с влиянием Французской революции: «Что это во Франции? Может ли просвещение довести человека в такую темноту и заблуждение! Злодейство в совершенстве. Пример сей да послужит всем, отвергающим веру и начальство. Говоря о чужих, скажу слово и о своем уроде Сушкове, который Иудину облобызал участь58. Прочтите его письмо: сколько тут ругательств Творцу! Сколько надменности и тщеславия о себе! Такова большая часть наших молодцов, пылких умами и не ведущих ни закону, ни веры своей»59. В другом письме Бантыш-Каменского А. Б. Куракину от 29 сентября находим: «Писал ли я вам, что еще один молодец, сын сенатора Вырубова, приставив себе в рот пистолет, лишил себя жизни? Сие происходило в начале сего месяца, кажется: плоды знакомства с Аглицким народом...»60 27 октября он же писал: «Какой несчастный отец сенатор Вырубов: вчера другой сын, артиллерии офицер, застрелился. В два месяца два сына толь постыдно кончили жизнь свою. Опасно, чтоб сия Аглинская болезнь не вошла в моду у нас. Здесь в клобе проявилися на всех дамах красные якобинские шапки. В субботу призваны были к градоначальнику все marchandesses des modes и наистрожайше, именем Самой, запрещена оных продажа, и вчера в клобе ни на ком не видно оной было»61. Представление о самоубийстве как специфической черте «английского поведения» было широко распространено. Н. Карамазин в «Письмах русского путешественника» ввел в первое же письмо, написанное «путешественником» из Англии, рассказ некоего «кентского дворянина» — разумеется, литературный. Здесь сообщалось, что «Лорд О* был молод, хорош, богат; но с самого младенчества носил на лице своем печаль меланхолии — и казалось, что жизнь, подобно свинцовому бремени, тяготила душу и сердце его. Двадцати пяти лет женился он на знатной и любезной девице <...> В один бурный вечер он взял ее за руку, привел в густоту парка и сказал: я мучил тебя; сердце мое, мертвое для всех радостей, не чувствует цены твоей: мне должно умереть – прости! В самую сию минуту несчастный Лорд прострелил себе голову и упал мертвой к ногам оцепеневшей жены своей». Вероятно, это место напоминал читателю Пушкин, говоря об Онегине:

    Он застрелиться, слава Богу,

    Попробовать не захотел,

    Но к жизни вовсе охладел.

    (I, XXXVIII)

    Самоубийство, которое Карамзин, вслед за многими европейскими писателями, считал результатом английского климата, в сознании Бантыш-Каменского (тоже называвшего его «английской болезнью») связывалось с французским вольнодумством и вызывало в памяти не образ лорда О*, а силуэты якобинцев. Балтыш-Каменский вряд ли был одинок в таком сближении.

    В тех же «Письмах русского путешественника» Карамзин приводит пример и «философского самоубийства». В одно из июньских писем из Парижа он вставляет следующий эпизод, якобы сообщенный ему его слугой Бидером: «Однажды Бидер пришел ко мне весь в слезах и сказал, подавая лист газеты: "читайте!" Я взял и прочитал следующее: "Сего Майя 28 дня, в 5 часов утра, в улице Сен-Мери застрелился слуга господина N. Прибежали на выстрел, отворили дверь... Нещастный плавал в крови своей; подле него лежал пистолет; на стене было написано: quand on n'est rien, et qu'on est sans espoir, la vie est un opprobre et la mort un devoir62; а на дверях: aujourd'hui mon tour, demain Ie tien63. Между разбросанными по столу бумагами нашлись стихи, разныя философические мысли и завещание. Из первых видно, что сей молодой человек знал наизусть опасные произведения новых философов; вместо утешения извлекал из каждой мысли яд для души своей, необразованной воспитанием для чтения таких книг, и сделался жертвою мечтательных умствований. Он ненавидел свое низкое состояние, и в самом деле был выше его, как разумом, так и нежным чувством; целые ночи просиживал за книгами, покупал свечи на свои деньги, думая, что строгая честность не дозволяла ему тратить на то господских. В завещании говорит, что он сын любви, и весьма трогательно описывает нежность второй матери своей, добродушной кормилицы; отказывает ей 130 ливров, отечеству (en don patriotique)64100, бедным 48, заключенным в темнице за долги 48, луидор тем, которые возмут на себя труд предать земле прах его, и три луидора другу своему, слуге Немцу..."»

    Тема самоубийства многократно фигурирует в повестях и поэзии Карамзина («Бедная Лиза», «Сиерра-Морена» и др.). Во всех этих произведениях самоубийство трактуется в духе штюрмерской традиции, как проявление крайней степени свободы человека. Исключение составляет лишь один случай, интересный именно своей уникальностью. Резким противоречием на фоне остальных высказываний Карамзина звучит опубликованная им в «Вестнике Европы» в конце сентября 1802 года статья «О самоубийстве». Условия публикации ее необычны: номер, в котором она была помещена, видимо печатался в ускоренном порядке, в результате чего в этом месяце вышло вместо двух три номера; это сбило педантически точное соблюдение правильности выхода номеров. Статья была переводная и, видимо, печаталась в экстренном порядке — другие переводы из этого же номера данного немецкого журнала были опубликованы Карамзиным значительно позже. Статья содержала уникальную в творчестве65 Карамзина резкую критику самоубийц и самоубийств, а также «опасных» философов, проповедующих право человека лишать себя жизни. В опубликованной вскоре повести «Марфа-Посадница» Марфа, которую автор называет «Катоном своей республики» (ср. культ Катона в сочинениях Радищева), идет на казнь, отбрасывая самоубийство как проявление слабости души. О покончивших с собой героях римской истории она говорит: «Бесстрашные боялись казни». Проявление этих выпадов тем более удивительно, что в дальнейшем Карамзин опять высказывался о самоубийстве вообще и об античных героях-самоубийцах в спокойных и даже сочувственных тонах. Разгадка неожиданных нападок Карамзина на теоретиков самоубийства, видимо, заключается в их непосредственной близости к гибели Радищева. Акт самоубийства автора «Путешествия из Петербурга в Москву» и отклик Карамзина представляли собой как бы завершение вспышки самоубийств и дискуссии вокруг этого, приходящихся на конец XVIII века. Отдельные самоубийства как факты реальной действительности, конечно, продолжали повторяться, но внимание общественной жизни перенеслось на другие проблемы.

    Каждая эпоха имеет два лица: лицо жизни и лицо смерти. Они смотрятся друг в друга и отражаются одно в другом. Не поняв одного, мы не поймем и другого.

      Владислав Ходасевич. Конец Ренаты

    В ночь на 23 февраля 1928 года, в Париже, в нищенском отеле нищенского квартала, открыв газ, покончила с собой писательница Нина Петровская. Писательницей называли ее по этому поводу в газетных заметках. Но такое прозвание как-то не вполне к ней подходит. По правде сказать, ею написанное было незначительно и по количеству, и по качеству. То небольшое дарование, которое у нее было, она не умела, а главное — вовсе и не хотела «истратить» на литературу. Однако в жизни литературной Москвы, между 1903-1909 годами, она сыграла видную роль. Ее личность повлияла на такие обстоятельства и события, которые с ее именем как будто вовсе не связаны. Однако прежде, чем рассказать о ней, надо коснуться того, что зовется духом эпохи. История Нины Петровской без этого непонятна, а то и незанимательна.

    Символисты не хотели отделять писателя от человека, литературную биографию от личной. Символизм не хотел быть только художественной школой, литературным течением. Все время он порывался стать жизненно-творческим методом, и в том была его глубочайшая, быть может, невоплотимая правда, но в постоянном стремлении к этой правде протекла, в сущности, вся его история. Это был ряд попыток, порой истинно героических, — найти сплав жизни и творчества, своего рода философский камень искусства. Символизм упорно искал в своей среде гения, который сумел бы слить жизнь и творчество воедино. Мы знаем теперь, что гений такой не явился, формула не была открыта. Дело свелось к тому, что история символистов превратилась в историю разбитых жизней, а их творчество как бы недовоплотилось: часть творческой энергии и часть внутреннего опыта воплощалась в писаниях, а часть недовоплощалась, утекала в жизнь, как утекает электричество при недостаточной изоляции.

    Процент этой «утечки» в разных случаях был различен. Внутри каждой личности боролись за преобладание «человек» и «писатель». Иногда побеждал один, иногда другой. Победа чаще всего доставалась той стороне личности, которая была даровитее, сильнее, жизнеспособнее. Если талант литературный оказывался сильные — «писатель» побеждал «человека». Если сильные литературного таланта оказывался талант жить — литературное творчество отступало на задний план, подавлялось творчеством иного, «жизненного» порядка. На первый взгляд странно, но в сущности последовательно было то, что в ту пору и среди тех людей «дар писать» и «дар жить» расценивались почти одинаково.

    Выпуская впервые «Будем как Солнце», Бальмонт писал, между прочим, в посвящении: «Модесту Дурнову, художнику, создавшему поэму из своей личности». Тогда это были совсем не пустые слова. В них очень запечатлен дух эпохи. Модест Дурнов, художник и стихотворец, в искусстве прошел бесследно. Несколько слабых стихотворений, несколько неважных обложек и иллюстраций — и кончено. Но о жизни его, о личности слагались легенды. Художник, создающий «поэму» не в искусстве своем, а в жизни, был законным явлением в ту пору. И Модест Дурнов был не одинок. Таких, как он, было много, — в том числе Нина Петровская. Литературный дар ее был не велик. Дар жить — неизмеримо больше.

    Из жизни бедной и случайной

    Я сделал трепет без конца -

    она с полным правом могла бы сказать это о себе. Из жизни своей она воистину сделала бесконечный трепет, из искусства — ничего. Искуснее и решительнее других создала она «поэму из своей жизни». Надо прибавить: и о ней самой создалась поэма. Но об этом речь впереди.

    Нина скрывала свои года. Думаю, что она родилась приблизительно в 1880 году. Мы познакомились в 1902-м. Я узнал ее уже начинающей беллетристкой. Кажется, она была дочерью чиновника. Кончила гимназию, потом зубоврачебные курсы. Была невестою одного, вышла за другого. Юные годы ее сопровождались драмой, о которой вспоминать не любила. Вообще не любила вспоминать свою раннюю молодость, до начала «литературной эпохи» в ее жизни. Прошлое казалось ей бедным, жалким. Она нашла себя лишь после того, как очутилась среди символистов и декадентов, в кругу «Скорпиона» и «Грифа».

    Да, здесь жили особой жизнью, не похожей на ее прошлую. Может быть, и вообще ни на что больше не похожей. Здесь пытались претворить искусство в действительность, а действительность в искусство. События жизненные, в связи с неясностью, шаткостью линий, которыми для этих людей очерчивалась реальность, никогда не переживались, как только и просто жизненные; они тотчас становились частью внутреннего мира и частью творчества. Обратно: написанное как бы то ни было становилось реальным жизненным событием для всех. Таким образом, и действительность, и литература создавались как бы общими, порою враждующими, но и во вражде соединенными силами всех, попавших в эту необычайную жизнь, в это «символическое изменение». То был, кажется, подлинный случай коллективного творчества.

    Жили в неистовом напряжении, в вечном возбуждении, в обостренности, в лихорадке. Жили разом в нескольких планах. В конце концов, были сложнейше запутаны в общую сеть любвей и ненавистей, личных и литературных. Вскоре Нина Петровская сделалась одним из центральных узлов, одною из главных петель той сети.

    Не мог бы я, как полагается мемуаристу, «очертить ее природный характер». Блок, приезжавший в 1904 году знакомиться с московскими символистами, писал о ней своей матери: «Очень мила, довольно умная». Такие определения ничего не покрывают. Нину Петровскую я знал двадцать шесть лет, видел доброй и злой, податливой и упрямой, трусливой и смелой, послушной и своевольной, правдивой и лживой. Одно было неизменно: и в доброте, и в злобе, и в правде, и во лжи — всегда, во всем хотела она доходить до конца, до предела, до полноты, и от других требовала того же. «Все или ничего» могло быть ее девизом. Это ее и сгубило. Но это в ней не само собой зародилось, а было привито эпохой.

