Загрузка...



  • Введение к литературно-художественному разделу
  • Поэзия Древнего Египта. [Спор разочарованного со своей душой]
  • Герман Мелвилл. Моби Дик, или белый кит
  • Ги де Мопассан. Самоубийца
  • Шарль Бодлер. Веревка
  • Анри де Ренье. Неизъяснимое
  • Рюноскэ Акутагава. Жизнь идиота
  • Юкио Мисима. Патриотизм
  • Хорхе Луис Борхес. «Биатанатос»
  • Антон Чехов. Два газетчика. (Неправдоподобный рассказ)
  • Иван Бунин. Дождь
  • Александр Куприн. Брегет
  • Александр Грин. Судьба, взятая за рога
  • Георгий Иванов. Невеста из тумана. (Парижский случай)
  • Александр Введенский. Где. Когда
  • Раздел 3

    Литературно-художественный

    Введение к литературно-художественному разделу

    В современном сознании самоубийство продолжает оставаться загадкой, не имеющей решения, одним из ликов непостижимости. Ни медицина, ни философия, ни религия не знают, почему люди кончают с собой. Не знают и сами самоубийцы — к такому выводу пришли те, кто изучал их предсмертные записки. Как и откуда появляется эта черная дыра в человеческих смыслах, зияющая прореха в ткани культуры, пощечина всем оставшимся жить, как неспособным понять и помочь и... отвергнутым? Ужас и напряженный интерес к теме происходят как раз отсюда — от демонстрации того, что мир и смысл окружающей жизни кем-то не признается достойным, а значит, появляются сомнения в вечности, незыблемости, единственности этого мира и его смысла.

    Но есть одна сфера культуры Нового времени, которой известно о самоубийстве абсолютно все. Отсюда черпаются ответы на любые вопросы о причинах и поводах, о путях созревания замысла, о трансформации сознания, о том, как и чем именно подавляется инстинкт самосохранения, о роли разума и логики в поиске повода и аргументации причин. Эта сфера — художественная литература. Художественный текст, и только он, открывает общественному сознанию самоубийство без тайны.

    Чтобы понятие укоренилось в культурном сознании Нового времени, оно обязательно должно воплотиться в художественных кодах и образах. Весьма показательно, что реальные самоубийцы никогда не привлекали к себе такого длительного и напряженного внимания, как самоубийцы — плоды художественных творений. По всей вероятности, культурные представления о самоубийстве являются сочетанием научных и художественных идей, причем художественные обеспечивают более весомую составляющую этих представлений именно в силу «раскрытия тайны».

    Значимость этого раздела в освещении темы обусловлена и литературоцентричностью русской культуры, и тем фактом, что именно художественная литература и этическая публицистика дореволюционной России успели коснуться темы суицида. В XX веке, когда на Западе осуществлялись и публиковались тысячами исследования по суицидологии, в нашей стране эта проблема продолжала принадлежать лишь художественному сознанию. До сих пор, если при слове «суицид» образованный иностранец скажет «Дюркгейм и Франкл», например, то образованный по-русски человек скажет «Вертер и Анна Каренина».

    Выбор текстов отражает разнообразие обращений литературы к теме суицида. В небольшом разделе мы должны были представить те виды художественной интерпретации темы самоубийства, которые могут вызвать интерес у современного читателя. Так, здесь нет текстов, где используются столь популярные лет сто назад приемы, когда самоубийство выступало последним аргументом в борьбе с бедностью, социальным унижением или точкой в истории безответной любви. Каждый из рассказов или текстовых фрагментов раздела представляется как один из инвариантов пути сквозь «потемки души» к крушению человека, отдельного человека-самоубийцы, в конфликте с этическими и эстетическими концепциями, политическими и культурными системами.

    Открывает ряд художественных текстов знаменитый фрагмент из египетского папируса времен XII династии, о котором уже шла речь во введении к историко-философскому разделу. Этот текст явно культового назначения вошел в культурный обиход под названием «Беседа разочарованного со своей душой» в немецких и английских переводах в конце XIX века, когда самоубийство превратилось и в серьезную социальную проблему урбанизированных стран, и в модную эстетизированную тему художественных произведений. Этот текст европейская культура интерпретировала как апологию добровольного принятия смерти, образ превосходства осмысленного отказа от земной жизни и ее пороков.


    Кому мне открыться сегодня?
    Братья бесчестны,
    Друзья охладели. 
    Мне смерть представляется ныне
    Исцеленьем больного,
    Исходом из плена страданья.

    Таким образом, аргументы героев эпохи «fin du siecle» получали как бы освящение древностью. Интересно, что авторы первого русского перевода «Беседы разочарованного со своей душой» для массового читателя И. Кацнельсон и Ф. Мендельсон сочли необходимым в предисловии к сборнику «Фараон Хуфу и чародеи» (М., 1958) уточнить, что «эта несложная философия очень характерна для представителей обреченного класса, инстинктивно чувствующих неотвратимость своей гибели». Необходимость «отстраниться» являлась характерной особенностью любой публикации с «самоубийственным» мотивом в советское время.

    Все остальные произведения, вошедшие в раздел, относятся к литературе Нового и Новейшего времени.

    Выбор фрагмента из романа Германа Мелвилла (1819-1891) «Моби Дик» (глава «Кузнец») обусловлен тем, что весь роман является как бы развернутой метафорой добровольного ухода в «иномирие» Океана, Природы, отказа от «земной жизни» ради вызова, брошенного человеком Творению и его чудищам. По сегодняшний день современная литература в жанре «фэнтези» постоянно прибегает к перифразам из романа Мелвилла именно тогда, когда речь идет, например, о конце Земли и цивилизации как следствии коллективного самоубийства человечества. Можно сослаться на рассказы современного фантаста Харлана Эллисона. В главе «Кузнец» выведен персонаж, формально «оставшийся в живых» после саморазрушения и уничтожения микросоциума (семьи). Кузнец, почитающий себя мертвым, существует на грани миров как мифологический персонаж, обслуживающий переход между мирами. С помощью этого персонажа Мелвилл ещз раз указывает на то, что его герои уходят действовать в мир, противоположный человеческому, и этот уход не подразумевает возвращения.

    Если американский писатель XIX века основным конфликтом считал противостояние человека основам мироздания, Природе, то европейцы в тесноте Старого Света эстетизировали душевное устройство, и самоубийство оказывалось результатом конфликта внутри одной человеческой души.

    Таких авторов, как Шарль Бодлер (1821-1867), Ги де Мопассан (1850-1893), Анри де Ренье (1864-1936), в наше время называют «культовыми», подразумевая, что их тексты питают своими образами самопознание и самопонимание общества, а часто и оформляют внешние поведенческие модели. Не одно поколение европейских читателей именно через французскую психологическую новеллу приобщалось и к тайне самоубийства как непостижимого разрыва жизненной ткани через ее эстетическое преодоление.

    В новелле Мопассана «Самоубийца» встречаем знакомый, казалось бы, пушкинский мотив: «И с отвращением читая жизнь мою...» Но герой Мопассана не поэт, не творческая личность, привыкшая к самопознанию, нет, поток своей жизни в обратном порядке — от зрелости к детству — перечитывает вполне заурядный человек и в ужасе открывает, что жизненный путь — это путь к ухудшению, провалу, путь порчи чистой детской души и... останавливает эту порчу, прерывая путь. Мопассановская идея, что приговор над собой осуществляет не преступная, но мельчающая и пустеющая душа, находит свое продолжение в модернистской драме и новелле, предметом интереса которых становится как раз душевная бездна.

    В новелле Шарля Бодлера «Веревка» фабульное самоубийство привлекает наше внимание к межкультурным провалам, их непреодолимости. Подросток кончает с собой, ибо не в силах вернуться из субкультуры эстетизма в лоно простонародной культуры, к которой принадлежит по рождению. В финале это несущее гибель межкультурье подчеркивается как раз отношением к акту самоубийства: противопоставляется почти мистическое преклонение перед непостижимостью случившегося у эстета-рассказчика грубому суеверию мещанской семьи.

    Миниатюра Анри де Ренье «Неизъяснимое» — концентрированный образ одноименного состояния, при котором самоубийство рассматривается как следствие особого откровения. Собственную жизнь отменяет благополучный, спокойный, удовлетворенный эстет, не-изъяснимость — единственное объяснение. Ирония и изысканность стиля Ренье подчеркивают психологический абсурд самоубийства от эстетства.

    Большинство включенных в раздел текстов демонстрирует при различной тематике и художественных средствах общую семантическую функцию «самоубийственного мотива». Эту функцию можно обозначить как рубец или шрам культурного слома, то есть, если в жизненной ткани самоубийство зияет черной дырой непостижимости, то в художественной, напротив, выразительно маркирует барьер, границы ментальных переходов, будь это переход исторический, слом времен, сословные потери, изменение имущественного статуса или веры.

    Пожалуй, яснее всего это видно на примере творчества японских писателей. Самоубийственная невозможность жить не является предметом интереса старинной японской литературы; в те времена, когда самоубийство было вписано в японскую культуру и регламентировано ею. Но когда начинается культурный распад и мир японского сознания атакован европейским видением, европейскими категориями мироописания, это явление становится предметом творческого интереса в новояпонской литературе.

    Собрание текстов, посвященных суициду, сегодня невозможно представить без японских авторов или тем. Японская культура помещала суицид на почетное место, и это приковало к себе внимание европейцев. В данном разделе мы помещаем новеллы двух знаменитых японских писателей-самоубийц Рюноскэ Акутагавы (1892-1927) и Юкио Мисимы (1925-1970). «Жизнь идиота» Акутагавы — это поток сознания, отражающий ад его существования. В этом произведении находим и культурный слом — невозможность жить в традиционном японском укладе и невозможность раствориться в европейской культуре. Орудием пыток герою представляются, например, полки с книгами европейских авторов. Бесконечная цепь гибельных страхов, абсурда, не узнаваний инкрустирована в тексте краткими упоминаниями традиционных японских самоубийств, совершаемых второстепенными персонажами. В «Жизни идиота» находим отражение мучительного страха безумия и страданий творческой невыразимости. В 1927 году 35-летний Акутагава, с ранних лет одержимый идеей добровольного ухода из жизни, принял смертельную дозу веронала.

    Юкио Мисима — может быть, самый известный в мире японский писатель. В Советском Союзе его, однако, не переводили и не печатали, во-первых, как апологета японского милитаризма, а, во-вторых, как ритуального самоубийцу. Мисима — свидетель разрушения японской культуры, ее вестернизации — поставил в центр своей эстетики символические фигуры японской традиции, гибнущие в современном мире. Дабы избежать гибели, герои Мисимы уходят из жизни добровольно и «красиво» традиционным ритуальным путем. Именно таков ставший хрестоматийным рассказ «Патриотизм», сюжетом которого является парное самоубийство молодоженов. В последние годы жизни писатель попытался перенести свой художественный мир в практику жизни и в 1970 году поднял на захват военной базы группу боевиков студенческой патриотической организации. После подавления мятежного выступления Юкио Мисима и один из его спутников совершили харакири. Фотография отрубленной головы знаменитого японского эстета обошла мир. Пожалуй, одной из своих вне художественных целей он добился, его смерть стала самым громким из писательских самоубийств всех времен и народов.

    Свод текстов зарубежных авторов завершает произведение великого слепца, классика постмодерна Хорхе Луиса Борхеса (1899-1986). Борхес не только повторяет название первой апологии самоубийства Нового времени, трактата Джона Донна «Биатанатос», но комментирует, интерпретирует его. Пронзительная ирония Борхеса трактует эзотерическую задачу трактата Донна как доказательство самоубийства Христа. Идя дальше, Борхес предполагает возможным само существование человека и его истории как плодов самоубийства божества.

    Ряд текстов раздела представляет русскую литературу. Как уже отмечалось выше, в России проблема самоубийств возникла в пореформенную эпоху, так как сопутствовала процессу ломки традиционных культурных установлений, то есть потере корней огромными людскими массами, миграции, урбанизации и пр., привлекла, прежде всего внимание писателей (Ф. Достоевский, Л. Толстой), но в начале XX века произошло то, что назвали эпидемией самоубийств, причем самоубийств в среде молодежи и интеллигенции. Общество не могло не обратить внимания на то, что добровольно уходят из жизни люди очень начитанные, и гневно вопрошающие взгляды обратились к литературе как к источнику самоубийственных идей. Писателям пришлось выдержать обвинения в создании провоцирующих на самоубийство произведений, а в 1912 году ответить на специальный опрос журнала «Новое слово»: «Как вы относитесь к проблеме самоубийства?» Резко отрицательно отнеслись к суициду как способу решения какой-либо проблемы почти все писатели, в том числе и те, в произведениях которых часто встречались «соблазны самоубийством», — Л. Андреев, А. Куприн, М. Арцыбашев. Так в России литература в очередной раз получила признание в своем превосходстве над жизнью.

    Мы почти не включили в раздел те произведения русской прозы, которые были напрямую связаны с разочарованием молодежи в протесте и борьбе, с нигилистическим отчаянием перед «опустевшими небесами», с эпохой безвременья. Не включили, прежде всего потому, что эти произведения, как правило, иллюстративны и представляют ситуацию суицида молодых атеистов, революционеров, неудачников с прямотой и простотой протокола о вскрытии или статистического отчета.

    В неожиданно юмористическом и пародийном духе трактуют тему самоубийства маленький рассказ Антона Чехова (1860-1904) «Два газетчика». Любое напряжение требует разрядки, и одна из самых серьезных, пугающих тем тоже подлежала разоблачению, особенно когда стала модной, популярной, разменной. Чеховский рассказ полон иронии и игры с культурными кодами. Один персонаж с удовольствием живет, умело, манипулируя разнообразными сообщениями о плодах цивилизации, а другой «с таким же удовольствием» и от той же цивилизации вешается. Опять «культурная» граница: один — внутри и живет, другой — вне и... «уходит». Других причин и нет, как бы замечает Чехов.

    Корней Чуковский в статье «Самоубийцы» 1912 года указывал на «половой вопрос» как на один из гибельных жизненных этапов наряду с революцией и «эстетикой». В творчестве Ивана Бунина (1870-1953) «половой вопрос» трансформируется в тонкое, для русской литературы новое обращение к эротике как к испытанию души. Эрос и Танатос оказываются неразлучны в бунинской прозе, и это касается не только помещенного в разделе «Дождя», но и «Митиной любви», «Гали Ганской». В этих новеллах одиночество, которое сопряжено с приобщением к эротическому погружению, оборачивается суицидом, в других бунинских рассказах — убийством («Легкое дыхание»).

    Нередко художественные тексты как бы отражают ответы писателей на вопросы анкеты об отношении к суициду. Самоубийство часто связывали с душевной незрелостью, ленью, скукой (ср. с «опустошенностью» у Мопассана). Так, рассказ Александра Куприна (1880-1960) «Брегет» со своей несколько искусственной фабулой показывает вынужденное самоубийство в ситуации угрозы потери чести. Это чистая литературщина, игра с традицией, намеренно лишенная социальной актуальности.

    Рассказ-стилизация Александра Грина (1880-1932) о том, как слепой промахнулся, стреляя в себя, и этот неудачный выстрел устранил причину самоубийства («Судьба, взятая за рога»). Нужно оценить, насколько серьезно и высокопарно сильный романтический герой готовится к смерти («смерть улыбалась ему»). Спасает героя именно стремление остаться в романтических рамках — эффектно и душераздирающе пасть на глазах любимой женщины.

    Недостижимая идеальная возлюбленная, пришедшая из прошлого, уводит в добровольное небытие русского художника в Париже (новелла Георгия Иванова (1894-1958) «Невеста из тумана»). Эмиграция и ностальгия создавали и в литературе, и в жизни ситуацию суицидального риска. В новелле писателя-эмигранта «невеста из тумана» воспринимается как метафора утраченной русской культуры, утраченного источника вдохновения и смысла жизни.

    Можно сказать, что последняя пьеса обэриута Александра Введенского (1904-1941) «Где. Когда» продолжает традицию иронического осмысления темы. Можно бы, да останавливают даты. В 1941 году написана эта пьеса — квинтэссенция прощаний всех самоубийц литературы, пересказанная парадоксальным художественным языком, в котором предсказуемость и грамматическая правильность порождают логический абсурд: «И так попрощавшись со всеми он аккуратно сложил оружие и вынув из кармана висок выстрелил себе в голову». Зная, что Введенский и все остальные члены литературной группы ОБЭРИУ были репрессированы, нельзя не увидеть в этих строках, что самоубийством при сталинском режиме были творческая дерзость и нонконформизм. В том же 1941 году в сентябре Введенский был арестован, в декабре его не стало.

    Прощай тетрадь.
    Неприятно и нелегко умирать.
    Прощай мир. Прощай рай.
    Ты очень далек человеческий край.

    Место смерти — прочерк, причина — прочерк.

    А. А. Мисюк

    Поэзия Древнего Египта. [Спор разочарованного со своей душой]

    Первая жалоба

    Видишь, имя мое ненавистно

    И зловонно, как птичий помет

    В летний полдень, когда пылает небо.


    Видишь, имя мое ненавистно

    И зловонно, как рыбьи отбросы

    После ловли под небом раскаленным.


    Видишь, имя мое ненавистно

    И зловонно, как утиное гнездовье

    В тростниках на болоте гнилотворном.


    Видишь, имя мое ненавистно

    И зловонно, как болотная тина,

    Как рыбачьи отрепья и невод.


    Видишь, имя мое ненавистно

    И зловонно, как дыханье крокодилье,

    Как житье с крокодилами в соседстве.


    Видишь, имя мое ненавистно

    И зловонно, как напраслина, которой

    Очернили жену перед мужем.


    Видишь, имя мое ненавистно

    И зловонно, как навет непристойный

    На отрока, чистого сердцем.


    Видишь, имя мое ненавистно

    И зловонно, словно город-изменник,

    Что задумал от царства отложиться.


    Вторая жалоба

    Кому мне открыться сегодня?

    Братья бесчестны,

    Друзья охладели.


    Кому мне открыться сегодня?

    Алчны сердца,

    На чужое зарится каждый.


    Кому мне открыться сегодня?

    Раздолье насильнику,

    Вывелись добрые люди.


    Кому мне открыться сегодня?

    Худу мирволят повсюду,

    Благу везде поруганье.


    Кому мне открыться сегодня?

    Над жертвой глумится наглец,

    А людям потеха — только!


    Кому мне открыться сегодня?

    У ближнего рады

    Последний кусок заграбастать!


    Кому мне открыться сегодня?

    Злодею — доверие,

    Брата — врагом почитают.


    Кому мне открыться сегодня?

    Не помнит былого никто.

    Добра за добро не дождешься.


    Кому мне открыться сегодня?

    Друзья очерствели,

    Ищи у чужих состраданья!


    Кому мне открыться сегодня?

    Потуплены взоры,

    От братьев отвернуты лица.


    Кому мне открыться сегодня?

    В сердцах воцарилась корысть.

    Что толку — искать в них опоры?


    Кому мне открыться сегодня?

    Нет справедливых,

    Земля отдана криводушным.


    Кому мне открыться сегодня?

    Нет закадычных друзей,

    С незнакомцами душу отводят.


    Кому мне открыться сегодня?

    Нету счастливых,

    Нет и того, с кем дружбу водили.


    Кому мне открыться сегодня?

    Бремя беды на плечах,

    И нет задушевного друга.


    Кому мне открыться сегодня?

    Зло наводнило землю,

    Нет ему ни конца, ни края.


    Третья жалоба

    Мне смерть представляется ныне

    Исцеленьем больного,

    Исходом из плена страданья.


    Мне смерть представляется ныне

    Благовонною миррой,

    Сиденьем в тени паруса, полного ветром.


    Мне смерть представляется ныне

    Лотоса благоуханьем,

    Безмятежностью на берегу опьяненья.


    Мне смерть представляется ныне

    Торной дорогой,

    Возвращеньем домой из похода.


    Мне смерть представляется ныне

    Небес проясненьем,

    Постижением истины скрытой.


    Мне смерть представляется ныне

    Домом родным

    После долгих лет заточенья.


    Четвертая жалоба

    Воистину, кто перейдет в загробное царство –

    Будет живым божеством,

    Творящим возмездье за зло.


    Воистину, кто перейдет в загробное царство –

    Будет в ладье солнечной плыть,

    Изливая оттуда благодать, угодную храму.


    Воистину, кто перейдет в загробное царство

    Будет в числе мудрецов, без помехи

    Говорящих с божественным Ра.

    Герман Мелвилл. Моби Дик, или белый кит

    Глава СХП. Кузнец

    Воспользовавшись тихой летней прохладой, стоявшей в то время года на здешних широтах, старый кузнец Перт, с головы до ног покрытый сажей и мозолями, в ожидании самой горячей промысловой поры, которая теперь предстояла, не стал убирать назад в трюм свой переносный горн; закончив свою долю работы над ногой для Ахава, он оставил его на том же месте, накрепко принайтованным к рымам у фок-мачты; теперь к кузнецу то и дело обращались с просьбами командиры вельботов, гарпунеры и гребцы; каждому нужно было что-нибудь исправить, заменить или переделать в их разнообразных орудиях и шлюпочном вооружении. Люди в нетерпении обступали его тесным кольцом, дожидаясь своей очереди; каждый держал в руке либо лопату, либо наконечник пики, либо гарпун, либо острогу и ревниво следил за малейшим движением его занятых, прокопченных рук. Но у этого старика были терпеливые руки, и терпеливым молотом взмахивал он. Ни ропота, ни нетерпения, ни озлобления. Безмолвно, размеренно и торжественно; еще ниже сгибая свою вечно согбенную спину, он все трудился и трудился, будто труд — это вся жизнь, а тяжкие удары его молота — это тяжкие удары его сердца. И так оно и было. О, несчастный!

    Что-то необычное в походке этого старика, какая-то едва приметная, но болезненная рыскливость его хода еще в начале плавания вызывала любопытство матросов. И постепенно он вынужден был уступить настойчивости их упорных расспросов; так и получилось, что все на борту узнали постыдную историю его печальной жизни.

    Однажды в жестокий мороз, оказавшись за полночь — и отнюдь не невинно — на полдороге между двумя провинциальными городами, осоловелый кузнец вдруг почувствовал, что его одолевает смертельное оцепенение и, забравшись в покосившийся ветхий сарай, вздумал провести там ночь. Последствием этого была потеря им всех пальцев на обеих стопах. И так постепенно из его признаний сцена за сценой выступили четыре акта радости и один длинный, но еще не достигнувший развязки пятый акт горя, составляющие драму его жизни.

    Этого старика в возрасте шестидесяти лет с большой задержкой постигло то, что в обиходе бедствий зовется гибелью и разорением. Он был прославленным мастером своего дела, всегда имел в избытке работу, жил в собственном доме с садом, обнимал молодую любящую жену, которая годилась ему в дочки, и троих веселых румяных ребятишек; по воскресеньям ходил в чистую, светлую церквушку, стоявшую в рощице. Но однажды ночью, таясь под покровом тьмы и коварно скрываясь под обманной личиной, жестокий фабитель пробрался в этот счастливый дом и унес оттуда все, что там было. И что всего печальнее, ввел этого фабителя в лоно своей семьи, не ведая того, сам кузнец. Это был Чародей Бутылки! Когда была выдернута роковая пробка, вырвалась наружу вражья сила и высосала все соки из его дома. Из весьма справедливых и мудрых соображений экономии кузница была устроена прямо у них в подвале, хотя имела отдельный вход, так что молодая и любящая жена всегда прислушивалась без раздражения и досады, но с превеликим удовольствием к могучему звону молота в молодых руках своего старого мужа, потому что гулкие его удары, заглушённые стенами и полами, все-таки проникали своей грубой прелестью к ней в детскую, где она укачивала детей кузнеца под железную колыбельную песню могучего Труда.

    О горе ты горькое! О смерть! почему не приходишь ты в нужную минуту? Если бы ты взяла к себе старого кузнеца, прежде чем свершились его гибель и разорение, тогда осталось бы у молодой вдовы ее сладкое горе, а у сирот был бы всеми почитаемый и воспетый семейными преданиями покойный отец, о котором они могли бы думать в последующие годы; и у всех — беззаботная жизнь с достатком. Но смерть скосила себе какого-то добродетельного старшего брата, от чьих неутомимых ежедневных трудов целиком зависело существование совсем другой семьи, а этого хуже, чем никчемного старика оставила стоять на ниве до тех пор, покуда мерзлое гниение жизни не сделает его еще более пригодным для жатвы.

    К чему пересказывать остальное? Все реже и реже раздавались удары молота в подвале; и всякий день каждый новый удар был слабее, чем предыдущий; жена, застыв, сидела у окна и глядела сухими, блестящими глазами на заплаканные личики своих детей; мехи опали; горн задохнулся золой; дом продали; мать погрузилась в высокую траву деревенского погоста, и дети, проводив ее, вскоре последовали за нею; и бездомный, одинокий старик, спотыкаясь, вышел на дорогу бродягой в трауре; и не было почтения его горю, и самые седины его были посмешищем для льняных кудрей.

    Кажется, у такой жизни один только желанный исход — смерть; но ведь смерть — это лишь вступление в область Неведомого и Непытанного; это лишь первое приветствие бескрайним возможностям Отдаленного, Пустынного, Водного, Безбрежного; вот почему перед взором ищущего смерти человека, если он еще сохранил в душе какое-то предубеждение против самоубийства, океан, все принимающий, все поглотивший, заманчиво расстилает огромную равнину невообразимых захватывающих ужасов и чудесных, неиспытанных приключений; будто из бездонных глубин тихих океанов, поют ему тысячи сирен: «Ступай сюда, страдалец, здесь новая жизнь, не отделенная от старой виною смерти; здесь небывалые чудеса, и чтобы их увидеть, тебе не надо умирать. Сюда, сюда! Погреби себя в этой жизни, ведь она для твоего теперешнего сухопутного мира, ненавистного и ненавидящего, еще отдаление и темнее, чем забвение смерти. Ступай сюда! Поставь и себе могильный камень на погосте и ступай сюда, ты будешь нам мужем!»

    И наслушавшись этих голосов, несшихся с Востока и Запада ранехонько на заре и на исходе дня, душа кузнеца отозвалась: «Да, да, я иду!»

    Так ушел Перт в плавание на китобойце.

    Ги де Мопассан. Самоубийца

    Жоржу Леграну

    Не проходит и дня, чтобы в какой-нибудь газете, в отделе происшествий, нельзя было прочитать следующих строк:

    «В ночь со среды, на четверг квартиранты дома № 40 по... улице были разбужены двумя выстрелами, последовавшими один за другим. Шум исходил из квартиры, занимаемой г-ном X... Когда дверь была взломана, хозяина квартиры нашли плавающим в луже крови, с револьвером в руке, которым он и убил себя.

    Г-ну X... было пятьдесят семь лет, он располагал хорошим состоянием и имел все необходимое, чтобы быть счастливым. Причина, толкнувшая его на роковое решение, неизвестна».

    Какая глубокая скорбь, какие сердечные муки, затаенные горести, жгучие раны толкают на самоубийство этих счастливых людей? И вот начинают искать причины, выдумывают любовные драмы, подозревают разорение и, так как ничего определенного не находят, заносят такие смерти под рубрику «Тайна».

    В наши руки попало письмо, найденное на столе одного из таких «беспричинно покончивших с собой», написанное им в последнюю ночь, когда пистолет уже был заряжен. Мы считаем это письмо весьма интересным. В нем не говорится ни об одной из тех крупных катастроф, которые постоянно ищешь в основе подобных отчаянных поступков, но оно рассказывает о медленном чередовании мелких жизненных невзгод, о роковом разрушении одинокой жизни, растерявшей былые мечты; оно объясняет причину многих трагических развязок, которую поймут лишь нервные и впечатлительные люди.

    Вот оно:

    «Сейчас полночь. Закончив это письмо, я убью себя. Почему? Попытаюсь ответить -не тем, кто будет читать эти строки, а самому себе, чтобы укрепить свое слабеющее мужество и хорошенько проникнуться роковой необходимостью этого поступка, который я мог бы только отсрочить.

    Родители, воспитавшие меня, были простые люди, верившие решительно всему. И я стал верить, как они.

    Сон мой длился долго. Только сейчас разлетелись его последние обрывки.

    Уже несколько лет со мною происходит что-то необыкновенное. Все проявления бытия, ярко сверкавшие, бывало, перед моими глазами, как будто поблекли. Смысл всех вещей предстал мне во всей своей грубой реальности, а истинная природа любви внушила мне отвращение даже к поэзии ласк.

    Мы -вечные игрушки все обновляющихся иллюзий, бессмысленных и очаровательных.

    По мере того как я старел, я примирялся с ужасной скудностью всего существующего, с бесплодностью усилий, с тщетой ожиданий, как вдруг сегодня вечером, после обеда, это ничтожество всего сущего озарилось для меня новым светом.

    Прежде я был жизнерадостен! Все меня очаровывало: проходящие женщины, вид улиц, места, где я жил, я даже интересовался покроем платья. Но повторение одних и тех же впечатлений в конце концов наполнило мое сердце усталостью и скукой; так случилось бы с человеком, который каждый вечер смотрел бы все тот же спектакль.

    Вот уже тридцать лет я ежедневно встаю в один и тот же час и вот уже тридцать лет ем в одном и том же ресторане, все в те же часы, все те же блюда, подаваемые разными лакеями.

    Я пробовал путешествовать. Одиночество, которое испытываешь в незнакомых местах, испугало меня. Я почувствовал себя таким заброшенным и таким маленьким, что поспешил вернуться домой.

    Но неизменный вид моей мебели, в течение тридцати лет не сдвигавшейся с места, изношенность моих кресел, которые я помнил еще новыми, запах моей квартиры (ведь всякое жилище со временем приобретает особый запах) вызывали у меня отвращение к привычному укладу жизни, и я испытывал приступы черной меланхолии.

    Все повторяется, повторяется беспрестанно и уныло. Самый жест, которым я вставляю ключ в замочную скважину, возвращаясь домой, место, где всегда лежат спички, первый взгляд, которым я окидываю комнату при вспышке фосфора, вызывают во мне желание выброситься в окно и покончить с монотонностью этих явлений, от которых нам никогда не избавиться.

    Каждый день во время бритья я испытываю неодолимое желание перерезать себе горло; лицо мое в зеркале, с намыленными щеками, вечно одно и то же, не раз заставляло меня плакать от тоски.

