• ГЛАВА ПЕРВАЯ Открытка Жана Полана о жульничестве. Последние шесть недель истинного Гурджиева в Ессентуках. В России разражается революция. Гурджиев резко меняется. Разрыв с Успенским. Гурджиев готовится к большой игре на Западе. Требуется пять лет, чтобы довести до совершенства карикатуру на самого себя. Пробы в Тифлисе, Константинополе, Берлине и Лондоне. Приезд во Францию.
  • ГЛАВА ВТОРАЯ Спешите! Спешите! Большой парад в театре на Елисейских Полях. Еще один большой парад в Нью-Йорке. Гурджиев хочет заинтриговать публику! Что собой представляли движения и танцы. Методика атомизации. Что же происходит в Авонском Аббатстве?
  • ГЛАВА ТРЕТЬЯ ЧТО УВИДЕЛИ ИНОСТРАНЦЫ О чем рассказывает непредвзятый зритель. От Тифлиса до Фонтенбло. Основные принципы. Человек четвертого измерения. Повседневная жизнь в Аббатстве, увиденная со стороны. Английский издатель хочет избавиться от всяких сомнений. Несколько предварительных вопросов об искренности Учителя.
  • ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ Гурджиева посещает Дени Сора. Что он написал для нашей книги тридцать лет спустя. Его рассказ о посещении Гурджиева, опубликованный в «Нувель ревю франсэз» в 1933 году. Оредж преобразился. Пуанкаре видит в Гурджиеве врага номер один для большевиков. Сверхъестественные способности. Стойло Кэтрин Мэнсфилд. Гурджиев-каменщик. Большое интервью. Единственный шанс для женского здоровья. Феерия в авиационном ангаре. Что нужно,чтобы успокоить славного англичанина.
  • ГЛАВА ПЯТАЯ Приходится пуститься в абстрактные, но необходимые рассуждения. Общее ощущение посетителя от Аббатства: наверное, невозможно проникнуть в эту философскую систему, не пройдя через определенный внутренний опыт, который затрагивает все человеческие функции. Не является ли ложным наше представление о знании и культуре? Ссылка на Рабле. Упоминание о Сартре. «Встречное» направление мысли в скрытой форме характеризует ее современное состояние. 1923 год следует отметить особо. «Ле тан» защищает Декарта. Алхимик выступает против Гурджиева, ссылаясь на романскую традицию оккультизма. Что достойно внимания.
  • ГЛАВА ШЕСТАЯ ВОТ КАК ЖИЛИ УЧЕНИКИ ГУРДЖИЕВА Психоаналитик у Гурджиева. Мало проанализировать невроз надо его вылечить. «Психоанализ проведен, но пациент повесился». Как побудить пациента, тем более недоверчивого, совершать поступки? Доктор Янг пытается раскрыть секрет воли. Он пускается в гурджиевскую авантюру. Замечательный прием пытливости и любознательности. Истинное познание начинается с душевного опыта.
  • ГЛАВА СЕДЬМАЯ Рассказывает доктор Янг. Первые упражнения. Преодоление трудностей. Строительство зала для занятий. Физический труд и физическая усталость. Пример интеллектуального упражнения. Жертвы гипноза. Гурджиев и автомобиль. Гурджиев и медицина. Не дьявол ли Гурджиев? Путь к власти. Доктор Янг возвращается к «механическому существованию».
  • ГЛАВА ВОСЬМАЯ Жоржетт Леблан жена, секретарь и переводчик Метерлинка. Замок в Виллене. Как я нашел и тут же утопил несколько писем Жоржетт Леблан. Развод в возрасте, когда женщина уже не способна «начать сначала». «Храбрая машина». Она идет тем путем, который Метерлинк только лишь воспевал… Поклон Фениксу.
  • ГЛАВА ДЕВЯТАЯ «Земную жизнь пройдя до половины…» Жоржетт Леблан в оценке Колетт. Кэтрин Мэнсфилд плохо понимала Гурджиева. Следует обладать хорошим здоровьем. Гурджиев и умножение препятствий. Страх больше никогда не обрести себя. Нас надо вспахать, как поле. Религиозная отрава. Ужасное чувство потери себя, изгнания из себя.
  • ГЛАВА ДЕСЯТАЯ Американская интеллектуалка авангардистского толка Маргарет Андерсон знакомит нью-йоркскую публику с современной поэзией и прозой. Скандальная история с журналом «Литл ревю». Маргарет Андерсон в Аббатстве.
  • ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ Рассказ Маргарет Андерсон. Встреча с Гурджиевым-Гермесом. Беседы с интеллектуалами. В чем суть познания? Портреты некоторых жителей Аббатства. О чем мы думали, что мы делали, чего искали. Объясните мне феномен Бога. Может быть, в этом и есть высшее проявление здравого смысла.
  • ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ ПОСЛЕДНЯЯ НАДЕЖДА КЭТРИН МЭНСФИЛД Д.Г. Лоуренс сторонится Гурджиева. Кэтрин ищет целителя души. Джон Мидлтон Мурри не способен забыть о самом себе. Супружеская пара становится жертвой многих болезней. Возвращение к нормальной жизни ни к чему не приведет, нужно начать новую жизнь. Кэтрин делает первый шаг навстречу Гурджиеву. Драма разражается в Лондоне.
  • ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ Беседы с Ореджем. Путешествие в Париж и тщетные усилия доктора Манухина. «Мы должны стать «детьми солнца»». Решение пуститься в авантюру под названием «Гурджиев». В поисках сознательной любви.
  • ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ ПИСЬМА, НАПИСАННЫЕ КЭТРИН МЭНСФИЛД МУЖУ ВО ВРЕМЯ ЕЕ ПРЕБЫВАНИЯ У ГУРДЖИЕВА
  • ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ Кэтрин приукрасила реальность. Рождественская ночь: на сцену выходит смерть. Джон в Аббатстве. Джон спешно женится снова. Гурджиев заявляет, что никогда не знал Кэтрин. Последний вопрос.
  • Часть II

    ЛЕСНЫЕ ФИЛОСОФЫ

    ГЛАВА ПЕРВАЯ

    Открытка Жана Полана о жульничестве. Последние шесть недель истинного Гурджиева в Ессентуках. В России разражается революция. Гурджиев резко меняется. Разрыв с Успенским. Гурджиев готовится к большой игре на Западе. Требуется пять лет, чтобы довести до совершенства карикатуру на самого себя. Пробы в Тифлисе, Константинополе, Берлине и Лондоне. Приезд во Францию.

    САДЯСЬ за стол, чтобы начать редактировать вторую часть этой книги, я получил открытку от Жана Полана. Позавчера мы вместе завтракали за городом, и во время десерта наш разговор, перескакивавший до этого с пятого на десятое, остановился на эзотерических школах и их основоположниках. Условясь о встрече, мы заранее решили затронуть эту тему и высказать по данному поводу главное из накопленного нами жизненного опыта. В подобных вопросах всегда необходимо соблюдать осторожность, и поэтому нам потребовалось почти все утро, чтобы разрешить многочисленные сомнения. И вот я получаю эту открытку, на которой изображен «Натюрморт с античной головой» Пикассо. На обратной стороне Полан пишет:

    «Дорогой друг, помните ли вы прекрасные слова из упа-пишад: «Не задерживайтесь на том, что вам открылось»? И тем не менее факт остается фактом; те, кто на этом задерживается, в конце концов начинают жульничать будь то Гурджиев или самый последний жалкий медиум. Вопрос только в том, как они жульничают; впрочем, все это не безнадежно».

    Лежавшая у меня на столе открытка явилась отзвуком тех вопросов, которые я задаю себе, листая документы, связанные с деятельностью Гурджиева начиная с 1917 года, то есть с того момента, как этот человек, блуждавший по Востоку в поисках тайного знания, начал готовиться к тому, чтобы сыграть большую игру, выступив в роли «Учителя» на Западе. Я не думаю, что Полан кладезь мудрости, и не считаю его оракулом. Однако два исключительно глубоких опыта смерти, о которых я здесь не смогу рассказать подробно, а также терпеливое приобщение к дзэн-буддизму позволяют ему подчас, при счастливом стечении обстоятельств, произнести магические слова, проливающие свет на многое. Я полагаю, что речь здесь идет как раз об одном из таких обстоятельств, потому-то; вместо предисловия, процитировал текст этой открытки.

    В 1917 ГОДУ в России разражается революция. Лицо мира должно измениться. Хотелось бы удержаться от искушения связать столь важное событие мировой истории с внезапным изменением Гурджиева, но мы пока ничего не знаем о деятельности тайных обществ в России накануне большевистской революции, и можно утверждать, что так ничего о них и не узнаем, как не узнали из-за многочисленных конспирации и фальсификаций о трудах, посвященных эзотерическим объяснениям Великой французской революции. Как бы то ни было, облик Гурджиева внезапно и резко изменился. После 1917 года перед нами словно предстает не сам он, а карикатура на него. Не в моей власти указать причину подобного изменения, ни тем более описать его. Эту перемену почувствовала и перестрадала добрая дюжина людей, но ни одному из них так и не удалось проникнуть в ее суть.

    Все происходило так, словно Гурджиев внезапно «замаскировался», подкрепляя свою маскировку шумихой, разбрасыванием денег, публичными выступлениями и созданием различных «школ». Из той дюжины теперь не осталось в живых никого, и единственный, кто рассказал об этом, был Успенский. Но и он говорил лишь намеками. Разумеется, этот Гурджиев номер два представлял собой особую силу, и его влияние на современников было в тысячу раз большим, чем влияние Гурджиева номер один. Точно так же, как большевизм, явившийся карикатурой на революционные надежды и мечты об «освобождении человека», несмотря ни на что торжествует и, по мере осуждения своих карикатурных черт, оказывает все большее влияние на современный мир. Иногда мне приходит в голову, что Кавказ дал нам двух великих людей, которые, прекрасно понимая, с чем они имеют дело, предпочли представить миру лишь карикатурную сторону той власти, которой они были облечены: это Сталин и Гурджиев[11]. Но довольно об этом. Я вполне серьезно считаю, что не стоит до конца открывать крышку загадочной кавказской кастрюли.

    Я повторяю, что именно о Гурджиеве помер два мы и будем говорить, ибо моей задачей является не раскрытие сущности этого человека, но как можно более точный показ его влияния на европейскую интеллигенцию в течение последних лет. Если речь действительно идет лишь о карикатуре, следует думать, что мы живем в эпоху, когда, как мне сказал Жан Полан, «все, что называют оккультными науками, намного отстает от XIII века; нам не хватает фактов, словно у истории есть свои секреты и тайники», и лица духовных учителей могут предстать нам лишь как карикатура на них самих. Это еще одно свидетельство замутненности современного мира. Но я при этом продолжаю повторять, что Гурджиев, сколь карикатурным он бы ни представал перед нами, является, на фоне общей посредственности, одной из немногих фигур, достойных того, чтобы о них говорить.

    В 1917 ГОДУ Гурджиев укрывается у себя на Кавказе. Он снимает маленький домик вблизи города Ессентуки и приглашает к себе двенадцать человек, своих лучших учеников, отобранных за четыре года во время не имевших определенной цели собраний в московских и петербургских кафе. Эти двенадцать человек бросили все, не имея твердой надежды на возвращение в страну, где разразилась гражданская война. «Я всегда испытываю странное чувство, говорил Успенский. когда вспоминаю этот период. Мы провели в Ессентуках около шести недель. Однако сейчас это кажется мне совершенно невероятным. Всякий раз, когда мне случается разговаривать с кем-то из побывавших там, они с трудом могут поверить, что, все пребывание в Ессентуках длилось шесть недель. Даже шесть лет не вместили бы в себя все, что относится к этому периоду, настолько он был насыщенным». В течение шести недель Гурджиев преподал целую серию физических и умственных упражнений, способных открыть путь к второму сознанию, и раскрыл множество тайных доктрин. «Он указал общий план работы, пояснил истоки всех методик, всех идей, их связи, взаимоотношения и общее направление движения. Многие вещи оставались для нас неясными, другие не были восприняты в их истинном значении или даже были поняты наоборот: но, как бы то ни было, мы получили общие установки, которые, как мне казалось, смогли бы вести нас в дальнейшем».

    Как-то раз, после полудня, в конце этих шести недель Гурджиев неожиданно заявил, что все ученики должны разъехаться и что сам он собирается один отправиться к берегам Черного моря. Сначала ему не поверили. «Для нас все только начинается, думали эти двенадцать человек, он лишь навел нас на путь истинный, говоря, что потребуются десятки лет работы под его руководством, чтобы перед нами забрезжила цель, которую он нам описал; нет, это невозможно!» Но учитель был непреклонен. «Тогда все заявили, что последуют за ним повсюду, куда бы он ни отправился. Он согласился на это, но при условии, что каждый будет заниматься самостоятельно и что не будет никакой общей работы (никакого обучения), как бы мы к этому ни отнеслись. Все это, добавляет Успенский, меня сильно удивило. Мне казалось, что момент для подобной «комедии» был выбран крайне неудачно, а если Гурджиев говорил серьезно, то зачем вообще было все это предпринимать? Если он уже начал с нами работать, то почему решил бросить теперь?.. И должен признать, что с этого времени моя вера в него пошатнулась. В чем было дело, что именно вызвало у меня такое отношение? Даже сейчас мне трудно это определить…»

    Никогда Успенский, жизнь которого полностью изменилась благодаря Учению, не говорил больше о своем разрыве с Гурджиевым. После многих месяцев, проведенных на Черном море, и нового пребывания в Ессентуках, где Гурджиев показывал различные танцевальные движения, способствующие лучшему контролю над собственным телом, Успенский, болезненно воспринявший резкое изменение Гурджиева летом 1917 года, решил порвать с ним окончательно. «Не без внутренней борьбы я принял решение прекратить работу с Гурджисвым и покинуть его самого. С этой работой было связано слишком многое в моей жизни, чтобы я мог с легкостью начать все сначала. Но ничего другого мне не оставалось. Конечно, я не забыл уроков, усвоенных мною в течение последних трех лет. Тем не менее мне понадобился целый год, чтобы разобраться во всем этом и определить, каким образом я мог бы продолжать работать в том же направлении, что и Гурджиев, сохраняя при этом свою. независимость».

    Вскоре Гурджиев покидает полыхающую Россию и добирается до Тифлиса. Там он основывает свой первый «Институт гармоничного развития Человека». Речь идет о пустяковом рекламном мероприятии, предваряющем ту шумиху, которая, как он надеется, ждет его в Лондоне, Берлине или Париже.

    «В течение лета и осени 1919 года, говорит Успенский, я получил два письма от Г. Он описал мне, что открыл в Тифлисе «Институт гармоничного развития Человека», программа которого была очень обширной. К письму он прилагал проспект, который, по правде говоря, заставил меня задуматься.

    Он начинался следующими словами:

    «С разрешения Министерства Народного Образования в Тифлисе открыт «Институт гармоничного развития Человека», основанный на системе Г.И.Г. В «Институт» принимаются дети и взрослые обоего пола. Занятия в утреннее и вечернее время. Программа обучения включает: различного рода гимнастику (ритмику, лечебную гимнастику и т. д.), упражнения по развитию воли, памяти, внимания, слуха, мыслительной деятельности, эмоций, интуиции и т. д. и т. п.

    Система Г.И.Г., добавлялось в проспекте, была уже опробована на практике в целом ряде крупных городов, таких, как Бомбей, Александрия, Кабул, Нью-Йорк, Чикаго, Христиания, Стокгольм, Москва, Ессентуки, и во всех центрах и филиалах ''истинной интернациональной дружбы трудящихся»!

    В конце проспекта находился список «преподавателей-специалистов» «Института гармоничного развития Человека», среди которых я нашел как собственную фамилию, так и фамилии инженеров П. и Ж.; последний был членом одного из наших кружков, жил в то время в Новороссийске и не имел ни малейшего намерения ехать в Тифлис. Г. написал мне, что работает над подготовкой своего балета «Борьба Магов», и, ни намеком не напоминая о всех сложностях в наших прежних отношениях, приглашал меня приехать к нему в Тифлис для сотрудничества. Это было на него очень похоже. Но по разным причинам я не мог в то время поехать в Тифлис. Прежде всего были большие материальные препятствия, а кроме того, трения, возникшие в Ессентуках, оставались для меня вполне реальными. Мое решение покинуть Гурджиева стоило мне очень дорого, и я не мог так легко от него отказаться, тем более что все аргументы Гурджиева казались мне очень сомнительными. Должен признать, что программа «Института гармоничного развития Человека» не очень-то меня вдохновила. Разумеется, я понимал, что в силу обстоятельств Гурджиев был вынужден придать своей работе какую-то внешнюю форму, и она могла показаться карикатурной. Не менее ясно для меня было и то, что за этой формой сохранялось прежнее содержание, оно-то измениться не могло. Но я совсем не был уверен, что смогу приспособиться к подобной форме».

    Позже, словно одержимый жаждой перемены мест, Гурджиев покидает Тифлис, обосновывается в Константинополе, но уже через несколько месяцев бросает новый «Институт», открывает другой в Берлине, отказывается и от этой затеи, приезжает в Лондон, где Успенский читает свои многочисленные лекции, встречается со слушателями своего бывшего соратника, потом вынужден покинуть Англию но причинам, о которых я уже говорил в первой части этой книги, и благодаря неожиданному вмешательству Раймона Пуанкаре получает разрешение обосноваться во Франции.

    И вот тогда, осенью 1922 года, после пяти лет подготовки, начинается большая игра.

    ГЛАВА ВТОРАЯ

    Спешите! Спешите! Большой парад в театре на Елисейских Полях. Еще один большой парад в Нью-Йорке. Гурджиев хочет заинтриговать публику! Что собой представляли движения и танцы. Методика атомизации. Что же происходит в Авонском Аббатстве?

    13 ДЕКАБРЯ 1923 года в газете «'Комедия», посвященной парижским спектаклям, можно было прочесть следующую заметку:

    «Быть может, профессор Гурджиев пока неизвестен в Париже, но он знаменит во всем мире. Первый показ его «Института», который состоится сегодня вечером в театре на Елисейских Полях, посвящен «Движениям». В дальнейшем за ним последуют другие спектакли, включающие музыку и поразительные откровения, характерные для религиозных церемоний древнего Востока.

    «Институт гармоничного развития Человека» так называется институт Гурджнева позволит нам участвовать в исследованиях, которые очень долгое время проводит его руководитель на самых разных широтах.

    Интерес профессора Гурджиева обращен главным образом к Востоку, как древнему, так и современному. Именно восточное искусство предстанет перед нами в гимнастике, ритмике, священных и светских танцах, танцах дервишей, факиров и монахов, причем некоторые из этих танцев сохраняют тесную связь с религиозными церемониями.

    Впервые мы увидим танцы Тибета и Афганистана. И, разумеется, все это будет происходить в театре на Елисейских Полях, где вы сможете стать свидетелями этого любопытного и увлекательного зрелища уже сегодня вечером, на открытой генеральной репетиции. Премьера в воскресенье вечером».

    Через несколько дней в той же газете можно было прочесть следующую заметку:

    «Мсье Эберто вновь продемонстрирует парижской публике совершенно необычные исследования и позволит нам судить об интересе и значимости работ «Института» Гурджиева.

    Мы увидим танцы, навеянные древнейшими восточными обычаями, ритуальные жесты, коллективные движения, внушенные властными и загадочными флюидами. Но не стоит рассматривать все это лишь как часть хореографического искусства: это иллюстрация новой концепции формирования человека, переделка его психологической основы и всестороннее усовершенствование его личности. Результаты, достигнутые новой методикой, помогающей человеку освоить внутренние и внешние богатства природы, вполне ощутимы в этой хореографии, гимнастике и ритмике; но они не менее существенны и в других областях…

    Мсье Гурджиев составил план и воплотил в жизнь этот удивительный синтез искусств, имеющий столь большое воспитательное значение; неутомимый путешественник, он оказался, задолго до войны, под большим влиянием того, что увидел на высокогорьях Центральной Азии именно там он искал источник истинной мудрости, которой теперь решил поделиться с людьми.

    Его система основана прежде всего на необходимости вернуть нам равновесие и координацию наших трех центров: восприятия окружающего, реагирования, а также психических и психологических движений. Для этого он решил создать большое и великолепное заведение, которое сейчас организуется в Фонтенбло: «Институт гармоничного развития Человека».

    В АПРЕЛЕ 1924 года в Нью-Йорке м-р Кэрролл, репортер ''Нью ивнинг пост», сообщил о том, что состоялся первый показ «Института» Гурджиева в Америке, в котором принимала участие группа учеников из Фонтенбло под руководством самого профессора Гурджиева. Показ состоялся в помещении на западной окраине Нью-Йорка. М-р Кэрролл писал следующее:

    «Сначала были показаны танцы, исполненные группой людей, облаченных в просторные одежды и обутых в мягкие туфли. Это было фантастическое зрелище, ибо каждый танцевал по-своему. Оркестр, которым руководил человек по фамилии Хартман, играл странную музыку, где преобладал грохот барабана. Движения имели символическое значение, но при этом совершенно не были чувственными; создавалось впечатление, что перед нами демонстрируется культ, в котором чувственность вообще не присутствует.

    Эти танцы, относящиеся, по-видимому, к древним религиям, описать практически невозможно. Одна дама пояснила нам, что в древности танцы служили для воплощения реальных актов помилования, похвалы или мольбы. В этой связи нам показали захватывающий танец дервиша, который мог бы стать сенсационным номером в цирке Барнума и Бейли.

    Гурджиев руководил танцующими, взмахом руки давал сигнал к началу и резко их останавливал. Тогда они сохраняли равновесие в той позе, в которой руководитель остановил их, и были похожи при этом на деревянные статуи. Казалось, они находились при этом во власти какой-то гипнотической силы.

    Музыка походила на какой-то абсурдный джаз. Гармонии и мелодии были записаны тем же Хартманом, согласно указаниям Гурджиева, который сохранил их в памяти с тех времен, как услышал в различных монастырях и сектах Востока во время своего «поиска истины». Гурджиев утверждает, что эти мелодии были очень древними и передавались с помощью записей в некоторых храмах.

    Конец программы был посвящен показу различных трюков: частично собственно трюков, частично настоящих чудес, уходивших корнями в религиозные церемонии и основанных на гипнотизме и магнетизме».

    В тот же день, там же, в Нью-Йорке, во влиятельном журнале «Каррент опинион» можно было прочесть следующую статью:

    «Прибытие в Америку Гурджиева и его сорока учеников и музыкантов из «Института гармоничного развития Человека», недавно основанного во Франции, привлекло к нему большое внимание. Мы относимся к этому явлению как к культу, логически пришедшему на смену методу самовнушения и другим подобным средствам избавления от бед человеческого существования.

    М-р Гурджиев руководитель некой колонии в лесу Фонтенбло, где упорно познаются тайны внутренней жизни человека. Музыка, гимнастика, ритмика, странные костюмы, благовонные фонтаны, мистические дисциплины лишь сопровождают этот поиск.

    Одним из главных учеников Гурджиева был П.Д. Успенский, труд которого «Tertium organum» приравнивается к Библии у исследователей космического сознания. Говорят, что и Г. Уэллс, и Редьярд Киплинг очень заинтересовались мыслью и методами Гурджиева, равно как и А.Р. Оредж, директор лондонского литературного журнала «Нью эйдж», английский писатель О. Блэквуд и издатель «Уорлд мэгэзин» Джон О'Хара Косгров''.

    В «Нью стейтсмен» (Лондон) о Гурджиеве пишут, что он грек, якобы проведший молодость в Персии. Тридцать лет назад он организовал экспедицию, целью которой было исследование самых древних восточных традиций, текстов, идей, обнимающих почти все области человеческого знания, и большинство из которых сильно опережает все, что смогла нам дать современная наука Запада.

    Репортер «Нью стейтсмен» описывает школу в лесу Фонтенбло следующим образом:

    «Жизнь там очень простая и даже аскетическая, пища нормальная, но слишком мучнистая для обычного желудка, работа очень изнурительная. Физический труд часто доводит учеников до крайнего изнеможения, словно солдат в окопах Фландрии зимой 1917 года. Тем не менее за всем этим не стоит никакой теории аскетизма ради аскетизма или натурализма. Работа в Фонтенбло считается чем-то вроде лекарства. Она становится предпосылкой для умственной концентрации и дает большой материал для самонаблюдения. Холод, голод и физическую усталость нужно преодолевать не ради них самих или чтобы снискать чье-то уважение, но просто для того, чтобы приблизиться к ясному пониманию нашего физического механизма и полностью овладеть им. Другие способы самонаблюдения создаются в «Институте» с поистине дьявольской изобретательностью. Они позволяют достичь четкого видения механизма наших мыслей и эмоций, но этот аспект работы нельзя описать в нескольких фразах»,

    «Целью этого культа является, как указывает м-р Раймонд Кэрролл в «Нью ивнинг пост», достижение сверхсознания подобно древним азиатским мистикам. Оно осуществляется, в частности, благодаря полному подчинению тела. В этой связи представленные нам танцы и телодвижения являются характерными. Те, кто ими занимается, могут сделать осознанными все функции своего тела, в то время как в обычной жизни мы осознаем в лучшем случае четверть из них.

    Гурджиев, например, уверяет, что он может обучить регулировать по желанию кровообращение или функционирование желез так же свободно, как вы двигаете руками и ногами. В общем, речь идет о достижении абсолютного, то есть космического, сознания. Если вы его достигнете, говорит он, то, умирая, сможете предопределить свое последующее существование, избрать форму своей жизни после смерти».

    НАКОНЕЦ, м-р Ром Ландау много лет спустя писал:

    «Одним из методов, предлагаемых Гурджиевым, является странная система танцев, цель которой вовсе не в том, чтобы позволить танцору выразить свои субъективные эмоции, но в том, чтобы научить его взаимодействию трех центров (эмоционального, физического и интеллектуального) через «объективные» упражнения. Каждое движение, каждый шаг, каждый ритм описываются необыкновенно тщательно. Каждая часть тела должна быть вытренирована так, чтобы производить движения независимо, вне связи с движениями других частей.

    Мы знаем, что наши мускулы действуют и реагируют так, как они привыкли действовать. Это вовсе не означает, что эти действия всегда являются реальной потребностью мускулов. Чтобы продемонстрировать это положение, рассмотрим разницу между тем, как садимся мы, и тем, как садятся восточные люди. На Востоке люди сидят, выпрямив спину и скрестив ноги, что куда больше способствует отдыху, чем наша привычка к креслам, когда ноги свешиваются, а корпус сгорблен. На восточный манер можно сидеть без усталости много часов подряд, и отдыхаешь при этом лучше, чем лежа в постели. Тем не менее мало кто из европейцев может это вынести. Почему? Да потому, что наши мускулы действуют автоматически.

    Танцы Гурджиева направлены на то, чтобы нарушить условность мускульных движений танцоров. Кроме того, создавая «независимые движения», Гурджиев одновременно боролся с умственными и эмоциональными стереотипами своих учеников. Гурджиев сам писал музыку и сценарии танцев, многие из них были навеяны танцами дервишей, которые, как казалось, он глубоко изучил. Он написал тысячи страниц музыки, большая часть которой служила сопровождением к танцам. Когда в 1924 году Гурджиев повез группу своих учеников в Соединенные Штаты, его «объективные танцы» вызвали определенный интерес. Многих привлекла их новизна, ибо в них не было ничего общего с методиками Далькроза, Рудольфа Штайнера, Айседоры Дункан или кого-либо из других новых реформаторов; английский писатель Ллуэллин Поуис описал пребывание Гурджиева в Нью-Йорке и то впечатление, которое там произвели его танцы, в своей книге «Вердикт Брайдлгус», где, в частности, говорилось:

    «Знаменитый пророк и маг Гурджиев появился в Нью-Йорке в сопровождении А. Р. Ореджа, который играл при нем роль святого Павла. Мне случилось наблюдать за Гурджиевым, когда тот курил неподалеку от меня, у входа… Он напоминал маклера, но в то же время что-то неуловимое в нем странно действовало на нервы. Это ощущение было особенно явным, когда на сцену выходили его ученики, подобные выводку кроликов, загипнотизированных взглядом хозяина-шарлатана».

    Я слышал из различных источников много сходных откликов. Говорили, будто танцоры похожи на затерроризированных мышей, добавляя, что об этих танцах невозможно судить с эстетической точки зрения. Тем не менее некоторые находили их красивыми, тем более что они не были окружены обычной сценической атрибутикой.

    Танцоры носили очень простые туники и панталоны. Один из них мне рассказывал, что ощущение гипноза происходило от сильной концентрации внимания, которой требовал каждый сеанс. Не только их тела находились в движении, но каждый из трех центров должен был также контролироваться сознанием, а их координация была возможна лишь при огромном усилии воли».

    ТАКИМ образом, благодаря необычным публичным выступлениям в Париже и Нью-Йорке, Гурджиев привлек к себе внимание французских и американских интеллектуалов. В то же время Успенский читал В Лондоне цикл лекций о теории и методах, перенятых им у Гурджиева, которые собрали многих писателей, художников, психологов и просто светскую публику. Западная интеллигенция примерно за один год оказалась, в полном смысле этого слова, заинтригованной Гурджиевым. Его танцы и «движения» были, безусловно, лишь внешней стороной работы над собой, проводимой в Авонском Аббатстве. Было сделано все, чтобы наделать шуму вокруг этих упражнений, комментировать их неясно и двусмысленно, дабы привлечь к ним больший интерес. В действительности речь шла лишь о том, чтобы заинтриговать публику. Для Гурджиева был важен не материальный успех, и, организуя свои сеансы, денег он не жалел. В театре на Елисейских Полях в течение двухчасового представления бил фонтан духов. В 1917 году Гурджиев отказался продолжать работу тайно, в сопровождении лишь нескольких, тщательно отобранных учеников. Он предпочел взбудоражить западноевропейские умы, погрязшие в косности и рутине, цирковыми представлениями или ярмарочными фокусами. Он делал все, чтобы подогреть интерес к собственной персоне.

    Успенский совершенно правильно утверждает, что за всеми этими шумными представлениями стояли те же эзотерические поиски, что и в период путешествий в Азию и тайного учительства в маленьком домике в Ессентуках. Но методика изменилась, превратившись» в карикатуру на поиски, которые, как нам кажется, требуют тайны.

    Манеры тайновидца и замашки балаганного зазывалы странным образом перемешивались в действиях Гурджиева, к смущению его прежних учеников и большому соблазну огромного числа западной интеллигенции, которую после военных потрясений уже не удовлетворяли формы познания, присущие современной цивилизации.

    Я проделывал некоторые «движения», сходные с теми, которые были предложены интеллигентной публике Парижа и Нью-Йорка в тот период. Я знаю, каких усилий они стоят. Проделать их все равно что подвергнуть распятию все свое существо. Представьте себе, что вы совершаете движения, противоречащие одно другому. Это само по себе очень трудно и предполагает определенное владение своим телом. Представьте себе, что в тот же момент вы начинаете, ритмизируя свои движения, производить очень сложный умственный подсчет, который вызывает в вас бунт, ибо не соответствует привычной арифметике (счет, где один и один три, дважды два пять, три плюс три семь), причем малейшая ошибка одного из участников может разрушить все хореографическое единство. Представьте, наконец, что в то же время все ваши эмоциональные способности должны быть сосредоточены на заданной теме, эмоциональная значимость которой должна быть вами при этом глубоко прочувствована (скажите, к примеру, про себя: «Господи, помилуй!» и прочувствуйте, что вы говорите), и вы получите некоторое представление о той работе, свидетельством которой являлись эти танцы, сопровождаемые музыкой. Каждая нота при этом должна быть интерпретирована согласно ссылкам на самые высокие интеллектуальные традиции, как символ одной из многочисленных ситуаций человека в космосе. Мы выходили с этих сеансов разбитые, но освобожденные от нашего обычного «я», становясь при этом, особенно восприимчивыми к «другим вещам», и как бы наделенные божественной свободой. Точнее говоря, мы чувствовали себя «расчеловеченными». Я знаю женщину, которая «не узнавала» своего мужа, когда он возвращался с таких сеансов, ощущала себя покинутой, будто вдова, и отправлялась плакать к себе в комнату, а потом возвращалась, поджидая у приоткрытой двери, когда ее муж вновь «вочеловечится».

    В дальнейшем мы приведем более полные свидетельства этих «сеансов с движениями». Здесь я стремился лишь показать, что интерес, вызванный представлениями в Париже и Нью-Йорке, был обусловлен не только необычностью исполняемых танцев. Самые интеллигентные зрители безошибочно угадывали за ними методику разрушения основ классической психологии и яркое свидетельство бунта против того, что мы называем на Западе, злоупотребляя этим термином, «человеческой личностью». Вот что вызывало жгучее любопытство многих умных людей ко всему происходившему в Авонском Аббатстве.

    ГЛАВА ТРЕТЬЯ

    ЧТО УВИДЕЛИ ИНОСТРАНЦЫ

    О чем рассказывает непредвзятый зритель. От Тифлиса до Фонтенбло. Основные принципы. Человек четвертого измерения. Повседневная жизнь в Аббатстве, увиденная со стороны. Английский издатель хочет избавиться от всяких сомнений. Несколько предварительных вопросов об искренности Учителя.

    СПУСТЯ месяц после показов в Америке нью-йоркский журнал «Сенчури» попытался открыть глаза широкой публике на некоторые аспекты личности Гурджиева и особенности жизни в Аббатстве. Рассказу Э. Бекхофера, который впоследствии вынужден был порвать всякую связь с Гурджиевым и его учениками, было предпослано нижеследующее редакционное вступление:

    «В послевоенные годы, годы душевных и духовных разочарований, тысячи мужчин и женщин во всем мире испытывают смутное желание примкнуть к какой-нибудь вере, к какому-нибудь необычному культу, способному вернуть им смысл жизни. Для основателей этих культов годятся любые странности, лишь бы завербовать как можно больше последователей. В «Институте гармоничного развития Человека», основанном Гурджиевым, осуществляется один из самых красочных культов нашего времени. Недавно Гурджиев начал вербовать учеников и в Соединенных Штатах. Мы представляем здесь историю этого культа, во-первых, потому, что речь идет о захватывающей истории, а во-вторых потому, что она показывает, в каком смятении находятся современные умы».

    РАССКАЗ Э. БЕКХОФЕРА

    ИЗ ВСЕХ мистиков, которые оказали значительное влияние на Европу в последние десять-двенадцать лет, особенно в самое последнее время, ни один, по-видимому, не вызвал такого интереса, как Георгий Иванович Гурджиев, основатель «Института гармоничного развития Человека» в Фонтенбло, вблизи Парижа. Я делаю исключение для Распутина, ибо его мистицизм был несколько особой природы и своей известностью он был обязан скорее политическому, чем духовному влиянию.

    Хотя «Институт» Гурджиева существует во Франции всего около года, нет ни одного представителя интеллектуальных кругов в Англии (если говорить только об этой стране), который не сгорал бы от желания узнать о нем самые мельчайшие подробности.

    Широкая публика впервые заинтересовалась этим «Институтом», когда в Фонтенбло скончалась Кэтрин Мэнсфилд. Многие тогда задались вопросом, что же за таинственное пристанище выбрала эта молодая женщина, чтобы провести там последние месяцы жизни.

    Кроме пары маловразумительных статеек, появившихся в одной лондонской газете, и отклика на них в одном из еженедельников, ни одно описание «Института» Гурджиева, насколько мне известно, нигде не появлялось.

    Я попытаюсь наметить здесь основные теории, легшие в основу методов Гурджиева, и ту форму, которую они принимали на практике.

    Хотя я ни в коей мере не являюсь поклонником Гурджиева (и моя статья служит тому подтверждением), мне несколько раз представилась возможность при неких мистических обстоятельствах вступить с ним в определенные отношения. Наша первая встреча состоялась в далекой стране благодаря посредничеству моего старого знакомого П.Д. Успенского, русского математика, писателя и журналиста.. Дело было в Ростове-па-Дону, когда этот город был занят генералом Деникиным.

    Теперь необходимо сказать несколько слов о самом Успенском, который ввел Гурджиева в английские круги. Когда я с ним познакомился в Петрограде в начале войны, он, как и я, только что вернулся из долгого путешествия по Индии. Он был известен как знаток теософии и мистики. Его книга «Tertium organum», недавно переведенная на английский, способствовала популярности в России идеи четвертого измерения. Он сотрудничал со многими серьезными газетами. Был вегетарианцем и прекрасным товарищем. Когда мы с ним встретились пять лет спустя в разрушенном сарае в Ростове, где нашли убежище у одного человека, умиравшего в то время от оспы (хотя мы об этом не знали), то обменялись впечатлениями о том, как прожили эти пять лет. Он рассказал мне о знакомстве с Гурджиевым в Москве. Вначале Успенский отнесся к нему скептически, но потом его привлекли огромные способности и познания Гурджиева. Успенский и еще кое-кто из учеников последовали за ним в Ессентуки, курорт на Северном Кавказе, где их застал вихрь революции. Когда жизнь стала невыносимой, они разбрелись. Гурджиев в сопровождении последней группы самых преданных своих последователей отправился в Тифлис, в Закавказье.

    Спустя несколько недель (ужасных недель, когда все надежды Деникина рухнули, а его войска вынуждены были погрузиться на пароходы при обстоятельствах, полных неописуемого ужаса и отчаяния) я пересек Черное море, приехал в Закавказье и нанес визит Гурджиеву. Я нашел его без особого труда в маленьком домике в Тифлисе. Вывеска «Институт гармоничного развития Человека» красовалась на стене лавчонки, которую он арендовал.

    Сразу же было видно, что это восточный человек маленький, смуглый, почти лысый, с длинными черными усами, высоким лбом и пронзительными глазами. Он ничем не был похож на Успенского высокого, светловолосого, по-европейски культурного человека. По-русски Гурджиев говорил отрывисто и запинаясь. Его родными языками были армянский, греческий и какой-то кавказский диалект, но языком литературным, на котором он, если можно так выразиться, думал, был персидский.

    Он принял меня доброжелательно, и в последние месяцы я много времени проводил в обществе Гурджиева, то в доме, наблюдая за тренировками двенадцати слушателей его «Института», исполнявших упражнения и танцы, которые я опишу позже, то беседуя с ним на веранде, где он кроил и шил костюмы для балета, который надеялся показать в Тифлисской опере, то обедая с ним в восхититель- ных грузинских и персидских ресторанах, на берегу быстрой горной речки Куры или около знаменитых бань, давших на-звание городу. Однажды мы даже отправились вместе в эти бани, где какой-то голый перс массировал нас кистями рук, предплечьями и даже ногами; пять лет спустя я увидел, как это проделывал сам Гурджиев с несколькими учениками в Фонтенбло.

    Однажды мне удалось присутствовать на одной из его лекций. Мне она показалась занудной и бессодержательной. Гурджиев отстаивал спорное мнение, будто ум ребенка подобен чистой пластинке граммофона, на которой запечатлевается всякий опыт, выявляющийся, когда обстоятельства пробудят в нем определенную ассоциацию идей. Но в то время он требовал абсолютного послушания и добивался его от каждого из своих учеников. Словам Гурджиева верили, и он царил, будто тиран среди преданных рабов.