    О попытке слить воедино жизнь и творчество я говорил выше как о правде символизма. Эта правда за ним и останется, хотя она не ему одному принадлежит. Это — вечная правда, символизмом только наиболее глубоко и ярко пережитая. Но из нее же возникло и великое заблуждение символизма, его смертный грех. Провозгласив культ личности, символизм не поставил перед нею никаких задач, кроме «саморазвития». Он требовал, чтобы это развитие совершалось; но как, во имя чего и в каком направлены — он не предуказывал, предуказывать не хотел да и не умел. От каждого, вступавшего в орден (а символизм в известном смысле был орденом), требовалось лишь непрестанное горение, движение — безразлично во имя чего. Все пути были открыты с одной лишь обязанностью — идти как можно быстрей и как можно дальше. Это был единственный, основной догмат. Можно было прославлять и Бога, и Дьявола. Разрешалось быть одержимым чем угодно: требовалась лишь полнота одержимости.

    Отсюда: лихорадочная погоня за эмоциями, безразлично за какими. Все «переживания» почитались благом, лишь бы их было много и они были сильны. В свою очередь отсюда вытекало безразличное отношение к их последовательности и целесообразности. «Личность» становилась копилкой переживаний, мешком, куда ссыпались накопленные без разбора эмоции, — «миги», по выражению Брюсова: «Берем мы миги, их губя».

    Глубочайшая опустошенность оказывалась последним следствием этого эмоционального скопидомства. Скупые рыцари символизма умирали от духовного голода — на мешках накопленных «переживаний». Но это было именно последнее следствие. Ближайшим, давшим себя знать очень давно, почти сразу же, было нечто иное: непрестанное стремление перестраивать мысль, жизнь, отношения, самый даже обиход свой по императиву очередного «переживания» влекло символистов к непрестанному актерству перед самими собой — к разыгрыванию собственной жизни как бы на театре жгучих импровизаций. Знали, что играют, — но игра становилась жизнью. Расплаты были не театральные. «Истекаю клюквенным соком!» — кричал блоковский паяц. Но клюквенный сок иногда оказывался настоящей кровью.

    Декадентство, упадочничество — понятие относительное: упадок определяется отношением к первоначальной высоте. Поэтому в применении к искусству ранних символистов термин декадентство был бессмыслен: это искусство само по себе никаким упадком по отношению к прошлому не было. Но те грехи, которые выросли и развились внутри самого символизма — были по отношению к нему декадентством, упадком. Символизм, кажется, родился с этой отравой в крови. В разной степени она бродила во всех людях символизма. В известной степени (или в известную пору) каждый был декадентом. Нина Петровская (и не она одна) из символизма восприняла только его декадентство. Жизнь свою она сразу захотела сыграть — и в этом, по существу ложном, задании осталась правдивой, честной до конца. Она была истинной жертвой декадентства.

    Любовь открывала для символиста или декадента прямой и кратчайший доступ к неиссякаемому кладезю эмоций. Достаточно было быть влюбленным — и человек становился обеспечен всеми предметами первой лирической необходимости: Страстью, Отчаянием, Ликованием, Безумием, Пороком, Грехом, Ненавистью и т. д. Поэтому все и всегда были влюблены: если не в самом деле, то хоть уверяли себя, будто влюблены; малейшую искорку чего-то похожего на любовь раздували изо всех сил. Недаром воспевались даже такие вещи, как «любовь к любви».

    Подлинное чувство имеет степени от любви навсегда до мимолетного увлечения. Символистам самое понятие «увлечения» было противно. Из каждой любви они обязаны были извлекать максимум эмоциональных возможностей. Каждая должна была, по их нравственно-эстетическому кодексу, быть роковой, вечной. Они во всем искали превосходных степеней. Если не удавалось сделать любовь «вечной» — можно было разлюбить. Но каждое разлюбление и новое влюбление должны были сопровождаться глубочайшими потрясениями, внутренними трагедиями и даже перекраской всего мироощущения. В сущности, для того все и делалось.

    Любовь и все производные от нее эмоции должны были переживаться в предельной напряженности и полноте, без оттенков и случайных примесей, без ненавистных психологизмов. Символисты хотели питаться крепчайшими эссенциями чувств. Настоящее чувство лично, конкретно, неповторимо. Выдуманное или взвинченное лишено этих качеств. Оно превращается в собственную абстракцию, в идею о чувстве. Потому-то оно и писалось так часто с заглавных букв.

    Нина Петровская не была хороша собой. Но в 1903 году она была молода, — это много. Была «довольно умна», как сказал Блок, была «чувствительна», как сказали бы о ней, живи она столетием раньше. Главное же — очень умела «попадать в тон». Она тотчас стала объектом любвей.

    Первым влюбился в нее поэт, влюблявшийся просто во всех без изъятия. Он предложил ей любовь стремительную и испепеляющую. Отказаться было никак невозможно: тут действовало и польщенное самолюбие (поэт становился знаменитостью), и страх оказаться провинциалкой, и главное — уже воспринятое учение о «мигах». Пора было начать «переживать». Она уверила себя, что тоже влюблена.

    Первый роман сверкнул и погас, оставив в ее душе неприятный осадок — нечто вроде похмелья. Нина решила «очистить душу», в самом деле несколько уже оскверненную поэтовым «оргиазмом». Она отреклась от «Греха», облачилась в черное платье, каялась. В сущности, каяться следовало. Но это было более «переживанием покаяния», чем покаянием подлинным.

    В 1904 году Андрей Белый был еще очень молод, златокудр, голубоглаз и в высшей степени обаятелен. Газетная подворотня гоготала над его стихами и прозой, поражавшими новизной, дерзостью, иногда — проблесками истинной гениальности. Другое дело — как и почему его гений впоследствии был загублен. Тогда этого несчастия еще не предвидели.

    Им восхищались, в его присутствии все словно мгновенно менялось, смещалось или озарялось его светом. И он в самом деле был светел. Кажется, все, даже те, кто ему завидовал, были немножко в него влюблены.

    Даже Брюсов порой подпадал под его обаяние. Общее восхищение, разумеется, передалось и Нине Петровской. Вскоре перешло во влюбленность, потом в любовь.

    О, если бы в те времена могли любить просто, во имя того, кого любишь, и во имя себя! Но надо было любить во имя какой-нибудь отвлеченности и на фоне ее. Нина обязана была в данном случае любить Андрея Белого во имя его мистического призвания, в которое верить заставляли себя и она, и он сам. И он должен был являться перед нею не иначе, как в блеске своего сияния — не говорю поддельного, но... символического. Малую правду, свою человеческую, просто человеческую любовь они рядили в одежды правды неизмеримо большей. На черном платье Нины Петровской явилась черная нить деревянных четок и большой черный крест. Такой крест носил и Андрей Белый.

    О, если бы он просто разлюбил, просто изменил! Но он не разлюбил, а он «бежал от соблазна». Он бежал от Нины, чтобы ее слишком земная любовь не пятнала его чистых риз. Он бежал от нее, чтобы еще ослепительнее сиять перед другой, у которой имя и отчество и даже имя матери так складывались, что было символически очевидно: она — предвестница Жены, облеченной в Солнце. А к Нине ходили его друзья, шепелявые, колченогие мистики — укорять, обличать, оскорблять: «Сударыня вы нам чуть не осквернили пророка! Вы отбиваете рыцарей у Жены! Вы играете очень темную роль! Вас инспирирует Зверь, выходящий из бездны».

    Так играли словами, коверкая смыслы, коверкая жизни. Впоследствии исковеркали жизнь и самой Жене, облеченной в Солнце, и мужу ее, одному из драгоценнейших русских поэтов.

    Тем временем Нина оказалась брошенной да еще оскорбленной. Слишком понятно, что как многие брошенные женщины, она захотела разом и отомстить Белому, и вернуть его. Но вся история, раз попав в «символическое измерение», продолжала и развиваться в нем же.

    Осенью 1904 года я однажды случайно сказал Брюсову, что нахожу в Нине много хорошего.

     — Вот как? — отрезал он, — что же, она хорошая хозяйка?

    Он подчеркнуто не замечал ее. Но тотчас переменился, как наметился ее разрыв с Белым, потому что по своему положению не мог оставаться нейтральным.

    Он был представителем демонизма. Ему полагалось перед Женой, облеченной в Солнце, «томиться и скрежетать». Следственно, теперь Нина, ее соперница, из «хорошей хозяйки» превращалась в нечто значительное, облекалась демоническим ореолом. Он предложил ей союз — против Белаго. Союз тотчас же был закреплен взаимной любовью. Опять же, все это очень понятно и жизненно: так часто бывает. Понятно, что Брюсов ее по-своему полюбил, понятно, что и она невольно искала в нем утешения, утоления затронутой гордости, а в союзе с ним — способа «отомстить» Белому.

    Брюсов в ту пору занимался оккультизмом, спиритизмом, черной магией, — не веруя, вероятно, во все это по существу, но веруя в самые занятия, как в жест выражающий определенное душевное движение. Думаю, что и Нина относилась к этому точно так же. Вряд ли верила она, что ее магические опыты, под руководством Брюсова, в самом деле вернут ей любовь Белого. Но она переживала это, как подлинный союз с дьяволом. Она хотела верить в свое ведовство. Она была истеричкой, и это, быть может, особенно привлекало Брюсова: из новейших научных источников (он всегда уважал науку) он ведь знал, что в «великий век ведовства» ведьмами почитались и сами себя почитали — истерички. Если ведьмы XVI столетия «в свете науки» оказались истеричками, то в XX веке Брюсову стоило попытаться превратить истеричку в ведьму.

    Впрочем, не слишком доверяя магии, Нина пыталась прибегнуть и к другим средствам. Весной 1905 года в малой аудитории Политехнического музея Белый читал лекцию. В антракте Нина Петровская подошла к нему и выстрелила из браунинга в упор. Револьвер даль осечку; его тут же выхватили из ее рук. Замечательно, что второго покушения она не совершала. Однажды она сказала мне (много позже):

     — Бог с ним. Ведь, по правде сказать, я уже убила его тогда, в музее.

    Этому «по правде сказать» я нисколько не удивился: так перепутаны, так перемешены были в сознаниях действительность и воображение.

    То, что для Нины стало средоточием жизни, было для Брюсова очередной серией «мигов». Когда все вытекающие изданного положения эмоции были извлечены, его потянуло к перу. В романе «Огненный Ангел», с известной условностью, он изобразил всю историю, под именем графа Генриха представив Андрея Белого, под именем Ренаты — Нину Петровскую, а под именем Рупрехта — самого себя.

    В романе Брюсов разрубил все узлы отношений между действующими лицами. Он придумал развязку и подписал «конец» под историей Ренаты раньше, чем легшая в основу романа жизненная коллизия разрешилась в действительности. Со смертью Ренаты не умерла Нина Петровская, для которой, напротив, роман безнадежно затягивается. То, что для Нины было еще жизнью, для Брюсова стало использованным сюжетом. Ему тягостно было бесконечно переживать все одни и те же главы. Все больше он стал отдаляться от Нины. Стал заводить новые любовные истории, менее трагические. Стал все больше уделять времени литературным делам и всевозможным заседаниям, до которых был великий охотник. Отчасти его потянуло даже к домашнему очагу (он был женат).

    Для Нины это был новый удар. В сущности, к тому времени (а шел уже, примерно, 1906 год) ее страдания о Белом притупились, утихли. Но она сжилась с ролью Ренаты. Теперь перед ней встала грозная опасность — утратить и Брюсова. Она несколько раз пыталась прибегнуть к испытанному средству многих женщин; она пробовала удержать Брюсова, возбуждая его ревность. В ней самой эти мимолетные романы (с «прохожими», как она выражалась) вызывали отвращение и отчаяние. «Прохожих» она презирала и оскорбляла. Однако все было напрасно. Брюсов охладевал. Иногда он пытался воспользоваться ее изменами, чтобы порвать с ней вовсе. Нина переходила от полосы к полосе, то любя Брюсова, то ненавидя его. Но во все полосы она предавалась отчаянию. По двое суток, без пищи и сна, пролеживала, накрыв голову черным платком, и плакала. Кажется, свидания с Брюсовым протекали в обстановки не более легкой. Иногда находили на нее приступы ярости. Она ломала мебель, била предметы, бросала их «подобно ядрам из баллисты», как сказано в «Огненном Ангеле», при описании подобной сцены.