    Я даже не могу больше видеться с людьми, которых прежде встречал с удовольствием, до того я знаю их, до того мне наперед известно, что они скажут и что, я им отвечу, до того мне знаком шаблон их неизменных мыслей, их рассуждений. Человеческий мозг подобен цирковой арене, где вечно кружится бедная лошадь. Каковы бы ни были наши усилия, наши окольные пути, наши попытки вырваться, предел их ограничен, они стоят перед нами ровным барьером: ни неожиданных выступов, ни выхода в неизвестное. Приходится вращаться, вечно вращаться в кругу тех же мысей, тех же радостей, тех же шуток, тех же привычек, тех же верований и того же отвращения.

    Сегодня вечером был ужасный туман. Он заволакивал бульвары, где потускневшие газовые фонари казались коптящими свечами. Какая-то тяжесть сильнее обычного сгибала мне плечи. Быть может, от несварения желудка.

    Ведь хорошее пищеварение -все в жизни. Оно вызывает вдохновение у художника, любовные желания у молодых людей, ясные мысли у философов, радость жизни у всех на свете, и оно позволяет, есть вволю, а это тоже величайшее счастье. Больной желудок приводит к скептицизму, к неверию, порождает мрачные сноведения и желание смерти. Я очень часто замечал это. Может быть, я и не покончил бы с собой, если бы у меня сегодня вечером хорошо варил желудок.

    Когда я сел в кресло, в которое сажусь ежедневно вот уже тридцать лет, и бросил взгляд вокруг, меня охватила такая безысходная тоска, что, казалось, я был близок к сумасшествию.

    Я стал придумывать, что бы такое сделать, чтобы уйти от самого себя. Но всякое занятие ужасало меня, как нечто еще более отвратительное, чем бездействие. Тогда я вздумал навести порядок в своих бумагах.

    Уже давно намеревался я произвести расчистку своих ящиков, потому что вот уже тридцать лет бросаю, как попало в один и тот же стол письма и счета, и беспорядок такого смешения часто доставлял мне много неудобств. Но я всегда испытываю такую моральную и физическую усталость при одной мысли привести что-либо в порядок, что у меня никогда не хватало духа приняться за эту противную работу.

    Итак, я сел за письменный стол и открыл его, собираясь разобрать старые бумаги и большую часть их уничтожить.

    Сначала меня смутил вид груды пожелтевших листков, затем я взял один из них.

    Ах, не прикасайтесь никогда к вашему столу, кладбищу былой переписки, если только вам дорога жизнь! Если же вы нечаянно откроете его, хватайте в охапку все письма, которые в нем находятся, закройте глаза, чтобы не прочитать ни единого слова, чтобы какой-нибудь забытый вами и вдруг снова узнанный почерк не бросил вас вдруг в океан воспоминаний; швырните в огонь эти смертоносные бумаги и, когда они превратятся в пепел, изотрите их в мельчайшую пыль... Иначе вы погибли... Как погиб я час тому назад!

    Первые письма, перечитанные мною, не возбудили во мне никакого интереса. Они были, впрочем, совсем недавние -от людей, еще здравствующих, с которыми я еще довольно часто встречаюсь, и которые меня ничуть не трогают. Но вдруг один конверт заставил меня вздрогнуть. Крупным размашистым почерком на нем было выведено мое имя, и сразу же слезы подступили к моим глазам. Это письмо было от моего самого близкого друга, товарища моей юности, поверенного моих надежд; он так ясно предстал передо мной со своей добродушной улыбкой, с протянутой ко мне рукой, что меня охватила дрожь. Да, да, мертвые возвращаются, ибо я его видел! Наша память -мир более совершенный, чем вселенная: она возвращает жизнь тем, кто уже не существует!

    Руки мои дрожали, и взор затуманился, когда я перечел все, что он писал мне, и я почувствовал такую мучительную боль в своем несчастном, содрогающемся от рыданий сердце, что застонал, как будто мне выламывали руки и ноги.

    И тогда я поднялся к истокам моей жизни, как поднимаются вверх по реке. Я увидел давным-давно забытых людей, чьи имена я даже и не помню. Лишь облик их еще жил во мне. В письмах моей матери передо мною вновь возникли старые слуги, внешний вид нашего дома и все те незначительные мелочи, на которых останавливается детский ум.

    Да, я вдруг увидел вновь все прежние платья моей матери, все изменения в ее облике, вносимые модой и новыми прическами, которые она носила. Особенно настойчиво представлялась мне она в одном шелковом платье со старинными разводами, и я вспомнил слова, сказанные однажды ею, когда на ней было это платье: «Робер, дитя мое, если ты не будешь держаться прямо, то станешь горбатым на всю жизнь».

    Затем, открыв другой ящик, я внезапно очутился перед своими любовными сувенирами: бальной туфлей, разорванным носовым платком, подвязкой, прядью волос и засохшими цветами. И чудесные романы моей жизни, героини которых еще живы и теперь совсем уже поседели, погрузили меня в горькую тоску о том, что утрачено навсегда. О, юные головки с золотистыми локонами, ласка руки, говорящий взгляд, бьющееся сердце, улыбка, уста, обещающие объятия!.. И первый поцелуй... этот бесконечный поцелуй, от которого смыкаются веки и все мысли растворяются в неизмеримом блаженстве скорого обладания!

    Схватив руками эти старые залоги былой любви, я покрыл их безумными поцелуями, и в моей измученной воспоминаниями душе я вновь пережил часы разлуки и испытал более жестокую пытку, чем все муки ада, изобретенные когда-либо человеческим воображением.

    Оставалось последнее письмо. Я написал его сам пятьдесят лет тому назад под диктовку старого учителя чистописания. Вот оно:

    «Милая мамочка,

    Сегодня мне исполнилось семь лет. Это уже сознательный возраст, и я пользуюсь случаем поблагодарить тебя за то, что ты дала мне жизнь.

    Твой маленький обожающий тебя сын Робер».

    Все было кончено. Я дошел до истоков и внезапно оглянулся на остаток своих дней. Я увидел отвратительную и одинокую старость, надвигающиеся болезни и конец, конец, конец всему! И никого подле меня!

    Револьвер здесь на столе... я взвожу курок... Никогда не перечитывайте старых писем».

    Вот как кончают с собой многие люди, в жизни которых тщетно доискиваются потом какого-нибудь большого горя.

    Шарль Бодлер. Веревка

    Эдуарду Мане

    Иллюзии, говорил мне мой друг, может быть, так же бесчисленны, как и отношение людей друг к другу или к вещам. И когда иллюзия исчезает, то есть когда мы видим существо или факт таким, как он существует вне нас, мы испытываем странное чувство, сложенное наполовину из сожаления об исчезнувшем призраке, наполовину из приятного изумления перед новостью, перед реальным фактом. Если существует явление очевидное, обыденное, всегда равное себе и в природе которого нельзя ошибиться, так это материнская любовь. Так же трудно представить себе мать без материнской любви, как свет без теплоты; и не законно ли поэтому относить на счет этой любви все поступки и слова матери, касающиеся ее ребенка? Однако послушайте эту небольшую историю, где я был странным образом введен в заблуждение самой естественной иллюзией.

    Моя профессия художника заставляет меня внимательно вглядываться в лица, в выражения встречающихся на моем пути людей, а вы знаете, какую радость извлекаем мы из этой способности, делающей жизнь в наших глазах более оживленной и полной смысла, чем у других людей. В отдаленном квартале, где я живу и где строения до сих пор разделены широкими поросшими травой пустырями, я часто встречал ребенка, знойное и шаловливое личико которого пленило меня с первого взгляда среди других детских лиц. Он позировал мне не раз, и я превращал его то в цыганенка, то в ангела, то в мифологического Амура. Я заставлял его держать то скрипку бродячего музыканта, то Факел Эрота, то носить Терновый Венец и Гвозди Распятия. Проказы этого мальчугана доставляли мне такое живое удовольствие, что я однажды упросил его родителей, людей бедных, уступить его мне, обещая хорошо одевать его, давать немного денег и не налагать на него никакой работы, кроме чистки кистей и исполнения моих поручений. Отмытый, мальчуган стал прелестен, и жизнь у меня казалась ему раем сравнительно с той, которую ему пришлось бы терпеть в отцовской конуре.

    Я должен, однако, сказать, что этот маленький человечек удивлял меня не раз странными приступами преждевременной тоски и что он скоро проявил чрезмерное пристрастье к сладостям и к ликерам. Убедившись однажды, что, несмотря на мои многочисленные предупреждения, он учинил еще новое воровство в том же роде, я пригрозил ему отослать его обратно к родителям. Затем я вышел, и дела задержали меня довольно долго в отсутствии.

    Каковы же были мой ужас и мое изумление, когда по возвращении домой первое, что мне бросилось в глаза, был мой мальчуган, шаловливый спутник моей жизни, висевший на дверце вот этого шкафа! Его ноги почти касались пола; стул, который он, очевидно, оттолкнул ногой, валялся рядом; голова судорожно пригнулась к плечу,  распухшее лицо и широко раскрытые, с ужасающей неподвижностью смотревшие глаза произвели на меня сначала обманчивое впечатление жизни. Снять его с петли было не таким легким делом, как вы можете подумать. Он уже сильно окоченел, и я испытывал неизъяснимое отвращение к тому, чтобы дать ему грубо упасть прямо на пол. Приходилось одной рукой поддерживать его тело, а другой перерезать веревку. Но и этим еще не все было сделано; маленький злодей воспользовался очень тонкой бечевкой, которая глубоко врезалась в тело, и теперь, чтобы освободить шею, нужно было тонкими ножницами нащупать бечевку в глубине между двух вздувшихся складок.

    Я забыл вам сказать, что я звал громко на помощь, но все мои соседи отказали мне в ней, верные в этом отношении обычаю цивилизованных людей: никогда почему-то не вмешиваться в дела повешенных. Наконец, прибыл доктор, который и объявил, что ребенок уже несколько часов как умер. Когда, позднее, нам пришлось его раздевать для погребения, то трупное окоченение тела было таково, что, потеряв надежду согнуть его члены, мы были принуждены разрывать и разрезать одежды, чтобы снять их с него.

    Полицейский, которому я, естественно, должен был заявить о происшествии, посмотрел на меня искоса и сказал: «Дело темное!» — движимый, вероятно, застарелым стремлением и должностной привычкой нагонять на всякий случай страх на правых и виновных.

    Оставалось выполнить последнюю обязанность, одна мысль о которой приводила меня в ужас и содрогание: нужно было известить родителей. Ноги отказывались вести меня к ним. Наконец, я собрался с духом. Но, к моему большому удивлению, мать осталась невозмутимой, и ни одна слеза не просочилась из ее глаз. Я приписал эту странность тому ужасу, который она должна была испытывать, и мне пришло на память известное суждение: «Самая страшная скорбь — немая». Что же касается отца, то он только произнес с полутупым, полузадумчивым видом: «В конце концов, так-то оно, быть может, и лучше; все равно он кончил бы плохо!»

    Тем временем тело лежало у меня на диване, и я был занят, с помощью служанки, последними приготовлениями, как вдруг мать ребенка вошла в мою мастерскую. Она хотела, по ее словам, взглянуть на труп сына. Право, я не мог помешать ей упиться своим горем и отказать ей в этом последнем и мрачном утешении. Затем она попросила меня показать ей то место, где повесился ее ребенок. «О, нет, сударыня, — ответил я, — это причинило бы вам страдание». И непроизвольно мои глаза обратились к роковому шкафу. С отвращением, к которому примешивались ужас и гнев, я заметил, что в дверце еще оставался торчать гвоздь с длинным болтавшимся на нем концом веревки. Я бросился, чтобы сорвать эти последние следы несчастья, и уже готов был их выкинуть за окно, как несчастная женщина схватила меня за руку и сказала мне голосом, против которого нельзя было устоять: «О, оставьте мне это! Прошу вас! Умоляю вас!» Очевидно, она так обезумела от отчаяния, подумалось мне, что теперь прониклась нежностью даже к тому, что послужило орудием смерти ее сына, и захотела сохранить это как страшную и дорогую святыню. И она завладела гвоздем и веревкой.

    Наконец-то! Наконец, все было окончено. Мне оставалось только снова приняться за свою работу с еще большим жаром, чем прежде, чтобы мало-помалу отогнать от себя маленького покойника, который забился в складки моего мозга и призрак которого утомлял меня своими огромными, неподвижными глазами. Однако на другой день я получил целую пачку писем: одни были от жильцов моего дома, другие — из соседних домов; одно с первого этажа; другое со второго; третье с третьего. И так далее; одни в полушутливом тоне, как бы стараясь прикрыть напускною шутливостью, искренность просьбы; другие грубо наглые и безграмотные; но все клонились к одной и той же цели, а именно получить от меня кусок роковой и приносящей счастье веревки. Среди подписей, должен сознаться, больше было женских, чем мужских; но не все они, поверьте, принадлежали людям низшего и грубого класса. Я сохранил эти письма.

    И тогда внезапный свет пролился в мой мозг, и я понял, почему мать так добивалась от меня этой бечевки и в какой торговле она надеялась найти утешение.

    Анри де Ренье. Неизъяснимое

    Жильберту де Вуазену

    «Когда вы получите это письмо, дорогой друг, меня больше не будет в живых. Запечатав его и передав моему верному Франсуа, который сейчас отнесет его вам, я выну из ящика того самого стола, за которым пишу, свой револьвер и лягу на диван. Там меня и найдут мертвым. Я надеюсь, что брызнувшая кровь не слишком испортит восточный ковер, которым он покрыт. Если шелковистый пурпур его шерсти не будет очень поврежден, примите его на память обо мне; вам нравились эти цвета, зловещие и матовые, и благородный персидский ковер.

    Хотя вы и наименее любопытный из всех друзей, вы все же, без сомненья, захотите узнать, почему я кончаю с собой. В самом деле, я еще молод, богат, здоров. Во мне нет никаких душевных или телесных недостатков, которые заставляют искать смерти; разве что некоторая склонность к меланхолии, некоторая незанятость. Но разве у меня недостаточно возможностей, чтобы рассеять эту склонность средствами, которые я мог бы разумно и с успехом применить? Разве чтение, путешествия, дружба — не те радости, которые помогают нам жить? Конечно, да, и тем не менее я сейчас умру.

    Если бы у меня были романтические вкусы, и я хотел бы из посмертного кокетства заинтриговать верного и испытанного друга, ничего не было бы проще, как заставить предположить, что меня побудили к такому поступку таинственные причины страстного или трагического, по моему выбору, характера. Но я не любитель этих замогильных осложнений и предпочитаю, поэтому попросту изложить вам обстоятельства, которые подготовили принятое мною несколько времени тому назад решение, по-видимому, столь странное, которое я сейчас выполню.

    Есть люди, дорогой мой, которые убивают себя из-за любви или скуки, малодушия или отвращения, вследствие тщеславия или из жажды справедливости. Так вот, я не следую ни одному из этих побуждений. Я ни перед кем не виновен и не собираюсь никого удивлять... Я не поддаюсь ни страху, ни отчаянью. Жизнь моя вполне терпима. Ничто меня не тяготит и не угнетает. Наоборот, я сейчас даже обладаю очаровательной возлюбленной, и тем не менее, закончив это письмо, я убью себя там, на диване, на прекрасном персидском ковре, темный пурпур которого пленяет мой взор.

    Это странно, не правда ли? Тем более что я не пьян и не безумен. Я сказал бы даже: то, что я собираюсь сделать, кажется мне вполне разумным и естественным, хотя я не вижу в том никакой пользы. Несмотря на это, я чувствую, что не могу поступить иначе. Это кажется мне столь же неизбежным действием, как дышать, — действием простым и необходимым. Вся моя жизнь была лишь скрытым к тому приготовлением. Такова, очевидно, моя судьба...

    Мы очень часто принимаем внешние совпадения, сопровождающие наши поступки, за их причины. Рассуждая таким способом, я мог бы выставить причиной моей смерти женщину, так как указания относительно того, что во мне происходит и в чем заключается мое, сказал бы я, предназначение, обнаружились в присутствии женщины; но, по правде сказать, она играет в этом не большую роль, чем камни мостовой или деревья пейзажа, и если я вызываю в этот момент ее образ, то отнюдь не затем, чтобы вмешать ее в то, что со мной случилось, но потому, что мне приятно вспомнить в последний раз ее прелесть и красоту...

    Особа эта как раз и есть та очаровательная возлюбленная, о которой я только что упомянул. Ее зовут Жюльета. Она француженка. Ее сестра замужем за американцем. Я встретился с ними в прошлом году на Босфоре, где проводил лето. Я жил в Терапии, они тоже. Меня представил им один общий знакомый. Мы понравились друг другу — Брауны (назовем их хотя бы так), Жюльета и я. Мы жили в одном отеле и встречались каждый день.

    Я впервые обнаружил нечто однажды после полудня в начале сентября. Было слишком жарко, чтобы ехать в Стамбул, и мы уговорились отправиться все вместе в коляске в местность, называемую Поль Хане, что значит Долина Роз. Это живописная долина, на некотором расстоянии от Терапии и Биюк-Дере. Там, в тени деревьев, находится маленькое турецкое кафе, где на террасе можно хорошо отдохнуть в прохладе, под шум фонтанов, попивая великолепный кофе и куря душистые папиросы.

    Мы сидели вокруг маленького столика, Брауны, Жюльета и я, лениво прислушиваясь к шепоту воды и листьев и грызя фисташки и турецкие сласти, когда вдруг я ощутил что-то неизъяснимое. Говоря «неизъяснимое», я употребляю самое точное выражение. Нечто значительное и почти неуловимое произошло во мне. Возникло какое-то неопределенное и непосредственное чувство, смешанное с уверенностью, что с этого момента я перестал быть тем, чем был до сих пор. Желая скрыть свое волнение, я поднес чашку к губам, но с такой неловкостью, что Жюльета рассмеялась и спросила меня, что со мной.

    Этот смех был волшебным знаком, рассеявшим мое смущение. Что за глупость! И как я не понял сразу, что то, что я почувствовал, была просто-напросто любовь? Разве это не было естественным объяснением того состояния, в каком я находился? Я был влюблен в эту самую очаровательную молодую женщину, которая сидела тут же и смех, который сливался с шепотом ручьев и листьев, в маленьком кафе Долины Роз, где ее светлое лицо казалось тоже цветком...

    Такое объяснение меня успокоило. В состоянии влюбленного не было ничего, что могло бы мне быть неприятным, так как не было никаких оснований предполагать, что Жюльета ответит неблагосклонно на мое чувство. Она была замужем, но я знал от ее зятя Брауна, что она плохо жила с мужем. Брауны взяли ее с собой путешествовать именно для того, чтобы избавить ее от мужа, который к тому же не слишком дорожил ею. Мне оставалось только открыть ей свои чувства. В удобных случаях не было недостатка.

    Один из них тотчас же подвернулся. На следующий день Браун, выходя из каика на набережной Терапии, повредил себе ногу. Ничего опасного не было, но требовался покой в течение некоторого времени. Пока г-жа Браун сидела около мужа, я предложил ее сестре сопровождать ее на прогулках. Предложение это после небольшого колебания было принято. Было решено, что на следующий день мы вдвоем отправимся в Скутари посетить дервишей и осмотреть Большое кладбище.

    Это удивительное место — кладбище в Скутари. Вам, конечно, приходилось читать его описания, и вы представляете себе бесчисленные могилы, сгрудившиеся в тени вековых кипарисов. Там я объяснился с Жюльетой. Мы вышли из коляски и сели в стороне на опрокинутом памятнике. Я взял руку Жюльеты, и она не отняла ее. Сквозь деревья виден был Босфор, сверкающий и голубой. Вороны летали, черные в ясном небе... Вероятно, я говорил убедительно, так как Жюльета дала мне понять, что мои слова ее не оскорбляют, что в ее печальной жизни верная преданность была бы утешением, и если бы я удовольствовался только дружбой, то она была бы этим счастлива. Что касается любви, то она отказалась от нее навсегда. Но, говоря это, она разрешала мне некоторые проявления нежности и, как мне показалось, не осталась к ним равнодушна; это дало мне надежду, что решение ее не бесповоротно.

    Эта прогулка с Жюльетой должна была бы вызвать во мне блаженное состояние, которое порождается в нас предвкушением наслаждения. Конечно, меня пленяла мысль, что Жюльета когда-нибудь, вероятно, станет моей возлюбленной.

    Я не раз вспоминал наш разговор в Скутари. Передо мной снова вставали высокие кипарисы, памятники с чалмами, улыбающееся лицо молодой женщины, ее рука в моей, но все это представлялось мне так, словно я сам был лицом посторонним. Это не было той сокрытой целью моей жизни, таинственное и неизбежное откровение которой, я чувствовал, близилось.

    В таком странном душевном состоянии прошли для меня последние недели пребывания Браунов в Терапии. У меня не было больше случая остаться наедине с Жюльетой. Браун быстро поправлялся, и г-жа Браун или ее муж вечно бывали с нами третьим лицом. Близилось время отъезда. Перед возвращением во Францию Брауны захотели побывать на Большом базаре в Стамбуле, чтобы купить там что-нибудь на память о путешествии, и попросили меня свести их туда.

    И аот однажды после полудня мы отправились Зродить по галереям базара, переходя от ювелиров к продавцам ароматов, от продавцов тканей к продавцам редкостей. Когда мы находились в той части базара, что зовется Безастаном, там, где выставлены всевозможные безделушки, случилось так, что Жюльета и Брауны зашли что-то купить, а я остался один среди пестрой местной толпы. Я хотел повернуть и присоединиться к своим спутникам, как вдруг мое внимание было привлечено человеком, влезавшим на нечто вроде прилавка и делавшим мне знаки через головы прохожих.

    Это был здоровенный бородатый мужчина, продававший оружие. Пистолеты, палаши, ятаганы, сабли всевозможных родов грудой лежали перед ним. Увидев, что я подхожу, он слез. Я смотрел на него. Он поднялся внезапно, держа в руке длинные кривые ножны, откуда красивым боевым взмахом извлек клинок. Клинок скользнул из своей кожаной оболочки, светлый, мощный, острый, с предательской и вкрадчивой легкостью. И, вынимая его, человек смотрел на меня с долгой усмешкой, обнажавшей белые зубы среди темных волос; стоя в лучах солнца, он казался изображением самого Рока.

    Я долго бы еще простоял, не спуская с него глаз, если бы Жюльета не пришла сказать мне, что Брауны направились в ковровый магазин старого Дауда. Там мы встретились снова. И там я купил этот пурпурный ковер, на котором буду лежать распростертый через несколько минут.

    Обнимая гибкую талию раздетой Жюльеты, я много думал о своем решении, которое намерен сейчас осуществить. Так возникла во мне настоятельная и необъяснимая в нем потребность. Вам известны теперь обстоятельства, которые ему предшествовали и его сопровождали. Вот для чего вызвал я пред вами образы Жюльеты, маленького турецкого кафе в Долине Роз, кипарисов, памятников Скутари и продавцов сабель в Безастане.

    Для меня же это — последнее удовольствие, потому что, когда умираешь, ничего не может быть приятнее, как вспомнить о нежном лице, прекрасной стране и красивом жесте...»

    Рюноскэ Акутагава. Жизнь идиота

    Эпоха

    Это было во втором этаже одного книжного магазина. Он, двадцатилетний, стоял на приставной лестнице европейского типа перед книжными полками и рассматривал новые книги. Мопассан, Бодлер, Стриндберг, Ибсен, Шоу, Толстой...

    Тем временем надвинулись сумерки. Но он с увлечением продолжал читать надписи на корешках. Перед ним стояли не столько книги, сколько сам «конец века». Ницше, Верлен, братья Гонкуры, Достоевский, Гауптман, Флобер...

    Борясь с сумраком, он разбирал их имена. Но книги стали понемногу погружаться в угрюмый мрак. Наконец рвение его иссякло, он уже собрался спуститься с лестницы. В эту минуту как раз над его головой внезапно загорелась электрическая лампочка без абажура. Он посмотрел с лестницы вниз на приказчиков и покупателей, которые двигались среди книг. Они были удивительно маленькими. Больше того, они были какими-то жалкими.

     — Человеческая жизнь не стоит и одной строки Бодлера...

    Некоторое время он смотрел с лестницы вниз на них, вот таких...

    Мать

    Сумасшедшие были одеты в одинаковые халаты мышиного цвета. Большая комната из-за этого казалась еще мрачнее. Одна сумасшедшая усердно играла на фисгармонии гимны. Другая посередине комнаты танцевала или, скорее, прыгала.

    Он стоял рядом с румяным врачом и смотрел на эту картину. Его мать десять лет назад ничуть не отличалась от них. Ничуть... В самом деле, их запах напоминал ему запах матери.

     — Что ж, пойдем!

    Врач повел его по коридору в одну из комнат. Там в углу стояли большие стеклянные банки с заспиртованным мозгом. На одном он заметил легкий белесый налет. Как будто разбрызгали яичный белок. Разговаривая с врачом, он еще раз вспомнил свою мать.

    -  Человек, которому принадлежал этот мозг, был инженером N-ской электрической компании. Он считал себя большой, черной блестящей динамо-машиной.

    Избегая взгляда врача, он посмотрел в окно. Там не было видно ничего, кроме кирпичной ограды, усыпанной сверху осколками битых бутылок. Но и они бросали смутные белесые отблески на редкий мох.

    Семья

    Он жил за городом в доме с мезонином. Из-за рыхлого грунта мезонин как-то странно покосился.

    В этом доме его тетка часто ссорилась с ним. Случалось, что мирить их приходилось его приемным родителям. Но он любил свою тетку больше всех. Когда ему было двенадцать, его тетка, которая так и осталась не замужем, была уже шестидесятилетней старухой.

    Много раз в мезонине за городом он размышлял о том, всегда ли те, кто любит друг друга, друг друга мучают. И все время у него было неприятное чувство, будто покосился мезонин.

    Токио

    Над рекой Сумидагава навис угрюмый туман. Из окна бегущего пароходика он смотрел на вишни острова Мукодзима.

    Вишни в полном цвету казались ему мрачными, как развешанные на веревке лохмотья. Но в этих вишнях — в вишнях Мукодзима, посаженных еще во времена Эдо, — он некогда открыл самого себя.

    Я

    Сидя с одним старшим товарищем за столиком в кафе, он непрерывно курил. Мало говорил. Но внимательно прислушивался к словам товарища.

     — Сегодня я полдня ездил в автомобиле.

     — По делам?

    Облокотившись о стол, товарищ самым небрежным тоном ответил:

     — Нет, просто захотелось покататься!

    Эти слова раскрепостили его — открыли доступ в неведомый ему мир, близкий к богам мир «я». Он почувствовал какую-то боль. И в то же время почувствовал радость.

    Кафе было очень маленькое. Но из-под картины с изображением Пана свешивались толстые мясистые листья каучукового деревца в красном вазоне.

    Болезнь

    При непрекращающемся ветре с моря он развернул английский словарь и водил пальцем по словам.

    «Talaria — обувь с крыльями, сандалии.

    Tale — рассказ.

    Talipot — пальма, произрастающая в восточной Индии. Ствол от пятидесяти до ста футов высоты, листья идут на изготовление зонтиков, вееров, шляп. Цветет раз в семьдесят лет... »

    Воображение ясно нарисовало ему цветок этой пальмы. В эту минуту он почувствовал в горле незнакомый до того зуд и невольно выплюнул на словарь слюну.

    Слюну? Но это была не слюна.

    Он подумал о краткости жизни и еще раз представил себе цветок этой пальмы, гордо высящейся далеко за морем...

    Картина

    Он внезапно... это было действительно внезапно... Он стоял перед витриной одного книжного магазина и, рассматривая собрание картин Ван-Гога, внезапно понял, что такое живопись. Разумеется, это были репродукции. Но и в репродукциях он почувствовал свежесть природы.

    Увлечение этими картинами заставило его взглянуть на все по-новому. С некоторых пор он стал обращать пристальное, постоянное внимание на изгибы древесных веток и округлость женских щек.

    Однажды в дождливые осенние сумерки он шел за городом под железнодорожным виадуком. У насыпи за виадуком остановилась ломовая телега. Проходя мимо, он почувствовал, что по этой дороге еще до него кто-то прошел. Кто? Ему незачем было спрашивать себя об этом.

    Он, двадцатитрехлетний, внутренним взором видел, как этот мрачный пейзаж окинул пронизывающим взором голландец с обрезанным ухом, с длинной трубкой в зубах...

    Искра

    Он шагал под дождем по асфальту. Дождь был довольно сильный. В заполнившей все кругом водяной пыли он чувствовал запах резинового макинтоша.

    И вот в проводах высоко над его головой вспыхнула лиловая искра. Он как-то странно взволновался. В кармане пиджака лежала рукопись, которую он собирался отдать в журнал своих друзей. Идя под дождем, он еще раз оглянулся на провода.

    В проводах по-прежнему вспыхивали острые искры. Во всей человеческой жизни не было ничего, чего ему особенно хотелось бы. И только эту лиловую искру... Только эту жуткую искру в воздухе ему хотелось схватить хотя бы ценой жизни.

    Труп

    У трупов на большом пальце болталась на проволоке бирка. На бирке значились имя и возраст. Его приятель, нагнувшись, ловко орудовал скальпелем, вскрывая кожу на лице одного из трупов. Под кожей лежал красивый желтый жир.

    Он смотрел на этот труп. Это ему нужно было для новеллы — той новеллы, где действие развертывалось на фоне древних времен. Трупное зловоние, похожее на запах гнилого абрикоса, было неприятно. Его друг, нахмурившись, медленно двигал скальпелем.

     — В последнее время трупов не хватает, — сказал приятель.

    Тогда как-то сам собой у него сложился ответ: «Если бы мне не хватало трупов, я без всякого злого умысла совершил бы убийство». Но, конечно, этот ответ остался невысказанным.

    Учитель

    Под большим дубом он читал книгу учителя. На дубе в сиянии осеннего дня не шевелился ни один листок.

    Где-то далеко в небе в полном равновесии покоятся весы со стеклянными чашками — при чтении книги учителя ему чудилась такая картина...

    Рассвет

    Понемногу светало. Он окинул взглядом большой рынок на углу улицы. Толпившиеся на рынке люди и повозки окрасились в розовый цвет.

    Он закурил и медленно направился к центру рынка. Вдруг на него залаяла маленькая черная собака. Но он не испугался. Больше того, даже эта собачка была ему приятна.

    В самом центре рынка широко раскинул свои ветви платан. Он стал у ствола и сквозь ветви посмотрел вверх, на высокое небо. В небе, как раз над его головой, сверкала звезда.

    Это случилось, когда ему было двадцать пять лет, — на третий месяц после встречи с учителем.

    Военный порт

    В подводной лодке было полутемно. Скорчившись среди заполнявших все кругом механизмов, он смотрел в маленький окуляр перископа. В окуляре отражался залитый светом порт.

     — Отсюда, вероятно, виден «Конго»? — обратился к нему один флотский офицер.