    Мне кажется, ничего не изменилось в нем со скромных тифлисских времен до нынешнего великолепия в Фонтенбло. Размах стал большим, число учеников значительно возросло, работают они в гораздо более жестком режиме, а Успенский теперь читает публичные лекции, которые привлекают в «Институт» иностранцев. Но те, кто, как я, знал маленький «Институт» в Тифлисе, увидят в Фонтенбло мало нового.

    Спустя несколько месяцев я вновь встретил Успенского, на этот раз в Константинополе. Он сообщил мне о скором приезде Гурджиева и некоторых членов его колонии. Потом Гурджиев и его соратники отправились в Берлин, где вновь был открыт «Институт» и где возобновились танцы, упражнения и лекции.

    Два года назад Успенский неожиданно приехал в Лондон. Этой поездкой он обязан одному издателю, страстно увлеченному мистикой, то был его старый знакомый, а также одной светской даме-англичанке, супруге преуспевающего газетного издателя. Первый обеспечил Успенского интеллектуальной аудиторией, вторая деньгами. Издатель и дама совместно позаботились о помещении, и мы встречались то в личных апартаментах, расположенных во флигеле великолепного дома, то в конференц-зале у некого теософа из Кенсингтона, то у одного доктора на Харли-стрит. Среди слушателей можно было встретить врачей, психологов, представителей духовенства, а также неизменную стайку мужчин и женщин, обожающих все мистическое.

    Психологи, естественно, питали к лекциям профессиональный интерес. Они понимали, что психоанализ никогда не даст полного объяснения всего человеческого поведения, что бы там ни провозглашали его основоположники, и надеялись найти в доктрине Успенского основы нового психологического направления, которое бы позволило им выйти за рамки психоанализа.

    По многим причинам проект открытия «Института» в Берлине был отвергнут, и Гурджиев, по-видимому вдохновленный успехом Успенского, решил отправиться в Англию.

    Русским в то время было трудно добиться разрешения жить в Лондоне. Делегация, состоявшая из нескольких заинтересованных психологов, издателя и друга светской дамы, отправилась в министерство внутренних дел, чтобы попросить для Гурджиева и его колонии разрешения на пребывание в Англии и открытие там «Института». Но министерство внутренних дел было в то время напугано русской революцией и в каждом русском видело большевика. В разрешении было отказано.

    После этого отказа Гурджиев начал подыскивать для «Института» подходящее место во Франции. После многих злоключений его выбор остановился на Авонском Аббатстве, неподалеку от Фонтенбло, в тридцати милях от Парижа. Это был большой старинный дом, в котором когда-то жила любовница короля, а впоследствии адвокат Дрейфуса. У него-то и было куплено это владение. Оно состоит из самого Аббатства, большого сада и многих гектаров леса. Община расположилась там, а сам Гурджиев отправился в Лондон, чтобы проверять учеников, собранных Успенским. При этом он должен был казаться им очень странным типом, ибо обращался к ним на ломаном русском, но говорил при этом властным тоном и всячески подчеркивал свое превосходство. Тем не менее они сразу же увидели в нем выдающуюся личность, живущую в мире более высокого уровня сознания. Многие из них предали все что имели, отдали деньги в пользу «Института» и приготовились к тому, чтобы последовать за Гурджиевым в Фонтенбло. Среди них было два психоаналитика, располагавших хорошей клиентурой. Один издатель продал свою долю в газете, отдав деньги в пользу «Института». Другие тоже давали в соответствии со своими возможностями, что при наличии одного-двух состоятельных людей составляло приличную сумму. Потом, маленькими группками, постепенно они перебрались в «Институт». Все эти люди были убеждены, что находятся на пороге нового видения, способного возвысить их над уровнем обычного сознания, в результате чего они станут существами высшего порядка.

    В конце 1922 года «Институт гармоничного развития Человека» открылся в Фонтенбло, в нем насчитывалось 60 70 учеников. Среди них примерно половину составляли русские из Тифлиса и Константинополя мужчины, женщины и дети. Были также русские из Берлина и Лондона, разорившиеся во время революции; привлеченные мистическими идеями, они при этом отдавали себе отчет в том, что жизнь в «Институте» будет ненамного слаще, чем жизнь русских эмигрантов в других местах. Остальные были в основном англичане. Если я не ошибаюсь, в колонии было только две француженки жены английского и русского учеников. По-видимому, истинные французы так и не услышали зова новой веры. Жители Авона признали «Институт» как источник дохода, но именовали его «сумасшедшим домом».

    Среди англичан, так же как и среди русских, преобладали женщины, большинство из которых были «теософками». Среди мужчин выделялись издатель, два психоаналитика и два чиновника, Было еще несколько молодых людей, пациентов психоаналитиков, которым те предложили посетить «Институт».

    Нескольких человек трудно отнести к какой-либо категории, как, например, светскую даму, которая в первые дни создания «Института» время от времени наведывалась туда и брала на себя простую и мало связанную с психикой обязанность приносить Гурджиеву в сад кофе. Но, увы! Попорхав этакой очаровательной бабочкой в строгих кулуарах Фонтенбло, она быстро утомилась и, в жажде новых впечатлений, полетела, как мне говорили, искать духовный комфорт в области кино. Членов колонии нередко навещали их друзья, к которым иногда присоединялись люди из кружка Успенского в Лондоне.

    Во время моих визитов в «Институт» я, как правило, устраивал себе штаб-квартиру в Фонтенбло или Париже, но неоднократно останавливался и в самом Аббатстве, в комнате неподалеку от Гурджиева, где нам прислуживали труженики-колонисты. Меня часто торопили поскорее стать членом колонии, частично для собственного духовного здоровья (о котором всегда заботились мои друзья), частично чтобы я служил переводчиком между Гурджиевым и его английскими друзьями. Но я предпочитал оставаться нейтральным зрителем, сохраняя при этом контакт со всеми в «Институте», начиная с самого Гурджиева и кончая последним поступившим англичанином, постепенно набирая таким образом количество впечатлений и сведений, которые впервые излагаю здесь.

    Вероятно, читатель хотел бы теперь получить краткое описание основных принципов, на которых базировался «Институт гармоничного развития Человека».

    Нужно начать с того, что для меня, как и для всех других англичан, знакомых с «Институтом», именно Успенский, а не Гурджиев, был представителем этой философии. Тем не менее мы знаем, что Успенский перенял свои идеи у Гурджиева, а у последнего они сформировались во время долгих путешествий по Востоку.

    Эта философия может быть описана с разных точек зрения. Я сконцентрирую свое внимание на теории, которая находит прямое выражение в работе «Института». Прежде всего, цивилизация, развивая определенные способности человеческой личности, полностью подавила или разрушила некоторые другие черты, причем самого высокого порядка. Наши способности, способности обычных людей, группируются вокруг трех центров: интеллектуального, связанного с мыслительной деятельностью, планированием и формулированием мысли; эмоционального, который ощущает, любит и ненавидит; и, наконец, физического, или инстинктивного, который действует, движет, творит. В каждом из нас один из этих центров преобладает. В человеке доминирует либо интеллектуальное, либо эмоциональное, либо физическое начало.

    Что такое «я»? Каждая мысль, каждое чувство, каждый поступок это лишь механическая реакция, отвечающая на внешние обстоятельства. Это не я думаю, но что-то думает во мне. Это не я чувствую, но что-то вне меня определяет мои чувства. Это не я действую, но внешние условия требуют от меня определенного действия.

    Человек подобен неуправляемому кораблю, блуждающему по житейскому морю, ведомому подводными течениями, увлекающими его и определяющими его курс.

    Кого же среди людей можно назвать хозяином самого себя? Именно на этот вопрос и отвечает Гурджиев.

    Во-первых, человек должен научиться познавать самого себя таким, как он есть, а он является лишь трехчастной машиной, полностью подчиненной обстоятельствам. Чтобы отдать себе в этом отчет, он должен наблюдать за собой в любых жизненных ситуациях, работает он или отдыхает, счастлив или несчастен, полон сил или устал. Вскоре он увидит, что не он сам контролирует свои действия и эмоции, но что их определяют внешние обстоятельства.

    Когда же человек убедится в своей неспособности властвовать над собой, его задача начать работу по гармонизации своих трех центров, которые должны в равной мере участвовать во всем, что он делает. Когда ему это удастся, он будет «гармонизировал». Тогда у него выработается иммунитет против механического реагирования, и он будет ответствен за свои действия, перестанет быть игрушкой в руках внешних обстоятельств.

    Поскольку путь, ведущий к этой цели, проходит прежде всего через наблюдение и познание себя, Гурджиев создает такие условия, при которых каждый сразу же сможет начать наблюдать за собой в самых различных обстоятельствах. При этом Гурджиев принуждает своих интеллектуалов к тяжелому физическому труду, с тем чтобы они могли наблюдать за собой в этих непривычных условиях, Если бы к колонии его учеников присоединился каменщик, Гурджиев, вероятно, предложил бы ему заняться чтением или просто ничегонеделанием, чтобы тот мог наблюдать за собой в этих новых, непривычных условиях. Начинает Гурджиев с того, что разрушает ваши привычки самые сильные механические сцепления, которым вы подчинены. Он говорит, что чем незначительнее привычка, тем труднее от нее избавиться. Ему удается помочь вам в этом. Выявляя присущие вам привычки, он заставляет вас их осознать.

    Так, к примеру, издатель был заядлым курильщиком. Гурджиев сразу же отобрал у него табак. Если кто-то испытывает пристрастие к сладкому, его сразу же сажают на бессахарную диету или, наоборот, дают только очень сладкую пищу, так что в результате он от этого заболевает. Таким способом и, разумеется, многими другими, более тонкими, Гурджиев стремится отучить учеников от их привычек, чтобы они все в большей и большей степени становились хозяевами самих себя.

    Сколько потребуется времени, чтобы ученик приобрел власть над собой, знание самого себя и ощущение четвертого измерения своего существа? Это зависит от врожденных качеств субъекта и от того, насколько он позволяет Гурджиеву ему помочь. Все личностные барьеры должны быть сломлены. Если человек горд, Гурджиев намеренно его унижает перед остальными учениками. Если он испытывает к чему-то особую любовь или отвращение, они должны быть искоренены. В «Институте» был человек, который совершенно не переносил вида крови. Его сразу же заставили забивать животных для кухни. Существует и другая методика, которую Гурджиев использует для большей гармонизации центров, это танец. Он пытается научить учеников осознавать свое тело так же хорошо, как и свое духовное начало. И в ритмических упражнениях, и в танцах ученики ощущают, насколько неразрывно связаны дух и тело. Вот почему «Институт» уделяет много времени балетам и групповому танцу, а также физическим упражнениям.

    Резюмируя, можно сказать, что первой целью «Института» было разрушение искусственных барьеров, сковывающих личность. Только после этого становятся возможными развитие и гармонизация различных умственных и физических центров. Это достигается посредством самонаблюдения, практического курса танца, ручного труда и физических упражнений, различных видов психического анализа, а также серии психологических и физических тестов, используемых Гурджиевым с учетом каждого конкретного случая.

    Для овладения четвертым измерением сознания (все мы живем в плане третьего измерения) гармонизированный человек может продолжать свое развитие, обретая контроль над новыми психическими центрами.

    Вероятно, читателю интересно было бы увидеть на конкретном примере разницу между обычным сознанием третьего измерения и гармонично развитым сознанием четвертого измерения. Приведу один пример. Я встречаю на улице Джойса, которого не люблю. Я испытываю к нему чувство ненависти. Этот эмоциональный акт совершается механически, независимо от моей воли. Я сжимаю кулаки, как будто собираюсь его стукнуть. Но потом решаю, что нападать на него было бы неосмотрительно, так как он гораздо сильнее меня, или по какой-либо подобной причине. Если бы все три моих центра находились в это время в равновесии или были гармонизированы, я смотрел бы на Джонса спокойно; я бы не сжимал кулаки, и даже если бы меня ударили, я смог бы подставить другую щеку, как сделал бы это тот, кто, по мнению Гурджиева, был великим мистиком, обладавшим сознанием четвертого измерения. Короче говоря, я должен быть хозяином самого себя.

    Для человека четвертого измерения все проблемы ясны, ибо он одновременно осознает и причину, и результат. Поэтому его власть над вещами и людьми неизмеримо выше власти самого могущественного, но обычного человека.

    Многие ли из нас, обычных людей, способны достичь этого благодатного состояния? Сможем ли мы этого достичь, занимаясь самонаблюдением самостоятельно у себя дома?

    Нет. Этот путь опасен, потому что попытка фундаментально изменить работу собственного мыслительного механизма может вызвать такие же непредвиденные и печальные последствия, как если бы мы, к примеру, попытались починить двигатель внутреннего сгорания, ничего в нем не понимая. Необходимо, чтобы работа по гармонизации проводилась под руководством наставника, который в оккультных школах Востока научился диагностировать и выправлять ошибки каждого человеческого механизма.

    В этом, по мнению Гурджиева, смысл работы «Института». Гурджиев, по оценкам его учеников, является человеком четвертого измерения, с уравновешенными и гармонизированными центрами, способным помочь другим в достижении желаемого состояния.

    Вероятно, полезно будет проиллюстрировать реализацию его идей на практике, описав один день жизни в Фонтенбло. Колонисты просыпаются в восемь-девять часов утра. Это довольно поздно для монастырского образа жизни, но здесь нужно напомнить, что ложатся они в четыре-пять часов утра. Гурджиев полагает, что из семи-восьми часов сна обычного человека половина растрачивается на поверхностный сон, хотя пользу приносит лишь глубокий сон. Его можно достичь немедленно, если лечь спать в момент наибольшей усталости.

    Вы будете удивлены пустотой комнат. Кровати представляют собой твердые лежаки (я, разумеется, имею в виду кровати колонистов, а не самого Гурджиева), они покрыты лишь двумя-тремя грубыми покрывалами. Иногда можно заметить следы огня в камине, но, как правило, камины практически не используются, топливо выдается редко. Иногда две-три печки горят в коридорах, но Аббатство остается холодным и сырым даже в самые суровые месяцы года.

    Иногда на полу можно увидеть кусок ковра; два разваливающихся стула и осколок зеркала вот практически все, что составляет убранство комнаты. В «Институте» не стремятся к комфорту.

    В комнатах живут по два-три человека. Утром они одеваются и, еще сонные, отправляются на работу. Иногда они ухаживают за свиньями, коровами, овцами или какими-нибудь другими животными, недавно купленными Гурджиевым. (В скобках отмечу, что и животным здесь живется несладко. Возможно, «Институт» способен дать людям физическое, психическое и моральное здоровье, но он безусловно не способен содержать в хороших условиях животных.) Иной раз колонистам приходится перевозить в тачках камни из одного конца владения в другой… или заниматься строительством стены для нового здания, задуманного Гурджиевым как театр, турецкая баня или свинарник. Новые здания строятся там постоянно. Я вспоминаю, что во время пребывания в монастыре Кэтрин Мэнсфилд Гурджиев предложил пристроить балкон к стойлу, где она жила, с тем чтобы у нее была возможность лежать на балконе и вдыхать запах навоза, который, как уверял Гурджиев, смог бы излечить ее от истощения.

    Иногда учеников заставляли чистить стойла и курятник, подрезать деревья, чинить фонтан, прислуживать в трапезной или мыть посуду. У женщин была своя отдельная трапезная, где они должны были нести дежурство. Нужно отметить, что, за исключением нескольких супружеских пар с детьми, особы разного пола в «Институте» были строго разделены. Мужчины и женщины встречались лишь во время танцевальных сеансов и при выполнении некоторых работ.

    Случалось так, что, когда наши друзья работали, возле них словно из-под земли вырастал Гурджиев в своей кавказской шапке из черного меха, в потрепанной одежде, с сигаретой в зубах.

    «Скорры! Куикер! Куикер! повторял он на ломаном русском и английском. Работайте хорошо, становитесь лучше! Вы начинаете лучше думать. Очень хорошо». Иногда он сам принимался за работу, впечатляюще демонстрируя, как именно нужно это делать.

    Мне часто приходилось слышать, что Гурджиев был прекрасным работником. Восторженные ученики, задыхаясь, рассказывали мне, с какой необычайной скоростью и ловкостью он прокладывал дорожки, пилил дрова, клал кирпичи или, к примеру, складывал печи, чтобы сушить на них селедку. Но недавно мне пришлось усомниться в правомерности этих высказываний. Дорожки оказывались непригодными, стены давали трещины, печки не работали и селедку не высушивали. Видимо, Гурджиев был не таким уж мастером, как о нем говорили. Быть может, это так, но есть и другое объяснение, часто приводимое издателем. «Это только наметки», заявляет он. Гурджиев мог бы безусловно все сделать гораздо лучше, если бы этого захотел, но он лишь испытывал веру и преданность своих учеников.

    Наконец в полдень начинался завтрак. Труженики строились и направлялись в трапезную. Еда состояла только из одного блюда: жидкой овсянки, которую, впрочем, подавали в изобилии. Когда я питался в «Институте», то разделял меню Гурджиева в старой и удобной монастырской кухне. Так что я могу судить о качествах этой бурды. Избранным разрешалось также немного рисового пудинга или другого лакомства. Я был поражен, с какой завистью смотрели на этих счастливчиков остальные посетители трапезной. У меня появилось ощущение, что я снова оказался в школе (только я был уже дядюшкой, а остальные детьми).

    Иногда Гурджиев предписывал некоторым из учеников абсолютный пост. Продолжая работать, они не принимали никакой пищи в течение какого-то времени (иногда нескольких дней, иногда нескольких недель), как это считал необходимым Гурджиев.

    После завтрака наступал короткий отдых, а потом вновь работа до самого вечера, когда все, за исключением дежурных, отправлялись к себе в комнаты до начала танцев. Тогда, в девять-десять часов вечера, ученики собирались в самой большой комнате Аббатства и предавались долгим упражнениям, монотонно повторяемым в течение многих месяцев, а для тех, кто приехал с ним из Тифлиса, и в течение многих лет. Иногда, хотя и не часто, Гурджиев изменял программу. Он читал лекцию, или скорее более или менее уклончиво отвечал на вопросы, которые ему задавали любопытные или скептически настроенные ученики. Танцы были двух видов: экзерсисы и балеты. Первые заключались в разнообразных движениях и некоторых испытаниях на выносливость, например, надо было ходить по кругу с вытянутыми руками, что некоторым удавалось проделывать около часа, не отдыхая.

    Другой вид упражнений был связан с системой Далькроза. В разгар сложных телодвижений Гурджиев внезапно кричал: «Стоп!» Выполняющие упражнение тут же должны были замереть в том положении, в котором их застал приказ, и, невзирая на усталость, оставаться в нем до тех пор, пока Гурджиев не разрешал им расслабиться. Смысл всего этого состоял в том, чтобы каждый, действуя, мог наблюдать за собой. Другое упражнение сочетало физические движения с арифметическими действиями в уме. Духовное развитие, как считал Гурджиев, в большой степени зависит от выполнения этих упражнений.

    Балеты в основном являются воспроизведением восточных священных танцев. Каждый из них, по мнению Гурджиева, имеет тайное значение, не всегда очевидное непосвященным. Уверяют, что Гурджиев видел и изучал эти танцы во время своих путешествий по Востоку и что он воспроизводит их в точности так, как видел, с оригинальной музыкой, исполняемой русским музыкантом Хартманом, верным своему учителю еще со времен Тифлиса.

    Для иностранца танцы представляют собой интересный аспект деятельности «Института». Зрители открытых сеансов, которые Гурджиев давал в Париже в декабре прошлого года, признали умение, с которым Гурджиев представлял свою труппу. Упражнения приблизительно двадцати исполнителей были выполнены с исключительным мастерством. В течение всей программы не было ни одного неточного движения. Это объяснялось либо — как мне подсказал один из поклонников Гурджиева глубоким осознанным или неосознанным проникновением в мистический смысл танцев, либо, что мне кажется не менее вероятным, долгой и систематической тренировкой учеников.

    Техническая сторона танцев также представляет большой интерес. Гурджиев, должно быть, и впрямь отчетливо помнил все, что он видел и слышал, а также обладал недюжинным даром импровизации. Как мастера я ставлю его очень высоко среди других постановщиков балетов (правда, с точки зрения стилистической движения бывают чересчур резкими, но этот недостаток легкоисправим).

    После повторения упражнений и танцев вечерняя работа в Фонтенбло заканчивалась, и усталые колонисты отправлялись спать. Но иногда, по какому-нибудь специальному поводу, например ко дню рождения какого-нибудь очень популярного колониста, Гурджиев устраивал праздник, во время которого его азиатский вкус проявлялся вовсю. Дюжины кушаний, начиная с поросенка в молочном соусе и кончая восточными сладостями и бесчисленными бутылками, ставились на пол, и, сидя на коврах, все наслаждались заслуженной передышкой. Но на следующий день работа возобновлялась с новой силой.

    Решение добиться известности, устраивая представления в Париже, сильно изменило атмосферу в «Институте». Как забавно было слышать этих философов в ложах театра на Елисейских Полях, когда они обсуждали, достаточно ли рьяно хлопают. Затем Гурджиев отобрал группу учеников для выступлений в Соединенных Штатах, и я предполагаю, что тамошние спектакли станут одним из главных способов привлечения в «Институт» новых членов и раздувания рекламной шумихи. Поистине это довольно необычно для эзотерической школы.

    Разумеется, гораздо легче понять психологию членов «Института гармоничного развития Человека», чем психологию самого Учителя.

    Для русских эмигрантов жизнь в «Институте» во многом была не хуже, чем она могла оказаться вне его. Более того, будучи русскими, они в большинстве своем лучше реагировали на беспрекословное восприятие мистических убеждений Гурджиева. Они охотно переносили все унижения с его стороны и в ответ на его строгость платили ему преданностью, лишенной и намека на скептицизм. Однако некоторые из русских мужчин (к женщинам это не относится) искали любой предлог, чтобы увильнуть от ручного труда. По-видимому, они больше уповали на веру, чем на физическую работу. В этой связи мне вспоминается забавное замечание английского издателя. «Ну и бедняга, говорил он своему соседу-англичанину, указывая на пожилого русского, отдыхающего рядом с тачкой. Но, я думаю, мы должны простить старика. В конце концов, его центры еще не уравновешены!»

    Мне кажется, эта шутка довольно хорошо показывает полу-терпимый, полускептический топ, типичный для колонистов-англичан. Они поступили В «Институт» с одной целью увидеть реальное подтверждение заявлений Гурджиева. Они скрупулезно следовали всем его инструкциям и, как мистические персонажи из «Дэвида Копперфилда» Диккенса, терпеливо ждали, когда же наконец произойдет нечто сверхъестественное.

    Думаю, впрочем, что вскоре у многих из них зародились сомнения. Легко предвидеть, что если бы Гурджиев потерпел крах, то именно в отношении практических результатов, которые поддаются проверке. Не так уж трудно поддерживать мистический престиж, но присутствие двух таких опытных докторов, как английские психоаналитики, представляло для Учителя реальную угрозу. У меня нет никаких данных о том, всегда ли они ему верили, но ни для кого не секрет, что оба они в конце концов покинули Фонтенбло. Среди самых трудных испытаний, с которыми сталкивался Гурджиев в прошлом году, была как раз его ссора с одним из этих врачей. Она была связана с тяжелой болезнью одной из женщин-колонисток, во время которой, по словам английского доктора, у нее началась рвота с кровью. Гурджиев уверял, что это была не кровь. Врач, даже не осматривая ее, заявил, что у больной язва желудка. Гурджиев это отрицал и поставил совсем другой диагноз. Приблизительно месяц спустя ее оперировали в одной из лондонских больниц, и причина болезни была установлена: действительно, у нее оказалась язва. Когда доктор сообщил об этом Гурджиеву, тот его попросту отругал за недостаточное доверие к нему, а когда врач рассказал обо всем издателю, своему соседу по комнате, последний заявил, что Учитель, как обычно, хотел просто испытать своего ученика. «Гурджиев прекрасно знал, что у женщины была язва, но в его метод входило утверждение заведомой лжи, для того чтобы посмотреть, как прореагирует его ученик».

    Неправильно было бы думать, судя по этому наивному случаю, что издатель был человеком неопытным и лишенным здравого смысла. Напротив, это был человек с ясной головой, хорошо информированный, хорошо разбирающийся в делах и в людях, проявляющий подчас весьма язвительный ум. Мало кто из читателей не узнал бы его имени, если бы я его здесь назвал. На своем жизненном пути он прошел через многое, в том числе занимался и теософией до того, как очутился в Фонтенбло. Но я полагаю, что он всей душой хотел верить в Гурджиева и боролся с собственными сомнениями дольше, чем большинство англичан.

    Думается, что отношение Кэтрин Мэнсфилд к Гурджиеву мало чем отличалось от отношения издателя. Я видел Кэт-рин в последний раз за несколько дней до ее смерти, и мне запомнился хрупкий силуэт этой обреченной женщины, наблюдающей за танцами в «Институте». Она уверяла меня, что абсолютно счастлива. При этом она настолько верила в выздоровление, что даже посвятила меня в планы своей буду- щей книги. Она не говорила, будут ли в ней фигурировать Гурджиев и его колония, но благоговейно-язвительная усмешка в ее глазах свидетельствовала о том, что рано или поздно она высмеет всю эту компанию.

    Можно ли сказать, что «выпускники» «Института» остаются такими же, какими были до поступления в него? Они, безусловно, становятся крепче физически, но теряют в умственном отношении, почти превращаясь в роботов. Они овладевают искусством танца, но утрачивают профессиональные навыки в том, чем занимались раньше. Теряют старые привычки, но приобретают новые, так что, в сущности, ничего в них не меняется во всяком случае, у меня сложилось именно такое впечатление.

    Должны ли мы видеть в Гурджиеве настоящего мистика, и в самом деле посвященного в эзотерические доктрины Востока? Этого нельзя ни утверждать, ни отрицать, но можно задать себе в этой связи несколько вопросов. Во-первых, стал ли бы Учитель тайной веры декларировать свою истину на всех перекрестках, как это делал Гурджнев? Во-вторых, трудно поверить, что истинный посвященный, если таковые вообще существуют, стал бы столь рьяно рекламировать свое имя и свое учение, некую тайную доктрину. А ведь на обложке русской брошюры, опубликованной Гурджиевым несколько лет назад и рекламирующей «Институт» в Тифлисе, его фамилия не только выставлена напоказ, но и сопровождена портретом, находящимся в центре мистической фигуры, символизирующей основу оккультной мудрости. В-третьих, трудно представить себе, что настоящий мистик требует платы со своих учеников. Спору нет, он приютил бесплатно кое-кого из русских, но не надо при этом забывать, что им были получены весьма значительные суммы от «сочувствующих» англичан, которых хватило, чтобы почти целиком покрыть расходы на покупку Аббатства со всеми его землями, а также скота, ковров, автомобиля, словом, всего, что он приобрел. Остальное, вероятно, оплачивалось за счет щедрых гостей «Института» или гонораров за исцеления, которые Гурджиев совершал в Париже. Так что мы можем безоговорочно принять тот факт, будто Гурджиев является мистиком, на которого возложена миссия верховными оккультными властями в Азии.

    В противовес всему этому нужно сказать, что мнение, будто Гурджиев самый обычный шарлатан, не находит ни малейшей поддержки ни у кого, кто был с ним связан. Это человек слишком интересный и необычный, чтобы быть просто жуликом. К тому же налицо весьма своеобразная философия, созданная им вместе с Успенским, и поистине восхитительные танцы, которые мы видели в театре на Елисейских Полях. Нет, грубое предположение, что он шарлатан, совершенно не объясняет феномена Гурджиева, и говорить об этом просто не стоит.

    Третья версия утверждает, что Гурджиев страдал манией величия. Он искренне верит в то, что делает, и сможет сделать все, о чем заявляет. Действительно, многие из его заявлений явно абсурдны, в чем можно убедиться, например, ознакомившись с проспектом, распространявшимся в театре на Елисейских Полях. Заявления, содержащиеся в нем, полны явной лжи и обмана:

    «Институт» насчитывает не менее пяти тысяч человек (чуть ли не всех национальностей и религий), прибывших из всех стран мира.

    Среди основных учреждений «Института» имеется медицинское отделение, производящее химические анализы и экспериментальные психологические исследования, направленные на проверку теорий и положений, которые представляются неточными или неправомерными.

    Общая программа деятельности «Института гармоничного развития Человека» включает в себя изучение ритма, искусств и ремесел, а также иностранных языков. Параллельно проводится углубленная работа по изучению взаимодействия человека и космоса на основании источников, почерпнутых как из европейских наук, так и из древней науки Востока. Эти исследования требуют применения новых методов понимания и восприятия действительности. Они расширяют горизонты человеческого мировосприятия.

    «Институт» располагает также секцией, занимающейся исправлением функциональных нарушений, присутствующих у пациента и нуждающихся в ликвидации до того, как сможет быть начато гармоничное развитие его личности».

    Наконец, в одном из параграфов упоминается о существовании «Институтской газеты», содержащей отчеты обо всех конференциях, дискуссиях и происшествиях, происходивших в «Институте». Спрашивается, как Гурджиев мог себе позволить выдавать подобные фантазии за действительность? Пять тысяч сотрудников можно с уверенностью свести к пятистам. Медицинские службы, химические анализы, экспериментальная психология, равно как и упомянутая газета, неизвестны, мне думается, никому из людей, связанных с «Институтом», включая меня самого. «Углубленная работа по изучению взаимодействия человека и космоса» это чистое пустословие, а «медицинская служба» состоит лишь из нескольких обычных электрических аппаратов и оснащена, безусловно, недостаточно, чтобы служить достижению важной цели, указанной в проспекте.

    Я предвижу, что каждая из трех вышеизложенных версий по-прежнему будет иметь своих сторонников. Может быть, ни одна из них не достаточна для понимания этого необычного человека; возможно, следовало бы искать глубже, чтобы уловить мотивы, толкнувшие Гурджиева к созданию «Института гармоничного развития Человека».

    Как бы то ни было, факты достаточно любопытны, чтобы объяснить то внимание, которое было к ним привлечено во всех интеллектуальных кругах.

    ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

    Гурджиева посещает Дени Сора. Что он написал для нашей книги тридцать лет спустя. Его рассказ о посещении Гурджиева, опубликованный в «Нувель ревю франсэз» в 1933 году. Оредж преобразился. Пуанкаре видит в Гурджиеве врага номер один для большевиков. Сверхъестественные способности. Стойло Кэтрин Мэнсфилд. Гурджиев-каменщик. Большое интервью. Единственный шанс для женского здоровья. Феерия в авиационном ангаре. Что нужно,чтобы успокоить славного англичанина.

    В ПЕРВОЙ части этой книги я опубликовал замечательное исследование, которое Дени Сора любезно согласился написать по моей просьбе о книге Гурджиева «Всё и вся».

    Но следует напомнить, что еще в ноябре 1933 года в журнале «Нувель ревю франсэз» он опубликовал очерк о посещении им Авонского Аббатства в 1923 году. Этот очерк, как и рассказ Бекхофера, скрупулезный отчет непредвзятого свидетеля. Однако, прочитав очерк, можно сильно усомниться в симпатии Дени Сора к Гурджиеву и его затее. Поэтому, прежде чем публиковать его, я хочу напомнить некоторые фразы из заключения к исследованию, присланному мне Дени Сора в апреле 1952 года; вы их уже читали:

    «Короткое знакомство, бывшее между нами, оставило у меня впечатление, что это была очень сильная личность, озаренная высокой духовностью как нравственного, так и метафизического плана. Под этим я имею в виду следующее: во-первых, мне показалось, что только самые высокие нравственные принципы двигали его поведением; во-вторых, он знал о духовном мире то, что знает мало кто из людей; в-третьих, он действительно был Учителем в сфере ума и духа. Не претендуя на близкое знакомство с Гурджиевым, я испытываю к нему не только большую симпатию, но в какой-то степени и любовь»[12].

    Тридцать лет отделяют эти строчки от визита в Аббатство, от единственной встречи с Гурджиевым, рассказ о которой я здесь привожу.

    ВИЗИТ К ГУРДЖИЕВУ

    ОДНАЖДЫ, субботним утром в феврале 1923 года, Оредж пришел на вокзал Фонтенбло, чтобы встретить меня, прибывающего парижским поездом.

    Оредж это верзила из Йоркшира, дальние предки которого были французами отсюда его фамилия. Последние пятнадцать лет он имел большое влияние в английских литературных кругах. Он был владельцем «Ныо эйдж» литературно-политического еженедельника, считавшегося духовным центром английской литературной жизни между 1910 и 1914 годами.

    Он мог бы стать одним из крупнейших критиков английской литературы, которая, кстати сказать, чахнет от их отсутствия, воскресая лишь тогда, когда какой-нибудь из великих писателей отправляется к праотцам. Но Оредж продал «Ныо эйдж» и отправился в Фонтенбло. Литература его больше не интересовала.

    Меня с первого взгляда поразила перемена в его облике: я помнил его здоровенным толстяком чуть ли не в сто килограммов весом. Теперь навстречу мне шагнул худой, почти тощий субъект с озабоченным лицом. Этот новый Оредж казался выше ростом, его движения были более быстрыми и сильными, он находился в наилучшей физической форме, но выглядел совершенно несчастным.

    По словам Ореджа, Гурджиев организовал в Фонтенбло что-то вроде «фаланстера» или «пифагорейской общины», только с гораздо более строгим уставом.

    Устав и в самом деле строговат. На мои расспросы о его здоровье и о причинах внезапного похудения Оредж отвечает рассказом о своей жизни в «общине». Ложась около полуночи или часа ночи, он к четырем уже на ногах и за работой тяжелой работой землекопа в монастырском парке, где не прекращается вечная стройка. Ест он наспех, в короткие перерывы между работой. Время от времени он вместе с другими учениками участвует в совместных гимнастических упражнениях. Потом снова канавы, которые надо копать, то заравнивать. «Иногда Гурджиев заставляет нас целый день рыть огромную траншею в парке, которую на следующий день приходится вновь засыпать землей».

    Я тщетно пытаюсь выяснить зачем? Оредж не знает.

    А что за птица этот Гурджиев? Ореджу сие неизвестно.

    Два года назад в Лондоне заговорили о некоем Успенском. Этот русский был автором книги «Tertium organum», из чего следовало, что он признавал только двух предшественников: Фрэнсиса Бэкона и Аристотеля.

    Успенский собрал группу учеников, которые слепо ему подчинялись. Через некоторое время он дал им понять, что является лишь предвестником настоящего учителя, Гурджиева, который вскоре явится откуда-то из России или из глубин Азии; Успенский призван, лишь подготовить для него почву. С этой целью он даже изобрел новую систему обуче- ния: прямое изложение доктрины не могло быть понято учениками, поэтому слово предоставлялось им самим, они сами должны были и ставить вопросы, и отвечать на них. Например, является ли душа бессмертной? В зависимости от ответа учитель предлагал собственную трактовку, соизмеряя степень истины со способностями ученика.

    Так продолжалось несколько месяцев, после чего в Лондон прибыл Гурджиев. Кстати сказать, он не знал ни английского, ни французского, ни немецкого. Он отдавал приказания (а говорил он только приказами) по-русски, а кто-нибудь из его окружения переводил их.

    Говорили, что Гурджиев баснословно богат; казалось, он имеет доступ к какой-то неисчерпаемой мировой сокровищнице. Он хотел основать большой университет оккультизма и поведать не миру, который он презирал, но избранным ученикам Уникальное Учение. Но тут вмешалась политика. Ллойд Джордж кокетничал с Советами. Гурджиев и его ученики были противниками Советов, впрочем не будучи при этом белогвардейцами. Поэтому английские власти отказали им, якобы по просьбе Москвы, в виде на жительство. Но, поскольку Ллойд Джордж дал отказ, Пуанкаре в пику ему должен был дать согласие; и действительно, Пуанкаре, надеясь таким образом способствовать краху Советов, дал Гурджиеву все необходимые разрешения. Тогда Гурджиев купил Аббатство в Фонтенбло замок с парком, где собирался основать школу истинной мудрости.

    Но кто из учеников Гурджиева мог быть в нее допущен? Сотни лондонцев были отобраны из групп Успенского. В один прекрасный день Успенский уселся в глубине своего кабинета, и перед ним стали медленно проходить мужчины и женщины, жаждущие бессмертия. Ибо говорилось, что только избранные могут уповать на бессмертие.

    Среди избранных оказались Оредж и Кэтрин Мэнс-филд.

    Гурджиев молчал, он не знал английского. Но его взгляд распознавал возможность бессмертия души, и по его приказу из проходящих выбирались те, кому предстояло отправиться в Фонтенбло. Почти у всех этих людей водились деньги, но иногда Гурджиев выбирал и кого-нибудь из бедных.

    Оредж рассказывает мне обо всем этом, пока мы едем в Аббатство. Прошло несколько недель со дня смерти Кэтрин Мэнсфилд. Я приехал посмотреть, как живет Оредж, ибо его письма меня встревожили. Это он убедил Кэтрин Мэнсфилд обратиться к Гурджиеву и получил от него, почти, что обещание выздоровления. Он собирался показать мне место, где Кэтрин Мэнсфилд провела свои последние дни. Место очень странное.

    Было ясно, что Гурджиев обладает сверхъестественными способностями. Как-то в Москве или в Петрограде, во всяком случае в России, он явился собранию своих учеников, в то время как его тело находилось в сотнях километров или верст оттуда. И Успенский это видел.

    Но с тех пор как Оредж оказался в Фонтенбло, Гурджиев так к нему ни разу не обратился. Предполагалось, что групповые гимнастические упражнения должны были быть необходимой подготовкой к инициации. Команды Гурджиев отдает по-русски. Местные русские говорят с удрученным и в то же время торжествующим видом, что, когда Гурджиев гневается, а это случается довольно часто, он употребляет слова, которые заставили бы покраснеть даже Ленина. Здесь находится около семидесяти русских, около двадцати англичан и ни одного француза.

    Стойло. Пять или шесть грязных коров. В пифагорейском заведении нет прислуги, а светские люди, даже если они литературные критики, не очень-то хорошо умеют ухаживать за коровами. Коровы эти дают молоко для сотни учеников. Кэтрин Мэнсфилд была больна туберкулезом. Она жила в этом коровнике. Коровы тоже часто болеют туберкулезом, а с молоком передаются микробы.

    Потолок там высокий. До приезда Учителя помещение, по-видимому, не предназначалось для стойла. На два метра ниже потолка один из русских, обладавший талантом плотника, соорудил помост. Подняться туда можно было по лестнице. На помост положили матрас и подушки. Там-то и жила Кэтрин Мэнсфилд. Учитель, кажется, говорил, что от коров исходили испарения, способные излечить больную. Не просто запах от коров и стойла, но и некие духовные испарения. Кэтрин Мэнс-филд умерла, и никто не осмелился спросить у Учителя почему. Впрочем, он не знал английского, спрашивать нужно было у русского, знающего английский, а русские были запуганы и покорны Учителю еще больше, чем англичане.

    Среди учеников было много врачей. Все они уверяли, что их медицина не могла больше ничем помочь Кэтрин. По крайней мере, говорит Оредж, она умерла умиротворенной, в какой-то степени даже счастливой.