    Она тщетно прибегала к картам, потом к вину. Наконец, уже весной 1908 года, она испробовала морфий. Затем сделала морфинистом Брюсова, и это была ее настоящая, хоть не сознаваемая месть. Осенью

    1909 года она тяжело заболела от морфия, чуть не умерла. Когда несколько оправилась, решено было, что она уедет за границу: «в ссылку», по ее слову. Брюсов и я проводили ее на вокзал. Она уезжала навсегда. Знала, что Брюсова больше никогда не увидит. Уезжала еще полу больная, с сопровождавшим ее врачом. Это было 9 ноября 1911 года. В прежних московских страданиях она прожила семь лет. Уезжала на новые, которым суждено было продлиться еще шестнадцать.

    Ее скитания за границей известны мне не подробно. Знаю, что из Италии она приезжала в Варшаву, потом в Париж. Здесь, кажется, в 1913 году, однажды она выбросилась из окна гостиницы на бульвар Сен-Мишель. Сломала ногу, которая плохо срослась, и осталась хромой.

    Война застала ее в Риме, где прожила она до осени 1922 года в ужасающей нищете, то в порывах отчаяния, то в припадках смирения, которые сменялись отчаянием еще более бурным. Она побиралась, просила милостыню, шила белье для солдат, писала сценарии для одной кинематографической актрисы, опять голодала. Пила. Порой доходила до очень глубоких степеней падения. Перешла в католичество. «Мое новое и тайное имя, записанное где-то в нестираемых свитках San Pietro — Рената», — писала она мне.

    Брюсова она возненавидела: «Я задыхалась от злого счастья, что теперь ему меня не достать, что теперь другие страдают. Почем я знала — какие другие, — Львову он уже в то время прикончил... Я же жила, мстя ему каждым движением, каждым помышлением».

    Сюда, в Париж она приехала весной 1927 года, после пятилетнего нищенского существования в Берлине. Приехала вполне нищей. Здесь нашлось у нее не мало друзей. Помогали ей как могли и, кажется, иногда больше, чем могли. Иногда удавалось найти ей работу, но работать она уже не могла. В вечном хмелю, не теряя рассудка, она уже была точно по другую сторону жизни.

    В дневнике Блока, под 6 ноября 1911 года, странная запись: Нина Ивановна Петровская «умирает». Известие это Блок получил из Москвы, но почему слово «умирает» он написал в кавычках?

    Нина в те дни, действительно, умирала: это была та болезнь, перед отъездом из России, о которой я говорил выше. Но Блок слово «умирает» поставил в кавычки, потому что отнесся к известию с ироническим недоверием. Ему было известно, что еще с 1906 года Нина Петровская постоянно обещалась умереть, покончить с собой. Двадцать два года она жила в непрестанной мысли о смерти. Иногда шутила сама над собой:

    Устюшкина мать

    Собиралась помирать,

    Помереть не померла –

    Только время провела.

    Сейчас я просматриваю ее письма. 26 февраля 1925: «Кажется, больше не могу». 7 апреля 1925: «Вы, вероятно, думаете, что я умерла? Нет еще». 8 июня 1927: «Клянусь Вам, иного выхода не может быть». 12 сентября 1927: «Еще немного, и уже никаких мест, никакой работы мне не понадобится». 14 сентября 1927: «На этот раз я скоро должна скончаться».

    Это — в письмах последней эпохи. Прежних у меня нет под рукою. Но всегда было то же — и в письмах, и в разговорах.

    Что же удерживало ее? Мне кажется, я знаю причину.

    Жизнь Нины была лирической импровизацией, в которой, лишь применяясь к таким же импровизациям других персонажей, она старалась создать нечто целостное — «поэму из своей личности». Конец личности, как и конец поэмы о ней, — смерть. В сущности поэма была закончена в 1906 году, в том самом, на котором сюжетно обрывается «Огненный Ангел». С тех пор и в Москве, и в заграничных странствиях Нины длился мучительный, страшный, но ненужный, лишенный движения эпилог. Оборвать его Нина не боялась, но не могла. Чутье художника, творящего жизнь, как поэму, подсказывало ей, что конец должен быть связан еще с каким-то последним событием, с разрывом какой-то еще одной нити, прикреплявшей ее к жизни. Наконец, это событие совершилось.

    С 1908 года, после смерти матери, на ее попечении осталась младшая сестра, Надя, существо недоразвитое умственно и физически (с нею случилось в детстве несчастье: ее обварили кипятком). Впрочем, идиоткой она не была, но отличалась какою-то предельной тихостью, безответностью. Была жалка нестерпимо и предана старшей сестре до полного самозабвения. Конечно никакой собственной жизни у нее не было. В 1909 году, уезжая из России, Нина взяла ее с собой, и с той поры Надя делила с ней все бедствия заграничной жизни. Это было единственное и последнее существо, еще реально связанное с Ниной и связывавшее Нину с жизнью.

    Всю осень 1927 года Надя хворала безропотно и неслышно, как жила. Так же тихо и умерла, 13 января 1928 года, от рака желудка. Нина ходила в покойницкую больницы, где Надя лежала. Английской булавкой колола маленький труп сестры, потом той же булавкой — себя в руку: хотела заразиться трупным ядом, умереть единою смертью. Рука, однако ж, сперва опухла, потом зажила.

    Нина бывала у меня в это время. Однажды прожила у меня три дня. Говорила со мной на том странном языке девятисотых годов, который когда-то нас связывал, был у нас общим, но который с тех пор я почти уже разучился понимать.

    Смертью Нади была дописана последняя фраза затянувшегося эпилога. Через месяц с небольшим, собственной смертью, Нина Петровская поставила точку.

      Борис Пастернак. Люди и положения

    Начнем с главного. Мы не имеем понятия о сердечном терзании, предшествующем самоубийству. Под физическою пыткой на дыбе ежеминутно теряют сознание, муки истязания так велики, что сами невыносимостью своей близят конец. Но человек, подвергнутый палаческой расправе, еще не уничтожен, впадая в беспамятство от боли, он присутствует при своем конце, его прошлое принадлежит ему, его воспоминания при нем, и если он захочет, может пользоваться ими, перед смертью они могут помочь ему.

    Приходя к мысле о самоубийстве, ставят крест на себе, отворачиваются от прошлого, объявляют себя банкротами, а свои воспоминания недействительными. Эти воспоминания уже не могут дотянуться до человека, спасти и поддержать его. Непрерывность внутреннего существования нарушена, личность кончилась. Может быть, в заключение убивают себя не из верности принятому решению, а из нестерпимости этой тоски, неведомо кому принадлежащей, этого страдания в отсутствие страдающего, этого пустого, не заполненного продолжающейся жизнью ожидания.

    Мне кажется, Маяковский застрелился из гордости, оттого, что он судил что-то в себе или около себя, с чем не могло мириться его самолюбие. Есенин повесился, толком не вдумавшись в последствия и в глубине души полагая — как знать, может быть, это еще не конец и, не ровен час, бабушка еще надвое гадала. Марина Цветаева всю жизнь заслонялась от повседневности работой, и когда ей показалось, что это непозволительная роскошь и ради сына она должна временно пожертвовать увлекательною страстью и взглянуть кругом трезво, она увидела хаос, не пропущенный сквозь творчество, неподвижный, непривычный, косный, и в испуге отшатнулась, и, не зная, куда деться от ужаса, впопыхах спряталась в смерть, сунула голову в петлю, как под подушку. Мне кажется, Паоло Яшвили уже ничего не понимал, как колдовством оплетенный шигалевщиной тридцать седьмого года, и ночью глядел на спящую дочь, и воображал, что больше недостоин глядеть на нее, и утром пошел к товарищам и дробью из двух стволов разнес себе череп. И мне кажется, что Фадеев с той виноватой улыбкой, которую он сумел пронести сквозь все хитросплетения политики, в последнюю минуту перед выстрелом мог проститься с собой с такими, что ли, словами: «Ну вот, все кончено. Прощай, Саша».

    Но все они мучились неописуемо, мучились в той степени, когда чувство тоски уже является душевною болезнью. И помимо их таланта и светлой памяти участливо склонимся также перед их страданием.

      Борис Херсонский. Смысл жизни: обретение и утрата

    Молодой человек пришел к знакомому богослову испросить благословения на поступление в колледж.

     — Прекрасная идея, — сказал богослов, — но что ты будешь делать потом?

     — Поступлю в университет.

     — А потом?

     — Стану юристом.

     — А потом?

     — Буду баллотироваться в парламент.

     — А потом?..

    Наконец молодой человек сказал:

     — Потом я умру.

     — А потом? — спросил богослов.

    1

    Традиционная советская психология и в особенности психиатрия постулировали тезис о том, что нормальному человеку «в корне чужды» и вредны мысли о смысле существования. Уже сама постановка вопроса о смысле жизни считалась проявлением психологического кризиса, если не симптомом шизофрении. В подобном примитивном «принижении» тоталитарной системой значимости жизни души нет ничего удивительного. Но не только большевизм, но и обыденный «здравый смысл» обнаруживает устойчивую тенденцию к отвержению проблемы человеческого существования (экзистенции). Здравый смысл жив вопреки своему названию не мыслями, а скорее «страстями разума», в делах человеческой экзистенции ему делать нечего.

    Философы говорят о «плохо сформулированных проблемах», которыми мучается человечество: чего стоит вопрос о первичности сознания или материи! По сути дела подобные вопросы предъявляют разуму задачи, не то что принципиально ему недоступные, а, выражаясь бюрократическим языком, разуму неподведомственные. Норма (если здесь вообще допустимо понятие нормы) — это своеобразное чувство или «переживание осмысленности». Психологическим подтверждением этого тезиса является ощущение утраты, которое испытывает человек в состоянии экзистенциального кризиса. Не «не было и нет», но «было и отнято».

    Смысл жизни является такой же данностью, как и сама жизнь. Жить — это значит в той или иной мере переживать осмысленность как таковую без доказательств и обсуждения. В этом отношении смысл жизни — такая же неопределимая категория, как «точка», «плоскость» и, если угодно, время. Блаженный Августин как-то воскликнул: «Что же такое время? Если никто меня об этом не спрашивает, я знаю, что такое время, если бы я захотел объяснить спрашивающему — нет, не знаю»66. Слово «время» легко поддается замене на «смысл жизни»: миллиарды людей на земле живут и действуют так, как будто они понимают смысл своего существования. Но стоит величайшим, известнейшим, умнейшим из смертных начать рассуждать (объяснять другим), и мудрейший из гениев попадает в круг навязчивых, повторяющихся мыслей, которые были высказаны за тысячи лет до него и, нет сомнения, еще будут высказываться. Очевидно, кто-то наказывает нас за попытку проникнуть с помощью разума и слова в то, что нам уже известно из иного источника.

    «Бессмысленность», или, вернее, «бессмыслица жизни», несколько лучше объясняемая словами, столь же недоказуема: это преимущественно эмоциональное переживание. В каждую данную минуту сотни тысяч людей в мире переживают чувство бессмысленности жизни. Ни «оптимиста», ни «пессимиста» не переубедить.

    Иные, часто недоступные сознанию силы заставляют менять розовые очки на черные и наоборот. Нечто иное, исходящее изнутри, заставляет нас «переключить» наши чувствования. Преуспевающий герой рассказа Чехова, целиком погруженный в житейскую суету, внезапно просыпается в холодном поту от осознания того, что его жизнь прошла и в этой жизни не было смысла. Лев Николаевич Толстой ощущал в себе экзистенциальный надлом, развивающийся, подобно медленно прогрессирующей болезни, главными симптомами которой были навязчивые вопросы: «А зачем?», «А потом?» («Исповедь»).

    2

    Клод Леви-Стросс считал основной «полярностью» человеческого мышления понятия «жизнь» и «смерть». Даже свет — тьма, не говоря уже об инь — ян или фроммовской биофилии — некрофилии — нечто производное. Между этими полюсами нет переходных ступеней, нет пространства; движение от одного к другому дискретно, как прыжки элементарной частицы. Эта «основная полярность» задает точки отсчета. Для человека, переживающего осмысленность жизни, отправная точка — жизнь. Человек, переживающий бессмысленность существования, имеет точку отсчета — смерть.