    Глядя на крошечные военные суда в четырехугольной линзе, он почему-то вдруг вспомнил сельдерей. Слабо пахнущий сельдерей на порции бифштекса в тридцать сэнов.

    Смерть учителя

    Он прохаживался по перрону одной новой станции. После дождя поднялся ветер. Было еще полутемно. За перроном несколько железнодорожных рабочих дружно подымали и опускали кирки и что-то громко пели.

    Ветер, поднявшийся после дождя, унес песню рабочих и его настроение. Он не зажигал папиросы и испытывал не то страдание, не то радость. В кармане его пальто лежала телеграмма:

    «Учитель при смерти...»

    Из-за горы Мацуяма, выпуская тонкий дымок, извиваясь, приближался утренний шестичасовой поезд на Токио.

    Брак

    На другой день после свадьбы он выговаривал жене: «Не следовало делать бесполезных расходов!» Но выговор исходил не столько от него, сколько от тетки, которая велела: «Скажи ей». Жена извинилась не только перед ним — это само собой, — но и перед теткой. Возле купленного для него вазона с бледно-желтыми нарциссами...

    Они

    Они жили мирной жизнью. В тени раскидистых листьев большого банана... Ведь их дом был в прибрежном городке, в целом часе езды от Токио.

    Подушка

    Он читал Анатоля Франса, положив под голову благоухающий ароматом роз скептицизм. Он не заметил, как в этой подушке завелся кентавр.

    Бабочка

    В воздухе, напоенном запахом водорослей, радужно переливалась бабочка. Один лишь миг ощущал он прикосновение ее крыльев к пересохшим губам. Но пыльца крыльев, осевшая на его губах, радужно переливалась еще много лет спустя.

    Луна

    На лестнице отеля он случайно встретился с ней. Даже тогда, днем, ее лицо казалось освещенным луной. Провожая ее взглядом (они ни разу раньше не встречались), он почувствовал незнакомую ему доселе тоску...

    Искусственные крылья

    От Анатоля Франса он перешел к философам XVIII века. Но за Руссо он не принимался. Может быть, оттого, что сам он одной стороной своего существа — легко воспламеняющейся стороной — был близок к Руссо. Он взялся за автора «Кандида», к которому был близок другой стороной — стороной, полной холодного разума.

    Для него, двадцатидевятилетнего, жизнь уже нисколько не была светла. Но Вольтер наделил его, вот такого, искусственными крыльями.

    Он расправил эти искусственные крылья и легко-легко взвился ввысь. Тогда залитые светом разума радости и горести человеческой жизни ушли из-под его взора.

    Роняя на жалкие улицы иронию и насмешку, он поднимался по ничем не загражденному пространству прямо к солнцу. Словно забыв о древнем греке, который упал и погиб в море оттого, что сияние солнца растопило его точь-в-точь такие же искусственные крылья...

    Кандалы

    Он и жена поселились в одном доме с его приемными родителями. Это произошло потому, что он решил поступить на службу в редакцию одной газеты. Он полагался на договор, написанный на листке желтой бумаги. Но впоследствии оказалось, что этот договор, ничем не обязывая издательство, налагает обязательство на него одного.

    Дочь сумасшедшего

    Двое рикш в пасмурный день бежали по безлюдной проселочной дороге. Дорога вела к морю, это было ясно хотя бы по тому, что навстречу дул морской ветер. Он сидел во второй коляске. Подозревая, что в этом «рандеву» не будет ничего интересного, он думал о том, что же привело его сюда. Несомненно, не любовь... Если это не любовь, то... Чтобы избегнуть ответа, он стал думать: «Как бы то ни было, мы равны».

    В первой коляске ехала дочь сумасшедшего. Мало того: ее младшая сестра из ревности покончила с собой. — Теперь ничего не поделаешь...

    Он уже питал к этой дочери сумасшедшего — к ней, в которой жили только животные инстинкты, — какую-то злобу.

    В это время рикши пробегали мимо прибрежного кладбища. За изгородью, усеянной устричными раковинами, чернели надгробные памятники. Он смотрел на море, которое тускло поблескивало за этими памятниками, и вдруг почувствовал презрение к ее мужу, — мужу, не завладевшему ее сердцем.

    Некий художник

    Это была журнальная иллюстрация. Но рисунок тушью, изображавший петуха, носил печать удивительного своеобразия. Он стал расспрашивать о художнике одного из своих приятелей.

    Неделю спустя художник зашел к нему. Это было замечательным событием в его жизни. Он открыл в художнике никому не ведомую поэзию. Больше того, он открыл в самом себе душу, о которой не знал сам.

    Однажды в прохладные осенние сумерки он, взглянув на стебель маиса, вдруг вспомнил этого художника. Высокий стебель маиса подымался, ощетинившись жесткими листьями, а вспученная земля обнажала его тонкие корни, похожие на нервы. Разумеется, это был его портрет, его, так легко ранимого. Но подобное открытие его лишь омрачило.

     — Поздно. Но в последнюю минуту...

    Она

    Начинало смеркаться. Несколько взволнованный, он шел по площади. Большие здания сияли освещенными окнами на фоне слегка посеребренного неба.

    Он остановился на краю тротуара и стал ждать ее. Через пять минут она подошла. Она показалась ему осунувшейся. Взглянув на него, она сказала: «Устала!» — и улыбнулась. Плечо к плечу, они пошли по полутемной площади. Так было в первый раз. Чтобы побыть с ней, он рад был бросить все.

    Когда они сели в автомобиль, она пристально посмотрела на него и спросила: «Вы не раскаиваетесь?» Он искренне ответил: «Нет». Она сжала его руку и сказала: «Я не раскаиваюсь, но...» Ее лицо и тогда казалось озаренным луной.

    Роды

    Стоя у фусума, он смотрел, как акушерка в белом халате моет новорожденного. Каждый раз, когда мыло попадало в глаза, младенец жалобно морщил лицо и громко кричал. Чувствуя запах младенца, похожий на мышиный, он не мог удержаться от горькой мысли: «Зачем он родился? На этот свет, полный житейских страданий? Зачем судьба дала ему в отцы такого человека, как я?»

    А это был первый мальчик, которого родила его жена.

    Стриндберг

    Стоя в дверях, он смотрел, как в лунном свете среди цветущих фанатов какие-то неопрятного вида китайцы играют в «мацзян». Потом он повернулся в комнату и у низкой лампы стал читать «Исповедь глупца». Но не прочел и двух страниц, как на губах его появилась горькая улыбка. И Стриндберг в письме к графине — своей любовнице — писал ложь, мало чем отличающуюся от его собственной лжи.

    Древность

    Облупленные будды, небожители, кони и лотосы почти совсем подавили его. Глядя на них, он забыл все. Даже свою собственную счастливую судьбу, которая вырвала его из рук дочери сумасшедшего...

    Спартанская выучка

    Он шел с товарищем по переулку. Навстречу им приближался рикша. А в коляске с поднятым верхом неожиданно оказалась она, вчерашняя. Ее лицо даже сейчас, днем, казалось озаренным луной. В присутствии товарища они, разумеется, даже не поздоровались.

     — Хороша, а? — сказал товарищ.

    Глядя на весенние горы, в которые упиралась улица, он без запинки ответил:

     — Да, очень хороша.

    Убийца

    Проселочная дорога, полого подымавшаяся в гору, нагретая солнцем, воняла коровьим навозом. Он шел по ней, утирая пот. По сторонам подымался душистый запах зрелого ячменя.

     — Убей, убей...

    Как-то незаметно он стал повторять про себя это слово. Кого? Это было ему ясно. Он вспомнил этого гнусного, коротко стриженного человека.

    За пожелтевшим ячменем показался купол католического храма...

    Форма

    Это был железный кувшинчик. Этот кувшинчик с мелкой насечкой открыл ему красоту «формы».

    Дождь

    Лежа в постели, он болтал с ней о том о сем. За окном спальни шел дождь. Цветы от этого дождя, видимо, стали гнить. Ее лицо по-прежнему казалось озаренным луной. Но разговаривать с ней ему было скучновато. Лежа ничком, он не спеша закурил и подумал, что встречается с ней уже целых семь лет.

    «Люблю ли я ее?» — спросил он себя. И его ответ даже для него, внимательно наблюдавшего за самим собой, оказался неожиданным:

    «Все еще люблю».

    Великое землетрясение

    Чем-то это напоминало запах перезрелого абрикоса. Проходя по пожарищу, он ощущал этот слабый запах и думал, что запах трупов, разложившихся на жаре, не так уж плох. Но когда он остановился перед прудом, заваленным грудой тел, то понял, что слово «ужас» в эмоциональном смысле отнюдь не преувеличение. Что особенно потрясло его — это трупы двенадцати-тринадцатилетних детей. Он смотрел на эти трупы и чувствовал нечто похожее на зависть. Он вспомнил слова: «Те, кого любят боги, рано умирают». У его старшей сестры и у сводного брата — у обоих сгорели дома. Но мужу его старшей сестры отсрочили исполнение приговора по обвинению в лжесвидетельстве.

     — Хоть бы все умерли!

    Стоя на пожарище, он не мог удержаться от этой горькой мысли.

    Ссора

    Он подрался со своим сводным братом. Несомненно, что его брат из-за него то и дело подвергался притеснениям. Зато он сам, несомненно, терял свободу из-за брата. Родственники постоянно твердили брату: «Бери пример с него». Но для него самого это было все равно, как если бы его связали по рукам и ногам. В драке они покатились на самый край галереи. В саду за галереей — он помнил до сих пор — под дождливым небом пышно цвел красными пылающими цветами куст индийской сирени.

    Колорит

    В тридцать лет он обнаружил, что как-то незаметно для себя полюбил один пустырь. Там только и было что множество кирпичных и черепичных обломков, валявшихся во мху. Но в его глазах этот пустырь ничем не отличался от пейзажа Сезанна.

    Он вдруг вспомнил свое прежнее увлечение семь-восемь лет назад. И в то же время понял, что семь-восемь лет назад он не знал, что такое колорит.

    Рекламный манекен

    Он хотел жить так неистово, чтоб можно было в любую минуту умереть без сожаления. И все же продолжал вести скромную жизнь со своими приемными родителями и теткой. Поэтому в его жизни были две стороны, светлая и темная. Как-то раз в магазине европейского платья он увидел манекен и задумался о том, насколько он сам похож на такой манекен. Но его подсознательное «я» — его второе «я» — давно уже воплотило это настроение в одном из его рассказов.

    Усталость

    Он шел с одним студентом по полю, поросшему мискантом.

     — У вас у всех, вероятно, еще сильна жажда жизни, а?

     — Да... Но ведь и у вас...

     — У меня ее нет! У меня есть только жажда творчества, но...

    Он искренне чувствовал так. Он действительно как-то незаметно потерял интерес к жизни.

     — Жажда творчества — это тоже жажда жизни.

    Он ничего не ответил. За полем над красноватыми колосьями отчетливо вырисовывался вулкан. Он почувствовал к этому вулкану что-то похожее на зависть. Но отчего, он и сам не знал.

    «Человек из Хокурику»

    Однажды он встретился с женщиной, которая не уступала ему и в таланте. Но он написал «Человек из Хокурику» и другие лирические стихотворения и сумел избежать грозящей ему опасности. Однако это вызвало горечь, будто он стряхнул примерзший к стволу дерева сверкающий снег.

    По ветру катится сугэгаса

    И упадет на пыльную дорогу...

    К чему жалеть об имени моем?

    Оплакивать — твое лишь имя...

    Мщение

    Это было на балконе отеля, стоявшего среди зазеленевших деревьев. Он забавлял мальчика, рисуя ему картинки. Сына дочери сумасшедшего, с которой разошелся семь лет назад.

    Дочь сумасшедшего курила и смотрела на их игру. С тяжелым сердцем он рисовал поезда и аэропланы. Мальчик, к счастью, не был его сыном. Но мальчик называл его «дядей», что для него было мучительней всего.

    Когда мальчик куда-то убежал, дочь сумасшедшего, затягиваясь сигаретой, кокетливо сказала:

     — Разве этот ребенок не похож на вас?

     — Ничуть не похож. Во-первых...

     — Это, кажется, называется «воздействие в утробный период»? Он молча отвел глаза. Но в глубине души у него невольно поднялось жестокое желание задушить ее.

    Зеркала

    Сидя в углу кафе, он разговаривал с приятелем. Приятель ел печеное яблоко и говорил о погоде, о холодах, наступивших в последние дни. Он сразу уловил в его словах нечто противоречивое.

     — Ты ведь еще холост?

     — Нет, в будущем месяце женюсь.

    Он невольно замолчал. Зеркала в стенах отражали его бесчисленное множество раз. Будто чем-то холодно угрожая...

    Диалог

     — Отчего ты нападаешь на современный общественный строй?

     — Оттого, что я вижу зло, порожденное капитализмом.

     — Зло? Я думал, ты не признаешь различия между добром и злом. Ну, а твой образ жизни?

    ...Так он беседовал с ангелом. Правда, с ангелом, на котором был

    безупречный цилиндр...

    Болезнь

    На него напала бессонница. Вдобавок начался упадок сил. Каждый врач ставил свой диагноз. Кислотный катар, атония кишок, сухой плеврит, неврастения, хроническое воспаление суставов, переутомление мозга...

    Но он сам знал источник своей болезни. Это был стыд за себя и вместе с тем страх перед ними. Перед ними — перед обществом, которое он презирал!

    Однажды в пасмурный, мрачный осенний день, сидя в углу кафе с сигарой в зубах, он слушал музыку, льющуюся из граммофона. Эта музыка как-то странно проникала ему в душу. Он подождал, пока она кончится, подошел к граммофону и взглянул на этикетку пластинки.

    «Magic flute» — Mozart114.

    Он мгновенно понял. Моцарт, нарушивший заповедь, несомненно, тоже страдал. Но вряд ли так, как он... Понурив голову, он медленно вернулся к своему столику.

    Смех богов

    Он, тридцатипятилетний, гулял по залитому весенним солнцем сосновому бору. Вспоминая слова, написанные им два-три года назад: «Боги, к несчастью, не могут, как мы, совершить самоубийство».

    Ночь

    Снова надвинулась ночь. В сумеречном свете над бурным морем непрерывно взлетали клочья пены. Под таким небом он вторично обручился со своей женой. Это было для них радостью. Но в то же время и мукой. Трое детей вместе с ними смотрели на молнии над морем. Его жена держала на руках одного ребенка и, казалось, сдерживала слезы.

     — Там, кажется, видна лодка?

    -Да.

     — Лодка со сломанной мачтой.

    Смерть

    Воспользовавшись тем, что спал один, он хотел повеситься на своем поясе на оконной решетке. Однако, сунув шею в петлю, вдруг испугался смерти; но не потому, что боялся предсмертных страданий. Он решил проделать это еще раз и, в виде опыта, проверить по часам, когда наступит смерть. И вот, после легкого страдания, он стал погружаться в забытье. Если бы только перешагнуть через него, он, несомненно, вошел бы в смерть. Он посмотрел на стрелку часов и увидел, что его страдания длились одну минуту и двадцать с чем-то секунд. За окном было совершенно темно. Но в этой тьме раздался крик петуха.

    «Диван»

    «Divan» еще раз влил ему вдушу новые силы. Это был неизвестный ему «восточный Гете». Он видел Гете, спокойно стоящего по ту сторону добра и зла, и чувствовал зависть, близкую к отчаянию. Поэт Гете в его глазах был выше Христа. В душе у этого поэта были не только Акрополь и Голгофа, в ней расцвели и розы Аравии. Если бы у него хватило сил идти вслед за ним... Он дочитал «Divan» и, успокоившись от ужасного волнения, не мог не презирать горько самого себя, рожденного евнухом жизни.

    Ложь

    Самоубийство мужа его сестры нанесло ему внезапный удар. Теперь ему предстояло заботиться о семье сестры. Его будущее, по крайней мере для него самого, было сумрачно, как вечер. Чувствуя что-то близкое к холодной усмешке над своим духовным банкротством (его пороки и слабости были ясны ему все без остатка), он по прежнему читал разные книги. Но даже «Исповедь» Руссо была переполнена героической ложью. В особенности в «Новой жизни» — он никогда еще не встречал такого хитрого лицемера, как герой «Новой жизни». Один только Франсуа Вийон проник ему в душу. Среди его стихотворений он открыл одно, носившее название «Прекрасный бык».

    Образ Вийона, ждущего виселицы, стал появляться в его снах. Сколько раз он, подобно Вийону, хотел опуститься на самое дно! Но условия его жизни и недостаток физической энергии не позволяли ему сделать это. Он постепенно слабел. Как дерево, сохнущее с вершины, которое когда-то видел Свифт...

    Игра с огнем

    У нее было сверкающее лицо. Как если бы луч утреннего солнца упал на тонкий лед. Он был к ней привязан, но не чувствовал любви. Больше того, он и пальцем не прикасался к ее телу.

     — Вы мечтаете о смерти?

     — Да... Нет, я не так мечтаю о смерти, как мне надоело жить. После этого разговора они сговорились вместе умереть.

     — Platonic suicide115, не правда ли?

     — Double platonic suicide116.

    Он не мог не удивляться собственному спокойствию.

    Смерть

    Он не умер с нею. Он лишь испытывал какое-то удовлетворение оттого, что до сих пор и пальцем не прикоснулся к ее телу. Она иногда разговаривала с ним так, словно ничего особенного не произошло. Больше того, она дала ему флакон синильной кислоты, который у нее хранился, и сказала: «Раз у нас есть это, мы будем сильны».

    И действительно, это влило силы в его душу. Он сидел в плетеном кресле и, глядя на молодую листву дуба, не мог не думать о душевном покое, который ему принесет смерть.

    Чучело лебедя

    Последние его силы иссякли, и он решил попробовать написать автобиографию. Но неожиданно для него самого это оказалось нелегко. Нелегко потому, что у него до сих пор сохранились самоуважение, скептицизм и расчетливость. Он не мог не презирать себя вот такого. Но, с другой стороны, он не мог удержаться от мысли: «Если снять с людей кожу, у каждого под кожей окажется то же самое». Он готов был думать, что заглавие «Поэзия и правда» — это заглавие всех автобиографий. Мало того, ему было совершенно ясно, что художественные произведения трогают не всякого. Его произведение могло найти отклик только у тех, кто ему близок, у тех, кто прожил жизнь, почти такую же, как он.

    Вот как он был настроен. И поэтому он решил попробовать коротко написать свою «Поэзию и правду».

    Когда он написал «Жизнь идиота», он в лавке старьевщика случайно увидел чучело лебедя. Лебедь стоял с поднятой головой, а его пожелтевшие крылья были изъедены молью. Он вспомнил всю свою жизнь и почувствовал, как к горлу подступают слезы и холодный смех. Впереди его ждало безумие или самоубийство. Идя в полном одиночестве по сумеречной улице, он решил терпеливо ждать судьбу, которая придет его погубить.

    Пленник

    Один из его приятелей сошел с ума. Он всегда питал привязанность к этому приятелю. Это потому, что всем своим существом, больше, чем кто-либо другой, понимал его одиночество, скрытое под маской веселья. Своего сумасшедшего приятеля он раза два-три навестил.

     — Мы с тобой захвачены злым демоном. Злым демоном «конца века»! — говорил ему тот, понижая голос. А через два-три дня на прогулке жевал лепестки роз.

    Когда приятели поместили его в больницу, он вспомнил терракотовый бюст, который когда-то ему подарили. Это был бюст любимого писателя его друга, автора «Ревизора». Он вспомнил, что Гоголь тоже умер безумным, и неотвратимо почувствовал какую-то силу, которая поработила их обоих.

    Совершенно обессилив, он прочел предсмертные слова Радигэ и еще раз услышал смех богов. Это были слова: «Воины бога пришли за мной». Он пытался бороться со своим суеверием и сентиментализмом. Но всякая борьба была для него физически невозможна. Злой демон «конца века» действительно им овладел. Он почувствовал зависть к людям средневековья, которые полагались на бога. Но верить в бога, верить в любовь бога он был не в состоянии. В бога, в которого верил даже Кокто!

    Поражение

    У него дрожала даже рука, державшая перо. Мало того, у него стала течь слюна. Голова у него бывала ясной только после пробуждения от сна, который приходил к нему после большой дозы веронала. И то ясной она бывала каких-нибудь полчаса. Он проводил жизнь в вечных сумерках. Словно опираясь на тонкий меч со сломанным лезвием.



    Юкио Мисима. Патриотизм

    1

    Двадцать восьмого февраля 1936 года, на третий день известных событий, поручик гвардейского транспортного батальона Синдзи Такэяма, потрясенный известием о том, что его ближайшие друзья оказались в числе заговорщиков, не в силах смириться с приказом о подавлении мятежа, в одной из комнат своего особняка (дом шесть на улице Аоба, район Ёцуя) сделал харакири собственной саблей; его супруга Рэйко последовала примеру любимого мужа и тоже лишила себя жизни. В прощальной записке поручика была всего одна фраза: «Да здравствует Императорская Армия!» Жена тоже оставила письмо, в котором приносила извинения родителям за то, что уходит из жизни раньше их, и заканчивала словами: «Настал день, к которому должна быть готова жена офицера». Последние минуты жизни мужественной пары были таковы, что дрогнуло бы даже самое каменное сердце. Поручику исполнился тридцать один год, Рэйко — двадцать три. Со дня их свадьбы не прошло и полугода. 

    2

    Те, кто присутствовал на бракосочетании или хотя бы видел свадебную фотографию, в один голос восхищались красотой молодой пары. Поручик, затянутый в парадный мундир, стоял подле невесты, горделиво расправив плечи, правая рука на эфесе сабли, в левой — фуражка. Лицо сурово, широко раскрытые глаза горят молодой отвагой и прямотой. А очарование невесты, одетой в белоснежное свадебное кимоно, просто не поддавалось описанию. Плавный изгиб бровей, большие глаза, тонкий нос, полные губы — во всех этих чертах неповторимо сочетались чувственность и благородство. Из рукава кимоно целомудренно выглядывала кисть руки, державшей веер; изящно расставленные пальцы напоминали нежные лепестки луноцвета.

    После того как супруги покончили с собой, люди, глядя на памятную фотографию, вздыхали и говорили, что такие, идеальные, на первый взгляд, союзы всегда приносят несчастье. Казалось, что молодые, застывшие у золотой лаковой ширмы, видят своими ясными глазами лик скорой смерти.

    Новобрачные поселились в особняке на улице Аоба, который подыскал для них один из сватов, генерал-лейтенант Одзэки. Впрочем, «особняк» — сказано слишком громко: это был небольшой домик с маленьким садом. В две комнатки первого этажа почти не заглядывало солнце, поэтому спальню (она же гостиная) супруги решили устроить наверху. Прислуги у них не было, Рэйко управлялась по хозяйству сама.

    От свадебного путешествия в связи с трудными для отечества временами решено было отказаться. Первую ночь молодые провели под крышей своего нового дома. Прежде, чем лечь в постель, поручик положил себе на колени обнаженную саблю и произнес перед Рэйко небольшую речь. Жена офицера, сказал он, должна всегда быть готова к тому, что ее муж погибнет. Может быть, это произойдет послезавтра. «Не дрогнешь ли ты, когда наступит роковой день?» — спросил он. Рэйко поднялась, выдвинула ящичек шкафа и достала самое драгоценное из своего приданого — кинжал, врученный ей матерью. Как и муж, она молча положила обнаженный клинок себе на колени. Между супругами был заключен безмолвный договор, и поручик никогда больше не подвергал испытанию свою молодую жену.

    За несколько месяцев, прошедших после свадьбы, красота Рэйко расцвела и засияла, словно луна на прояснившемся после дождя небосклоне.

    Оба были молоды, полны сил, и страсть их не утихала. Они предавались любви не только по ночам — часто, вернувшись со службы, поручик не успевал даже скинуть пропыленный мундир, так не терпелось ему заключить в объятия молодую жену. Рэйко отвечала ему не меньшей страстностью. В первый же месяц замужества она вкусила неизъяснимое блаженство, и, зная это, поручик был счастлив.

    Белое, прекрасное тело Рэйко, ее упругие груди, целомудренные и неприступные, раз доверившись любви, зажглись чувственным огнем. Молодые отдавались ласкам с пугающей серьезностью, которая не оставляла их даже в высший миг наслаждения.

    На учениях в краткие минуты отдыха поручик думал о жене; Рэйко, оставаясь дома одна, постоянно видела перед собой образ любимого. Достаточно ей было взглянуть на свадебную фотографию, и она убеждалась, что ее счастье не сон. Рэйко вовсе не казалось странным, что мужчина, всего несколько месяцев назад бывший совершенно чужим, стал солнцем, которое освещало всю ее вселенную.

    Отношения супругов зиждились на глубокой нравственной основе — ведь закон, установленный императором, гласил: «Муж и жена должны жить в полной гармонии». Рэйко никогда и ни в чем не перечила мужу, ни разу не возникло у поручика повода быть ею недовольным. В гостиной первого этажа, на алтаре, стояла фотография императорской фамилии, и каждое утро, перед тем как поручик отправлялся на службу, молодые низко кланялись портрету. Рэйко ежедневно поливала священное деревце сакаки, росшее в кадке перед алтарем, и его зелень всегда была свежей и пышной. 

    3

    Дом поручика находился неподалеку от особняка министра-хранителя печати Сайто, но выстрелов, раздавшихся на рассвете 26 февраля, супруги не слышали. Трагический эпизод длился не более десяти минут, и поручика разбудила не стрельба, а звук трубы, разорвавший заснеженные предутренние сумерки, объявляя тревогу. Офицер рывком поднялся с постели, молча натянул форму, схватил саблю, которую подала ему жена, и выбежал на покрытую снегом темную улицу. До вечера двадцать восьмого Рэйко его больше не видела.

    Из сообщений по радио она узнала, что произошло. Эти два дня она провела тихо, в полном одиночестве, за плотно закрытыми дверьми.

    В лице мужа, спешившего уйти в снег и темноту, Рэйко прочла решимость принять смерть. Если он не вернется живым, она была готова последовать за ним. Не спеша, Рэйко стала приводить в порядок свои вещи. Выходные кимоно она решила оставить на память своим бывшим школьным подругам и, завернув наряды в бумагу, написала сверху имена и адреса. Муж учил ее никогда не думать о завтрашнем дне и жить днем сегодняшним, поэтому дневника Рэйко не вела и была лишена наслаждения медленно перечитывать странички счастливых воспоминаний последних месяцев, сжигая листок за листком. Возле радиоприемника стояла маленькая коллекция Рэйко: фарфоровые собака, заяц, крот, медведь, лиса и еще ваза и кувшинчик. Молодая женщина подумала, что эти вещи вряд ли подойдут для памятных сувениров. Неудобно будет и попросить, чтобы их положили с ней в фоб. Рэйко показалось, что мордочки фарфоровых зверьков жалобно и неприкаянно кривятся.

    Она взяла крота в руку, но мысленно была уже далеко от своего детского увлечения; ее глаза видели ослепительное сияние Великого Смысла, олицетворением которого являлся муж. Она рада понестись на солнечной колеснице навстречу смерти, но еще есть в запасе несколько часов, чтобы заняться милыми пустяками. Собственно говоря, милы эти безделушки ей были когда-то давно; сегодня она любила лишь воспоминание о той невинной привязанности. Сердце наполняла куда более жгучая страсть, нестерпимое ощущение счастья... Ибо Рэйко никогда не думала о радостях, дарованных ей плотью, как об обычном удовольствии. Холод февральского дня, прикосновение фарфора леденили ее тонкие пальцы, но стоило Рэйко вспомнить сильные руки мужа, сжимающие ее в объятиях, и сразу откуда-то снизу, из-под безупречных складок узорчатого кимоно, подступала горячая влажная истома, способная растопить любые снега. Смерть, витавшая где-то рядом, не страшила Рэйко; дожидаясь любимого, она твердо верила: все, что он сейчас чувствует и думает — его страдания, его мука, так же как тело мужа, дававшее ей счастье, — влечет ее за собой к наслаждению, имя которому «смерть». В этой мысли, чувствовала Рэйко, даже в малой части этой мысли, легко может раствориться все ее существо.

    Из сводок новостей Рэйко узнала, что в рядах заговорщиков оказались лучшие друзья ее мужа. Это известие уничтожило последние сомнения. Рэйко все с большим нетерпением ожидала императорского рескрипта, видя, как к восстанию, которое вначале именовали «движением за национальное возрождение», постепенно пристает позорное клеймо «мятежа». Из части, в которой служил поручик, не поступало никаких вестей. Занесенный снегом город с минуты на минуту ждал начала боевых действий.

    Двадцать восьмого февраля, на закате, Рэйко со страхом услышала громкий стук в дверь. Она бросилась в прихожую и дрожащими руками отперла замок. Человек, чей неподвижный силуэт расплывчато темнел за матовым стеклом, молчал, но Рэйко сразу узнала мужа. Никогда еще засов не казался ей таким тугим. Он никак не желал открываться.

    Дверь не успела еще полностью распахнуться, поручик, в защитного цвета шинели и заляпанных снегом сапогах, уже шагнул в прихожую. Он задвинул засов и повернул в замке ключ. Рэйко не сразу поняла значение этого жеста.

     — Добрый вечер, — поклонилась она, но поручик на приветствие не ответил. Он отстегнул саблю и стал раздеваться. Рэйко помогла ему. Шинель была сырой и холодной; от нее не пахло конюшней, как в сухие, солнечные дни; сегодня она показалась Рэйко необычайно тяжелой. Жена повесила шинель на вешалку и, зажав саблю и портупею под мышкой, последовала за мужем в крошечную гостиную нижнего этажа.

    В ярком свете лампы заросшее щетиной лицо поручика показалось Рэйко чужим. Щеки ввалились и потемнели. Обычно, возвращаясь со службы в хорошем настроении, он первым делом переодевался в домашнее и требовал немедленно подавать ужин. Сегодня поручик сел за стол прямо в форме и понуро опустил голову. Рэйко не стала спрашивать, пора ли накрывать на стол.

    Помолчав немного, муж произнес:

     — Я ни о чем не знал. Они не позвали меня с собой. Наверное, из-за того, что я недавно женился... Там Кано, и Хомма, и Ямагути...

    Рэйко, как наяву, увидела перед собой румяные лица молодых офицеров, друзей ее мужа, так часто бывавших у них в доме.

     — Завтра должны огласить высочайший рескрипт. Их объявят мятежниками. Я буду обязан повести на них своих солдат... Я не могу этого сделать. Не могу. Меня сменили из охранения, — продолжал он после паузы, — и разрешили провести сегодняшнюю ночь дома. Завтра утром, верно, придется атаковать. Рэйко, это выше моих сил.