    Один из русских, обладавший скромным художественным талантом, решил как-то скрасить последние дни Кэтрин Мэнсфилд. Для этого он нарисовал на штукатурке, прямо над помостом, полумесяцы, сияющие солнца и звезды ярко-красного и ярко-синего цвета. У него не было достаточного количества золотой краски, но красная и синяя с успехом заменили позолоту. Кэтрин с каждым днем угасала, глядя на эти звезды и полумесяцы. Февраль был холодным, замок почти не отапливался, и только от коров исходило хоть какое-то тепло.

    Мы завтракаем. Большая столовая. Разваливающаяся мебель. Кухня, построенная учениками. В принципе каждый должен обслуживать себя сам. На практике готовят по очереди, этим занимаются несколько женщин. Присутствуют и другие случайные гости, русские белогвардейцы, бывший царский министр. Разговор идет об оккультизме.

    Кажется (никто этого точно не знает), Гурджиев установил, что мало кто из людей обладает бессмертной душой. Но у некоторых есть что-то вроде ее эмбриона. Если этот эмбрион выращивать правильно, он может развиться и достичь бессмертия. В ином случае он умирает. Только Гурджиев знает необходимые методы. Все, кого он сюда пригласил, обладают хотя бы этим эмбрионом. Во время отбора в Лондоне сверхъестественное зрение Учителя обнаружило возможных кандидатов. Большое утешение: все, кто здесь находится, имеют немалую вероятность стать бессмертными.

    Во всяком случае, ученики. Случайные гости посматривают друг на друга с некоторой тревогой. Нас не больше десятка: большинство гурджиевских подчиненных питается не по расписанию.

    Дверь резко открывается. Крупный, могучий человек в поддевке мехом наружу и с непокрытой головой врывается в комнату. Голова у него брита наголо. На лице выражение привычной свирепости, смешанной в этот миг с мимолетной нежностью. Человек этот несет на руках довольно большого ягненка. Нежность явно относится к ягненку. Даже не взглянув в нашу сторону, он большими шагами пересекает комнату и выходит через другую дверь. Это Гурджиев. Мы все сразу это понимаем. Ученики, очень взволнованные, говорят нам:

    Он всегда так. Он на вас даже не посмотрел, но он вас увидел. Он всех нас прекрасно знает.

    Оредж хочет показать мне парк. После завтрака мы гуляем по аллеям. Гурджиев купил у военных властей авиационный ангар. Ученики его разобрали. Огромное здание, черное и грязное, не вяжется с замком и тем, что осталось от садов. Парк вдоль и поперек перекопан траншеями. «У Гурджиева мы постоянно чем-то заняты. Душа может развиваться, только если тело находится в полном равновесии. Нас обучают властвовать над мускулами: теперь мы умеем выполнять самые грубые работы, а также двигать левой рукой в ритме, отличном от ритма правой. Отбивать одновременно такт на счет четыре правой рукой, и на счет три левой».

    В конце аллеи в огромной яме виднеется что-то вроде гигантской негритянской хижины, но сложенной из кирпича. Оредж поясняет, что это турецкие бани. Мужчины и женщины ходят туда по отдельности. Царит полное целомудрие, хотя есть и супружеские пары, живущие нормальной жизнью. Гурджиев и не проповедует, и не практикует аскетизм. Но его ученики изнурены земляными работами и страхом.

    Вдруг мы замечаем Гурджиева. Он стоит в нескольких метрах от бань. Рядом с ним месят известь. Гурджиев зачерпывает ее голыми руками, делает ком и бросает его внутрь хижины. Быстрыми движениями он бомбардирует хижину комками извести. Мы подходим. Оказывается, что очаг в банях, сложенный его малоопытными учениками, развалился. Видна огромная щель, из которой вырываются злые языки пламени. Никто не знает, что делать. Появляется Гурджиев. Жар мешает ему подойти к раскаленному очагу. Тогда он пытается заткнуть щель, бомбардируя ее комьями извести. Бросает он метко. Комья издают странный звук, расплющиваясь о раскаленную стену. Расстегнутая поддевка развевается на ветру. Она ему мешает, и, в конце концов, Гурджиев сбрасывает ее. На нас он не смотрит. Несколько учеников взира- ют на него издали с некоторым ужасом. Тот, кто месит известь, похож на настоящего раба.

    Мы смущены. У меня такое ощущение, будто происходит что-то непристойное. Мы уходим.

    Я ПРИГЛАШЕН провести в Аббатстве двое суток. Вечером, после обеда, Гурджиев посылает огромную бутылку водки в комнату Ореджа, где я нахожусь вместе с несколькими англичанами. Мне говорят, что это несказанная честь. Все эти люди растеряны, терзаются смешанным чувством стыда, страха и тайной надежды. Я предлагаю вылить половину бутылки в окно, чтобы Гурджиев подумал, будто мы ее выпили. Ведь все равно никто из нас не выпьет больше пары глотков, мы просто неспособны, отдать должное этой бутылке. Но мое предложение не принимается. Все боятся Гурджиева.

    Мы разговариваем допоздна. Присутствует несколько человек, довольно известных в Лондоне, выдающийся врач с Харли-стрит, юрист, много писателей. Мне сообщают, что Гурджиев примет меня завтра во второй половине дня и что беседа будет вестись через переводчицу. Все волнуются. Говорят, что Гурджиев никогда никого не принимал. Англичане поручают мне задать ему многочисленные вопросы. С тех пор как они здесь, вот уже много месяцев, Гурджиев с ними ни разу не разговаривал. Они не знают, что здесь делать. Русские дают им лишь туманные пояснения. Все они отупели от чрезмерной физической работы. Позже, вечером, нам сообщают, что Гурджиев велел устроить «мистическую всенощную» в ночь с воскресенья на понедельник в авиационном ангаре, превращенном в храм. Добавляют, что он разрешил присутствовать представителю «Дейли мейл». Всеобщее удивление. Англичане ничего не могут понять. Интересно, будет ли мистический секрет, который не был открыт им, доверен представителю «Дейли мейл»?

    ВОСКРЕСЕНЬЕ, 18 февраля. С половины третьего до половины пятого: русская переводчица мадам Хартман, она хорошо говорит по-английски. Я резюмирую и упрощаю нашу длинную беседу:

    Я. Каких результатов вы хотите здесь достичь?

    Гурджиев. Дать физическое здоровье, расширить познания, вывести людей из рутины.

    Достигли ли вы желаемого хотя бы для некоторых?

    Да, за четыре-пять лет несколько учеников достигли поставленной цели.

    Знаете ли вы о том, что многие из них уже теряют надежду?

    Да, в этом доме есть что-то зловещее, но это необходимо.

    Они настолько честолюбивы, что хотят стать бес- смертными?

    Честолюбие есть у всех, но мало кому это идет на пользу. (Язвительно.) Каждый обладает неким «я» и некой сущностью. Многим бы хотелось перевести свое «я» в эту сущность и таким образом стать бессмертными.

    Какова цель всей этой физической работы и долго ли она продлится? (Англичане меня очень просили за- дать этот вопрос.)

    Цель сделать их хозяевами внешнего мира. Это лишь промежуточная стадия.

    Стремитесь ли вы наделить их оккультными способностями?

    Да, я стремлюсь их наделить всеми способностями. Нет разницы между оккультными способностями и лю- быми другими. Все современные оккультисты, на сей счет, заблуждаются.

    Вы не принадлежите ни к какой школе?

    Нет, мы просто группа друзей. Около тридцати лет назад мы провели долгое время в Центральной Азии, стара- ясь восстановить Учение: с помощью остатков устных традиций, исследования древних обычаев, народных песен и даже некоторых книг. Учение существовало всегда, но традиция часто прерывалась. В древности его знали несколько групп, несколько каст. Но оно было неполным: древние уделяли слишком много внимания метафизике, их учение было слишком абстрактным.

    Зачем вы приехали в Европу?

    Я хочу соединить мистическое сознание Востока с научным сознанием Запада. Восточное сознание истинно, но только в своих тенденциях и общих идеях. Западное сознание истинно в своих методах и приемах. Западные методы хороши в истории, в наблюдении. Я стремлюсь создать тип мудреца, который объединил бы восточное сознание с западными техническими средствами.

    Существуют ли уже подобные мудрецы?

    Да. Я знаю нескольких европейских ученых, достигших этой цели.

    Вы обучаете только методу или даете какие-нибудь конкретные знания?

    И то и другое. Мало у кого из людей есть душа. Ни у кого нет души от рождения. Душу надо приобрести. Те, кому это не удается, умирают. Атомы распадаются, ничего не остается. Некоторые приобретают душу лишь частично, и тогда они подвергаются чему-то вроде перевоплощения, что позволяет им продвигаться вперед. Лишь очень немногим удалось достичь полного бессмертия души. Но таких всего несколько человек. Большинство из тех, кто чего-то достиг, обладает душой лишь частично.

    Верите ли вы в свободную волю?

    Ни переводчица, ни Гурджиев, по-моему, не знают, о чем идет речь. Мои пояснения приводят к следующему ответу Гурджиева:

    Каждый делает, что хочет. Ничто не может ему по- мешать. Но люди не умеют хотеть.

    У ГУРДЖИЕВА удивительно корректная манера вести разговор. Он ни в коей мере не производит впечатления шарлатана. Судя по всему, он пытается выразиться максимально понятно и не увиливает от вопросов. Кажется, что его свирепость превратилась в силу.

    Я спрашиваю у него, сохранил ли он отношения с друзьями, восстановившими Учение. Он отвечает, что по-прежнему видится с тремя-четырьмя из них.

    Что они делают?

    У них самые обычные профессии.

    Они преподают?

    Нет, Гурджиев единственный, кто преподает. Это его профессия.

    Ученики добавляют, что он считает себя раздатчиком солнечной энергии, и что они даже не стремятся это понять.

    Существует ли Бог? Да, и у Гурджиева с ним взаимоотношения приблизи- тельно как у довольно независимого, упрямого и обидчивого министра с королем. Женщины, по его мнению, могут приоб- рести настоящую душу лишь в контакте и сексуальном един- стве с мужчиной.

    Вечером, перед большим парадом, я докладываю своим англичанам о результатах интервью. Они крайне разочарованы. Больше всего их возмущает то, что Гурджиев сказал, будто Учение можно найти в книгах. Итак, говорит один из них, врач с Харли-стрит, если традиция изложена в книгах, то, что здесь делаем мы?

    Итак, говорит другой, значит, нет тайной традиции?

    И они решают, что это невозможно, что я плохо понял или переводчица плохо перевела.

    НЕМНОГО утешает лишь то, что их работа землекопов будет длиться не вечно.

    Они поражены признанием Гурджиева в том, что зловещая атмосфера в доме поддерживается им самим. Они задаются вопросом, не надули ли их, но по-прежнему предпочитают считать себя жертвами. И в то же время опасаются, что Гурджиев эксплуатирует их в оккультных целях. Они верят в его могущество, но не уверены в его добрых намерениях по отношению к ним.

    В ДЕСЯТЬ часов, в авиационном ангаре. Феерическое место. Ковры, на вид очень ценные и дорогие, покрывают пол и стены. Газетчик из «Дейли мейл», подойдя ко мне, уверяет, что он разбирается в коврах и что общая их стоимость около миллиона. Перегородки и пол действительно покрыты целиком, иногда даже в несколько слоев. Вдоль стен тянется широкое ложе с многочисленными подушками. На нем возлежат десятки мужчин и женщин. Все ожидают мистического сеанса.

    В центре фонтан, подсвеченный разноцветными огнями. Благовония. Музыка, напоминающая восточную. Во всяком случае необычная.

    Под руководством Гурджиева начинаются танцы. Исполнители двигаются медленно, находясь, на довольно большом расстоянии друг от друга. Внезапно все замирают в позах, в которых их застал приказ, последовавший в этот момент. Те, кто находился в неустойчивом положении, не должны заканчивать начатое движение и поэтому падают со всего размаха в результате естественной инерции. Упав, они не должны шевелиться.

    Репортер из «Дейли мейл» растерян. И не зря. Благовония, цветные огни, богатые ковры, странные движения это романтика Востока, наконец, реализованная на земле. Чтобы успокоить журналиста, я говорю ему, что преподаю в университете в Бордо и что все эти люди безумны. Он на минуту задумывается, потом вздыхает с облегчением: к нему вернулась убежденность, что правда на его стороне. Но на следующий день он вероломно передает мои утешительные слова Ореджу, которого это сильно расстроит, в результате Оредж простит меня лишь спустя десять лет.

    ГЛАВА ПЯТАЯ

    Приходится пуститься в абстрактные, но необходимые рассуждения. Общее ощущение посетителя от Аббатства: наверное, невозможно проникнуть в эту философскую систему, не пройдя через определенный внутренний опыт, который затрагивает все человеческие функции. Не является ли ложным наше представление о знании и культуре? Ссылка на Рабле. Упоминание о Сартре. «Встречное» направление мысли в скрытой форме характеризует ее современное состояние. 1923 год следует отметить особо. «Ле тан» защищает Декарта. Алхимик выступает против Гурджиева, ссылаясь на романскую традицию оккультизма. Что достойно внимания.

    ТАКОВЫ рассказы воскресных посетителей, людей, прибывших в Аббатство в качестве туристов. Теперь мы постараемся узнать впечатления некоторых из тех, кто жил в Авоне изо дня в день. Каковы бы ни были выводы, которые каждый из них сделал для себя, все, кто побывал у Гурджиева, из любопытства или являясь адептами его Учения, были одинаково поражены многообразием форм обучения: ручной труд, ритмические упражнения, танцы, лекции, ментальные упражнения и др. Ни у кого не возникало сомнения, что у Гурджиева было оригинальное видение структуры личности, взаимоотношения человека и окружающего мира и многих других вещей, которые нельзя свести лишь к распространенным в то время расплывчатым «спиритуалистическим» системам. Это видение, развитое и изложенное Успенским в научных и в то же время ясных понятиях, позволяло увидеть за ним целую философскую систему, в которой тесно переплетены друг с другом психология, теология, космология, этика и эстетика. Получившая благодаря усилиям Успенского европейскую форму выражения, она заслуживает самого широкого внимания, уделявшегося до сих пор наиболее важным системам западной философии. В то же время систему мысли Гурджиева невозможно постигнуть, не пройдя через опыт, затрагивающий все человеческое существо, в нее невозможно проникнуть, не пройдя некую стадию физической и духовной инициации, на уровне которой отрицается то, что мы называем «умом» и «культурой». Вот почему мы видели профессиональных психологов, врачей, писателей, всевозможных интеллектуалов, выпускников наших университетов, которые толкают тачки, ухаживают за коровами, танцуют и, как правило, стараются «разучиться» делать свое основное дело. Невозможно было понять систему Гурджиева на уровне дискурсивного мышления, которым обычно оперирует научное исследование и философское знание. Было необходимо составить себе новую идею «знания». Это становилось очевидным как посетителям, так и ученикам на фоне сотен других впечатлений, как благоприятных, так и неблагоприятных, которые, впрочем, не имели далеко идущих последствий.

    «Развитие человека, говорил Гурджиев, происходит по двум линиям: линии «сознания» и линии «бытия». Чтобы эволюция прошла успешно, эти две линии должны продвигаться вперед одновременно, параллельно одна другой и в то же время поддерживая друг друга…

    Люди улавливают, что следует понимать под знанием. Они допускают, что знание может быть более или менее обширным, лучшего или худшего качества. Но это понимание они не применяют к бытию. Для них бытие предполагает только «существование», которое они противопоставляют «небытию», не понимая, что бытие может находиться на очень разных уровнях и включать различные категории. Два человека могут различаться по своему бытию больше, чем минерал отличается от животного. Это как раз то, чего люди не улавливают. Они не понимают, что знание зависит от бытия, и не только не понимают, но и не хотят понять. В западной цивилизации в особенности предполагается, что человек может обладать обширными знаниями, может, к примеру, быть выдающимся ученым, автором больших открытий, человеком, двигающим науку, и в то же время мелким эгоистом, вздорным, мелочным, завистливым, тщеславным, наивным и рассеянным. Создается впечатление, что раз ты учитель, то должен повсюду забывать свой зонтик.

    А между тем это как раз и есть его «бытие». Но на Западе считается, что знания человека не зависят от его бытия. Люди придают большое значение знаниям, но они не умеют придавать значение бытию и не стыдятся низкого уровня этого бытия. Никто не понимает, что уровень человеческого знания зависит от уровня его бытия.

    Если знание захлестывает бытие, оно становится теоретическим, абстрактным, неприменимым к жизни; оно даже может стать вредным, ибо вместо того, чтобы служить жизни и помогать людям преодолевать трудности, подобное знание начинает все объяснять; с этого момента оно лишь привносит новые трудности, новые волнения, новые бедствия, которых не существовало раньше…[13]

    Подобный перевес знания над бытиём можно наблюдать и в современной культуре. Идея о значимости и важности уровня бытия была напрочь забыта. Никто больше не помнит о том, что уровень знания определяется уровнем бытия».

    ЭТОТ урок, преподанный посетившим Аббатство, переворачивал все их предшествующие представления. Этим, мне кажется, создание «Института» в Авоне и переполох, вызванный им, знаменуют очень важный момент в истории современных идей. Такое утверждение может показаться необдуманным. Но мы привыкли смотреть на историю под углом зрения, который нам предлагают рационалисты, запоздалые эпигоны Декарта и, с другой стороны, осмотрительные церковники. В действительности же, начиная, со второй половины XIX века в Европе зародилось движение, прямо противоположное обычным методам познания, присущим нашей цивилизации. Это направление все время разрасталось, от оккультистов-романтиков до представителей восточной философии на Западе (например, дзэн-буддистов или ведантистов). Оно развивалось философами духовной традиции, от Клода де Сен-Мартена, до Рене Генона, необыкновенно обогатилось вкладом великих немцев от Ницше до основоположников феноменологии, например Гуссерля. Последний намечает основы науки «бытия», впервые вводя доказательства внутрь «мистики». Это направление удивительно разрослось благодаря физикам и математикам авангарда. Начав с наблюдения заданным движением, можно было бы наметить истинную историю современных идей. В этой истории Гурджиеву принадлежало бы очень важное место.

    Дело Гурджиева продолжалось в гораздо менее скандальной форме и после закрытия «Института гармоничного развития Человека», когда он решил больше не привлекать к себе внимания широкой публики. Именно в этот период я принял в нем участие, как и все те, чьи воспоминания вы прочтете в третьей части этой книги. Но в первый период деятельности Гурджиева на Западе все было организовано словно напоказ, чтобы шокировать как можно больше интеллектуалов, восстать против западной образованности, философских концепций, психологии, морали, религии, эстетики «элиты» в этой части земного шара. Это было нечто вроде смеха превосходства, выражения веселой и свободной воли, царственной манеры плевать на наши классические представления о знании, о человеческой личности, человеческой свободе, уважении к личности, это была пламенная решимость необыкновенной личности, обладающей неимоверной жизненной силой.

    1923 год во Франции заслуживает того, чтобы быть отмеченным особо. Именно в это время основывался сюрреализм как тайное общество, которое, открыто, предприняло работу по разрушению общепринятой психологии, языковых условностей, концепций человека и его взаимоотношений с миром, свойственных так называемому «цивилизованному» Западу; эта работа, безусловно, некоторым образом близка бунтарству, публично предложенному Гурджиевым.

    «Жить и перестать жить два иллюзорных решения. Истинное бытие вне этого», пишет Андре Бретон. Я прекрасно знаю, какие важные различия следует делать между целями и методами сюрреализма и целями и методами Гурджиева. Тем не менее, важно отметить, особенно для тех, кто верит в совпадения, что 1923 год во Франции может быть удивительным образом вписан в ту пока неявную историю идей, о которой я говорил выше.

    ПОЛАГАЮ, что эти замечания, хотя их трудно было сформулировать такому человеку, как я, не обладающему серьезной современной философской подготовкой и лишенному умения пользоваться абстрактной терминологией, были, тем не менее, необходимы. Если вам удалось проследить за ними, несмотря на неуклюжесть изложения, вам будет небезынтересно прочитать следующую статью. Речь идет о заметке, опубликованной в наиболее серьезной и влиятельной французской газете той эпохи «Ле тан» Левинсоном, который, как меня уверяют, находясь под другим именем, прекрасно знал Гурджиева. Он защищает западные способы мышления и все те интеллектуальные условности, на которых базируется «западная цивилизация». Можно предположить, что эта газета была в некотором роде проводником конформистских идей во Франции в течение полувека, поэтому такая яростная защита в этом печатном органе приобретает, как нам кажется, особое значение.

    ЧУДОДЕЙСТВЕННЫЙ ДОКТОР

    «В НАСТОЯЩЕЕ время можно увидеть представление, имеющее безусловный интерес: Гурджиев, мистагог и целитель, проводящий демонстрацию созданного им «Института гармоничного развития Человека». Он показывает нам около тридцати европейских юношей и девушек, одетых в белые индусские одежды. Они напоминают картину торговли рабами в эпоху берберских корсаров. Эти ученики производят то все одновременно, то группами гимнастические движения, частично действительно заимствованные из обрядов и литургической хореографии Востока. Они выворачивают голени, потом учащают удары ногами, особым образом двигают руками, которые при этом очень напряжены. Они резко поднимают и опускают руки с застывшими запястьями и распрямленными пальцами и т. д. Разумеется, оригинальность этих немногочисленных экспрессивных форм весьма относительна; так, те из них, которые программа приписывает Кашгару, мало чем отличаются от афганских церемоний. Не говоря уже о большом сходстве с упражнениями и ритмическими играми Института Далькроза. Мы уже видели подобные «народные хороводы Востока» на рекламных проспектах вышеуказанного заведения. И вместо того чтобы искать эти «трудовые танцы» в далеких туркменских деревнях, можно было бы почерпнуть представление о них в весьма распространенном немецком труде «Работа и ритм». Что, прежде всего, поражает в этих упражнениях, так это, кроме отдельных движений, именно сильное воздействие ритма. Воздействие гипнотическое, ибо ученики отбивают такт и кружатся как завороженные. Они на- поминают древних славян из «Весны священной» в постановке Нижинского, а также кукольных рождественских танцоров. Будто заключенные, выведенные на прогулку, они выполняют эти движения безрадостно и без улыбки. От них веет страшной тоской, ибо нас инстинктивно отталкивает зрелище, где воля полностью уничтожена внушением. Каждый раз, когда заканчивается эпизод, кажется, что у актеров внутри что-то обрывается, они становятся невзрачными и подавленными. В буклете я вычитал, что чудодейственный доктор выпрямляет и воодушевляет личность. На самом же деле он просто дает этим манекенам иллюзию свободы.

    Особенно меня обескуражило одно упражнение, пользующееся большим успехом: оно было связано с замиранием. Ученики, все вместе занятые каким-нибудь сложным и беспорядочным движением, должны внезапно замереть, следуя властному приказу Гурджиева. Они остаются в позах, в которых их застал приказ, часто неустойчивых, пока слово Учителя не позволит им двигаться. Прямо еще одно чудо из «Тысячи и одной ночи». Этот трюк может показаться легким, если предположить, что момент остановки известен заранее, однако воплощение очень мощно и эффект огромен. Но что сделал бы я, если бы сам оказался на сцене и эта резкая остановка, словно пощечина, застала бы меня бегущим? Так вот, я нарушил бы строй и повернулся спиной к невозмутимой и беспощадной усатой роже этого колдуна, ибо я свободный европеец и не склонен к слепому послушанию, подобно выдрессированной собаке. Пусть слушаются те, кому не лень!

    Я давно слышал разговоры об «Институте» Гурджиева в среде интеллектуалов: юристов, врачей, находившихся в отставке государственных деятелей; все они собирались совершить паломничество в «Институт» с воодушевлением неофитов, уже заранее обращенных в эту веру. Дело в том, что европейская элита торопится сдаться. Западный цивилизованный человек стал похож на богача, стыдящегося своего богатства. Он боится светлого взора разума и мечтает уснуть в саду забвения. Для этого он ждет помощи колдуна, дарователя прекрасных снов. Я вовсе не ставлю под сомнение ни знания, ни искренность Гурджиева. Я признаю несомненный рост его влияния. Но будь он великим мудрецом или последним шарлатаном, его влияние от этого не стало бы меньшим. Дело здесь не в личности, и мне не дано искоренить зло. Но факты пугают.

    Со всех сторон Азия наступает на нас. Она уже завоевала Германию. Великий Шпенглер проповедует конец Запада, и единственное, что выживет, если верить прусскому мыслителю, так это воля к власти. Граф Кайзерлинг, вернувшись из Индии, заменяет свою кафедру философии школой мудрости. Русские эмигранты основывают в Праге и в Белграде «евразийскую» доктрину; они пытаются повернуть свою страну, которая тяжело больна, лицом к Востоку, к некой новой Мекке. Сегодня азиатское нашествие пересекло границы Востока, и его влияние просачивается в романские страны. Магия подавляет научную мысль. Таинство завоевывает область разума. Мы во всем разочарованы и благоговеем перед амулетами заклинателя змей.

    А между тем именно люди Запада орошали индусские поля, победили чуму и освоили для цивилизации склоны Гималаев! Именно «сахибы» пересекли Сахару на гусеничных машинах. Они построили виллу Ротонда и создали «Божественную комедию». Неужели нашим наследием следует так уж пренебрегать? Неужели нашей мысли нечего противопоставить мистическому опыту Востока? Неужели мы принесли знания низшим расам, чтобы в свою очередь стать их жертвой? Разумеется, «гармоничными» мы вовсе не являемся, наша неуравновешенность постоянна. Она вызывает страдание, но также понуждает к действию. Наши великие вожди проповедовали энергичность. А мы отдаемся гипнотизерам, обещающим нам Нирвану. К чему придет Гурджиев, если его методы столь эффективны, как нам уже было показано с ритмическими танцами? К тому, что многие выключат себя из обычной жизни с ее борьбой, победами и радостями и посвятят себя бесплодной «гармонии». А между тем у всех нас есть предназначение, которое следует осуществить, ибо нужно вновь отстроить наш дом, великую Западную Цивилизацию. Но я уверен, что нимфы из лесов Фонтенбло, хороводы которых изображает Коро, образуют самый лучший защитный заслон вокруг этого Аббатства, посещаемого привидениями в белых одеждах, подпоясанных шелковыми кушаками, которыми командует таинственный перс Гурджиев».

    В ПАРИЖЕ до сих пор существуют два-три настоящих алхимика. Один из них говорил мне о Гурджиеве в терминах, близких тем, которые употребляет Левинсон. Но Левинсон защищал Запад во имя «современной» мысли, во имя картезианской идеи. А алхимик защищает Запад во имя неких оккультных идей, свойственных европейскому человеку, что делает эти два высказывания диаметрально противоположными.

    Вот что мне говорил алхимик:

    «С самого начала появления романтизма, а сегодня все больше и больше, Европу заполоняют восточные формы мышления, ускоряющие духовное разложение Запада. Важно, что всякое духовное движение отзывается и на материальной сфере. Духовное завоевание предполагает, рано или поздно, просто завоевание. За этими «учителями» и «доктринами» стоит Восток, подготавливающий завоевание белой расы, которая постепенно становится все менее способной распоряжаться как своим духовным, так и материальным достоянием. Такой человек, как Гурджиев, был избран Высшими Силами, чтобы работать в определенной сфере над разрушением Запада. Эти планы рассчитаны на века. Речь идет о том, чтобы полностью преобразить лицо современного мира. Именно в перспективе подобных планов следует рассматривать деятельность Гурджиева».

    В ТОТ момент, когда я пишу эти строки, я еще не знаю, как следует относиться к обвинениям Левинсона от лица картезианства, к обвинениям алхимика от лица оккультной традиции Запада и к обвинениям священников, для которых Гурджиев один из прообразов антихриста. Мне только думается, что деятельность Гурджиева свершается в том ключе, где все противоположно обычным методам познания, о чем я говорил выше. И еще мне кажется, что это направление, изучению которого никто прежде не придавал значения, заслуживает самого пристального внимания.

    ГЛАВА ШЕСТАЯ

    ВОТ КАК ЖИЛИ УЧЕНИКИ ГУРДЖИЕВА

    Психоаналитик у Гурджиева. Мало проанализировать невроз надо его вылечить. «Психоанализ проведен, но пациент повесился». Как побудить пациента, тем более недоверчивого, совершать поступки? Доктор Янг пытается раскрыть секрет воли. Он пускается в гурджиевскую авантюру. Замечательный прием пытливости и любознательности. Истинное познание начинается с душевного опыта.

    ДОКТОР Янг известный английский психиатр, после-дователь знаменитого Юнга и противник Фрейда. Узнав, что он примкнул к «Институту», последний обронил с притворным сочувствием: «Вот ведь до чего докатились ученики Юнга!»

    В статье, опубликованной журналом «Ньо эделфи» в сентябре 1927 года, доктор Янг подробно описал свои личные впечатления о Гурджиеве. Начал он статью с того, что разъяснил, чем его привлек «Институт гармоничного развития Человека». Вот каковы его соображения.

    «Прежде всего, подчеркну, пишет доктор Янг, что всякое оккультное учение располагает собственной методикой психологического воздействия на личность. Любая школа эзотерики, достойная сего имени, преследует цель углубить или расширить человеческое сознание, тем самым, способствуя развитию личности. Очевидно, что таковой цели не достигнуть только лишь усвоением философской доктрины, которую исповедует данная школа. Очевидно, что в подобном случае тренировка и закалка воли много полезней, чем тренировка и закалка интеллекта. Без такого рода закалки, сами по себе идеи, сколь бы ни были они прекрасны или заманчивы, способны лишь сбить с толку. Не мне вам напоминать, что многих практика оккультизма привела к полному разрыву со здравым смыслом. А вылечить подобного оккультиста не проще, чем наркомана. Что ж, псевдооккультисты неизбывны, однако эти безумцы попросту заслоняют настоящий оккультизм. Мне кажется, что термин «оккультизм» в собственном смысле слова вскоре вообще уйдет из современного языка, слившись с понятием «современной психологии». Но это случится, когда мы поймем, что, то, на чем он базируется, то есть одновременное развитие воли и сознания, и есть поле, на котором произрастает современная психология, точнее, должна бы произрастать. В истинном оккультизме главную роль играет воля. В Учении Успенского Гурджиева на меня произвел наибольшее впечатление как раз примат укрепления воли с помощью особого рода работы.

    Таким образом, я был не столь удовлетворен результатами своей лечебной практики, чтобы отмахнуться от какой бы то ни было теории воли или ее трактовки. В то время я полагал, что именно недооценка воли и делает нас неспособными вылечить невроз. С точки зрения Фрейда, невроз бегство от действительности, подмена разрешения реального конфликта его вытеснением. По мнению Адлера, причина образования психологического комплекса опять-таки неприятие каких-то сторон реальности. То есть в одном обе теории солидарны: причина невроза уклонение от столкновения с действительностью, бессилие справиться с жизненными коллизиями. Следовательно, задача психоаналитика состоит в том, чтобы вскрыть конфликт, от разрешения которого пациент бессознательно уклоняется, тем самым, вооружив его для борьбы с реальными трудностями. Подобный метод, как правило, превосходно помогает пациентам с навязчивыми идеями, в чем я имел возможность не единожды убедиться. Допустим, у больного навязчивая тяга к чистоте, он постоянно моется. Стоит ему объяснить причину навязчивости, он тут же с готовностью соглашается. Теперь он все понял, все знает. Но, увы, чтобы отказаться от постоянного мытья, требуется хотя бы некоторое усилие воли. А вот на это он обычно бывает неспособен. Следовательно, понять одно, а сделать совсем другое.

    Недостаток воли, подчас бывает, связан с расстройством эндокринной системы, иногда врожденным, иногда благоприобретенным. К сожалению, нынешнее состояние эндокринологии не дает нам пока еще возможности вылечить эту болезнь. Значит, единственная возможность помочь пациенту преодолеть собственное безволие чисто психологическими средствами. Вот их-то я и пытался изыскать. Стоило мне только прочитать описание методики Успенского Гурджиева, которая потом была опробована в Фонтенбло, как у меня возникло чувство, что, возможно, это именно то, что я ищу.

    Меня, конечно же, тревожили и противоречивость результатов лечения психоанализом, и нестойкость ремиссии. Все казалось зыбким, по крайней мере, по сравнению с такой точной областью медицины, как хирургия, которой мне пришлось всерьез заниматься в предвоенные годы и во время войны. Славословия бездарных подражателей только усиливали мои сомнения. Ведь данная публика к подлинному творчеству не способна, она привержена рутине. Впрочем, и мои великие собратья-психоаналитики были озабочены не столько лечением больных, сколько отстаиванием своих догм. А если уж для самых прославленных лечение отошло на второй план, то и я готов был опустить руки и повторять вслед за скептиками, перефразировавшими старую шутку («Операция прошла успешно, но больной умер»): «Психоанализ проведен, но больной повесился».

    В ту пору я часто вспоминал случай, о котором рассказал мне Юнг. Как-то один из его пациентов похвалил своего предыдущего врача: «Разумеется, в моих снах он ничего не понял, но зато как старался!..»

    Короче говоря, современная психология претендует на то, чтобы считаться наукой это смешно, не претендуя быть искусством, что ее обедняет. Немалую роль сыграло и то, что в ту пору я казался себе совсем стариком. Все это вместе и подвигло меня решиться на духовную авантюру. И я в нее пустился».

    Таким образом, перед нами человек, решившийся на склоне лет отказаться от карьеры, от лечебной практики. Не испугавшись насмешек коллег, негодования своих многочисленных пациентов, он переселился к этим странным «лесным философам».

    Посвятив два десятилетия хирургии, он приступил к разработке, хотя и в сотрудничестве с Юнгом, но совершенно оригинальной психоаналитической методики. Каков прыжок из хирургов в психоаналитики. Он уже отметил, что большинство практикующих врачей склонны к рутине. Как тут не восхититься пытливостью и любознательностью доктора Янга, о каковых свидетельствует его выходка. Уже в зрелом возрасте он пожертвовал скальпелем во имя анализа сновидений, разработанного наукой, ради науки, находящейся в процессе становления. Однако, через несколько лет изучения и практики психоанализа, перед ним встал вопрос, настоятельно требующий решения. Именно тот, которого избегал Юнг и тем более Фрейд, вопрос воли. Разумеется, не в том аспекте, как он представлен в любом академическом учебнике по психологии. Речь идет, если можно так выразиться, о волении воли, иначе говоря, о важнейшей предпосылке человеческой свободы.

    «Воля такого рода, отмечает Гурджиев, у среднего человека отсутствует: у него одни желания. Поэтому, когда мы говорим о сильной или слабой воле, речь идет о большем или меньшем упорстве наших желаний, влечений. Воля в собственном смысле это способность осуществить, но, конечно же, не пожелания каждого частного «я», которые сплошь и рядом друг другу противоречат, а сознательные решения, исходящие от я, единственного и неизменного. Только эта воля деятельна, способна творить. Только ее можно назвать свободной, так как лишь она не подвержена случайностям, независима от внешних воздействий и неподвластна им».

    Доктор Янг был убежден, что психоанализ не сможет развиваться, не сумеет более эффективно излечивать неврозы, если не разработает новую теорию воли. А Гурджиев, по его мнению, занимался именно созданием и практическим применением подобной теории. Придя к такому выводу, он тут же собрал чемодан и, руководствуясь лишь научной любознательностью, взял билет до Фонтенбло. Он совершенно ни на что не претендовал, его целью было хоть чем-нибудь помочь эксперименту. Блистательный пример научной добросовестности.

    «Я рассчитывал, рассказывает доктор Янг, что значительно расширю свое понимание проблем психологии, если обращусь к той ее ветви, освоение которой заставит меня проводить самые различные эксперименты на самом себе. Изучая предмет, изучаешь и самого себя. Но ведь, если живешь однообразно, однообразным будет и эксперимент: все мы рано стареем, коснеем, превращаемся в роботов. Разумеется, людям изобретательным удается его разнообразить. Знаю одного очень пытливого исследователя, который, пытаясь разрешить никак ему не дававшуюся проблему, взял и встал на голову. Прямо в своем рабочем кабинете, прислонившись к стенке. У него уже не было сил обдумывать ту проблему, по крайней мере, в привычном положении тела. Он нашел выход и дело сделано. Преодолел предрассудок, что мыслить можно только в определенной позиции. Годен ли данный метод на все случаи? Об этом можно спорить. Но, безусловно, одно: духовный рост возможен, лишь, если все попробуешь, испытаешь себя во множестве нестандартных ситуаций.

    Таким образом, задача «Института» состояла в том, чтобы создать особую обстановку, в которой ученикам приходилось бы попадать в ситуации непривычные, как психологически, так и физически, что способствует самопознанию. Создавались они посредством «шоков», как это называлось в «Институте». «Шоков» там хватало, Гурджиев был на них неистощим».

    Дальше доктор Янг излагает основные положения учения Гурджиева. Он перечисляет четыре состояния, в которых, по мнению Гурджиева, может находиться человек. Состояние сна, в котором почти все мы пребываем, то есть погруженность в субъективные сновидения. Состояние пробуждения или объективных сновидений, когда человек уже понял, что он «уснувший», и пытается пробудиться. Состояние самоосознания и, наконец, состояние полной сознательности. В этой сокращенной схеме доктор Янг следует Успенскому, точнее, взгляду, изложенному Успенским в его первых лондонских лекциях.

    «Самоосознание значительно отличается от пробуждающегося сознания (состояние объективного сна). Оно относится к высшим состояниям. Если нам удастся его достигнуть, мы будем уже заранее знать последствия своих поступков так выдающийся шахматист просчитывает комбинации.

    Не стоит слишком уж надеяться достичь подобного состояния. Не уверен, что оно вообще достижимо. Но следует себя вести так, будто бы… Нельзя стоять на месте, надо действовать. Если нет прогресса, неизбежно наступает регресс. Поэтому необходимо стараться изо всех сил, не задаваясь вопросом, возможно ли достигнуть цели…»

    Закончив этот краткий экскурс в теорию, изложенную согласно начальному ее курсу, прочитанному Успенским, он приступает к рассказу о своей жизни в «Институте».

    ГЛАВА СЕДЬМАЯ

    Рассказывает доктор Янг. Первые упражнения. Преодоление трудностей. Строительство зала для занятий. Физический труд и физическая усталость. Пример интеллектуального упражнения. Жертвы гипноза. Гурджиев и автомобиль. Гурджиев и медицина. Не дьявол ли Гурджиев? Путь к власти. Доктор Янг возвращается к «механическому существованию».

    ВО ВРЕМЯ своих лондонских лекций Успенский рассказал о некоей примечательной личности по фамилии Гурджиев, который создал нечто вроде собственной системы танца. Успенский знал его еще по Москве, потом встретил в Константинополе, уже после революции. По свидетельству Успенского, Гурджиев много путешествовал по Востоку: побывал в Туркестане, Монголии, на Тибете, в Индии, изучив эти местности в совершенстве. Особенно его интересовал быт восточных монахов. Он знал множество практикуемых монахами физических упражнений и религиозных танцев. Глубоко исследовав воздействие подобных движений на человеческую психику, Гурджиев собирался применить свои познания на практике, создав школу, где бы одновременно преподавались монашеский тренинг и то самое учение, которому посвятил свои лекции Успенский. Последний заверил, что Гурджиев, в данный момент проживающий в Дрездене, уже успел подготовить группу инструкторов, способных обучить и теории, и практике гурджиевского учения. Успенский уверял, что в окружении Гурджиева много выдающихся артистов, врачей, философов, в основном из русской эмиграции.