    Не во фроммовском «некрофилическом» или фрейдовском духе одержимость Танатосом. Отношение к смерти всегда двойственно, амбивалентно. Взгляд на похоронную процессию «со стороны» — это соединение страха и любопытства. Вокруг кладбища или лобного места сконцентрировано мощное психологическое поле, где силы притяжения и силы отталкивания действуют одинаково сильно. «Есть упоение в бою и бездны мрачной на краю» (А. С. Пушкин. «Пир во время чумы»). Серьезная проблема состоит в том, что в процессе развития экзистенциального кризиса неминуемая смерть неизбежно будет казаться привлекательной. Человек в состоянии кризиса говорит о жизни (и то до поры), но думает о смерти. Вопрос о смысле и значении индивидуальной смерти остается стержнем, вокруг которого совершают свое круговращение вечные мысли о мертвой и холодной вечности:

    А ты, холодный труп земли, лети,
    Неся мой труп по вечному пути.

     Эти строки написал поэт, которого в целом трудно упрекнуть в излишнем пессимизме, — Афанасий Фет. Вопрос о смысле жизни теснейшим образом связан с психологическими проблемами людей, находящихся на грани суицида. Евгений Трубецкой писал: «Речь идет не о том, может ли жизнь (какова бы ни была ее ценность) быть выражена в терминах общезначимой мысли, а о том, стоит ли жить»67.

    В большинстве учебников по психиатрии среди признаков угрожающего суицида упоминаются «горькие сетования о бессмысленности жизни»68 и тесно связанные с ними ощущения безнадежности69. И мы не должны удивляться, что Лев Николаевич Толстой, задумавшись о тщете существования, в конце концов был вынужден прятать веревки и галстуки и не брал с собой на охоту ружья... Экзистенциальному кризису сопутствует интенсивная психическая боль, с которой нелегко справиться. Самоубийство — радикальная «анестезия».


    «Мне смерть представляется ныне

    Домом родным

    После долгих лет заточенья», — пишет автор «Спора разочарованного со своей душой».

    «И возненавидел я жизнь!» — восклицает Екклесиаст (2, 17). — «И ублажил я мертвых, которые давно умерли, более чем живых, которые живут доселе; а блаженнее из обоих тот, кто еще не существовал, кто не видел злых дел, какие делаются под солнцем» (4, 2-3).

    «Измучен всем, я умереть хочу», — заявляет Шекспир (Сонет 66. Перевод Б. Пастернака).

    «Мысль о самоубийстве была естественным продолжением моих рассуждений», — признается Л. Н. Толстой в «Исповеди».

    Двойственное отношение к неизбежности смерти выражено в стихах Райнера Марии Рильке:

    Всевластна смерть.
    Она на страже,
    и в счастья час
    она живет и страждет
    и жаждет в нас.
    3

    Человек вне ощущения «притяжения смерти» инстинктивно полагает, что смысл его жизни слагается из мелких «смыслов» либо «осмысленностей» его повседневных действий, в эмоциональных связях и взаимоотношениях с другими людьми, наконец, в «плодах трудов». Он никогда не производит этого арифметического суммирования, предчувствуя, что подобная процедура ведет к катастрофе. Смысл жизни не слагается из смысла поступков. Так же как бесконечность не является суммой отрезков пространства, а вечность — времени. Это ясно всякому задумавшемуся. И практика обыденной жизни состоит не в решении экзистенциальной проблемы, а ее игнорировании. Человек вне кризиса ощущает свой путь как прямую линию, направленную вперед и вверх. Кризис сгибает эту прямую и превращает в замкнутый круг. Ощущение цикличности, повторяемости, отсутствия реального движения — одно из самых характерных для кризиса личности. Ветер, возвращающийся на свои круги, солнце, спешащее к месту своего восхода, неизбежная смена поколений и — забвение... В конечном счете, замыкается и гигантский круг Мироздания:

    Когда пробьет последний час природы
    Состав частей разрушится земных,
    Все зримое опять покроют воды,
    И Божий лик изобразится в них.
    ((Ф.Тютчев) )

    Гораздо реже в повторяемости, репродуктивности видят смысл существования. «Будут внуки потом, все опять повторится сначала» — слова оптимистичной советской песни «Я люблю тебя, жизнь». Пятилетняя девочка говорит о том, что она и ее брат будут делать через сто лет. Затем она замолкает и после паузы печально говорит: «Через сто лет ни меня, ни Саши не будет». Но еще через секунду: «Тогда будут другая Наташа и другой Саша» — и весело идет дальше. «И пусть у гробового входа младая будет жизнь играть» (А. С. Пушкин. «Брожу ли я меж улиц шумных»).

    И все же идея повторяемости — скорее спутник безысходности. И буддизм в символе постоянно вращающегося колеса как бы закрепил это ощущение: «Рождение вновь и вновь — горестно!»70

    Естественно и понятно, что экзистенциальные переживания часто возникают у человека надломленного, пережившего крушение своих «относительных» целей и убедившегося в тщете многолетних усилий. Удивительно, если подобное состояние возникает на вершине успеха. Экзистенциальный надлом и соответствующая реакция с переживанием бессмысленности — это симптом завершения какой-либо существенной части жизненной программы человека. Завершение предполагает «прощание с плодами» и чувство естественной опустошенности. Существует психиатрический термин «депрессия победы». Лао-цзы учил, что встречать победителей должны плакальщики и могильщики. Речь идет не только об оплакивании солдат, убитых на войне. Оплакиванию подлежат и сверхценные идеи, касающиеся важности завершенного дела (Лао-цзы считал важнейшим качеством «совершенномудрого» умение отстраниться после завершения дела)71.

    Ребенок потянулся за игрушкой и отбросил ее в сторону, едва только взял в руки. Он плачет. Новая игрушка на некоторое время завладевает его вниманием. Но когда ребенок понимает, что все игрушки надоедают, он становится безутешен.

    «И оглянулся я на все дела мои, которые сделали руки мои, и на труд, которым трудился, делая их: и вот, все суета и томление духа, и нет пользы под солнцем» (Екклесиаст).

    Вероятно, осознанное существование на границе небытия, «бездны мрачной на краю» — необходимая внутренняя пружина творчества. И творчество в свою очередь помогает отступить на шаг от бездны, пережить минуты, когда чувство осмысленности сильно как никогда. Сколько поэтов вслед за Горацием произнесло: «Нет, весь я не умру!» И тем не менее упование на творчество оказывается последней иллюзией. На пороге могилы Г. Р. Державин, в свое время перелагавший «Памятник», написал короткое стихотворение «Река времен», выражающее мысль, что даже творчество, «последний остаток бытия», обречено:

    А если что и остается
    Чрез звуки лиры и трубы,
    То вечности жерлом пожрется
    И общей не уйдет судьбы.

    4

    Первичная реакция на «перелом души», на экзистенциальный кризис — особый вид тревоги (страха — немецкое слово Angst допускает двоякий перевод). К ощущению страха здесь примешивается чувство тоски и скуки, как в короткой пушкинской строке из незавершенного отрывка, — «Страшно и скучно». Лучше, тщательнее всего формы экзистенциального страха проработаны и описаны протестантским теологом Паулем Тиллихом в знаменитой работе под названием «Мужество быть». По его мнению, экзистенциальная тревога проявляется в трех ипостасях, сохраняя внутреннее единство. Каждая из форм экзистенциальной тревоги может проявиться в относительно «мягкой», по выражению Тиллиха, «относительной» форме и предельно жесткой, абсолютной. Абсолютность состоит прежде всего в необратимости. Первая ипостась, форма экзистенциальной тревоги — это тревога судьбы (относительная степень) и смерти (абсолютная степень). Вторая форма — тревога пустоты (относительная) и бессмысленности (абсолютная). Третья — тревога вины (относительная) и осуждения или проклятия (абсолютная степень). В рассуждениях Тиллиха одно из краеугольных понятий — небытие: «Первое утверждение о природе тревоги таково: тревога есть такое состояние, в котором существо сознает возможность собственного небытия. Или, передавая тот же смысл короче, тревога есть экзистенциальное осознание небытия. «Экзистенциальное» здесь означает: тревогу вызывает не абстрактное знание о небытии, а осознание того, что небытие входит в наше собственное бытие»72.

    Это вторжение небытия в сознание сходно у юноши Гаутамы (Будды) и у русского мальчика, который вошел в историю как протопоп Аввакум: «Аз же некогда видел у соседа скотину умершу, и той ночи, возставше пред образом плакався довольно о душе своей, поминая смерть, яко и мне умереть»73. И тому и другому преодолеть ужас небытия (всегда сочетающийся со стремлением к небытию) помогло обращение к религиозным ценностям. И в библейской книге Екклесиаста человек (Адам, земной) также не оставлен наедине со смертью. В книге Екклесиаста присутствует некто третий — Бог.

     «Смысл» близок к понятию «цель». На самом общем уровне поставить вопрос о смысле жизни все равно, что определить цель человеческого существования. А. Введенский в своей лекции «Условия Допустимости веры в смысл жизни» подчеркивает: «Под смыслом данной вещи всегда подразумевается назначение и пригодность для достижения такой цели, за которой почему-то надо или следует гнаться»74. Но все же в этих словах есть некое отличие: цель практически всегда означает нечто внешнее по отношению к человеку. Лишь Нарцисс заключал свою цель в самом себе, но и он нуждался во внешнем объекте (источнике) для достижения своей цели. С философской точки зрения смысл жизни человека должен неизбежно находится за пределами этой жизни. Даже такой последовательный рационалист и атеист, как Фрейд, отмечал эту особенность и категорически утверждал, что сама по себе проблема смысла-цели может рассматриваться только в рамках религиозного сознания: «Мы едва ли ошибемся, если придем к заключению, что идея о цели жизни существует постольку, поскольку существует религиозное мировоззрение»75. От себя добавим, что религиозное сознание в обыденной жизни не обязательно развивается внутри   одной    из религиозных   систем.    Стихийно-религиозное отношение к реальности и деятельности, включающее благоговение некритическое поклонение и ритуализацию отношений — норма нашей душевной жизни. С точки зрения религиозных систем это отношение кощунственно, с точки зрения философии — примитивно и ошибочно. Но с точки зрения жизни «под солнцем», земной жизни любой объект, замещающий божество, наполняет жизнь смыслом. Идолопоклонник, оскопивший себя перед алтарем Изиды, не чувствовал бессмысленности своей жизни и своей жертвы. «Покойный отдал всего себя развитию циркового духового оркестра» — эти слова не насмешка, а стандартная положительная оценка, подводящая итог жизненному пути.

    Религиозное отношение к земной любви, семейному благополучию, воспитанию детей, уходу за домашними животными, вождению автотранспорта — ересь и тягчайшее заблуждение. Но члены этой всемирной секты относительно реже будут клиентами психолога, чем те, кто проник в экзистенциальную проблематику и кто практикует подлинно религиозную жизнь. Напряженность работ русских философов XX века Франкла, Трубецкого ясно показывает, насколько эти, несомненно, обретшие личную веру и упование на Христа люди ощущали остроту бессмысленности земной жизни. Трубецкой сравнивает обыденный ход жизни с горизонталью, а мучительный порыв ввысь, к Богу, к абсолютному смыслу бытия — с вертикалью. На пересечении этих линий, на этом «экзистенциальном кресте» испытывается человеческая душа, человеческая жизнь (на древнееврейском языке душа и жизнь — одно и то же слово — нэфэш).

    Виктор Франки, крупнейший экзистенциальный психолог, писал, что человек — больше чем психика, это еще и дух. Франкл, называвший диалог психологом-консультантом «светской исповедью», был одним из первых в XX веке, кто использовал слова религиозного утешения в процессе психотерапии. Полемизируя с К. Г. Юнгом, автором концепции «архетипов», Франкл утверждал, что несомненный факт понимания людьми того, что есть Бог, может говорить не о существовании «архетипа», но о существовании самого Бога. Франкл приводит в пример элементарные арифметические действия, которые верны не потому, что существуют числовые архетипы, а просто потому, что они верны76.

    Приведем пушкинские строки:

    Далекий, вожделенный брег!
    Туда б, сказав, прости ущелью,
    Подняться к вольной вышине,
    Туда б, в заоблачную келью,
    В соседство Бога скрыться мне!..
    ((«Монастырь на Кавказе») )

    Путь к Богу — действенное «лекарство» от экзистенциального голода (блаженны алчущие и жаждущие правды, ибо они насытятся!), но на это лекарство не выписывают рецептов и его не продают в «аптеках», увенчанных куполами. Это лекарство создает Христос в нашей душе, подготовленной для Спасения, как добрая почва. Совет «Иди к Богу» из уст консультанта-психолога означает не упование на Всевышнего, но небрежение своим нравственным и профессиональным долгом.