    Рэйко сидела напротив, не поднимая глаз. Она прекрасно понимала, что муж сообщает ей о своем решении умереть. Решение уже принято. Голос его звучал с особой неколебимой силой, потому что за каждым словом стояла смерть, этот мрачный и недвижный фон. Поручик говорил о своих душевных муках, но сердце его не ведало колебаний.

    Молчание, воцарившееся затем в гостиной, было чистым и прозрачным, как ручей талой воды с гор. Впервые за два дня непрерывной пытки, сидя у себя дома лицом к лицу с молодой, прелестной женой, поручик почувствовал, как на его душу нисходит покой. Он знал, что можно ничего больше не объяснять, — она и так все понимает.

     — Ну вот... — Поручик поднял глаза. Несмотря на бессонные ночи, их взгляд был острым и незамутненным. Теперь они смотрели прямо в лицо Рэйко. — Сегодня ночью я сделаю харакири.

    Рэйко не дрогнула. В ее огромных глазах было такое напряжение, что казалось, этот взгляд вот-вот зазвенит пронзительным колокольчиком.

     — Я готова, — не сразу ответила она. — Позволь мне последовать за тобой.

    Поручик почувствовал, что сила этого взгляда почти подавляет его.

    Слова сорвались с губ сами собой, словно в бреду:

     — Ладно. Стало быть, вместе. Но я хочу, чтобы ты видела, как я умру. Согласна?

    Ему самому было непонятно, как он мог так легко, почти небрежно, дать ей разрешение на этот страшный шаг. Но, когда слова прозвучали, сердца обоих захлестнула жаркая волна счастья. Рэйко была растрогана безоговорочным доверием мужа. Она знала, как важно для поручика, чтобы ритуал его смерти прошел безупречно. У харакири непременно должен быть свидетель, и то, что на эту роль он выбрал ее, говорило о высочайшей степени уважения. И еще больший знак доверия то, что поручик не заставлял ее умирать первой, а значит, лишал себя возможности проверить, выполнит ли жена свое обещание. Будь он обыкновенным подозрительным мужем, Рэйко погибла бы раньше его — так обычно и происходит при двойных самоубийствах.

    Поручик считал, что решение Рэйко, подтвердившее клятву, которую она дала в первую брачную ночь, было плодом его воспитания и его наставлений. Эта мысль внушала ему гордость. Лишенному самовлюбленности поручику и в голову не пришло, что жена могла решиться на смерть из одной только любви к нему.

    Радость, охватившая души обоих, была столь велика и неподдельна, что лица супругов осветились улыбкой. У Рэйко возникло такое ощущение, словно им предстоит еще одна первая брачная ночь. Не было впереди ни боли, ни смерти — лишь вольный к бескрайний простор.

     — У меня готова ванна. Примешь?

    -Да.

     — А ужинать будешь?

    Слова эти были произнесены так обыденно, что поручику на миг показалось, будто все предшествующее — плод его воображения.

     — Есть, наверное, не стоит. Вот сакэ бы выпить неплохо.

     — Хорошо.

    Рэйко встала, чтобы достать из шкафа халат мужа, и попросила его заглянуть внутрь. Поручик подошел и молча прочитал адреса подруг Рэйко написанные на свертках с нарядами. Увидев новое доказательство обдуманности ее решения, он не испытал ни малейшей грусти, лишь сердце наполнилось еще большей нежностью. Рэйко была сейчас так похожа на юную жену, горделиво показывающую мужу свои милые бестолковые покупки, что, не в силах сдержать любви, поручик обнял ее сзади и поцеловал.

    Небритая щетина кольнула ей шею, и Рэйко, для которой в этом прикосновении заключалось все ощущение жизни, поцелуй показался необычайно свежим — ведь скоро всему наступит конец. Мгновения наливались силой, просыпалась каждая клеточка тела. Рэйко приподнялась на цыпочки, подставляя шею губам мужа.

     — Сначала ванну, потом сакэ, а потом... Постели наверху, — прошептал ей на ухо поручик. Рэйко кивнула.

    Он рывком скинул мундир и вошел в ванную. Прислушиваясь к плеску воды, Рэйко разожгла в гостиной жаровню и стала подогревать сакэ.

    Затем она отнесла в ванную халат, пояс и белье и спросила мужа, хорошо ли нагрелась вода. Поручик сидел в клубах пара и брился, мускулы на его могучей спине ходили под кожей вслед за движением рук.

    Все было, как в самый обыкновенный день. Рэйко быстро приготовила закуску из того, что нашлось в доме. Руки не дрожали, работа шла споро, даже лучше, чем обычно. И все же время от времени где-то глубоко в груди возникал странный трепет. Он вспыхивал на миг, подобно разряду дальней молнии, и тут же исчезал. А в остальном все шло как всегда.

    Поручик, бреясь в ванной, чувствовал, как из разогревшегося тела уходит усталость, вызванная сомнениями и душевными муками. Несмотря на ожидающую его смерть, все существо офицера было исполнено радостного ожидания. Из комнаты доносились шаги хлопотавшей жены, и в нем проснулось здоровое физическое желание, о котором за последние два дня он забыл и думать.

    Поручик не сомневался в том, что радость, с которой они приняли решение умереть, была неподдельной. В тот миг, хотя они об этом и не думали, оба почувствовали, что их сокрытое от всех счастье находится под надежной защитой Высшей Справедливости, Божественной Воли и несокрушимой Нравственности. Прочтя в глазах друг друга готовность принять достойную смерть, поручик и его жена вновь осознали, какая мощная стальная стена, какая прочная броня Истины и Красоты оберегает их. Поэтому поручик был уверен, что никакого противоречия между зовом плоти и патриотическим чувством нет, наоборот, две эти страсти естественным образом сливались для него воедино.

    Внимательно глядя в затуманенное от пара зеркало, темное и потрескавшееся, поручик водил бритвой очень осторожно: скоро на этом лице застынет маска смерти, поэтому нежелательно, чтобы ее уродовали порезы. Свежевыбритое лицо помолодело и стало словно излучать сияние, — казалось, даже старое зеркало посветлело. В союзе этой лучезарной молодости со смертью было что-то невыразимо элегантное.

    Неужели на эти черты скоро ляжет тень смерти! Уже и сейчас лицо наполовину как бы перестало принадлежать поручику и походило скорее на каменный лик памятника погибшему воину. Офицер на миг закрыл глаза. Мир скрылся во тьме, ведь видеть может только живой.

    Когда поручик вышел из ванной, его гладко выбритые щеки отливали глянцевой голубизной; он сел возле жаровни, на которой нагревалось сакэ. Рэйко все приготовила и даже успела наскоро привести себя в порядок. Щеки ее покрывал нежный румянец, губы влажно блестели — поручик не увидел в лице жены ни малейшего признака печали. Довольный выдержкой Рэйко, он вновь подумал, что не ошибся в своем выборе.

    Осушив чарку, поручик наполнил ее вновь и протянул жене. Рэйко никогда еще не пробовала вина, она послушно поднесла сакэ к губам и с опаской отпила.

     — Иди ко мне, — позвал поручик.

    Рэйко приблизилась к мужу, наклонилась, и он крепко ее обнял. Грудь ее затрепетала, радость и грусть смешались и забурлили, подогретые крепким сакэ. Поручик сверху заглянул жене в глаза. Последнее женское лицо, последнее человеческое лицо, которое ему суждено увидеть. Он не спеша и очень внимательно всматривался в дорогие черты, как путник, любующийся прекрасным пейзажем, который ему уж не увидеть вновь. Поручик смотрел и не мог наглядеться: мягкие сильные губы согревали холодную правильность этой красоты. Он наклонился и поцеловал их. Вдруг он заметил, что, хотя лицо жены не дрогнуло ни единым мускулом, из-под длинных ресниц закрытых глаз, поблескивая, катятся слезы.

    «Пойдем в спальню», — предложил поручик, но Рэйко сказала, что прежде примет ванну. Он поднялся наверх один, вошел в спальню, успевшую прогреться от включенной газовой печки, и, широко раскинувшись, лег на постель. Все было как обычно, даже час тот же. Сколько раз по вечерам лежал он, поджидая жену.

    Положив руки под голову, поручик смотрел на потолок, туда, где темнели не освещенные лампой доски. Чего он ждет — смерти или безумного чувственного наслаждения? Одно ожидание наслаивалось на другое, и казалось, что смерть и есть объект его вожделения. Как бы там ни было, никогда еще поручик не испытывал столь всеобъемлющего ощущения свободы.

    За окном проехал автомобиль. Завизжали шины, скользя по заснеженной мостовой. Прогудел клаксон, стены домов отозвались эхом... Житейское море продолжало существовать своей привычной суетой, лишь здесь, в комнате, был одинокий островок. За пределами простиралась огромная мятущаяся страна, которой поручик отдал свое сердце. Ради нее он жертвовал жизнью. Но заметит ли отечество гибель того, кто убьет себя ради идеи? Пусть не заметит! Поле брани поручика не будет осенено славой, ему не суждено проявить доблесть в бою, но именно здесь проходит линия фронта его души.

    Послышались шаги поднимающейся по лестнице Рэйко. Крутые старые ступени скрипели под ее ногами. Поручик любил этот звук, как часто дожидался он в постели прекрасной музыки старой лестницы. Подумав, что сейчас он слушает знакомый скрип в последний раз, поручик весь обратился в слух, он желал насладиться каждым мгновением. И мгновения засияли радужными самоцветами.

    Рэйко повязала поверх купального халата алый пояс, казавшийся в полумраке спальни почти черным. Поручик потянулся к узлу, Рэйко помогла ему, и пояс змеей соскользнул на пол. Муж просунул руки в широкие рукава халата, она прижала локтями его ладони к телу, и, ощутив прикосновение горячей плоти, он затрепетал от страсти.

    Они сами не заметили, как остались обнаженными возле пылающей газовой печки.

    Их души, тела и мысли были полны сознанием того, что это — в последний раз. Словно невидимая кисть написала слова ПОСЛЕДНИЙ РАЗ на их коже.

    Поручик прижал к себе молодую жену, и они слились в поцелуе. Его язык заскользил по ее рту; неведомая пока еще смертная мука обострила чувства, прикосновение обжигало, как раскаленное докрасна железо. Предстоящая агония придавала наслаждению неиспытанную доселе утонченность и чистоту.

     — Покажи мне свое тело. Хочу полюбоваться им в последний раз, — прошептал поручик. Он повернул абажур лампы так, чтобы свет падал на постель.

    Рэйко, закрыв глаза, лежала без движения. Свет, лившийся сбоку, рельефно оттенял все выпуклости и впадины прекрасной белой плоти. С эгоистичным удовлетворением поручик подумал, что, умерев первым, не увидит гибели этой красоты.

    Не спеша запечатлевал он в памяти восхитительную картину. Одной рукой он погладил Рэйко по волосам, а другой медленно провел по милому лицу, нагнулся и припал губами, целуя уголки глаз. Ясный высокий лоб... Тень длинных ресниц под тонкими бровями... Прямой безупречный нос... Полные, красиво очерченные губы, влажная белизна зубов... Нежный румянец щек и маленький изящный подбородок... Перед поручиком будто предстал сияющий лик смерти, и он стал жадно осыпать белоснежное горло, куда скоро вонзится острие кинжала, поцелуями, пока кожа не порозовела. Потом он вернулся к губам и принялся ласково и ритмично водить своим ртом по рту Рэйко. Если закрыть глаза, можно было представить, что весь мир слегка покачивается на волнах.

    Потом губы поручика послушно следовали за его взглядом. Затвердевшие от поцелуев соски, что увенчивали высокие груди, были похожи на почки горной вишни. Руки от плеч плавными округлыми линиями постепенно сужались к запястьям. Тонкие пальцы — те самые, что держали веер на свадебной фотографии, — застенчиво прятались в ладонь от горячих губ поручика. Ложбинка между грудью и животом сочетала податливость и упругую силу; ниже начинались крутые изгибы бедер, но здесь тело еще как бы было подчинено сдержанности и дисциплине. Ослепительная белизна живота в приглушенном свете лампы напоминала налитое в широкое блюдо молоко; посередине темнела крошечная впадинка, словно след от дождевой капли. Ниже, где тени сгущались, чернела мягкая поросль волос; от трепетной, налитой страстью плоти все явственней исходил благоуханный аромат.

    Дрожащим голосом Рэйко произнесла:

     — Я тоже хочу... В последний раз...

    Впервые обращалась она к мужу со столь решительной просьбой; казалось, нечто, до сих пор тщательно скрываемое робостью, вырвалось на волю. Поручик безропотно откинулся на спину. Белое женское тело приподнялось; желая во всем следовать примеру мужа, Рэйко ласково прикрыла пальцами неотрывно смотревшие на нее глаза.

    В порыве нежности, с раскрасневшимся лицом она прижала к груди коротко остриженную голову мужа. Жесткий ежик волос больно колол кожу, нос поручика был холодным, а дыхание — горячим. Рэйко отодвинулась и впилась взглядом в это мужественное лицо. Густые брови... Прикрытые веки... Крупный нос... Плотно сжатые красивые губы... Глянцево-синеватые после бритья щеки... Рэйко поцеловала милые черты. Потом — мощную шею, широкие плечи, выпуклую, словно заслоненную двумя щитками мускулов грудь. От подмышек затененных могучими мышцами плеч и груди, шел сладковатый печальный запах, в котором странным образом ощущалось предчувствие смерти молодого тела. Кожа поручика отливала цветом спелой пшеницы, живот был прикрыт рельефным панцирем мускулатуры. Глядя на эту крепкую плоть, Рэйко представила ее искромсанной и растерзанной. Слезы ручьями хлынули из глаз, и она долго целовала живот мужа.

    Почувствовав, что ему на кожу капают слезы, поручик обрел новое мужество, теперь он не сомневался, что вынесет любую муку.

    Излишне рассказывать о том, какое блаженство испытали супруги после подобного прощания. Поручик сжал в могучих объятиях горько плачущую жену, лица обоих прильнули друг к другу с неистовой силой. Рэйко вся дрожала. Одно залитое потом тело слилось с другим, и, казалось, ничто уже не сможет их разъединить, они превратились в единое целое. Рэйко закричала. Она словно падала с огромной высоты в бездну, а потом, внезапно обретя крылья, вновь взмывала ввысь. Поручик задыхался, как полковой знаменосец на марше... Одна волна страсти сменялась другой, молодые супруги не ведали усталости в стремлении к новым и новым вершинам.

    4

    Когда поручик наконец оторвался от тела Рэйко, это не означало, что он насытился. Его вынудило остановиться опасение израсходовать силы, которые понадобятся для харакири. И еще ему не хотелось, чтобы последние прекрасные моменты их любви поблекли, размытые пресыщением.

    Видя, что муж отодвинулся, Рэйко, как всегда, тут же подчинилась его воле. Обнаженные, они лежали на спине, держась за руки, и смотрели в темный потолок. Пот скоро высох, но жарко пылавшая печка не давала замерзнуть. Ночь была тиха, движение на улице уже прекратилось, а грохот поездов и трамваев от станции Ёцуя сюда не долетал, приглушенный парком дворца Акасака. Находясь в этом мирном уголке столицы, трудно было поверить, что где-то сейчас готовятся к бою две враждующие армейские группировки.

    Супруги лежали неподвижно, наслаждаясь идущим изнутри теплом и заново переживая минуты райского блаженства: каждый миг, вкус каждого незабываемого поцелуя, соприкосновение тел, ощущение счастья, от которого замирало сердце. Но с темных досок потолка на них уже смотрело лицо смерти. Наслаждение кончилось и больше никогда к ним не вернется. И все же оба подумали: даже если бы им была суждена долгая жизнь, такого экстаза они никогда бы уже не испытали.

    И их сплетенные пальцы — они тоже скоро разомкнутся. Не будет больше этого деревянного узора на потолке. Приближение смерти с каждым мигом ощущалось все явственнее. И времени больше не оставалось. Надо было собрать все мужество и самим шагнуть навстречу смерти.

     — Ну что ж, пора готовиться, — нарушил молчание поручик. Слова были исполнены решимости, но никогда еще Рэйко не слышала, чтобы голос мужа звучал так ласково и мягко.

    Они встали. Предстояло еще многое сделать.

    Поручик ни разу не помогал жене убирать постель. Теперь же он сам быстро открыл шкаф и засунул туда скатанные футоны117. Он выключил печку, поставил на место лампу, и комната, еще днем убранная Рэйко, приобрела такой вид, будто семья ожидала какого-то важного гостя.

     — Сколько тут было выпито, — вздохнул поручик. — С Кано, Хоммой, Ногути...

     — Да, они любили застолье.

    -  Ничего, скоро мы с ними встретимся. Представляю, как они будут надо мной подшучивать, увидев, что я привел и тебя.

    Прежде чем спуститься на первый этаж, поручик обернулся и окинул взглядом опрятную, ярко освещенную комнату. Перед его мысленным взором вновь предстали лица друзей, молодых офицеров, их шумные хмельные разговоры, наивное бахвальство. Не думал он во время тех веселых пирушек, что в один прекрасный день в этой самой комнате взрежет себе живот.

    Сойдя по лестнице, супруги занялись приготовлениями. Поручик пошел в туалет, потом в ванную. Тем временем Рэйко аккуратно сложила купальный халат мужа и принесла в ванную его форму и новую накрахмаленную набедренную повязку. Положила на столик в малой гостиной листы бумаги для предсмертных писем и села натирать тушь. Для себя она уже решила, что напишет.

    Пальцы Рэйко с силой терли палочку туши о золотые буквы тушечницы, и вода в ней мутнела и чернела. Рэйко запрещала себе думать о том, что ровные движения ее пальцев и монотонное шуршание служат одной цели — приблизить конец. Нет, это обычная работа по дому, средство провести время, оставшееся до встречи со смертью. Но податливость палочки, уже легко скользившей по тушечнице, усиливающийся запах туши — все это казалось ей невыразимо зловещим.

    Из ванной вышел поручик, надевший мундир прямо на голое тело. Он молча сел, взял кисточку и нерешительно поглядел на чистый лист бумаги.

    Рэйко отправилась переодеться в белое кимоно. Когда она, умывшись и слегка подкрасив лицо, вернулась в комнату, прощальное письмо поручика уже было написано.

    «Да здравствует Императорская Армия!

                                       Поручик Синдзи Такэяма».

    Рэйко села напротив мужа и тоже стала писать. Поручик очень серьезно и внимательно смотрел, как белые пальцы жены выводят по бумаге иероглифы.

    Затем он пристегнул саблю, Рэйко засунула за пояс кинжал, и супруги, держа в руках предсмертные письма, подошли к алтарю и склонились в безмолвной молитве.

    Погасив свет на первом этаже, поручик стал подниматься наверх. На середине лестницы он обернулся и поразился красоте Рэйко — та, опустив глаза, следовала за ним из мрака в своем белоснежном наряде.

    Письма положили рядом, в токонома118 гостиной второго этажа. Поручик хотел снять со стены какэдзику119, но передумал: там было выведено великое слово «Верность», и он решил, что их сват, генерал-лейтенант Одзэки, написавший эти иероглифы, извинит его, если до свитка долетят брызги крови.

    Поручик сел на пол спиной к стене и положил саблю на колени. Рэйко опустилась на соседний татами120; поскольку она была в белом, алая помада на губах казалась ослепительно яркой.

    Супруги сидели рядом и смотрели друг другу в глаза. Взглянув на саблю, что лежала поперек коленей мужа, Рэйко вспомнила их первую ночь, и грусть стала почти невыносимой. Тогда поручик произнес сдавленным голосом:

     — У меня нет секунданта, поэтому резать буду глубоко. Наверно, зрелище будет не из приятных, но ты не пугайся. Любую смерть страшно наблюдать со стороны. Пусть это не лишит тебя мужества. Хорошо?

     — Хорошо, — низко склонила голову Рэйко.

    Глядя на стройную фигуру жены, облаченную в белые одежды, поручик вдруг почувствовал, что его охватывает странное хмельное возбуждение. Сейчас она увидит мужа в новом качестве, исполняющим свой воинский долг. Ибо ожидающая его смерть не менее почетна, чем гибель на поле брани. Он покажет жене, как вел бы себя в сражении.

    На миг воображением поручика овладела захватывающая фантазия. Одинокая гибель в битве и самоубийство на глазах прекрасной супруги — он как бы готовился умереть в двух измерениях сразу, и это ощущение вознесло его на вершину блаженства. Вот оно, подлинное счастье, подумал он. Погибнуть под взглядом жены — все равно что умереть, вдыхая аромат свежего бриза. Ему выпала особая удача, досталась привилегия, недоступная никому другому. Белая, похожая на невесту, неподвижная фигура олицетворяла для поручика все то, ради чего он жил: Императора, Родину, Боевое Знамя. Все эти святые символы смотрели на него ясным взором жены.

    Рэйко, наблюдая за готовящимся к смерти мужем, тоже думала, что вряд ли в мире существует зрелище более прекрасное. Мундир всегда шел поручику, но сейчас, когда он, сдвинув брови и сжав губы, смотрел в глаза смерти, лицо его обрело неповторимую мужественную красоту.

     — Все, пора, — сказал поручик.

    Рэйко низко, головой в пол, поклонилась ему. Куда-то вдруг ушли все силы — она никак не могла разогнуться. Плакать нельзя, сказала она себе, лицо накрашено. Но слезы текли сами.

    Когда она наконец выпрямилась, то сквозь туманную пелену слез увидела, что муж, уже обнажив клинок, обматывает его белой тканью, что осталось сантиметров двадцать голой стали.

    Покончив с этим и положив саблю на пол, поручик скрестил ноги и расстегнул ворот мундира. На жену он больше не смотрел. Его пальцы расстегивали одну за другой плоские медные пуговицы. Обнажилась смуглая грудь, потом живот. Поручик снял ремень, спустил брюки — показалась ярко-белая ткань набедренной повязки. Он стянул ее пониже, еще больше открывая тело, и сжал в правой руке обмотанный белым клинок. Глаза поручика не отрываясь смотрели на голый живот, левой рукой он слегка поглаживал себя чуть ниже талии.

    Забеспокоившись, достаточно ли остра сабля, офицер спустил брюки до половины и легонько полоснул себя по ноге. На коже вспыхнул красный рубец, кровь несколькими тоненькими ниточками побежала по бедру, посверкивая в ярком электрическом свете.

    Рэйко впервые видела кровь мужа, у нее перехватило дыхание. Она взглянула ему в лицо. Поручик оценивающе осматривал разрез. Рэйко сразу стало спокойнее, хоть она и понимала, что это чувство облегчения ложное.

    Тут поручик поднял глаза и впился в лицо жены жестким, ястребиным взглядом. Клинок он установил перед собой, а сам приподнялся, чтобы тело нависало над саблей. По тому, как напряглись мускулы плеч под кителем, было видно, что поручик собрал все силы. Он намеревался вонзить острие в левую нижнюю часть живота как можно глубже. Яростный крик разорвал тишину комнаты.

    Хотя поручик нанес удар сам, ему показалось, что кто-то другой проткнул его тело толстым железным прутом. В глазах потемнело, и на несколько мгновений он перестал понимать, что с ним происходит. Обнаженная сталь ушла в тело до самой ткани, кулак поручика, сжимавший клинок посередине, уперся в живот.

    Сознание вернулось к нему. Клинок пронзил брюшную полость, это несомненно, подумал он. Дышать было трудно, грудь тяжело вздымалась, где-то очень далеко — не может быть, чтобы это происходило в его теле, — родилась чудовищная боль, словно там раскололась земля и из трещины вырвалась огненная лава. Со страшной скоростью боль подкатывала все ближе и ближе. Поручик впился зубами в нижнюю губу, сдерживая крик. «Вот оно какое, харакири, — подумал он. — Будто на голову обрушился небесный свод, будто зашатался и перевернулся весь мир». Собственные воля и мужество, казавшиеся несокрушимыми до того, как клинок впился в тело, вытянулись тонкой стальной ниткой, и мысль о том, что надо изо всех сил держаться за эту нитку, наполнила душу поручика тревожной тоской. Кулак, державший саблю, весь вымок. Офицер увидел, что и рука, и белая ткань покрыты кровью. Набедренная повязка тоже стала ярко-алой. «Странно, что, испытывая эту муку, я так ясно все вижу и что мир существует, как прежде», — подумал он.

    С того самого момента, когда поручик пропорол себе саблей низ живота и лицо его страшно побледнело, словно на него опустился белый занавес, Рэйко изо всех сил боролась с неудержимым порывом броситься к мужу. Делать этого нельзя, она должна сидеть и смотреть. Она — свидетель, такую обязанность возложил на нее супруг. Муж был совсем рядом, на соседнем татами, она отчетливо видела его искаженное лицо с закушенной губой, в нем читалось невыносимое страдание, но Рэйко не знала, как помочь любимому.

    На лбу поручика блестели капли пота. Он зажмурил глаза, потом открыл их вновь. Взгляд его утратил всегдашнюю ясность и казался бессмысленным и пустым, словно у какого-то зверька.

    Мучения мужа сияли ярче летнего солнца, они не имели ничего общего с горем, раздиравшим душу Рэйко. Боль все росла, набирала силу. Поручик стал существом иного мира, вся суть его бытия сконцентрировалась в страдании, и Рэйко почудилось, что ее муж — пленник, заключенный в клетку боли, и рукой до него уже не достать. Ведь она сама боли не испытывала. Ее горе — это не физическая мука. У Рэйко возникло чувство, будто кто-то воздвиг между ней и мужем безжалостную стеклянную стену.

    Со дня свадьбы весь смысл жизни Рэйко заключался в муже, каждый его вздох был ее вздохом, а сейчас он существовал отдельно от нее, в плену своего страдания, и она, охваченная скорбью, утратила почву под ногами.

    Поручик попытался сделать разрез поперек живота, но сабля застряла во внутренностях, которые с мягким упругим упорством не пускали клинок дальше. Он понял, что нужно вцепиться в сталь обеими руками и всадить ее в себя еще глубже. Так он и сделал. Клинок шел тяжелее, чем он ожидал, приходилось вкладывать в кисть правой руки все силы. Лезвие продвинулось сантиметров на десять.

    Боль хлынула потоком, разливаясь шире и шире; казалось, живот гудит, как огромный колокол, нет, как тысяча колоколов, разрывающих все существо поручика при каждом ударе пульса, при каждом выдохе. Удерживать стоны было уже невозможно. Но вдруг поручик увидел, что клинок дошел до середины живота, и с удовлетворением ощутил новый приток мужества.

    Кровь лилась все обильнее, хлестала из раны толчками. Пол вокруг стал красным, по брюкам защитного цвета стекали целые ручьи. Одна капля маленькой птичкой долетела до соседнего татами и заалела на подоле белоснежного кимоно Рэйко.

    Когда поручик довел лезвие до правой стороны живота, клинок был уже совсем не глубоко, и скользкое от крови и жира острие почти вышло из раны. К горлу вдруг подступила тошнота, и поручик хрипло зарычал. От спазмов боль стала еще нестерпимей, края разреза разошлись, и оттуда полезли внутренности, будто живот тоже рвало. Кишкам не было дела до мук своего хозяина, здоровые, блестящие, они жизнерадостно выскользнули на волю. Голова поручика упала, плечи тяжело вздымались, глаза сузились, превратившись в щелки, изо рта повисла нитка слюны. Золотом вспыхнули эполеты мундира.

    Все вокруг было в крови, поручик сидел в красной луже; тело его обмякло, он опирался о пол рукой. По комнате распространилось зловоние — поручика продолжало рвать, его плечи беспрерывно сотрясались. Клинок, словно вытолкнутый из живота внутренностями, неподвижно застыл в безжизненной руке.

    Вдруг офицер выпрямился. С чем сравнить это невероятное напряжение воли? От резкого движения откинутая назад голова громко ударилась затылком о стену. Рэйко, которая, оцепенев, смотрела только на ручеек крови, медленно подбиравшийся по полу к ее коленям, изумленно подняла глаза.

    Увиденная ею маска была непохожа на живое человеческое лицо. Глаза ввалились, кожу покрыла мертвенная сухость, скулы и рот, когда-то такие красивые, приобрели цвет засохшей грязи. Правая рука поручика с видимым усилием подняла тяжелую саблю. Движение было замедленным и неуверенным, как у заводной куклы. Поручик пытался направить непослушное острие себе в горло. Рэйко сосредоточенно наблюдала, как ее муж совершает самый последний в своей жизни, невероятно трудный поступок. Раз за разом скользкий клинок, нацеленный в горло, попадал мимо. Силы поручика были на исходе; Острие тыкалось в жесткое шитье, в галуны. Крючок был расстегнут, но воротник все же прикрывал шею.

    Рэйко не могла больше выносить это зрелище. Она хотела прийти на помощь мужу, но не было сил подняться. На четвереньках она подползла к нему по кровавой луже. Белое кимоно окрасилось в алый цвет. Оказавшись за спиной мужа, Рэйко раздвинула края ворота пошире — это все, чем она ему помогла. Наконец дрожащее острие попало в обнаженное горло. Рэйко показалось, что это она толкнула мужа вперед, но нет — поручик сам из последних сил рванулся навстречу клинку. Сталь пронзила шею насквозь и вышла под затылком. Брызнул фонтан крови, и поручик затих. Сзади из шеи торчала сталь, холодно отливая синим в ярком свете лампы.

    5

    Рэйко медленно спустилась по лестнице. Пропитавшиеся кровью таби121 скользили по полу. На втором этаже воцарилась мертвая тишина.

    Она зажгла внизу свет, завернула газовый кран и плеснула водой на тлеющие угли жаровни. Потом остановилась перед зеркалом в маленькой комнате и приподняла полы своего кимоно. Кровавые пятна покрывали белую ткань причудливыми разводами. Рэйко села на пол и задрожала, чувствуя, как подол, мокрый от крови мужа, холодит ей ноги. Долго она накладывала на лицо косметику. Покрыла щеки румянами, ярко подвела помадой губы. Грим предназначался уже не для любимого, а для мира, который она скоро оставит, поэтому в движении кисточки было нечто величавое. Когда Рэйко встала, на татами перед зеркалом остался кровавый след, но она даже не взглянула на него.

    Затем молодая женщина зашла в ванную и наконец остановилась в прихожей. Вечером поручик запер входную дверь на ключ, готовясь к смерти. Некоторое время Рэйко размышляла над несложной дилеммой. Открыть замок или оставить закрытым? Если дом будет на запоре, соседи могут не скоро узнать о смерти молодой пары. Ей бы не хотелось, чтобы люди обнаружили их тела, когда они уже начнут разлагаться. Наверно, лучше отпереть... Рэйко повернула ключ и слегка приоткрыла дверь. В прихожую ворвался холодный ветер. Ночная улица была пустынна, над верхушками деревьев, что окружали особняк напротив, мерцали звезды.