    Гурджиев и сам побывал в Лондоне, если не ошибаюсь, два раза. Чувствовалось, что это противоречивая личность, но в Целом он производил благоприятное впечатление, хотя некоторых, особо робких, привела в ужас его гладко выбритая голова, одного этого хватило. Поначалу планировалось организовать «Институт» в Лондоне, что оказалось неосуществимым из-за трудностей с визами. Помог парижский Институт Далькроза, предоставивший для занятий свое помещение на улице Вожирар, правда, временно, на срок летних каникул. Именно тогда, точнее в августе 1922 года, к Гурджиеву присоединилась большая группа англичан, включая и меня.

    И вот занятия начались. Ни разу мне не приходилось видеть таких странных упражнений. Но иными они и не могли казаться, ведь главная их цель сломать инерцию, разрушить телесные привычки. Да к тому же мы предались им, возможно, даже с излишним пылом, потому и затрачивали чрезмерное количество сил и энергии. Чтобы понять суть этих упражнений, достаточно вспомнить одну игру, в которую всем нам наверняка приходилось играть в детстве. Вспомните: надо было ухитриться одной рукой, круговым движением поглаживать себя по животу и одновременно другой слегка похлопывать по макушке. Для многих это почти непосильная задача: движения неуверенные, постоянно путаются поглаживания с похлопываньями, а под конец становятся и вовсе хаотичными. Чтобы научиться производить столь различные движения одновременно, требуется незаурядная воля. Именно такого рода были наши задания, да некоторые еще и не из двух движений, а из четырех, причем каждое в своем ритме. Любое из них требовало исключительного напряжения, долго их было не выдержать, что и доказывало, сколь инертно наше тело. А значит, преодоление этой инерции важнейшее условие «пробуждения».

    Пока занятия проходили в Париже, еще одним нашим делом, важнейшим после упражнений, было изготовление костюмов для публичных показов: когда «Институт» будет создан, мы собирались выступать с упражнениями и танцами. Гурджиев оказался превосходным закройщиком. Он раскраивал ткань, а ученик должен был ее расписать и сшить вручную. Но это еще не все тщательно изготовлялись металлические украшения, застежки, кушаки и прочий разнообразный реквизит. К примеру, балетные туфли или русские сапоги. Короче говоря, от учеников требовалось множество умений. А не умеешь научись. И приходилось не только приобретать необходимую сноровку, но, что греха таить, преодолевать собственную леность, а то даже и отвращение к данному занятию. Ведь овладение «ремеслом» тут было не целью, а поводом. Главное же, как и в упражнениях, борьба с самим собой. Вот этому тяжкому труду мы и посвящали тринадцать-четырнадцать часов в сутки. Перед нами стояла единственная задача преодолевать трудности, совершать усилия. Завтракали мы наскоро, зато обеды были обильными. Полагаю, вы поверите, что подобная совместная работа с людьми, говорящими на самых разных языках, порождала исключительную потребность в таких вещах, как «возврат к самому себе», «не-идентификация», «безучастность».

    Сотоварищи вызывали во мне противоречивое чувство. Вопреки утверждению Успенского познаний в психологии и философии они не обнаружили. Ну что ж, я успокаивал себя тем, что пока все они машины, поэтому и делают все «машинально». Что за разница, более совершенна машина или менее? И все-таки до конца я так и не избавился от сомнений. Они просто не могли не возникать, когда мне случалось прислушаться к беспрерывной болтовне иных дам, которые вели между собой уж чересчур «машинизированные» беседы. Но особенно пристально я приглядывался к врачам. Их было двое. Один из них смахивал на самодовольного козла. И я никак не мог поверить, что данная личность способна «пробудиться», достичь высших духовных состояний. Второй, огромного роста, с проницательным взором и монгольскими чертами лица, производил впечатление гениальности. Впоследствии мне пришлось убедиться и в его проницательности, и в его гениальности. Кроме них группа состояла из русских, армян, поляков, грузин, был даже один сириец. Также один русский барон с супругой и некто, именовавший себя офицером царской гвардии. Ныне он стал парижским шофером и немало преуспел на новом поприще. Повторяю, что о сотоварищах, как и о работе, у меня сложилось противоречивое мнение. Однако я постоянно себе твердил: выбор сделан, мое место здесь.

    Наконец Гурджиев учредил «Институт» и приобрел подходящее здание замок в окрестностях Фонтенбло с огромным парком и чуть не ста гектарами леса, получивший название «Аббатство Нижних Лож». Раньше он принадлежал г-же Лабори, вдове г-на Лабори, адвоката Дрейфуса. Хотя в замке с начала войны никто не жил, в нем везде, за исключением служб, сохранилась мебель. Парк одичал. Четверо русских храбрецов и двое англичан, включая меня, поехали туда пораньше, чтобы все подготовить к приезду остальных. Поехала с нами и г-жа Успенская, взявшая на себя обязанности поварихи. Мы должны были прибраться в этом замке с привидениями, придать хотя бы чуть более пристойный вид его руинам. Мы расчистили сплошь заросшие сорняками аллеи, отмыли огромные рамы главной оранжереи, которой предстояло стать мастерской. Старались изо всех сил. Наконец приехала основная группа в сопровождении толпы новообращенных: все англичане. С одним из них, г-ном Ореджем, покойным издателем журнала «Ныо эйдж», мне пришлось делить спальню. Помещалась она в службах, куда определяли учеников, намеревавшихся задержаться в замке. Лучшие же спальни, предназначенные для почетных гостей, находились в части замка, прозванной «Риц», разумеется, теми, кто не принадлежал к их числу.

    Гурджиев мгновенно развил бурную деятельность. Крепкий каменный дом тут же превратился в русскую баню, для чего пришлось углубить пол на десять футов и сделать его водонепроницаемым. Баком для воды послужила старая цистерна. Раз и превосходная умывальня готова. При деятельном участии самого Гурджиева, который почти в одиночку выложил пол плитами. Но это, если можно так выразиться, гарнир. Основное блюдо постройка помещения для занятий. Участок, где располагался средней руки аэродром, пришлось разровнять, используя только кирки и лопаты. Адская работа. Потом поставили на попа рухнувший каркас бывшего ангара. К счастью, обошлось без несчастных случаев. Степы мы обшили снаружи и изнутри, пустое пространство между ними заполнили сухими листьями, а потом покрыли их тем самым веществом, из которого древние иудеи делали кирпичи: они перемешивали глину с мелко нарезанной соломой. Всего и осталось разжечь печи стены тут же высохли и затвердели. Крышу покрыли просмоленным войлоком, прибив его деревянными рейками. Половину нижней части здания занимали окна. Когда стекла были вставлены, мы разукрасили их разнообразными узорами и рисунками, что создавало удивительный световой эффект. Земляной пол утрамбовали катками. А когда он подсох от жара печей, его устелили матами и уже на них развернули роскошные ковры. Стены обили восточными тканями. Соорудили сцену, собственно, обычную эстраду. По стенам в два ряда расставили кожаные кресла с подушечками на сиденьях. Первый ряд для учеников, второй для гостей. Между ними низенький барьерчик, нечто вроде магического круга, и узкий проход.

    Я так подробно описываю данное сооружение, чтобы вы представили, как нам пришлось потрудиться, и что именно это был за труд. Использовались самые простые материалы, а значит, постоянно приходилось что-то выдумывать. От каждого требовалась исключительная изобретательность, а подчас и не меньшее терпение, так как большинство работ были невыносимо тягучими.

    Но и пока шло строительство, занятий мы не прерывали. Изрядно потрудившись от восхода до заката, мы собирались в гостиной замка и делали упражнения, заканчивая их, как правило, за полночь. Случалось, что после занятий Гурджиев опять отправлял нас на строительные работы и мы трудились до двух-трех часов утра при свете прожекторов, прикрепленных к балкам. Мы никогда заранее не знали, когда нас отпустят спать. Все было так устроено, вернее, так расстроено, чтобы постоянно ломать привычку. У нас появлялись все новые обязанности Гурджиев завел коров, коз, овец, домашнюю птицу, мула. Но стоило тому, кто ухаживал за живностью, втянуться и начать получать от своего занятия радость, как ему тут же давали другое задание. Только так, и ни минуты покоя.

    Разумеется, все это прекрасно развивало приспособляемость и укрепляло волю. Случалось, что нам за неделю давали поспать всего три-четыре часа, а бывало, что и один. После того как целый день приходилось копать, рыхлить, катать тачку, пилить или рубить деревья, нередко наутро руки так деревенели, что пальцем не пошевельнешь. Попробуешь сжать кулак, а он сам распрямляется с сухим треском. Занимаясь медитацией во время ночных занятий, мы попросту засыпали. Однажды наше постоянное недосыпание чуть не привело к большому несчастью. В одну из ночей очень усердный русский, твердо решивший «пробудиться», занимался тем, что привинчивал болтами балки. Сам он сидел на пересечении горизонтальной балки с вертикальной, примерно в двадцати футах над землей. Вдруг вижу да он ухитрился там заснуть! Хорошо, что Гурджиев успел взлететь по лестнице и поддержать его. А иначе одно неверное движение, и он мог бы разбиться.

    Среди интеллектуальных упражнений, которые мы выполняли на вечерних занятиях, были так называемые «примеры». Давались такого типа «равенства»:

    2x1=6; 2x2 = 12; 2x3 = 22; 2x4 = 40; 2x5 = 74

    Предлагалось найти закономерность, при помощи которой получались искомые результаты. В данном случае к первому произведению следовало прибавить 4, ко второму 8, к третьему 16 и так далее.

    Или, к примеру, надо было мгновенно понять сообщение, переданное азбукой Морзе. Отстукивалось оно на фортепьяно. В результате все мы превосходно изучили азбуку Морзе. Или еще: читалась цепочка из двадцати слов, после чего надо было их повторить в том же порядке. Двое русских так хорошо натренировались, что могли повторить полсотни слов, не перепутав порядок. Самостоятельной ценности каждое из этих упражнений не имело, по все вместе они развивали внимание и способность сосредоточиться.

    ПО МОЕМУ предыдущему описанию «Института» можно составить о нем лишь приблизительное и неполное представление, поскольку я еще не рассказал о его главном герое Гурджиеве. Хотя события развивались совсем не так, как я ожидал (уже сам зал для занятий был каким-то странным, иноприродным, что ли), тем не менее, в первые, полгода я старался подавить, умерить зревшее во мне чувство протеста и ничему не удивляться. Вот какими соображениями я руководствовался: во-первых, подобный протест я считал «машиналь- ной» реакцией на занятия, следовательно грош ему цена. Ну а потом, возможно, я ожидал, пока чаша моего терпения переполнится, тогда уж вспышка произойдет сама собой. Да и увлекательно было постоянно менять деятельность, всегда неожиданно, слепо повинуясь приказу Гурджиева. Правда, причины нашей готовности ему подчиняться я так и не мог понять до конца, и это меня тревожило. Мне казалось, что иногда ко мне, как и к другим, применяют некий род гипноза, оттого, видимо, мне и удавалось так легко справляться со своим критическим настроем. Воздействие гипноза на моих собратьев в глаза не бросалось. Да ведь Гурджиев и сам по себе был ярчайшей личностью человека столь своеобразного мне еще никогда не приходилось встречать. Безусловно, он обладал множеством самых разнообразных умений. Да, поистине замечательная личность. Для меня, как для психолога, встреча с ним была выдающимся событием в жизни. И я твердо решил разгадать загадку этого человека.

    Пришел день и во мне все же зародилось противодействие его влиянию. Тут-то и пригодились все мои предыдущие наблюдения. А многие из них свидетельствовали, что каждый из посвященных в большей или меньшей степени подвергался гипнозу.

    Как-то Гурджиев собрался купить автомобиль. Для многих это был шок. У них возник бессознательный страх вторжения обыденности в тот особый, необыденный мир, который они только что обрели. К тому же они догадывались, что Гурджиев не умеет водить машину, что и подтвердилось. Значит, ему надо научиться. А учиться, как всем, недостойно Гурджиева. Некоторые посвященные, включая нескольких образованных англичанок, были уверены, что он должен повести машину, так сказать, по наитию. Гурджиев просто не имел права поколебать их наивную веру в его сверхчеловеческие, мистические возможности. Стоило послышаться жалобному скрежету шестеренок, они упорно твердили, что это учитель испытывает веру и преданность скептиков вроде меня. Кому под силу опровергнуть данный софизм, поколебать их наивную веру? Но я-то с внутренним удовлетворением и даже некоторым чувством превосходства убеждался, что Гурджиев радуется машине, как ребенок новой игрушке. Кстати, в первые же дни он ее чуть было не разбил, ну прямо как ребенок. Но, в сущности, его откровенная радость не могла не вызвать симпатию. Помню, как я радовался, когда впервые стал владельцем мотоцикла. Но одновременно мне оставалось лишь изумляться, какой власти может достигнуть человек, обретая магические атрибуты «Всемогущего Отца» или проецируя на окружающих свой, по терминологии Юнга, магический архетип. В результате подобного переноса люди теряют способность к критике, ибо и сами бессознательно стремятся подменить учителя отцом. «Гуру», как в Индии называют учителей, всегда прав. Он непогрешим. Каждый поступок мага имеет тайный, сокрытый от всех смысл. Все как раз о Гурджиеве.

    Вот один пример: родители слабоумного ребенка вбили себе в голову, что Гурджиев может помочь их сыну, Приезжают из Англии, и через несколько дней у ребенка начинается понос, что, безусловно, связано с переменой питания. Казалось бы, дело житейское. Однако, к моему удивлению, эти вроде бы разумные люди заявляют, что просто Гурджиев приступил к лечению. То есть с помощью каких-то своих мистических способностей вызвал понос. Разубедить в подобных случаях невозможно. Самому бы не поддаться увлечению такого рода софистикой.

    А тут еще мои друзья из «Института» вскоре стали меня донимать софизмами иного рода. Они денно и нощно убеждали меня, что мной овладела духовная гордыня и я, мол, этого не понимаю, потому что никогда по-настоящему, то есть в полной мере, не «работал» и т. д. Я уже чувствовал, что мой отъезд не за горами.

    Однако загадка личности, породившей такого рода почитание, продолжала меня мучить. И, наконец я пришел к выводу, что могущество и загадочность Гурджиева происходят от того, что он с поразительным упорством стремится к собственной тайной цели. У меня не было никаких догадок о том, какова может быть эта цель, однако я пришел к несомненному выводу, что она не имеет ничего общего с провозглашенной. А также и с моей собственной помогать людям. Я чувствовал, что все это затеяно ради личных интересов. По крайней мере, в отношении Гурджиева я не заблуждался. Придя к такому выводу, я, прежде всего, поделился своей догадкой с многочисленными залетными пташками, на минутку запархивавшими в «Институт». Всерьез меня выслушал только один человек писатель, личность весьма примечательная. Между нами завязалась переписка. Копий своих писем я не оставлял, но по выдержкам из его ответов можно получить представление об основных выводах, к которым я пришел.

    «За время после того, как мы расстались, мне удалось осмыслить свои многочисленные впечатления. Теперь я совершенно убежден, что все это не блеф. То есть что Гурджиев действительно обладает неким знанием, которое он готов передать двум-трем своим ученикам, которых сочтет достойными того».

    «Иначе говоря, Гурджиеву известен один из путей духовного развития. Только вопрос: какой именно? Существуют два пути: путь к Богу и путь к Власти (то, что индусы называют Сиддхи). Так вот, по моему мнению и так же думают мои друзья, с которыми я обсуждал этот вопрос, здесь речь идет о втором пути. Все методы и взгляды наставника, грубое обращение, пренебрежение любовью, милосердием, сочувствием и т. д. подталкивают на темный, дьявольский путь, которому обучают в некоторых монгольских монастырях. В каком-то из них наверняка и был посвящен Гурджиев. Когда избравший путь Власти (Сиддхи) достигнет цели (если достигнет), окажется, что его душа навсегда закрыта для Бога. Он не сможет принести на «свадебный пир» важнейшего и насущнейшего любви. Вы-то меня поймете, ведь то же самое и вы мне много раз твердили. Один мой знакомый глубоко изучил данный предмет, хотя и никогда не использовал свои познания. Он рассказывал, что во многих монгольских школах сознательно насаждают психологические издевательства, озлобление, грубость, брань (то, чего мы хлебнули у Гурджиева!). Но, кроме того, практиковалось избиение палкой, веревкой, кулаком. Допускаю, что в этом был прок, однако обреталось не Благо, а Могущество. Старуха Блаватская, учившаяся мудрости как раз в Монголии, славилась вспышками ярости, любила браниться и т. д. Путь, на который толкали подобные наставники, вел, или по крайней мере должен был привести, к власти над всей планетой. Если вам случится прочитать книгу Оссендовского «И звери, и люди, и боги», обратите внимание на последние главы, где описывается Царь мира, они очень показательны. Не исключено, конечно, что мои умозаключения и догадки относительно «Института» и его директора могут оказаться ложными. Возможно, меня подвели и разум, и интуиция, но и то и другое подсказало мне единый вывод, а на чем же еще основываться? Полное отсутствие любви и милосердия уже в самой учебной методике говорит о многом. Не приведет этот путь к Богу… Один из моих сотоварищей утверждал, что такие добродетели, как любовь и милосердие, ничто без «власти». То есть, если не имеешь власти, они бездейственны, это попросту сентиментальная болтовня. Если человек действительно обладает даром любви и милосердия, то гурджиевские упражнения не лишат его этого дара. Я готов поверить, что Гурджиев способен кое-чему научить, но убежден, что он или его инструкторы передадут свои знания только тому, кто их употребит в целях, преследуемых Гурджиевым, то есть дьявольских. А ведь большинство учеников до этого никогда не додумаются. Вот какова моя точка зрения. Я изложил ее вам с полной откровенностью, как у нас, помните, и водилось прежде».

    На другое письмо мой друг ответил: «Ваше письмо было для меня исключительно интересным. Читал, перечитывал, потом долго о нем размышлял. Очень важное для меня письмо. Теперь я окончательно понял, что такое Гурджиев и его «Институт». Там тебе постоянно попадаются отметины копыт и рогов. С каждым проведенным там днем мои сомнения усиливались. Теперь я целиком и окончательно убедился в их обоснованности. Но всего до конца мы понять не сумеем. Гурджиев держится скрытно, и не без оснований. К нему не подступишься. Его мотивов мы никогда не узнаем. Но уверен, что они глубоко эгоистичны. Обещает он всегда больше, чем дает. Приближенные скорее боятся его, чем любят, это сразу бросается в глаза. Знаком ли вам один русский по фамилии П., он недавно побывал в «Институте»? Я с ним лично не знаком, но слышал, что они с другом посетили «Институт» в прошлом месяце. Мне рассказывали, что ему приходилось каждый вечер запираться в своей комнате, чтобы всласть высмеяться. Но и он подтвердил, что на него произвела очень тягостное впечатление та самая всеобщая «запуганность», ведь страх главное чувство, испытываемое учениками. «Все они рабы Гурджиева», заключил он. Что же касается К., то я все больше убеждаюсь, что он остается в «Институте», потому что уже «обратился». А может быть, от пресыщенности, отвращения к жизни. Слишком слабый, чтобы сражаться с повседневностью в одиночку, он надеялся обрести поддержку, но тщетно. Что подтверждает и его упорное стремление отыскать «магическое» объяснение самому незначительному поступку и высказыванию Гурджиева. Вернемся к более серьезным возражениям. Совершенно убежден, что добросовестный наставник никогда бы не пристрастился ко всей этой шумихе, да и не вызвал бы во мне такого стойкого и постоянно крепнущего недоверия. Мы сомневаемся во всем, но все эти гурджиевские фантазии, театрализованные действа, признаки мании величия уж очень сомнительны. И это очевидно каждому».

    ТОМУ, кто прочитал данные соображения, станет ясно, почему я распрощался с «Институтом». И, тем не менее, я вовсе не утверждаю, что год, который я потратил на этот эксперимент, попросту для меня потерян. Вовсе нет; уверен, что мне было очень полезно приобщиться к гурджиевскому учению. Не описал я его лишь потому, что трудно поделиться с другими духовными обретениями, полученными на личном опыте. И все же я с величайшим удовольствием покинул «Институт» и вновь погрузился в, так сказать, «механическое существование».

    ГЛАВА ВОСЬМАЯ

    Жоржетт Леблан жена, секретарь и переводчик Метерлинка. Замок в Виллене. Как я нашел и тут же утопил несколько писем Жоржетт Леблан. Развод в возрасте, когда женщина уже не способна «начать сначала». «Храбрая машина». Она идет тем путем, который Метерлинк только лишь воспевал… Поклон Фениксу.

    ЖОРЖЕТТ Леблан умерла в Канне в 1941 году. Она дожила до семидесяти двух лет. С 1924 года, то есть с пятидесяти шести, она «работала» с Гурджиевым.

    Жоржетт Леблан была певицей, дебютировала в Опера-Комик. Однако уже ранние произведения Метерлинка привели ее в такой восторг, что она подписала контракт с брюссельским театром «Монне», чтобы жить поближе к Метерлинку. В Париже в круг ее общения входили Сар Пеладан, розенкрейцеры, Элемир Бурж и Морис Роллина оба друзья ее брата, романиста Мориса Леблана. В Брюсселе она пела в «Наваррке» Жюля Массне. Ей удалось познакомиться с Метерлинком, и в течение двадцати трех лет они были мужем и женой. В 1918 году их отношения закончились мучительным для обоих разрывом. Все годы их супружества Жоржетт Леблан была секретарем и переводчиком автора «Пелеаса» и «Синей птицы». Она пела в «Монне Ванне», «Ариане» (переложении «Синей птицы») и бостонской постановке «Мелисанды» Дебюсси, а также организовывала знаменитые постановки «Макбета» в переводе Метерлинка в аббатстве Сен-Вандрилль, с которых и начался театр на открытом пространстве.

    После разрыва с Метерлинком она попыталась добиться славы в Америке, и это ей почти удалось. Вернувшись во Францию, Жоржетт Леблан покидает сцену, только снялась в фильме «Бесчеловечный» по своему же сценарию, шедевре французского немого кино, поставленном режиссером Марселем Лербье.

    ЕЕ РАЗРЫВ с Метерлинком наделал шуму в самых различных кругах. Задавались вопросом: действительно ли Жоржетт Леблан была музой Метерлинка, как это утверждается в ее воспоминаниях?[14] Бернар Грассе в предисловии к ним лишь вскользь касается этой темы, но по некоторым туманным намекам можно сделать вывод, что он с подобным утверждением не согласен. «Виновна» ли она, что Метерлинк ее бросил? Сама она отрицает это. Он молчит. Три года назад мне довелось побывать в Виллене, где стоит замок, в котором они жили. Целые сутки я осматривал его в компании одного бизнесмена главного редактора парижской газеты, как я понял, поверенного в делах вдовы Метерлинка. Пока я находился на этом корабле, который вот-вот постигнет кораблекрушение, я все время старался уединиться, чтобы помечтать в тиши. Произведения Метерлинка никогда не. вызывали во мне телячьего восторга, но были мне близки уже потому, что у нас обоих фламандские, гентские корни. В комнатах замка, с выщербленным паркетом, выбитыми окнами, содрогающихся от грохота кирок и визжания пил, я старался отыскать тень Метерлинка, так любившего порядок, комфорт, уединение, но также и громкую славу. Человека вполне плотского, телесного, но тем не менее предававшегося созерцанию со страстью йога. Таковы все великие художники нашей родины. Я пытался вдохнуть жизнь в этот дом, погружаясь в глубины своей фламандской души и в то же время прекрасно понимая, что больше этому дому уже не доведется жить жизнью, которую даровал ему Метерлинк. Дальше в нем будут селиться одни чужаки, а людям, не смыслящим в мореплаванье, не удержать на плаву этот обломок кораблекрушения, не лечь на тот курс, которым шел сей корабль, когда он еще был им. В конюшнях, где все кормушки заржавели, а перегородки сгнили, я обнаружил сундук со старыми платьями, перьями, вуалетками. И на самом его дне связку писем. Эти письма, написанные Жоржетт Леблан перед самым разрывом, соответственно кое-что проясняли. Прочитав три-четыре из них, я положил связку обратно в сундук. Уверен, что мне довелось быть единственным читателем этих писем. Наверняка потом их уничтожил какой-нибудь строитель или ликвидатор, а может, просто сын садовника. Да это и неважно: они погрузились в океан, которому суждено было поглотить фрегат Метерлинка, вознесенный на вилленский холм. А уж если я дал письмам утонуть, то не буду сейчас их пересказывать.

    Замечу только, что Жоржетт Леблан вовсе не та обуреваемая тщеславием звезда, не бездушная и глуповатая позерка, каковой ее иногда представляют[15]. Прочитанные мной письма безусловно свидетельствуют, что их писал человек добропорядочный. А это главное.

    Они сошлись с Метерлинком, когда ей было двадцать шесть. Расстались, когда было сорок девять. Она попыталась просто жить. Жить прежней жизнью, которой жила и в юности, и в блестящую пору зрелости, то есть на высоком душевном и интеллектуальном накале, когда были слиты воедино любовь к мужчине и страсть к искусству. Шесть лет она промыкалась в Нью-Йорке, потом познакомилась с Гурджиевым и стала его горячей поклонницей. Вся ее старость прошла под знаком гурджиевского духовного эксперимента, а это не шутка.

    Потом она написала удивительную книгу о той борьбе с отчаяньем, усталостью и смертью, которую вела в Нью-Йорке в течение шести лет. Там же она рассказывала о том, как приобщилась к Учению. Ее книга, увы, почти неизвестная читателю, называется «Храбрая машина» и написана в манере, которая может показаться… своеобразной в духе «звезды немого кино», с непременной чувствительностью. Однако мне кажется, что, читая эту книгу, не надо настраиваться на слишком уж иронический лад. И тогда нам откроется, разумеется, не глубокий мистик, не великий ум, а просто женщина, раздавленная крушением своей любви. Духовный эксперимент, которому она себя целиком посвятила, был для нее единственным путем к возрождению. О подобном духовном эксперименте часто говорил Метерлинк, хотя сам на него так и не решился. Ему хватало быть только лишь «мистическим поэтом». Он воспевал «мистический поиск», в то время как у Жоржетт Леблан достало решимости полностью посвятить себя этому духовному эксперименту, что и возродило ее личность. За одно это глубокий ей поклон.

    «Когда размышляешь о нашей героине, замечал Жан Кок-то, непременно вспомнишь легенду о Фениксе. Птица отряхивает свои разноцветные перышки. Топорщит хохолок. Издает крик. Разводит костер, бросается в него и сгорает. Но уголья пульсируют. Это она силится вновь обрести жизнь».

    В следующей главе я приведу отрывок из третьей части книги Жоржетт Леблан «Храбрая машина» только один короткий отрывок, описывающий Гурджиева в последние годы его жизни, когда вернувшаяся в Париж Жоржетт Леблан вошла в круг его учеников.

    ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

    «Земную жизнь пройдя до половины…» Жоржетт Леблан в оценке Колетт. Кэтрин Мэнсфилд плохо понимала Гурджиева. Следует обладать хорошим здоровьем. Гурджиев и умножение препятствий. Страх больше никогда не обрести себя. Нас надо вспахать, как поле. Религиозная отрава. Ужасное чувство потери себя, изгнания из себя.

    ВОТ и для меня наступил этот миг. Приходит он для каждого, и все мы его переживаем как самый тяжкий в жизни. Женщина теряет способность рожать, мужчина трудиться, остается одно предаваться безделью. Чувствуешь себя выброшенным за борт (а был ли ты на борту?). Иной заявляет причем с непонятным удовлетворением: мол, я уже старый, песенка спета, жизнь окончена… По его мнению, срок нашей жизни, уж в лучшем случае, где-то с двадцати до пятидесяти, и то лишь потому, что понятие «молодая женщина» в наше время более растяжимо, чем в бальзаковское. Лично я считаю наоборот: жизнь не закончилась, а только еще начинается. Некоторые полагают, что жизнь это сначала подъем, потом спуск. Я же уверена, что она может и должна быть постоянным подъемом. Она начинается в пятьдесят лет и неуклонно идет вверх. Это и есть настоящая жизнь, но она, безусловно, не та, что была раньше.

    У меня возникло чувство, что вся моя предыдущая жизнь была лишь подготовкой к нынешней. Но при этом я вовсе не потеряла интереса к искусству и лунному свету, к музыке и весне. Да и никогда уже я не сумею стать равнодушной к земным радостям, нежной пене будней. И все же, чтобы научиться жить, требуется некоторое самоотречение. Приходится пересмотреть свои взгляды и ценности, освоить множество новых ракурсов, позволяющих увидеть, сколь прекрасна жизнь.

    Колетт писала мне в 19… году по поводу моей первой книги «Жизненный выбор»: «Теперь я даже не решаюсь с тобой говорить! Ты пишешь, что мы ничего не теряем, когда разрушилась прекрасная иллюзия и начинаешь понимать горькую правду. Сумею ли я мыслить столь же глубоко? Увы, думаю, что у меня все же другой путь. Прости, но «устремление к знанию» это не мое, как и множество всего другого. Мой удел полузнание, страх, презрение, страстные, но бессильные желания, ненависть и озлобление, когда уже сжимаются кулаки. Меня удивила прости! действительно удивила мощь, которая в тебе таится. Мне бы хотелось, чтобы ты стала королевой чего-то или откуда-то, чтобы люди тобой восхищались».

    Однако я вовсе не похожа на тех суетливых особ, которые бросаются вдогонку за любым мелькнувшим проблеском. Я ищу, сомневаюсь, снова ищу, опять сомневаюсь. И так бесконечно, до самого 1924 года. Дальше мои поиски напоминали шарик рулетки замедлили бег, запнулись, покачались туда-сюда и в 1934 году окончательно замерли на месте.

    В 1924 году в Нью-Йорке я повстречалась с кем-то и чем-то. И сразу поняла: «Вот она, истина».

    С тех пор эта истина всегда со мной. Я ее изучала, причем не всегда добросовестно, иногда чуть ли не предавала ее. Однако ж, какими жалкими были мои уловки. Разбивая их вдребезги, она прокладывала себе дорогу, становясь, все более и более несомненной. Та истина, которую я познала пятнадцать лет назад, и по сей день остается для меня истиной.

    Однако ее нельзя выразить ни словом, ни многими словами, ни бесконечным их множеством: тогда она обратится в ложь. Я просто расскажу о том, что почувствовала и поняла, о том перевороте, который произвела во мне истина, слившая все мои стремления в единый, могучий порыв. Я расскажу не то, на что надеялась, а то, к чему научилась стремиться. Начну с того, что отвергну все системы, методологии и верования. Представлю несколько страниц моих заметок и впечатлений. Я надеюсь избежать и малейшего самолюбования, и ложной скромности. Я помню о том, сколь опасно излагать какое бы то ни было учение с иной целью, нежели его опровергнуть. Критикующие всегда вызывают почтение, следовательно, спекулянты, не располагающие ничем, кроме гипотез, смотрятся весьма выигрышно. Ведь гипотеза это нечто вроде спасательного круга для нашего разума, он поможет чуть дольше продержаться на плаву, но потом все равно утонешь. Понимаю, что мое, нащупывающее смысл, слово может показаться глупым, напрасным, неполным, ложным, ограниченным, чрезмерным, возбужденным, истеричным, тщетным. И вообще искания принято считать уделом тщеславных, но если бы я впала в полудрему, уютно устроилась бы в бессмысленном существовании, это было бы еще большим проявлением самодовольства.

    Поначалу мучило, что я достигла порога истины, когда молодость уже прошла. Это повергло меня в безысходное отчаянье. Но вот что значит та особого рода внутренняя работа, которой я занялась: она пробудила дремлющие силы и ко мне вернулась молодость. Помню самое ее начало. И если не помешает какое-нибудь несчастье, я еще научусь извлекать из нее пользу. Я представляю ее как форму для медовых пирожных, каждую ячейку которого, предстоит залить тестом.

    КТО-ТО И ЧТО-ТО

    ИТАК, в 1924 г. в Нью-Йорке мне предстоит встреча с кем-то и чем-то.

    Однажды меня спросили: «Вы имеете в виду то же, что и Кэтрин Мэнсфилд?»

    Внешне да, но не по сути. То, в чем она видела «религию», я пыталась воспринимать как «повседневность». Ни она, ни ее муж или друзья не могли объять это «нечто» целиком, да оно и вообще столь огромно, что его не охватишь одним взглядом. Я же если чего и достигла, то лишь потому, что подробно его изучала. Думаю, что Кэтрин Мэнсфилд искренне стремилась к духовному бытию. Она не была религиозна, но бездуховное существование ее не устраивало. Она была «чиста», но чуралась теории «чистоты». Чиста она была по своей природе, сама того не сознавая. Ее ошибка, по сути, в том и состояла, что она старалась обрести то, что и так было при ней. Она стремилась к Духовному бытию, очищенному от религиозности. Претензия вполне скромная. Но все же это первый шаг к религиозному познанию, следовательно, не так уж мало.

    Ее величие состоит в стремлении к правде. Но она не заметила, что Гурджиев способен предложить и нечто большее знание. Конечно, оно принадлежит духовному бытию, но и выходит за его пределы. Духовное бытие это еще мы сами, знание за пределами нашей личности. Правда, к которой она стремилась, это правда нашего повседневного существования, творимая нами же. Но истина повседневности столь же подражательна, сколь и ложь, так что между ними нет большой разницы.

    Подлинная жизнь начинается тогда, когда она перестает подразделяться на телесную, интеллектуальную, эмоциональ-ную. Жизнь создана единой. Однако она утратила это свое изначальное свойство, цельность бытия раздробилась. Когда мы чувствуем, мы не способны совершать поступки, когда думаем не способны чувствовать, когда совершаем поступки, не способны ни чувствовать, ни думать.

    Уверена, именно предчувствие близкой смерти послужило причиной того, что Кэтрин так ухватилась за теорию одновременно утешительную и лишенную свойственной религиям пышности, всегда ей претившей. Однако, по сути, именно религиозность, к которой ее приобщил Гурджиев, дала Кэтрин силы смиренно произнести: «Все к лучшему». Но Гурджиев вовсе не утешитель. Его учение сурово, как, если разобраться, и учение Христа. Истина угодливой не бывает. К Гурджиеву следует приближаться, исполнившись благоговения. Это необходимо, иначе не вынести потрясения от первой с ним встречи. Невыносимо чувствовать себя всего лишь целиной, которую только начали распахивать, вот что самое мучительное. Все наши силы брошены на еще неведомую нам работу невыносимо! Все больше убеждаясь, что это именно так, укрепляешься в мысли, что тебе не сдюжить. Но знаем ли мы предел своих возможностей? Нет, в нас разбужены силы, о которых мы и не догадывались, никогда ими не пользовались. Эти энергии вызваны к жизни нашими новыми потребностями, новой целью.

    МОНАСТЫРСКИЙ ЗАМОК. ФОНТЕНБЛО В ИЮНЕ

    1924 года я впервые поселилась в Фонтенбло-Авон, чтобы поближе узнать Гурджиева. Он показался мне гиган- том, пытающимся втиснуться в самую крошечную на свете дверцу, для чего ему приходится складываться пополам. Мир ему не впору, он трещит на нем по всем швам, словно тесное пальтишко. В чем Гурджиеву удалось себя выразить? Конечно же в своих сочинениях, конечно же в своих высказываниях, но, только не в повседневной жизни. Она его раздражала, он ворчал, неустанно ее высмеивал.

    Стоит ли поэтому удивляться, что он был, не слишком известен и признан? Он окружил себя крепостной стеной, и ни деньги, ни «связи» не открывали ворот его крепости. Мне приходилось наблюдать, как ему предлагали деньги с заискивающей улыбкой, словно прося милостыню. «Грязные деньги», цедил Гурджиев сквозь зубы, в сторону. Уж он-то умел мгновенно срезать интеллектуальных зевак.

    Мне, в отличие от большинства людей, всегда претило ласковое поглаживание. Не верю я, что оно способно принести пользу. Это не для меня. Мне гораздо ближе атмосфера, созданная Гурджиевым в своем монастыре: почти невыносимая, почти безнадежная. Чтобы в ней существовать, надо испытывать непреодолимую тягу к «другой жизни».

    В последние недели моего пребывания в Аббатстве с каждым днем, даже часом, во мне крепла уверенность, что я живу, как должно. Слушая чтение рукописи Гурджиева огромного сочинения в девяти частях, я впервые поняла, сколь велики возможности человека. Во мне происходили перемены, но не было потребности высказаться. Я впитывала знания и была полностью поглощена этим занятием так иссохшее растение всасывает влагу. «Я не в силах вас развить, говорил Гурджиев, я могу лишь создать условия для вашего саморазвития».

    Условия были суровыми, но больше всего я страдала не от них, а, наоборот от того, что так поздно начала эту суровую учебу. Ежесекундные разочарования: ведь каждый миг я сознавала, что не сотворила свою душу. Всякая личность обладает двумя планами существования живет и сам человек, и отбрасываемая им тень (это и есть душа). Внешнее существование изменчиво на него влияют различные факторы, наименования, события. Тень а она невозможна без света спокойно пребывает, ждет своего часа и выходит на сцену лишь под занавес. Я понимала, что являюсь таким же роботом, как и все мы, я никогда не умела стремиться к чему-то одному… Покончить, покончить с этим сладким, но ничтожным существованием человеческая жизнь может быть либо всем, либо ничем. Слишком долго я благоденствовала в своем ложном «я», готовом оправдать любую нашу глупость, постоянно кивающем, как фарфоровый китайский болванчик. Так оно выражает дружескую симпатию.

    Теперь же, начав работать, пытаясь идти другим путем, я чувствую, как у меня уходит почва из-под ног. Да как же мне обрести новую цель, устремиться к тому, к чему я никогда не стремилась? Я не сразу сумела понять, сколь крепки цепи, которыми я прикована к… пустоте. Как избавиться от всего наследственного, что растворено в твоей крови? Я считала, что отличаюсь от своих предков, потому что веду другую жизнь. Но ведь распорядок жизни это нечто вроде ресторанного меню.

    Мне предстояло научиться ограничивать любой вопрос, только тогда возможен был ответ на него. Сводить его в точку, возможно даже самую неудобную… Вопрос это камень, брошенный в воду, а не разошедшиеся от него круги. Мы же привыкли отвечать не на вопрос, а как бы на круги. При этом, забывая о камне, канувшем в глубину.

    Когда я жила в Аббатстве, кроме общих для всех занятий упражнений, чтений, ритмических движений я еще ухаживала за растениями. А заодно пыталась проследить этапы и собственного роста. Но при этом потешалась сама над собой, над ничтожным человечком, дерзнувшим написать: «Я хочу быть и всю свою жизнь посвящу этой цели». Столь же нелепо прозвучит, если заявить: «Я работаю, чтобы суметь летать, как птица''. Путь от былинки к птице… мне он всегда представлялся чредой этапов. И я знала, что надо все их пройти один за другим. Каждый предыдущий творит последующий, и ничто в мире ни книга, ни слово, ни пророчество не возвестит нам, каким будет предстоящий этап. Ведь речь идет исключительно о моем внутреннем состоянии, оно не явится извне. Достигнуть его смогу только я сама и посредством себя самой, если постоянно буду стараться расширить свое сознание.