    И последнее. Недостаточно пережить разочарование в жизни для того чтобы выбрать «радикальное решение» экзистенциальной проблемы — самоубийство. Ощущение бессмысленности печально, но не располагает к действиям. В конце концов самоубийство — такой же бессмысленный поступок. Иные чувства владеют человеком, желающим свести счеты с жизнью. Жизнь — его враг. И смысл — его враг. Каждый «микросмысл» в каждой ситуации предал, исчез, оставив человека в космической пустоте.

    Увы диалог с человеком, находящимся в состоянии экзистенциального кризиса, не может быть «уроком», вдалбливанием и втолковыванием того, что его жизнь неповторима и осмысленна. Диалог — это только одна из ситуаций, вносящих изменение в жизнь и, следовательно в переживание экзистенциальной проблемы. Не более, но и не менее. И вполне вероятно, мы будем стараться возвратить человека в колею «ситуационных» микросмылов, мы вернем его от абстракции к конкретности, мы снизим уровень понимания нашим собеседником катастрофичности и двойственности человеческого бытия Довольно с нас и того, что его жизнь продлится еще на некоторое время, что корабль его души будет продолжать плыть по «житейскому морю, воздвигаемому напастей бурею». Удержав человека на краю бездны, мы оставляем ему возможность диалога и с иным Собеседником...  


    Примечания:



    Источники

    Раздел 1

    Сенека Л. А. Нравственные письма к Луцилию. Трагедии. — М.: Художественная литература, 1986.

    Монтень М. Опыты. Избр. произв. В 3 т. — М.: Голос, 1992, т. 1.

    Юм Д. Соч. В 2 т. — М.: Мысль, 1996, т. 2.

    Шопенгауэр А. Введение в философию. Новые паралипомены. Об интересном: Сборник. — Мн.: Попурри, 2000.

    Достоевский Ф. М. Поли. Собр. соч. В 30 т. — Л.: Наука, 1981, т. 23, 24.

    Jaspers К. Philosophic — Berlin, Heidelberg, 1932, Bd.2. Перевод С. Г. Секунданта.

    Бердяев Н. О самоубийстве. — М.: Изд-во МГУ, 1992.

    Кони А.Ф. Собр.соч. В 8 т. — М.: Юридическая литература, 1967, т. 4.

    Вопросы нервно-психической медицины. — Киев, 1897, т. 2.

    Ковалевский П.И. Одаренные безумием: Психиатрические эскизы из истории. — Киев: Україна, 1994.

    Лотман Ю.М. Беседы о русской культуре: Быт и традиции русского дворянства (XVIII-начала XX века). — СПб.: Искусство, 1994.

    Ходасевич В. Собр. соч. В 4 т. — М.: Согласие, 1997, т. 4.

    Пастернак Б. Л. Собр. соч. В 5 т. — М.: Художественная литература, 1991, т. 4.

    Раздел 2

    Дюркгейм Э. Самоубийство. — СПб., 1912.

    Фрейд 3. Основные психологические теории в психоанализе.

    Очерк истории психоанализа. — СПб.: Алетейя, 1998. Grollman Earl A. Suicide: Prevention, Intervention, Postvention.

    2 nd ed:. — Boston, Beacon Press, 1988. ПереводО. Ю. Донец.

    Shneidman E. S. The Suicidal Mind. — N. Y.: Oxford University Press, 1996. ПереводA. H. Моховикова.

    Shneidman E. S. The Suicidal Mind. — N. Y.: Oxford University Press, 1996. ПереводО. Ю. Донец, А. Н. Моховикова.

    Lucas С, Seiden Н. М. Silent Grief: Living in the Wake of Suicide. -N. Y: Charles Scribner's Sons, 1987. Перевод О. Ю. Донец, A. H. Моховикова. Рус. пер. — Лукас К., Сейден Г. Молчаливое горе: Жизнь в тени самоубийства. — М.: Смысл, 2000.

    Форум психотерапии. — Львов, 1997, № 1. Перевод О. В. Рышковской.

    Раздел 3

    Поэзия и проза Древнего Востока. — М.: Художественная литература, 1973.

    Мелвилл Г. Собр. соч. В 3 т. — Л.: Художественная литература, 1987, т. 1.

    Мопассан Ги де. Поли. собр. соч. В 12 т. — М.: Правда, 1958, т. 3.

    Бодлер Ш. Цветы зла. Стихотворения в прозе. — М. : Высшая школа, 1993.

    Ренье Анри де. Собр. соч. В 7 т. — М.: Терра, 1993, т. 4.

    Акутагава Р. Новеллы. — М.: Художественная литература, 1974.

    Мисима Ю. Избранное. — М. :Терра, 1996.

    Борхес X. Л. Письмена Бога. — М.: Республика, 1992.

    Чехов Л. П. Поли. собр. соч. В 30 т. — М.: Наука, 1984, т. 4.

    Бунин И. А. Собр. соч. — М. : Художественная литература, 1966, т. 7.

    Куприн А. И. Собр. соч. — М.: Правда, 1982, т. 1.

    Грин А. С. Собр. соч. В 6 т. — М.: Правда, 1965, т. 2.

    Иванов Г. В. Собр. соч. В 3 т. — М.: Согласие, 1993, т. 2.

    Введенский А. И. Полн. собр. произв. В 2 т. — М.: Гилея, 1993, т. 2.

    >

    Примечания

    1 См.: Миневич В. Б., Баранчик Г. М. Психологическая антропология. — Томск, Улан-Удэ, 1994.

    2 См. литературно-художественный раздел настоящего издания, а также: Поэзия и проза Древнего Востока. — М.: Художественная литература, 1973

    3 См.: Платон. Сочинения. В Зт. — М: Мысль, т. 2, с. 11-94; т. 3(1), с. 288; т. 3(2), с. 363.

    4 Диоген Лаэртский. О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов. КлигаХ. Эпикур. — М.: Мысль, 1979, с. 433.

    5 Сенека Л. А. Нравственные письма к Луцилию. Трагедии. — М.: Художественная литература, 1986,с.130.

    6 См.: TakahashiY., BergerD. Cultural Dynamics and Suicide in Japan // LeenaarsA., LesterD. (Eds.) Suicide and the Unconscious. — Northvale: Jason Aronson, 1996, p. 248-258; ТрегубоеЛ. 3., Вагин Ю. Р. Эстетика самоубийства. — Пермь, 1993.

    7 См.: Battin М. P., Mans R. W. (Eds.) Suicide and ethics // Suicide and Life-Threatening Behavior. 1983. Special issue.

    8 Монтень М. Опыты. В 3 т. — М: Терра, 1996, т. 1, с. 324.

    9 Там же, с. 313.

    10   SchopenhauerA. Welt und Mensch / Aus wahl aus dem Gesamtwerk von A. Hubsher. — Stuttgart, 1976, S. 17.

    11 Шопенгауэр А. Собр. соч. В 5 т.— М.: Московский Клуб, 1992, т. 1, с. 308.

    12 Кьеркегор С. Наслаждение и долг. — Киев: Airland, 1994, с. 40.

    13 Камю А. Миф о Сизифе // Сумерки богов. — М: Политиздат, 1989, с. 229.

    14 Елагин И. Собр. соч. В 2 т. — М: Согласие, 1998, т. 1, с. 104.

    15 Карамзин Н. М. История государства Российского. В 12 т. — М.: Наука, 1989, т. l.c.65.

    16 См.: Таганцев И. С. О преступлении против жизни по русскому праву. — СПб., 1873, т. 2, с. 408; Паперно И. Самоубийство как культурный институт. — М.: Новое литературное обозрение, 1999.

    17 Таганцев Н. С. Указ соч., с. 409-410.

    18 Мы покидаем гавань, и города и земли скрываются из виду. [Вергилии. Энеида, 111,72]

    19 Старик-пахарь со вздохом качает головой и, сравнивая настоящее с прошлым, беспрестанно восхваляет благоденствие отцов, твердя о том, как велико было благочестие предков. [Лукреций, II, 1165]

    20 Столько богов, суетящихся вокруг одного человека.

    [Сенека Старший. Контроверзы, IV, 3]

    21 Если небо тебе повелевает покинуть берега Италии, повинуйся

    мне. Ты боишься только потому, что не знаешь, кого ты везешь;

    несись же сквозь бурю, твердо положившись на мою защиту.

    [Лукан, V, 579]

    22 Цезарь счел тогда, что эти опасности достойны его судьбы. Видно, сказал он, всевышним необходимо приложить такое большое усилие, чтобы погубить меня, если они насылают весь огромный океан на утлое суденышко, на котором я нахожусь?

    [Лукан, V, 653]

    23 Когда Цезарь угас, само солнце скорбело о Риме и, опечалившись, прикрыло свой сияющий лик зловещей темной повязкой.

    [Вергилий. Георгики, I, 466]

    24 Нет такой неразрывной связи между небом и нами, чтобы сияние небесных светил должно было померкнуть вместе с нами.

    [Плиний Старший. Естественная история, И, 6]

    25 Видели мы, что, хотя все его тело было истерзано, смертельный удар еще не нанесен и что безмерно жестокий обычай продлевает его еле теплящуюся жизнь. [Лукан, II, 178]

    26 Ретивый и смелый по необходимости (лат.). [Лукан, IV, 798]

    27 Я не боюсь оказаться мертвым; меня страшит умирание (лат.). 44

    28 Спасти человека против воли — все равно, что совершить убийство (лат.).  [Гораций. Наука поэзии, 467]

    29 De Divin. Lib., 11, 72, 150

    30 Возблагодарим же Бога за то, что никого нельзя [силою] заставить жить дальше (Сенека. Письма, XII).

    31 Tacit. Annal.,Hb, 1,79.

    32 Не трудно было бы доказать, что самоубийство столь же мало возбраняется христианам, как и язычникам. Нет ни одного места в Священном Писании, которое запрещало бы его. Этот великий и непогрешимый канон веры и жизни, под контролем которого должны пребывать всякая философия и человеческое рассуждение, в данном отношении предоставил нас нашей естественной свободе. Правда, в Священном Писании говорится о покорности провидению, но это понимается только в смысле подчинения неизбежным бедствиям, а не тем, которые могут быть устранены посредством благоразумия и мужества. Заповедь не убий, очевидно, имеет в виду запрещение убивать других, на жизнь которых мы не имеем никакого права. Что эта заповедь подобно большинству заповедей Священного Писания должна быть согласована с разумом и здравым смыслом — это явствует из образа действия властей, которые карают преступников смертью, не придерживаясь буквы закона. Но если бы даже это предписание было совершенно ясно направлено против самоубийства, все же оно не имело бы ныне никакой силы, ибо закон Моисея отменен, за исключением того в нем, что установлено законом Природы. И мы уже пытались доказать, что самоубийство этим законом не возбраняется. Во всех случаях христиане и язычники находятся в равном положении; Катон и Брут, Аррия и Порция поступили как герои. Те, кто следует их примеру, должны удостоиться техже похвал от потомства. Способность лишить себя жизни рассматривается Плинием как преимущество людей по сравнению даже с самим Божеством. «Deus поп sibi potest mortem consciscere si velit, quod homini dedit optimum in tantis vitae poenis». — Lib.IT,cap.7 [ Бог даже при желании не мог бы причинить себе смерть, и это при стольких бедствиях жизни лучший из его даров человеку (Плиний Старший. Естественная история, кн.II, гл.7).

    33 Которую представляет каждый из нас, выставляя то одну, то другую из трех голов (Примечание А. Шопенгауэра).

    34 Следовательно (лат.)

    35 Ради существования утратить смысл жизни (лат.). 

    36 Закон (лат.).

    37 Наказание (лат.).

    38 Дома Клавдиев, ненавистного богам и людям (лат).

    39 Пусть умирает тот, кому не хочется жить (лат.).

    40 Пресыщение жизнью (лат.).

    41 Это не больно (лат.).

    42 День гнева, тот день (лат.).

    43 Слова этого закона предписывают не «не убивай другого», а просто «не убивай» (лат.). 

    44  «Король подарил наследной принцессе человека, покончившего жизнь самоубийством; она надеется извлечь из этого большие деньги» (франц.). 

    45 Горе одинокому (лат.). 