    Рэйко снова поднялась наверх. Кровь на таби успела засохнуть, и ноги больше не скользили. На середине лестницы в нос ей ударил резкий запах.

    Поручик лежал в луже крови, уткнувшись лицом вниз. Острие сабли еще дальше вылезло из его шеи.

    Рэйко спокойно пересекла залитую кровью комнату. Села на пол рядом с мертвым мужем и, нагнувшись, сбоку заглянула ему в лицо. Широко раскрытые глаза поручика завороженно смотрели в одну точку. Рэйко приподняла безжизненную голову, отерла рукавом окровавленное лицо и припала к губам мужа прощальным поцелуем.

    Быстро поднявшись, она открыла шкаф и достала оттуда белое покрывало и шнур. Покрывало она аккуратно, чтобы не помять кимоно, обернула вокруг пояса, а шнур туго затянула поверх. Рэйко села на пол в одном шаге от тела поручика. Вынула из-за пояса кинжал, посмотрела на светлую сталь и коснулась ее языком. Гладкий металл был чуть сладковат.

    Молодая женщина не колебалась ни секунды. Она подумала о том, что мука, отгородившая от нее мужа, скоро станет и ее достоянием, что миг соединения с любимым близок, и в ее сердце была только радость. В искаженном страданием лице поручика она видела что-то необъяснимое, таинственное. Теперь она разгадает эту загадку. Рэйко показалось, что только сейчас она ощущает сладкую горечь Великого Смысла, в который верил муж. Если прежде она знала о вкусе этого сокровенного знания только от поручика, то ныне испытает его сама.

    Рэйко приставила кинжал к горлу и надавила. Рана получилась совсем мелкой. К голове прилил жар, затряслись руки. Она резко рванула клинок в сторону. В рот изнутри хлынуло что-то горячее, все перед глазами окрасилось алым — это из раны ударила струя крови. Рэйко собрала все силы и вонзила кинжал в горло по самую рукоятку.

    Хорхе Луис Борхес. «Биатанатос»

    Я стольким обязан Де Куинси, что оговаривать лишь часть моего долга — значит отвергнуть — или утаить — другую; и все же первыми сведениями о «Биатанатосе» я обязан именно ему. Трактат был сочинен в начале XVII века великим поэтом Джоном Донном122; он завещает рукопись сэру Роберту Карру и налагает единственный запрет: не предавать ее «ни гласности, ни огню». Донн умирает в 1631-м, а в 1642-м начинается гражданская война; в 1644-м сын и наследник поэта публикует ветхую рукопись, дабы «спасти ее от огня». В «Биатанатосе» около двухсот страниц; Де Куинси («Writings»123, VIII, 336) суммировал их таким образом: самоубийство — это одна из форм убийства; крючкотворы от правосудия различают убийство намеренное и вынужденное; рассуждая логически, это разграничение следовало бы применить и к самоубийству. Поскольку далеко не каждый совершающий убийство — убийца, далеко не каждый самоубийца несет на себе печать смертного греха. Таков недвусмысленный тезис «Биатанатоса». Он заявлен в подзаголовке («The Self — homicide is not so naturally Sin that it may never be otherwise»124 и проиллюстрирован — а может быть, исчерпан — подробным перечнем вымышленных — или же подлинных — примеров: от Гомера125, «написавшего о тысяче вещей, в которых никто, кроме него, не разбирался, и о котором ходят слухи, будто он повесился, поскольку, дескать, не сумел разгадать загадку о рыбаках», вплоть до пеликана, символа отцовской любви, и пчел, что, по сведениям «Гексамерона» Амвросия, «умерщвляют себя, если только случится им переступить законы своего царя». Перечень занимает три страницы; просматривая его, я столкнулся с такой снобистской выходкой: включены примеры малоизвестные («Фест, фаворит Домициана, покончивший с собой, дабы скрыть следы заболевания кожи») и опущены другие, довольно убедительные — Сенека, Фемистокл, Катон, — как лежащие на поверхности.

    Эпиктет («Помни главное: дверь открыта») и Шопенгауэр («Чем монолог Гамлета не размышления преступника?») лаконично оправдали самоубийство; заведомая убежденность в правоте этих адвокатов вынуждает нас читать их поверхностно. То же самое случилось у меня с «Биатанатосом», пока под заявленной темой я не почувствовал — или мне показалось, что я почувствовал, — тему скрытую, эзотерическую. Мы так никогда и не узнаем, писал ли Донн свой труд, пытаясь намекнуть на эту таинственную тему, или же его заставило взяться за перо внезапное и смутное предощущение этой темы. Мне представляется вероятным последнее; мысль о книге, говорящей В, чтобы сказать А, на манер криптограммы, навязчива; совсем иное дело — мысль о сочинении, вызванном к жизни случайным порывом. Хью Фоссе предположил, что Донн рассчитывал увенчать самоубийством апологию самоубийства. То, что Донн заигрывал с этой идеей, — вероятно, и правдоподобно; то, что ее достаточно для объяснения «Биатанатоса», — разумеется, смешно.

    В третьей части «Биатанатоса» Донн рассуждает об упомянутых в Писании добровольных смертях; никакой другой он не уделяет столько места, как Самсоновой. Он начинает с утверждения, что сей «Беспримерный муж» — это эмблема Христа и что грекам он послужил прототипом Геракла. Франсиско де Виториа и иезуит Грегорио де Валенсия не включали Самсона в список самоубийц; оспаривая их, Донн приводит последние слова, произнесенные Самсоном перед тем, как совершить отмщение: «Умри, душа моя, с Филистимлянами!»

     (Судьи, 16:30). Точно так же он отвергает гипотезу св. Августина, утверждающего, что, разрушив колонны храма, Самсон не был виновен ни в чужих смертях, ни в своей, но был ведом Святым Духом, «подобно мечу, разящему по велению того, в чью руку он вложен» («О граде Божием», 1,20). Доказав необоснованность этой гипотезы, Донн завершает главу цитатой из Бенито Перейры, что Самсон — и в своей гибели, и в других деяниях — символ Христа.

    Переиначив Августинов тезис, квиетисты сочли, что Самсон «убил себя и филистимлян по наущению дьявола» («Испанские ересиархи», V, 1, 8); Мильтон («Агонизирующий Самсон», in fine126) оправдал приписанное ему самоубийство; Донн, полагаю, видел здесь не казуистический вопрос, но скорее метафору или образ. Его не интересовало «дело Самсона» (а почему, собственно, оно должно было его интересовать?); Самсон, скажем так, интересовал его исключительно как «эмблема Христа». В Ветхом завете нет ни одного героя, которого бы не поднимали на эту высоту; Адам для святого Павла — провозвестник того, кто должен прийти; Авель для св. Августина воплощает смерть Спасителя, а его брат Сиф — вознесение; Иов для Кеведо был «чудесным проектом Христа». Донн прибег к столь банальной аналогии, чтобы читатель понял: «Произнесенное Самсоном может оказаться ложью; произнесенное Христом — нет».

    Глава, непосредственно посвященная Христу, восторженностью не отличается. Она ограничивается воспроизведением двух мест из Писания: «и жизнь Мою полагаю за овец» (Ин. 10:15) — и любопытного выражения «отдал душу», упоминаемого всеми четырьмя евангелистами в значении «умер». Из этих высказываний, подтверждаемых стихом: «Никто не отнимает ее (жизнь) у Меня, но Я Сам отдаю ее» (Ин. 10:18), Донн выводит, что не крестные муки убили Христа, но что в действительности он покончил с собой чудесным и сознательным излучением души. Донн выдвинул эту гипотезу в 1608 году; в 1631-м он включил ее в проповедь, прочитанную им накануне смерти в часовне Уайтхолла.

    Заявленная цель «Биатанатоса» — обличить самоубийство; главная — доказать, что Христос покончил с собой127. То, что доказательство этой идеи Донн свел к стиху из св. Иоанна и повторению глагола «почить», — невероятно и даже немыслимо; безусловно, он предпочел не заострять кощунственной темы. Для христианина жизнь и смерть Христа — центральное событие мировой истории; предыдущие столетия готовили его, последующие — отражали. Еще из земного праха не был создан Адам, еще твердь не отделила воды от вод, а Отец уже знал, что Сын умрет на кресте. Вот он и создал землю и небо как декорацию для этой грядущей гибели. Христос, полагает Донн, умер по собственной воле; а это означает, что первостихии, и вселенная, и целые поколения людей, и Египет, и Рим, и Вавилония, и Иудея были извлечены на свет божий, дабы содействовать его смерти. Возможно также, что железо было создано ради гвоздей, шипы — ради тернового венца, а кровь и вода — ради раны. Это барочная идея уже угадывается в «Биатанатосе». Идея Бога, возводящего универсум, как возводят эшафот. Перечитав эту заметку, я вспоминаю о трагическом Филиппе Батце, известном в истории философии под именем Филиппа Майнлендера. Как и я, он был пылким почитателем Шопенгауэра. Под его влиянием (а также влиянием гностиков) я вообразил, что мы — частицы какого-то Бога, который уничтожил себя в начале времен, ибо жаждал стяжать небытие. Всемирная история — мрачная агония этих частиц. Майнлендер родился в 1841-м; в 1876-м опубликовал книгу «Философия отречения» и в том же году покончил с собой.

    Антон Чехов. Два газетчика. (Неправдоподобный рассказ)

    Рыбкин, сотрудник газеты «Начихать вам на головы!», человек обрюзглый, сырой и тусклый, стоял посреди своего номера и любовно поглядывал на потолок, где торчал крючок, приспособленный для лампы. В руках у него болталась веревка.

    «Выдержит или не выдержит? — думал он. — Оборвется, чего доброго, и крючком по голове... Жизнь анафемская! Даже повеситься путем негде!»

    Не знаю, чем кончились бы размышления безумца, если бы не отворилась дверь и не вошел в номер приятель Рыбкина, Шлепкин, сотрудник газеты «Иуда предатель», живой, веселый, розовый.

     — Здорово, Вася! — начал он, садясь. — Я за тобой... Едем! В Выборгской покушение на убийство, строк на тридцать... Какая-то шельма резала и не дорезала. Резал бы уж на целых сто строк, подлец! Часто, брат, я думаю и даже хочу об этом написать: если бы человечество было гуманно и знало, как нам жрать хочется, то оно вешалось бы, горело и судилось во сто раз чаще. Ба! Это что такое? — развел он руками, увидев веревку. — Уж не вешаться ли вздумал?

     — Да, брат... — вздохнул Рыбкин. — Шабаш... Прощай! Опротивела жизнь! Пора уж...

     — Ну, не идиотство ли? Чем же могла тебе жизнь опротиветь?

     — Да так, всем... Туман какой-то кругом, неопределенность... безызвестность... Писать не о чем. От одной мысли можно десять раз повеситься: кругом друг друга едят, грабят, топят, друг другу в морды плюют, а писать не о чем! Жизнь кипит, трещит, шипит, а писать не о чем! Дуализм проклятый какой-то...

     — Как же не о чем писать? Будь у тебя десять рук, и на все бы десять работы хватило.

     — Нет, не о чем писать! Кончена моя жизнь! Ну, о чем прикажешь писать? О кассирах писали, об аптеках писали, про восточный вопрос писали... До того писали, что все перепутали и ни черта в этом вопросе не поймешь. Писали о неверии, тещах, о юбилеях, о пожарах, женских шляпках, падении нравов, о Цукки... Всю вселенную перебрали, и ничего не осталось. Ты вот сейчас про убийство говоришь: человека зарезали... Эка невидаль! Я знаю такое убийство, что человека повесили, зарезали, керосином облили и сожгли — все это сразу, и то я молчу. Наплевать мне! Все это уже было, и ничего тут необыкновенного. Допустим, что ты двести тысяч украл или что Невский с двух концов поджег, — наплевать и на это! Все это обыкновенно, и писали уж об этом. Прощай!

     — Не понимаю! Такая масса вопросов... Такое разнообразие явлений! В собаку камень бросишь, а в вопрос или явление попадешь...

     — Ничего не стоят ни вопросы, ни явления... Например, вот я вешаюсь сейчас... По-твоему, это вопрос, событие: а по-моему, пять строк петита — и больше ничего. И писать незачем. Околевали, околевают, и будут околевать — ничего тут нет нового... Все эти, брат, разнообразия, кипения, шипения очень уж однообразны... И самому писать тошно, да и читателя жалко: за что его, бедного, в меланхолию вгонять?

    Рыбкин вздохнул, покачал головой и горько улыбнулся.

     — А вот если бы, — сказал он, — случилось что-нибудь особенное, этакое, знаешь, зашибательное, что-нибудь мерзейшее, распере-подлое, такое, чтоб черти с перепугу передохли, ну, тогда ожил бы я! Пошла бы земля сквозь хвост кометы, что ли, Бисмарк бы в магометанскую веру перешел или турки Калугу приступом взяли бы... Или, знаешь, Нотовича в тайные советники произвели бы... Одним словом, что-нибудь зажигательное, отчаянное, — ах, как бы я зажил тогда!

     — Любишь ты широко глядеть, а ты попробуй помельче плавать. Вглядись в былинку, в песчинку, в щелочку... Всюду жизнь, драма, трагедия! В каждой щепке, в каждой свинье драма!

     — Благо у тебя натура такая, что ты и про выеденное яйцо можешь писать, а я... Нет!

     — А что ж? — окрысился Шлепкин. — Чем, по-твоему, плохо выеденное яйцо? Масса вопросов! Во-первых, когда ты видишь перед собой выеденное яйцо, тебя охватывает негодование, ты возмущен!! Яйцо, предназначенное природою для воспроизведения жизни индивидуума... Понимаешь! Жизни!.. Жизни, которая в свою очередь дала бы жизнь целому поколению, а это поколение тясячам будущих поколений, вдруг съедено, стало жертвою чревоугодия, прихоти! Это яйцо дало бы курицу, курица в течение всей своей жизни снесла бы тысячу яйц... Вот тебе, как на ладони, подрыв экономического строя, заедание будущего! Во-вторых, глядя на выеденное яйцо, ты радуешься: если яйцо съедено, то, значит на Руси хорошо питаются... В-третьих, тебе приходит на мысль, что яичной скорлупой удобряют землю, и ты советуешь читателю дорожить отбросами. В-четвертых, выеденное яйцо наводит тебя на мысль о бренности всего земного: жило и нет его! В-пятых... Да что я считаю? На сто нумеров хватит!

    -  Нет, куда мне! Да и веру я в себя потерял, в уныние впал... Ну его, все к черту!

    Рыбкин стал на табурет и прицепил веревку к крючку.

    -  Напрасно, ей-богу напрасно! — убеждал Шлепкин. — Ты погляди: двадцать у нас газет и все полны! Стало быть, есть о чем писать! Даже провинциальные газеты, и те полны!

     — Нет... Спящие гласные, кассиры... — забормотал Рыбкин, как бы ища за что ухватиться, — дворянский банк, паспортная система... упразднение чинов, Румелия... Бог с ними!

     — Ну, как знаешь...

    Рыбкин накинул себе петлю на шею и с удовольствием повесился. Шлепкин сел за стол и в один миг написал: заметку о самоубийстве, некролог Рыбкина, фельетон по поводу частых самоубийств, передовую об усилении кары, налагаемой на самоубийц, и еще несколько других статей на ту же тему. Написав, все это он положил в карман и весело побежав в редакцию, где его ждали мзда, слава и читатели.

    Иван Бунин. Дождь

    На этой же неделе, в субботу, дождь, начавшийся еще в среду, ливший с утра и до вечера, лил как из ведра.

    Он то и дело припускал в этот день особенно бурно и мрачно. И весь день Митя без устали ходил по саду и весь день так страшно плакал, что порой даже сам дивился силе и обилию своих слез.

    Параша искала его, кричала на дворе, в липовой аллее, звала обедать, потом чай пить — он не откликался.

    Было холодно, пронзительно сыро, темно от туч; на их черноте густая зелень мокрого сада выделялась особенно густо, свежо и ярко. Налетавший от времени до времени ветер свергал с деревьев еще и другой ливень — целый поток брызг. Но Митя ничего не видел, ни на что не обращал внимание. Его белый картуз обвис, стал темно-серый, студенческая куртка почернела, голенища были до колен в грязи. Весь облитый, весь насквозь промокший, без единой кровинки в лице, с заплаканными, безумными глазами, он был страшен.

    Он курил папиросу за папиросой, широко шагал по грязи аллей, а порой просто куда попало, целиком, по высокой мокрой траве среди яблонь и груш, натыкаясь на их кривые корявые сучья, пестревшие серо-зеленым размокшим лишайником. Он сидел на разбухших, почерневших скамейках, уходил в лощину, лежал на сырой соломе в шалаше, на том самом месте, где лежал с Аленкой. От холода, от ледяной сырости воздуха большие руки его посинели, губы стали лиловыми, смертельно-бледное лицо с провалившимися щеками приняло фиолетовый оттенок. Он лежал на спине, положив, нога за ногу, а руки под голову, дико уставившись в черную соломенную крышу, с которой падали крупные ржавые капли. Потом скулы его стискивались, брови начинали прыгать. Он порывисто вскакивал, вытаскивал из кармана штанов уже сто раз прочитанное, испачканное и измятое письмо, полученное вчера поздно вечером, — привез землемер, по делу приехавший в усадьбу на несколько дней, — и опять, в сто первый раз, жадно пожирал его:

    « Дорогой Митя, не поминайте лихом, забудьте, забудьте все, что было! Я дурная, я гадкая, испорченная, я недостойна вас, но я безумно люблю искусство! Я решилась, жребий брошен, я уезжаю — вы знаете с кем... Вы чуткий, вы умный, вы поймете меня, умоляю, не мучь себя и меня! Не пиши мне ничего, это бесполезно!»

    Дойдя до этого места, Митя комкал письмо и, уткнувшись лицом в мокрую солому, бешено стискивал зубы, захлебывался от рыданий. Это нечаянное ты, которое так страшно напоминало и даже как будто опять восстанавливало их близость и заливало сердце нестерпимой нежностью, — это было выше человеческих сил! А рядом с этим ты это твердое заявление, что даже писать ей теперь бесполезно! О, да, да, он это знал: бесполезно! Все кончено и кончено навеки!

    Перед вечером дождь, обрушившийся на сад с удесятеренной силой и с неожиданными ударами грома, погнал его наконец в дом. Мокрый с головы до ног, не попадая зуб на зуб от ледяной дрожи во всем теле, он выглянул из-под деревьев и, убедившись, что его никто не видит, пробежал под свое окно, снаружи приподнял раму, — рама была старинная, с подъемной половиной, — и, вскочив в комнату, запер дверь на ключ и бросился на кровать.

    И стало быстро темнеть. Дождь шумел повсюду — и по крыше, и вокруг дома, и в саду. Шум его был двойной, разный, — в саду один, возле дома, под непрерывное журчание и плеск желобов, ливших воду в лужи, — другой. И это создавало для Мити, мгновенно впавшего в летаргическое оцепенение, необъяснимую тревогу и вместе с жаром, которым пылали его ноздри, его дыхание, голова, погружало его точно в наркоз, создавало какой-то как будто другой мир, какое-то другое предвечернее время в каком-то как будто чужом, другом доме, в котором было ужасное предчувствие чего-то.

    Он знал, он чувствовал, что он в своей комнате, уже почти темной от дождя и наступающего вечера, что там, в зале, за чайным столом, слышны голоса мамы, Ани, Кости и землемера, но вместе с тем уже шел по какому-то чужому дому вслед за уходившей от него молодой нянькой, и его охватывал необъяснимый, все растущий ужас, смешанный, однако, с вожделением, с предчувствием близости кого-то с кем-то, близости, в которой было что-то противоестественно-омерзительное, но в которой он и сам как-то участвовал. Чувствовалось же все это через посредство ребенка с большим белым лицом, которого, перегнувшись назад, несла на руках и укачивала молоденькая нянька. Митя спешил обогнать ее, обогнал и уже хотел заглянуть ей в лицо, — не Аленка ли это, — но неожиданно очутился в сумрачной гимнастической классной комнате с замазанными мелом стеклами. Та, что стояла в ней перед комодом, перед зеркалом, не могла его видеть, — он вдруг стал невидим. Она была в шелковой желтой нижней юбке, плотно облегающей округлые бедра, в туфельках на высоких каблучках, в тонких ажурных черных чулках, сквозь которые просвечивало тело, и она, сладко робея и стыдясь, знала, что сейчас будет. Она уже успела спрятать ребенка в ящик комода. Перекинув косу через плечо, она быстро заплетала ее и, косясь на дверь, глядела в зеркало, где отражалось ее припудренное личико, обнаженные плечи и млечно-голубые, с розовыми сосками, маленькие груди. Дверь распахнулась — и, бодро и жутко оглядываясь, вошел господин в смокинге, с бескровным бритым лицом, с черными и короткими курчавыми волосами. Он вынул плоский золотой портсигар, стал развязно закуривать. Она, доплетая косу, робко смотрела на него, зная его цель, потом швырнула косу на плечо, подняла голые руки... Он снисходительно обнял ее за талию — и она охватила его шею, показывая свои темные подмышки, прильнула к нему, спрятала лицо на его груди...

    И Митя очнулся, весь в поту, с потрясающе ясным сознанием, что он погиб, что в мире так чудовищно безнадежно и мрачно, как не может быть и в преисподней, за могилой. В комнате была тьма, за окнами шумело и плескалось, и этот шум и плеск были нестерпимы (даже одним своим звуком) для тела, сплошь дрожащего от озноба. Всего же нестерпимее и ужаснее была чудовищная противоестественность человеческого соития, которое как будто и он только что разделил с бритым господином. Из залы были слышны голоса и смех. И они были ужасны и противоестественны своей отчужденностью от него, грубостью жизни, ее равнодушием, беспощадностью к нему...

     — Катя! — сказал он, садясь на кровати, сбрасывая с нее ноги. — Катя, что же это такое! — сказал он вслух, совершенно уверенный, что она слышит его, что она здесь, что она молчит, не отзывается только потому, что сама раздавлена, сама понимает непоправимый ужас всего того, что она наделала. — Ах, все равно, Катя, — прошептал он горько и нежно, желая сказать, что он простит ей все, лишь бы она по-прежнему кинулась к нему, чтобы они вместе могли спастись, — спасти свою прекрасную любовь в том прекраснейшем весеннем мире, который еще так недавно был подобен раю. Но, прошептав: «Ах, все равно, Катя!» — он тотчас же понял, что нет, не все равно, что спасения, возврата к тому дивному видению, что дано было ему когда-то в Шаховском, на балконе, заросшем жасмином, уже нет, не может быть, и тихо заплакал от боли, раздирающей его грудь.

    Она, эта боль, была так сильна, так нестерпима, что, не думая, что он делает, не сознавая, что из всего этого выйдет, страстно желая только одного — хоть на минуту избавиться от нее и не попасть опять в тот ужасный мир, где он провел весь день и где он только что был в самом ужасном и отвратном из всех земных снов, он нашарил и отодвинул ящик ночного столика, поймал холодный и тяжелый ком револьвера и, глубоко и радостно вздохнув, раскрыв рот и с силой, с наслаждением выстрелил.

    Александр Куприн. Брегет

    Я необыкновенно живо помню этот длинный декабрьский вечер. Я сидел у круглого обеденного стола и при ярком свете висячей лампы читал толстый истрепанный том «Северной пчелы», тот самый милый мне по воспоминаниям том, который я непременно каждый раз заставал и терпеливо прочитывал с начала до конца, приезжая на рождественские каникулы в Ружичную. Дядя Василий Филиппович сидел против меня в низком и глубоком кожаном кресле, протянув вдоль ковровой скамеечки свои подагрические ноги, обвернутые одеялом тигрового цвета. Его лицо оставалось в тени; только страшные белые усищи и трубка между ними попали в светлый круг и рисовались чрезвычайно отчетливо. Иногда я отрывался от книги и прислушивался к метели, разгулявшейся на дворе. Всегда есть что-то ужасное, какая-то угрюмая и злобная угроза в этих звуках, начинающихся глухим рыданием, восходящих по хроматической гамме до пронзительного визга и опять спускающихся вниз. А деревья в это время качаются, гудят своими вершинами, ветер свистит и плачет в трубах, и при каждом новом порыве бури кажется, будто кто-то бросает в ставни горсти мелкого сухого снега. И, когда я прислушался к этому дьявольскому концерту, моя мысль невольно остановилась на том, что вот я сижу теперь в ветхом помещичьем доме, затерянном среди унылых снежных равнин, сижу глаз на глаз с дряхлым, больным стариком, далеко от города, от привычного общества, и мне начинало казаться, что никогда, никогда уж больше не окончится это завывание вьюги, и эта длительная тоска, и однозвучный ход маятника...

     — Ты говоришь — случайности, — произнес вдруг Василий Филиппович, грузно повертываясь в своем кресле и заслонясь рукой от света, — а ты знаешь ли, что жизнь иногда возьмет да удерет такую шутку, что никакой твой романист ничего подобного не придумает?..

    Я сначала не понял, к чему относилось это восклицание, но потом вспомнил, что у нас за обедом был разговор о безбрежности книжного вымысла, и спросил:

     — Почему вы вдруг об этом заговорили, дядя?

     — Да так себе... сижу я вот теперь... Тихо кругом... На дворе непогода... Ну и того, знаешь, разная старина в голову лезет... Припомнился мне один случай, вот я и сказал...

    Дядя замолчал и долго с томительным кряхтеньем укутывал больные ноги. Потом он начал:

    -  Собрались мы раз у ротмистра фон Ашенберга на именины. Было дело зимой. А мы, надо тебе сказать, то есть наш N-ский гусарский полк только что воротился тогда из венгерской кампании, и начальство нас расквартировало по омерзительным деревушкам. Глушь и тоска — просто невероятные. Ездили мы, правда, по окрестным попам, ну, да посуди сам, что ж тут веселого? Оставалось нам только одно — беспросветное пьянство и карты, карты и пьянство. Так мы и положили себе за правило, что

    ... Кто в день два раза пьян,

    Тот, извините, не улан...

    Ну, так вот, собрались мы. Во-первых, штаб-ротмистр Иванов 1-й... Теперь в полках плачутся, что измельчал народ и что молодежь никуда не годится. Так же и штаб-ротмистр Иванов 1-й на нас плакался. А надо тебе сказать, что по летам он был самый старший офицер в полку, и все знали (и весь полк этим гордился), что он в свое время с самим Денисом был на ты, а с Бурцевым пил и дебоширил целых шесть месяцев подряд. Затем был майор Кожин — этот славился по всей легкой кавалерии своим изумительным голосом. Черт знает, что за голос был! Иной раз во время хорошей выпивки возьмет стакан, приставит ко рту да как гаркнет. Ну, вот ты смеешься, а у него, честное слово, одни осколки оставались в руках. Были два поручика — Резников и Белаго; мы их знали «инсепараблями»128, или мужем и женой, потому, что они никогда не расставались и всегда жили на одной квартире. Был еще казачий есаул Сиротко, или иначе — «ежовая голова». Потом был корнет граф Ольховский — так себе, телятина, однако ничего... Добрый малый, хотя и наивный и глуповатый; его к нам только что из юнкеров произвели... Был также в этой компании поручик Чекмарев, наш общий любимец и баловень. Про него даже штаб-ротмистр Иванов 1-й говорил иногда в добрую минуту: «Вот этот мальчишка... Еще куда не шло, у него кишки в голове гусарские... Этот не выдаст...» Веселый, щедрый ловкий, красавец собою, великолепный танцор и наездник — словом, чудесный малый. И что к нему особенно привлекало наши грубоватые сердца, так это какая-то удивительная нежность, почти женственность в улыбке и обращении. Кроме того, надо тебе сказать, что он был очень богат и его кошелек всегда был в общем распоряжении.

    Собрались мы все люди холостые (у нас в полку женатых всего только двое было) и выпили страшно много. Пили за здоровье хозяина, пили круговую, пили «аршинную» — выстраивали рюмки в длину на аршин и пили, позвали песенников и с песенниками пили, вызвали оркестр полковой — под оркестр пили. Есаул Сиротко — «ежовая голова» — к каждой рюмке говорил присловья: «два сапога — пара, без троицы дом не строится, без четырех углов дом не ставится», и так чуть ли не до пятидесяти, и большая часть из них были совсем неприличные.

    В это время кто-то, кажется, один из «инсепараблей», вспомнил, что вчера граф Ольховский ездил к помещику играть в дьябелок, иначе ландскнехт. Оказалось, что он выиграл полторы тысячи деньгами, каракового жеребца и золотые часы-брегет. Ольховский нам эти часы сейчас же показал. Действительно, хорошие часы: с резьбой, украшениями, и когда сверху надавить пуговку, то они очень мелодично прозвонят, сколько четвертей и который час. Старинные часы.

    Ольховский немного заважничал.

    -  Это, — говорит, — очень редкая вещь. Я ее ни за что из рук не выпущу. Весьма вероятно, что подобных часов во всем свете не больше двух-трех экземпляров.

    Чекмарев на это улыбнулся.

     — Напрасно вы такого лестного мнения о ваших часах. Я вам могу показать совершенно такие же. Они вовсе не такая редкость, как вы думаете.

    Ольховский недоверчиво покачал головой.

     — Где же вы их достанете? Простите, но я сомневаюсь...

     — Как вам угодно. Хотите пари?

     — С удовольствием... Когда же вы их достанете?

    Но это пари показалось обществу неинтересным. Есаул Сиротко взял Ольховского за ворот и оттащил в сторону со словами:

     — Ну, вот, ежовые головы, затеяли ерунду какую-то. Пить так пить, а не пить, так уж лучше в карты играть...

    Попойка продолжалась. Вдруг Кожин скомандовал своим ужасающим басом:

     — Драбанты — к черту! (Драбантами у нас назывались денщики.) Двери на запор! Чикчиры долой! Жженка идет!..

    Прислуга была тотчас же выслана, двери заперты, и огонь потушен. Утвердили сахарную голову над тремя скрещенными саблями, под которыми поместили большой котел. Ром вспыхнул, синим огоньком, и штаб-ротмистр Иванов 1-й затянул фальшивым баритоном:

    Где гусары прежних лет?

    Где гусары удалые?

    Мы подтягивали ему нестройным хором. Когда же дошел до слов:

    Деды, помню вас и я,

    Испивающих ковшами

    И сидящих вкруг огня

    С красно-сизыми носа-а-а-ами, -

    голос его задрожал и зафальшивил больше прежнего.

    Жженка еще не сварилась, как вдруг есаул Сиротко ударил себя по лбу и воскликнул:

     — Братцы мои! Ежовы головы! А ведь я совсем было забыл, что у меня нынче приемка обоза. Удирать надо, ребята.