    Меня всякий раз изумляло, я не то чтобы понимала это умом тогда в меньшей степени, а видела воочию, сколько на свете непонимающих людей. У меня же случались такие могучие озарения, что бросало в жар, кровь стучала в висках, дух захватывало, становилось страшно… но чего же я боялась? Что миг самосознания канул безвозвратно. Словно, рассеялся туман, и передо мной предстало зрелище, не имеющее ничего общего с обычной бледной картинкой. Но лишь на миг. И вот я уже догоняю самое себя, разочарованная, в ужасе, что мне никогда не удастся себя обрести.

    Мне часто казалось, будто я лечу в пропасть, было жутко, я ощущала нечто вроде настоящего головокружения. В эти мгновения мне хотелось сбежать да ну ее, эту науку, которую мне все равно не одолеть. Но это было бы преступно, невозможно. Почему? Потому что я пережила мгновенный проблеск истины, точнее, то был предвестник ее явления. Значит, она уже в пути, сумерки разрежаются. В силах ли я отвергнуть истину, сколь бы дорогую цену ни пришлось за нее заплатить? А тот, кто хочет жить «этим» (истиной), обязан целиком себя «этому» посвятить, ведь ни одно событие его жизни не идет в сравнение с «этим» (что я не умею определить). Я чувствовала себя цыпленком, пробивающимся из своей скорлупы наружу. А снаружи нас ждет «другая жизнь», как и цыпленка. Думаю, что те люди, которые по мере сил не готовятся «загодя» к той» жизни, которая наступит «потом», попросту не верят в возможность новой жизни.

    ДРУГАЯ ЖИЗНЬ

    РАЗУМЕЕТСЯ, многим случалось прикоснуться к тому же знанию, что и мне, но оно ведь не сулит никаких жизненных выгод. Даже разум в сравнении с ним это нечто второстепенное. Но почему же, несмотря ни на что, людей влечет к нему?

    Два года я безвыездно жила в Аббатстве. Потом, в Париже, я лишь изредка встречалась с Гурджиевым, но продолжала жить согласно его учению, все глубже и глубже в него погружаясь. Меня спрашивали: «Почему вы стремитесь к знанию?» Странный вопрос, спросите любого: «Почему ты стремишься к счастью?» Для меня знание и есть счастье, конечно же, счастье.

    Друзья меня буквально засыпали вопросами и советами. Такими, например: «Никогда не копайтесь в себе это смерть». Или спрашивали: «Если лишишься всех иллюзий, как тогда жить?» Отвечала: «Это все равно как если бы крестьянин сетовал: «На моем поле теперь ни единого сорняка, чем же теперь заняться?»

    Иногда я думала: «Нашу личность надо вспахать, как поле». Но где плуг? Кто его направит? В одиночку мы ничего не можем. Необходим пахарь, как необходимо и семя.

    Учение Гурджиева послужило ответом на мой вопрос: мне предоставлялись и плуг, и пахарь. Осталось только предоставить им себя. Желание, необходимость, подготовка, действие тут уже начинается новая жизнь с особыми упражнениями, особыми правилами, производящая перемену не только в личности, но и в обмене веществ в организме. Суровое испытание. Мне приходилось видеть, как люди останавливались на полдороге, отрекались от учения, а то и становились его врагами, сворачивали с пути, примыкая к учениям более щедрым на посулы, обещавшим, что их жизнь увенчается сущим раем. Иные обращались в какую-нибудь веру, утверждая, что их вдруг осенила благодать. Применялась она, однако, для вполне мирских нужд, в ней уютно устраивались со всеми удобствами, как в спальном вагоне. Они-то полагают, что к раю ведет «легкий путь», но, как правило, он оказывается «путем вспять».

    Мне кажется, что религия уместна только за монастырскими стенами, где ничто не ограничивает ее замкнутого эгоизма…. Но в миру она неорганична, вредна для общества… ужасно верить, что для духовного роста достаточно страдать. Тогда бы на земле обитали исключительно святые и ангелы. От страданий одни умирают, другие испоганиваются, третьи озлобляются, и только единицы становятся лучше, растут. Но есть и другой способ духовно вырасти, возможно самый трудный… Я всегда была инстинктивно верующей, но меня не устраивал Бог, как его изображают религии. Они превращают его в убежище, в то время как он должен стать божественным достижением души, в которой он пребывает. Нет, он не убежище, не надежда. Каждый из нас зеркало Бога, Которого он постигает, но многие всего лишь карманное зеркальце.

    Мне оставалось надеяться только на могучее личное усилие.

    Обитая в Аббатстве, я познала счастье, какого мне еще не приходилось испытывать, но, с другой стороны, я постоянно испытывала чувство безнадежности. О чем я тревожилась? Да обо всем. Я была во всех смыслах «расстроена». Переживала утрату себя, изгнание из самой себя.

    ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

    Американская интеллектуалка авангардистского толка Маргарет Андерсон знакомит нью-йоркскую публику с современной поэзией и прозой. Скандальная история с журналом «Литл ревю». Маргарет Андерсон в Аббатстве.

    МАРГАРЕТ Андерсон, нью-йоркская подруга Жоржетт Леблан, безусловно была одной из самых умных учениц Гурджиева. Вот короткое резюме[16] профессиональной карьеры этой выдающейся женщины.

    В 1914 году Маргарет Андерсон основала журнал «Литл ревю», наиболее прогрессивный орган печати среди других американских изданий там освещались события в литературе, музыке, критике, театре, кино, живописи, скульптуре, архитектуре и др. «Лозунгом» этого журнала было следующее заявление: «Мы не делаем никаких уступок общественному вкусу». Журнал не предназначался для пропаганды «средних» писателей типа Синклера Льюиса, он не был также изданием одного маленького кружка. Созданный элитой и для элиты всех стран, он предоставлял свои страницы таким писателям, как Артюр Рембо, Гийом Аполлинер, Макс Жакоб, Жан Кокто, Поль Элюар, Луи Арагон, Андре Бретон, Жюль Ромен, а также Андре Жид, Тристан Тцара и Филипп Супо… Были также и композиторы Стравинский, «группа шести», Сати, Шёнберг, Барток… Художники Пикассо, Модильяни, Дерен, Матисс, Брак, Леже, Хуан Гри, Пикабиа, Марк Шагал… Скульпторы Бранкузи, Цадкин, Лившиц и удивительный молодой польский скульптор Годье Бржеска, погибший во время войны в сражениях на стороне французов. Из англоязычной литературы в журнале «Литл ревю» публиковались такие писатели, как Эрнест Хемингуэй, Олдос Хаксли, Томас Элиот, Эзра Паунд, Гертруда Стайн… Кстати, в этом журнале был впервые опубликовал, в виде сериала шедевр, который изменил лицо современной английской литературы, роман Джеймса Джойса «Улисс». В пуританской Америке эта публикация придала журналу скандальную славу. Маргарет Андерсон и ее сотрудницу Джейн обвинили в напечатании порнографии. Последовал процесс, который издательницы проиграли с треском. Все номера журнала, в которых был опубликовал «Улисс», подверглись сожжению. А у обеих осужденных были взяты отпечатки пальцев, как у преступниц. Случай вошел в историю…

    В Париже в мае 1929 года Маргарет и Джейн опубликовали последний номер «Литл ревю» со следующим заявлением, которое я привожу в переводе полностью: «Мы представили в нашем журнале двадцать три различных течения современного искусства из девятнадцати стран. На протяжении многих месяцев мы обнаруживали авангардные течения, возвеличивали их или убивали в зародыше. Мы боролись, голодали, рисковали тюремным заключением. Мы запечатлели все наиболее энергонесущие проявления современного искусства. Архивы нашего журнала представляют собой киноленту о мире современного искусства, но миссия наша закончилась. Современное искусство добилось признания. И в течение, быть может, ближайших ста лет все будут только повторять уже известное».

    ТЕПЕРЬ мы хотим привести свидетельство Маргарет Андерсон, где она говорит о Гурджиеве и о жизни в Аббатстве. Это отрывок из ее книги «Огненные фонтаны», опубликованной в издательстве «Хермитидж-Хаус».

    ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

    Рассказ Маргарет Андерсон. Встреча с Гурджиевым-Гермесом. Беседы с интеллектуалами. В чем суть познания? Портреты некоторых жителей Аббатства. О чем мы думали, что мы делали, чего искали. Объясните мне феномен Бога. Может быть, в этом и есть высшее проявление здравого смысла.

    БЫЛО объявлено, что группа Гурджиева будет выступать с особыми «танцами» в театре Нейборхуд, и вновь туда стала стекаться нью-йоркская публика. Перед каждым новым танцем Оредж зачитывал небольшое пояснение, поскольку для большей части публики, за исключением разве что интеллектуалов, истоки этих танцев были неизвестны. Впечатление от этого зрелища было столь сильным, что мы почти забыли о самом Гурджиеве, который, по-видимому, должен был находиться за сценой. Со своего места в партере я один раз заметила его за кулисами, он руководил своими учениками, побуждая их ко все большей и большей точности выполнения фигур. Когда, позже, мы подошли к Ореджу, я смогла внимательно рассмотреть Гурджиева этого смуглокожего человека с восточным лицом, вся внутренняя жизнь которого, казалось, была сконцентрирована в его взгляде. Личность, которую мне даже трудно описать, потому что я ни с чем не могу ее сопоставить. Иными словами, как в Эйнштейне сразу узнаешь «великого человека», так в Гурджиеве видишь тип человека, подобный которому ты не встречал никогда, ясновидящего, пророка, мессию? С самого начала мы были подготовлены к тому, чтобы увидеть человека, отличного, от других, обладающего тем, что называют «очень высоким уровнем сознания» или «стабильностью сознания». Он считался великим Учителем, а проповедуемое им Учение в оккультных книгах и восточных школах мудрости передавалось посредством аллегорий, диалогов, притч, пророчеств, священных писаний или с помощью прямой передачи эзотерического опыта. Из того, что нам рассказал Оредж, мы узнали, что Гурджиев передавал свои знания в такой форме, которая не могла не оттолкнуть прагматически настроенные умы мыслителей Запада. Мы никогда не были сторонниками чисто прагматического взгляда на мироздание, но в то же время никогда не удовлетворялись и не будем удовлетворяться одной лишь мистикой или метафизикой.

    Мы смотрели на этого человека, стоящего за кулисами театра Нейборхуд в Нью-Йорк-Сити, как на вестника из иного мира, как на человека, способного объяснить нам тот мир, который мы тщетно пытались постичь, мир, о котором нам говорили ученые, не давая при этом ключа к его интерпретации.

    Мне кажется, что я сразу восприняла Гурджиева в виде некого Гермеса, передающего свою науку сыну Тоту. Но в то время как посредством простого чтения и размышления невозможно проникнуть в суть герметического диалога, метод Гурджиева позволял понять даже саму «Изумрудную скрижаль». То, что философы передавали из поколения в поколение в виде учения о «премудрости», то, что ученые познают в текстах и трактатах, а мистики передают путем озарения, все это Гурджиев преподавал нам в виде науки точной науки о человеке и формах его поведения, это была высшая наука о Боге, о мире, о человеке. Наука эта на сегодняшний день находится вне горизонта познания и восприятия ученых и психологов.

    Позже другая серия танцев была представлена в Карнеги-холл. Предполагался аккомпанемент четырех фортепьяно, но, когда сеанс начался, там оказалось только одно. Хартман аккомпанировал с тем блеском, которого всегда требовал Гурджиев. Танцы эти были навеяны теми, что Гурджиев видел в священных храмах тибетских монастырей. Говорили, будто их математическая основа включала точное эзотерическое знание. Нью-Йорк по-прежнему ими интересовался, но интеллектуалы начинали сокрушаться по поводу того, что на лицах танцоров не выражено никакой «радости». Думаю, подобные критики были бы удовлетворены, увидев, как Айседора Дункан в своей экспрессивной манере передает движение планет в космическом пространстве.

    Мы постарались как можно больше времени провести с Ореджем, излагавшим нам идеи Гурджиева. А однажды вечером заговорил и сам Гурджиев. Он сказал, что его идеи далеко не новы, но известны давно и в то же время всегда скрыты, ибо они никогда не были записаны, а передавались из поколения в поколение в Учении Посвященных. Слово «посвященный» всегда оставляло нас безразличными; более того, иногда вызывало враждебность из-за туманного объяснения этого термина теми, кто его употреблял. Но сейчас не время было спорить с терминами. Для всех нас суть Учения Гурджиева впервые отвечала на поставленные нами перед собой вопросы.

    Вопросы, мучившие нас всю жизнь, как мне кажется, задают себе все; но большинство, по-видимому, удовлетворяется ответами, которые нас не могли удовлетворить. Один великий ученый говорил: «Методы, блестяще оправдавшие себя в применении к точным наукам, нуждаются в уточнении, расширении, более точном применении; благодаря этому мы сможем построить гармоническую систему, которая поможет объяснить все аспекты познания, все формы поведения человека». Но мы отвечали ему: «Нет, вы не сможете этого добиться, есть нечто, чего вы никогда не достигнете научными методами». Некий великий богослов утверждал: «Сила в молитве», а мы ему отвечали: «Да, несомненно, но почему это так?» Некий великий философ развивал перед нами учение о «бесконечных возможностях» духа, и мы понимали, о чем шла речь, но слова его все же не были для нас достаточно ясны. О каких возможностях говорил он? И если они действительно «бесконечны», то, что можно еще узнать об этом? Читая Гермеса, мы находим больше смысла в тексте его писаний: «Ибо Бог пронизывает все сущее в мире. Ты можешь лицезреть разум, созерцать в нем образ Божий. Но если не в силах познать того, что есть в тебе самом, то, как увидишь ты Господа? И если захочешь увидеть и понять Его, взирай на Солнце, взирай на Движение Луны, взирай на расположение звезд».

    Но, поскольку ни один астроном не мог нам сказать ничего толкового по этому поводу (они давали пояснения только на физическом уровне), а ни один философ никогда не мог определить, в чем состоит формула «познай самого себя», все это приводило нас в тупик. Нам оставалось лишь повторять: «Неужели в области, находящейся между естественными пауками и философией, нет ничего достоверного, на чем можно было бы Умозрительно построить фундамент веры?»

    Гурджиев же уверял, что существует «сверх-сознание», «сверх-знание». И то, что он мог нам сказать в этой связи, убеждало нас, что ничто иное не прояснило бы нам священные тексты, уважение к которым мы всегда испытывали и изучить которые стремились всей душой.

    Когда он рассказал нам о «пути» к этому знанию, «пути», который постепенно подводит к определенным «условиям познания», мы были готовы поверить, что этот «путь» возможен для нас. Но хотя мы и подозревали о величии этого знания, в то же время совершенно не представляли, насколько иным нам покажется через пятнадцать лет его практическое приложение. И мы не предполагали, с какими трудностями придется нам столкнуться на этом пути.

    ДАЖЕ теперь я не смогла бы описать Гурджиева. Мне кажется, пришлось бы рассказывать о всем разнообразии его настроений. И я не могу говорить ни о сути его Учения, ни о его методах. Единственное, о чем я могу поведать, так это только о том, что оно дало мне. Это Учение индивидуально для каждого ученика, и каждый мог бы рассказать о нем по-своему. Оно оказалось совершенно не тем, что я вообразила вначале, и не тем, что я для себя постепенно поняла. Речь идет не о том, чтобы понять что-либо умом, усвоить что-то из того, что вам было сказано. Речь идет о новом воспитании, о понимании, которое допускают ваши наследственность, воспитание, желание и воля. Это не имеет никакого отношения ни к психоанализу, ни к какому-либо другому современному методу познания. Познания чего? Какого «не-бытия»? Это учение является, с одной стороны, очищением души, а с другой ее насыщением. Вся наука в той точности, с которой вами руководят и вам помогают (достаточно медленно, чтобы вы не оказались раздавленными, достаточно быстро, чтобы вы смогли сохранить состояние удивления, неожиданности, шока, муки, угрызений совести, вознаграждения, которое только и может освободить ваши потенциальные возможности). Первое суждение, услышанное мной от Гурджиева о его Учении, было следующее: «Я не могу вас возвысить, я только могу создать вам условия, благодаря которым вы сможете возвыситься сами».

    Никого из людей, навещавших Аббатство, пока я там жила, не задерживали, если они хотели уехать. А некоторых даже и не принимали. Одна очень известная дама приехала в Париж в надежде быть принятой как знаменитость. Гурджиев не знал, кто она такая, но заметил ее издалека. И велел передать ей, что его нет. Объяснение подобного отказа обсуждалось всеми колонистами и особенно заинтересовало троих из нас, всегда охотившихся за психологическими подробностями; тщеславие этой дамы было слишком велико, потребовалось бы много лет, чтобы его сломить; она была уже немолода, вряд ли у нее что-нибудь получилось бы, а усилия, затрачиваемые Гурджиевым, были бы непропорциональны ее собственным, которые, скорее всего, свелись бы к нулю.

    Другим молниеносным посещением был визит в Аббатство одной американки, продлившийся всего три дня. Она вела себя в новых обстоятельствах так, как будто в ее жизни ничего не изменилось, затем пришла в ярость и с презрением покинула Аббатство. Одним из тех, чей отъезд выглядел наиболее трогательным, был человек, объявивший, что у него не хватает решимости предпринять то, что может оказаться лишь еще одной бесплодной попыткой обретения знания. Он уехал грустный. Покинула «Институт» также одна англичанка, которая ассоциировала все услышанное с Буддой и уехала, чтобы продолжать жить по смутному принципу «познай самого себя». Другая женщина уверяла, что в мире можно найти сотни учителей, подобных Гурджиеву, а его Учение не более интересно, чем любое другое. Если бы мы не были уверены, что это Учение уникально (во всяком случае, для нашего времени и местоположения), мы могли бы попасть под влияние различных враждебных ему течений, под влияние тех, кто упрекал Учение и нас самих в излишней материалистичности, тех, кто говорил, что мы загипнотизированы, и тех, кто предрекал наше обращение в мистицизм или в какую-то метафизику. Но труднее всего нам было не поддаться тем, кому даже в самых ясных изложениях доктрины мерещился лишь мистицизм, кто не ощущал Тайны и Знания за самыми парадоксальными высказываниями. Поэтому мы просто старались понять Учение и работать над собой. И то и другое было очень непросто.

    В Аббатстве у нас создавалось впечатление, что наши дни сочтены; но в глубине души мы чувствовали, что нам был дан ключ к открытию новой модели мира.

    Мы не делали ни одного упражнения из тех, которые самые старые ученики Гурджиева демонстрировали в Нью-Йорке. К тому времени с этим было покончено. Гурджиев завершал последнюю главу своей книги, и все погрузились в ее перевод с русского на английский, французский и немецкий языки. Кроме того, мы работали в огороде, выпрямляли дорожки в саду (»…слишком медленно, говорил Гурджиев, вы должны найти способ оборачиваться поскорее»). Мы косили траву, помогали валить деревья. У меня была беззвучная клавиатура, с которой я ходила иногда в тисовую аллею, чтобы тренировать пальцы для игры на рояле. «Пустая трата времени, бросил мне Гурджиев, проходя мимо в сопровождении музыканта Хартмана. Ищите путь покороче». Позже я расспрашивала музыканта, желая добиться каких-нибудь разъяснений. Хартман сказал мне: «У Аренского на одной руке не хватало пальца, но он мог играть все что угодно и так, как того хотел. Все дело в технике». Он рассказал мне столько нового о механизме взаимодействия человеческого тела с инструментом, что мне захотелось снова вернуться к исполнительскому искусству.

    Но я пришла к Гурджиеву не для того, чтобы усовершенствовать свои знания в этой области, мне хотелось побольше узнать о Вселенной. Если бы кто-нибудь задал мне вопрос, что именно мне хотелось узнать, я могла бы ответить с простодушием ребенка: «Хочу знать, что такое Бог». Сейчас, когда мне уже ясно, что я смогла бы связать это желание с сутью собственной жизни, но не сумела этого сделать, меня крайне удручает моя собственная непрозорливость. Если бы я знала, как задать вопрос, если бы я могла быть просто самой собой (ведь я всегда была уверена в том, что умею все делать просто), я бы сформулировала вопрос так: «Что значат слова: «Много обителей в доме отца моего»?» Или по-другому: «Расскажите мне что-нибудь по поводу Тайной вечери! Почему религия не способна дать истинное объяснение этому таинству?» Ответы, которые я могла бы получить, наверняка не были бы истинными (лишь в той мере, в какой вопрос «почему?» поощрялся в Аббатстве), но я смогла бы на десять лет раньше начать работу над разрушением моего представления о себе самой, что предшествует всякому подлинному познанию человека, созданного по образу и подобию Бога. И действительно, слово «Бог» ни разу не упоминалось у нас с того дня, как кто-то решился прямо за столом спросить об этом Гурджиева и тот дал такой ответ: «Не возноситесь слишком высоко!» Мне ни разу не удалось перескочить те барьеры, которые Гурджиев ставил перед нами специально, чтобы мы их брали. Я слишком преклонялась перед всем, что слышала. Я была так уверена в том, что впоследствии, все обдумав, смогу понять, что же означают его слова; я думала только о проникновении в его Учение, которое мне хотелось с кем-нибудь обсуждать. И в то же время я продолжала жить так же, как жила всегда; все воспринятые идеи действовали на мое воображение, и я надеялась, что и воображение окружающих работает в том же направлении, верила, что, если все мы вместе будем мыслить и рассуждать достаточно долго, откровение придет к нам само собой.

    Я не сожалею о наших бесконечных дискуссиях, контакт с мыслью Гурджиева в первые годы переживался мною как золотая пора моей жизни. Однако мне стало ясно, что этого недостаточно и так не постигнешь главного. Как только выходишь за пределы абстрактных понятий, начинаешь понимать, насколько поверхностны рассказы о манере Гурджиева излагать тайны своей мудрости ведь это ни в коей мере не затрагивает сердцевины его Учения. Ни в одной публикации (даже в двух серьезных статьях, написанных людьми, с ним работавшими) я не нашла изложения конкретной сути его Учения. Только раз кто-то сказал о нем: «Что поражает в Гурджиеве, так это его необыкновенное чувство здравого смысла. Мой личный опыт напомнил мне опыт одного из посвященных древности. На вопрос друга, что он ощущал, когда был посвящен в тайны оккультного братства, ответил: «Какой же я дурак, что не догадался сам о тех истинах, которые в нем проповедуются».

    ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

    ПОСЛЕДНЯЯ НАДЕЖДА КЭТРИН МЭНСФИЛД

    Д.Г. Лоуренс сторонится Гурджиева. Кэтрин ищет целителя души. Джон Мидлтон Мурри не способен забыть о самом себе. Супружеская пара становится жертвой многих болезней. Возвращение к нормальной жизни ни к чему не приведет, нужно начать новую жизнь. Кэтрин делает первый шаг навстречу Гурджиеву. Драма разражается в Лондоне.

    ЛОУРЕНС отказался пуститься в гурджиевскую авантюру. Он был уже почти готов поверить, что найдет в Учении ответы на беспокоившие его проблемы. Более того, он, безусловно, так считал. Но не мог решиться преодолеть рубеж. Ему казалось, что если он примет умственную дисциплину, требуемую Гурджиевым, то потеряет творческую свободу. Больше всего он опасался, что ему придется пересмотреть свою слепую веру в великодушие судьбы по отношению к нему. А эта вера заменяла ему религию. Ему казалось, что, как бы он ни поступал, благотворная сила ведет его, Лоуренса, к Свету, направляет его тем увереннее, чем больше он отдается всей сумятице человеческих страстей, требуя от него немногого чтобы он отдавался им с сердцем и душой, открытыми для всего возвышенного. Я говорю «немногого», ибо он был уверен, что именно так им и отдается. Отправившись к Гурджиеву, он должен был бы отказаться от этой веры, которая придавала его жизни особый смысл, заключавшийся в самолюбии и даже самолюбовании.

    Кэтрин Мансфилд догадывалась, каковы были колебания ее старого друга. «Лоуренс и Э.М. Форстер такие люди, которые, если бы захотели, смогли бы оценить это место, пишет она своему мужу по поводу Аббатства. Но мне кажется, что гордыня Лоуренса будет ему в этом помехой». Гордыня и впрямь помешала ему. В то же время нет никаких оснований считать, что он поступил неправильно.

    К тому же он был очень раздражен чрезмерным энтузиазмом своей наставницы, миссис Мейбл Додж, которая слепо верила Гурджиеву. Он писал ей в апреле 1926 года: «Моя «самость», мой четвертый центр, позаботится обо мне гораздо лучше, чем я мог бы это сделать сам». Это подтверждает его веру в особое расположение к нему судьбы. Месяц спустя он пишет: «Что касается Гурджиева, Ореджа, пробуждения различных человеческих центров, высшего «Я» и всего прочего, то я не знаю, что вам и сказать… Здесь нет и никогда не будет проторенной дороги». Наконец, подстегиваемый г-жой Мейбл Додж к принятию окончательного решения, он впадает в бешенство, что с ним иногда случалось, и навсегда порывает со всем этим: «У меня нет ни малейшего желания повидать Гурджиева. Вы не можете себе представить, сколь малый интерес вызывают у меня его методы исцеления. Я не люблю ни гурджиевых, ни ореджей, ни других мелких громовержцев».

    Кэтрин Мэнсфилд казалось, что Лоуренс никогда бы не мог прийти к Учению, ибо он слишком любил себя. Она же могла, потому что любила другого. Это мы поймем позже.

    НАСКОЛЬКО мне известно, нет ни одной работы, ни одного исследования, точно описывающих последние месяцы жизни Кэтрин Мэнсфилд. А между тем в течение этих последних месяцев все ее творчество и вся ее личность засветились особым светом. Редко случается, чтобы дух и тело принимали смерть так просветленно, чтобы произведение, в тот момент, когда оно должно внезапно прерваться, так ясно раскрывало бы скрытую в нем идею. Почитатели Кэтрин Мэнсфилд, приезжающие в Париж, чтобы снять хоть на одну ночь номер в гостинице, где она останавливалась, и совершающие каждый год паломничество на кладбище Фонтенбло-Авон, вынуждены были до последнего времени довольствоваться очень неточными сведениями о ее пребывании у Гурджиева, о причинах, приведших ее в Аббатство, о том, каковы были ее поиски и надежды в колонии, основанной тем, кого она называла «великий тибетский лама». Биографы заявляют, что она нашла себе убежище в «теософском обществе», что говорит об их полной неосведомленности. Есть только одна книга, в которой сделана попытка описать ее последнее приключение, это книга Роланда Мерлина «Тайная драма Кэтрин Мэнсфилд». К сожалению, Роланд Мерлин, по-видимому, не располагал всей полнотой свидетельств самой Кэтрин Мэнсфилд о ее жизни в Аббатстве; вдобавок он мало что знал и о Гурджиеве.

    Мы приводим здесь все письма, в которых Кэтрин Мэнсфилд объясняет своему мужу, Джону Мидлтону Мурри, рискованное решение «окунуться» во все это, подводит итоги своей прежней жизни, определяет цели поиска, описывает день за днем все то, что происходит в ее голове, в ее сердце, в ее теле при первом соприкосновении с элементами Учения, рассказывает о том впечатлении, которое произвело на нее, ученицу-новичка, необычное общество «лесных философов».

    Большая часть этих писем на французском языке еще не публиковалась. Они взяты из сборника переписки Мэнсфилд, недавно изданного в Лондоне Джоном Мидлтоном Мурри. Я полагаю, что их невозможно правильно понять, ничего не зная о Гурджиеве, о его влиянии, о его взаимоотношениях с другими людьми. Трудно будет ощутить отраженную в них «тайную драму», не обладая определенным «ключом» к пониманию произошедшего. Такой «ключ», как мне кажется, дан в этой книге.

    В АВГУСТЕ 1922 года молодая женщина лечит в Швейцарии сердце и легкие. Уже с давнего времени туберкулез разрушает ее творческую энергию, уродует тело, лицо и разрушает любовь, которая соединяла ее с Джоном Мидлтоном Мурри. Ею овладевает тоска, знакомая большинству людей, склонных к религиозности, когда им становится все труднее и труднее жить в современном мире, и ей начинает казаться, что ее сердце и нервы зажаты в кулак, который постепенно сжимается, душит, готов задавить. В этом, разумеется, повинна болезнь уже упомянутая чахотка. Но ей кажется, что есть и другая, более серьезная болезнь, против которой врачи бессильны, которую она не смогла бы им описать. Болезнь эта постоянные вопросы: существую ли я на самом деле? Где мое цельное и истинное «Я», скрытое постоянно колеблющимися волнами настроений, чувств, волнений, радостей и несчастий? Как сделать так, чтобы ощутить наконец связь с чем-то устойчивым? Где отыскать твердую почву? И впрямь, все заставляло Кэтрин Мэнсфилд думать, что туберкулез был лишь внешним проявлением этой болезни или, скорее, что судь- ба уготовила ей этот телесный недуг, чтобы ее чувствительность в отношении подобных проблем была доведена до крайности. Нужно найти ответ на все эти вопросы. Когда ответ будет найден, вернется здоровье, и это будет уже не возвращением к «нормальной жизни», как говорят люди, не понимающие, что «нормальная жизнь» ничем не лучше жизни больной туберкулезом, но вхождением в новую, «подлинную жизнь».

    В Швейцарии она только что получила эссе Успенского «Космическая анатомия». Многие английские интеллектуалы и художники слушали лекции Успенского, и вокруг этого ученика Гурджиева и его друга Ореджа образовался довольно активный кружок. Она мечтает посетить Ореджа. От него она ждет ответа или подхода к ответу на те вопросы, которые себе задает. Естественно, мужу она почти ничего об этом не говорит. Да и что тут скажешь? «Благодаря молчанию они в конце концов добились взаимопонимания». Они избегают острых тем. Она боится умереть и маскирует этот страх, чтобы их совместная жизнь сохранила хоть какое-то очарование. Он отрешается от ее тела, разрушаемого болезнью, становясь вдвойне внимательной сиделкой, чтобы хоть как-то компенсировать отсутствие внимательности любящего. Они пылко обсуждают прошлое, мечтают о будущем, похожем на это прошлое, но оба боятся говорить о печальных истинах настоящего: рухнувшей безумной любви, исчезнувшем желании, страхе смерти, их союзе, превратившемся в заурядную привычку и заботливую безнадежность. Видя, как страдает она, он думает только о страдании. Она беспрестанно работает, лишь бы удержать иссякающую с каждым днем энергию, лишь бы окончательно не рухнуть под гнетом абсолютной не-любви и полной безнадежности. Каждый из них целиком сосредоточен на самом себе, и любое правдивое слово между ними ускорило бы крах. Они улыбаются друг другу издали, едва заметно, чтобы не нарушить это мимолетное равновесие перед крушением. Они затаили дыхание.

    Она твердит ему, что хотела бы поехать в Лондон, чтобы проконсультироваться у доктора Сорапюра, специалиста по болезням сердца. Подобные слова не опасны. Речь идет о выздоровлении. Когда она выздоровеет, все снова будет чудесно. Но она сознает, что болезнь ее не только телесная и, чтобы спасти их обоих и их союз, нужны вовсе не пилюли, диета, уколы и рентген. Он тоже это понимает. Оба делают вид, что едут в Лондон за консультацией врача. На самом деле они пересекают пролив, чтобы поставить все на последнюю карту. «Я говорю, что внешней целью ее визита было посещение доктора Сорапюра, пишет Джон Мидлтон Мурри. Но полагаю, что истинной целью этой поездки было установление контакта с А.Р. Ореджем. Во всяком случае, я был удивлен, как стремительно она, едва приехав в Лондон, включилась в деятельность кружка, сформировавшегося вокруг Успенского, в который входили Оредж и Дж.Д. Бересфорд. Иногда мы говорили о том, что касалось нас больше всего (то есть о ее выздоровлении единственной «безобидной» теме и о тех формах, которые примет их союз, когда она выздоровеет), но в то время наша любовь повисла в пустоте, и мои воспоминания об этих днях полны отчаяния и тоски. И для меня, и для Кэтрин было ясно, что единственным средством может стать возрождение. Но как его достигнуть? Я считал невозможным вступить вслед за ней в кружок Успенского, вернее, мне казалось, что я не могу вступить в него, не нарушив своей внутренней целостности. Таким образом, я никак не участвовал в том, что волновало теперь Кэтрин больше всего. Я ей становился не нужен. Более того: я становился препятствием в ее стремлении к освобождению».

    Итак, они пересекли Ла-Манш, поставив на карту все. Они согласились принять все как есть. Все рушится. Нужно либо родиться заново, либо продолжать эту ложную жизнь с ее уходящей любовью. Кэтрин принимает важное решение удаляется от мужа, порывает с благочестивой ложью их совместной жизни, пытается излечиться в одиночку, то есть найти дорогу к своему «Я», твердому, стабильному «Я», не знающему ни страха, ни надежды, такой точке в самой себе, где она уже не боялась бы смерти, где вновь засияла бы их любовь. Джон брошен и оставлен наедине со своими слабостями и обманами, тревожной нежностью, стыдливой предосторожностью по отношению к ней, с неясным и смутным миром человека, чья жена неизлечимо больна. Кэтрин уходит. Она удаляется в то место, откуда увидит Джона во всей постыдной наготе его колебаний, но где также возродится ее любовь и откуда она будет поддерживать его со всей теплотой, на которую только способна.

    Роланд Мерлин в указанном мною труде очень невысоко ставит Мидлтона Мурри. Он изображает его человеком слабым и эгоистичным. Но мне думается, что не стоит разделять это мнение Мерлина, основанное на весьма поверхностных данных.

    В августе 1920 года Кэтрин Мэнсфилд записывает в своем дневнике: «Я все кашляю, кашляю. Главное для меня в том, чтобы восстановить нормальное дыхание. А он молчит, опустив голову, закрыв лицо руками, как будто это невозможно вынести. «Вот что она со мной делает! Каждый новый приступ кашля действует мне на нервы». Я знаю, что эти чувства непроизвольны. Но, Боже, как они гадки! Если бы хоть на мгновение он мог забыть о себе, стать на мое место, помочь мне. Что за злая участь быть пленником самого себя!»

    Мидлтоп Мурри был и впрямь пленником самого себя, как говорит Кэтрин Мэисфилд, он никогда не мог забыть о собственной персоне. Он жил, терзаясь оттого, что его жена женщина восхитительная, но разрушенная болезнью тела, сердца и души; женщина, чья жизнь висит теперь на волоске, в то время как он не испытывал метафизического страха или, скорее, понимал подобный страх только умом, но не более того.

    «Перестаньте быть таким впечатлительным, перестаньте мучить себя, перестаньте что-либо чувствовать. Здесь нужна решимость, а не жалкое самокопание, внушал ему Д.Г. Лоуренс. В этом весь ваш порок: вы готовы сгноить собственную мужественность и, надо думать, именно к этому стремитесь».

    Прислушайтесь к совету Лоуренса! Он говорит: «Измените свою природу!» Но как ее изменишь? И нужно ли ее менять? Не лучше ли принять себя таким, каким тебя создала природа? Мидлтон Мурри отлично сознавал, в чем его «порок», знал, что центром его жизни был он сам, хотел он того или нет. Но из глубины его «я», постоянно исследуемого, ощупываемого, судимого, которое он то жалел, то превозносил, поднималась настоящая боль, крик раненой любви к Кэтрин, Кэтрин умирающей и с проницательностью умирающих вершащей суд над его неспособностью выйти за рамки самого себя. Это было его участью, настоящим крестом супруга, который ее все-таки любил и тщетно тянулся к ней. Будучи неспособным от него отказаться, он называл этот крест «своей целостностью».

    Как все становилось трудно! «Ей хотелось, чтобы я не обращал никакого внимания на ее болезнь, пишет Джон Мидлтон Мурри, но это было невозможно. Я был в таком отчаянии, что вечером, когда мы лежали рядом, приступы ее кашля заставляли меня содрогаться до самой глубины души. Было невыносимо видеть ее исхудавшей, с воспаленными глазами, превратившейся в тень. Я стоял в очередях, чтобы найти для нее подходящую пищу, но упорство, с которым я это делал, казалось ей неуместным. Почему я не мог забыть об этом несчастье? Иногда на меня находили приступы такого страшного отчаяния, что мне казалось, будто я попал в ловушку. То, что она могла истолковать мою тоску как желание освободиться от ее присутствия, переполняло чашу».

    Кэтрин видела, что она несправедлива. Страх смерти толкал ее на подобную несправедливость. Джон чувствовал, что не способен преодолеть страх перед завтрашним днем, предстать перед Кэтрин в обличье сверхчеловека, который легко отбрасывает мысль о смерти, считает ничтожными мучения супруга, внезапно обездоленного болезнью своей жены, и, в порыве доверия и превосходства, зажигает на брачном ложе огонь спасительной любви, любви феерической, побеждающей все, в том числе и бациллы Коха. Она смотрела, как он волнуется, как борется со своим бессилием и страдает, подобно любому заурядному человеку. Под этим взглядом у него окончательно уходила почва из-под ног, он делал одну ошибку за другой. А она уже мечтала о том, чтобы превозмочь свою болезнь, выпутаться из трясины их отношений, чтобы ступить на твердую почву, где Джон и Кэтрин будут уже не страдающими телами с омраченными душами, но двумя воплощениями кристально чистой любви.

    Чтобы достичь этой твердой почвы, необходимо было порвать с тошнотворным очарованием пары Кэтрин Джон. Ей нужно было умереть в качестве Кэтрин, супруги Джона, созданной из капризных настроений, скрытых опасений, преходящей нежности, непостоянных чувств; короче говоря, нужно было умереть той, кого любил Джон искренней, но нерешительной любовью, и стать другой, возродиться. Джон же отказывался умереть ради самого себя. Он не хотел пускаться в эту авантюру. Кэтрин еще раз осудила его за малодушие. Она убеждала себя, что достаточно умереть и воскреснуть ей одной, чтобы возродить их любовь, но не забывала при этом, что он, как всегда, слишком привязан к своему мелкому «я» и предпочитает посредственность их отношений подлинному союзу, а поэтому ей нужно бежать прочь, чтобы помочь ему перейти вместе с ней в мир настоящей жизни и истинной любви. А он, ожидая, медлил на противоположном берегу, словно курица-наседка, бессильно машущая крыльями. С наивным и в то же время хитрым эгоизмом, с жалкой гордостью интеллектуала, которому кажется, что он защищает свою «целостность», укрываясь в собственной скорлупе, он страдальчески смотрел, как Кэтрин уходит от него на этот раз куда дальше, чем уходила раньше по знакомым дорожкам физического недуга.

    По правде говоря, я не думаю, что следует, по примеру Роланда Мерлина, пожимать плечами и объявлять, что Мидлтон Мурри не был «мужчиной». Хотел бы я посмотреть, как поступил бы в подобной ситуации сам Роланд Мерлин. Я даже думаю, что Лоуренс, каким бы сильным человеком он ни был, быть может, удержал бы Кэтрин в ее «обычной жизни», но лишь воздействовав на нее более резко, и тогда она бы умерла в отчаянии на койке санатория, а не Дождалась того дня, когда, полная надежд, скончалась в своей комнате в Аббатстве. Нам легко судить человека, если он не соответствует нашим пристрастиям: это составляет часть жестокой и абсурдной игры, являющейся нашей жизнью. Но мы не можем позволить себе судить его. «Бог ему судья», говорят добропорядочные люди. И я поостерегусь судить Мурри, так же как остерегаюсь, на протяжении всей этой книги, судить Гурджиева. Мурри ничего не мог сделать для Кэтрин. Кэтрин же могла сделать для себя лишь то, что она сделала. Я думаю только о стечении обстоятельств, как материальных, так и других, которые позволили Кэтрин умереть в тот самый день, когда ее муж приехал в Аббатство, о таинственном стечении этих обстоятельств. Я полагаю, что в этом есть тайный смысл. Я не могу его расшифровать, но мне кажется, что Гур-джиев сыграл здесь определенную роль или, точнее, что вовсе не случайно трагедия разыгралась под крышей дома, владельцем которого был такой человек, как Гурджиев.

    ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

    Беседы с Ореджем. Путешествие в Париж и тщетные усилия доктора Манухина. «Мы должны стать «детьми солнца»». Решение пуститься в авантюру под названием «Гурджиев». В поисках сознательной любви.

    В ЛОНДОНЕ, как и было договорено, Кэтрин Мэнсфилд посещает доктора Сорапюра. Он успокаивает ее в отношении состояния сердца. Джон радуется, но ей уже безразлично мнение врачей. Надежды Джона на положительные перемены в их с Кэтрин совместной жизни, основанные на медицинских заключениях, лишь доказывают его слабость, его страх перед истинной проблемой. Все стало мучением, все подтверждает глубокий разрыв. Она поселяется у подруги, в то время как он едет в Селсфилд. Отныне ей необходимо одиночество. Он только помешал бы ей. Джон считает, что она теряет себя, что рискует потерять их обоих. Когда Кэтрин видит его, слышит его голос, ей порой становится страшно пуститься в эту авантюру, она начинает сомневаться, колебаться. Она просит его побыстрее уехать. Что до него, возможно, он предпочел бы ничего не видеть, ничего не знать, спрятать голову под крыло. Кэтрин остается в Лондоне, чтобы пройти курс лечения у радиолога. На самом деле она лечится у него лишь для того, чтобы сделать приятное мужу, чтобы поддержать иллюзию Джона, будто прежняя жизнь продолжается. Она вступает в группу Успенского. Ищет ключ к «истинному изменению».

    Вот что Кэтрин записывает в своем дневнике:

    «Моя первая беседа с О. состоялась 30 августа 1922 г.

    В тот день я, прежде всего, сказала ему, что не могу примириться с мыслью, будто жизнь обязательно ниже того, что мы о ней думаем. У меня было чувство, что так происходило почти со всеми, кого я знала, да и с теми, кого не знала. Не успевала закончиться их молодость, полная хоть каких-то сил и порывов, как вместе с нею обрывалось и их духовное развитие. В тот самый момент, когда приходит пора собрать все свои силы, начать по-настоящему управлять собой, короче, действовать как взрослый человек, они начинали разменивать сокровища сердца на тысячи мелких желаний. При мысли о таких людях мне представляется река, превращающаяся во множество мелких ручейков, протекающих по болотистой местности.

    Эти люди, безусловно, тешились иллюзиями в отношении самих себя. Они называли это измельчание «повышенной терпимостью, разносторонними интересами, чувством меры», с тем, чтобы этот процесс не исключал возможности «жить». Или же видели в нем способ ускользнуть от внутренних голосов, от самоанализа способ наиболее легкий и, следовательно, помогающий им лучше проводить свою жизнь. Но рано или поздно по крайней мере, так происходит в книгах в них зарождалось чувство глубокого сожаления, беспокойства, ощущение, что ты чего-то лишен. И тогда в глубине их души раздавался беззвучный крик, отзывающийся эхом во всем их существе:

    «Я не достиг цели. Остановился на полпути. То, что у меня есть, это вовсе не то, чего я желал. Если все это так, тогда не стоило и жить!»

    Но я-то знаю, что это не так. Да и как об этом узнаешь?»

    Возьмем случай с К.М. С самых давних времен, которые она только помнит, она вела ложную жизнь. В то же время с начала и до конца этой жизни были моменты просветления, дававшие ей почувствовать, что существует возможность чего-то иного… «

    30 сентября.

    Знаете ли вы, в чем состоит индивидуальность?

    Нет.

    В сознательной воле. Это, значит, сознавать, что ты обладаешь волей и способен к действию.

    Да, это правда. Замечательные слова».

    В этих заметках можно найти первые темы Учения. Теперь для Кэтрин Мэнсфилд речь идет о том, чтобы овладеть этой сознательной волей, или, как еще говорили в группах, этой «волей к воле», позволяющей действительно влиять на себя и владеть собой, развивать в себе центр тяжести, самому делать что-то с собственной жизнью, а не быть больше целиком «переделываемым» ею, установить постоянную связь с энергией мироздания, и если ты любишь, то любить действенно, то есть ощущать себя и любимое тобой существо в состоянии вечной духовной полноты. Возможно ли это? Серьезные люди говорят, что да. И даже готовы представить этому доказательства. Ими обладает их Учитель, Гурджиев. Во всяком случае, Кэтрин чувствует себя призванной вступить на этот путь. Ее биографы часто дают понять, что она стремилась лишь к тому, чтобы обрести физическое здоровье. Они опираются на некоторые строки, где она действительно объясняет мужу, что Гурджиев поможет ей выздороветь скорее, чем те доктора, которых заботит лишь ее тело. Но я думаю, кроме собственного выздоровления, она мечтала также и о возрождении великой человеческой любви. Я полагаю, что в глубине души Мидлтон Мурри был с этим согласен. Она не могла сказать ему о том, на чем основывались ее надежды. Для этого пришлось бы поднимать вопрос об их отношениях, перебирать болезненные проблемы всех супружеских пар вообще и их собственной в частности. Лучше всего этого не касаться. Сам их разрыв уже был драмой, равно как и намерение Кэтрин вступить в общество Гурджиева. Решившись на это окончательно, или почти окончательно, нужно было вновь замолчать или говорить как можно меньше.

    ЧЕРЕЗ месяц после встречи с Ореджем Кэтрин решает поехать в Париж. Мужу она говорит, что ее врач-радиолог недостаточно компетентен. «Я совершенно не удовлетворена чисто экспериментальной методикой, которую он использует при лечении. Видите ли, доктор Уэбстер обычный радиолог. Он не осматривает и не взвешивает пациента, не обходится с ним так, как это принято в клинической практике». Она заявляет, что ей нужно обратиться к лучшему специалисту в этой области, доктору Манухину, который живет в Париже. «Ради этого я готова остановиться в любой гостинице, на любой окраине». Таким образом, она предупреждает возражения, которые выдвинет Мидлтон Мурри: трудности путешествия при ее физическом истощении, неудобства жизни в гостинице для такой тяжелой больной, как она, и т. д. Но Кэтрин скрывает истинную цель своего предприятия: поездку в Фонтенбло, встречу с Гурджиевым.

    Она приезжает в Париж. Первое ее письмо заканчивается так: «Надеюсь завтра увидеть Манухина. Я Вам напишу, что он скажет». Но в письме, отправленном на следующий день, об этом визите ничего не говорится, оно начинается следующими словами: «Нет, в сущности, я не чувствую, что Успенский повлиял на меня. Мне скорее думается, что я услышала мысли, сходные с моими, но более ясно выраженные и более законченные, и что действительно есть Надежда, настоящая Надежда, а не полу-Надежда».

    Доктор Манухин, как сообщает нам Роланд Мерлин, которому удалось с ним переговорить, заверил, что больная, безусловно, сможет поправиться, если будет скрупулезно следовать всем его предписаниям. Она сделала вид, что готова на это, но через две недели заявила врачу о своем решении отправиться жить в Аббатство, среди учеников Гурджиева. Доктор Ма-нухин умолял ее не делать этого, объясняя, что она рискует жизнью, если попадет во власть кавказца, о котором он смутно слышал, если откажется от традиционных методов лечения. Он даже написал Гурджиеву, что больная не может жить без помощи врача, и просил его повлиять на нее, разубедить оставаться в Аббатстве. Гурджиев не ответил. Через несколько дней Кэтрин Мэнсфилд уже стояла у ограды замка «лесных философов».

    Она колебалась еще целый день и целую ночь. Утром второго дня решение было наконец принято.

    «10 октября.

    Сегодня утром я подумала: с тех пор, как нахожусь в Париже, чувствую себя ничуть не здоровее, чем прежде. Вчера мне показалось, что я умираю. И дело тут не в воображении. Сердце мое так измучено, я так изнурена, что у меня хватает сил только дотащиться от дома до такси и от такси до дома. Я встаю в полдень, снова ложусь в постель в половине шестого. Иногда пытаюсь работать, но чувствую, что время мое ушло. Больше я так не могу. Начиная с апреля, я, в сущности, не сделала абсолютно ничего. Но почему? Даже если лечение Манухина и улучшило состав моей крови, мой внешний вид и оказало благоприятное влияние на легкие, оно никак не сказалось на состоянии сердца, весь прогресс объясняется лишь тем, что в гостинице я жила будто погребенная заживо.

    Мой дух почти окончательно сломлен. Источник моей жизни иссякает. Все улучшение здоровья лишь обманчивая видимость, пустая комедия. В чем оно состоит? Могу ли я ходить? Нет, я едва волочу ноги. Могу ли я что-нибудь сделать со своими руками и телом? Ровным счетом ничего. Я абсолютно беспомощная больная. Что такое моя жизнь? Паразитическое существование. Прошло уже пять лет, а я прикована еще больше, чем когда-либо.

    Ну вот, писанина меня малость успокоила. Благословен Господь, который дал нам возможность писать. Я испытываю такой ужас перед тем, что собираюсь сделать. Все мое прошлое взывает ко мне: «Не делай этого». Джон говорит мне: «Манухин ученый. Он выполняет свою задачу. А ты должна выполнить свою». Но это лишено всякого смысла. Я неспособна излечить ни душу, ни тело. И, как мне кажется, с душой все обстоит еще хуже, чем с телом. Разве сам Джон, человек абсолютно здоровый, не начинает беспокоиться, заметив прыщик на шее? Подумайте же о заключении, в котором я пробыла целых пять лет! Кто-то должен помочь мне выйти из темницы. И если то, что я говорю, есть признание моей слабости, тем хуже. Лишь человек, совершенно лишенный воображения, может мне не сочувствовать. А кто мне может помочь? Я помню, как в Швейцарии Джон говорил мне: «Я бессилен». Разумеется, он бессилен. Один заключенный не в состоянии помочь другому. Верю ли я только в медицину? Нет, разумеется. Только в науку? Тоже нет. Смешно и наивно предполагать, что можно выздороветь, как выздоравливает корова, если сама ты при этом коровой не являешься. В течение всех этих лет я искала человека, который разделил бы со мной подобный взгляд. И вот услышала о Гурджиеве, который, как мне показалось, должен не только его разделить, но и знать обо всем этом гораздо больше. В чем же причина колебаний?

    В опасениях? Опасениях по поводу чего? Не лежит ли в основе всего страх потерять Джона? Думаю, что да. Но, Боже мой! Посмотри правде в глаза. Что он для тебя сейчас? Что вас связывает? Он беседует с тобой иногда, а потом уходит. Он думает о тебе с нежностью, мечтает о совместной жизни когда-нибудь, когда свершится чудо. Ты для него лишь мечта, но уже не живая реальность. Потому что вы уже не одно существо. Что между вами общего? Почти ничего. И, тем не менее, мое сердце переполнено чувством глубокой, нежной любви к нему и тоской из-за его отсутствия. Но к чему все это, если такова реальность? Жить вместе, пока я больна, это лишь мучение с проблесками счастья. Это не жизнь. Ты прекрасно знаешь, что Джон и ты это лишь мечта о том, что могло бы осуществиться. И никогда, никогда этот сон не станет явью, если ты не выздоровеешь. А выздороветь невозможно, только мечтая, или ожидая, или пытаясь осуществить это чудо своими силами. Стало быть, если великий тибетский лама обещал прийти к тебе на помощь… как ты можешь еще сомневаться? Рискни. Рискни всем, чем можешь. Перестать оглядываться на мнение других. Делай самое трудное из того, что ты можешь здесь сделать. Действуй ради самой себя. Смотри правде в глаза.

    Чехов, правда, этого не сделал. Потому он и умер. И потом, будем искренни. Что мы знаем о Чехове из его писем? Говорят ли они всю правду? Разумеется, нет. Нельзя ли предположить, что всю свою жизнь он испытывал стремления, которые так и не нашли выражения в словах? Прочти его последние письма. Он отказался от всякой надежды. Если очистить эти письма от сентиментальной шелухи, они покажутся ужасными. От Чехова ничего больше не остается. Его поглотила болезнь.

    Может быть, здоровым людям все это покажется чушью. Они никогда не шли этой дорогой. Как они могут понять, где я нахожусь? Это лишь еще один довод для того, чтобы смело идти вперед одной. Жизнь не проста. Несмотря на все то, что мы говорим о ее загадочности, столкнувшись с ней вплотную, мы хотим в ней видеть лишь детскую сказку…

    А скажи, Кэтрин, что ты понимаешь под здоровьем? И ради чего оно тебе нужно?

    Ответ: Под здоровьем я понимаю способность вести полноценную, зрелую, насыщенную жизнь, в тесном контакте со всем, что я люблю: с землей и ее чудесами, с морем и солнцем. Со всем, что мы имеем в виду, говоря о внешнем мире. Я хочу проникнуть в него, стать его частью, жить в нем, научиться всему, что он может преподать, устранить все искусственное и наносное, что есть во мне, стать сознательным и искренним человеческим существом. Я хочу понимать других, понимая при этом самое себя. Я хочу реализовать все то, на что способна, чтобы стать здесь, я остановилась, подумала, подумала еще, но тщетно, это можно выразить только так: «дитя солнца». Когда мы говорим о желании любить других, нести свет и тому подобных стремлениях, это кажется ложью. Но этого достаточно. «Дитя солнца» этим все сказано.

    И потом, мне хотелось бы работать. Но как? Мне хотелось бы делать что-то своими руками, своим сердцем, своим умом… Хотелось бы иметь сад, домик, траву, животных, книги, картины, музыку. И еще я мечтаю писать обо всем этом, выражать свои чувства. (Писать можно о чем угодно, хоть о кучере фиакра. Это не важно.)

    Лишь бы была жизнь кипящая, страстная, живая, укрепиться в ней учиться, желать, знать, чувствовать, думать, действовать. Вот чего я хочу. И никак не меньше. Вот к этому-то я и должна стремиться.

    Я написала эти страницы для самой себя. Но теперь рискну послать их Джону. Пусть делает с ними, что хочет. Пусть видит, как я люблю его. И когда я говорю: «Я боюсь», не смущайся, мой дорогой. Мы все боимся, находясь в приемной врача. И все-таки надо превозмочь страх. И если тот, кто остается, сохранит спокойствие это та помощь, которую мы можем оказать друг другу…

    Вот так… Очень серьезно, очень трудно. Но теперь, когда я переборола эти мысли, все стало иначе. В глубине души, в самой глубине, я себя чувствую счастливой. ВСЕ ХОРОШО».

    МНЕ кажется, что эти страницы должны быть прочитаны одновременно в двух планах в плане физической болезни и духовного беспокойства. Тогда можно будет легко понять, что Кэтрин Мэнсфилд мечтает не только о восстановлении связей с окружающим миром, которые так радуют здоровых людей. Речь идет о мечте совсем иного масштаба. Она, такая целомудренная в своих записях, не случайно называет себя «дитя солнца». Речь идет о том, чтобы душой и телом перейти в сверкающий мир, где камни, животные, растения и люди живут такой жизнью, о которой мы и не догадываемся, потому что не живем по-настоящему. А почему мы не живем полноценной жизнью? Потому что утратили чувство единства. Человечество уже давно иссушено христианским дуализмом Бог и творение, душа и тело, а теперь его иссушает марксистский дуализм материи и духа. Нужно вновь обрести ключ, который установил бы непосредственную связь между душой и телом, материей и духом, ключ к единству физических и духовных сил, человеческих возможностей и вселенской энергии. Необходимо вернуться к истокам, восстановить в себе это утерянное единство. Это привело бы к подлинному излечению. Были ли мы перед этим здоровыми или больными не так уж важно. «Туберкулезники» или «сердечники», мы лишь делаем вид, что живем, не взаимодействуя по-настоящему ни с окружающими нас вещами, ни с живыми существами; завеса отделяет нас от природы, и любовь наша лишена постоянства, силы волшебства.

    Вот об этом мечтает Кэтрин Мэнсфилд. И это не просто мечта больного человека. Из-за болезни она в тысячу раз сильнее, чем здоровый человек, ощутила весь дискомфорт «ложной жизни». Болезнь высветила это состояние беспощадным светом. Но Кэтрин Мэнсфилд хочет не только выздороветь, она хочет измениться. Хочет не только восстановить связи с окружающим миром, но и вернуть ему все краски земного рая. Она мечтает не только внушать любовь мужу, но хочет, чтобы любовь эта стала феерической, полной магии и величия, не- винности и бесконечного могущества, стала любовью золотого века.

    Очень интересно сопоставить эти страницы с тем, что написал Лоуренс незадолго до своей смерти. Лоуренс отказался пойти за Гурджиевым, но мечтал в точности о том же, о чем мечтала Кэтрин Мэнсфилд в то утро, когда она укладывала чемоданы, чтобы отправиться в Аббатство. Рассказ Д.Г. Лоурен-са «Человек, который был мертв» безусловно, является одним из самых значительных произведений нашего века и прекрасно развивает ту же тему «детей солнца».

    «Человек, который был мертв» только что воскрес, но продолжает оставаться в том промежуточном пространстве между смертью и жизнью, в котором пребываем почти все мы, в том состоянии, которое Кэтрин Мэнсфилд не осознавала лишь в силу своей болезни, но из которого она, тем не менее, хотела выйти. «Не принадлежа ни этому, ни иному миру, он шагал, еле передвигая израненные ноги. Как и там, в ином мире, он был, не слеп, но и не зряч. Он просто-напросто оставил за спиной город и его предместья, думая лишь о том, что заставило его пуститься в это странствие разочарование, глубокое отвращение или тайное решение, которого он сам еще не осознавал».

    Таково было и состояние Кэтрин Мэнсфилд в тот момент, когда она захлопывает чемодан, чтобы отправиться к Гурджиеву. «Человек, который был мертв» блуждает внутри себя и в окружающем мире в поисках утраченного единства. Он узнал, что такое смерть, и теперь видит, что для того, чтобы действительно восторжествовать над ней, необходимо восстановить связь между душой и телом, между ним самим и миром, который только и ждал, чтобы повернуться к человеку своей сияющей, райской стороной. Но в чем ключ этой гармонии? «Человек, который был мертв» знает только две вещи, но знает их очень хорошо: это ужас раздвоенной жизни, которая хуже смерти, и абсолютная необходимость с ней покончить. Этого достаточно. Если это как следует осознать, ключ будет найден. Так подумает Кэтрин Мэнсфилд, не будучи до конца уверена, куда именно следует идти, но, зная, что идти нужно, и нужно всем рискнуть, все бросить, чтобы идти. Безусловно, ключом к гармонии является любовь, и «Чело- век, который был мертв» поднимается к храму Изиды, к человеческой и в то же время величественной любви, любви невинной, могущественной, магической, любви золотого века, которую мы в силах постоянно обретать заново. Конечно, те, кто пытается это сделать, подвергаются серьезной опасности, ибо преступают законы ложного мира, охраняемого псевдоживыми людьми, постоянно озабоченными оправданием своей спячки и внутренней слабости. Им следует забыть обо всякой осторожности и пойти на риск. И как раз здесь мы находим, как у Лоуренса, так и у Кэтрин Мэнсфилд, желание поверить в то, что все живое пользуется почти божественной защитой, дарующей им неуязвимость. Следующие замечательные строчки Лоуренса перекликаются с тем, что мы читаем у Кэтрин Мэнсфилд:

    «Они убили бы нас, если бы могли, повторял он себе, но существует закон солнца, который нас защищает. Пройдя огненное горнило, я вышел из него нагим и воскрес. И теперь просто так не дамся смерти. Я вырвался из ее оков».

    Он встал и вышел. Стояла холодная зимняя ночь во всем своем звездном великолепии.

    «Я победил мелочность, ложь и страдание, подумал он. Меня ждет великолепная судьба».

    Он молча поднялся по лестнице, ведущей к храму, постоял в темноте на паперти, глядя на сероватое небо, звезды и вершины деревьев.

    «Есть великолепные судьбы, снова подумал он, таящие в себе великое могущество».

    РОЛАНД Мерлин, биограф Кэтрин Мэнсфилд, уверяет нас, что она, разочаровавшись в людях, кинулась к Гурджиеву не только чтобы излечиться физически, но и чтобы забыть о ничтожности человеческой любви. Он описывает ее стремление к «идеалу мужчины», постоянно связанное с разочарованиями, и в связи с этим вспоминает Жорж Санд. Литературная критика, стремящаяся к подобным сравнениям, вещь сама по себе хорошая, но она становится опасной, когда эти сближения, оправданные по отношению к литературным образам, стирают различия, крайне важные в реальной жизни. Жорж Санд меняла мужчину за мужчиной с возрастающим разочарованием, потому что сама была мужчиной в юбке и вела себя в любви в точности так, как ведет себя мужчина. Она была псевдо-женщииой, прототипом той псевдоженщины, которая царит повсюду в нашем современном мире. Это сильно возбуждающий нас двойник, но не более того. Настоящую женщину сейчас встретишь редко. Мы сегодня уже практически не знаем, что это такое, и, как говорит Жироду, «большинство мужчин женится на жалкой подделке мужчины, немного более гибкой, мягкой и красивой, но, в сущности, они женятся на самих себе». Именно такой и была Жорж Санд. В период расцвета романтизма она предвосхитила тип современной женщины, столь далекой от настоящей женщины. Поэтому между ней и мужчиной никогда не свершалось никакого таинства, различие было слишком мало, там не могло быть места для настоящей любви. Отсюда калейдоскоп приключений, возбуждение, но не желание, погоня, а не самоотдача. Это показывает, насколько опасно сравнение Жорж Санд с Кэтрин Мэнсфилд, основанное на том, что будто бы обе они испытывали любовное разочарование. При этом теряются из виду совершенно необходимые представления о жизненном поведении, о существовании двух типов женщин: истинных, встречающихся очень редко, и псевдоженщин, имя которым легион и которых в большинстве случаев только и знает современный мужчина. Настоящая женщина редка, и если мужчине случится ее встретить, он бежит прочь, ибо она требует от любви чего-то гораздо большего, чем игры, где каждый занят только самим собой. Он бежит от нее, ибо ему удобнее заниматься любовью со своим двойником с длинными волосами и тонкой талией, а не отважиться жить в мире страсти, требующей самоотдачи, чем и является любовь для настоящей женщины. Он бежит от нее, ибо любовь, которую она дает и которой требует, не прощает ни малейшей трусости. Она это Другой во всей его целостности. Псевдоженщине соответствует обычный мужчина, тот, который легкодоступен. Есть выражение «сверхчеловек», но нет выражения «сверхженщина», потому что достаточно сказать просто «женщина». Такой женщине соответствует «сверхчеловек», или, точнее, мужчина, целиком занятый достижением более высокого уровня человечности. В этом ключ к поискам Кэтрин Мэнсфилд, ключ к ее собственным разочарованиям, и в частности к ужасному разочарованию во Франсисе Карко. Теперь уже слишком поздно искать среди мужчин настоящего мужчину. Вот Джон Мидлтон Мурри, с его вяловатой любовью, самокопанием, мягкотелостью, податливостью, неспособностью ответить на любовь, требующую самоотдачи, с его страхом, вечными увертками. И вот истинная женщина, Кэтрин, разрушенная болезнью, подурневшая и в то же время подталкиваемая своей болезнью к тому, чтобы обрести абсолютную полноту любви. Нужно победить болезнь, но нужно заодно разрушить и другие барьеры, отделяющие Кэтрин и Джона от такой любви. Но действовать приходится ей, только ей одной. Как тут быть? Как мы можем действовать, когда наше раздвоенное «я» ускользает от нас, когда наши силы целиком заняты тщетной попыткой объединиться для проявления нашей собственной природы, нашего особого призвания, всегда скрытого от нашего сознания. Каким бы ни было желание любить и быть по-настоящему любимыми, мы не можем достичь этой постоянной и лучезарной любви, ибо в нас самих нет ничего постоянного и светоносного. Будь иначе, наша лучезарная любовь вызвала бы подобное чувство в существе, которое мы любим, и глубочайшим образом изменила бы его, тогда мы смогли бы узнать, что такое эта благодать любви, о которой только мечтаем или знаем понаслышке. Тогда между нами мог бы начаться настоящий диалог, в то время как теперь каждый из нас бормочет что-то про себя, тщетно пытаясь найти дорогу к другому, в окружающей нас трясине.

    «Посмотрим правде в глаза, пишет Кэтрин Мэнсфилд сво-ему мужу, какие отношения между нами сейчас? Никаких. Хотя мы чувствуем, что существует возможность настоящих отношений. Не кажется ли Вам, что это очень глубокая истина?»

    ИТАК, Кэтрин Мэнсфилд, сидя в своем гостиничном номере близ Сорбонны, записывает в дневнике, что жребий брошей: она решила все поставить на карту, чтобы измениться и изменить свою жизнь и свою любовь. Не знаю, выбрала ли она правильный путь. Может быть, мы поймем это, проследив за мыслью и методом Гурджиева, которые, как мне кажется, никогда и никому не помогли обрести любовь. Но в то утро она думала скорее об Оредже, чем о самом Гурджиеве. Если попытаться понять, что происходило в ее душе, когда она готовилась сесть в поезд, идущий в Фонтенбло, чтобы добраться до своего последнего, крайне странного пристанища, следует обратиться к еще не изданному тексту Оред-жа. Она слышит эту замечательную речь, воспринимая ее как эхо своей личной женской драмы. Именно эта речь привела Кэтрин к Гурджиеву.

    СОЗНАТЕЛЬНАЯ ЛЮБОВЬ[17]

    «ДВИЖУЩЕЙ силой сознательной любви в ее развитой форме является желание, чтобы объект любви достиг своего собственного совершенства, заключенного в нем от рождения, независимо от тех последствий, которые это может иметь для любящего. «Пусть она до конца станет самой собой я не в счет, говорит сознательный влюбленный. Я согласен попасть в ад, лишь бы она оказалась в раю''. И парадокс подобной любви в том, что она вызывает те же чувства у другой стороны. Сознательная любовь порождает сознательную любовь. Почему же этот феномен столь редок среди людей? Во-первых, потому, что подавляющее большинство из них это всего лишь дети, страстно желающие быть любимыми, но не умеющие любить. Вторая причина в том, что достижение совершенства редко считается необходимым завершением любви взрослого человека, хотя ничто иное не может возвысить ее над уровнем ребенка или животного. В-третьих, человек, даже когда он полон желания любить, не знает, что может быть благом для любимого им существа. И, наконец, в-четвертых, сознательная любовь никогда не приходит случайно, она должна быть результатом сознательного выбора и твердого желания совершать над собой усилия. Как бусидо и другие рыцарские искусства появились не случайно, так и сознательная любовь не может возникнуть и развиваться сама по себе. Все геральдические знаки были произведениями искусства, и сознательная любовь также должна быть произведением искусства. Тот, кто хочет вступить на этот путь, пусть начнет с ученичества. И, может быть, когда-нибудь он достигнет мастерства. Пусть он, прежде всего, постарается сделать чистыми свои желания, отречься от всех эгоистических стремлений и предрассудков.

    Он созерцает любимое лицо. «Что это за тип женщины?» Тайна заключена в том, что здесь открывается путь к совершенству. Как может быть реализована эта возможность во славу его возлюбленной и ее Творца? Здесь нам следовало бы спросить себя: «Буду ли я на это способен?» Если я искренен, безусловно, должен ответить «Нет». Если мужчина не умеет правильно обращаться со своими собаками или лошадьми, если женщина не умеет выращивать цветы, то, как они смогут научиться открывать в любимом существе дремлющие в нем совершенства? Здесь необходимы смирение и готовность к любому испытанию. Если я не уверен в том, что для нее является лучшим, то, по крайней мере, должен позволить ей следовать собственным склонностям. А я в это время буду изучать ее и попытаюсь понять, кто она и чем может стать, что ей нужно, к чему взывает ее душа. Я научусь предвидеть за нее сегодня то, в чем она будет нуждаться завтра, ни на секунду не задумываясь над тем, каким бременем это может стать для меня. Юноши и девушки, вы увидите, какой самодисциплины и какого самообладания это требует. Вступайте в эти волшебные леса, вы, смельчаки! Боги любят друг друга сознательно. А сознательно любящие становятся богами.

    Люди будут бесстыдно похваляться тем, что они любили, любят или надеются полюбить. Как будто любви достаточно, чтобы покрыть их многочисленные грехи. Но любовь, когда речь не идет о любви сознательной, то есть стремящейся стать одновременно благоразумной и способной служить своему предмету, зависит лишь от благоприятного и неблагоприятного сродства, как это происходит в химии. И в том и в другом случае она одинаково неосознанна, то есть неконтролируема. Поэтому такое состояние любви очень опасно как для тебя, так и для другого или для вас обоих. Ибо в этом случае нас пронизывает космическая энергия, которая преследует свои собственные цели, совершенно независимые от наших, целиком овладевая нами. Мы имеем дело с динамитом, не принимая при этом никаких мер предосторожности. Нужно ли удивляться количеству несчастных случаев? Признаем же, что без осознания и без контроля любовь становится демонической силой. Не осознавая, можно разрушить предмет своей любви. Кто не слышал от подобной «любимой» таких слов о своем возлюбленном: «Я от него заболеваю, он меня убивает». И вот, вконец обессилев, такой возлюбленный становится самым несчастным существом, он не в силах совершить то, чего желает, зная при этом, что именно он должен совершить. Людям следовало бы молиться о том, чтобы их миновала любовь, не подкрепленная мудростью и силой. И если они не могут не любить чтобы мудрость и сила направляли их любовь. Ибо одной любви недостаточно.

    «Я люблю вас», говорит он. «Странно, что мне от этого не становится легче», отвечает она.

    До тех пор, пока вы не выкуете в себе сознание и волю, достойные высот вашей любви, повремените, юноши и девушки, признаваться в том, что вы влюблены. А если не можете этого скрыть, любите смиренно, стараясь стать благоразумными и сильными. Вы любите? Нужно быть этого достойным. Все истинно любящие, уязвимы для всего, лишь возлюбленная не в силах их уязвить. Это объясняется не усилиями со стороны любящих, но лишь полной, то есть истинной любовью. Им уже не нужно преодолевать никаких искушений: их просто больше не испытываешь. Неуязвимость обладает своей магией. И подобные случаи не так уж редки, как кажется на первый взгляд. Тем не менее «измена» может, быть совершена, а значит, неуязвимости не было. Но измена не всегда следствие искушения, она могла, что случается довольно часто, стать результатом обычного безразличия. А там, где не было искушения, не бывает настоящего падения. Человек не всегда испытывает любовь по отношению только к одному объекту. Кто-то может обладать даром вызывать в другом чувство любви, то есть насыщать его присущей любви энергией, но при этом совсем не обязательно, чтобы этот «кто-то» стремился использовать любовь в личных интересах. Так катаклизмы вызывают последствия, к которым они сами уже не имеют отношения. Рассказывают об одном ламе, поговорив с которым люди тотчас же становились влюбленными. Но влюблялись они при этом не в него, да и вообще не в кого- либо конкретно. Они отдавали себе отчет лишь в том, что после беседы с ламой их переполняло чувство активной любви, желания действовать и чувство это готово было вылиться в любую форму. Средневековые трубадуры («миннезингеры»), безусловно, были похожи на этого ламу.

    «Извечная суть любви это творческая сила. Любовь создала мир, но не все ее творения великолепны. Цель сознательной любви в том, чтобы вызвать возрождение или духовную любовь. Тот, кто способен возвыситься над взаимоот-ношениями самца и самки, не может не заметить изменений, которые происходят в любящих мужчине и женщине, сколько бы лет им ни было. Обычно эти изменения совершаются неосознанно, но они не менее символичны, чем гораздо более замечательные перемены, происходящие в тех случаях, когда мужчина или женщина любят сознательно: молодость становится вечной, из сердец влюбленных начинает бить источник молодости. Сотворение подобного «духовного ребенка» в каждом из любящих это особая задача сознательной любви, не имеющая, разумеется, никакого отношения к браку и детям.

    Мы являемся не единым существом, но некой слитой воедино триадой. Тремя, совершенно различными личностями, каждая из которых имеет свое представление о том, как должен функционировать наш организм в целом. К тому же эти личности, как правило, отказываются сотрудничать друг с другом, хотя каждая беспрестанно вмешивается в дела двух других. А теперь представьте себе, что эта семейка, разделенная вопреки своему желанию, влюбляется. Но кто из трех ее членов влюбился? Ибо крайне редко бывает, чтобы все трое одновременно влюбились в одного и того же человека.

    Вам кажется, что вы целомудренны, ибо воздерживаетесь от любых сексуальных отношений. Но истинное целомудрие подразумевает не только воздержание от секса, оно включает в себя все наши чувства, и в первую очередь зрение… «…Всякий, кто смотрит на женщину с вожделением, уже прелюбодействовал с нею в сердце своем», говорит Евангелие. Для большинства целомудрие чувств это то, чего еще нужно достигнуть. Когда-то, в Багдаде, это целомудрие преподавалось уже маленьким детям. Каждый орган чувств тренировался специальными, тщательно подобранными упражнениями, чтобы позволить ученикам сразу же отличать источник ощущений интеллектуальный, эмоциональный, инстинктивный или сексуальный от самих ощущений. Такое воспитание позволяло молодым людям управлять своими чувствами, так что целомудрия почти не требовалось, ибо такие люди были способны контролировать все свои сенсорные ощущения, не принимая одного за другое. Эротика сразу же могла стать искусством любви, и довольно известным в ту пору искусством, языком, о котором мы потеряли всякое представление. Доказательством тому является суфизм, слабые отзвуки которого еще можно было встретить в прошлом веке в России.

    Любовь без божества неполноценна. Возлюбленный должен уметь «угадать» или «обожествить» желания своей возлюбленной задолго до того, как она их осознает. Он должен знать ее лучше, чем она сама себя знает, если хочет любить ее сильнее, чем она сама себя любит, любить так, чтобы она по-настоящему стала тем, что в ней заложено, без сознательных усилий с ее стороны. В свою очередь ее усилия, когда любовь станет взаимной, будут направлены на него. Таким образом, каждый будет по мере сил способствовать совершенствованию другого.

    Все люди, даже самые циничные, смутно мечтают об этом состоянии, недостижимом на обычных уровнях сознания. Но подавляющее большинство ставит под сомнение саму возможность его достижения. Тем не менее, такая любовь реальна, при условии, что оба будут смиренно учиться друг у друга. Как начать это учение? Возлюбленный, собирающийся к своей любимой, должен подумать, что бы он мог ей принести, что бы он мог сделать или сказать, дабы это явилось для нее приятным сюрпризом. И пусть настоящее удивление не последует сразу: она ведь знала о своем желании и была восхищена лишь тем, что ее возлюбленный угадал его. В дальнейшем «сюрприз» сможет по-настоящему удивить ее, и тогда она спросит: «Как вы могли догадаться, что это сделает меня такой счастливой, если я сама об этом не догадывалась?» Постоянные усилия предупредить желания своей возлюбленной, пока она их еще не осознала, станут путем к сознательной любви.

    Уметь держать себя в твердой узде и лишь постепенно отпускать вожжи вот один из самых главных секретов счастья в любви. В любой трагедии, вызванной внешними обстоятельствами (например, в «Ромео и Джульетте»), существуют тысячи драм, спровоцированных самими любящими. Они не знают, когда нужно «держать себя в твердой узде», не знают, как это делается, а с другой стороны не чувствуют, как и когда «постепенно отпускать вожжи», и поэтому вторую задачу выполняют так же плохо, как и первую. Овраг под горой Меру (Венусберг) полон телами влюбленных, которые не сумели расстаться. Один из них хотел этого, но другой ему не позволил…

    В большинстве случаев неправильным был сам подход. Возлюбленные ринулись в пучину страсти, не подумав о том, как из нее выйти. Часто случается, что первые пять минут решающей встречи полностью определяют будущее последующих отношений. Но великая любовь умеет одновременно, и отдаваться, и сдерживать себя. Во всяком случае, следует знать, что если один желает расстаться, то долг другого отпустить его.

    Ревность это змей-искуситель, проникший в райский сад, чтобы превратить его в преисподнюю. Ревность отравляет своим ядом самые нежные из чувств. В то же время существует рецепт от ревности это сознательная любовь, но применить этот рецепт на практике еще труднее, чем переносить муки неразделенной любви. Лечение Синей Бороды доступно не каждому: оно заключается в полном перевоспитании тела и чувств».

    ИМЕННО возможность любить и быть любимой Кэтрин Мэнсфилд хочет найти в Аббатстве. Эта женщина, измученная телесно и духовно, но жаждущая радостей земной жизни, закрывает дверь гостиничного номера и отправляется в свое последнее путешествие. Во всем этом нет ничего мистического, как сказал бы Лоуренс, который рычал от злости, когда люди называли его мистиком. Есть только естественная потребность начать, наконец полноценную и свободную жизнь начать сейчас же, а не завтра, именно здесь, а не где-то в другом месте.

    ЭКИПАЖ покидает вокзал в Фонтенбло, пересекает мост, выезжает на дорогу в Вальвенс и останавливается на опушке леса Готье перед высокой оградой. Дмитрий Гурджиев, брат «Великого тибетского ламы», встречает прибывшую, очень учтиво и ласково, Кэтрин Мэнсфилд входит в сырой, полуразрушенный замок. Она устала от дороги и от всего остального. Через незавешенные окна виден огромный заброшенный парк. Чудесный октябрьский день. «О, какое восхитительное место! Вчера я видела, как падали листья тихо, будто шел золотой дождь. Смотрите, наступила осень. Что за волшебство скрыто во всем этом?» Листья падают и, разлагаясь, пробуждают к жизни тысячи упавших в землю семян.

    ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

    ПИСЬМА, НАПИСАННЫЕ КЭТРИН МЭНСФИЛД МУЖУ ВО ВРЕМЯ ЕЕ ПРЕБЫВАНИЯ У ГУРДЖИЕВА

    Аббатство, Фонтенбло-Авон (Сена-и-Марна) 18 октября 1922 г.

    ДОРОГОЙ Богги!