    46 Последний довод (лат.). 

    47 Чудесный избавитель (лат.). 

    48 Возобновлять печаль (лат.). 

    49 Жить — значит бороться ( лат.). 136

    50 Сапожников Д. И. С. 151 (Примечание И.А. Сикорского).

    51 Радищев А. Н. Поли.собр.соч., т.1, с. 183. 

    52 Подробнее см.: Лотман Ю. М. Источники сведений Пушкина о Радищеве (1814-1822) // Пушкин и его время. Исследования и материалы. — Л., 1962. 

    53 А. М. Кутузова, которому Радищев и посвятил Житие Ф. В. Ушакова (Примечание Пушкина). 

    54 Г. А. Гуковский, а за ним и другие комментаторы полагают, что «слово умирающего Катона» — отсылка к Плутарху (см.: Радищев А. Н. Полн. собр. соч., т. 1, с. 295, 485). Более вероятно предположение, что Радищев имеет в виду монолог Катона из одноименной трагедии Адцисона, процитированной им в том же произведении, в главе «Бронницы» (там же, с. 269). 

    55 Радищев А.Н. Поли. собр. соч., т. 1,с. 183-184. 

    56 Эти слова свидетельствуют, что хотя Опочинин имел братьев, жил он уединенно и был единственным, если не считать крепостных слуг, обитателем своего одинокого деревенского жилища, заполненного книгами. 

    57 Цит. По : Трефолев Л. Н. Предсмертное завещание русского атеиста // Исторический вестник, 1883, янв., с. 225. 

    58 «Иудина участь» — имеется в виду самоубийство М. Сушкова. 

    59 Руссский архив, 1876, ч.З, с. 274. Ср.: Гуковский Г. Очерки русской литературы XVIII века.-Л., 1938, с. 82-83. 

    60 Русский архив, 1876, ч. 3, с. 276. 

    61 Там же, с. 277-278. 

    62 Когда погибло все и когда нет надежды, жизнь — позор, а смерть — долг (франц.).

    63 Сегодня — моя очередь, завтра – твоя (франц.)

    64 Как дар патриота (франц.).

    65 В данном случае мы имеем право говорить именно о творчестве: анализ показывает, что Карамзин печатал только ту переводную литературу, которая соответствовала его собственной программе, и не стеснялся переделывать и даже устранять то, что не совпадало с его взглядами.

    66 Августин Аврелий. Исповедь. XIV, 17. — М.: Республика, 1992, с. 167. 

    67 Смысл жизни. — М.: Прогресс-Культура, 1994, с. 248. 

    68 Телле Р. Психиатрия. — Минск: Вышейша школа, 1999, с. 163. 

    69 См.: Гельдер М., 1ЪтД., Меио Р. Оксфордское руководство по психиатрии. — с.70 

    70 Дхаммапада. XI, 153 // Поэзия и проза Древнего Востока. — М.: Художественная литература, 1967, с. 443. 

    71 Лао-цзы. Дао Дэ цзын // Мудрецы Поднебесной. — Симферополь: Реноме, с. 23. 

    72 См.: Тимих П. Мужество быть//Символ. — Париж, 1992, вып. 28, с. 7-119.

    73 Житие протопопа Аввакума // Изборник. — М.: Художественная литература, 1969, с. 630. 

    74 Смысл жизни. — М.: Прогресс-Культура, 1994, с.98

    75 Фрейд З.  Избранное. – Лондон, 1969, с.267

    76 Франкл В. Доктор и душа. — СПб.: Ювента, 1997, с. 25.

    77 См.: MenningerK. Man Against Himself. A Harvest/ HBJBook, Harcourt Brace Jovanjvic Publishers. — San Diego, New York, London, 1985. 

    78 См.: Юнг К. Г. Душа и миф: шесть архетипов. — Киев, 1996; Юнг К. Г. Структура психики и процесс индивидуации. — М.: Наука, 1996. 

    79 См.: Хорни К. Наши внутренние конфликты; Невроз и развитие личности // Хорни К. Собр. Соч. В 3 т. — М.: Смысл, 1997. 

    80 См.: Самиван Г. С. Интерперсональная теория в психиатрии. — СПб.: Ювента, М.: КСП+, 1999.

    81 См.: Мэй Р. Любовь и воля. — М.: Рефл-бук, Киев: Ваклер, 1997.

    82 См.: Роджерс К. О групповой психотерапии. — М.: Гиль-Эстель, 1993; Роджерс К. Взгляд на психотерапию. Становление человека. — М.: Прогресс-Универс, 1994. 

    83 См.: Франкл В. Человек в поисках смысла. — М.: Прогресс, 1990; Франкл В. Доктор и душа. — СПб.: 1997; Франкл В. Психотерапия на практике. — СПб.: Ювента, 1999, с. 41-47. 

    84 См.\Farberow N. L. The many faces of suicide. — New York, 1980; Farberow N. L. Taboo Subjects. — New York, 1966. 

    85 См.: Farberow N. L, Shneidman E. S. (Eds.) The cry for help. — New York, 1961.

    86 Также Abraham, которому мы обязаны самыми значительными из немногих аналитических исследований этого вопроса, исходил из такого сравнения (Zentralblatt fur arztliche Psychoanalyse, II, 6, 1912). 

    87 «Если принимать каждого по заслугам, то кто избежит кнута?» — У. пир. Гамлет, принц датский (II, 2. Перевод М. Лозинского). 

    88 Internationale Zeitschrift fur arztliche Psyhoanalyse, И, 1914. 

    89 Относительно различия между обеими см. статью «Влечения и их судьба». 

    90 Экономическая точка зрения до настоящего времени мало принималась во внимание в психоаналитических работах. Как на исключение можно указать на статью V. Tausk'a «Entwertung des Verdrangungsmotives durch Recompense» // Internet. Zeitschrift fur arztl. Psychoanalyse, I.

    91  «Скелет в шкафу» — английская идиома, обычно означающая очень неприятный семейный секрет. 

    92 Книга была издана в 1988 году.

    93 В своих предшествующих работах Э. Шнейдман пишет, что невыносимая психическая боль (psychological pain) является общим стимулом для совершения суицида. Он описывает ее как метаболь, боль от ощущения боли, и подчеркивает ее непереносимый, нестерпимый для человека характер. В дальнейшем именно для описания невыносимой психической боли в своих статьях и этой книге он использует английский неологизм psychache, ставший одним из ключевых понятий современной суицидологии. Сущность описываемого Э. Шнейдманом феномена в русском языке лучше всего передает понятие «душевная боль», дескриптивно определяемая также как «смятение», «страдание», «мучение» (Примечание переводчиков). 

    94 Харакири — ритуальное японское самоубийство, совершавшееся представителями воинского сословия самураев. Оно является безальтернативным, если следовало искупить вину или выразить пассивный протест против несправедливости для сохранения чести. Осуществлялось путем вспарывания живота малым самурайским мечом. Слово «харакири» чаще используется в народном языке, на языке культурного класса оно именуется сеппуку. Сати — ритуальное самосожжение индийских вдов после смерти мужа для удовлетворения чувственных потребностей покойника в загробном мире. Долгое время оно было одним из наиболее распространенных видов ритуального самоубийства. Исполнение этого обряда прежде всего предписывалось женам правителей и знатных людей (См.: Трегубов Л.З., Вагин Ю.Р. Эстетика самоубийства. — Пермь, 1993. — Примечание переводчиков). 

    95 Перевод названия «Suicidal Mind» допускает несколько вариантов: «Душа самоубийцы», «Суицидальный ум», «Суицидальный рассудок». Нами" выбран первый вариант, поскольку с его помощью лучше всего интегрируются основные смысловые линии — холистическое исследование различных аспектов душевной деятельности человека, так или иначе затрагиваемых суицидальным поведением (Примечание переводчиков). 

    96 Читатель, заинтересованный различными аспектами физической боли, в том числе болевым восприятием и ее эмоциональными аспектами, сможет найти немало полезной информации в книге: Кассиль Г. Н. Наука о боли. — М.: Наука, 1975. Кроме того, с 1995 года издается научно-практический журнал «Боль и ее лечение» (Новосибирск), распространяющийся в Российской федерации и странах СНГ, являющийся первым медицинским междисциплинарным изданием, посвященным проблемам контроля над болью (Примечание переводчиков). 

    97 Опросник McGill (MPQ) состоит из 102 слов-определителей боли — дескрипторов, которые разделены на 4 класса (сенсорные, эмоциональные качества боли, субъективная количественная оценка и разнообразные описания боли). Каждое слово-дескриптор имеет числовое значение, а их сумма составляет индекс типа боли — PRI (Pain Rating Index). С помощью опросника вычисляется общая оценка интенсивности боли на момент исследования — PPI (Present Pain Intensity), которая определяется как число от 0 до 5, что соответствует градациям у Э. Шнейдмана. См.:.Короленко Ц.П., Павленко С.С. Объективизация и оценка боли//Боль и ее лечение. — Новосибирск, 1995, № 1, с. 7-9 (Примечание переводчиков). 

    98 Вовсе не стремясь к нарочитым поискам отечественного приоритета и отдавая должное методу психологической аутопсии (анализа записок самоубийц), разработанного и внедренного в клиническую практику Э. Шнейдманом, напомним читателю об интересе к этой проблеме на рубеже настоящего столетия проявленном Анатолием Кони, знаменитым русским юристом и писателем. В своей статье «Самоубийство в законе и жизни» (1924) он дает глубокий анализ предсмертных записок суицидентов. Он отмечает, что их содержание отражает не только мотив трагического поступка и психическое состояние суицидента перед ним, но и свидетельствуют о том, что они пишутся людьми сознательными, «в здравом уме», без проявлений умопомешательства (Примечание переводчиков). 

    99 Под интроспекцией обычно понимается наблюдение человека за внутренним содержанием психической жизни, позволяющее фиксировать ее проявления (переживания, мысли или чувства). Для интроспективной психологии она является единственным методом изучения психики (Вундт, Титченер, Брентано), способным исследовать содержание и акты человеческого сознания. Некоторые из ее представителей (например, американский психолог Э.Б. Титченер) относятся к структурным частям сознания, таким, как ощущения или чувства, излишне вещно, полагая их «атомами» чувственной «ткани» сознания. В ряде случаев результатом интроспекции является самоотчет — описание человеком своих психических и личностных проявлений (Примечание переводчиков). 

    100 Эти рассуждения автора основаны на психологических взглядах У. Джемса, относившего потребности к переходным состояниям сознания, которые устанавливают различные отношения между предметами. Сознание каждого предмета окружено «ореолом», представляющим отношение данного предмета к другим. Если у человека возникает потребность, то «ореол» действует как некая схема, напряжение которой толкает субъекта в определенном направлении для реализации желания (Примечание переводчиков).

    101 Генри Мюррей является одним из основателей персонологического направления в психологии XX века, для которого центральной является проблема происхождения, природы и содержания мотивов человека, движущих сил его поведения. Г. Мюрреем выдвинут сам термин «персонология» для обозначения учения о личности. В патопсихологии он является создателем тематического апперцепционного теста (ТАТ), который широко использовался в клинике, а затем был адаптирован американским психологом Д. Мак-Клеландом и Дж. Аткинсоном для изучения основных мотивов человека в целом (контент-анализ). Система психологических взглядов Г. Мюррея довольно близка концепциям А. Маслоу и К. Роджерса (Примечание переводчиков). 

    102 Джонс Джим (1931 — 1978) — лидер тоталитарной деструктивной религиозной секты, намеревавшийся создать вместе со своими последователями общину в джунглях Южной Америки и провозгласивший себя мессией Народного Храма. Являлся инициатором массового самоубийства членов его секты в ноябре 1978 году, известного в истории как Джонстаунская резня (Massacre), во время которой от отравления цианидом погибло 913 человек, включая 276 детей. Сам Джонс был найден мертвым с простреленной головой, последующее расследование не подтвердило факт его суицида (Примечание переводчиков). 

    103 Грэхем Марта (1894-1991) — знаменитая американская балерина и хореограф. Ее творчество, длившееся более полувека, стало выдающимся явлением в развитии современного танца. Оно ставило своей целью раскрыть внутреннюю сущность человека и являлось существенной альтернативой канонам классического балета (Примечание переводчиков).

    104 См.: Перлз Ф. Гештальт-подход и Свидетель терапии. — М.: Либрис, 1996; Робин Ж.-М. Гештальт-терапия, — М.: Эйдос, 1996. 