     — Сиди, сиди, врешь все, — сказал штаб-ротмистр Иванов 1-й.

     — Ей-богу же, голубчик, нужно... Пустите, ежовы головы. К восьми часам надо быть непременно, я ведь все равно скоро вернусь. Ольховский, сколько часов теперь? Позвони-ка!

    Мы слышали, как Ольховский шарил по карманам. Вдруг он проговорил озабоченным тоном:

     — Вот так шутка!..

     — Что такое случилось? — спросил фон Ашенберг.

     — Да часов никак не найду. Сейчас только положил их около себя, когда снимал ментик.

     — А ну-ка, посветите, господа.

    Зажгли огонь, принялись искать часы, но их не находилось. Всем нам почему-то сделалось неловко, и мы избегали глядеть друг на друга.

    -  Когда вы у себя их последний раз помните? — спросил фон Ашенберг.

     — Да вот как только дверь заперли... Вот сию минуту. Я еще снимал мундир и думаю: положу их около себя, в темноте по крайней мере можно будет час узнать...

    Все замолчали и потупились. Иванов 1-й внезапно ударил кулаком по столу с такой силой, что стоявшие на нем рюмки зазвенели и попадали.

    -  Черт возьми! — закричал он хрипло. — Давайте же искать эти поганые часы. Ну, живо, ребята, лезь под стол, под лавки. Чтоб были!..

    Мы искали около четверти часа и совершенно бесплодно. Ольховский, растерянный, сконфуженный, повторял ежеминутно: «Ах, господа, да черт с ними... Да ну их к бесу, эти часы, господа...» Но Иванов 1-й прикрикнул на него, страшно выкатывая глаза:

     — Дурак! Наплевать нам на твои часы. Понимаешь ли ты, что прислу-ги не бы-ло.

    Наконец мы сбились с ног в поисках за этими проклятыми часами и сели вокруг стола в томительном молчании. Кожин тоскливо обвел нас глазами и спросил еле слышно:

     — Что же теперь делать, господа?

     — Ну, уж это ваше дело, что делать, майор, — сурово возразил Иванов 1-й. — Вы между нами старший... А только часы должны непременно найтись.

    Было решено, что каждый из нас позволит себя обыскать. Первым подошел есаул Сиротко, за ним штаб-ротмистр Иванов 1-й. Лицо старого гусара побагровело, и шрам от сабельного удара, шедший через всю его седую голову и через лоб до переносицы, казался широкой белой полосой. Дрожащими руками он выворачивал карманы с такой силой, точно хотел их совсем выбросить из чикчир, и бормотал, кусая усы:

     — Срам! Мерзость! В первый раз N-цы друг друга обыскивают... Позор!.. Стыдно моим сединам, стыдно...

    Таким образом мы все поочередно были обысканы. Остался один только Чекмарев.

     — Ну, Федюша, подходи... что же ты? — подтолкнул его с суровой и грустной лаской Иванов 1-й.

    Но он стоял, плотно прислонившись к стене, бледный, с вздрагивающими губами, и не двигался с места.

     — Ну, иди же, Чекмарев, — ободрял его майор Кожин. — Видишь, все подходили...

    Чекмарев медленно покачал головой. Я никогда не забуду кривой, страшной улыбки, исказившей его губы, когда он с трудом выговорил:

     — Я... себя... не позволю... обыскивать... Штаб-ротмистр Иванов 1-й вспыхнул:

     — Как, черт возьми? Пять старых офицеров позволяют себя обыскать, а ты нет? У меня вся морда, видишь, как исполосована, и зубы выбиты прикладом, и, однако, меня обыскали... Что же ты, лучше нас всех? Или у тебя понятия о чести щепетильнее, чем у нас? Сейчас подходи, Федька, слышишь?

    Но Чекмарев опять отрицательно покачал головой.

     — Не пойду, — прошептал он.

    Было что-то ужасное в его неподвижной позе, в мертвенном взгляде его глаз и в его напряженной улыбке.

    Иванов 1-й вдруг переменил тон и заговорил таким ласковым тоном, какого никто не мог ожидать от этого старого пьяницы и грубого солдата:

     — Федюша, голубчик мой, брось глупости...Ты знаешь, я тебя, как сына, люблю... Ну, брось, милый, прошу тебя... Может быть, ты как-нибудь... Ну, знаешь, того... Из-за этого дурацкого пари... Понимаешь, пошутил... а? Ну, пошутил, Федюша, ну, и кончено, ну, прошу тебя...

    Вся кровь бросилась в лицо Чекмареву и сейчас же отхлынула назад. Губы его задергались. Он молча, с прежней страдальческой улыбкой покачал головой... Стало ужасно тихо, и только сердитое сопенье майора Кожина оглушительно раздавалось в этой тишине.

    Иванов 1-й глубоко, во всю грудь, вздохнул, повернулся боком к Чекмареву и, не глядя на него, сказал глухо:

    -  В таком случае знаете, поручик... мы хотя и не сомневаемся в вашей честности... Но, знаете... (он быстро взглянул на Чекмарева и тотчас же опять отвернулся), знаете, вам как-то неловко оставаться между нами...

    Чекмарев пошатнулся. Казалось, он вот-вот грохнется на пол. Но он справился с собой и, поддерживая левой рукой саблю, глядя перед собой неподвижными глазами, точно лунатик, медленно прошел к двери. Мы безмолвно расступились, чтобы дать ему дорогу.

    О продолжении попойки нечего было и думать, и фон Ашенберг даже и не пробовал уговаривать. Он позвал денщиков и приказал им убрать со стола. Все мы — совершенно отрезвленные и грустные — сидели молча, точно еще ожидали чего-то.

    Вдруг Байденко, денщик хозяина, воскликнул:

     — Ваш выс-кродь! Тутечка якись часы!

    Мы бросились к нему. Действительно, на полу, под котелком, предназначенным для жженки, лежал брегет Ольховского.

     — Черт его знает, — бормотал смущенный граф, — должно быть, я их как-нибудь нечаянно ногой, что ли, туда подтолкнул.

    Прислуга была вторично удалена, чтобы мы могли свободно обсудить положение дела. Молодежь подавала сочувствующие голоса за Чекмарева, но старики смотрели на дело иначе.

     — Нет, господа, он оскорбил нас всех и вместе с нами весь полк, — сказал своим густым решительным басом майор Кожин. — Почему мы позволили себя обыскать, а он нет? Оскорби одного офицера — это решилось бы очень просто: пятнадцать шагов, пистолеты, и дело с концом. А тут совсем другое дело. Нет-с, он должен оставить N-ский полк и оставит его.

    Фон Ашенберг, Иванов 1-й и есаул подтвердили это мнение, хотя видно было, что им жаль Чекмарева. Мы стали расходиться. Медленно, безмолвно, точно возвращаясь с похорон, вышли мы на крыльцо и остановились, чтобы проститься друг с другом.

    Какой-то человек быстро бежал по дороге по направлению к дому фон Ашенберга. Иванов 1-й раньше всех нас узнал в нем денщика поручика Чекмарева. Солдат был без шапки и казался страшно перепуганным. Еще на ходу он закричал, еле переводя дух:

     — Ваш-скородь... Несчастье!.. Поручик Чекмарев застрелились!.. Мы кинулись на квартиру Чекмарева. Двери были не заперты.

    Чекмарев лежал на полу, боком. Весь пол был залит кровью, дуэльный большой пистолет валялся в двух шагах... Я глядел на прекрасное лицо самоубийцы, начинавшее уже принимать окаменелость смерти, и мне чудилась на его губах все та же мучительная, кривая улыбка.

     — Посмотрите, нет ли записки, — сказал кто-то.

    Записка действительно нашлась. Она лежала на письменном столе, придавленная сверху... чем бы ты думал?.. Золотыми часами, брегетом, и — что всего ужаснее — брегет был, как две капли воды, похож на брегет графа Ольховского.

    Записку эту я помню наизусть. Вот ее содержание: «Прощайте, дорогие товарищи. Клянусь богом, клянусь страданиями господа Иисуса Христа, что я не виновен в краже. Я только потому не позволил себя обыскать, что в это время в кармане у меня находился точно такой же брегет, как и корнета графа Ольховского, доставшийся мне от моего покойного деда. К сожалению, не осталось никого в живых, кто мог бы это засвидетельствовать, и потому мне остается выбирать только между позором и смертью. В случае, если часы Ольховского найдутся и моя невинность будет таким образом доказана, прошу штаб-ротмистра Иванова 1-го все мои вещи, оружие и лошадей раздать на память милым товарищам, а самому себе оставить мой брегет».

    И затем подпись.

    Дядя Василий Филиппович совсем ушел в тень лампы. Он очень долго сморкался и кашлял под ее прикрытием и, наконец, сказал:

     — Вот видишь, какие случайности есть в запасе у жизни, голубчик...


    Александр Грин. Судьба, взятая за рога

    I

    В декабре месяце луна две ночи подряд была окружена двойным оранжевым ореолом, — явление, сопутствующее сильным морозам. Действительно, мороз установился такой, что слепец Рен то и дело снимал с замерших ресниц густой иней. Рен ничего не видел, но иней мешал привычке мигать — что, будучи теперь единственной жизнью глаз, несколько рассеивало тяжелое угнетение.

    Рен и его приятель Сеймур ехали в санях по реке, направляясь от железнодорожной станции к городку Б., лежащему в устье реки, при впадении ее в море. Жена Рена, приехав в Б., ожидала мужа, уведомленного телеграммой. Съехаться здесь они условились полгода назад, когда Рен не был еще слепым и отправлялся в геологическую экскурсию без всяких предчувствий.

     — Нам осталось три километра, — сказал Сеймур, растирая изгрызенную морозом щеку.

     — Не следовало мне вовлекать вас в эту поездку, — сказал Рен, — вот уж, подлинно, слепой эгоизм с моей стороны. В конце концов, я мог бы великолепно ехать один.

     — Да, зрячий, — возразил Сеймур. — Я должен доставить вас и сдать с рук на руки. К тому же...

    Он хотел сказать, что ему приятна эта прогулка в пышных снегах, но вспомнив, что такое замечание относилось к зрению, промолчал.

    Снежный пейзаж, действительно, производил сильное впечатление. Белые равнины, в голубом свете луны, под черным небом — холодно, по-зимнему, звездным, молчащим небом; неотстающая черная тень лошади, прыгающая под ее брюхом, и ясная кривая горизонта давали что-то от вечности.

    Боязнь показаться подозрительным, «как все слепые», помешала Рену спросить о недоговоренном. Недалекая встреча с женой сильно волновала его, поглощая почти  все его мысли и толкая говорить о том, что неотвратимо.

     — Лучше, если бы я умер на месте в эту минуту, — искренно сказал он, заканчивая печальным выводом цепь соображений и упреков себе. — Подумайте, Сеймур, каково будет ей?! Молодая, совсем молодая женщина и траурный, слепой муж! Я знаю, начнутся заботы... А жизнь превратится в сплошной подвиг самоотречения. Хуже всего — привычка. Я могу привыкнуть к этому, убедиться, в конце концов, что так нужно, чтобы молодое существо жило только ради удобств калеки.

     — Вы клевещете на жену, Рен, — воскликнул не совсем натурально Сеймур, — разве она будет думать так, как сейчас вы?!

     — Нет, но она будет чувствовать себя не совсем хорошо. Я знаю, — прибавил, помолчав, Рен, — что я, рано или поздно, буду ей в тягость... Только едва ли она сознается перед собой в этом...

     — Вы делаетесь опасным маньяком, — шутливо перебил Сеймур. — Если бы она не знала, что стряслось с вами, я допустил бы не совсем приятные первую, вторую неделю.

    Рен промолчал. Его жена не знала, что он слеп; он не писал ей об этом.

    ІІ

    В середине июля, исследуя пустынную горную реку, Рен был застигнут грозой. Он и его спутники торопились к палатке, шел проливной дождь; окрестность, в темном плаще грозовой тени, казалась миром, для которого навсегда погасло солнце; тяжкая пальба грома взрывала тучи огненными кустами молний; мгновенные, сверкающие разветвления их падали в лес. Меж небесными вспышками и громовыми раскатами почти не было пауз.. Молнии блистали так часто, что деревья, беспрерывно выхватываемые из сумрака резким их блеском, казалось, скачут и исчезают.

    Рен не запомнил и не мог запомнить удар молнии в дерево, после которого дерево и он свалились на небольшое расстояние друг от друга. Он очнулся в глубокой тьме, слепой, с обожженными плечом и голенью. Сознание слепоты утвердилось только на третий день. Рен упорно боролся с ним, пугаясь той безнадежности, к которой вело это окончательное убеждение в слепоте. Врачи усердно и бесполезно возились с ним: той нервной слепоты, которая поразила Рена, им не удалось излечить; все же они оставили ему некоторую надежду на то, что он может выздороветь, что зрительный аппарат цел и лишь остановился в действии, как механизм, обладающий для работы всеми необходимыми частями. Написать жене о том, что произошло, было выше сил Рена; отчаявшись в докторах, он упрямо, сосредоточенно, страстно ждал — как приговоренный к смерти ожидает помилования — ждал света. Но свет не загорался. Рен ожидал чуда; в его положении чудо было столь же естественной необходимостью, как для нас вера в свои силы или способности. Единственное, в чем изменились его письма к жене, — это в том, что они были написаны на машинке. Однако ко дню встречи он приготовил решение, характерное живучестью человеческих надежд: убить себя в самый последний момент, когда не будет уже никаких сомнений, что удар судьбы не пощадит и Анну, когда она будет стоять перед ним, а он ее не увидит. Это было пределом.

    ІІІ

    Когда Рен приехал, вошел в комнату, где скоро должен был зазвучать голос Анны, еще не вернувшейся из магазина, и наступила тишина одинокого размышления, слепой упал духом. Небывалое волнение овладело им. Тоска, страх, горе убивали его. Он не видел Анну семь месяцев; вернее, последний раз он видел ее семь месяцев назад и более увидеть не мог. Отныне, даже если бы он остался жить, ему оставалось лишь воспоминание о чертах лица Анны, ее улыбке и выражении глаз, воспоминание, вероятно, делающееся все более смутным, изменчивым, в то время, как тот же голос, те же слова, та же ясность прикосновения близкого существа будут твердить, что и наружность этого существа та же, какой он ее забыл или почти забыл.

    Он так ясно представлял себе все это, угрожающее ему, если он не размозжит себе череп и не избавится от слепоты, что не захотел даже подвергнуть себя последнему допросу относительно твердости своего решения. Смерть улыбалась ему. Но мучительное желание увидеть Анну вызвало на его глаза тяжкие слезы, скупые слезы мужчины сломленного, почти добитого. Он спрашивал себя, что мешает ему, не дождавшись первого, еще веселого для нее, поцелуя — теперь же пустить в дело револьвер? Ни он и никто другой не мог бы ответить на это. Может быть, последний ужас выстрела на глазах Анны притягивал его необъяснимой, но несомненной властью пристального взгляда змеи.

    Звонок в прихожей всколыхал все существо Рена. Он встал, ноги его подкашивались. Всем напряжением воли, всей тоской непроницаемой тьмы, окружавшей его, он усиливался различить хоть что-либо среди зловещего мрака. Увы! Только огненные искры, следствие сильного прилива крови к мозгу, бороздили этот свирепый мрак отчаяния. Анна вошла; он совсем близко услышал ее шаги, звучащие теперь иначе, чем тогда, когда он видел, как она двигается: звук шагов раздавался как бы на одном месте и очень громко.

     — Дорогой мой, — сказала Анна, — милый мой, дорогой мой! Ничего не произошло. Он по-прежнему не видел ее. Рен сунул руку в карман.

     — Анна! — хрипло сказал он, отводя пальцем предохранитель. — Я ослеп, я больше не хочу жить. Сеймур все расскажет... Прости!

    Руки его тряслись. Он выстрелил в висок, но не совсем точно; пуля разбила надбровную дугу и ударилась в карниз окна. Рен потерял равновесие и упал. Падая, он увидел свою, как бы плавающую в густом тумане, руку с револьвером.

    Анна, беспорядочно суетясь и вскрикивая, склонилась над мужем. Он увидел ее, но также смутно, а затем и комнату, но как бы в китайском рисунке, без перспективы. Именно то, что он увидел, лишило его сознания, а не боль и не предполагавшаяся близкая смерть. Но во всем этом, в силу потрясающей неожиданности, не было для него теперь ни страха, ни радости. Он успел только сказать: «Кажется, все обошлось... » — и впал в бесчувствие.

     — Это было полезное нервное потрясение, — сказал через неделю доктор Рену, ходившему с огромным рубцом над глазом. — Пожалуй, только оно и могло вернуть вам то, что дорого для всех, — свет.

    Георгий Иванов. Невеста из тумана. (Парижский случай)

    Он застрелился накануне своего дня рождения: ему исполнилось бы тридцать четыре года. Отличный возраст для художника, которому улыбалась слава. Кишечник еще не окончательно атрофировался после долгой и жестокой голодовки на прославленном Монпарнасе, и легкие, прокопченные и подгнившие на грязных сырых чердаках, можно еще отмыть и укрепить где-нибудь в Савойе или Пиренеях голубым льдом сияющего горного воздуха.

    Признание пришло к Александрову вовремя. Двух месяцев не понадобилось, чтобы из бедного, долговязого, робкого малого в провансальском берете и жалком непромокаемом пальто, озирающего на углу бульвара Распай голодными и жадными глазами каждый вечер одну и ту же картину скользящей мимо такой близкой и такой недоступной жизни (иностранцы, автомобили, огни баров, лотки с устрицами, занавешенные шелком окна, сквозь которые брызжет негритянская музыка и где сосредоточено все — женщины, деньги, еда, английские папиросы, калорифер, фантастический вкус никогда еще не пробованного шампанского), превратился в довольно самоуверенного молодого «мэтра» в дорогом ловком костюме и галстуке с бульвара Мадлен. Он вернулся из Швейцарии, куда уезжал отдыхать и лечиться на первые, свалившиеся так неожиданно деньги, совсем другим человеком. Не только легкие и желудок окрепли у подножья Монблана — окрепла и выросла, казалось, и его душа. Несколько этюдов, привезенных в Париж и неохотно показываемых, убедили самых взыскательных знатоков, что заезжий американский меценат, «открывший» безызвестного русского художника, не только не ошибся в нем, но, напротив, пожалуй, недостаточно его оценил. Американец купил и увез в Бостон в свой дворец, полный Матиссами и Утрильо, десяток полотен очень талантливого начинающего — теперь в комнате большого отеля на красном ковре, столах и широких кожаных креслах были разложены работы, в которых явственно проступали черты огромного, почти зрелого дарования. Трое главных торговцев картинами с рю дела-Боэси, трое диктаторов спроса и предложения в мире красок, при свете электричества (был декабрь, желтый туман плотно стоял у окон, и Париж напоминал Лондон) разглядывали эти рисунки, щупали их, подносили их к носу, и каждый соображал, какой ежемесячный фикс предложит художнику, чтобы право эксплуатировать этот удивительный талант осталось за ним, а не за конкурентами. Александров стоял в стороне, прихлебывая портвейн, грыз зажаренную тонкими лепестками картошку и спокойно ждал (за время обеспеченной жизни он научился спокойствию), когда они приступят к торгу. Он знал, что самый азартный из трех — Дюран — предложит, вероятно, больше других, но что Леконт — лучшая марка и более надежные руки, и, пожалуй, вернее подписать контракт с Леконтом. Надо быть осторожным и благоразумным — и этому тоже тепло, отдых и текущий счет в базельском банке успели его научить. Выгодный контракт был подписан. На июнь по условию с импресарио была назначена выставка картин Александрова — тех картин, которые он должен был написать за зиму. Он снял студию и стал работать. Так, по крайней мере, думали все, так говорил он сам, изредка показываясь в «Куполе» или «Ротонде» на зависть менее удачливым приятелям. Впрочем, показывался он там только первое время. Вскоре его длинная фигура в толстом верблюжьем пальто совсем исчезла с Монпарнаса.

    Александров к себе никого не приглашал, чужие приглашения отклонял, и в богеме скоро решили, что он загордился, завел более элегантные знакомства, жалеет те десяти — и двадцатифранковки, которые неизменно теперь у него спрашивал при встрече каждый голодный и бездомный член бесчисленного монпарнасского братства. Добродушно обозвав Александрова «Salaud»129, богема забыла о нем тем условным забвением, каким забывают художника или писателя: до новой книги или очередной выставки. Но поязвить и покритиковать на выставке Александрова обиженным завсегдатаям художественных кафе не пришлось. В конце марта велосипедисты-полицейские, объезжая на рассвете Булонский лес, нашли его лежащим ничком на берегу озера, у самой воды. Тут же валялся браунинг. Пуля прошла сердце навылет.

    Александров покончил с собой в 1926 году. Странный же документ, проливающий на это самоубийство неясно-жуткий свет, был обнаружен три года спустя совершенно случайно. Александров — беженец с Кубани — был человеком одиноким. Наследником всех его художественных работ стал, естественно, тот самый мосье Леконт, с которым у художника был пятилетний контракт, прерванный непредусмотренным форсмажором — выстрелом в сердце. Вместе с картинами и рисунками к Леконту, за неимением у Александрова родственников, перешли и его вещи. Вернее, аккуратный француз попросту забрал их в автомобиль, на котором увозил картины, рассудив, что вещи покойного художника справедливей раздарить его неимущим друзьям, чем оставить швейцарихе в виде баснословного посмертного «на чай». Он так и поступил. Когда в его бюро являлся какой-нибудь художественный попрошайка, Леконт дарил ему то костюм, то новенькую фетровую шляпу, то смену щегольского белья из довольно большого гардероба, заведенного Александровым в то время, когда «главного он еще не понимал», как сказано в его дневнике. Этот дневник был подарен Леконтом некоему П., явившемуся к нему за своей долей наследства последним и не заставшему уже ни широких гольфных штанов, ни отличных шелковых рубашек — только пакет с книгами.

     — Вот тут архив вашего камрада — больше у меня ничего нет, продайте букинисту, — сунул ему Леконт в руки объемистую пачку и выпроводил посетителя.

    В нескольких листах синей шероховатой бумаги, которая зовется Энгр и служит для рисования белилами и сангиной, были завернуты: самоучитель английского языка, два-три романа, кипа художественных журналов, руководство хорошего тона, составленное знаменитым Полем Ребу, и холщовая тетрадь для экскизов, исписанная то пером, то карандашом.


    ***

    «Новость: я веду дневник. Никогда прежде не чувствовал потребности в этом. Да и что было записывать? Неудачи, бедность, горе... Только неудачи, бедность и горе были моей жизнью. «Все счастливые семьи похожи одна на другую, каждая несчастна по-своему. » Может быть. Не мне спорить с Толстым. Но мне кажется, что с отдельными человеческими жизнями дело обстоит как раз наоборот. Несчастье всегда одинаково: неудачи, бедность, горе. А каждая счастливая жизнь счастлива на свой особенный лад. Этим дневником я открываю свою счастливую жизнь.

    Моя новая счастливая жизнь. Ей уже около двух недель, но только сегодня утром, выглянув из окна спального вагона на снег и Альпы, я понял, что она началась. Снег. Я смотрел на него новыми глазами, глазами счастливого человека. Он уже не пугал меня холодом, отсутствием угля, жалким летним пальто. Снег значил — лыжи, радостное возбуждение, огромный отель в горах, дорогой спортивный костюм. Счастье — прежде всего — свобода. Свобода — прежде всего — деньги. Денег у меня сейчас много. Даже слишком много — ведь я совсем не умею их тратить. И свободы тоже слишком много — еще неизвестно, что буду делать с ней. Но жаловаться на это не приходится. Напротив. Было бы, например, очень некстати тащить сейчас за собой в новую счастливую жизнь какую-нибудь набившую оскомину любовницу, тащить только потому, что она жила со мной на одном чердаке и штопала мои драные носки. Хвалю себя, что всегда был Волком-одиночкой, как прозвали меня на Монпарнасе. Если бы такая, оставшаяся от старого женщина у меня была, я бы, конечно, ее бросил вместе с носками и чердаком. Но это подлость, а с подлости новую жизнь нехорошо начинать.»

    Дальше шло описание фешенебельного горного курорта, несколько слов о мимолетней связи с американкой Патрицией — «как смешно — Патриция, а сама похожа на хорошенького котенка, даже мурлычет», легкой связи с легким расставаньем, «дарлинг, дарлинг, дарлинг — навеки», потом поцелуи, смех и цветы на перроне. Возвращение в Париж. «Контракт подписан. Кто мог думать — у меня коммерческие способности, Леконт только вздыхал.» Потом переезд в новую студию — большую, светлую, с ванной, столовой и спальней — «целая квартира».

    «Окно студии выходит в стилизованный парижский садик, и напротив, совсем близко, окна чужого особняка. Только два окна — особняк выходит в сад боковой пристройкой, и они прямо на уровне моего, смотрят в него, как два глаза. Не совсем приятно — так близко чья-то чужая жизнь. Впрочем, на окнах тюлевые занавески, да вообще можно туда не смотреть.

    ... Утром уже рисовал, но немного — больше устраивался. Переставлял кресло, просто так, для удовольствия. Безделье. Но это творческое безделье. Чувствую, что буду писать много и хорошо, хорошо, как никогда. Весь Париж должен ахнуть в июне на моей выставке.

    И ахнет. Брал ванну днем — приятно, но глупо, можно простудиться. Потом поехал завтракать в шикарный ресторан. Ел бифштекс и компот — доктор велел щадить желудок. Но над бифштексом реяли все омары и фазаны, которые я теперь могу заказать. И от этого все показалось особенно вкусным. Взял бутылку шампанского. Выпил только один бокал — вредно, но произвел неотразимое впечатление на лакеев. Кланялись, как принцу Уэльскому. Приятно. Возвращался пешком. Какой туман! Совсем Лондон, как его описывают. Все таинственно расплывается, все очертания двоятся. Я немного заблудился, завернул не на мою улицу, а на параллельную... Да это лицевой фасад особняка, два окна которого смотрят прямо в мою студию. Красивое старинное здание, над воротами какой-то затейливый герб. Взглянул и хотел пройти, но тут из тумана вынырнул автомобиль и остановился у подъезда. Шофер, соскочив, открыл дверцу, и из автомобиля вышли новобрачные. Я остановился — нельзя же перебегать, как кошка, дорогу молодоженам. Кружево, шелк, ворох белых лилий... Невеста повернула голову, и я увидел ее лицо. Оно поразило меня. Оно было необыкновенно счастливо, неслыханно счастливо. Большие, светлые, прозрачные глаза смотрели куда-то поверх всего, маленький, очень красный рот улыбался. Но это был не взгляд, не была улыбка — это было само счастье. Счастье слишком явное, слишком большое, слишком глубокое для этих прозрачных глаз, красных губ, тонких бледных рук. Какое-то исключительное, нечеловеческое, даже бесчеловечное счастье. В нем было что-то жестокое, почти грубое, почти оскорбительное. Как будто она, эта невеста, забрала себе одной все земное счастье. Как будто она обокрала весь мир, и меня в том числе.

    Швейцар распахнул двери особняка, и она, эта слишком воздушная, слишком земная, слишком счастливая новобрачная, вошла в подъезд. За ней промелькнул «он» — высокий, худощавый, банально-элегантный в жакете и с цилиндром в руке. Дверь закрылась. Мне стало холодно. Я почувствовал во рту вкус ржавчины и светильного газа — вкус тумана. Противно. Завернул за угол и оказался перед своим домом.

    Дома что-то читал и перебирал старые наброски. Скучно. Глупое чувство обездоленности, которое я испытал на улице, не хочет проходить. Глупо и смешно. Какое мне дело, что какая-то чувственная девчонка до неприличия влюблена? При чем тут я? Она прелестна? Но прелестных женщин в Париже сколько угодно, Патриция была ничуть не хуже. А это сиянье чувственности даже отталкивает меня. Боюсь и не хочу. Прежде всего искусство. Но на меня действует туман.

    Впервые за эти два месяца я недоволен собой. И студия моя не кажется мне такой замечательной, как вчера. Стены следовало выкрасить, на полтона темней, в более глубокий серый цвет. И кресла слишком мягки и буржуазно-роскошны. Впрочем, вздор — все очень хорошо.»



    ***

    «Сегодня солнечный, розоватый день. Работал, но неудачно. Соседние окна раздражают и отвлекают внимание. Четыре часа дня, но занавески еще затянуты. Раньше их раздвигали с утра — я несколько раз видел лакея в полосатой куртке, который это делал. Может быть, там теперь спальня новобрачных. Тогда понятно — такая чувственная.

    Обедал с Леконтом. Пройдоха. Льстит — шер мэтр, вы завоюете мир. Без него знаю. Пристает, чтобы показать ему новые картины, едва отделался. По крайней мере скажите, cher Alexandroff130, много ли вы написали — ведь выставка не за горами. — Двенадцать полотен. — Расплылся в улыбку. — Са s'est bien131. Откровенно говоря, полотен даже больше двенадцати, но только чистых. На мольберте у меня стоит все тот же начатый холст, и я никак не соберусь его кончить. Надо подтянуться. Занавески так и остались спущенными весь день. Когда я вернулся вечером, за ними светился огонь, должно быть, от ночника — слабый, мутный, розовый, какой-то липкий. Что он освещает сейчас, этот мутный розовый свет? Но какое мне дело? Гораздо полезней обдумать, как провести волнистую линию, которая мне не удается на моей картине. Если живописна плоскость...» Далее следуют технические рассуждения.


    ***

    «Сегодня в половине первого один из пышных тюлевых воланов задвигался и я увидел невесту. Я хорошо разглядел ее. На ней было что-то легкое, белое, вроде ночной рубашки. Она глядела в сад и в мое окно тем же расширенным, невидящим счастливым взглядом. И она улыбалась так же счастливо. Нет — еще более счастливо, уже не улыбкой — гримасой счастья. Счастья, ненасытности и усталости.

    Она стояла, прижавшись лбом к стеклу, будто отдыхая, будто собираясь с силами. За ней в глубине комнаты смутно белела широкая низкая кровать. Так она стояла минуту, может быть, две. Потом вдруг обернулась, протягивая кому-то руки. Занавески снова упали.

    Все то же. Занавески опущены. Неужели она так никогда и не встает, не выходит гулять, не одевается? Чувствую, что во мне проснулась душа добродетельной старой девы. Я возмущен. Я готов кричать: c'est honteux!132 Я способен обратиться к полиции, чтобы прекратили это безобразие, порок и порчу нравов. Но шутки в сторону — меня это действительно раздражает. Чем? Что какая-то девчонка и какой-то рослый болван пять дней не встают с кровати. Так что ж? На здоровье, хоть месяц, если им нравится. А вот поди же. Меня это злит, бесит, лишает покоя. Я повседневно думаю только об этом.