    Со времени моего последнего письма во мне произошли важные изменения. Я вдруг решила (мало сказать, что это произошло внезапно) постараться жить согласно своим убеждениям, а не так, как это было до сих пор, когда думаешь по-одному, а живешь по-другому. Не в обычном смысле, но в более глубоком, я всегда жила в состоянии разлада. Многие годы это была моя мука, а теперь я ни о чем другом просто не могу думать. Нет, я не могу больше играть роль, это все равно, что умереть заживо. Наконец я решила отринуть то, что было непосильным в моей прежней жизни, и начать все заново, чтобы понять, могу ли я достичь настоящей, живой, подлинной и полной жизни той, о которой мечтаю. Мне пришлось пережить ужасный период, прежде чем я пришла к этому. Вы понимаете, о чем идет речь. Внешне это, быть может, почти не заметно, но внутри хаос. Я сделала первый шаг навстречу неизвестному, когда приехала сюда и попросила мсье Гурджиева разрешить мне остаться здесь на некоторое время. «Здесь» это в старинном замке, очень красивом, окруженном чудесным парком. Сначала он принадлежал кармелитам, затем г-же де Ментенон. Внутри все модернизировано введено центральное отопление, электричество и т. д., но место по-прежнему великолепное, парк замечательный. Здесь проживают около сорока человек, в основном русские, занятые самыми разными делами. Они ухаживают за животными, работают в саду, музицируют, танцуют всего понемножку. Изучение самой теории отходит здесь на второй план. Главное это практика. Действительно, лучше заниматься живым делом, чем разглагольствовать, о нем. Нужно просто начать учиться что-то делать, если ты действительно испытываешь в этом потребность.

    Еще не знаю, разрешит ли мне Гурджиев остаться. Первые две недели у меня «испытательный срок». Если он согласится, я останусь на то время, что должна была провести за границей, и выздоровею. Это будет не частичным выздоровлением, касающимся только моего тела, а полным. На эти две недели у меня чудесная комната Гарсингтон, только еще шикарнее. Что касается еды так это просто гоголевские пиры. Сметана, масло Боже, как глупо говорить о еде! Конечно, я понимаю, что это очень важно, и хочу, чтобы вы знали, что здесь во всех отношениях прекрасные условия. Есть три врача настоящих, но это тоже мелочь. Главное, что я живу в замке моей мечты, и этим все сказано. Если же Гурджиев не разрешит мне остаться, я отправлюсь на юг, сниму маленькую виллу, попробую научиться жить совсем одна, возделывать свой сад, выращивать кроликов. В общем, мне бы хотелось вернуться к настоящей жизни.

    Пока еще ни одно лечение на свете мне не помогло, что правда, то правда. Все это лишь видимость. Благодаря Манухину я прибавила в весе, немного окрепла. Но не больше, ведь нужно смотреть правде в глаза. Чуда так и не произошло. Оно и невозможно. А если прекратить разговоры о моем здоровье, то результат моего пребывания в «Виктория Палас» сводится к тому, что я перестала быть писательницей. После «Мухи» я написала лишь несколько незначительных отрывков, неважно каких по объему. Если бы я продолжала так жить, я бы уже ничего не написала. И в результате умерла бы от духовного истощения.

    Мне бы не хотелось, чтобы мое письмо выглядело драматичным. Я чувствую себя очень счастливой и это понятно. Для нас, дорогой, все происходит так, как если бы я продолжала жить в Париже. Очень, очень надеюсь, что, когда мы увидимся, я буду хорошо себя чувствовать, и больше не будет, как прежде, вариаций на одну и ту же тему.

    Напишете ли Вы мне сюда в течение этих двух недель? Ида остановится в «Селект-Отель», так что, если Вам удобней направлять письма туда, она может их переслать. Потом я намереваюсь либо остаться здесь, либо, как уже писала, отправиться в теплые края и стать труженицей. Но я надеюсь остаться здесь.

    Гурджиев совсем не такой, каким я его представляла. В нем есть как раз то, что хочешь в нем найти. Я испытываю к нему абсолютное доверие. Он может помочь мне выйти на правильную дорогу, как физически, так и в других отношениях.

    Про деньги я с ним еще не говорила. В любом случае в ближайшие три месяца писать не собираюсь, и раньше весны книга моих новелл вряд ли будет готова. Но это не страшно. Когда зайдет разговор о деньгах, я Вам об этом сообщу. По сути дела, мы с ним еще почти ни о чем не разговаривали. Он очень занят, знает всего несколько английских слов, все общение происходит через переводчика. Не могу Вам передать, насколько славными мне кажутся здесь люди: совсем другая жизнь.

    Сегодня я начинаю учиться русскому, и вот первые мои задания: поесть, собрать цветы, отдыхать как можно больше. Неплохое начало, правда? Но есть приходится много, и это превращается в настоящую церемонию, когда Гурджиев сам подает кушанья.

    На этом, дорогой, заканчиваю. Очень рада, что Деламар реальное существо: я прекрасно понимаю, что Вы хотите сказать о Салливане и Ватерлоо. Это кажется «правильным», хотя и странным.

    Беру назад свои слова о Вашей карьере. Все представлялось совсем иначе, когда Вы говорили со мной о песке.

    На сегодня все, душа моя.

    Ваша Виг

    22 октября 1922 г.

    Дорогой Богги!

    Я Вам скажу, на что похожа эта жизнь: на путешествия Гулливера, больше чем на что-либо другое. Все время такое чувство, будто потерпел кораблекрушение и благодаря милосердию Божию пристаешь к неведомому берегу… Все здесь иное, абсолютно все. Не только язык, но и кухня, обычаи, люди, музыка, методы, времяпрепровождение в общем, все. Это действительно новая жизнь.

    Вот мой распорядок дня. Встаю в половине восьмого, развожу огонь с помощью высохшего за ночь хвороста, умываюсь ледяной водой (я давно забыла, как прекрасна вода и для питья, и для умывания), после чего спускаюсь завтракать: кофе, хлеб, масло, итальянский сыр, айвовое варенье, яйца. После завтрака стелю постель, убираю комнату, отдыхаю, затем спускаюсь в сад до обеда он начинается в одиннадцать часов. Это, очень обильная трапеза со следующими блюдами: фасоль с сырым луком, вермишель с маслом и сахарной пудрой, телятина, завернутая в листья салата-латука и сваренная в сметанном соусе. После обеда снова прогулка по саду, до трех часов дня времени чая. После чая любая неутомительная работа до самого вечера. Как только темнеет, работа прекращается, все приводят себя в порядок и одеваются к ужину. После ужина большинство собирается в гостиной вокруг огромного камина. Музицируют (на тамбурине, барабане и пианино), танцуют, иногда проделывают нечто вроде очень странных танцевальных экзерсисов. В десять часов все ложатся спать. Доктор Янг, с которым мы большие друзья, поднимается в мою комнату и разжигает сильный огонь. За это я ему сегодня заштопаю дырку на колене брюк.

    Но происходят и более странные вещи. Как-то недавно, вечером, я отправилась на поиски дров. Все ящики были пусты. В конце коридора я обнаружила дверь, спустилась по каменным ступенькам. Там оказалась еще одна лестница, наверху которой появилась женщина, очень просто одетая, на голове у нее была повязана белая косынка[18]. В руках она держала вязанку толстых поленьев. Я обратилась к ней сначала по-французски, потом по-английски, но она ничего не поняла. Между тем взгляд ее был прекрасен, насмешлив и нежен и в то же время совершенно не похож на взгляды знакомых мне людей. Наконец я дотронулась до полена, она мне его отдала, и мы пошли дальше каждая своей дорогой…

    Сейчас весь дом занят физическим трудом все наводят порядок как внутри, так и снаружи. Но это, разумеется, не просто работа ради работы. Все здесь имеет свой смысл, является частью определенной системы. Здесь есть несколько очень утомительных людей, много англичан, людей из «артистического мира», теософов; я уверена в том, что к ним тоже можно найти подход, только не знаю, как за это взяться. Зато многие другие мужчины и женщины просто восхитительны. Пока я здесь только с испытательным сроком на две недели. Гурджиев едва со мною разговаривает. Должно быть, очень хорошо меня знает. Но даже если он и не позволит мне остаться здесь, с «прежними обстоятельствами» покончено. Они меня разве что не убили это единственное, что можно сказать в их оправдание. Ни один из моих прежних друзей теперь ничего для меня не значит. Дороги мне только Вы все больше и больше, насколько это только возможно, потому что теперь, когда я уже не «отождествляю» себя с вами, я могу оценить ту реальную связь, которая нас объединяет.

    Ида, разумеется, восприняла все это, очень трагически. Как верх понимания, она дала мне платок, хотя, я ее об этом не просила. Она «была» мною.

    Я надеюсь, что, несмотря ни на что, она это превозможет. В ней есть что-то непоколебимое, несмотря на внешнюю беспомощность, которую она так любит показать.

    Мне было очень грустно думать о замужестве Жанны. Предполагаю, что краснолицый толстяк это, должно быть, Мак-Гавен. Спасибо, что мне об этом сообщили. Нужно будет написать Марии в ближайшие дни. Извините за торопливый почерк. Не забудьте прислать мне «Литературные приложения». Они очень хороши для растопки. Хотелось бы видеть Вас здесь. Я здесь так счастлива.

    Всегда Ваша, мой дорогой.

    Виг, путешественница

    Вторник, 24 октября 1922 г.

    Дорогой Богги!

    Я была так счастлива получить сегодня Ваше второе письмо. Нет, не думайте, что мы молчаливо и быстро удаляемся друг от друга. Неужели у Вас действительно создалось такое впечатление? И что Вы имеете в виду, когда пишете «встретимся по ту сторону»? Где же это, Богги? Вы еще более загадочны, чем я!

    Я плохо все это устроила по следующей причине. Я никогда не давала Вам понять, до какой степени страдала в течение этих пяти лет. Но это было не по моей вине. Я не могла иначе. А Вы бы никогда на это не согласились. И все-все, что я делаю в данный момент, это попытка воплотить на практике мои давние идеи об иной, куда более подлинной, жизни. Я хотела бы научиться чему-нибудь, что не вычитаешь ни в одной книге, хотела бы попытаться бежать от этой ужасной болезни. Это Вы тоже вряд ли сумеете понять. Вы думаете, что я как другие люди, что я нормальная женщина. Это не так. Не знаю, что во мне доброго, а что злого. Я лишь играю одну роль за другой. Только теперь я это поняла.

    Убеждена, что Гурджиев единственный человек, который способен мне помочь. Быть здесь для меня большая радость. Некоторые из здешних обитателей люди более чем странные, но, в конце концов, я чувствую себя близкой даже самым странным. Мне с ними хорошо. Вот как я все это ощущаю. За пределами Аббатства я никогда не встречала ни такого понимания, ни такой симпатии.

    Что же касается писательства, того, чтобы оставаться верной своему дару, так я бы все равно не писала новелл, даже если бы жила где-нибудь в другом месте. Источник моего вдохновения в данный момент иссяк. Жизнь не принесла мне нового вдохновения. Я мечтаю писать, но гораздо более регулярно. Пишу Вам на краешке стола, супротив правил, ибо светит солнце и мне следовало бы сейчас находиться в саду. Я еще вернусь к этому письму, мое сокровище.

    Всегда Ваша,

    Виг

    27 октября 1922 г.

    Дорогой Богги!

    Я пришла в восторг, когда узнала о Вашей поездке к Сал-ливану. Но не утомляет ли он Вас своей страстью к шахма-там? Меня так очень. Но Бетховен, и звезды, и ребенок все это замечательно.

    Что Вы собираетесь делать с фруктовыми деревьями? Расскажите мне об этом, пожалуйста. Здесь ужасно много айвы. Совсем не весело, когда она, будто нарочно, падает вам на голову.

    Надеюсь, что погода у вас тоже стоит прекрасная. Каждый день сияет солнце. Совсем как в Швейцарии. Небо ярко-синего цвета, воздух свежий, чистый, прозрачный четкие силуэты людей видны издалека. Как только поднимается солнце, я спускаюсь в парк. Навещаю плотников, землекопов. (Мы сейчас строим турецкую баню.) Почва здесь очень красивая, похожа на песок, в котором попадаются белые и розовые камушки. Потом надо проведать барашка и новых свинок у них длинная золотистая щетина, совершенно мистические свиньи. Куча «космических» кроликов и коз, почти вступивших на «путь познания», лошади, мулы, которых еще следует обуздать и повести по «космическим путям». Официально «Институт» откроется не раньше чем через две недели, сейчас идет строительство зала для танцев, и сам дом еще не готов. В действительности все уже началось. Даже если завтра все это вдруг улетучится все равно я уже пережила самое важное и восхитительное событие в моей жизни. За неделю пребывания здесь я узнала больше, чем за годы пребывания «там». То же самое и с привычками. Моя несчастная любовь к порядку, например, доставляла мне раньше много хлопот. Она руководила мною помимо моей воли, как ведьма руководит своим помелом. Здесь я быстро от этого избавилась. Гурджиев любит, чтобы я, ближе к вечеру, приходила на кухню и наблюдала. У меня в уголке даже есть свой стул. Это огромная кухня, в которой работают шесть человек. Главная, мадам Успенская, расхаживает будто королева. Она очень хороша собой. Носит старый плащ. Нина, крепкая девушка в черном фартуке, тоже очень красивая, растирает что-то в ступке. Помощница поварихи крутит мясорубку, задевая кастрюли, что-то напевает, еще одна девушка то вбегает, то выбегает, нагруженная тарелками или горшками. В помещении позади кухни кто-нибудь чистит котлы. Лает собака, потом ложится на землю и начинает грызть веник. Входит маленькая девочка с букетом листьев для Ольги Ивановны. Врывается Гурджиев, хватает пригоршню рубленой капусты, ест… На огне стоит не меньше двадцати кастрюль. Во всем этом столько жизни, юмора, все делается так легко, что не хочется уходить… Здесь во всем так: я совсем не чувствую себя скованно, напротив, мне очень хорошо. Эти слова лучше всего выражают то, что я чувствую. Хотя, когда я об этом пишу, то ощущаю, что все это ни к чему. Мое прежнее «я» пытается выбраться на поверхность, вести наблюдения, но оно не спо-собно передать ничего из окружающей меня жизни. То, что я пишу, кажется мне незначительным. На самом деле я не могу сейчас выразить себя в словах. Прежний механизм уже не срабатывает, а новый я еще не умею завести. Поэтому приходится говорить таким наивным языком.

    Мне бы хотелось, чтобы Вы увидели практикуемые здесь танцы. Это тоже невозможно описать. Один видит в них одно, другой другое. Раньше я никогда не питала особой любви к танцам, но теперь они кажутся мне ключом к моему новому внутреннему миру. Думать, что когда-нибудь я тоже буду этим заниматься, для меня большая радость. Возможно, месяца через два состоится их демонстрация в Париже. Мне бы очень хотелось, чтобы Вы пришли. Похоже ли это внешне на другие виды танцев? Не знаю. Трудно ответить.

    По поводу денег. Спасибо, Богги, но мне они здесь совершенно не нужны. Если же понадобятся, в первую очередь я обращусь к Вам, но пока не нужно, спасибо.

    Мне бы очень хотелось, чтобы Вы пригласили Успенского куда-нибудь пообедать, пока Вы в Лондоне. Его адрес: 28, Уорик-Гарденс. Он удивительно милый человек.

    В саду ведется огромная работа: выкорчевываются пни, роются ямы и пр. Не знаю, почему бы Вам не заняться этим в Вашем саду. Или, может быть, Вы уже даже ушли вперед?

    Не могли бы Вы отправить открытку Иде (в «Селект-Отель», в Париже), чтобы пригласить ее провести как-нибудь с Вами уик-энд, если она вернется в Англию. Я не в курсе ее планов.

    Опять судорога в пальце. О, как бы мне хотелось писать Вам от лица той, какая я здесь, а не прежней!

    Представьте себе, что Вы бросаете все, чем занимались в Лондоне, и приезжаете сюда работать у Гурджиева! Хороший способ сжечь все корабли. Эта идея Вам не по вкусу? Вот почему я подумала, что Вам было бы интересно встретиться с Успенским. Неужели Вам нравится вести прежний, механистический образ жизни, от всего зависеть? Жить лишь мизерной частью вашего «Я»? Здесь Вы могли бы научиться играть на банджо, и даже в самом худшем случае Вас бы прокормила Ваша игра или что-нибудь другое.

    Но, может быть, мои слова кажутся Вам лишенными всякого смысла? Мы здесь вовсе не сошли с ума. Это все очень серьезно.

    Богги, сокровище мое!

    Всегда Ваша,

    Виг

    Суббота, 28 октября 1922 г.

    Дорогой Богги!

    Простите, что в последние дни пишу Вам не особенно часто. Я так рада, что все у Вас хорошо! Я тоже счастлива. А наше с Вами счастье не зависит от писем. Я предчувствую, что мы приближаемся друг к другу. Но делаем это каждый по-своему. Сейчас, когда пишу, я «фальсифицирую» свое положение и нисколько не улучшаю Ваше. Бессмысленно сообщать Вам здешние новости. Да и нельзя сказать, чтобы они здесь были. Так обстоит и в отношении всех людей, с которыми я была знакома раньше; я ничего о них не знаю, они в последнее время вне поля моего зрения. Положа руку на сердце, могу сказать только одно: каждое мгновение здесь кажется наполненным жизнью. А между тем я чувствую, что не могу проникнуть в эту жизнь так, как, может быть, мне удастся впоследствии, пока я лишь приближаюсь к ней. Но писать об этом не могу.

    Фраза Даннинга, на мой взгляд, неплоха, но не более того. Мне кажется, он во всем останавливается на полдороге. У него есть понимание, но нет ориентировки в ситуации. Может ли он быть по-настоящему полезен? Всегда существует опасность самовнушения. Я это тоже ощущаю. Я только начинаю от этого избавляться, стараясь расслабиться, пустить все на самотек. Здесь все этому способствует. Жизнь вне Аббатства никогда бы меня такому не научила. Но я уверена, что Вы поймете, почему так трудно писать отсюда. В письмах мы ни к чему не движемся. Мы лишь повторяем одно и то же. Как я уже пыталась Вам объяснить, я претерпеваю переходный период. Даже если бы захотела, я бы уже не смогла вернуться к прежней жизни. А новой не перестаю удивляться.

    Но при этом я совершенно не испытываю чувства тревоги. Может быть, это еще придет, не знаю. Просто здесь столько дел, столько людей. Происходит так много интересного.

    На сегодня все, дорогой.

    До свидания. Виг

    Будем, однако, честны. Какие сейчас между нами отношения? Никаких. И мы чувствуем, что возможен только один тип отношений абсолютная искренность. Вы не согласны? В этом все. Но это вовсе не означает, что мы удаляемся друг от друга. Все здесь гораздо тоньше.

    2 ноября 1922 г.

    Богги, миленький!

    Со времени моего последнего письма я нахожусь просто в бешенстве. Это так на меня похоже. Мне стыдно. Но Вы, хорошо меня знающий, может быть, все поймете. Я всегда опережаю события. Всегда верю, что все может измениться, обновиться в один момент. Мне безумно трудно, как, впрочем, и Вам, не торопить события, не быть «нетерпеливой», несдержанной, и вот это так, уверяю Вас я оказалась не совсем искренней. Возьмите два моих последних письма. Тон в них неискренний. Что же до новой истины, дорогой, мне ужасно за это стыдно. Сплошная ложь! Теперь мне нужно вернуться назад, все начать сначала, сказать Вам, что я была несдержанной фантазеркой. Словно я все делала для того, чтобы меня назвали чудачкой. Вы понимаете, что я имею в виду? Теперь попробую посмотреть правде в глаза. Безусловно, жизнь здесь совершенно другая, но сказать, что при этом происходят столь резкие изменения в личности, конечно же, нельзя. Я пришла сюда, чтобы «излечиться». Абсолютно уверена: нигде в другом месте я бы не вылечилась. Это превосходное место; по крайней мере, здесь меня понимают целиком, как на физическом уровне, так и на психологическом. Никакое другое лечение никогда не вернуло бы мне здоровья. Все мои друзья видели во мне лишь хрупкое, едва живое создание, едва способное переползать с одной тахты на другую. О, дорогой мой, подождите немного, и Вы увидите, какой жизнью мы однажды заживем, Вы и я, такой радостной, такой полной. Но до тех пор, любовь моя, никогда не воспринимайте то, что я говорю, как нечто «абсолютное». Я тоже не считаю чем-то «окончательным» то, что Вы мне говорите, я пытаюсь разобраться, что к чему. По существу, мы ведь вместе. Я люблю Вас. Я чувствую, что Вы мой муж. Вот что я хочу создать, осуществить, вот в каком мире я хотела бы жить когда-нибудь.

    Так что я буду писать Вам не реже двух раз в неделю, чтобы сообщать обо всех мелких событиях, происходящих здесь. И Вы тоже мне обо всем рассказывайте.

    Так, к примеру, вчера вечером, сидя в гостиной, мы учились плести циновки из соломы. Получается очень красиво, и совсем не трудно. А все сегодняшнее утро я провела в столярной мастерской. Горит маленький горн, Гурджиев что-то строгает, некий мистер Зальцман мастерит колеса. В дальнейшем я тоже обучусь столярному мастерству. Мы изучим все возможные ремесла, а также все виды работ на ферме. Сегодня должны купить коров, Гурджиев сделает в стойле шезлонг, я смогу в нем сидеть и дышать этим воздухом. Я знаю, что впоследствии мне самой придется ухаживать за коровами. Все их уже называют «коровы миссис Мурри».

    А теперь мне пора на почту, мой дорогой!

    Простите мне оба моих глупых письма. Я так медленно чему-то учусь, и мне совсем не хочется причинять Вам боль.

    Всегда Ваша Виг

    Я пью козье молоко четыре раза в день!

    7 ноября 1922 г.

    (Прилагается банковский билет в пять фунтов)

    Дорогой Богги!

    Сегодня я получила от Вас письмо, в котором Вы сообщаете, что купили топорик.

    Надеюсь, что Вы справляетесь со старыми деревьями. Здесь частью «труда» является выполнение различного вида работ, нередко таких, которые считаются неприятными. Я понимаю смысл этого. Согласно тому же принципу, не следует скрываться от людей, которые Вас раздражают. Это определенным образом обогащает личность. На практике происходит так: как только принимаешься за какие-то неприятные дела, отвращение постепенно исчезает. Трудно сделать лишь первый шаг.

    Хорошая ли у вас погода? Здесь сегодня очень тепло, похоже на позднюю весну. Еще продолжают падать листья. Парк удивительно красив, и с нашими животными, которые бродят то здесь, то там, все начинает походить на маленький земной рай.

    Я страшно занята. Чем именно? Во-первых, изучаю русский, что само по себе чрезвычайно трудно, потом на мне уход за гвоздиками в доме тоже не простое дело, остальное время дня я провожу, наблюдая за людьми, занятыми различным трудом. А каждый вечер около полусотни человек собираются в гостиной: они музицируют, сейчас, например, разучивают восхитительный танец в древнеассирийском стиле. У меня нет слов, чтобы все это описать. Но когда видишь это собственными глазами, испытываешь сильнейшее потрясение.

    До того как я сюда попала, не сомневалась в том, что во мне живет лишь мельчайшая частица моего «я». Я была маленькой европейкой, питавшей определенный интерес к восточным коврам, музыке и всему тому, что я смутно понимала под Востоком. Но сейчас чувствую, что в гораздо большей степени поворачиваюсь к нему лицом. Запад кажется таким обедненным, таким распыленным. Я больше не верю, что мудрость и знание здесь. Конечно, это только фаза в моем развитии. Я говорю Вам об этом, потому что обещала описывать все свои впечатления. Прожив здесь всего три недели, я чувствую себя так, будто провела годы в Индии, Аравии, Афганистане, Персии. Не правда ли, это очень странно? Как необходимо мне было такое путешествие! Какой ограниченной я была прежде! Только теперь пришло осознание.

    Есть здесь и другое дружба. Это та реальность, о которой мечтали мы оба и Вы, и я. Здесь она присутствует как в отношениях между женщинами, так и в отношениях между мужчинами и женщинами. Чувство это нерушимо и переживается так, как было бы невозможно нигде. Не могу сказать, что я уже завела здесь друзей. Дело в том, что сейчас я не готова к дружбе, недостаточно хорошо знаю себя, чтобы ко мне испытывали доверие, да к тому же слаба в тех областях, в которых эти люди сильны. Но даже те отношения, которые у меня сложились, мне дороже всех предшествующих дружеских связей.

    У Вас может создаться впечатление, что все мы живем в атмосфере дружеской близости, счастья и радости. Но это совсем не так. Все мы ужасно страдаем. Если человек был болен в течение пяти лет, его не вылечишь за пять недель. Когда болеешь в течение двадцати лет (а, по мнению Гурджиева, у каждого из нас своя «болезнь»), следует применять самые строгие меры, чтобы достичь выздоровления. Но главное есть надежда. Начинаешь верить, что можно вырваться из порочного круга, вести сознательную жизнь. Можно благодаря работе избежать фальши и быть правдивым с самим собой, а не с тем персонажем, которого из вас делает первый попавшийся человек.

    Мне хотелось бы, чтобы Вы познакомились с некоторыми из живущих здесь людей. Вы бы их оцепили, особенно мистера Зальцмана, который весьма скуп на слова. Пора кончать это письмо. Оно абсолютно невразумительное?

    Не знаю, дорогой, что Вы имеете в виду, воображая меня в виде ангела, вооруженного шпагой. Я себя вовсе так не ощущаю. Дело, совсем, в другом. Вы говорите, что не можете быть по-настоящему счастливым, только радуясь моему счастью. Этого ни с кем не бывает. Все это лишь слова, Вы не согласны? Вроде тех, когда люди говорят, что живут лишь своими детьми. Такое, конечно, можно допустить, но все-таки это не жизнь. Точно так же я не могу научить Вас жить. Вы это Вы, а я это я. Мы только можем соединить свои жизни, вот и все. Но, возможно, я слишком серьезно отношусь к вашим словам.

    Пока до свидания, дорогой.

    Всегда Ваша Виг

    Прилагаю билет в пять фунтов. Оплатите, пожалуйста, счет Хила, а остальное оставьте для оплаты возможных счетов, ко-торые я, может быть, пришлю Вам позже. Я уверена, что они появятся. Если Вы знаете кого-нибудь, кто собирается в Париж, передайте две пары серых миланских носков (пятого размера), чтобы мне переслали их по почте. Они мне здесь очень нужны. Заранее благодарю.

    12 ноября 1922 г.

    Дорогой Богги!

    Вы пишете, что у Вас ощущение, будто жизнь возникает тогда, когда Вы покидаете Ваш рабочий кабинет, и снова исчезает, когда Вы туда возвращаетесь. Мне очень жаль Вас. Не тягостно ли Вам закрывать эту дверь, садиться за этот стол? Наверное, чувствуете себя как паук в пустом доме. Для кого эта паутина? Зачем ткать ее, ткать без остановки? Должна признаться, что, проведя здесь всего, пять недель, я ощутила нечто, о чем мне не терпится написать. Если бы Вы только знали, насколько не терпится. Так что я скоро напишу об этом. Сейчас еще ничего не готово. Надо подождать, пока дом заполнится. Должна признаться, что практикующиеся здесь танцы заставили меня подойти совсем по-новому к тому, о чем я хочу написать. Некоторые из этих восточных танцев дышат глубокой древностью. Есть среди них один, длящийся всего около семи минут, но в нем отражена вся жизнь женщины, абсолютно вся! Ничего не пропущено. Мне это дало гораздо больше, чем можно узнать о жизни женщины из любой книги или поэмы. В этом танце нашлось даже место и для «Простой души» Флобера, и для княжны Марьи… Это потрясающе.

    У меня была длинная беседа о Шекспире с человеком по имени Зальцман, по профессии он художник. Зальцман знает и понимает театр лучше, чем кто-либо из моих близких, не считая, разумеется, Вас. К тому же оказалось, что он большой Друг Ольги Книппер[19]. Его жена здесь главная танцовщица, это очень красивая и необыкновенно умная женщина. Дорогой, я вовсе не «загипнотизирована». Но у меня действительно создалось впечатление, что здесь есть люди, которые ушли гораздо дальше, чем все, кого я встречала прежде. Это личности совершенно другого масштаба. Большинство из находящихся здесь англичанок даже не замечают этого. Но я уверена. Раньше мне казалось, что я никогда не смогла бы перенести большого скопления женщин. Теперь же они мне гораздо ближе, я испытываю к ним симпатию.

    Но о Гурджиеве не могу сказать, что он близок мне или что я его обожаю. Он просто воплощение здешней жизни, хотя и соблюдает дистанцию.

    Со времени моего последнего письма я сменила комнату. Теперь нахожусь в другом крыле и веду совсем другую жизнь. Вместо абсолютного спокойствия все здесь шум и переполох. Прежняя моя комната была воплощением роскоши. Эта же маленькая, обычная, очень скромная. Мы с Ольгой Ивановной все устроили, она повесила сушиться над огнем свои желтые чулки для танцев, мы вместе сели на кровать и вдруг почувствовали себя совсем молоденькими девушками, очень бедными… совсем другими существами. Мне нравится эта новая обстановка. Надеюсь, Гурджиев не заставит меня в ближайшее время переезжать еще куда-нибудь. Но, как правило, он любит все в доме переворачивать вверх дном, что вполне можно понять, когда видишь, какие эмоции это вызывает.

    По поводу моих чулок, милый. Сегодня я получила новости от Иды; она пишет, что завтра уезжает в Америку и хотела бы Вас навестить. Потом она собирается вернуться во Францию и поработать на ферме. Не могли бы Вы передать с ней чулки? Я скажу ей, чтобы она Вам написала. Об Иде я вспоминаю, только когда получаю ее письма. Бедная Ида! Когда я думаю о ней, мне становится очень ее жалко.

    Пора кончать это письмо, дорогой. Я писала его на ручке кресла, на подушке, на кровати, пытаясь спрятаться от пышущего огня моего камина. А мне столько еще предстоит сегодня сделать! Дни идут, это ужасно. Сегодня утром я приняла, наконец, ванну впервые с тех пор, как покинула Англию! Хорошенькое признание! Но то, что можно сделать с помощью тазика и жесткой мочалки, просто восхитительно.

    Прочитали ли Вы последний роман Элизабет? Что Вы о нем думаете? Расскажите мне об этом, пожалуйста. Как Ваше садоводство? Научились ли Вы водить машину?

    До свидания, любимый.

    Всегда Ваша Виг

    Воскресенье, 19 ноября 1922 г.,

    половина седьмого

    Мой дорогой Богги!

    Я страшно рада, что у Вас теперь есть маленькая квартирка. Пошарьте там у меня и устройтесь поуютнее. Берите все, что Вам вздумается. Но достаточно ли у Вас тепло? И как с едой? Я просила Иду купить кое-что в Англии и привезти мне в Париж. В настоящий момент у меня нет при себе чековой книжки. Не могли бы Вы послать ей чек в десять фунтов от моего имени? Я вам верну деньги через пару недель. Было бы мило с Вашей стороны послать их ей прямо сейчас, потому что в Англии она пробудет совсем недолго. Огромное спасибо, милый.

    У нас сейчас очень холодно, совсем как в Швейцарии. Но это не так важно. Просто нет времени об этом думать. Здесь все время что-то происходит, и люди оказывают друг другу поддержку. Вчера я провела все послеобеденное время за чисткой моркови огромного количества моркови. И за работой вдруг вспомнила о своей постели, в уголке той комнатки «Домика в сосновом бору»… Какая огромная разница между одиночеством, изоляцией и тем, что я переживаю теперь! Люди то вбегают на кухню, то выбегают оттуда. Всеобщее восхищение вызывают окорока первой забитой здесь свиньи, разложенные на столе. В духовке поджаривается кофе. Проходит Баркер, погромыхивая ведром с молоком. Должна Вам сказать, дорогой, что моя любовь к коровам по-прежнему сильна. У нас их сейчас три. Они настоящие красавицы огромные, с короткой курчавой щетиной (а может быть, мехом или шерстью) между рогами. А еще у нас появились гуси. Они кажутся очень умными. Животные все больше и больше требуют моего внимания, за ними надо не только наблюдать, но и ухаживать с определенной сноровкой. Почему люди живут так далеко от всего этого? Позже у нас должны появиться пчелы. Я твердо решила узнать как можно больше о пчелах. Ваша идея купить клочок земли и построить там маленький домик кажется мне, дорогой, слегка преждевременной. Вы так мало в этом смыслите. Вы никогда не пробовали заниматься подобной работой. Не так легко сменить умственный труд на тяжелый физический. Но то, что Вы пишете, позволяет надеяться, что Вы прониклись моими «идеями» — моим желанием научиться «по-настоящему работать», вести сознательную, человеческую жизнь. Безусловно, нет другого места на земле, где бы можно было научиться тому, чему учишься здесь. Но жизнь здесь совсем не легкая. У нас есть большие трудности, тяжелые минуты, и Гурджиев работает с нами так, как мы хотели бы работать сами, но слишком этого боимся. Вот так-то. В теории все прекрасно, а на практике приходится туговато.

    На прошлой неделе приехал Успенский. Я немного с ним побеседовала. Это выдающийся человек. Хотелось бы, чтобы Вы его увидели, пусть лишь из чистого любопытства.

    Мне пора одеваться к обеду. Совершенно необходимо как следует вымыться. Нужно сказать, что одежда здесь играет лишь ту роль, которая ей предназначена. К вечеру мы приводим себя в порядок, а днем… Мужчины похожи на бродяг, но это никого не волнует, никто не собирается критиковать других.

    О Богги, как мне нравится это место! Это как сон настоящее чудо! Стоит ли говорить о дураках? Есть и такие, они приезжают из Лондона, ничего не понимают и отправляются восвояси. А между тем здесь есть что-то волшебное, надо только это постичь.

    Пока до свидания, мой самый дорогой.

    Всегда Ваша Виг

    Я собираюсь написать Элизабет.

    После 19 ноября 1922 года

    Дорогой Богги!

    Надеюсь, что вы с Салливаном отыщете уголок в сельской местности, рядом с Даннингом. Я очень рада, что Вы находите Селсфилд чересчур шикарным. Он очень, очень красив, но это не для жизни. Слишком в стиле «кушать подано». Появляется ли у Вас когда-нибудь желание возобновить отношения с Лоуренсом? Мне это интересно. Хотелось бы узнать, что он собирается делать, как намеревается жить теперь, когда годы странствий закончились. Он и Э.М. Форстер могли бы понять «Институт», если бы оба этого захотели. Но Лоуренса, конечно же, удержит его гордыня. Здесь никто не «возвышается» над остальными. То, что я Вам пишу, может показаться несущественным, но на самом деле это не так.

    Я с любопытством жду новостей о Вашей встрече с Идой. И сразу же вспоминаю о чулках, которые прибыли в прекрасном состоянии. Какая гениальная идея завернуть их в «Тайме». Чулки очень красивые, именно такие, как я люблю носить вечером. Ноги в них выглядят словно при лунном свете.

    Здесь очень холодно все холодает и холодает. Мне принесли толстые сосновые поленья вдобавок к моему запасу угля. Уголь слишком плохо разгорается. Я не вылезаю из шубы. Облачилась в нее, как в ниспосланную мне Богом броню, и не снимаю ни днем, ни ночью. После этой зимы даже сама Арктика меня бы не испугала. К счастью, все же светит солнце, и нас очень хорошо кормят. Но я буду рада наступлению весны.

    Дорогой, мне пора садиться за урок русского языка. Хотела бы, чтобы Вы об этом знали. А еще я занимаюсь «умственной арифметикой», это начинается так: 2x2 = 1, 4x4 = 13, 5х5 = 22, и так далее в быстром темпе, с музыкальным сопровождением. Это не так просто, как кажется на первый взгляд, особенно когда движешься в обратном порядке. Воистину, в тридцать четыре года я только начинаю свое образование. Я не могу писать Э. по поводу ее книги. Она мне показалась ужасно фальшивой и глупой. Совсем не произвела на меня впечатления сказки, я не заметила в ней ни одной феи. И вообще ничего не увидела. А подшучивания над мужьями, двуспальными кроватями, Богом и брюками меня вовсе не занимают, я их боюсь. В сущности, все это лишь грустный звон старой музыкальной шкатулки.

    Пока до свидания, мой самый дорогой Богги!

    Всегда Ваша Виг

    Ноябрь 1922 г.

    Дорогой мой Богги!

    Теперь, после Вашего последнего письма, мне все стало гораздо яснее. Я очень рада, что Вы собираетесь поселиться около Даннинга. Я, разумеется, не считаю, что мой путь «единственно возможный». Для меня да. Но есть люди, наделенные такой энергией, такой скрытой силой, что, открыв ее в себе, они, видимо, способны самостоятельно достичь того, чему могли бы научиться здесь. Вы, конечно, шутите, говоря, что тоже поселились бы в Аббатстве, чтобы найти свой путь. Ведь попасть сюда можно только через Успенского, и это очень ответственный шаг. Конечно, всегда можно уехать обратно, если атмосфера покажется невыносимой. Это, тоже, правда. Но странность всего, что здесь происходит, имеет свой смысл; и когда я говорю о странных вещах, я имею в виду не внешние факты, в них нет ничего поразительного; я имею в виду явления духовного порядка.

    Стоит ли у Вас такая же замечательная погода (за исключением того, что так холодно)? У нас светит солнце, небо ясно-синее, воздух сухой. В самом деле, здесь получше, чем в Швейцарии. Но мне нужны теплые сапоги. Мои ботинки совершенно не годятся для тех мест, где мне приходится работать. Вчера, к примеру, я осваивала азы свиноводства. Поразительно, что свиньи сами разделили свинарник на две части, одна из них чистая, где они спят. Я совершенно по-иному начала к ним относиться. Мне кажется, даже свиньи заслуживают уважения. У нас прибавилось две коровы, которые должны отелиться недели через три. Это потрясающе. Наша коза тоже вот-вот принесет козленка. Я уже предвижу, сколько будет радости. Это такие очаровательные существа.

    Я вам писала, что мы здесь строим турецкую баню. Строительство закончено, и теперь баня уже реально существует в подвале, где раньше хранили овощи. Разумеется, вся работа, в том числе прокладка труб, проведение электричества и пр., делалась своими руками. Теперь здесь можно принимать семь видов ванн; есть и маленькая комната отдыха, увешанная коврами, где чувствуешь себя скорее в Бухаре, чем в Авоне. Если бы Вы видели, как все это делалось, Вы бы поняли, что это чудо изобретательности. Весь план принадлежит Гурджиеву. Теперь все активно занимаются строительством театра, который откроется через две недели. На следующей неделе я должна буду заняться костюмами. Все, чего я избегала всю свою жизнь, как будто нарочно преследует меня здесь. Придется проводить долгие часы за шитьем, и еще надо решать арифметические задачи, которые нам иногда задают по вечерам. Но мне хотелось бы побольше рассказать Вам о людях, с которыми я живу. Не только о своей подруге Ольге Ивановне. Я дружу также с супругами Хартман. Хартман был и остался музыкантом. Они живут в маленькой комнатке, где им очень тесно; но зайти к ним на минутку вечером, перед ужином, это такое удовольствие! Как важно иметь друзей! Жена Хартмана живая, красивая, очень сердечная. Нет, все это не то. Я не могу ее описать. Он небольшого роста, совершенно лысый, с острой бородкой. Обычно носит расстегнутую блузу, всю в пятнах от извести, широкие брюки, галоши. В течение всего дня он «обычный работник». Но они полны жизни, так приятно находиться рядом с ними. Хочется рассказать Вам о стольких людях. Они все очень разные, но это как раз те люди, которых мне хотелось найти, реальные люди, а не выдуманные мной персонажи.

    Расскажите мне о ваших новых планах, когда найдете время, хорошо? Как поживает Л.М.? Ужасно, но я ее почти забыла; а всего два месяца назад мне казалось, что я не смогу жить без ее помощи. По-прежнему ли дети Даннинга берут уроки? Почему бы Вам, не поучить их чему-нибудь? С детьми общаться очень полезно, это много дает.