    105 См.: Дюркгейм Э. Самоубийство: Социологический этюд. — М.: Мысль, 1994. 

    106 Акутагава Р. Избранное. — СПб., 1995, с. 665.

    107 Витакер К. Полночные размышления семейного терапевта. — М.: Класс, 1998, с. 60-63. 

    108 См.: Shneidman E. S. (Ed.) Of The Nature of Suicide. — San Francisco, Washington, London, 1973. 

    109 См.: Московский психотерапевтический журнал, 1993, № 3, с. 25-74; Binsv/angerL. The Case of Ellen West // VayR. et al. (Eds.) Existence. — New York, 1958. 

    110 См.: Bell Q. Virginia Woolf: A Biography. -New York, 1972. 

    111 Цит. по: Fuse Т. Hopelessness — An Anatomy of Despair and Suicide Reflections of a Suicidologist // Help and Hope. The XIII Congress of IFOTES. 1994, July, 10-15. Papers. -Jerusalem, Israel, p. 81. 

    112 Канетти Э. Ослепление. — СПб.: Симпозиум, 2000, с. 45. 

    113 См.: Витакер К. Полночные размышления семейного терапевта. — М.: Класс, 1998, с. 60-63.

    114 «Волшебная флейта» Моцарта (англ.).

    115 Платоническое самоубийство (англ.). 

    116 Двойное платоническое самоубийство (англ.).

    117 Ватные тюфяки. 

    118 Ниша в стене.

    119 Каллиграфическая надпись на продолговатой полосе бумаги или шелка.

    120 Соломенный мат стандартного размера, используемый для настила полов в японском доме. 

    121 Носки с твердой подошвой.  

    122 To, что он на самом деле великий поэт, доказывают такие строчки:

    Licence my rooing hands and let them go

    Before, behind, between, above, below.

    О my America! my new — found — land...

    Моим рукам-скитальцам дай патент

    Обследовать весь этот континент;

    Тебя я, как Америку, открою...

                                              (Перевод Г. Кружкова)  

    123 Сочинения (англ.).

    124  «Самоубийство — не такой уж грех, чтобы его нельзя было осмыслить иначе» (англ.). 

    125 Ср. с надгробной эпиграммой Алкея Месенского (Греческая анатология, VII, 1). 

    126 В конце (англ.). 

    127 Ср.: Де Куинси. Сочинения, XIII,398; Кант. Религия в границах разума, II, 2.

    128 Неразлучными, от франц. inseparable.

    129 Негодяй (франц.). 

    130 Дорогой Александров (франц.). 

    131 Это хорошо (франц.). 

    132 Какой позор! (франц.)


    Примечания

    1 См.: Миневич В. Б., Баранчик Г. М. Психологическая антропология. — Томск, Улан-Удэ, 1994.

    2 См. литературно-художественный раздел настоящего издания, а также: Поэзия и проза Древнего Востока. — М.: Художественная литература, 1973

    3 См.: Платон. Сочинения. В Зт. — М: Мысль, т. 2, с. 11-94; т. 3(1), с. 288; т. 3(2), с. 363.

    4 Диоген Лаэртский. О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов. КлигаХ. Эпикур. — М.: Мысль, 1979, с. 433.

    5 Сенека Л. А. Нравственные письма к Луцилию. Трагедии. — М.: Художественная литература, 1986,с.130.

    6 См.: TakahashiY., BergerD. Cultural Dynamics and Suicide in Japan // LeenaarsA., LesterD. (Eds.) Suicide and the Unconscious. — Northvale: Jason Aronson, 1996, p. 248-258; ТрегубоеЛ. 3., Вагин Ю. Р. Эстетика самоубийства. — Пермь, 1993.

    7 См.: Battin М. P., Mans R. W. (Eds.) Suicide and ethics // Suicide and Life-Threatening Behavior. 1983. Special issue.

    8 Монтень М. Опыты. В 3 т. — М: Терра, 1996, т. 1, с. 324.

    9 Там же, с. 313.

    10   SchopenhauerA. Welt und Mensch / Aus wahl aus dem Gesamtwerk von A. Hubsher. — Stuttgart, 1976, S. 17.

    11 Шопенгауэр А. Собр. соч. В 5 т.— М.: Московский Клуб, 1992, т. 1, с. 308.

    12 Кьеркегор С. Наслаждение и долг. — Киев: Airland, 1994, с. 40.

    13 Камю А. Миф о Сизифе // Сумерки богов. — М: Политиздат, 1989, с. 229.

    14 Елагин И. Собр. соч. В 2 т. — М: Согласие, 1998, т. 1, с. 104.

    15 Карамзин Н. М. История государства Российского. В 12 т. — М.: Наука, 1989, т. l.c.65.

    16 См.: Таганцев И. С. О преступлении против жизни по русскому праву. — СПб., 1873, т. 2, с. 408; Паперно И. Самоубийство как культурный институт. — М.: Новое литературное обозрение, 1999.

    17 Таганцев Н. С. Указ соч., с. 409-410.

    18 Мы покидаем гавань, и города и земли скрываются из виду. [Вергилии. Энеида, 111,72]

    19 Старик-пахарь со вздохом качает головой и, сравнивая настоящее с прошлым, беспрестанно восхваляет благоденствие отцов, твердя о том, как велико было благочестие предков. [Лукреций, II, 1165]

    20 Столько богов, суетящихся вокруг одного человека.

    [Сенека Старший. Контроверзы, IV, 3]

    21 Если небо тебе повелевает покинуть берега Италии, повинуйся

    мне. Ты боишься только потому, что не знаешь, кого ты везешь;

    несись же сквозь бурю, твердо положившись на мою защиту.

    [Лукан, V, 579]

    22 Цезарь счел тогда, что эти опасности достойны его судьбы. Видно, сказал он, всевышним необходимо приложить такое большое усилие, чтобы погубить меня, если они насылают весь огромный океан на утлое суденышко, на котором я нахожусь?

    [Лукан, V, 653]

    23 Когда Цезарь угас, само солнце скорбело о Риме и, опечалившись, прикрыло свой сияющий лик зловещей темной повязкой.

    [Вергилий. Георгики, I, 466]

    24 Нет такой неразрывной связи между небом и нами, чтобы сияние небесных светил должно было померкнуть вместе с нами.

    [Плиний Старший. Естественная история, И, 6]

    25 Видели мы, что, хотя все его тело было истерзано, смертельный удар еще не нанесен и что безмерно жестокий обычай продлевает его еле теплящуюся жизнь. [Лукан, II, 178]

    26 Ретивый и смелый по необходимости (лат.). [Лукан, IV, 798]

    27 Я не боюсь оказаться мертвым; меня страшит умирание (лат.). 44

    28 Спасти человека против воли — все равно, что совершить убийство (лат.).  [Гораций. Наука поэзии, 467]

    29 De Divin. Lib., 11, 72, 150

    30 Возблагодарим же Бога за то, что никого нельзя [силою] заставить жить дальше (Сенека. Письма, XII).

    31 Tacit. Annal.,Hb, 1,79.

    32 Не трудно было бы доказать, что самоубийство столь же мало возбраняется христианам, как и язычникам. Нет ни одного места в Священном Писании, которое запрещало бы его. Этот великий и непогрешимый канон веры и жизни, под контролем которого должны пребывать всякая философия и человеческое рассуждение, в данном отношении предоставил нас нашей естественной свободе. Правда, в Священном Писании говорится о покорности провидению, но это понимается только в смысле подчинения неизбежным бедствиям, а не тем, которые могут быть устранены посредством благоразумия и мужества. Заповедь не убий, очевидно, имеет в виду запрещение убивать других, на жизнь которых мы не имеем никакого права. Что эта заповедь подобно большинству заповедей Священного Писания должна быть согласована с разумом и здравым смыслом — это явствует из образа действия властей, которые карают преступников смертью, не придерживаясь буквы закона. Но если бы даже это предписание было совершенно ясно направлено против самоубийства, все же оно не имело бы ныне никакой силы, ибо закон Моисея отменен, за исключением того в нем, что установлено законом Природы. И мы уже пытались доказать, что самоубийство этим законом не возбраняется. Во всех случаях христиане и язычники находятся в равном положении; Катон и Брут, Аррия и Порция поступили как герои. Те, кто следует их примеру, должны удостоиться техже похвал от потомства. Способность лишить себя жизни рассматривается Плинием как преимущество людей по сравнению даже с самим Божеством. «Deus поп sibi potest mortem consciscere si velit, quod homini dedit optimum in tantis vitae poenis». — Lib.IT,cap.7 [ Бог даже при желании не мог бы причинить себе смерть, и это при стольких бедствиях жизни лучший из его даров человеку (Плиний Старший. Естественная история, кн.II, гл.7).

    33 Которую представляет каждый из нас, выставляя то одну, то другую из трех голов (Примечание А. Шопенгауэра).

    34 Следовательно (лат.)

    35 Ради существования утратить смысл жизни (лат.). 

    36 Закон (лат.).

    37 Наказание (лат.).

    38 Дома Клавдиев, ненавистного богам и людям (лат).

    39 Пусть умирает тот, кому не хочется жить (лат.).

    40 Пресыщение жизнью (лат.).

    41 Это не больно (лат.).

    42 День гнева, тот день (лат.).

    43 Слова этого закона предписывают не «не убивай другого», а просто «не убивай» (лат.). 

    44  «Король подарил наследной принцессе человека, покончившего жизнь самоубийством; она надеется извлечь из этого большие деньги» (франц.). 

    45 Горе одинокому (лат.). 

    46 Последний довод (лат.). 

    47 Чудесный избавитель (лат.). 

    48 Возобновлять печаль (лат.). 

    49 Жить — значит бороться ( лат.). 136

    50 Сапожников Д. И. С. 151 (Примечание И.А. Сикорского).

    51 Радищев А. Н. Поли.собр.соч., т.1, с. 183. 

    52 Подробнее см.: Лотман Ю. М. Источники сведений Пушкина о Радищеве (1814-1822) // Пушкин и его время. Исследования и материалы. — Л., 1962. 

    53 А. М. Кутузова, которому Радищев и посвятил Житие Ф. В. Ушакова (Примечание Пушкина). 

    54 Г. А. Гуковский, а за ним и другие комментаторы полагают, что «слово умирающего Катона» — отсылка к Плутарху (см.: Радищев А. Н. Полн. собр. соч., т. 1, с. 295, 485). Более вероятно предположение, что Радищев имеет в виду монолог Катона из одноименной трагедии Адцисона, процитированной им в том же произведении, в главе «Бронницы» (там же, с. 269). 

    55 Радищев А.Н. Поли. собр. соч., т. 1,с. 183-184. 

    56 Эти слова свидетельствуют, что хотя Опочинин имел братьев, жил он уединенно и был единственным, если не считать крепостных слуг, обитателем своего одинокого деревенского жилища, заполненного книгами. 

    57 Цит. По : Трефолев Л. Н. Предсмертное завещание русского атеиста // Исторический вестник, 1883, янв., с. 225. 

    58 «Иудина участь» — имеется в виду самоубийство М. Сушкова. 

    59 Руссский архив, 1876, ч.З, с. 274. Ср.: Гуковский Г. Очерки русской литературы XVIII века.-Л., 1938, с. 82-83. 

    60 Русский архив, 1876, ч. 3, с. 276. 

    61 Там же, с. 277-278. 

    62 Когда погибло все и когда нет надежды, жизнь — позор, а смерть — долг (франц.).

    63 Сегодня — моя очередь, завтра – твоя (франц.)

    64 Как дар патриота (франц.).

    65 В данном случае мы имеем право говорить именно о творчестве: анализ показывает, что Карамзин печатал только ту переводную литературу, которая соответствовала его собственной программе, и не стеснялся переделывать и даже устранять то, что не совпадало с его взглядами.

    66 Августин Аврелий. Исповедь. XIV, 17. — М.: Республика, 1992, с. 167. 

    67 Смысл жизни. — М.: Прогресс-Культура, 1994, с. 248. 

    68 Телле Р. Психиатрия. — Минск: Вышейша школа, 1999, с. 163. 

    69 См.: Гельдер М., 1ЪтД., Меио Р. Оксфордское руководство по психиатрии. — с.70 

    70 Дхаммапада. XI, 153 // Поэзия и проза Древнего Востока. — М.: Художественная литература, 1967, с. 443. 