    Она опять раздвинула занавеску. Опять в рубашке, волосы растрепанные и глаза шалые. И опять это невозможное, звериное выражение счастья. День солнечный, яркий, но она сквозь тюль видна, как в тумане. Как в первый раз, когда она шла в фате и кружевах, с белыми лилиями, с этим пленительным и отталкивающим взглядом. Словно туман того дня не рассеялся и сгустился там, в той комнате, вокруг нее — и она в нем живет. Она подняла руку. Рубашка соскользнула с плеча, и я увидел продолговатое родимое пятно над левой грудью. Я смотрел в бинокль, она должна была меня прекрасно видеть, — но не шевельнулась. Не поправила рубашки, не отвернулась даже — бесстыжая девчонка. Нет. Она не видела меня, ничего не видела — это ясно. Она отравлена любовью, и ничего другое не существует для нее. Я почувствовал ненависть к ней, ярость. Мне хотелось разбить окно и бросить в нее биноклем, поднять... скандал. Сделать что угодно, только бы эти светлые, прозрачные, невидящие глаза взглянули на меня сознательно, чтобы они увидели меня. («Увидели» было подчеркнуто.)

    Что со мной? На что я злюсь? Какое мне дело? Разве я не прежний, счастливый, свободный Волк-одиночка? Разве мне надо что-нибудь, кроме славы, денег и свободы? Надо работать, вот что.»


    ***

    «Вчера она уехала. Это странно, почти страшно. Не то, что она уехала, а то, что ее отъезд так взволновал меня.

    Утром, впервые за все эти дни, занавески широко откинулись. Видел лакея, суетящегося в комнате. Вдруг к окну подошла она в шубке и маленькой белой шапочке. За ней муж. Она обняла его за шею и поцеловала долгим, невозможно долгим поцелуем. Точно не нацеловались за эти дни. Они отошли от окна, и больше я ее не видел.

    Занавески остались поднятыми и даже на ночь не опускались. И на следующий день тоже. Тогда я понял, что она уехала. Зачем? Не все ли ей равно, где целоваться — в Париже, в Ницце или Каире?

    Сначала я обрадовался. Унесла нелегкая, не будет мешать мне работать. Сколько дней я баклушничал из-за нее, будто это я женился, будто это мой медовый месяц. С наслаждением я принял ванну, побрился, причесался, с наслаждением раскрыл ящик с красками и взял палитру. Но ничего не вышло. Все расплывается мутными пятнами, и вместо того, чтобы смотреть на картину, я все оборачивался на ее окна. Тревога все сильнее меня грызла. Наконец я замазал все, что нарисовал. Дома сидеть я не мог. Квартира моя вдруг опротивела мне. Будто я жил здесь с невестой и она уехала, бросила меня. Я прислонился к стеклу лбом (так стояла она несколько дней назад), и вдруг у меня защекотало в горле. Я всегда сдержан, а, видит Бог, у меня в жизни было достаточно поводов для слез.

    На дворе шел дождь. Капли дождя стекали по стеклу. Я поднял руку и коснулся щеки. Она была мокра. Сначала я подумал, что это тоже дождь. Потом, когда я сообразил, что плачу, я испугался. Что же это? Где моя слава, свобода, счастье?

    Пойду на Монмартр. Напьюсь. Говорят — помогает.»


    ***

    «Голова болит. Но напиться вчера не пришлось. Вышло иное. Дико и непонятно.

    Я пообедал один. Выпил бутылку вина и съел омара по-американски, не думая о желудке. Пока ел, было ничего, но потом стало еще тревожнее. Я вышел на площадь. Давно я не был здесь. Шумно, людно, отвратительно. Я зашел в большое кафе. Мне было холодно. Я сел за свободный столик и, сняв перчатки, потер озябшие руки.

     — Вам холодно? — спросил немного гортанный голос. — Выпейте грогу. И мне закажите — мне тоже холодно.

    Я повернул голову и увидел прозрачные глаза, маленький красный рот, светлые волосы. Это была она, невеста. Ее глаза. Ее волосы.

    Ее руки. Только выражение лица было совсем другое — грустное и немного испуганное.

     — И мне, — повторила она. — Или не хотите? Скупой? Я заказал два грога, и она улыбнулась.

     — Мне надоело сидеть, — сказала она, выпив. — Хочешь пойдем? Не было сомнений, кто она и чего хочет, но она была совсем непохожа на остальных женщин. Она казалась молодой, наивной и робкой.

     — Пойдем ко мне, — предложил я.

     — А где это?

    Я назвал улицу.

     — Ах, нет-нет, — замотала она головой. — Ах, нет. Туда не хочу. Я знаю здесь очень хороший отель. Очень хороший, — с убеждением повторила она. — И недорого.

    Снова я шел по площади. Но теперь все вокруг казалось мне таинственным, волшебным, сказочным, как в детстве на Рождество. Фонари и огни реклам сияли, как свечи на елках, и сердце мое дрожало и падало. Я крепко держал ее за локоть.

    Сонный лакей повел нас по узкой лестнице, отпер дверь.

     — Вам тут будет хорошо, — сказал он. Меня поразила эта фраза. Откуда он знал, что мне будет хорошо?

    Комната была жалкая. Большая кровать, умывальник, лампочка под низким потолком. Она сняла шляпу и пальто. Я смотрел на нее. Я ни о чем не спрашивал. Я был совершенно спокоен. Вся тревога моя прошла. Как будто именно этого я и ждал.

    Она тоже молчала.

     — Как красиво, — сказала она наконец, показывая на пестрые обои. — Птицы и цветы. Я люблю весну. Но и осень я тоже люблю. Дождь и туман. Потуши свет.

     — Зачем?

    Она прижалась щекой к моему плечу:

     — Потуши, потуши. Я иначе не могу. Мне стыдно раздеваться.

     — Разве ты не привыкла?

     — Нет-нет. Я люблю тебя. Мне страшно, как будто я твоя невеста. Невеста!

    Потом снова свет ярко горел — кто его зажег, я или она? Я видел ее лицо: оно сияло счастьем. Оно было самим счастьем. Это искаженное счастьем лицо, эти прозрачные шалые глаза. Рубашка сползла с плеча, и я увидел продолговатое родимое пятно. Больше ничего не помню. На рассвете я проснулся один.»


    ***

     «Три дня напрасно ищу ее. Нигде ее нет. Расспрашивал проституток и лакеев в кафе — никто ее не знает. Искал тот отель, где мы провели ночь. Не нашел — столько улочек, и в каждой десяток отелей. Очень устал. Несчастен. Никогда еще не был так несчастен. Ее нигде нет.»


    ***

    «Ее нет нигде.»


    ***

    «Прошло две недели с той ночи.»


    ***

    «Как я глуп! Искал ее по всему Парижу, а она тут, рядом. Занавески опущены — значит, она дома. Может быть, она вернулась в ту же ночь — ведь я ни разу не взглянул на ее окна. Сейчас же иду к ней.

    Был там. Невероятно. Невозможно. Чудовищно. Булонский лес? Да, конечно, в Булонский лес. Шум деревьев поможет собраться мне с мыслями. Я всегда любил деревья. Я рисовал их. Мне казалось, что в их свежей листве сосредоточена вся свежесть мира.

    Уже утро. Над озерами утренний туман. Я первый раз увидел ее в тумане...»

    ***

    Долго волновались на Монпарнасе. Много кофе и пива было выпито, много папирос выкурено, пока пришли к решению: пойти в тот особняк, добраться до женщины, погубившей Александрова.

    Предприятие казалось трудным, почти невыполнимым. Она не примет художников, не пожелает с ними говорить.

    Но все оказалось очень просто. Седой лакей впустил их и пошел доложить хозяйке. Минут десять спустя в гостиную вышла худощавая, дряхлая, маленькая старушка в широком шумном шелковом платье. За нею бежала болонка. Старушка грациозно опустилась в кресло и предложила всем сесть.

     — Чем я обязана честью?.. — слегка жеманно спросила она.

    П., краснея и сбиваясь, стал говорить о молодой женщине, «живущую или жившую тут три года назад». Старушка перебила его:

     — Никакой молодой женщины, мосье, здесь не живет и не жило с тех пор, как я сама перестала быть молодой. Но это было очень давно. И вся прислуга у меня мужская, кроме старой камеристки.

    П. все еще настаивал.

     — Новобрачные, окна выходят в сад... Старушка покачала головой.

    -  Вы заблуждаетесь, мосье. Но я вспоминаю, что не вы первый меня об этом спрашиваете. Года три-четыре тому назад ко мне приходил неизвестный, очень странный молодой человек и что-то кричал о невесте, и плакал, и умолял меня. Мне стало его жаль, и я провела его в комнату, выходящую в сад. Вам я тоже могу ее показать.

    Комната была большая. Это был старомодно обставленный кабинет. Мебель была тяжелая, резная, на стене, среди ружей и пистолетов, висел портрет бравого гвардейца в траурной рамке. У одного из окон стояла огромная клетка с канарейками.

     — С тех пор как мой бедный муж был убит под Седаном, ничего не изменилось здесь. Только канареек приходится заводить новых — они так недолговечны. Но мой покойный муж их очень любил.

    Александр Введенский. Где. Когда

    Где

    Где он стоял опершись на статую. С лицом переполненным думами. Он стоял. Он сам обращался в статую. Он крови не имел. Зрите он вот что сказал:

    Прощайте темные деревья,
    прощайте черные леса,
    небесных звезд круговращенье,
    и птиц беспечных голоса.

    Он должно быть вздумал куда-нибудь когда-нибудь уезжать.

    Прощайте скалы полевые,
    я вас часами наблюдал.
    Прощайте бабочки живые,
    я с вами вместе голодал.
    Прощайте камни, прощайте тучи,
    я вас любил и я вас мучил.

    <Он> с тоской и с запоздалым раскаяньем начал рассматривать концы трав.

    Прощайте славные концы.
    Прощай цветок. Прощай вода.
    Бегут почтовые гонцы,
    бежит судьба, бежит беда.
    Я в поле пленником ходил,
    я обминал в лесу тропу,
    я рыбу по утрам будил,
    дубов распугивал толпу,
    дубов гробовый видел дом
    и песню вел вокруг с трудом.

    <Он> воображает и вспоминает как он бывало или небывало выходил на реку.

    Я приходил к тебе река.
    Прощай река. Дрожит рука.
    Ты вся блестела, вся текла,
    и я стоял перед тобой,
    в кафтан одетый из стекла,
    и слушал твой речной прибой.
    Как сладко было мне входить
    в тебя, и снова выходить.
    Как сладко было мне входить
    в себя, и снова выходить,
    где как чижи дубы шумели,
     дубы безумные умели
    дубы шуметь лишь еле-еле.

    Но здесь он прикидывает в уме, что было бы если бы он увидал и море.

    Море прощай. Прощай песок.
    О горный край как ты высок.
    Пусть волны бьют. Пусть брызжет пена,
    на камне я сижу, все с д<удко>й,
    а море плещет постепе<нно>.
    И всё на море далеко.
    И всё от моря далеко.
    Бежит забота скучной <ш>уткой
    Расстаться с морем нелегко.
    Море прощай. Прощай рай.
    О как ты высок горный край.

    О последнем что есть в природе он тоже вспомнил. Он вспоминал о пустыне.

    Прощайте и вы
    пустыни и львы.

    И так попрощавшись со всеми он аккуратно сложил оружие и вынув из кармана висок выстрелил себе в голову. <И ту>т состоялась часть вторая — прощание всех с одним.

    Деревья как крыльями взмахнули <с>воими руками. Они обдумали, что могли, и ответили:

    Ты нас посещал. Зрите,
    он умер и все умрите.
    Он нас принимал за минуты,
    потертый, помятый, погнутый.
    Скитающийся без ума
    как ледяная зима.

    Что же он сообщает теперь деревьям. — Ничего — он цепенеет. Скалы или камни не сдвинулись с места. Они молчанием и умолчанием и отсутствием звука внушали и нам и вам и ему.

    Спи. Прощай. Пришел конец.
    За тобой пришел гонец.
    Он пришел последний час.
    Господи помилуй нас.
    Господи помилуй нас.
    Господи помилуй нас.

    Что же он возражает теперь камням. — Ничего — он леденеет. Рыбы и дубы подарили ему виноградную кисть и небольшое количество последней радости.

    Дубы сказали: — Мы растем.
    Рыбы сказали: — Мы плывем.
    Дубы спросили: — Который час.
    Рыбы сказали: — Помилуй и нас.

    Что же он скажет рыбам и дубам: — Он не сумеет сказать спасибо.

    Река властно бежавшая по земле. Река властно текущая. Река властно несущая свои волны. Река как царь. Она прощалась так, что. Вот так. А он лежал как тетрадка на самом ее берегу.

    Прощай тетрадь.
    Неприятно и нелегко умирать.
    Прощай мир. Прощай рай.
    Ты очень далек человеческий край.

    Что сделает он реке? — Ничего — он каменеет.

    И море ослабевшее от своих долгих бурь с сожалением созерцало смерть. Имело ли это море слабый вид орла. — Нет оно его не имело.

    Взглянет ли он на море? — Нет он не может.

    Но — чу! вдруг затрубили где-то — не то дикари не то нет. Он взглянул на людей.


    Когда

    Когда он приотворил распухшие свои глаза, он глаза свои приоткрыл. Он припомнил все как есть наизусть. Я забыл попрощаться с прочим, то есть он забыл попрощаться с прочим. Тут он вспомнил, он припомнил весь миг своей смерти. Все эти шестерки, пятерки. Всю ту — суету. Всю рифму. Которая была ему верная подруга, как сказал до него Пушкин. Ах Пушкин, Пушкин, тот самый Пушкин, который жил до него. Тут тень всеобщего отвращения лежала на всем. Тут тень всеобщего лежала на всем. Тут тень лежала на всем. Он ничего не понял, но он воздержался. И дикари, а может и не дикари, с плачем похожим на шелест дубов, на жужжанье пчел, на плеск волн, на молчанье камней и на вид пустыни, держа тарелки над головами, вышли и неторопливо спустились с вершин на немногочисленную землю. Ах Пушкин. Пушкин.


    Все




    Примечания:



    Источники

    Раздел 1

    Сенека Л. А. Нравственные письма к Луцилию. Трагедии. — М.: Художественная литература, 1986.

    Монтень М. Опыты. Избр. произв. В 3 т. — М.: Голос, 1992, т. 1.

    Юм Д. Соч. В 2 т. — М.: Мысль, 1996, т. 2.

    Шопенгауэр А. Введение в философию. Новые паралипомены. Об интересном: Сборник. — Мн.: Попурри, 2000.

    Достоевский Ф. М. Поли. Собр. соч. В 30 т. — Л.: Наука, 1981, т. 23, 24.

    Jaspers К. Philosophic — Berlin, Heidelberg, 1932, Bd.2. Перевод С. Г. Секунданта.

    Бердяев Н. О самоубийстве. — М.: Изд-во МГУ, 1992.

    Кони А.Ф. Собр.соч. В 8 т. — М.: Юридическая литература, 1967, т. 4.

    Вопросы нервно-психической медицины. — Киев, 1897, т. 2.

    Ковалевский П.И. Одаренные безумием: Психиатрические эскизы из истории. — Киев: Україна, 1994.

    Лотман Ю.М. Беседы о русской культуре: Быт и традиции русского дворянства (XVIII-начала XX века). — СПб.: Искусство, 1994.

    Ходасевич В. Собр. соч. В 4 т. — М.: Согласие, 1997, т. 4.

    Пастернак Б. Л. Собр. соч. В 5 т. — М.: Художественная литература, 1991, т. 4.

    Раздел 2

    Дюркгейм Э. Самоубийство. — СПб., 1912.

    Фрейд 3. Основные психологические теории в психоанализе.

    Очерк истории психоанализа. — СПб.: Алетейя, 1998. Grollman Earl A. Suicide: Prevention, Intervention, Postvention.

    2 nd ed:. — Boston, Beacon Press, 1988. ПереводО. Ю. Донец.

    Shneidman E. S. The Suicidal Mind. — N. Y.: Oxford University Press, 1996. ПереводA. H. Моховикова.

    Shneidman E. S. The Suicidal Mind. — N. Y.: Oxford University Press, 1996. ПереводО. Ю. Донец, А. Н. Моховикова.

    Lucas С, Seiden Н. М. Silent Grief: Living in the Wake of Suicide. -N. Y: Charles Scribner's Sons, 1987. Перевод О. Ю. Донец, A. H. Моховикова. Рус. пер. — Лукас К., Сейден Г. Молчаливое горе: Жизнь в тени самоубийства. — М.: Смысл, 2000.

    Форум психотерапии. — Львов, 1997, № 1. Перевод О. В. Рышковской.

    Раздел 3

    Поэзия и проза Древнего Востока. — М.: Художественная литература, 1973.

    Мелвилл Г. Собр. соч. В 3 т. — Л.: Художественная литература, 1987, т. 1.

    Мопассан Ги де. Поли. собр. соч. В 12 т. — М.: Правда, 1958, т. 3.

    Бодлер Ш. Цветы зла. Стихотворения в прозе. — М. : Высшая школа, 1993.

    Ренье Анри де. Собр. соч. В 7 т. — М.: Терра, 1993, т. 4.

    Акутагава Р. Новеллы. — М.: Художественная литература, 1974.

    Мисима Ю. Избранное. — М. :Терра, 1996.

    Борхес X. Л. Письмена Бога. — М.: Республика, 1992.

    Чехов Л. П. Поли. собр. соч. В 30 т. — М.: Наука, 1984, т. 4.

    Бунин И. А. Собр. соч. — М. : Художественная литература, 1966, т. 7.

    Куприн А. И. Собр. соч. — М.: Правда, 1982, т. 1.

    Грин А. С. Собр. соч. В 6 т. — М.: Правда, 1965, т. 2.

    Иванов Г. В. Собр. соч. В 3 т. — М.: Согласие, 1993, т. 2.

    Введенский А. И. Полн. собр. произв. В 2 т. — М.: Гилея, 1993, т. 2.

    >

    Примечания

    1 См.: Миневич В. Б., Баранчик Г. М. Психологическая антропология. — Томск, Улан-Удэ, 1994.

    2 См. литературно-художественный раздел настоящего издания, а также: Поэзия и проза Древнего Востока. — М.: Художественная литература, 1973

    3 См.: Платон. Сочинения. В Зт. — М: Мысль, т. 2, с. 11-94; т. 3(1), с. 288; т. 3(2), с. 363.

    4 Диоген Лаэртский. О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов. КлигаХ. Эпикур. — М.: Мысль, 1979, с. 433.

    5 Сенека Л. А. Нравственные письма к Луцилию. Трагедии. — М.: Художественная литература, 1986,с.130.

    6 См.: TakahashiY., BergerD. Cultural Dynamics and Suicide in Japan // LeenaarsA., LesterD. (Eds.) Suicide and the Unconscious. — Northvale: Jason Aronson, 1996, p. 248-258; ТрегубоеЛ. 3., Вагин Ю. Р. Эстетика самоубийства. — Пермь, 1993.

    7 См.: Battin М. P., Mans R. W. (Eds.) Suicide and ethics // Suicide and Life-Threatening Behavior. 1983. Special issue.

    8 Монтень М. Опыты. В 3 т. — М: Терра, 1996, т. 1, с. 324.

    9 Там же, с. 313.

    10   SchopenhauerA. Welt und Mensch / Aus wahl aus dem Gesamtwerk von A. Hubsher. — Stuttgart, 1976, S. 17.

    11 Шопенгауэр А. Собр. соч. В 5 т.— М.: Московский Клуб, 1992, т. 1, с. 308.

    12 Кьеркегор С. Наслаждение и долг. — Киев: Airland, 1994, с. 40.

    13 Камю А. Миф о Сизифе // Сумерки богов. — М: Политиздат, 1989, с. 229.

    14 Елагин И. Собр. соч. В 2 т. — М: Согласие, 1998, т. 1, с. 104.

    15 Карамзин Н. М. История государства Российского. В 12 т. — М.: Наука, 1989, т. l.c.65.

    16 См.: Таганцев И. С. О преступлении против жизни по русскому праву. — СПб., 1873, т. 2, с. 408; Паперно И. Самоубийство как культурный институт. — М.: Новое литературное обозрение, 1999.

    17 Таганцев Н. С. Указ соч., с. 409-410.

    18 Мы покидаем гавань, и города и земли скрываются из виду. [Вергилии. Энеида, 111,72]

    19 Старик-пахарь со вздохом качает головой и, сравнивая настоящее с прошлым, беспрестанно восхваляет благоденствие отцов, твердя о том, как велико было благочестие предков. [Лукреций, II, 1165]

    20 Столько богов, суетящихся вокруг одного человека.

    [Сенека Старший. Контроверзы, IV, 3]

    21 Если небо тебе повелевает покинуть берега Италии, повинуйся

    мне. Ты боишься только потому, что не знаешь, кого ты везешь;

    несись же сквозь бурю, твердо положившись на мою защиту.

    [Лукан, V, 579]

    22 Цезарь счел тогда, что эти опасности достойны его судьбы. Видно, сказал он, всевышним необходимо приложить такое большое усилие, чтобы погубить меня, если они насылают весь огромный океан на утлое суденышко, на котором я нахожусь?

    [Лукан, V, 653]

    23 Когда Цезарь угас, само солнце скорбело о Риме и, опечалившись, прикрыло свой сияющий лик зловещей темной повязкой.

    [Вергилий. Георгики, I, 466]

    24 Нет такой неразрывной связи между небом и нами, чтобы сияние небесных светил должно было померкнуть вместе с нами.

    [Плиний Старший. Естественная история, И, 6]

    25 Видели мы, что, хотя все его тело было истерзано, смертельный удар еще не нанесен и что безмерно жестокий обычай продлевает его еле теплящуюся жизнь. [Лукан, II, 178]

    26 Ретивый и смелый по необходимости (лат.). [Лукан, IV, 798]

    27 Я не боюсь оказаться мертвым; меня страшит умирание (лат.). 44

    28 Спасти человека против воли — все равно, что совершить убийство (лат.).  [Гораций. Наука поэзии, 467]

    29 De Divin. Lib., 11, 72, 150

    30 Возблагодарим же Бога за то, что никого нельзя [силою] заставить жить дальше (Сенека. Письма, XII).

    31 Tacit. Annal.,Hb, 1,79.

    32 Не трудно было бы доказать, что самоубийство столь же мало возбраняется христианам, как и язычникам. Нет ни одного места в Священном Писании, которое запрещало бы его. Этот великий и непогрешимый канон веры и жизни, под контролем которого должны пребывать всякая философия и человеческое рассуждение, в данном отношении предоставил нас нашей естественной свободе. Правда, в Священном Писании говорится о покорности провидению, но это понимается только в смысле подчинения неизбежным бедствиям, а не тем, которые могут быть устранены посредством благоразумия и мужества. Заповедь не убий, очевидно, имеет в виду запрещение убивать других, на жизнь которых мы не имеем никакого права. Что эта заповедь подобно большинству заповедей Священного Писания должна быть согласована с разумом и здравым смыслом — это явствует из образа действия властей, которые карают преступников смертью, не придерживаясь буквы закона. Но если бы даже это предписание было совершенно ясно направлено против самоубийства, все же оно не имело бы ныне никакой силы, ибо закон Моисея отменен, за исключением того в нем, что установлено законом Природы. И мы уже пытались доказать, что самоубийство этим законом не возбраняется. Во всех случаях христиане и язычники находятся в равном положении; Катон и Брут, Аррия и Порция поступили как герои. Те, кто следует их примеру, должны удостоиться техже похвал от потомства. Способность лишить себя жизни рассматривается Плинием как преимущество людей по сравнению даже с самим Божеством. «Deus поп sibi potest mortem consciscere si velit, quod homini dedit optimum in tantis vitae poenis». — Lib.IT,cap.7 [ Бог даже при желании не мог бы причинить себе смерть, и это при стольких бедствиях жизни лучший из его даров человеку (Плиний Старший. Естественная история, кн.II, гл.7).

    33 Которую представляет каждый из нас, выставляя то одну, то другую из трех голов (Примечание А. Шопенгауэра).

    34 Следовательно (лат.)

    35 Ради существования утратить смысл жизни (лат.). 

    36 Закон (лат.).

    37 Наказание (лат.).

    38 Дома Клавдиев, ненавистного богам и людям (лат).

    39 Пусть умирает тот, кому не хочется жить (лат.).

    40 Пресыщение жизнью (лат.).

    41 Это не больно (лат.).

    42 День гнева, тот день (лат.).

    43 Слова этого закона предписывают не «не убивай другого», а просто «не убивай» (лат.). 

    44  «Король подарил наследной принцессе человека, покончившего жизнь самоубийством; она надеется извлечь из этого большие деньги» (франц.). 

    45 Горе одинокому (лат.). 

    46 Последний довод (лат.). 

    47 Чудесный избавитель (лат.). 

    48 Возобновлять печаль (лат.). 

    49 Жить — значит бороться ( лат.). 136

    50 Сапожников Д. И. С. 151 (Примечание И.А. Сикорского).

    51 Радищев А. Н. Поли.собр.соч., т.1, с. 183. 

    52 Подробнее см.: Лотман Ю. М. Источники сведений Пушкина о Радищеве (1814-1822) // Пушкин и его время. Исследования и материалы. — Л., 1962. 

    53 А. М. Кутузова, которому Радищев и посвятил Житие Ф. В. Ушакова (Примечание Пушкина). 

    54 Г. А. Гуковский, а за ним и другие комментаторы полагают, что «слово умирающего Катона» — отсылка к Плутарху (см.: Радищев А. Н. Полн. собр. соч., т. 1, с. 295, 485). Более вероятно предположение, что Радищев имеет в виду монолог Катона из одноименной трагедии Адцисона, процитированной им в том же произведении, в главе «Бронницы» (там же, с. 269). 

    55 Радищев А.Н. Поли. собр. соч., т. 1,с. 183-184. 

    56 Эти слова свидетельствуют, что хотя Опочинин имел братьев, жил он уединенно и был единственным, если не считать крепостных слуг, обитателем своего одинокого деревенского жилища, заполненного книгами. 

    57 Цит. По : Трефолев Л. Н. Предсмертное завещание русского атеиста // Исторический вестник, 1883, янв., с. 225. 

    58 «Иудина участь» — имеется в виду самоубийство М. Сушкова. 

    59 Руссский архив, 1876, ч.З, с. 274. Ср.: Гуковский Г. Очерки русской литературы XVIII века.-Л., 1938, с. 82-83. 

    60 Русский архив, 1876, ч. 3, с. 276. 

    61 Там же, с. 277-278. 

    62 Когда погибло все и когда нет надежды, жизнь — позор, а смерть — долг (франц.).

    63 Сегодня — моя очередь, завтра – твоя (франц.)

    64 Как дар патриота (франц.).

    65 В данном случае мы имеем право говорить именно о творчестве: анализ показывает, что Карамзин печатал только ту переводную литературу, которая соответствовала его собственной программе, и не стеснялся переделывать и даже устранять то, что не совпадало с его взглядами.

    66 Августин Аврелий. Исповедь. XIV, 17. — М.: Республика, 1992, с. 167. 

    67 Смысл жизни. — М.: Прогресс-Культура, 1994, с. 248. 

    68 Телле Р. Психиатрия. — Минск: Вышейша школа, 1999, с. 163. 

    69 См.: Гельдер М., 1ЪтД., Меио Р. Оксфордское руководство по психиатрии. — с.70 

    70 Дхаммапада. XI, 153 // Поэзия и проза Древнего Востока. — М.: Художественная литература, 1967, с. 443. 

    71 Лао-цзы. Дао Дэ цзын // Мудрецы Поднебесной. — Симферополь: Реноме, с. 23. 

    72 См.: Тимих П. Мужество быть//Символ. — Париж, 1992, вып. 28, с. 7-119.

    73 Житие протопопа Аввакума // Изборник. — М.: Художественная литература, 1969, с. 630. 

    74 Смысл жизни. — М.: Прогресс-Культура, 1994, с.98

    75 Фрейд З.  Избранное. – Лондон, 1969, с.267

    76 Франкл В. Доктор и душа. — СПб.: Ювента, 1997, с. 25.

    77 См.: MenningerK. Man Against Himself. A Harvest/ HBJBook, Harcourt Brace Jovanjvic Publishers. — San Diego, New York, London, 1985. 

    78 См.: Юнг К. Г. Душа и миф: шесть архетипов. — Киев, 1996; Юнг К. Г. Структура психики и процесс индивидуации. — М.: Наука, 1996. 

    79 См.: Хорни К. Наши внутренние конфликты; Невроз и развитие личности // Хорни К. Собр. Соч. В 3 т. — М.: Смысл, 1997. 

    80 См.: Самиван Г. С. Интерперсональная теория в психиатрии. — СПб.: Ювента, М.: КСП+, 1999.

    81 См.: Мэй Р. Любовь и воля. — М.: Рефл-бук, Киев: Ваклер, 1997.

    82 См.: Роджерс К. О групповой психотерапии. — М.: Гиль-Эстель, 1993; Роджерс К. Взгляд на психотерапию. Становление человека. — М.: Прогресс-Универс, 1994. 

    83 См.: Франкл В. Человек в поисках смысла. — М.: Прогресс, 1990; Франкл В. Доктор и душа. — СПб.: 1997; Франкл В. Психотерапия на практике. — СПб.: Ювента, 1999, с. 41-47. 

    84 См.\Farberow N. L. The many faces of suicide. — New York, 1980; Farberow N. L. Taboo Subjects. — New York, 1966. 

    85 См.: Farberow N. L, Shneidman E. S. (Eds.) The cry for help. — New York, 1961.

    86 Также Abraham, которому мы обязаны самыми значительными из немногих аналитических исследований этого вопроса, исходил из такого сравнения (Zentralblatt fur arztliche Psychoanalyse, II, 6, 1912). 

    87 «Если принимать каждого по заслугам, то кто избежит кнута?» — У. пир. Гамлет, принц датский (II, 2. Перевод М. Лозинского). 

    88 Internationale Zeitschrift fur arztliche Psyhoanalyse, И, 1914. 

    89 Относительно различия между обеими см. статью «Влечения и их судьба». 

    90 Экономическая точка зрения до настоящего времени мало принималась во внимание в психоаналитических работах. Как на исключение можно указать на статью V. Tausk'a «Entwertung des Verdrangungsmotives durch Recompense» // Internet. Zeitschrift fur arztl. Psychoanalyse, I.

    91  «Скелет в шкафу» — английская идиома, обычно означающая очень неприятный семейный секрет. 

    92 Книга была издана в 1988 году.