    Пока до свидания, мой дорогой Богги. Я чувствую, что мы стали ближе, чем раньше. Есть столько всего, о чем невозможно написать. Это можно только испытать на себе.

    Всегда Ваша Виг

    Пятница, 1 декабря 1922 г.

    Дорогой Богги!

    Я набросилась на эти десять книг, как собака на кость, Даже не поблагодарив Вас в последнем письме. Я Вам очень за них признательна. Принимаю их с радостью, несмотря на мое намерение (да, поверьте) Вам их вернуть. Читали ли Вы Л.М.? Мне было бы интересно это знать. «Дом на обочине» напомнил мне «Розовый куст», в них есть что-то общее. Надеюсь, Вы хорошо устроились. Думаю, Вы не захотите взять Л.М. в качестве горничной или садовницы? Не думаю, что Салливан сможет быть Вам полезен в этих делах. Но, быть может, я несправедлива?

    По поводу Рождества. Буду совершенно откровенна. По многим причинам я бы хотела, чтобы мы не виделись до весны. Выслушайте мои доводы, прежде чем меня винить. Во-первых, гостиницы в Фонтенбло закрыты во всяком случае, приличные. В настоящий момент Вы не можете находиться в Аббатстве в качестве гостя, работы здесь еще не доведены до конца. Вы бы все это возненавидели. Нет, я должна быть осторожной. Я еще не спрашивала Гурджиева, можете ли Вы приехать. Вполне возможно, что он и даст согласие. Но я не представляю, чем здесь можно заняться постороннему человеку. Сейчас зима. Выйти невозможно. Сидеть целый день в комнате тоже немыслимо. Едим мы все время в разные часы, иногда завтракаем в четыре часа дня, обедаем в девять вечера, и все в таком роде.

    Но главная причина в другом. На данный момент в моем физическом состоянии мало ощутимых изменений. Я по-прежнему задыхаюсь, кашляю, медленно поднимаюсь по лестнице, приходится время от времени останавливаться и т. д. Разница в том, что здесь я постоянно совершаю над собой усилия, веду совсем другую жизнь. Но пока я не могу эту жизнь разделить ни с кем. Вы не сможете жить со мной в коровнике или в кухне, где ютятся еще семь-восемь человек. Мы не созрели для этого. Мы просто окажемся в ложной ситуации, вот и все. И потом, когда я только приехала, у меня была роскошная комната и множество удобств, без которых я теперь обхожусь в моей маленькой, простой, но очень теплой каморке. Она такая крошечная, что вдвоем нам там не поместиться. Если быть еще откровеннее, должна сказать, и это абсолютно искренне, что не хочу Вас видеть, пока не окрепну. Я не могу Вас видеть, пока прежняя Виг не исчезнет. Ассоциации, воспоминания были бы слишком тяжелы для меня сейчас. Я должна совершенствоваться одна. Поэтому нам не надо видеться до весны. Если Вам это кажется эгоистичным, тем хуже. Я чувствую, что это не эгоизм, а необходимость. Если Вы этого не понимаете, дорогой, прошу Вас сказать мне об этом. Я не так сильно страдаю от холода, как в другие зимы. Здесь часто светит солнце, а к тому же я только что купила за двадцать три франка очень хорошие ботинки на войлоке. Вот и все на сей раз. Надеюсь, Вы меня поймете и это письмо не причинит Вам боли, милый.

    Всегда Ваша Виг

    Среда, 6 декабря 1922 г.

    Дорогой Богги!

    Сегодня пришло письмо, посланное Вами в воскресенье. Пока я не получу ответа на мое последнее письмо, в котором прошу Вас не приезжать до весны, не стану к этому возвращаться… Думаю, так будет лучше. Ваш маленький домик и образ жизни кажутся мне приятными. Я очень, очень рада, что в Даннинге вы нашли настоящего друга. Испытываете ли Вы к нему привязанность вроде той, которой прониклись к Лоуренсу? Мне кажется, что так оно и есть. Нравится ли Вам его жена? Играете ли Вы с его мальчуганами? У нас тут девять детей. У них свой домик, матери занимаются с ними поочередно. Но, помнится, я Вам об этом уже писала. Лучше расскажу о диване, который Гурджиев поставил для меня в коровнике. Он очень красивый. Маленькая крутая лестница ведет на помост с перилами, прямо над коровами. На этом помосте стоит диван, покрытый двумя персидскими коврами. Степы и потолок, выбеленные известкой, изумительно расписаны Зальцманом персидскими мотивами желтого, красного и синего цвета. Там изображены цветы, птички, бабочки и огромное дерево, на ветвях которого сидят всякие звери и даже бегемот! И все это выполнено очень искусно, не просто роспись, а подлинный шедевр. Все так весело, так просто, напоминает летнюю траву, а цветы пахнут молоком. Каждый день я прихожу полежать туда; позже я буду и спать в коровнике, т. к. там очень тепло. Чувствуешь себя безмерно счастливой, когда наблюдаешь за животными. Я уверена, что когда-нибудь напишу об этом целую книгу.

    В половине шестого дверь открывается и входит «мсье» Иванов. Он зажигает фонарь и начинает доить коров. Я давно забыла поющий, сухой и серебристый звук молока, брызжущего на дно ведра. А затем буль-буль-буль, и ведро наполнено. Мсье» Иванов это очень робкий юноша с детской, сияющей улыбкой, кажется, что он недавно закончил школу.

    Не знаю, как Вам, но мне до сих пор ужасно трудно оттолкнуть людей, которые мне неприятны или несимпатичны. С остальными все хорошо. Но когда живешь бок о бок с самыми разными людьми, эта неспособность отстраниться от кого-то, избежать неприятных встреч меня удручает. Однако я поняла, что мне нужно делать. Единственная возможность идти навстречу трудностям, противостоять им, а не прятаться от них. На практике это оказывается очень трудным, но я должна решить для себя эту задачу, иначе ничего не добьюсь. Наступает момент, когда меня застают врасплох, я не знаю, что сказать, и в результате собеседник кладет меня на обе лопатки.

    Дорогой мой! Я давно хотела попросить Вас об одной вещи! В этот раз я уехала, не захватив с собой Вашей фотографии. Это ужасно! Мне она просто необходима. Не только потому, что она очень нужна мне самой, но и потому, что окружающие меня все время спрашивают, нет ли ее у меня. А я ведь горжусь Вами, мне хочется показать им, какой Вы. Пришлите мне ее, пожалуйста, к Рождеству, прошу Вас. Это очень важно.

    Пока до свидания, мой милый Богги.

    По-прежнему любящая Вас Виг.

    Не забудьте про фотографию.

    Суббота, 9 декабря 1922 г.

    Дорогой Богги!

    Меня так «проняло» Ваше последнее письмо, где Вы пишете о доме, о Вашем образе жизни, о жалованье, которое Вы платите Джону и Николя. Не могу Вам передать, какая радость для меня знать, что Вы там. Мне кажется чудом, что в наши дни многие из нас отказываются вести пещерный образ жизни и тем или иным способом пытаются порвать с ним. Прежняя жизнь в Лондоне, какой бы она ни была, да и та, которую мы вели в последнее время в других местах, представляется мне теперь совершенно неприемлемой. Я настолько от нее отдалилась, что мне кажется, будто она протекала в каком-то другом мире. Разумеется, это ложное впечатление, потому что, в конце концов, каждая минута нашей жизни драгоценна, если знаешь, что несешь в себе, несмотря на лю- бые обстоятельства, все элементы той жизни, к которой внутренне стремишься.

    Что Вы читаете? Есть ли у Даннинга неизвестные нам книги? Вы всей душой ненавидите все восточное, не правда ли? Недавно я читала «Tertium organum» Успенского. По многим причинам книга не вызвала у меня особого восторга. Это чрезвычайно интересно, но тогда я не смогла настроиться на подобное чтение. Да и сейчас тоже, хотя знаю, что в дальнейшем мне захочется писать книги, а не заниматься чем-то другим. Но это будут книги совсем иного рода… По вечерам я веду долгие беседы с Хартманом об обстоятельствах и причинах всего этого. Должна Вам признаться, что от современной литературы меня просто тошнит, за исключением Гарди, разумеется, и, может быть, еще нескольких писателей, имен которых я сейчас не припомню. Но общая тенденция мне кажется лишенной всякого смысла.

    Вчера, когда я была в коровнике, ко мне поднялся Зальцман. Он возвращался с пилки дров далеко в лесу. Мы заговорили о бедности. Он настаивал на том, как важно в настоящее время снова вернуться к бедности, к истинной бедности. Бедности в мыслях, воображении, порывах и желаниях то есть к простоте. Освободиться от всего ненужного, что загромождает мозг, и вернуться к нашим истинным потребностям. Но я не буду пытаться передать то, что он говорил. Это покажется банальным, хотя на самом деле совсем не так. Надеюсь, что когда-нибудь Вы с ним познакомитесь. На первый взгляд хмурый труженик, раздраженный и даже злой. У него растерянный, усталый вид старика с прядью седых волос на лбу. Одевается как самый захудалый лесник и носит на поясе нож. К его жене я испытываю не меньшую симпатию. Это идеальная пара.

    Какая у вас погода? У нас сегодня восхитительно. Ночью подморозило, небо ясное, и все вокруг очень красиво. Нет, пока я не нуждаюсь в деньгах, спасибо, дорогой. Как глупо утверждать, что эти деньги мои. Они Ваши. И потом, совсем не нужно строить дом с семью комнатами. Семь комнат для двоих! Я напишу Вам через несколько дней. Пока до свидания, мой любимый.

    Ваша Виг

    Вторник, на следующий день после Рождества

    26 декабря 1922 г.

    Дорогой Богги!

    Ваш портрет карандашом изумителен к тому же это очень тонкая работа. Я не подозревала, что Ротенштейн так замечательно рисует. Люди скажут, что Вы на нем старше, чем на самом деле. Это правда, но Вы действительно так выглядите. Уверена, получилось как раз «то самое». Я рада, что теперь он у меня, и буду его бережно хранить. Спасибо, дорогой. Фото мне нравится меньше, по многим причинам. Но фотографии всегда меркнут перед хорошими рисунками, тут уж ничего не поделаешь. Как это случилось, что в вас снова ожил старик? Какое обличье он принимает? С ним не сладишь, когда он овладевает вами, нужно просто помнить, что это неизбежно, и надеяться, что, когда кризис пройдет, можно будет снова обратиться к той цели, ради которой действительно стоит жить. Эти периоды депрессии пожирают столько энергии!

    Вы видите, любовь моя, вопрос остается прежним: «Кто я?» И до тех пор, пока не найдешь на него ответа, не научишься властвовать собой. Что такое мое «Я»? Нужно это понять, чтобы твердо стоять на ногах. Я ни на йоту не верю, что эти вопросы можно разрешить только с помощью разума. Во всем виновата наша жизнь, где все определяет ум, интеллект, развитый за счет всего остального. Разве спасение только в одном интеллекте? Я не вижу другого выхода, кроме поисков гармонии между чувствами, инстинктами и разумом.

    Знаете, Богги, если бы мне было позволено обратиться к Господу всего с одной мольбой, я бы воскликнула: «Хочу быть подлинной!» До тех пор, пока не удастся достигнуть этого, я вечно буду оставаться лишь женщиной, «старушкой Евой», вечно буду зависеть от всего, с чем это связано.

    Но мое пребывание здесь уже показало, сколь мало было во мне этого «подлинного». Что-то чужеродное отторглось от меня, что-то такое, что никогда не принадлежало моему подлинному «я», и теперь я знаю одно: я не уничтожена, я преисполнена надежды и веры. Но все это так трудно объяснить, а я всегда боюсь Вам наскучить.

    Вчера получила новости от Бретт. Она рассказывает ужасные вещи о Салливане, о том, каким он стал, о его отношении к жизни, к женщинам. Не знаю, насколько правдива описываемая ею картина, но от Салливаиа этого можно было ожидать. Жаль только, что жизнь так коротка, а мы разбазариваем ее направо и налево. Мне по-прежнему кажется, что Салливан не хочет себе признаться в том, что он разбазаривает свою жизнь. Иногда думаешь, что он и себе в этом никогда не признается. И жизнь пройдет как сон, полная иллюзорного самоуспокоения.

    Наше хозяйство пополнилось двумя козочками, они неразлучны. Козы очень красивы лежат ли они на соломе или грациозно пританцовывают, пытаясь бодаться. Вчера, когда я там была, пришел Гурджиев; Лола и Нина доили коров, а он им показал, как доят козу. Усевшись на табурет, он поймал козу, перекинул ее задние ноги себе через колени, так что коза оказалась беспомощно стоящей на передних ногах. Так делают арабы. В это время он сам был похож па араба. Перед этим я беседовала с человеком, увлеченным астрологией, который нарисовал знаки Зодиака над входом в стойло. После чего мы поднялись ко мне на помост и пили кумыс.

    До свидания, дорогой. Я чувствую, что письмо получилось скучным и занудным. Простите.

    Всегда любящая Вас Виг

    Воскресенье, 31 декабря 1922г.

    Дорогой Богги!

    Я потеряла ручку и, так как очень спешу, схватила карандаш; Вы уж извините.

    Не согласились бы Вы приехать сюда числа восьмого или девятого января и пробыть до четырнадцатого или пятнадцатого? Гурджиев одобряет мой план, он хочет, чтобы Вы были его гостем. Наш новый театр должен открыться тринадцатого. Это будет нечто необыкновенное. Не хочу пока вдаваться в подробности. На тот случай, если Вы решите приехать, скажу, какую одежду надо взять с собой.

    Спортивный костюм, толстые ботинки, носки, плащ. Шляпу, которой уже ничего не страшно. «Чистый» костюм с мягким воротником или таким, как Вы обычно носите; гал- стук (Вы ведь мой муж, мне хочется, чтобы у Вас был приличный вид), домашние туфли и пр. Этого достаточно. Если у Вас есть шерстяной жилет, то прихватите и его, а заодно и фланелевые брюки, на случай, если Вы промокнете и захотите переодеться.

    Я черкну Бретт, попрошу ее купить мне пару обуви фирмы Леви. Захватите? Может быть, она купит мне еще и куртку, а потом передаст Вам сверток. Телеграфируйте о вашем решении. Только «да» или «нет». И если «да», то сообщите дату Вашего приезда. Есть поезд, который прибывает в ; Париж в четыре с чем-то. Вы могли бы приехать в Фонтенбло в тот же вечер. Если не получится, лучше провести ночь в Париже, так как к последнему поезду такси не подают.

    Вы выйдете из поезда в Авоне, возьмете машину, которая обойдется Вам в восемь франков, включая чаевые. Позвоните в привратницкой, и я открою вам калитку.

    Надеюсь, что Вы приедете, милый. Сообщите об этом как можно скорее, ладно?

    Обещала быть жена Чехова. Кроме того, я снова поселилась в своей большой красивой комнате, так что места нам хватит. А не понравится устроимся в коровнике и будем пить там кумыс.

    Ни о чем другом писать в этом письме не могу. Надеюсь побыстрее получить от Вас ответ.

    Всегда любящая Вас Виг

    ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

    Кэтрин приукрасила реальность. Рождественская ночь: на сцену выходит смерть. Джон в Аббатстве. Джон спешно женится снова. Гурджиев заявляет, что никогда не знал Кэтрин. Последний вопрос.

    ТАКОВО последнее письмо Кэтрин. Она зовет мужа. Еще несколько недель назад она просила его погодить до лета: «Я пока не могу разделить с Вами жизнь». Она еще не достигла такой внутренней цельности, которая позволила бы ей обновить свои отношения с любимым человеком, причаститься «сознательной любви». Ей нужно было дойти до крайней степени одиночества, чтобы почувствовать, что ее «я» становится чем-то постоянным, сильным, свободным и сверкающим. Только тогда ее любовь к Джону могла бы стать постоянной, сильной, свободной и сверкающей страстью. А пока все еще существовал риск обмана и мелочности, отравляющих отношения людей, являющихся рабами своих настроений и внешних обстоятельств. Это была угроза прежней «прогнившей любви» в «прежних обстоятельствах». Следовало завершить процесс самосовершенствования. На самом деле любовь слишком серьезная вещь, чтобы под предлогом «удовольствия», «желания снова увидеться» соединиться прежде, чем в тебе самой не появится твердая основа. Кроме того, следовало дождаться момента, когда не нужно будет больше прикрывать правду потоком слов, написанных розовыми чернилами. До сих пор Кэтрин все приукрашивала. Судя по ее письмам, она чувствовала себя не так уж плохо, в то время как туберкулез прогрессировал гигантскими шагами, и она это понимала. Но Кэтрин приняла решение не заботиться больше о своем теле, как заботилась бы о нем обычная женщина, которую лечат обычные врачи. «Если я спасу свою душу спасу и свое тело». Вполне нормально то, что в первое время, посвященное осознанию своего внутреннего ничтожества и работе по обретению духовного «я», наше тело стремится к смерти. По этому поводу не стоит волноваться. Это лишь первый этап. Произойдет духовный переворот, но сначала нужно, чтобы та иллюзорная личность, которую мы принимали за подлинную, была разрушена и исчезла. Наша телесная оболочка выдает то, что происходит внутри. Если это пугает нас, если мы спешим вернуться на старые позиции, к прежней жизни, какими же трусливыми мы оказываемся, какое поражение терпим при первом же испытании! Кэтрин ничего не говорит, или, вернее, движимая нежностью и состраданием к Джону Мидлтону Мурри, притворяется не слишком больной, чтобы не волновать его, чтобы он спокойно мог думать о завтрашней Кэтрин. Ибо он не мог бы думать о Кэтрин сегодняшней, корчащейся и покрытой потом, не ставя под вопрос сам факт их взаимной любви.

    Она приукрашивает и другие вещи. Его любовь к ней, или, вернее, все, что осталось от этой любви, связано с ее писательством. Так пусть же он не беспокоится! Завтра она начнет писать. Завтра она вступит на путь литературного творчества куда более глубокого и плодотворного, чем прежде. Но на самом деле она уже поняла, что писательство дело смехотворное. Писать как прежде значит отождествлять себя с предметами и людьми, то есть усиливать свою зависимость от внешнего мира, упиваться обманами субъективного сознания, которое не имеет ничего общего с сознанием истинным. Нет, писать больше невозможно, все «литературные» произведения достойны презрения. «Субъективное искусство это дерьмо», как говорил Гурджиев. Таким образом, то, что составляло суть ее жизни, что было ее последней гордостью, служило убежищем и утешением, было теперь у нее отнято. Сама она примирилась с этой утратой, но тешила Джона иллюзиями, будто ее пребывание в Аббатстве должно было придать глубину и размах ее таланту, который он так ценил.

    Она умалчивала и о другом, более серьезном. Об «отказе от самой себя», который был краеугольным камнем всей доктрины Гурджиева и который она пыталась осуществить в меру тех физических сил, что у нее еще оставались. Она умалчивала об этой работе, поскольку придавала трагическую окраску каждому часу, проведенному у Гурджиева, а муж ее не переносил ничего трагического. Молчала она еще и потому, что, если бы сказала правду, ей пришлось бы признать ложной, иллюзорной, губительной их прежнюю жизнь и внутренне осудить духовное, интеллектуальное и эмоциональное отношение к жизни Джона Мурри, которому в это время, как ей казалось, так нужна была вера в себя и в то, что Кэтрин в Аббатстве лишь готовится к счастливому возвращению к их прежней жизни, обогащенной красочными воспоминаниями и «оригинальными идеями» о духовности. Она ничего не говорила о тех внутренних усилиях, которые совершала, следуя указаниям Гурджиева. Напротив, рассказывая, как с нежностью и интересом всматривается в людей, предметы и пейзажи, окружающие ее, она изо всех сил старалась в своих письмах притвориться прежней Кэтрин. Описание ее жизни в Аббатстве напоминает пребывание в несколько странном семейном пансионе, среди людей чуть более вдумчивых и с чуть более богатой внутренней жизнью, чем в любом таком заведении. Целью всего этого было успокоить Джона, внушить ему еще на какое-то время, что ничего не изменилось ни в ней, ни в их отношениях. Достаточно было того, что она сама по десять раз на дню задавала себе сотни вопросов. У нее уже не хватило бы сил ответить на те вопросы, которые он, с его пытливым умом и постоянной расположенностью к панике, мог бы задать ей, если бы она позволила себе сказать ему всю правду о своей жизни в Аббатстве, о тех принципах, которые вынудили ее выбрать именно эту жизнь, и о том, чего она от нее ждала.

    Еще не пришло время для того, чтобы она высказала эту правду, всю, без прикрас, а он вынес эту правду во всей ее обнаженности. Кроме того, она уже знала, какую работу нужно проделать, чтобы «измениться», она готовилась к этой работе, но болезнь лишала ее сил, воли, и она чувствовала себя неспособной совершить даже начальные усилия, которых требовал Гурджиев от жителей Аббатства. Она оставалась на пороге, глубоко униженная слабостью своего тела, нервов, всего того, против чего не в силах была бороться, и с нетерпением ждала возможности принять, наконец, участие в великой игре, совершавшейся в Аббатстве. И вот Кэтрин внезапно зовет мужа. Она чувствует, что ей осталось жить не так уж много дней, как казалось вначале. Теперь уже не приходится рассчитывать на остаток жизни для достижения этого таинственного «Я», скрытого столькими оболочками, теперь нужно считаться с тем, что час кончины близок. Все кончено. На сцену выходит смерть. Вполне возможно, что душа, как говорит Гурджиев, не дается нам от рождения и что нужно работать в течение всей жизни, чтобы обрести ее, если мы действительно хотим извлечь пользу из нашего земного существования. Но нам хочется верить, что смерть это еще и разрыв бесчисленных оболочек, отделяющих нас от собственной души. И те, у кого не было ни сил, ни времени, чтобы сделать свою жизнь полнозвучной и придать ей привкус вечности, в конце концов, отдают себя на волю смерти.

    Она почувствовала это в Рождественскую ночь. Внезапно покинув общее празднество, она удалилась в свою комнату. Мадам Кафиан, ученица Гурджиева, испытывавшая к Кэтрин большую симпатию, догадалась об этом, опередила ее и, подбросив полено в огонь камина, зажгла три свечи на маленькой елочке.

    «Кэтрин как всегда тихо вошла в свою комнату, вспоминает она, и, заметив елочку, воскликнула, поднеся руку к горлу: «Адель, почему три свечи?» «Две для нас, произнесла я сконфуженно, а третья посмотрите, как она горит, для вашего мужа''. Она грустно улыбнулась и села возле огня. Я закутала ее в длинную бело-голубую шаль (эта шаль согревала меня, когда Кэтрин лежала), подставила ей под ноги скамеечку, села на коврик и обвила руками ее худые колени. И так мы долго сидели молча, глядя на пашу елочку, и каждая думала о своем. Одна из свечей горела плохо, пламя колебалось и начинало затухать. «Это я», пробормотала больная…»

    ПОЛУЧИВ последнее письмо, Джон Мидлтон Мурри сразу двинулся в путь. Ясно, что, живя многие месяцы, бок о бок с этой больной женщиной, такой чувствительной, как будто у нее были обнажены все нервы, он старался беречь себя от любовных бурь, зная, сколь высокие требования она предъявляет к себе, к нему и к любви вообще. Он уединился в своем загородном доме в английском стиле, жил там, спрятав, как страус, голову под крыло, занятый писанием критических статей, к чему Кэтрин теперь относилась с некоторым презрением, исходя из системы Знания, проповедуемой Гурджиевым. Это Знание предполагало крайнее недоверие к тому, что мы называем нашими идеями, нашим умом, нашим разумом, нашими познаниями. Он жил, стараясь без нужды не высовывать голову из-под крыла, совершенно не готовый к тому, чтобы оказаться на поле битвы, в которую была втянута Кэтрин. И в то же время он по-своему любил ее и понимал все, что происходило, догадывался о трагизме и величии этой битвы; но все это он понимал головой, события не захватывали его целиком. Джон продолжал заниматься самокопанием; он смотрел, прежде всего, на себя самого, понимающего и страдающего от этого понимания, на отделенного от великой и трагической битвы толстым слоем ваты. Тем не менее каждый из них сделал для другого все, что мог: она в силу своей страсти, он благодаря своему тонкому уму; и вот теперь они должны были стать по-настоящему едины.

    «Я приехал в «Институт» Гурджиева сразу после полудня, девятого января 1923 года, писал Джон Мурри. Кэтрин выглядела очень бледной, но в то же время радостной. Мы немного поговорили в ее комнате, выходившей в сад. Она сказала мне, что страстно желала этой встречи, потому что долгожданный момент, наконец, настал. Она постаралась освободиться от нашей любви в той мере, в которой эта любовь стала причиной постоянной тревоги, готовой задушить нас обоих.

    В «Институте» Кэтрин пыталась освободиться и от тревоги, и от страха смерти, с которым была так тесно связана эта тревога. Теперь она могла вернуться ко мне свободным существом, могла посвятить себя любви, независимой от страхов и опасений.

    Главным препятствием, которое ей пришлось преодолеть, чтобы решиться поступить в «Институт» Гурджиева и погрузиться в это испытание, был страх потерять меня. Именно этот страх стал источником горестной тайны, которую она скрывала с самого начала болезни. Только в редкие моменты она осмеливалась признаться мне в том, что смертельный ужас охватывает порой ее душу и тьма все больше и больше поглощает ее, и тогда ужас охватывал меня самого. Когда она молила меня помочь ей избавиться от этого кошмара, я чувствовал свое бессилие; может быть, ей даже показалось, что я пытаюсь отойти в сторону, как бывает, когда сталкиваешься с чем-то невыносимым. Итак, наша любовь оказалась лишь неосуществимой мечтой о счастье, несбывшимся проектом недостижимого будущего. А ей приходилось все время притворяться, перед самой собой и передо мной, что она не та больная и испуганная Кэтрин, какой была на самом деле, притворяться до тех пор, пока она вообще перестала понимать, где же ее истинное «я». И вдруг Кэтрин поняла: чтобы избежать этой смерти при жизни, нужно избавиться от страхов.

    «Институт» дал ей такую возможность и указал способы, которым нужно было следовать. Кэтрин была зачарована, но в то же время опасалась этого учения. Она боялась того, что Должна будет перестать беспокоиться о своем здоровье и что, поступив в «Институт», возможно, потеряет меня. Действуя вопреки своим опасениям, она от них избавилась. Рискуя меня потерять, воспылала ко мне новой любовью. Эта любовь стала полной и совершенной.

    И действительно, когда я наблюдал за ней, пока она говорила, мне показалось, что передо мной человек, преображенный любовью и благодаря этой любви чувствующий себя в абсолютной безопасности. У нее не было ни малейшего желания расхваливать «Институт», как у меня ни малейшего желания его критиковать. Кэтрин очень спокойно сказала мне, что у нее возникло чувство, будто она, возможно, уже достигла всего того, что искала здесь, и, вероятно, скоро покинет «Институт». Потом ей бы хотелось жить со мной очень просто, на какой-нибудь ферме в Англии, и она была бы счастлива видеть, как я обрабатываю землю.

    Для меня было большой радостью вновь находиться рядом с ней. Мы заглянули в коровник, на ее помост, потом в театр, который жители Аббатства строили в саду, он был уже практически закончен.

    Театр, напоминающий огромную юрту кочевников, произвел на меня сильное впечатление. Кэтрин представила меня некоторым из своих друзей: Хартману, Зальцману, доктору Янгу и Адели молодой, очень преданной ей литовке. Я помог расписывать окна в холле. Впервые после долгих лет увидел Ореджа, и мне показалось, что он очень изменился, стал куда мягче и спокойнее.

    Большинство встретившихся мне людей отличались сочетанием простоты и серьезности, что очень привлекало.

    Многие из них выглядели страшно уставшими, они работали, не щадя себя, часто даже ночью, чтобы закончить театр, в срок, с тем чтобы он мог открыться 13 января. Мне показалось, что работа продолжалась без перерыва в течение всей второй половины дня и еще вечером. По-моему, не было даже перерыва на ужин. Поздно вечером мы с Кэтрин расположились в гостиной.

    Примерно в 10 часов Кэтрин сказала мне, что очень устала. Когда она медленно поднималась по большой лестнице на второй этаж, где находилась ее комната, у нее начался приступ кашля. Едва она вошла к себе, приступ усилился, внезапно изо рта у нее хлынула кровь. Она, задыхаясь, пробормотала: «Мне кажется… я умираю». Я уложил ее в постель и побежал за доктором. Тут же пришли сразу двое. Наверное, они поступили правильно, выставив меня за дверь, но глаза ее были с мольбой обращены ко мне. Через несколько минут Кэтрин не стало…

    Ей было тридцать четыре года. Ее похоронили на простом кладбище в Авоне, около Фонтенбло. На надгробной плите выгравирована строчка из Шекспира, которую она особенно любила: «О, глупый мой Милорд, скажу я вам по чести, на том шипе растет диковинный цветок: надежность».

    Не мне судить ''Институт'' Гурджиева. Не знаю, сократил ли он Кэтрин жизнь. Но я убежден в одном: Кэтрин воспользовалась системой самоуничтожения, считавшейся необходимой для духовного возрождения, чтобы войти в Царство Любви. Я уверен, что она достигла этого, и «Институт» ей в этом помог. Не берусь сказать больше. Не имею права сказать меньше».

    ГУРДЖИЕВ, возглавлявший группу русских членов колонии, бесстрастный как всегда, присутствовал на похоронах. Он раздавал людям, топтавшимся вокруг могилы, в которую опускали гроб, бумажные пакетики с «кутьей» (это пшеничные зерна, перемешанные с изюмом) смесь того, что должно прорасти, с тем, что превратится в прах.

    Она умерла, ничего или почти ничего не достигнув. Только избежала страха, перестала жить лихорадочно и беспорядочно, подчинила свой внутренний хаос единому движению, которое превратилось в надежду обрести истину душой и телом, жить этой истиной и довести человеческую любовь до уровня этой истины.

    Не так уж много. Ей не хватило ни времени, ни здоровья пойти дальше. Но это придало ее последним дням, не познанную прежде ясность. Ей, наконец, удалось отдалиться от самой себя, от той Кэтрин, которая судорожно цеплялась за уходящую жизнь, уходящую любовь. Она удалилась на определенное расстояние и от своего мужа. Прежняя Кэтрин страдала, судорожно цепляясь за Джона, подчинялась его настроением, малейшим движениям, словам, отождествляла себя с ним; точно так же жил и Джон, отождествляя себя с прежним «я» Кэтрин. Оно не было истинным, постоянным и свободным «Я» Кэтрин, вступившим в диалог с истинным «Я» Джона. То были тысячи их иллюзорных мелких «я», которые кружились в водовороте, то сталкиваясь, то удаляясь, будто пылинки, играющие в лучах солнца или гонимые дуновением ветра. То была грустная любовь обыкновенных людей, а не любовь истинная. Кэтрин долго пыталась самостоятельно отыскать путь в это Царство Любви, как его называл Джон. Но, чтобы войти в него, ей самой следовало измениться, стать цельной натурой, по-настоящему сознательной и свободной. Нужно было убить в себе то, что мы называем своей личностью: бесконечный поток чувств, впечатлений, желаний, ассоциаций идей и воспоминаний, отождествляя себя с другими людьми и с окружающим миром; нужно было достичь истинного «Я», независимого, наделенного «объективным сознанием». Теперь она это знала. И знала также, что существует метод, помогающий этого достичь. Достаточно было начать «работу» под руководством Гурджиева. Достаточно было повиноваться, набраться мужества и терпения. Лишь в последние дни у нее появилась настоящая надежда. Она умерла, даже не приступив к реальному изменению, но умерла, окрыленная надеждой.

    Несколько месяцев спустя Джон Мидлтон Мурри опубликовал в «Лондон дейли ньюс» следующие строки:

    «То, чего пытаются достичь в Аббатстве, невозможно описать ни в одном письме, ни даже в нескольких. Но мне кажется, что «Институт» Гурджиева не решил той проблемы, о которой заявлял. Он только на некоторое время погружал своих членов в некое бессознательное состояние, как будто им давалось что-то вроде наркотика, наркотика очень сильно действующего; но кто возьмется сказать, улучшило ли это их состояние, имелся ли хоть какой-нибудь действительно позитивный результат?»

    Таким образом, Джон прекрасно понял, что именно искала у Гурджиева его жена, что там пытались найти другие ученики, и правильно поставил главный вопрос: был ли хоть один пример, чтобы эта надежда, эта «работа» привели членов общества Гурджиева к иному состоянию сознания, когда они стали бы «полубогами»?

    Во всяком случае, то лучшее, что могла получить Кэтрин Мэнсфилд в последние недели своей жизни, спокойствие и надежду в Аббатстве она получила. Это признал и Джон Мидлтон Мурри. Заплатила ли она за это преждевременной смертью? Возможно. Но за все нужно платить.

    МНЕ осталось рассказать о самом неприятном. Спустя несколько месяцев после смерти Кэтрин Джон решил жениться. В следующем году, в мае, он вступил в брак с девушкой французского происхождения, Виолет Ле Местр. Что же касается Гурджиева, то, когда его спрашивали о Кэтрин Мэнсфилд, он всегда отвечал с выражением глубокой искренности: «Я ее не знать».

    Мне кажется, что теперь нужно подумать о скандальности поведения того и другого. Для Джона Мидлтона Мурри, несмотря на всю его печаль, жизнь продолжалась. Он, с его умом, понял все величие, весь трагизм произошедшего, но именно из-за этого величия и трагизма решил бежать прочь, найти забвение в обычных поступках обычной жизни.

    И, кроме того, кончина жены явилась для Джона поводом вести себя так, как ведут себя все; чтобы любовь не была больше чем-то недостижимым и требующим стольких сил. Он, наконец, сможет жить с обычной женщиной, жить «как все», то есть удобно, сообразуясь с нормальными желаниями и привычками; жить спокойно, радуясь своему существованию и любви, о которой никто тебя постоянно не допытывает, настоящая ли она.

    На уровне обычного человека, каким был Джон, опасавшийся потерять свою «целостность», и какими являемся все мы, все проходит, забывается, меняется, потому что ничто никогда не меняется по-настоящему и важно лишь продолжать». Нас это будет всегда внутри слегка беспокоить: «Возможно ли, чтобы жизнь продолжалась? Как быстро все забывается!..» Но при этом мы будем продолжать жить, даже с каким-то наслаждением подчиняясь этому безжалостному закону.

    С точки зрения Гурджиева, Кэтрин Мэнсфилд, умиравшая у него на руках, еще не достигла подлинного «бытия» 264 265 в том смысле, как он это понимал, не обрела истинного «Я». На уровне же обычной человеческой личности, сколь благородным бы ни был ее порыв, величие предпринятого, высота страданий, ум, острота чувств все это ничто, абсолютное ничто, «дерьмо».

    «Я не знать», говорит Гурджиев, Истинный Человек. А на нашем уровне Джон Мидлтон Мурри повторяет: «Я знал, увы, я знал! Но дайте же мне успокоиться, утешиться, забыть, поступить так, как если бы я не знал!»

    Таковы две фигуры этой скандальной истории: фигура человека, «слишком человека», и фигура «сверхчеловека». «Слишком сверхчеловека», как сказал бы Лоуренс.

    На первый взгляд Кэтрин умерла, потерпев крах. Джон сразу же вступает в новый брак, зажмуривает глаза, затыкает уши и бежит прочь со всех ног. А Гурджиев заявляет, что она собой ничего не представляла и умерла, так и не обретя души. «Вы хотеть подохнуть как собаки?» спрашивал он своих учеников, чтобы подхлестнуть их. Кэтрин умерла «как собака». Ничто не было принято во внимание. Она жила, страдала, надеялась и «работала» впустую. В последние мгновения она, правда, испытывала любовный восторг, и Джон был этим тронут. Но любовный восторг это ничто, он поднимает немного больше пыли, чем обычно, а потом ветер успокаивается и пыль оседает. И Джон, и Гурджиев проиграли. А Кэтрин покоится теперь в чужой Авонской земле. Джон отвернулся, потому что он был обычным человеком, а Гурджиев потому что был или считал себя гораздо большим, чем просто человек. Все проиграно и на земле, и на небесах. Спасения нет. Все забыто.

    Но так ли это? С точки зрения человеческой, слишком человеческой, вода чересчур пресный напиток. С точки зрения сверхчеловека тоже. Существует ли третий источник, чья вода показалась бы нам сносной? Это и есть последний вопрос.


    Примечания:



    1

    В 1840-1924 гг. название города Ленинакан; ныне — Гюмри.



    11

    Они учились в одно и то же время в одной семинарии.



    12

    Я привожу здесь эту цитату не для того, чтобы уличить Дени Сора в непостоянстве, но чтобы читатель принял во внимание тот факт, что тридцать лет исследований и раздумий могут привести такого человека, как Дени Сора, к «симпатии» и «любви».



    13

    Именно так нужно понимать слова Рабле: «Знание без сознания только пагуба для души», которые так часто толковались в обедненном, буквальном значении: «знание без морального сознания…». Нужно сказать, что у Рабле речь вовсе не идет о моральном сознании, он выражает эзотерическую истину, а вовсе не повседневную. Речь идет о высшем сознании, то есть о доступе к стабильному и трансцендентному «я», великому «я», таящемуся за многочисленными малыми «я» индивидуума, подчиненными тому, что Гурджиев называет «механистичностью». Речь идет о сознании, достигнутом благодаря внутреннему опыту, о са мой попытке приобщения к великой истине. Другой, на сей раз современный пример: феноменология, или наука о бытии, у немецкого философа Гуссерля, основывается на том, что он называет «опытом трансцендентального «я», законченного и статичного», то есть на внутреннем опыте, сопоставимом с опытом йогов, стремящихся к достижению ведантической «самости», или опытом апостола Павла с его «внутренним человеком», или же с тем, что обещает своим ученикам Гурджиев. Но когда адепты Гуссерля овладевают этой наукой, отбрасывая опыт трансцендентального «я», опыт «абсолютного сознания», эта наука становится инструментом смятения и беспорядка, доказательство тому сартровский экзистенциализм, основывающийся на феноменологии уже не человека, а зародыша системы, которая ведет к тому, чтобы еще больше подчинить разум болезням современного мира.



    14

    Georgette Leblanc, Souvenirs (1895 — 1918), precede d`une introduction de Bernarde Grasset, ed. Grasset, 1931.



    15

    К примеру, Франсис Журден, опубликовавший книгу воспоминаний с недобросовестным названном «Без угрызений и злопамятства» (F. Jourdain. Sans Remords ni Rancune.Ed. Correa, Paris), пытается высмеять Жоржетт Леблан: «Она красовалась своей душой точно так же, как своими бедрами». Это лишь одна из гадостей. Но он тут же пытается иронизировать и над Ж.-К. Гюисмансом, что достаточно свидетельствует об отсутствии душевной тонкости у данного горе-мемуариста.



    16

    Это резюме было составлено Жоржетт Леблан для «Храброй машины» («La Machine a Courage»)



    17

    Этот текст был передан мне Филиппом Лавастином, который заверил меня в правильности перевода.



    18

    Речь идет о6 Ольге Ивановне, о которой еще будет говориться в дальнейшем.



    19

    Жена Чехова.








    Главная | Контакты | Прислать материал | Добавить в избранное | Сообщить об ошибке