    71 Лао-цзы. Дао Дэ цзын // Мудрецы Поднебесной. — Симферополь: Реноме, с. 23. 

    72 См.: Тимих П. Мужество быть//Символ. — Париж, 1992, вып. 28, с. 7-119.

    73 Житие протопопа Аввакума // Изборник. — М.: Художественная литература, 1969, с. 630. 

    74 Смысл жизни. — М.: Прогресс-Культура, 1994, с.98

    75 Фрейд З.  Избранное. – Лондон, 1969, с.267

    76 Франкл В. Доктор и душа. — СПб.: Ювента, 1997, с. 25.

    77 См.: MenningerK. Man Against Himself. A Harvest/ HBJBook, Harcourt Brace Jovanjvic Publishers. — San Diego, New York, London, 1985. 

    78 См.: Юнг К. Г. Душа и миф: шесть архетипов. — Киев, 1996; Юнг К. Г. Структура психики и процесс индивидуации. — М.: Наука, 1996. 

    79 См.: Хорни К. Наши внутренние конфликты; Невроз и развитие личности // Хорни К. Собр. Соч. В 3 т. — М.: Смысл, 1997. 

    80 См.: Самиван Г. С. Интерперсональная теория в психиатрии. — СПб.: Ювента, М.: КСП+, 1999.

    81 См.: Мэй Р. Любовь и воля. — М.: Рефл-бук, Киев: Ваклер, 1997.

    82 См.: Роджерс К. О групповой психотерапии. — М.: Гиль-Эстель, 1993; Роджерс К. Взгляд на психотерапию. Становление человека. — М.: Прогресс-Универс, 1994. 

    83 См.: Франкл В. Человек в поисках смысла. — М.: Прогресс, 1990; Франкл В. Доктор и душа. — СПб.: 1997; Франкл В. Психотерапия на практике. — СПб.: Ювента, 1999, с. 41-47. 

    84 См.\Farberow N. L. The many faces of suicide. — New York, 1980; Farberow N. L. Taboo Subjects. — New York, 1966. 

    85 См.: Farberow N. L, Shneidman E. S. (Eds.) The cry for help. — New York, 1961.

    86 Также Abraham, которому мы обязаны самыми значительными из немногих аналитических исследований этого вопроса, исходил из такого сравнения (Zentralblatt fur arztliche Psychoanalyse, II, 6, 1912). 

    87 «Если принимать каждого по заслугам, то кто избежит кнута?» — У. пир. Гамлет, принц датский (II, 2. Перевод М. Лозинского). 

    88 Internationale Zeitschrift fur arztliche Psyhoanalyse, И, 1914. 

    89 Относительно различия между обеими см. статью «Влечения и их судьба». 

    90 Экономическая точка зрения до настоящего времени мало принималась во внимание в психоаналитических работах. Как на исключение можно указать на статью V. Tausk'a «Entwertung des Verdrangungsmotives durch Recompense» // Internet. Zeitschrift fur arztl. Psychoanalyse, I.

    91  «Скелет в шкафу» — английская идиома, обычно означающая очень неприятный семейный секрет. 

    92 Книга была издана в 1988 году.

    93 В своих предшествующих работах Э. Шнейдман пишет, что невыносимая психическая боль (psychological pain) является общим стимулом для совершения суицида. Он описывает ее как метаболь, боль от ощущения боли, и подчеркивает ее непереносимый, нестерпимый для человека характер. В дальнейшем именно для описания невыносимой психической боли в своих статьях и этой книге он использует английский неологизм psychache, ставший одним из ключевых понятий современной суицидологии. Сущность описываемого Э. Шнейдманом феномена в русском языке лучше всего передает понятие «душевная боль», дескриптивно определяемая также как «смятение», «страдание», «мучение» (Примечание переводчиков). 

    94 Харакири — ритуальное японское самоубийство, совершавшееся представителями воинского сословия самураев. Оно является безальтернативным, если следовало искупить вину или выразить пассивный протест против несправедливости для сохранения чести. Осуществлялось путем вспарывания живота малым самурайским мечом. Слово «харакири» чаще используется в народном языке, на языке культурного класса оно именуется сеппуку. Сати — ритуальное самосожжение индийских вдов после смерти мужа для удовлетворения чувственных потребностей покойника в загробном мире. Долгое время оно было одним из наиболее распространенных видов ритуального самоубийства. Исполнение этого обряда прежде всего предписывалось женам правителей и знатных людей (См.: Трегубов Л.З., Вагин Ю.Р. Эстетика самоубийства. — Пермь, 1993. — Примечание переводчиков). 

    95 Перевод названия «Suicidal Mind» допускает несколько вариантов: «Душа самоубийцы», «Суицидальный ум», «Суицидальный рассудок». Нами" выбран первый вариант, поскольку с его помощью лучше всего интегрируются основные смысловые линии — холистическое исследование различных аспектов душевной деятельности человека, так или иначе затрагиваемых суицидальным поведением (Примечание переводчиков). 

    96 Читатель, заинтересованный различными аспектами физической боли, в том числе болевым восприятием и ее эмоциональными аспектами, сможет найти немало полезной информации в книге: Кассиль Г. Н. Наука о боли. — М.: Наука, 1975. Кроме того, с 1995 года издается научно-практический журнал «Боль и ее лечение» (Новосибирск), распространяющийся в Российской федерации и странах СНГ, являющийся первым медицинским междисциплинарным изданием, посвященным проблемам контроля над болью (Примечание переводчиков). 

    97 Опросник McGill (MPQ) состоит из 102 слов-определителей боли — дескрипторов, которые разделены на 4 класса (сенсорные, эмоциональные качества боли, субъективная количественная оценка и разнообразные описания боли). Каждое слово-дескриптор имеет числовое значение, а их сумма составляет индекс типа боли — PRI (Pain Rating Index). С помощью опросника вычисляется общая оценка интенсивности боли на момент исследования — PPI (Present Pain Intensity), которая определяется как число от 0 до 5, что соответствует градациям у Э. Шнейдмана. См.:.Короленко Ц.П., Павленко С.С. Объективизация и оценка боли//Боль и ее лечение. — Новосибирск, 1995, № 1, с. 7-9 (Примечание переводчиков). 

    98 Вовсе не стремясь к нарочитым поискам отечественного приоритета и отдавая должное методу психологической аутопсии (анализа записок самоубийц), разработанного и внедренного в клиническую практику Э. Шнейдманом, напомним читателю об интересе к этой проблеме на рубеже настоящего столетия проявленном Анатолием Кони, знаменитым русским юристом и писателем. В своей статье «Самоубийство в законе и жизни» (1924) он дает глубокий анализ предсмертных записок суицидентов. Он отмечает, что их содержание отражает не только мотив трагического поступка и психическое состояние суицидента перед ним, но и свидетельствуют о том, что они пишутся людьми сознательными, «в здравом уме», без проявлений умопомешательства (Примечание переводчиков). 

    99 Под интроспекцией обычно понимается наблюдение человека за внутренним содержанием психической жизни, позволяющее фиксировать ее проявления (переживания, мысли или чувства). Для интроспективной психологии она является единственным методом изучения психики (Вундт, Титченер, Брентано), способным исследовать содержание и акты человеческого сознания. Некоторые из ее представителей (например, американский психолог Э.Б. Титченер) относятся к структурным частям сознания, таким, как ощущения или чувства, излишне вещно, полагая их «атомами» чувственной «ткани» сознания. В ряде случаев результатом интроспекции является самоотчет — описание человеком своих психических и личностных проявлений (Примечание переводчиков). 

    100 Эти рассуждения автора основаны на психологических взглядах У. Джемса, относившего потребности к переходным состояниям сознания, которые устанавливают различные отношения между предметами. Сознание каждого предмета окружено «ореолом», представляющим отношение данного предмета к другим. Если у человека возникает потребность, то «ореол» действует как некая схема, напряжение которой толкает субъекта в определенном направлении для реализации желания (Примечание переводчиков).

    101 Генри Мюррей является одним из основателей персонологического направления в психологии XX века, для которого центральной является проблема происхождения, природы и содержания мотивов человека, движущих сил его поведения. Г. Мюрреем выдвинут сам термин «персонология» для обозначения учения о личности. В патопсихологии он является создателем тематического апперцепционного теста (ТАТ), который широко использовался в клинике, а затем был адаптирован американским психологом Д. Мак-Клеландом и Дж. Аткинсоном для изучения основных мотивов человека в целом (контент-анализ). Система психологических взглядов Г. Мюррея довольно близка концепциям А. Маслоу и К. Роджерса (Примечание переводчиков). 

    102 Джонс Джим (1931 — 1978) — лидер тоталитарной деструктивной религиозной секты, намеревавшийся создать вместе со своими последователями общину в джунглях Южной Америки и провозгласивший себя мессией Народного Храма. Являлся инициатором массового самоубийства членов его секты в ноябре 1978 году, известного в истории как Джонстаунская резня (Massacre), во время которой от отравления цианидом погибло 913 человек, включая 276 детей. Сам Джонс был найден мертвым с простреленной головой, последующее расследование не подтвердило факт его суицида (Примечание переводчиков). 

    103 Грэхем Марта (1894-1991) — знаменитая американская балерина и хореограф. Ее творчество, длившееся более полувека, стало выдающимся явлением в развитии современного танца. Оно ставило своей целью раскрыть внутреннюю сущность человека и являлось существенной альтернативой канонам классического балета (Примечание переводчиков).

    104 См.: Перлз Ф. Гештальт-подход и Свидетель терапии. — М.: Либрис, 1996; Робин Ж.-М. Гештальт-терапия, — М.: Эйдос, 1996. 

    105 См.: Дюркгейм Э. Самоубийство: Социологический этюд. — М.: Мысль, 1994. 

    106 Акутагава Р. Избранное. — СПб., 1995, с. 665.

    107 Витакер К. Полночные размышления семейного терапевта. — М.: Класс, 1998, с. 60-63. 

    108 См.: Shneidman E. S. (Ed.) Of The Nature of Suicide. — San Francisco, Washington, London, 1973. 

    109 См.: Московский психотерапевтический журнал, 1993, № 3, с. 25-74; Binsv/angerL. The Case of Ellen West // VayR. et al. (Eds.) Existence. — New York, 1958. 

    110 См.: Bell Q. Virginia Woolf: A Biography. -New York, 1972. 

    111 Цит. по: Fuse Т. Hopelessness — An Anatomy of Despair and Suicide Reflections of a Suicidologist // Help and Hope. The XIII Congress of IFOTES. 1994, July, 10-15. Papers. -Jerusalem, Israel, p. 81. 

    112 Канетти Э. Ослепление. — СПб.: Симпозиум, 2000, с. 45. 

    113 См.: Витакер К. Полночные размышления семейного терапевта. — М.: Класс, 1998, с. 60-63.

    114 «Волшебная флейта» Моцарта (англ.).

    115 Платоническое самоубийство (англ.). 

    116 Двойное платоническое самоубийство (англ.).

    117 Ватные тюфяки. 

    118 Ниша в стене.

    119 Каллиграфическая надпись на продолговатой полосе бумаги или шелка.

    120 Соломенный мат стандартного размера, используемый для настила полов в японском доме. 

    121 Носки с твердой подошвой.  

    122 To, что он на самом деле великий поэт, доказывают такие строчки:

    Licence my rooing hands and let them go

    Before, behind, between, above, below.

    О my America! my new — found — land...

    Моим рукам-скитальцам дай патент

    Обследовать весь этот континент;

    Тебя я, как Америку, открою...

                                              (Перевод Г. Кружкова)  

    123 Сочинения (англ.).

    124  «Самоубийство — не такой уж грех, чтобы его нельзя было осмыслить иначе» (англ.). 

    125 Ср. с надгробной эпиграммой Алкея Месенского (Греческая анатология, VII, 1). 

    126 В конце (англ.). 

    127 Ср.: Де Куинси. Сочинения, XIII,398; Кант. Религия в границах разума, II, 2.

    128 Неразлучными, от франц. inseparable.

    129 Негодяй (франц.). 

    130 Дорогой Александров (франц.). 

    131 Это хорошо (франц.). 

    132 Какой позор! (франц.)








    Главная | Контакты | Прислать материал | Добавить в избранное | Сообщить об ошибке