    93 В своих предшествующих работах Э. Шнейдман пишет, что невыносимая психическая боль (psychological pain) является общим стимулом для совершения суицида. Он описывает ее как метаболь, боль от ощущения боли, и подчеркивает ее непереносимый, нестерпимый для человека характер. В дальнейшем именно для описания невыносимой психической боли в своих статьях и этой книге он использует английский неологизм psychache, ставший одним из ключевых понятий современной суицидологии. Сущность описываемого Э. Шнейдманом феномена в русском языке лучше всего передает понятие «душевная боль», дескриптивно определяемая также как «смятение», «страдание», «мучение» (Примечание переводчиков). 

    94 Харакири — ритуальное японское самоубийство, совершавшееся представителями воинского сословия самураев. Оно является безальтернативным, если следовало искупить вину или выразить пассивный протест против несправедливости для сохранения чести. Осуществлялось путем вспарывания живота малым самурайским мечом. Слово «харакири» чаще используется в народном языке, на языке культурного класса оно именуется сеппуку. Сати — ритуальное самосожжение индийских вдов после смерти мужа для удовлетворения чувственных потребностей покойника в загробном мире. Долгое время оно было одним из наиболее распространенных видов ритуального самоубийства. Исполнение этого обряда прежде всего предписывалось женам правителей и знатных людей (См.: Трегубов Л.З., Вагин Ю.Р. Эстетика самоубийства. — Пермь, 1993. — Примечание переводчиков). 

    95 Перевод названия «Suicidal Mind» допускает несколько вариантов: «Душа самоубийцы», «Суицидальный ум», «Суицидальный рассудок». Нами" выбран первый вариант, поскольку с его помощью лучше всего интегрируются основные смысловые линии — холистическое исследование различных аспектов душевной деятельности человека, так или иначе затрагиваемых суицидальным поведением (Примечание переводчиков). 

    96 Читатель, заинтересованный различными аспектами физической боли, в том числе болевым восприятием и ее эмоциональными аспектами, сможет найти немало полезной информации в книге: Кассиль Г. Н. Наука о боли. — М.: Наука, 1975. Кроме того, с 1995 года издается научно-практический журнал «Боль и ее лечение» (Новосибирск), распространяющийся в Российской федерации и странах СНГ, являющийся первым медицинским междисциплинарным изданием, посвященным проблемам контроля над болью (Примечание переводчиков). 

    97 Опросник McGill (MPQ) состоит из 102 слов-определителей боли — дескрипторов, которые разделены на 4 класса (сенсорные, эмоциональные качества боли, субъективная количественная оценка и разнообразные описания боли). Каждое слово-дескриптор имеет числовое значение, а их сумма составляет индекс типа боли — PRI (Pain Rating Index). С помощью опросника вычисляется общая оценка интенсивности боли на момент исследования — PPI (Present Pain Intensity), которая определяется как число от 0 до 5, что соответствует градациям у Э. Шнейдмана. См.:.Короленко Ц.П., Павленко С.С. Объективизация и оценка боли//Боль и ее лечение. — Новосибирск, 1995, № 1, с. 7-9 (Примечание переводчиков). 

    98 Вовсе не стремясь к нарочитым поискам отечественного приоритета и отдавая должное методу психологической аутопсии (анализа записок самоубийц), разработанного и внедренного в клиническую практику Э. Шнейдманом, напомним читателю об интересе к этой проблеме на рубеже настоящего столетия проявленном Анатолием Кони, знаменитым русским юристом и писателем. В своей статье «Самоубийство в законе и жизни» (1924) он дает глубокий анализ предсмертных записок суицидентов. Он отмечает, что их содержание отражает не только мотив трагического поступка и психическое состояние суицидента перед ним, но и свидетельствуют о том, что они пишутся людьми сознательными, «в здравом уме», без проявлений умопомешательства (Примечание переводчиков). 

    99 Под интроспекцией обычно понимается наблюдение человека за внутренним содержанием психической жизни, позволяющее фиксировать ее проявления (переживания, мысли или чувства). Для интроспективной психологии она является единственным методом изучения психики (Вундт, Титченер, Брентано), способным исследовать содержание и акты человеческого сознания. Некоторые из ее представителей (например, американский психолог Э.Б. Титченер) относятся к структурным частям сознания, таким, как ощущения или чувства, излишне вещно, полагая их «атомами» чувственной «ткани» сознания. В ряде случаев результатом интроспекции является самоотчет — описание человеком своих психических и личностных проявлений (Примечание переводчиков). 

    100 Эти рассуждения автора основаны на психологических взглядах У. Джемса, относившего потребности к переходным состояниям сознания, которые устанавливают различные отношения между предметами. Сознание каждого предмета окружено «ореолом», представляющим отношение данного предмета к другим. Если у человека возникает потребность, то «ореол» действует как некая схема, напряжение которой толкает субъекта в определенном направлении для реализации желания (Примечание переводчиков).

    101 Генри Мюррей является одним из основателей персонологического направления в психологии XX века, для которого центральной является проблема происхождения, природы и содержания мотивов человека, движущих сил его поведения. Г. Мюрреем выдвинут сам термин «персонология» для обозначения учения о личности. В патопсихологии он является создателем тематического апперцепционного теста (ТАТ), который широко использовался в клинике, а затем был адаптирован американским психологом Д. Мак-Клеландом и Дж. Аткинсоном для изучения основных мотивов человека в целом (контент-анализ). Система психологических взглядов Г. Мюррея довольно близка концепциям А. Маслоу и К. Роджерса (Примечание переводчиков). 

    102 Джонс Джим (1931 — 1978) — лидер тоталитарной деструктивной религиозной секты, намеревавшийся создать вместе со своими последователями общину в джунглях Южной Америки и провозгласивший себя мессией Народного Храма. Являлся инициатором массового самоубийства членов его секты в ноябре 1978 году, известного в истории как Джонстаунская резня (Massacre), во время которой от отравления цианидом погибло 913 человек, включая 276 детей. Сам Джонс был найден мертвым с простреленной головой, последующее расследование не подтвердило факт его суицида (Примечание переводчиков). 

    103 Грэхем Марта (1894-1991) — знаменитая американская балерина и хореограф. Ее творчество, длившееся более полувека, стало выдающимся явлением в развитии современного танца. Оно ставило своей целью раскрыть внутреннюю сущность человека и являлось существенной альтернативой канонам классического балета (Примечание переводчиков).

    104 См.: Перлз Ф. Гештальт-подход и Свидетель терапии. — М.: Либрис, 1996; Робин Ж.-М. Гештальт-терапия, — М.: Эйдос, 1996. 

    105 См.: Дюркгейм Э. Самоубийство: Социологический этюд. — М.: Мысль, 1994. 

    106 Акутагава Р. Избранное. — СПб., 1995, с. 665.

    107 Витакер К. Полночные размышления семейного терапевта. — М.: Класс, 1998, с. 60-63. 

    108 См.: Shneidman E. S. (Ed.) Of The Nature of Suicide. — San Francisco, Washington, London, 1973. 

    109 См.: Московский психотерапевтический журнал, 1993, № 3, с. 25-74; Binsv/angerL. The Case of Ellen West // VayR. et al. (Eds.) Existence. — New York, 1958. 

    110 См.: Bell Q. Virginia Woolf: A Biography. -New York, 1972. 

    111 Цит. по: Fuse Т. Hopelessness — An Anatomy of Despair and Suicide Reflections of a Suicidologist // Help and Hope. The XIII Congress of IFOTES. 1994, July, 10-15. Papers. -Jerusalem, Israel, p. 81. 

    112 Канетти Э. Ослепление. — СПб.: Симпозиум, 2000, с. 45. 

    113 См.: Витакер К. Полночные размышления семейного терапевта. — М.: Класс, 1998, с. 60-63.

    114 «Волшебная флейта» Моцарта (англ.).

    115 Платоническое самоубийство (англ.). 

    116 Двойное платоническое самоубийство (англ.).

    117 Ватные тюфяки. 

    118 Ниша в стене.

    119 Каллиграфическая надпись на продолговатой полосе бумаги или шелка.

    120 Соломенный мат стандартного размера, используемый для настила полов в японском доме. 

    121 Носки с твердой подошвой.  

    122 To, что он на самом деле великий поэт, доказывают такие строчки:

    Licence my rooing hands and let them go

    Before, behind, between, above, below.

    О my America! my new — found — land...

    Моим рукам-скитальцам дай патент

    Обследовать весь этот континент;

    Тебя я, как Америку, открою...

                                              (Перевод Г. Кружкова)  

    123 Сочинения (англ.).

    124  «Самоубийство — не такой уж грех, чтобы его нельзя было осмыслить иначе» (англ.). 

    125 Ср. с надгробной эпиграммой Алкея Месенского (Греческая анатология, VII, 1). 

    126 В конце (англ.). 

    127 Ср.: Де Куинси. Сочинения, XIII,398; Кант. Религия в границах разума, II, 2.

    128 Неразлучными, от франц. inseparable.

    129 Негодяй (франц.). 

    130 Дорогой Александров (франц.). 

    131 Это хорошо (франц.). 

    132 Какой позор! (франц.)


    Примечания

    1 См.: Миневич В. Б., Баранчик Г. М. Психологическая антропология. — Томск, Улан-Удэ, 1994.

    2 См. литературно-художественный раздел настоящего издания, а также: Поэзия и проза Древнего Востока. — М.: Художественная литература, 1973

    3 См.: Платон. Сочинения. В Зт. — М: Мысль, т. 2, с. 11-94; т. 3(1), с. 288; т. 3(2), с. 363.

    4 Диоген Лаэртский. О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов. КлигаХ. Эпикур. — М.: Мысль, 1979, с. 433.

    5 Сенека Л. А. Нравственные письма к Луцилию. Трагедии. — М.: Художественная литература, 1986,с.130.

    6 См.: TakahashiY., BergerD. Cultural Dynamics and Suicide in Japan // LeenaarsA., LesterD. (Eds.) Suicide and the Unconscious. — Northvale: Jason Aronson, 1996, p. 248-258; ТрегубоеЛ. 3., Вагин Ю. Р. Эстетика самоубийства. — Пермь, 1993.

    7 См.: Battin М. P., Mans R. W. (Eds.) Suicide and ethics // Suicide and Life-Threatening Behavior. 1983. Special issue.

    8 Монтень М. Опыты. В 3 т. — М: Терра, 1996, т. 1, с. 324.

    9 Там же, с. 313.

    10   SchopenhauerA. Welt und Mensch / Aus wahl aus dem Gesamtwerk von A. Hubsher. — Stuttgart, 1976, S. 17.

    11 Шопенгауэр А. Собр. соч. В 5 т.— М.: Московский Клуб, 1992, т. 1, с. 308.

    12 Кьеркегор С. Наслаждение и долг. — Киев: Airland, 1994, с. 40.

    13 Камю А. Миф о Сизифе // Сумерки богов. — М: Политиздат, 1989, с. 229.

    14 Елагин И. Собр. соч. В 2 т. — М: Согласие, 1998, т. 1, с. 104.

    15 Карамзин Н. М. История государства Российского. В 12 т. — М.: Наука, 1989, т. l.c.65.

    16 См.: Таганцев И. С. О преступлении против жизни по русскому праву. — СПб., 1873, т. 2, с. 408; Паперно И. Самоубийство как культурный институт. — М.: Новое литературное обозрение, 1999.

    17 Таганцев Н. С. Указ соч., с. 409-410.

    18 Мы покидаем гавань, и города и земли скрываются из виду. [Вергилии. Энеида, 111,72]

    19 Старик-пахарь со вздохом качает головой и, сравнивая настоящее с прошлым, беспрестанно восхваляет благоденствие отцов, твердя о том, как велико было благочестие предков. [Лукреций, II, 1165]

    20 Столько богов, суетящихся вокруг одного человека.

    [Сенека Старший. Контроверзы, IV, 3]

    21 Если небо тебе повелевает покинуть берега Италии, повинуйся

    мне. Ты боишься только потому, что не знаешь, кого ты везешь;

    несись же сквозь бурю, твердо положившись на мою защиту.

    [Лукан, V, 579]

    22 Цезарь счел тогда, что эти опасности достойны его судьбы. Видно, сказал он, всевышним необходимо приложить такое большое усилие, чтобы погубить меня, если они насылают весь огромный океан на утлое суденышко, на котором я нахожусь?

    [Лукан, V, 653]

    23 Когда Цезарь угас, само солнце скорбело о Риме и, опечалившись, прикрыло свой сияющий лик зловещей темной повязкой.

    [Вергилий. Георгики, I, 466]

    24 Нет такой неразрывной связи между небом и нами, чтобы сияние небесных светил должно было померкнуть вместе с нами.

    [Плиний Старший. Естественная история, И, 6]

    25 Видели мы, что, хотя все его тело было истерзано, смертельный удар еще не нанесен и что безмерно жестокий обычай продлевает его еле теплящуюся жизнь. [Лукан, II, 178]

    26 Ретивый и смелый по необходимости (лат.). [Лукан, IV, 798]

    27 Я не боюсь оказаться мертвым; меня страшит умирание (лат.). 44

    28 Спасти человека против воли — все равно, что совершить убийство (лат.).  [Гораций. Наука поэзии, 467]

    29 De Divin. Lib., 11, 72, 150

    30 Возблагодарим же Бога за то, что никого нельзя [силою] заставить жить дальше (Сенека. Письма, XII).

    31 Tacit. Annal.,Hb, 1,79.

    32 Не трудно было бы доказать, что самоубийство столь же мало возбраняется христианам, как и язычникам. Нет ни одного места в Священном Писании, которое запрещало бы его. Этот великий и непогрешимый канон веры и жизни, под контролем которого должны пребывать всякая философия и человеческое рассуждение, в данном отношении предоставил нас нашей естественной свободе. Правда, в Священном Писании говорится о покорности провидению, но это понимается только в смысле подчинения неизбежным бедствиям, а не тем, которые могут быть устранены посредством благоразумия и мужества. Заповедь не убий, очевидно, имеет в виду запрещение убивать других, на жизнь которых мы не имеем никакого права. Что эта заповедь подобно большинству заповедей Священного Писания должна быть согласована с разумом и здравым смыслом — это явствует из образа действия властей, которые карают преступников смертью, не придерживаясь буквы закона. Но если бы даже это предписание было совершенно ясно направлено против самоубийства, все же оно не имело бы ныне никакой силы, ибо закон Моисея отменен, за исключением того в нем, что установлено законом Природы. И мы уже пытались доказать, что самоубийство этим законом не возбраняется. Во всех случаях христиане и язычники находятся в равном положении; Катон и Брут, Аррия и Порция поступили как герои. Те, кто следует их примеру, должны удостоиться техже похвал от потомства. Способность лишить себя жизни рассматривается Плинием как преимущество людей по сравнению даже с самим Божеством. «Deus поп sibi potest mortem consciscere si velit, quod homini dedit optimum in tantis vitae poenis». — Lib.IT,cap.7 [ Бог даже при желании не мог бы причинить себе смерть, и это при стольких бедствиях жизни лучший из его даров человеку (Плиний Старший. Естественная история, кн.II, гл.7).

    33 Которую представляет каждый из нас, выставляя то одну, то другую из трех голов (Примечание А. Шопенгауэра).

    34 Следовательно (лат.)

    35 Ради существования утратить смысл жизни (лат.). 

    36 Закон (лат.).

    37 Наказание (лат.).

    38 Дома Клавдиев, ненавистного богам и людям (лат).

    39 Пусть умирает тот, кому не хочется жить (лат.).

    40 Пресыщение жизнью (лат.).

    41 Это не больно (лат.).

    42 День гнева, тот день (лат.).

    43 Слова этого закона предписывают не «не убивай другого», а просто «не убивай» (лат.). 

    44  «Король подарил наследной принцессе человека, покончившего жизнь самоубийством; она надеется извлечь из этого большие деньги» (франц.). 

    45 Горе одинокому (лат.). 

    46 Последний довод (лат.). 

    47 Чудесный избавитель (лат.). 

    48 Возобновлять печаль (лат.). 

    49 Жить — значит бороться ( лат.). 136

    50 Сапожников Д. И. С. 151 (Примечание И.А. Сикорского).

    51 Радищев А. Н. Поли.собр.соч., т.1, с. 183. 

    52 Подробнее см.: Лотман Ю. М. Источники сведений Пушкина о Радищеве (1814-1822) // Пушкин и его время. Исследования и материалы. — Л., 1962. 

    53 А. М. Кутузова, которому Радищев и посвятил Житие Ф. В. Ушакова (Примечание Пушкина). 

    54 Г. А. Гуковский, а за ним и другие комментаторы полагают, что «слово умирающего Катона» — отсылка к Плутарху (см.: Радищев А. Н. Полн. собр. соч., т. 1, с. 295, 485). Более вероятно предположение, что Радищев имеет в виду монолог Катона из одноименной трагедии Адцисона, процитированной им в том же произведении, в главе «Бронницы» (там же, с. 269). 

    55 Радищев А.Н. Поли. собр. соч., т. 1,с. 183-184. 

    56 Эти слова свидетельствуют, что хотя Опочинин имел братьев, жил он уединенно и был единственным, если не считать крепостных слуг, обитателем своего одинокого деревенского жилища, заполненного книгами. 

    57 Цит. По : Трефолев Л. Н. Предсмертное завещание русского атеиста // Исторический вестник, 1883, янв., с. 225. 

    58 «Иудина участь» — имеется в виду самоубийство М. Сушкова. 

    59 Руссский архив, 1876, ч.З, с. 274. Ср.: Гуковский Г. Очерки русской литературы XVIII века.-Л., 1938, с. 82-83. 

    60 Русский архив, 1876, ч. 3, с. 276. 

    61 Там же, с. 277-278. 

    62 Когда погибло все и когда нет надежды, жизнь — позор, а смерть — долг (франц.).

    63 Сегодня — моя очередь, завтра – твоя (франц.)

    64 Как дар патриота (франц.).

    65 В данном случае мы имеем право говорить именно о творчестве: анализ показывает, что Карамзин печатал только ту переводную литературу, которая соответствовала его собственной программе, и не стеснялся переделывать и даже устранять то, что не совпадало с его взглядами.

    66 Августин Аврелий. Исповедь. XIV, 17. — М.: Республика, 1992, с. 167. 

    67 Смысл жизни. — М.: Прогресс-Культура, 1994, с. 248. 

    68 Телле Р. Психиатрия. — Минск: Вышейша школа, 1999, с. 163. 

    69 См.: Гельдер М., 1ЪтД., Меио Р. Оксфордское руководство по психиатрии. — с.70 

    70 Дхаммапада. XI, 153 // Поэзия и проза Древнего Востока. — М.: Художественная литература, 1967, с. 443. 

    71 Лао-цзы. Дао Дэ цзын // Мудрецы Поднебесной. — Симферополь: Реноме, с. 23. 

    72 См.: Тимих П. Мужество быть//Символ. — Париж, 1992, вып. 28, с. 7-119.

    73 Житие протопопа Аввакума // Изборник. — М.: Художественная литература, 1969, с. 630. 

    74 Смысл жизни. — М.: Прогресс-Культура, 1994, с.98

    75 Фрейд З.  Избранное. – Лондон, 1969, с.267

    76 Франкл В. Доктор и душа. — СПб.: Ювента, 1997, с. 25.

    77 См.: MenningerK. Man Against Himself. A Harvest/ HBJBook, Harcourt Brace Jovanjvic Publishers. — San Diego, New York, London, 1985. 

    78 См.: Юнг К. Г. Душа и миф: шесть архетипов. — Киев, 1996; Юнг К. Г. Структура психики и процесс индивидуации. — М.: Наука, 1996. 

    79 См.: Хорни К. Наши внутренние конфликты; Невроз и развитие личности // Хорни К. Собр. Соч. В 3 т. — М.: Смысл, 1997. 

    80 См.: Самиван Г. С. Интерперсональная теория в психиатрии. — СПб.: Ювента, М.: КСП+, 1999.

    81 См.: Мэй Р. Любовь и воля. — М.: Рефл-бук, Киев: Ваклер, 1997.

    82 См.: Роджерс К. О групповой психотерапии. — М.: Гиль-Эстель, 1993; Роджерс К. Взгляд на психотерапию. Становление человека. — М.: Прогресс-Универс, 1994. 

    83 См.: Франкл В. Человек в поисках смысла. — М.: Прогресс, 1990; Франкл В. Доктор и душа. — СПб.: 1997; Франкл В. Психотерапия на практике. — СПб.: Ювента, 1999, с. 41-47. 

    84 См.\Farberow N. L. The many faces of suicide. — New York, 1980; Farberow N. L. Taboo Subjects. — New York, 1966. 

    85 См.: Farberow N. L, Shneidman E. S. (Eds.) The cry for help. — New York, 1961.

    86 Также Abraham, которому мы обязаны самыми значительными из немногих аналитических исследований этого вопроса, исходил из такого сравнения (Zentralblatt fur arztliche Psychoanalyse, II, 6, 1912). 

    87 «Если принимать каждого по заслугам, то кто избежит кнута?» — У. пир. Гамлет, принц датский (II, 2. Перевод М. Лозинского). 

    88 Internationale Zeitschrift fur arztliche Psyhoanalyse, И, 1914. 

    89 Относительно различия между обеими см. статью «Влечения и их судьба». 

    90 Экономическая точка зрения до настоящего времени мало принималась во внимание в психоаналитических работах. Как на исключение можно указать на статью V. Tausk'a «Entwertung des Verdrangungsmotives durch Recompense» // Internet. Zeitschrift fur arztl. Psychoanalyse, I.

    91  «Скелет в шкафу» — английская идиома, обычно означающая очень неприятный семейный секрет. 

    92 Книга была издана в 1988 году.

    93 В своих предшествующих работах Э. Шнейдман пишет, что невыносимая психическая боль (psychological pain) является общим стимулом для совершения суицида. Он описывает ее как метаболь, боль от ощущения боли, и подчеркивает ее непереносимый, нестерпимый для человека характер. В дальнейшем именно для описания невыносимой психической боли в своих статьях и этой книге он использует английский неологизм psychache, ставший одним из ключевых понятий современной суицидологии. Сущность описываемого Э. Шнейдманом феномена в русском языке лучше всего передает понятие «душевная боль», дескриптивно определяемая также как «смятение», «страдание», «мучение» (Примечание переводчиков). 

    94 Харакири — ритуальное японское самоубийство, совершавшееся представителями воинского сословия самураев. Оно является безальтернативным, если следовало искупить вину или выразить пассивный протест против несправедливости для сохранения чести. Осуществлялось путем вспарывания живота малым самурайским мечом. Слово «харакири» чаще используется в народном языке, на языке культурного класса оно именуется сеппуку. Сати — ритуальное самосожжение индийских вдов после смерти мужа для удовлетворения чувственных потребностей покойника в загробном мире. Долгое время оно было одним из наиболее распространенных видов ритуального самоубийства. Исполнение этого обряда прежде всего предписывалось женам правителей и знатных людей (См.: Трегубов Л.З., Вагин Ю.Р. Эстетика самоубийства. — Пермь, 1993. — Примечание переводчиков). 

    95 Перевод названия «Suicidal Mind» допускает несколько вариантов: «Душа самоубийцы», «Суицидальный ум», «Суицидальный рассудок». Нами" выбран первый вариант, поскольку с его помощью лучше всего интегрируются основные смысловые линии — холистическое исследование различных аспектов душевной деятельности человека, так или иначе затрагиваемых суицидальным поведением (Примечание переводчиков). 

    96 Читатель, заинтересованный различными аспектами физической боли, в том числе болевым восприятием и ее эмоциональными аспектами, сможет найти немало полезной информации в книге: Кассиль Г. Н. Наука о боли. — М.: Наука, 1975. Кроме того, с 1995 года издается научно-практический журнал «Боль и ее лечение» (Новосибирск), распространяющийся в Российской федерации и странах СНГ, являющийся первым медицинским междисциплинарным изданием, посвященным проблемам контроля над болью (Примечание переводчиков). 

    97 Опросник McGill (MPQ) состоит из 102 слов-определителей боли — дескрипторов, которые разделены на 4 класса (сенсорные, эмоциональные качества боли, субъективная количественная оценка и разнообразные описания боли). Каждое слово-дескриптор имеет числовое значение, а их сумма составляет индекс типа боли — PRI (Pain Rating Index). С помощью опросника вычисляется общая оценка интенсивности боли на момент исследования — PPI (Present Pain Intensity), которая определяется как число от 0 до 5, что соответствует градациям у Э. Шнейдмана. См.:.Короленко Ц.П., Павленко С.С. Объективизация и оценка боли//Боль и ее лечение. — Новосибирск, 1995, № 1, с. 7-9 (Примечание переводчиков). 

    98 Вовсе не стремясь к нарочитым поискам отечественного приоритета и отдавая должное методу психологической аутопсии (анализа записок самоубийц), разработанного и внедренного в клиническую практику Э. Шнейдманом, напомним читателю об интересе к этой проблеме на рубеже настоящего столетия проявленном Анатолием Кони, знаменитым русским юристом и писателем. В своей статье «Самоубийство в законе и жизни» (1924) он дает глубокий анализ предсмертных записок суицидентов. Он отмечает, что их содержание отражает не только мотив трагического поступка и психическое состояние суицидента перед ним, но и свидетельствуют о том, что они пишутся людьми сознательными, «в здравом уме», без проявлений умопомешательства (Примечание переводчиков). 

    99 Под интроспекцией обычно понимается наблюдение человека за внутренним содержанием психической жизни, позволяющее фиксировать ее проявления (переживания, мысли или чувства). Для интроспективной психологии она является единственным методом изучения психики (Вундт, Титченер, Брентано), способным исследовать содержание и акты человеческого сознания. Некоторые из ее представителей (например, американский психолог Э.Б. Титченер) относятся к структурным частям сознания, таким, как ощущения или чувства, излишне вещно, полагая их «атомами» чувственной «ткани» сознания. В ряде случаев результатом интроспекции является самоотчет — описание человеком своих психических и личностных проявлений (Примечание переводчиков). 

    100 Эти рассуждения автора основаны на психологических взглядах У. Джемса, относившего потребности к переходным состояниям сознания, которые устанавливают различные отношения между предметами. Сознание каждого предмета окружено «ореолом», представляющим отношение данного предмета к другим. Если у человека возникает потребность, то «ореол» действует как некая схема, напряжение которой толкает субъекта в определенном направлении для реализации желания (Примечание переводчиков).

    101 Генри Мюррей является одним из основателей персонологического направления в психологии XX века, для которого центральной является проблема происхождения, природы и содержания мотивов человека, движущих сил его поведения. Г. Мюрреем выдвинут сам термин «персонология» для обозначения учения о личности. В патопсихологии он является создателем тематического апперцепционного теста (ТАТ), который широко использовался в клинике, а затем был адаптирован американским психологом Д. Мак-Клеландом и Дж. Аткинсоном для изучения основных мотивов человека в целом (контент-анализ). Система психологических взглядов Г. Мюррея довольно близка концепциям А. Маслоу и К. Роджерса (Примечание переводчиков). 

    102 Джонс Джим (1931 — 1978) — лидер тоталитарной деструктивной религиозной секты, намеревавшийся создать вместе со своими последователями общину в джунглях Южной Америки и провозгласивший себя мессией Народного Храма. Являлся инициатором массового самоубийства членов его секты в ноябре 1978 году, известного в истории как Джонстаунская резня (Massacre), во время которой от отравления цианидом погибло 913 человек, включая 276 детей. Сам Джонс был найден мертвым с простреленной головой, последующее расследование не подтвердило факт его суицида (Примечание переводчиков). 

    103 Грэхем Марта (1894-1991) — знаменитая американская балерина и хореограф. Ее творчество, длившееся более полувека, стало выдающимся явлением в развитии современного танца. Оно ставило своей целью раскрыть внутреннюю сущность человека и являлось существенной альтернативой канонам классического балета (Примечание переводчиков).

    104 См.: Перлз Ф. Гештальт-подход и Свидетель терапии. — М.: Либрис, 1996; Робин Ж.-М. Гештальт-терапия, — М.: Эйдос, 1996. 

    105 См.: Дюркгейм Э. Самоубийство: Социологический этюд. — М.: Мысль, 1994. 

    106 Акутагава Р. Избранное. — СПб., 1995, с. 665.

    107 Витакер К. Полночные размышления семейного терапевта. — М.: Класс, 1998, с. 60-63. 

    108 См.: Shneidman E. S. (Ed.) Of The Nature of Suicide. — San Francisco, Washington, London, 1973. 

    109 См.: Московский психотерапевтический журнал, 1993, № 3, с. 25-74; Binsv/angerL. The Case of Ellen West // VayR. et al. (Eds.) Existence. — New York, 1958. 

    110 См.: Bell Q. Virginia Woolf: A Biography. -New York, 1972. 

    111 Цит. по: Fuse Т. Hopelessness — An Anatomy of Despair and Suicide Reflections of a Suicidologist // Help and Hope. The XIII Congress of IFOTES. 1994, July, 10-15. Papers. -Jerusalem, Israel, p. 81. 

    112 Канетти Э. Ослепление. — СПб.: Симпозиум, 2000, с. 45. 

    113 См.: Витакер К. Полночные размышления семейного терапевта. — М.: Класс, 1998, с. 60-63.

    114 «Волшебная флейта» Моцарта (англ.).

    115 Платоническое самоубийство (англ.). 

    116 Двойное платоническое самоубийство (англ.).

    117 Ватные тюфяки. 

    118 Ниша в стене.

    119 Каллиграфическая надпись на продолговатой полосе бумаги или шелка.

    120 Соломенный мат стандартного размера, используемый для настила полов в японском доме. 

    121 Носки с твердой подошвой.  

    122 To, что он на самом деле великий поэт, доказывают такие строчки:

    Licence my rooing hands and let them go

    Before, behind, between, above, below.

    О my America! my new — found — land...

    Моим рукам-скитальцам дай патент

    Обследовать весь этот континент;

    Тебя я, как Америку, открою...

                                              (Перевод Г. Кружкова)  

    123 Сочинения (англ.).

    124  «Самоубийство — не такой уж грех, чтобы его нельзя было осмыслить иначе» (англ.). 

    125 Ср. с надгробной эпиграммой Алкея Месенского (Греческая анатология, VII, 1). 

    126 В конце (англ.). 

    127 Ср.: Де Куинси. Сочинения, XIII,398; Кант. Религия в границах разума, II, 2.

    128 Неразлучными, от франц. inseparable.

    129 Негодяй (франц.). 

    130 Дорогой Александров (франц.). 

    131 Это хорошо (франц.). 

    132 Какой позор! (франц.)








    Главная | Контакты | Прислать материал | Добавить в избранное | Сообщить об ошибке